Сказки ‘Тысячи одной ночи’ в переводе Галлана, Веселовский Александр Николаевич, Год: 1889

Время на прочтение: 31 минут(ы)

Александр Николаевич Веселовский

Сказки ‘Тысячи одной ночи‘ в переводе Галлана [1]

Когда в 1704 году вышел французский перевод Сказок ‘Тысячи одной ночи’ Галлана (Les Mille et une Nuit. Contes Arabes traduits en francois par Mr. Galland), это было, в известном смысле, целое откровение. Многие из их сюжетов были знакомы в Европе и ранее, струя восточных сказаний глубоко проникла в средневековую фантазию, дала содержание тому или другому эпизоду романа, отозвалась в народной поэзии, в XVIII веке все это или было забыто, или ожидало нового признания. Перро (Contes de ma mere l’oye, 1697 г.) только что ввел в оборот народную сказку, увлек свежестью ее содержания, своим наивным, несколько деланным стилем, но его новшество вызвало эфемерный литературный род, быстро истощившийся в вычурности, и не принесло обновления: эти сказки отзывались и детской и салоном, к их фантастическим образам привыкли сызмала, а в романе этот элемент иссяк со времени Амадисов[2], и благодетельные феи и злые волшебники утратили свой поэтический чекан. Надо было обновить его, и сказки Галлана сделали свое дело, открыв неизведанные источники фантазии. ‘Я перевел с арабского несколько сказок, пишет он Хюэту от 25 февраля 1701 года: они не уступят тем волшебным сказкам (contes des Fees), которые в последние годы появлялись в таком изобилии, что, кажется, всем наконец приелись’. И вот перед читателем открылся особый мир, знакомый и незнакомый вместе, фантастический и реальный, те же образы, что и в народной сказке, но окутанные теплом и ароматами востока, вместо тридесятого государства и банальных декораций romans d’avantures — настоящий Восток, с обыденными подробностями его жизни, мелочами его interieur и тайнами гарема. Те же феи и волшебники, и джинны и окаменелые города, но все в грандиозных размерах, перерастающих воображение и вместе мирящихся с реальностью, миры демонов и людей так глубоко слились, что между ними нельзя провести границ: каждый шаг в области действительности может увлечь вас к магнитной горе, у которой погибнет ваш корабль, или во власть демона-великана, когда-то заключенного в медный сосуд пророком Соломоном. И эта чресполосица фантастического и реального не только не изумляет вас, а кажется естественной: так просто вращаются в ней действующие лица, так внимательно и серьезно слушает их невероятные россказни Гарун ар-Рашид, закутанную фигуру которого с восточными вдумчивыми глазами мы привыкли встречать на улицах Багдада, в сумерках, когда мир демонов любовно или враждебно спускается на землю и ткутся наяву пестрые сказки, которые Шехеразада расскажет потом Шахрияру. Но не Шахрияр их настоящий слушатель, а Гарун, средний слушатель, стоящий за многих, точно хор той человеческой и демонической трагикомедии, которую мы зовем Сказками ‘Тысячи одной ночи’.
И почему бы не быть тесному общению меледу людьми и духами, когда и те и другие одинаково подвластны силе рока и любви: двум соподчиненным друг другу силам, вносящим идеальное единство в вереницу разнообразных приключений? Напомним рассказ, служащий введением к сказкам: два царя-брата Шахрияр и Шахземан (или Шахзенан) убедились в неверности своих жен, Шахрияр поражен: ‘куда девались стыд и совесть’, говорит он и предлагает брату бросить этот постыдный свет, полный лжи и грязи, и уйти куда-нибудь в далекую, чужую сторону, чтобы там похоронить свое горе и скрыть позор. Брат согласен, но лишь под условием, чтобы он немедленно вернулся домой, если встретит человека еще несчастнее их обоих. Они идут, первая их встреча — с чудовищным, черным демоном-великаном, он вышел из моря, на голове у него стеклянный ларец, сев под дерево, на которое из страха укрылись братья, он вынимает из ларца красавицу-жену. Обласкав ее нежными словами, он кладет ей на колени голову и засыпает, красавица, завидев на дереве двух прохожих, манит их к себе: пусть сойдут и исполнят ее желание, иначе она разбудит мужа. Братья поневоле становятся участниками ее неверности и убеждаются, что могучий гений во сто раз несчастнее их обоих, что верность женщины не приобретается даже чарами, и никакая сила в мире не преодолеет ее хитрости. Шахрияр возвращается домой, казнит изменницу жену, собственной рукой отрубив головы всем жительницам гарема, с тех пор он положил, чтобы ни одна из его жен не переживала брачной ночи.
