Зарин Ф. Е. Тайна поповского сына. Скопин-Шуйский: Романы.
М., ‘Современник’, 1994.
(История России в романах для детей).
Текст печатается по изданию:
Зарин Ф. Е. Скопин-Шуйский: Историческая повесть. Спб., 1910.
Часть первая
I
Благоухание майской ночи веяло в раскрытые окна кремлевского нового дворца, колебля красные огни тысячи свечей, дробивших свой блеск в золоте и хрустале люстр, в золоте и самоцветных камнях на одеждах гостей царя Димитрия Иоанновича.
Уже восьмой день праздновал царь свою свадьбу с Мариной Юрьевной.
Далеко из окон разносились звуки музыки и восторженные крики поляков:
— Да здравствует царь Димитрий! Да здравствует Марина!
Эти шум и крики тревожили тишину широкого царского сада, испуганные соловьи забились в самую глушь его и смолкли.
Во дворцовых палатах, убранных с невиданною до того времени на Руси роскошью, с видом победителей ходили поляки в своих нарядных и живописных доломанах и робко, чувствуя себя как бы на чужбине, жались к стенкам русские.
В огромной столовой палате, обитой голубой персидской тканью, не умолкая гремел оркестр пана Яна Мнишека, старосты Саноцкого, брата царицы. Пан староста привез с собою свой оркестр, состоявший из сорока человек, из Польши. Русские хмурились, слушая его, а царь был в восторге и каждый день с самой свадьбы жаловал музыкантам по две тысячи золотых. В соседней комнате, в тронном зале, происходили танцы. Посреди залы, у стены, на возвышении, покрытом золотою парчою, стояли под малиновым балдахином, устроенным из четырех крестообразных щитов, два трона — один побольше, другой поменьше.
Изысканная блестящая польская одежда, величественные тяжелые кафтаны некоторых бояр, не желавших следовать чужеземной моде, веселые, улыбающиеся лица юных полек и суровые, недоумевающие лица русских боярынь и боярышен, непривычных к шумным празднествам, представляли странный и живописный контраст.
Общую картину дополняли царские алебардщики, стоявшие у всех дверей по двое, вооруженные бердышами с золотым царским гербом, с древками, обвитыми малиновым бархатом, на алебардщиках были малиновые и фиолетовые бархатные плащи и соответственного цвета кафтаны.
Русские женщины не принимали участия в танцах, они сидели вдоль стен на обитых бархатом скамьях и изредка перешептывались.
Среди них особенное внимание обращали на себя две молодые боярышни, на них то и дело польские рыцари бросали пламенные взоры, но никто не решался к ним подойти, не зная, как и с чего начать разговор. Это были княжна Буйносова-Ростовская и боярышня Головина Анастасия Васильевна.
Княжна Буйносова-Ростовская, невеста князя Василия Шуйского, с печальным лицом, с большими темно-голубыми глазами, казалось, вся погрузилась в какую-то невеселую думу, это не могло никого удивить. Нельзя было предполагать, чтобы семнадцатилетняя красавица радостно и охотно шла за этого толстого, низенького, с маленькими слезящимися глазками человека, почти старика, который невдалеке от нее тихо беседовал с женой своего брата, князя Димитрия, Екатериной Григорьевной, дочерью страшного Малюты Скуратова. Лицо Головиной, напротив, имело смелое, решительное выражение. В ее черных глазах светилась презрительная усмешка при взгляде на польских щеголей. Казалось, она одна не чувствовала себя смущенной. Она, очевидно, кого-то ожидала, беспрестанно бросая взгляд на входные двери. Она была невестой юного князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского. Были тут и княгиня и княжны Мстиславские и Шаховские, и боярышни Стрешневы и Татищевы.
С любопытством и как бы с некоторым страхом смотрели они на несущиеся мимо них со смехом, топотом и звоном шпор в бешеной мазурке пары рыцарей и пани.
Все эти пары, несясь куда-то вперед словно в неудержимом порыве, вдруг почти останавливались у ступеней трона и тихо-тихо, склоняясь чуть не до земли, проходили мимо человека, стоявшего рядом с невысокой, но стройной белокурой красавицей.
Это был царь Димитрий Иоаннович и жена его, царица Марина Юрьевна.
В то время как прелестное лицо Марины сияло детской радостью и казалось, что она с удовольствием сбросила бы с себя всю важность царицы и как девочка бросилась бы с этот вихрь танцев, лицо царя выражало глубокую печаль и задумчивость, по-видимому, он, не отдавая даже себе отчета, кто ему кланяется, привычным движением наклонял голову.
Несмотря на невысокий рост, в его фигуре было какое-то прирожденное достоинство. Круглое лицо его, обрамленное темно-каштановыми рыжеватыми кудрями, коротко подстриженными, было некрасиво, хотя никто не отказал бы ему в выразительности, а нижняя выдающаяся губа придавала этому лицу презрительно брезгливое выражение.
Но что было замечательно в этом, во всяком случае незаурядном лице, так это глаза, непропорционально большие, глубокие, темно-голубые глаза, темневшие и светлевшие под влиянием тайных мыслей, загадочные, как сама судьба этого человека, порой мрачные, порой бесконечно добрые, но всегда полные затаенной печали.
