Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Склероз
В доме своем, в Замоскворечье, купец Иван Васильевич Волков захворал по случаю старых своих лет.
Дьякон Аполлинарий Михайлович, соседнего прихода церкви Воздвиженья, сидел около больного — он навещал старика по давней дружбе.
И говорил больной старик, глядя на отца дьякона, тоже старого человека.
— Да вот, сказываешь, ‘душу своя положи за други своя’. Да! А я вот не положил души своей за други своя… Да и где они, други-то?.. Я и не знаю… Да, было… Пили, ели вместе. Были этакие-то разные. Много было таких-то. А чтобы душу за них класть — этаких-то и не было. Ну-ка, дьякон, скажи, за кого душу класть надо было?.. Ты мою жизнь насквозь знаешь, скажи-ка?
Отец дьякон сидит, сонно смотрит на болящего и думает: ‘Ишь, в нем беспокойство какое, и что ему сказать в утешенье’.
И говорит рассеянно:
— Это так, вроде что, верно, не было таких-то, которые тебя понукали бы душу за их класть. Ты ведь на войне не был, ну, и чего ты надумал. Тебя, значит, это самое в жизни обошло.
— Обошло, говоришь?— задумывается Волков. — А все же, значит, я впустую отойду в вечность. Помрешь — умер впустую?..
Он тяжко вздохнул, и оба приятеля замолчали.
— Да,— сказал через некоторое время Волков,— верно. Итак, все прошло, а другов чего-то не было. Чего же! Смотри кругом — жизнь прошла. Все кругом думали больше о чем? В карман, как бы карман понабить, и кого бы согнуть, накрыть… Ну и гнули. Ты его норовишь, а он тебя. Эх, да что… — вздохнул старик. — Женщины тоже. Так и этак. Дружбы этой самой не было. А даже совсем наоборот. Прасковья Михайловна… уж я ли ее не ублажал? Все что хочешь. Ну, а что ж? Расплевалась. Марфуша — тоже. Акуля!.. Сам знаешь.
— Да,— сказал дьякон,— Акулина Петровна — плюнуть стоит, поступила не по поступкам.
— Ну так вот где други-то? За кого душу класть? Скажи-ка? За Николая Петрова, что ли?
— Эх, сказал,— Николай Петров!.. Он — подьячий… Он тебя в минуту на что хошь обменяет.
— Это верно,— вздыхает Волков. — За любую юбку тебя продаст. Да, верно. Верно. А ведь дом-то я на Долгоруковской Акулине подписал. Верил. Уж вот ласкова была. Вот друг, вот чисто ангел. А теперь Миколай-то с ней живет. Дело он вел, дарственную писал. Ну так, дьякон, скажи-ка, за кого душу класть?
— Да полно ты!— дьякон налил себе из графина рюмку водки. — Чего в таком разе, хвораешь — и все тебе в разум лезет пустое. Смирись. Возлюби врага своего ближнего.
— Да ведь я ничего, так, досада — ну и лезет в голову сволоча разная.
— Все это в тебе потому, что овдовел ты рано. Опосля того неча ждать любовности сладкой, и жизнь во вдовстве на вертуна играть пошла. Серьеза нет. Случаи разные такие подворачивались между делом. Не ругай уж. Скажи, а ты сам-то не в грехах живешь? Акулина-то была тебя втрое моложе….
— Это верно,— соглашается, вздохнув, больной,— моложе была. Не будь этого самого подьячего, может стать, и не свернулась бы она. Пребывала бы в чистоте. А он, сукин сын, всему причина.
— Это верно,— соглашается дьякон, наливая рюмку рябиновой и закусывая икрой.
Больной смотрит на дьякона, как он пьет. Смотрит пристально, сочувствуя, и опускает голову. Помолчав, как бы про себя говорит:
— Степан Иванович, доктор Голубков,— хороший человек, а вот третий год пить мне вино запрещает. Говорит: нельзя одной капли, потому, говорит, у вас склервоз всех что ни на есть сосудов. А я ему — про тебя. Говорю: ‘Отец дьякон Крестовоздвиженский старше меня только на один год, а он может с бутылкой сладить, и у него, значит, стерьозы в сосудах нету’. — ‘Ну,— отвечает химия,— это еще неизвестно, может, у его еще боле. Я,— говорит,— его не расследовал’.