Известно, как Шехеразада своими рассказами увлекла султана к отмене этого бесчеловечного закона. Что это за рассказы? Фантастические приключения и повести о ‘злой жене’, сказки на тему, что от судьбы не уйти, и легенды о превращениях, романтические увлечения с разлукой и признанием в конце, бойкие фацеции, рядом с мрачным образом демона-великана — рельефно очерченный тип болтуна цирюльника. Но преобладающей темой является — любовь во всех ее проявлениях. Шахрияр может снова успокоиться, он один из многих. Шопенгауэр как-то попытался определить идеальное значение ‘Декамерона’: он представился ему гигантской шуткой гения человеческого рода, забавляющегося разрушением всех общественных преград и приличий, которые противятся соединению двух любовников и все-таки не могут остановить гения в его постоянных усилиях к созданию новых поколений. То же, и с большим правом, можно бы сказать о Сказках ‘Тысячи одной ночи’. Любовь в них действительно фаталистическая, в которой почти без остатка исчезает личный подвиг, поскольку он сознательный. Влюбляются друг в друга, потому что иначе нельзя: он видел ее на одно мгновение, и этого довольно, он будет искать ее во что бы то ни стало, среди препятствий и тревог, пока случай или участие гения, волшебника, или доля не сведут их и не разведут снова. Героизма нет, а есть роковая выносливость в виду цели, поставленной природой, ее не обойти. Оттого увлечения не готовятся, а нисходят внезапно: она красавица, он красив, красота Бедраддина производит на всех чарующее действие: у прохожих, встречающихся с ним по дороге, невольно вырываются возгласы восторга, многие останавливаются и посылают ему вслед свои благословения. А красавица так говорит о чарах своего милого[3]: ‘Клянусь благоуханием его ресниц, и его стройной талией, стрелами, которые мечет его волшебный взгляд, его нежными чреслами и ясными, проницательными глазами, его белым челом и черными кудрями, его выгнутыми повелительными бровями, что сгоняют тени с моих очей, тогда как их ‘да’ или ‘нет’ держат меня постоянно между радостью и отчаянием’. Декорацией такой физиологически понятной красоте служит роскошный пейзаж Востока, то жгучий, то цветущий, полный чарующих звуков, отголоски которых передались и в текст ‘Тысячи одной ночи’ в виде лирических intermezzo, перемежающих рассказ. Клятва красою милого принадлежит к таким лирическим партиям.
Таково впечатление Сказок ‘Тысячи одной ночи’ и, прибавим от себя, особливо в переводе Галлана. Галлан был слишком хорошим рассказчиком, чтобы удовлетворить требованиям филологически точного перевода. Он иногда пересказывал, а не переводил. На эту сторону дела уже давно обратил внимание Коссэн де Персеваль[4], позднейшие, более точные переводы, особливо Пэйна и Бэртона[5], могли лишь укрепить это убеждение, пока недавние работы над источниками Галлана не сняли с него большую часть тяготевших на нем подозрений. Изменения Галлана были стилистические и содержательные. Первые объясняются не только особенностями текстов, бывших в его распоряжении, но и литературными преданиями французского XVIII века, определившими известные формы стиля, и отсутствием того критерия, который побуждает нас в настоящее время записать народную сказку во всей неприкосновенности ее диалекта, оборотов и недомолвок, тогда как Гриммы и Караджич и Ленрот еще позволяли себе объединять в один текст несколько слышанных ими экземпляров той же сказки или песни. Если и на Востоке серьезные шейхи и ученые люди относились с пренебрежением к такому литературному продукту, как Сказки ‘Тысячи одной ночи’, то во Франции начала XVIII века тем естественнее представляется попытка поднять их занимательность качествами изложения, что ‘сказка’ не была признанным литературным родом, а свежим материалом для стилиста. Слог Галлана, ровный и прозрачный, плавный и текучий, как сказка и самая жизнь Востока, как раз пришелся к делу: он передает впечатление той и другой. Это и сделало его перевод, и еще сделает надолго классическим образцом сказочного стиля.