Сзади царя стояли ближайшие к нему люди, среди них не было ни одного поляка: князь Федор Иванович Мстиславский, занимавший первое место в совете царя, князь Григорий Петрович Шаховской, хранитель царской печати, любимый друг государя Петр Федорович Басманов, задумчивый и сосредоточенный, князь Димитрий Иванович
Шуйский, Нагой, молодые окольничьи, Ощера и князь Ростовский.
Мстиславский, старик гордого и величавого вида, с нескрываемым презреньем смотрел на самоуверенных польских панов и изредка обращался к князю Шаховскому, почтительно слушавшему его.
На лице Шуйского, угрюмом и злом, с низким лбом и маленькими глазками, было выражение явной тревоги и растерянности. Он нервно переминался на месте, почти не отводя глаз от угла залы, где его брат Василий разговаривал с его женой. Его беспокойство, по-видимому, достигло своего предела, когда в зале появился ливонец Кнутсен, капитан второй сотни царских алебардщиков, известный своей преданностью царю. Димитрий Шуйский, казалось, готов был бежать, но боялся царя и не смел отойти.
Между тем царь заметил Кнутсена и ласково кивнул ему головой. Кнутсен, приземистый, рыжий, поспешил подойти к царю и, неуклюже поклонившись ему и царице, замешался в свиту и стал рядом с Басмановым. Между ними тотчас же завязался оживленный разговор. Но Шуйский не мог уловить ни одного слова, однако по выражению лиц разговаривавших было заметно, что Кнутсен на чем-то настаивает, а Басманов пожимает только плечами, указывая взглядом на царя.
Веселой царице не стоялось на месте. Высокие каблучки ее вышитых жемчугом туфелек, подбитые золотыми подковами, глухо стучали по серому бобровому ковру в такт музыке. Ей хотелось танцевать, как еще недавно она танцевала в сандомирском замке у отца-воеводы или во дворце короля Сигизмунда в Варшаве. Но она не смела. Димитрий не обращал никакого внимания на ее умоляющие взоры.
Хорошее настроение царицы проходило. Восемь дней только, как она замужем, а муж уже не обращает на нее внимания.
Она нетерпеливо топнула ножкой, отвернулась от царя и стала шептаться с стоявшими за ней пани Старостиной Сахачевской и высокой, толстой старухой, своей гофмейстериной или, как называли ее русские, охместериной Казановской.
Но ее настроение понял ее отец, разговаривавший в это время с окончившим мазурку послом, и тяжелой, важной походкой он направился к царю.
Заметя грузную фигуру приближающегося к нему сандомирского воеводы, царь улыбнулся и приветливо махнул ему рукой.
— Всепресветлейший царь, непобедимый, — низко кланяясь перед царем, начал Мнишек по-польски, — дозволь пресветлой царице пройти в мазурке со мной, стариком.
Царь удивленно приподнял брови.
— Если она хочет…
Но Марина уже схватила руки отца. Музыка мгновенно смолкла. Танцующие почтительно расступились. Старый воевода молодцевато подбоченился, разгладил длинные седые усы и сделал знак музыкантам.
Снова грянула мазурка. Снова понеслись пара за парой, и снова царь погрузился в задумчивость.
В эту минуту в зале появилось новое лицо. Немцы-алебардщики почтительно склонили перед новоприбывшим свои алебарды и расступились.
Вошедший был молодой человек, почти юноша, но властный, гордый взгляд больших серых глаз, смелая дуга слегка нахмуренных бровей и высокий лоб с едва заметной поперечной между бровей морщиной говорили о том, что этот юноша много думал и рано созрел.
В его профиле с резко и красиво очерченным носом, с тонкими подвижными ноздрями, было что-то орлиное. Густые, вьющиеся темно-русые волосы выбивались из-под его высокой боярской шапки. Усы темнее волос, едва пробивавшиеся, оттеняли строго очерченные, плотно сжатые губы.
Молодой человек остановился у порога, так как танцующие мешали ему пройти дальше.
В это мгновение мимо него, едва касаясь земли, пронеслась царица, молодой человек быстрым движением снял с головы шапку и низко склонил голову. Царица заметила его и ответила ему ласковой улыбкой.
Появление этого юноши произвело заметное впечатление среди русских боярынь и боярышен и среди царской свиты. Нежное лицо княжны Буйносовой слегка зарделось, глаза Головиной радостно сверкнули.
Мрачная задумчивость исчезла с лица Басманова, а старик Мстиславский приветливо и ласково улыбнулся. Димитрий Шуйский слегка побледнел и испуганно взглянул на брата Василия, который торопливо прервал свой разговор и поспешно вдоль стен старался пробраться к ново-пришедшему.
Появление юноши словно сразу подбодрило русских женщин и мужчин, несколько растерявшихся среди блестящего европейского общества.
Этот юноша был непременным гостем на всех торжествах Димитрия Иоанновича. В его осанке, в его обращении с поляками, считавшими русских варварами и медведями, было столько такта, столько прирожденного достоинства, что самые наглые смущались под его взглядом, порой столь презрительным и гордым, что казался взглядом прирожденного владыки.