Я и думаю: ‘Не зря ли попал к ему в лапы?’ Не лечи он меня, не расследуй,— может быть, веселье жизни, какое ни на есть, видел бы… Пить нельзя! Поросенка в Рождество — не ешь, нельзя. Холодного-то поросенка — нельзя! Понимаешь? Крупу ешь, кашу, яблоко печеное…
— Я это уху стерляжью поел. Он как узнал — вот меня ругал. Ну, я думаю, батюшка, окстись! Так у меня все нутро затоскует! Пускай, думаю, помру,— все едино, и да еще две тарелки и съел. Он пришел, слушал, слушал трубочкой — где ему! узнать не может нипочем.
И больной, улыбнувшись, присел на постели и весело смотрел на отца дьякона.
— Ну-ка, дай-ка мне икорки лизнуть! Эк, икра-то зернистая.
Дьякон подвинул больному икру, рюмку и стал наливать рябиновой.
— Постой,— испугался больной,— это ты зря! Что ты? Никак нельзя мне.
— Рябиновая не крепка,— успокоительно сказал дьякон.
— Это верно,— согласился больной и опрокинул рюмку в рот.
— Три двадцать. У Колганова брали, первый сорт.
Выпив и закусив икрой, больной старик повеселел.
— Вот, отец дьякон, вот ведь в чем дело в жизни заложено. Доктор меня лечит, и хорош, доктор — Степан Иванович, и все его почитают, но только строг очень. Сам все в меру, ничего спиртного, ни-ни. Помню, когда я покрепче был, старость еще не досаждала мне, в сосудах себя не показывала еще эта стервоза,— помню, на его именинах я у его был. Ну, гости, действительно, были все более доктора. Честь честью, все как надо, ели, пили. Именины, конечно. Ну, и сам он еще молодой, холостой, и, значит, музыка, фортепиано у его. Сам он поет, можно сказать, голос у его — бас — очень хорошо. Ему этакая-такая подыгрывает на фортепиане. И он так жалостно поет: ‘Твоя любовь открыла мне могилу’. Слушал я и думал: ‘Вот ведь что, чего же это такое?’ И в ум не могу взять. Слова такие дурацкие, ведь он доктор! Ты как думаешь, отец дьякон?
— Понять никак не возможно,— ответил отец дьякон.— Много этой не в духовном пении дурости есть. Нескладно. Любовь — дело Божье. В ней что ни на есть сладость жизни положена. Открыла могилу ежели, то это такое дело, что тебе, Иван Васильевич, надо бросить у его лечиться. Человек, значит, пустой.
— Постой, убери скорей со стола,— вдруг заволновался больной,— а то звонок в коридоре! Знать, он сам приехал.
Дьякон наскоро убрал и рябиновую, и икру и спрятал за занавеску окна. Вошел доктор, посмотрел на отца дьякона и на больного.
— Ну, как ночь спали?
— Да как спал,— ответил больной,— всю ночь бабы в голову лезли!
— Как ‘бабы’?
— Да вот так, что бабы… Вот и поди ты…
— А вы что кушали на ночь?— строго спросил доктор.
— Что ел? Кашу,— скучно ответил пациент.
— Кашу — тяжело на ночь. Потому и сны неприятные в голову лезут.
Доктор наклонился над больным, пальцем поднял ему веко и сказал:
— Смотрите кверху!
Пациент посмотрел кверху.
— Ну, а теперь вниз.
Больной купец посмотрел вниз.
— Кусок бумаги!
Больной позвонил в звоночек и крикнул:
— Аннушка!
Аннушка принесла бумаги и чернил. Доктор написал рецепт.
— Вот, пошлите в аптеку,— сказал доктор. — Вам принесут пузырек, вы выльете все содержимое в стакан и выпьете на ночь перед сном. Снов этих у вас больше не будет. Ну, а завтра я вас навещу.
И доктор ушел.
— Вот, заметь,— сказал больной,— и каши нельзя!.. Глаза у меня глядит!
— Чудак ты, право!.. Он доктор, так ведь он в науку свою верит. Наукой живет.
— Ну и дьявол с ним и с его наукой!— рассвирепел вдруг больной.— А то вот что! Будь друг, сходи, Аполлинарий Михайлович, в Охотный, купи гуся пожирней да у Смирнова захвати бутылку — белая головка, да коньячку три звездочки. Авдотья гуся зажарит, с капустой, к обеду, и мы завтра с тобой поглядим, узнает он про это самое иль нет! Надо же чем-нибудь стерьозу эту самую из жил выгонять!.. Не пузырьками же!..