Изменения по содержанию, в которых обвиняли Галлана, касаются двух сторон дела. Арабский подлинник Сказок ‘Тысячи одной ночи’ представляет много бытовых подробностей, характеризующих такие нравы и привычки восточного человека, которые могут интересовать специалиста-этнографа, но мало пригодны для исследователя сказочных мотивов и неприятно поразили бы обычного, среднего читателя. Пэйн и особливо Бэртон не погнушались сохранить в своих переводах такие черты быта, а Бэртон обставил их нарочито-ученым комментарием, но Пэйн по крайней мере счелся с чистоплотностью среднего читателя, ограничив свое издание 500 экземплярами, назначенными для частной циркуляции. Нет сомнения, указанные переводы ближе к дошедшему до нас тексту Сказок, но ближе ли к его подлиннику, это вопрос, на который, в известной мере, можно ответить отрицательно. Дело в том, что наш сборник составился в средней культурной среде, среде магометанской буржуазии, и что ей принадлежат иные бытовые черты сказок, обыденные в восточной жизни, зазорные для нас, но следует помнить и то, что с тех пор круг слушателей этих Сказок изменился: ими стали забавлять толпу в простонародных кофейнях, и сказочники знали, чем подействовать на вкусы своей публики. Оттуда, по мнению Лэна, площадный шарж и нескромность выражений, и цинизм выходок, нередко идущие в разрез с характером и общественным положением действующих лиц, которым они вложены в уста или приписаны. Вульгаризмы Сказок, в известных случаях, поздний налет, прикрывающий более скромные, иногда поэтичные черты фабулы, ведь и такую благоуханную легенду, как миф об Амуре и Психее, не трудно рассказать в стиле тех ‘заветных’ Сказок, которые прячутся по томам [6]. Снять без остатка и в меру эти нарощения сказки не легко и едва ли когда удастся, Галлан действовал здесь сознательно, руководясь критериями вкуса и стиля, и его сказки вышли поэтичны, может быть, с некоторым шаржем освещения, отличающим театральный пейзаж от действительного.
Галлан перевел около четвертой части Сказок ‘Тысячи одной ночи’, но зато лучшую, Лэн, включивший в свой перевод и часть мелких анекдотов и апологов, перемежающих Сказки, но не стоящих с ними ни в какой связи и, вероятно, вносивших в разное время из разных источников, ограничился передачей двух третей сборника, Пэйн и Бэртон задались целью перевести все. Выключая из своего перевода те или другие Сказки, Лэн указывал на поводы к тому: Сказки либо повторяли мотивы, известные из других номеров сборника, либо казались слишком длинными и скучными. Можно не соглашаться с этим личным критерием, которым мог руководствоваться и Галлан — в вопросе об исключении. Но чем и как объяснить, что в его книге очутилось значительное количество рассказов, не встречавшихся до последнего времени ни в одном тексте Сказок ‘Тысячи одной ночи’? Сам Галлан жалуется, что несколько посторонних повестей были внесены в его перевод, без его ведома, книгопродавцем-издателем, включившим в 8-й том турецкие сказки, переведенные Пти де ля Круа о Зейн-аль-Аснам, о Худададе и принцессе Дерьябарской. Но и несколько других повестей, которые мы привыкли считать типическими представителями нашего Сборника, возбуждали такое же подозрение — включения: таковы, например, Аладдин и Али-Баба. По случайному стечению обстоятельств последний том рукописного арабского текста, с которого переводил Галлан, утрачен, но, судя по расчету листов в сохранившихся томах, потерянный том не мог заключать и половины рассказов, которые в переводе Галлана являются лишними против подлинника. Если бы литературная честность Галлана и не была выше всяких сомнений, другое соображение исключало бы для нас всякое подозрение в подлоге: невозможность так подделаться под стиль и содержание восточной сказки, чтобы подделка ничем не отличалась от оригинала. Самым вероятным объяснением этого дела представляется следующее: Галлан, состоявший некоторое время при французском посольстве в Константинополе, был три раза на Востоке, в последний раз (1679 г.) на счет компании Восточной Индии (Compagnie des Indes Orientales), которая, желая прислужиться Кольберу, послала Галлана как знатока с поручением приобрести редкости для кабинета и рукописного собрания министра, впоследствии сам. Кольбер, а затем и Лувуа пользовались им для тех же целей изыскания. В течение своего долгого пребывания на Востоке Галлан мог слышать где-нибудь подходящие сказки, которые и внес в свой перевод арабского сборника, или его источником был какой-нибудь восточный писец, которого он держал для работ в память которого была богата рассказами в стиле Шехеразады. Чем проще и наивнее представим мы себе отношение Галлана к сказкам ‘Тысячи одной ночи’ не как классическому тексту, который следует сохранить в переводе без изъяна, а как текучему материалу, подлежащему стилистическому развитию, тем ближе мы подойдем к отрицанию сознательной подделки.