Этот юноша никого не затрагивал, не был задорен, свято и верно чтил царя Димитрия, постоянно вращался в его обществе среди поляков, но никогда и никому из этих поляков не пришло бы в голову отнестись к нему свысока или тем более позволить себе по отношению к нему какую-либо грубость.
Многие, и свои и чужие, не любили его, но все относились к нему с уважением, несколько смешанным со страхом. Русские чувствовали себя при нем увереннее, а иноземцы вели себя сдержаннее.
Молодой царь заметно, на зависть другим, отличал его и, несмотря на его юность, сделал членом своего совета наравне с Нагим, Мстиславским, Воротынским и другими старейшими вельможами, пожаловал ему высокое звание великого мечника и дал ему почетное поручение привезти на Москву из Выксинского монастыря мать свою, инокиню Марфу.
Этот девятнадцатилетний юноша был князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский.
II
Молодой князь, остановившись у порога, обвел взглядом присутствующих.
Он едва обратил внимание на дружественные улыбки поляков, отвечая на них легким наклоном головы.
Когда он взглянул на свою невесту и невесту дяди, его лицо прояснилось и стало неузнаваемо. Столько вдруг, правда, на одно мгновение, сказалось в нем глубокого нежного чувства. Вообще улыбка всегда преображала его лицо. В ней было столько привлекательности, столько беззаветности, что за эту улыбку часто самые жестокие враги прощали ему обычное высокомерие.
Но он тотчас отвел глаза от боярышен, взглянул на царя, заметил приближающегося к себе дядю Василия Ивановича, и его лицо приняло холодное, пренебрежительное выражение.
— Здравствую тебе, княже, — раздался за ним тихий голос.
Скопин не торопясь повернул голову и узнал боярина Михаила Игнатьевича Татищева.
— Здравствуй, боярин, — холодно ответил он и отвернулся.
Лицо Татищева, с большими мрачно горевшими черными глазами, выдающимися скулами, обрамленное легкой, редкой черной бородкой, слегка подернулось.
— А что, княже, — продолжал он, обращаясь к стоявшему к нему спиной Скопину, — нравится тебе это поганство?
Скопин слегка обернулся и через плечо ответил:
— Не понимаю, что говоришь, боярин. Не тебя ли простил царь?
— Хорошо, поймешь завтра, — проговорил почти про себя Татищев, злобно щуря глаза… — Подлетыш, старших не уважаешь, ништо!.. — злобно прошептал он, отходя.
Скопин даже не повернул головы. Он не слышал слов Татищева. Ему был противен этот человек, вечно злобствующий, вечно ненавидящий кого-нибудь, неблагодарный и завистливый. Давно ли он позволил себе оскорбить царя, вступившись за опального в то время Василия Шуйского, прикрываясь старинными обычаями, по которым царь не должен есть телятины. Он был в опале, жестокая казнь угрожала ему, и в день Святой Пасхи он был прощен царем, по ходатайству человека, которого считал своим злейшим врагом, Петра Федоровича Басманова. И, прощенный, он ненавидел и царя, простившего его, и того человека, благодаря которому он был прощен.
К Скопину тихо, своей кошачьей походкой, с ласковой улыбкой подошел дядя его, князь Василий…
— Ну, что, Миша, ты откуда? — начал он.
Скопин посмотрел на своего дядю долгим, проницательным взором и медленно ответил:
— Из дому, дядя, но на Москве что-то неспокойно, да и у дворца караул не немецкий.
— А это я, Миша, распорядился, все же надежнее, коли свои стрельцы стоят…
— А царь знает об этом распоряжении? — спросил Скопин.
На лице Василия Ивановича появилось выражение растерянности. Он мялся, но племянник не заметил этого, пристально глядя на свою невесту, около которой вдруг появился пан Осмольский, любимец царицы, и что-то шептал ей, от чего ее гордое лицо разгоралось, а в глазах сверкали гневные огоньки… За Осмольским стоял славившийся своей красотой, богатством и родовитостью князь Вышанский и с одобрительной улыбкой слушал Осмольского.
— Я, знаешь… царь верит… — довольно несвязно заговорил князь Василий.
Но Скопин уже не слушал.
Не глядя перед собой, как бы уверенный, что для него всегда свободен путь, направился он к своей невесте. Перед ним все невольно расступились.
Он подошел, его не заметили ни его невеста, в этот миг поднявшаяся с выражением негодования, ни Осмольский, с разгоревшимся лицом что-то горячо говоривший.
— Здравствуйте, пан Осмольский, — тихо, но отчетливо проговорил Скопин, положив руку на плечо молодого пана.
Скопин говорил по-польски, хорошо ознакомясь с этим языком во время своего одиннадцатимесячного пребывания при дворце царя Димитрия.
Пан Осмольский выпрямился, и на один миг краска сбежала с его лица, когда он встретил холодный, жесткий взгляд молодого князя. Но тотчас к нему вернулась его шляхетская гордость. Он взглянул на боярышню, восторженно смотревшую на князя, на его холодное презрительное лицо, и сердце его заклокотало.
— Здравствуйте, князь! — ответил он. — Вы позволите продолжать мой разговор с очаровательной пани?