Исследования Зотанбера и новейшие открытия в области восточного фольклора подтверждают указанные точки зрения. У арабов на Синае проф. Пальмер слышал сказку, близко напоминающую содержание Али-Баба, не на востоке, а в Париже, Галлан записал ее от маронита из Алеппо, по имени Ханна, вместе с некоторыми другими, сохранившимися в его дневнике и обработанными им впоследствии для 11-го и 12-го томов его издания. Тот же Ханна сообщил ему и рукописный текст некоторых Сказок ‘Тысячи одной ночи’, отсутствующих в экземпляре Галлана, между прочим, сказку об Аладдине, которую удалось найти и в одной рукописи Сказок, принадлежащей Парижской Национальной библиотеке, в редакции, близкой к Галлановской. Другой ее пересказ, с чертами народного характера, встретился недавно в одном списке Сказок, хранящемся в Бодлеевской библиотеке. Вот содержание этого варианта.
Рыбак с сыном поймали большую рыбу, отец хочет поднести ее в подарок султану, в расчете на хорошую награду, и идет домой за корзиной, а сын сжалился, спустил рыбу в воду, но боясь отцовского гнева, бежит и поступает в одном городе в услужение. Однажды, ходя по базару, он видит, что какой-то еврей купил у одного парня за большую цену петуха, которого отдает рабу с приказом отнести его жене, — пусть побережет его до его прихода. Большая цена, данная евреем за петуха, заставляет юношу предположить, что петух обладает какими-нибудь чудесными свойствами. Решившись завладеть им, он купил двух больших кур и отнес жене еврея, говоря, что муж прислал их в обмен за петуха. Та отдала его ему, он его заколол, выпотрошил и нашел во внутренностях волшебное кольцо, как только потер его, услышал голос, спрашивающий: Что прикажет хозяин? Все веления будут исполнены гениями, приставленными к кольцу. Юноша обрадовался находке и размышляет, как ею воспользоваться. Проходя мимо султанского дворца, на воротах которого было вывешено несколько человеческих голов, он узнает, что то головы несчастных принцев, сватавшихся за дочь султана, но не исполнивших положенных на то условий. Он надеется на чудесную помощь перстня и сам решается присвататься к царевне. Потер перстень: Что прикажет повелитель? — говорит голос. По его желанию тотчас же явилась богатая одежда: он облекся в нее и идет к султану просить руки его дочери. Тот согласен, но предлагает условия: жених обязан удалить большую песчаную гору, находившуюся по ту сторону дворца, коли это ему не удастся, не быть ему живу. Юноша принял условие, но попросил сроку сорок дней, потер перстень, приказал подвластным духам снести гору, а на ее месте поставить роскошный дворец со всем необходимым для царского житья. Дело было сделано в две недели, сын рыбака женился на царевне и объявлен наследником султана.
Между тем еврей, которого он обманул, принялся странствовать в поисках за утраченным сокровищем и прибыл в город, где услышал весть о чудесно снесенной горе и дворце. Ему представилось, что все это совершилось чарами перстня, и он придумал такую уловку, чтобы снова получить его в свои руки: оделся купцом и, подойдя ко дворцу, стал предлагать на продажу драгоценности. Услышала о том царевна, послала слугу расспросить о цене, и узнала, что еврей отдает свой товар лишь в обмен на старые перстни. Вспомнила царевна, что у ее мужа есть такой перстень в его письменном столе и послала его еврею, который, признав в нем искомое, тотчас же отдал за него все драгоценности, какие с ним были. Удалившись со своей добычей, он потер перстень, и по его велению гении перенесли на отдаленный необитаемый остров и дворец, и всех его жителей, за исключением рыбацкого сына.