Головина сделала шаг назад и, пренебрежительно смерив пана Осмольского с головы до ног, круто повернулась. Вышанский подошел и стал рядом с Осмольским. Этого было довольно для Скопина.
— Очаровательная пани не хочет с вами говорить, пан Осмольский, — ледяным тоном произнес Скопин.
— Но я хочу, — нагло ответил Осмольский, поворачиваясь к Головиной, с видимым намерением последовать за ней.
— Вы не пойдете, — тихо сказал Скопин, и в его голосе послышалось столько власти и угрозы, что Осмольский невольно остановился, повернулся и взглянул прямо в лицо Скопину. Князь взял его под руку и отвел от женщин. Лицо князя оставалось неподвижно, только глаза потемнели, расширились тонкие ноздри да легкая бледность покрыла щеки. Глубже обозначилась складка между бровей.
— Князь, — дрожащим от негодования голосом произнес Осмольский. — Я шляхтич, и на моей родине я знал бы, чем расквитаться с вами.
Скопин слегка усмехнулся.
— Пан Осмольский, ты и здесь можешь то же, — ответил он, пристально глядя в глаза Осмольскому. — И, хотя я князь Скопин-Шуйский, от крови Рюрика, а ты простой шляхтич, я все же могу показать тебе, как на Руси чтут женщину.
— Хорошо, княже, завтра.
— Завтра, — ответил Скопин, — я пришлю за тобою.
И он тихо повернулся и направился к царю, а Осмольский вступил в оживленный разговор с Вышанским.
Царь уже заметил Скопина. Танцы прекратились, настало время ужина.
— Здравствуй, здравствуй, дорогой, — ласково произнес Димитрий в ответ на почтительный поклон князя. — Что ж, на Азов теперь? — продолжал он, и глаза его загорелись.
— На Азов, великий государь, и дальше… На Стамбул, великий государь, — закончил Скопин, поднимая голову.
Лицо царя опять стало задумчиво.
— Туда, туда, где поруганный крест Софии отягчен кровавой луной. Туда, мой сокол, — тихо заговорил он. — То, что прадед мой и грозный отец замышляли, совершим мы, да поможет нам Бог, — торжественным голосом закончил царь.
Скопин склонил голову.
Под торжественные звуки победного марша двинулись в столовую пары гостей.
Князь Василий и брат его Димитрий Шуйские незаметно скрылись. Не остался на ужин и молодой Скопин. Не видно было и Татищева. В голубой персидской столовой начался пир, и снова громкие крики поляков нарушили тишину майской ночи. Боярыни и боярышни разъехались. Остались по преимуществу поляки и полячки. Беспечный царь пировал. Почти на рассвете разъехались его гости.
Ранняя майская заря заглянула в его тронный зал и словно потоками крови облила его, обитый красным бархатом, и этот трон, и алебарды неподвижно стоявших у дверей царских алебардщиков.
Восходило кровавое утро 17 мая 1606 года.
III
В то время как гости царя Димитрия только еще садились за пиршественные столы, князь Михаил Васильевич уже ехал в сопровождении челядинцев по улицам Москвы к себе домой. Он был прав, говоря своему дяде, что на улицах Москвы неспокойно.
Хотя народу не было видно и ничто не нарушало ночной тишины, но было необычно видеть небольшие отряды стрельцов и ратных людей, безмолвно стоявших, как сторожевые посты, на перекрестках некоторых улиц или направлявшихся к царскому дворцу.
Несколько раз молодого князя останавливали опросом, кто он, но тотчас же, узнав его, почтительно расступались перед ним, снимая шапки. На его вопросы, зачем они здесь стоят, отвечали, что это царский приказ.
Князь знал, что на новгородской дороге стоит наготове восемнадцатитысячный отряд, предназначенный к походу на Азов, и предположил, что царь приказал части войска собраться к утру в Москву, чтобы завтра же объявить и ратным людям и народу московскому о предстоящем походе.
Хотя вид Москвы и казался ему странным и что-то в глубине души тревожило его, но он старался побороть это беспокойство, не предвидя ни с какой стороны опасности. И мечты о счастье и о славе скоро всецело овладели им.
Отважный и предприимчивый царь, доказавший и свою смелость и несокрушимую энергию, когда боролся за то, что считал священным наследием своих предков, и свое великодушие к лживым и двоедушным боярам, замышлявшим на его жизнь, ослепил его воображение чудными картинами грядущих подвигов.
Заветная мечта всех христианских народов сломить грозную силу ислама казалась юному князю близкой к осуществлению.
Он чувствовал, как душа его словно расширялась, словно отрастали у нее орлиные крылья. Ему уже грезилась Россия, осиянная чудным светом славы, грозная, великая Россия, вооруженная пылающим мечом архангела.
Его невеста, он знал это, думала и чувствовала как он, с гордостью и радостью она скажет ему: ‘Иди за нашей славой!’ И образ любимой невесты сливался и тонул в величии России.
Мысль о предстоящем поединке с паном Осмольским совсем оставила его. Этот поединок казался ему чем-то столь ничтожным и мелким по сравнению с тем, что предстояло ему в будущем, что он почти стыдился…
Скоро и его свадьба. Молодое сердце жаждет горячей ласки. И от свадебного пира на другой пир, кровавый, но славный.
Князь не заметил, как приехал домой. Он уехал от царя потому, что эти шумные праздники не доставляли ему никакого удовольствия, и теперь, в эту майскую неподвижную ночь ему хотелось иного дела, кипучего, вдохновенного, подвигов… Он стал у открытого окна, и снова мысли его переносились к молодому царю.
До Скопина, конечно, доходили разговоры о том, что царь этот не истинный Димитрий. Но кто же он?
Скопин не задавал себе этого вопроса. Он видел слезы Царицы Марфы, когда провожал ее ко двору Димитрия. Ужели это было притворно!
В каждом слове Димитрия, в каждом его поступке чувствовалась такая уверенность, такое сознание священства своих прав, что нельзя было не верить в эти права. Кроме того, в царе чуялся чисто русский, богатырский размах сил, не знающих удержу! А что царь изменил некоторым обычаям своих отцов, то ведь и молод он очень, и на чужбине скитался он долго…
Мысли Скопина были неожиданно прерваны приходом одного из близких к нему людей, состоявших при нем, боярского сына Ивана Калузина. Это был любимец молодого князя, сирота, пригретый и воспитанный семьей Скопиных. Отец и мать его были одними из последних жертв грозного царя. Калузин годовалым ребенком был укрыт Скопиными.
Он был на год, на два, не более, старше князя, высокий, худенький, с нежным девичьим лицом и голубыми глазами, кроткий и мечтательный, но смелый, неутомимый и беззаветно преданный всему роду Скопиных и в особенности князю Михаилу Васильевичу.
— Что скажешь, Ваня? — ласково спросил его князь.
— Стольник царский Ощера к тебе, князь, с поручением царским, — ответил Калузин.
Князь встрепенулся.
— Чего ж медлить! Зови же его скорее, да прикажи огня засветить, да бастру, кипрского вина, подать! — быстро проговорил он.
Через минуту комната была уже освещена, слуги торопливо устанавливали на столе золотые кубки и жбаны с венгерским, старым польским медом и бастром. Все эти вина были из погребов самого царя, так как не проходило дня, чтобы царь не присылал чего-нибудь своему любимцу, великому мечнику.
Князь со свойственной ему ласковостью и простотой встретил на пороге молодого стольника.
— Добро пожаловать, дорогой гость, — проговорил он, — дважды дорогой, как посланец царя и друг.
Ощера, несколько смутясь, низко склонился перед князем. Его, как и многих других, невольно смущала величественная, исполненная достоинства манера князя держать себя. Он слегка как бы робел перед ним.
— Вот, князь, царская грамота, — произнес он, подавая князю на открытой ладони грамоту.
Князь развернул грамоту и, подойдя к ярко освещенному столу, начал читать. Лицо его выразило глубокое недоумение, и он пристально взглянул в глаза Ощеры. Ощера снова опустил голову.
Содержание грамоты было поистине удивительно. Через князя Василия Ивановича Шуйского государь объявлял своему великому мечнику, чтобы он немедля отъезжал в Тулу собирать там ратных людей ‘до трех тысячей и конных и пеших’ из служилых и боярских детей и из всех, кого хочет. ‘И, собрав отряд, о сем царю и великому государю, его цезарскому величеству, донести особо и ждать нарочитого указа’. Молодой князь был чрезвычайно поражен этой грамотой… Отчего царь ничего не сказал ему? Когда грамота написана? Какие-то смутные подозрения бродили в голове князя. Он задумался. Ощера с беспокойством следил за ним.
— Послушай, царский стольник, — вдруг властно заговорил Скопин, — кто дал тебе грамоту?
— Твой дядя, Василий Иванович.
— А царь сказал что?
— Нет, князь. Только дядя твой прибавил: ‘Великая-де это милость царская, нежданно обрадовать хочет царь его, желание его заветное исполняет’. А еще прибавил князь: ‘Приказал-де царь по дороге заехать Михаилу Васильевичу к его матери-княгине, царский его величества поклон свезти да звать на Москву к сыну ее на свадьбу…’
Лицо Скопина прояснилось. В последних словах он узнал молодого царя. Это так похоже на него. Никого не забывает он. А вотчина Скопиных и то по дороге на Тулу.
— Хорошо, будет соблюдена воля царская, — проговорил князь. — А теперь, — продолжал князь, — выпьем, друг, за царя.
Князь налил себе в кубок, а царскому стольнику в другой с нежной, кружевной чеканкой венецианской работы.
Ощера низко поклонился и, осушив кубок, бережно поставил его на стол.
— Не откажи, друг, за весть от царской милости, возьми от князя Скопина кубок этот. Спасибо тебе, — и князь подал Ощере драгоценный кубок.
Ощера отшатнулся, и лицо его слегка побледнело.
— Грустно мне, — продолжал князь, — а не могу я медлить доле, сам знаешь, путь до Тулы немалый, а царь не ждет. Прости, друг. Возьми же.