Проснувшись на другой день, юноша увидел себя лежащим на песчаном холме, занявшем прежнее место. Боясь, чтобы султан не заставил поплатиться его жизнью за утрату его дочери, он тотчас же пустился в путь в другое царство, где вел бедственную жизнь, кормясь продажей некоторых драгоценностей, случайно оказавшихся на нем в пору его бегства. Раз, когда он плутал по городу, какой-то человек предложил ему купить у него собаку, кошку и крысу, которых он приобрел, их веселость и проказы развлекали его печальные мысли, но то были не звери, а волшебники, в награду за добродушие хозяина они решили сообща помочь достать похищенный перстень, о чем и предупредили его. Он горячо благодарил их, и все вместе пустились на поиски. После долгих странствований они достигли морского берега и увидели остров, на котором стоял дворец. Собака переплыла туда, поместив на своей спине кошку и крысу, все направились ко дворцу, куда проникла крыса. Видит, еврей спит на диване, а перстень лежит перед ним, крыса схватила его и, вернувшись к товарищам, поплыла с ними обратно. На полупути собака изъявила желание понести перстень в своей пасти, крыса не соглашалась из боязни, что собака обронит перстень, но та пригрозила сбросить всех в воду, если ее желание не будет исполнено. Делать было нечего: крыса отдала перстень, но, принимая его, собака упустила его в воду. Когда они пристали к берегу и сын рыбака узнал о том, что приключилось, он готов был утопиться от отчаяния, но тут большая рыба внезапно подплыла к берегу с перстнем в зубах. Бросив его к ногам юноши, она скакала: — ‘Я та самая рыба, которой ты сохранил жизнь, я отплатила тебе за твое милосердие’. Обрадованный находкой, сын рыбака вернулся в город своего тестя и ночью приказал гениям перенести дворец на старое место. Это было исполнено в одно мгновение. Войдя во дворец, юноша велел схватить еврея и сжечь его живым на костре, зажил счастливо с женой, а по смерти султана наследовал его царство.
Мотивы этой повести известны еще в двух восточных пересказах. В монгольском Сидди-кюр молодой купец дает на пути три тюка товаров за мышь, обезьяну и молодого медведя, которых истязали мальчики. В награду за это благодарные звери достают ему со дна реки камень, исполняющий все желания. По его мановению на месте, где он разбил свой шатер, явился цветущий город и дворец, снабженный всем необходимым. Проезжему купцу, пораженному этой диковинкой в пустыне, юноша простодушно объясняет, что всем этим он обязан своему талисману, который также простодушно продает купцу. Следует, как и в предыдущей сказке, исчезновение города и дворца и поиски зверей за неосторожно проданным сокровищем.
Во втором рассказе тамильского романа ‘Мадана Камараджа Кадай’ действующим лицом является царевич, изгнанный дядей из отцовского наследья. За большие деньги, которые дала ему мать, он покупает котенка и змею, оказавшуюся сыном Адисеши, царя змей, от него юноша и получает волшебный перстень, силою которого в пустынной чаще возникает цветущее царство, а дочь царя Сварнеши перенесена во дворец, чтобы быть женою царевича. — Здесь примешался поэтический мотив известной древнеегипетской сказки о двух братьях, вошедший и в легенду о Тристане: жена царевича, красавица, купаясь, обронила один из своих чудных, длинных волос, который свился в клубок и выброшен волной на берег. Находит его царь Коччи и влюбляется в незнакомку, обладательницу чудесного волоса, старая старуха обещает помочь ему, хитростью пробралась к царевне, разжалобила ее и, поселившись во дворце, получила дозволение надеть на палец чудесный перстень как средство против одолевшей ее головной боли. Взяла перстень и была такова, талисман очутился в руках царя Коччи, и тот выражает желание, чтобы красавица перенесена была к нему, чтобы царевич стал помешанным, а его царство выгорело дотла. Так все и сделалось. Следующий эпизод переносит нас на время к известной легенде о ‘гордом богаче’ и ее восточным источникам: красавица откладывает свой брак с похитителем и просит у него позволения в течение недели кормить и одевать нищих. В числе других она видит и своего помешанного мужа, при нем его кошка, и он вступает в спор со служителем, требуя, чтобы и перед кошкой был поставлен прибор, т. е. древесный лист. Когда все наелись и заснули, явились крысы, чтобы попировать объедками, в числе их одна большая, которую другие окружали почетом: царь крыс. Кошка царевича схватила его и отпускает на свободу лишь под условием достать перстень. Крыса раздобыла его, как только царевич его надел, стал разумным, как и прежде, а царя Коччи постигли беды, которые он нанес другим[7].