Но Ощера не двигался с места…
— Что с тобой, Семен Семенович? — начал князь, в первый раз, в знак особой ласковости, называя стольника по имени и отчеству.
— Ничего, князь, ничего! Точно, будет тебе, будет великая царская милость… — с трудом проговорил Ощера. — Не лгут на крестном целованье… и я буду награжден, боярин, за то… Не награждай ныне… пожди… сам этой награды попрошу из рук твоих…
Князь недоумевающе смотрел на взволнованного стольника.
— А только, — закончил Ощера, — Бога ради торопись из Москвы! Торопись, князь, дорогой, — с внезапным порывом чувства прибавил он. — Ох, Богом свидетельствую, негоже тебе, князь, оставаться в Москве. Скачи тотчас, скачи дальше… Прости, государь князь, — и, низко склонившись, Ощера стремительно выбежал из комнаты, оставив на столе кубок.
Князь задумчиво покачал головой.
— Ванюша! — громко крикнул он.
— Чего, боярин? — откликнулся Калузин и сейчас же явился.
— Ехать надо. Выбери двадцать человек, да пусть хорошенько вооружатся да коней запасных возьмут. Я еду сейчас. Чтоб сейчас же догнали меня у Серпуховских ворот.
— А я? — спросил Калузин.
— А ты останешься здесь.
— Князь!
— Ваня! — слегка сдвигая брови, проговорил Скопин.
— Вот что, Ваня, — продолжал князь, — соберешь людей, дом передашь на руки Качуре, а сам найдешь во дворце пана Осмольского. Знаешь его?
— Знаю, боярин.
— И скажешь ему, что-де по царскому приказу тотчас отъехал князь Михаила Васильевич на Тулу, кланяется и просит либо пожаловать к нему, либо подождать его.
Князь усмехнулся.
— А еще, — продолжал он, — найди боярина Семена Васильевича Головина и проси его передать боярышне Анастасии Васильевне, что отбыл я и мать-княгиню скоро на Москву привезу, чтоб не тревожилась она. А теперь приготовь мне моего белого аргамака Залета, да скорее, оденусь я сам.
— А потом? — робко спросил Калузин.
— А потом, — ласково улыбнулся князь, — догоняй меня.
Лицо Вани мгновенно просияло, и, кажется, если бы он смел, то бросился бы на шею князю.
Через полчаса из Серпуховских ворот на тульскую дорогу выезжал небольшой отряд во главе с князем Скопиным.
На душе князя было тревожно, точно с предчувствием наступающей беды грустно взглянул он на темную Москву и перекрестился.
Чуткий конь его слегка вздрагивал, словно разделяя тревогу своего господина.
— А ну-ка, товарищи, — крикнул князь, — полетим, как соколы!
Князь слегка кольнул шпорами коня. Конь сразу сделал прыжок и, громко заржав, понесся вперед как стрела.
Звеня саблями, поскакал за ним по пустынной дороге небольшой отряд.
IV
Княгиня Марья Ефимовна Скопина никак не ожидала приезда своего единственного сына, ненаглядного Мишеньки. Радости ее не было границ. Она знала, как любил молодой царь ее сына и сколько забот падало на Мишеньку, боярина царского совета.
Скопин приехал под вечер и решил переночевать у матери, выехать на рассвете и в обед быть уже в Туле.
Марья Ефимовна была еще молодая женщина, ей едва исполнилось тридцать пять лет, и ее строгое лицо, обрамленное роскошными темно-русыми волосами, было прекрасно. Темные глаза сияли глубоким внутренним светом. Она смотрелась скорее старшей сестрой Михаила Васильевича, чем его матерью.
Честолюбивая и пылкая, смелая и твердая в своих убеждениях, она была другом и товарищем своего сына, жаждущего воинской славы и подвигов. Как бы ни болело ее материнское сердце при виде тех треволнений и опасностей, которые ожидали ее единственного сына, она никогда не отвратила бы его от того пути, по которому он шел, пути славы, доблести или ранней смерти. В ней в полной мере выразились те доблести русской женщины, что в минуты подъема народного духа создают из них героинь, беззаветно преданных своей идее, приносящих ей в жертву и свою жизнь и жизнь милых и близких. Когда Михаил Васильевич с увлечением рассказывал ей о царе Димитрии, об его мечтах двинуться походом на хана крымского, на турок, ее глаза горели таким же огнем, как и глаза ее сына.
— Иди, иди, дорогой Миша, — с разгоревшимся лицом говорила она, — иди, да воссияет честный крест.
Поздно ночью разошлись мать и сын по своим опочивальням.
Долго не могла заснуть Марья Ефимовна. Не первый год вдовеет она и горячая кровь волной приливает к лицу ее. И все, что есть в душе ее пылкого и страстного, все вылилось в одну любовь к сыну. В его любви к юной Головиной и в его грядущей славе (она уверена в ней, в этой славе) вся жизнь ее, все помыслы и надежды!
На пушистом ковре в ногах княгини, свернувшись клубком как собачонка, лежала карлица Агашка. Карлица Агашка, несмотря на то что слыла дурочкой, была ближайшим человеком княгине. В ней было что-то странное. Быть может, она прикидывалась только дурочкой. Она хорошо знала людей, окружающих княгиню, помнила князя Михаила еще совсем ребенком и, как древняя Кассандра, часто предрекала семейные события, зная, что никто не поверит ей.
И теперь, лежа у ног княгини, она начала тихо охать и стонать, что-то бессвязно бормоча.
Марья Ефимовна, погруженная в свои мысли, сперва не обращала на нее никакого внимания, но вдруг Агашка сразу приподнялась с ковра, громко застонала и вся насторожилась.
Княгиня вздрогнула и тоже поднялась на своей пуховой постели.
— Агашка, что ты? — спросила она.
Свет лампадок довольно ярко озарял лицо карлицы, и на нем было написано неподдельное отчаяние и словно ожидание чего-то. Она молчала.
— Ты ума лишилась, — проговорила Марья Ефимовна, невольно сама чутко прислушиваясь.
Карлица с выражением ужаса и тоски на своем сморщенном, уродливом лице тихо покачала головой.
— Увезут сокола, и полетит он орлом, — нараспев заговорила она. — Не пускай, не пускай его, княгиня!..
Она вскочила с ковра и в каком-то непобедимом ужасе протянула вперед свои худенькие, сморщенные ручонки. Марья Ефимовна тоже вскочила с постели.
— Крови, крови-то сколько! — продолжала в ужасе Агашка. — Слышишь, слышишь!
Охваченная тревогой, княгиня, вся дрожащая, напрасно напрягала свой слух.
Глубокая тишина царила вокруг. Прямо из окна виднелась большая дорога, озаренная лунным светом, так что казалась широкой полосой белого полотна. Ни звука. Даже собачий лай смолк.
— Дура, молчи! — со злобой произнесла княгиня. Но карлица не трогалась с места.
И вдруг княгиня услышала как будто отдаленный топот. Она вся замерла. Ближе и громче! И вот на дороге в лунном сиянье несутся, как призраки, три всадника. Они направляются прямо к воротам.
Княгиня вскрикнула и бросилась вон из горницы.
Михаил Васильевич еще не спал. Он тоже услышал тонким слухом прирожденного воина стук копыт на пустынной дороге и поспешил пойти к воротам. Едва он успел подойти к ним, как взмыленные кони остановились и хриплый голос закричал:
— Скорей, скорей, дело до Михаила Васильевича, открывай ворота, буди боярина!
И этот хриплый зов сопровождался бешеными ударами в ворота. Караульные бросились к ним, замелькали огни, и в одну минуту просторный двор наполнился людьми.
По приказанию Михаила Васильевича ворота были сейчас же отворены. Всадники уже спешились и, оставив коней, без шапок вошли во двор знатной боярыни.
Князь был поражен, узнав в человеке, быстро шедшем впереди других, Ваню Калузина. Лицо Калузина при лунном сиянии казалось иссиня-бледным. Волосы прилипли к вспотевшему лбу.
— Ваня, что ты? — с тревогой спросил Михаил Васильевич, подходя к нему.
— Князь, родной, — задыхаясь проговорил Ваня, — горе, беда на Москве.
— Пойдем в горницы, — коротко произнес князь. — Скажите матушке-княгине, чтобы не тревожилась, а то нашумели вы уж очень, — добавил он, обращаясь к дворовым.
Князь молча прошел к себе в комнату. Калузин следовал за ним. Князь приказал подать рыбы и вина и выслал всех из горницы. Калузин с жадностью выпил вина.
— Говори, я слушаю, — сказал Михаил Васильевич.
— Царь убит, — дрожащим шепотом произнес Калузин.
Князь медленно поднялся с места. Он сильно побледнел, и глаза его грозно сверкнули. Быть может, он счел себя жертвой шутки.
— Богом Христом клянусь, боярин! Сам видел труп его! — торопливо проговорил Калузин, испугавшись грозного выражения в лице князя.
— Кто же убил его, расскажи, Ваня, — сдержанным голосом начал князь, — и что на Москве?
— О князь, ровно ад был на Москве, дядя твой Василий Иванович поднял стрельцов на царя, торговых людей, а больше бродяг да голи кабацкой, да тюрьму открыл.
— Дядя! Мой дядя! Князь Василий Иванович Шуйский! Он, помилованный! — вскричал Скопин, выпрямляясь во весь рост и поднимая кверху руки. — А если ты говоришь облыжно, а если ты ошибся, Ваня? — зловещим голосом тихо докончил князь, опуская руки и пронизывая Калузина загоревшимися глазами.
— Сам видел, сам слышал, крест на том целую, — твердо проговорил Калузин, быстрым движением расстегивая ворот и вынимая крест.
— Вот, Михаил Васильевич, — и он, перекрестясь, поцеловал крест.
— Горе! Горе! — простонал князь, хватаясь за голову. — Горе! — повторял он, бегая из угла в угол по просторной комнате. — Иуды, безумцы, не ведают, что сотворили! И снова шатнется родная Русь и польется кровь христианская! И подымутся призраки из кровавых могил! Боже! Отврати гнев свой правый, да не погибнем мы!..
Калузин не вполне понимал отчаяние князя, но ему было жутко… Ему невольно пришло в голову, что будь князь на Москве, этот самый юный князь, внушавший ему сейчас какой-то необъяснимый трепет, то, быть может, никто не посмел бы подняться на Москве.