Сказки того же содержания встречаются в Италии и Германии, у чехов и албанцев, в Греции и Дании, в основе лежит мотив о ‘немощных зверях’, спасенных героем и отплачивающих ему такой же услугой. Подобная восточная сказка легла в основу повести об Аладдине, которая таким образом спасена не только для Востока, но и для сборника Сказок ‘Тысячи одной ночи’. За всем тем остаются не приуроченными к его древнему составу лишь те рассказы, которые Галлан передал и обработал со слов своего маронита.
Введя их в состав сборника, Галлан в сущности продолжал ту работу собирания и накопления, в которой участвовало не одно поколение сказочников, принявших наследие Шехеразады,
Это ведет нас к вопросу о том, как сложился сборник, известный под названием Сказок ‘Тысячи одной ночи'[8]. Сообщая в своих Золотых Лугах (944 г. н. э.) предание о баснословном Иреме, известное уже во время халифа Муавии (VII века) и внесенное в Сказки ‘Тысячи одной ночи'[9], Масуди говорит, что эта и подобные ей легенды не что иное, как лживые изобретения придворных сказочников, которые народ усвоил и повторяет за ними. Прием этих сказочников, продолжает он, тот же, что и в книгах, до нас дошедших в переводах с персидского, индийского (в одной рукописи: пехлеви) и греческого, вроде Хезар Эфсанэ, что по-арабски означает ‘Тысяча сказок’, хотя народ называет их также: ‘Тысяча ночей’ (в одной рукописи: ‘Тысяча одна ночь’): это рассказ о царе и везире, его дочери и ее сестре (няньке, рабе), имена которых Ширазад и Диназад, или вроде книги о Фарза и Симас, содержащей рассказы о царях Индии и их везирях, или вроде книги о Синдбаде и других подобных книг. Это известие подтверждается Фихристом ан-Недима (987 года): первыми сочинителями фантастических сказок, писавшими о них, были персы, пишет он, цари династии Арсакидов заинтересовались ими, а далее сказки были распространены и умножены во дни Сасанидов. Арабы также перевели их на свой язык, а красноречивые и владевшие словом взяли и приукрасили их и сами составили подобные им. Первою книгою этого рода была Хезар Эфсанэ, что означает: ‘Тысяча сказок’. Далее ан-Недим передает содержание действия, дающего рамку Сказкам ‘Тысячи одной ночи’: ‘о Султане и Шехеразаде’, сказок менее чем двести, говорит он, ибо иная из них сказывается в течение нескольких ночей, сборник был составлен для царицы Хумай, дочери Бахмана, ‘я сам видел несколько раз полные экземпляры этой развратной книги, изобилующей глупыми россказнями'[10].
Совпадение основного рассказа и собственных имен действующих в нем лиц не оставляет сомнения в связи персидского Хезар Эфсанэ со Сказками ‘Тысячи одной ночи’, если арабский перевод первой упоминается уже до половины X века, то это служит указанием на древность персидского, домагометанского оригинала, за которым Вебер предполагает, едва ли вероятно, забытый буддийский источник. Но уже свидетельство Масуди позволяет заключить, что дошедший до нас сборник Сказок ‘Тысячи одной ночи’ не может быть признан простым переводом персидского подлинника: рядом с Хезар Эфсанэ Масуди упоминает книги о Фарза и Симасе[11] и Синдбаде, первая, может быть, буддийская в основе, перешла, при посредстве какого-нибудь греческого пересказа, наложившего на нее заметный христианский отпечаток, в арабскую литературу, где она является и отдельно, и в составе поздних списков Сказок ‘Тысячи одной ночи’, тогда как повести о Синдбаде отвечает в них рассказ о ‘царе и его сыне и наложнице и семи везирях'[12]. Рамки старого Хезар Эфсанэ расставлялись постепенно, чтобы принять в себя материалы посторонних ему повестей и отдельных книг. План восточных сказочных сборников естественно вел по пути таких приращений, ибо пет возможности указать на те устойчивые, пластические границы, за которыми должны бы были остановиться рассказы Панчатантры и Семи мудрецов — и неисчерпаемая в своей находчивости память Шехеразады. Так развивался и сборник Сказок ‘Тысячи одной ночи’: за указанными выше включениями могли последовать и другие, может быть, из сходных источников, демонизм некоторых рассказов, роль, какую играют в них гении, указывает на миросозерцание парсизма, к рассказам, этого