Князь вдруг остановился.
— Они обманули меня! — вскричал он. — И я как слепой цыпленок дался им в руки.
Он помолчал, стараясь овладеть собою. Через минуту он, по-видимому, спокойно обратился к Калузину:
— Говори все, что знаешь, что видел.
Калузин собрался с мыслями, выпил вина и начал:
— Когда уехал ты, князь, все сделал я сперва по порядку: собрал и нарядил людей, как ты приказал, сбегал к боярину Семену Васильевичу, а потом поехал в Кремль повидать пана Осмольского. Хоть и было поздно, да я знал их обычай, от царя придут, дома опять пируют. Пришел, а у ворот стрельцы, пир кончился у царя, и никого в Кремль не пускают и из него не выпускают, диву я дался, никогда того не бывало. И у всех ворот кремлевских стрельцы… Смутно мне стало. Вернулся я домой и спать не могу, двор обошел, на улицу вышел, рассвело… Вдруг услышал, в набат ударили у Ильи-пророка, на Ильинке, на Новгородском дворе. Думаю, пожар, что ли. А тут во все московские колокола ударили… Гул пошел по всей Москве.
Князь, бледный, со сдвинутыми бровями, слушал рассказ.
— И вот, Михаил Васильевич, — продолжал взволнованный Калузин, — высыпал народ… Крик, стон поднялся, поскакали конные, побродяги какие-то да острожники явились… Гляжу, скачет князь Иван Семеныч Куракин, за ним стрельцы, кричит: ‘Православные! В Кремль! Кремль горит! Ляхи царя и бояр бьют! Спасайте Димитрия Иваныча!’ Тут загудел народ: ‘В Кремль! В Кремль! Бить нехристей…’ Тут подумал я, князь, дом-то боярышни Головиной, почитай, чуть не в самом что ни на есть польском гнезде, долго ли до беды, спалят заодно…
Князь судорожно сжал серебряный кубок и погнул его края, но не проронил ни одного слова.
— Велел я тогда мигом собраться всем людям твоим, дом твой без призору оставил, прости, Михаил Васильевич, да и поехал к боярышне.
Князь тихо наклонил голову и ласково проговорил:
— Спасибо, Ваня.
Калузин вспыхнул от удовольствия.
— Не на чем, боярин… Едва доехали, там Семен Васильевич, людей-то у них и пятнадцати не набралось, а кругом уже словно ад преисподний. Сам знаешь, почитай, кругом вся царицына свита живет. Ох! Уж что было! Стреляют, кричат, дома занялись… Заперли ворота… Не трогали нас, а тут боярышня, как на грех, взглянула в окно, видит, женщина бежит с ребенком прямо к нашим воротам, гонятся за ней с ножами, а она, сердечная, ребеночка-то прижала к груди, задыхается, кричит: ‘Ратуйте, кто в Бога верует!’ Боярышня стала сама не своя. Сбежала к нам, простоволосая, кричит: ‘Скорей, скорей открывай ворота!’
Горделивая улыбка скользнула по лицу Скопина.
— А Семен Васильевич и говорит: ‘Уйди, сестра, нас сожгут, перережут, коли впустим’. Бросилась сама боярышня, крикнула только: ‘Стыдно, стыдно!’ — да сразу калитку открыла и выбежала на улицу. А женщина уж и на ногах не держится. Обняла ее боярышня.
— А вы? — стремительно произнес князь.
— Да уж чего тут, все мы словно взбесились, сразу же распахнули ворота, кто в калитку не поспел, и унесли женщин. Вот тут-то и началось. Стала толпа в ворота ломиться, стрелять да эту полячку требовать. Семен Васильевич говорит: ‘Воля Божья! А ее не выдадим!’ Целый час отбивались. Сколько уложили их… Потом ворота сломали, а тут, дай Бог здоровья, князь Черкасский со стрельцами. Воров разогнал, стрельцов оставил при нас. Потом я да Семен Васильевич во дворец поехали. Встретили дядю твоего Василия Ивановича. Стоит на коне во дворе с крестом и мечом и кричит: ‘Идите, дети, на вора, на еретика!..’ — ‘Где царь?’ — спрашиваем. Кто-то и кричит: ‘Издох еретик на Красной площади’. Мы туда. Ах, боярин, — простонал Калузин, закрывая лицо руками, — не забыть мне того, что увидеть пришлось там… Положили они его, сердечного, на стол, на площади, бросили на грудь ему личину, а в руки дали дуду да волынку, а у ног его зарезанный Басманов…
— И он! — воскликнул Скопин. — А царица?
— Спаслась, говорят, — ответил Калузин. — Сколько ляхов полегло, и не счесть, по улицам валяются без погребенья… За час до полудня кончили резню… Кой-где только еще били литву.
Калузин замолчал. Молчал и князь, подавленный его рассказом. Многое в нем было для него не понятно. Участье дяди, неожиданность события. Отношение народа московского. А главное, пугало его сердце будущее родины.
— Кого же, Ваня, в цари прочат?.. — прервал князь молчание.