рода пристраивались другие, индейские и арабские, мотивы Талмуда и греческие. Первая арабско-мусульманская редакция Сказок могла составиться в том же X веке, к которому относится и арабский перевод Хезар Эфсанэ, и также в Багдаде: ей принадлежат черты древней арабской истории, начиная с анекдотов о первых халифах, в центре исторических воспоминаний стал Гарун ар-Рашид со всем его окружением: Джафаром, Месруром, Зобейдой. Существование этой редакции мы предполагаем, дошла до нас лишь более поздняя, египетская: имя Саладина, последнего по времени исторического лица, упоминаемого в Сказках, близкое знакомство с египетскою местностью и отношениями указывают место и время происхождения этой редакции. Очевидно, не при Фатимидах, ибо они были шииты, тогда как Сказки проникнуты воззрениями суннизма. Владычество Фатимидов пало в конце XII века с завоеванием Египта Саладином, и легко представить себе, что египетский извод Сказок ‘Тысячи одной ночи’ был одним из выражений литературного и культурного подъема, начавшегося с курдскими и татарскими насельниками Египта и кончившегося с турецким завоеванием. В этом периоде, обнимающем с XIII по XV столетие, позволено выбрать и более ограниченную полосу времени, к которой приурочить появление нашего памятника: позже 1301 года, рукопись Галлана относится, по мнению Зотанбера, ко второй половине XIV столетия, повесть об Аладдине представляет довольно верную картину нравов Египта при последних мамлюкских султанах, но следует предположить, что владычество мамлюков отложилось бы и в других сказках более яркими бытовыми подробностями, если бы часть их была впервые сложена именно в эту пору.
Такова, приблизительно, история сборника, содержание которого раскрылось западному читателю в переводе Галлана. Я назвал этот перевод откровением, таким оно действительно и было, ибо в начале XVIII века едва ли кто-нибудь знал, что европейские литературы издавна были знакомы с отдельными мотивами Сказок ‘Тысячи одной ночи’ и даже почерпали их из восточных версий. Те же или почти те же рассказы, которые на Востоке постепенно слагались в целое, называемое Сказками ‘Тысячи одной ночи’, переходили в Европу в разное время и разными путями, с торговыми людьми и путешественниками на Восток, паломниками и крестоносцами, через Византию или Испанию с арабами или евреями, в устной или литературной передаче. Мы видели, что мотивы сказки об Аладдине известны и в европейских версиях, но эти мотивы (‘благодарные, помощные звери’) не сложны, указаний на восточные отношения нет, и сходство с повестью об Аладдине может не удовлетворить тех, кому не люба идея, что в образах и сюжетах, населяющих фантазию нашего простонародия, многое навеяно фантазией Востока?
Что это так, на это есть факты, входящие в область Сказок ‘Тысячи одной ночи’.
Коссэн де Персеваль издал, в продолжение к Галланову переводу, сказку, опущенную им, но впоследствии переведенную Казоттом[13]: о Хейкаре, мудром советнике Сенхариба, царя Ассура и Ниневии. Источник повести, не принадлежащей впрочем к составу Сказок ‘Тысячи одной ночи’, восточный, отразившийся с одной стороны, в византийском легендарном жизнеописании Эзопа, с другой — в арабском рассказе такого содержания ‘Тысячи одной ночи’, где повесть представляется в таком виде: бездетный Хейкар усыновил своего племянника Надана, тщательно воспитал его, обучил, и, наставив в правилах нравственности представил царю как своего преемника. Возгордившись властью, Надан перестал показывать уважение к своему воспитателю, оскорбленный Хейкар отдал свой дом младшему брату Надана и тем вызвал его месть: Надан написал от имени Хейкара и за его печатью подложные письма к царям Персидскому и Египетскому, в которых обещал отдать им без боя владения Сенхариба. Письмо попало в руки царя, приведенный к нему Хейкар понял коварство племянника, но, пораженный его неблагодарностью, ни слова не сказал в свою защиту. Он обречен на смерть, но Абу-Сомейка, которому поручено было исполнение казни, дает ему возможность избежать ее: Хейкар живет в потаенной комнате своего дворца. Между тем слух о его смерти распространился, и Египетский царь шлет Сенхарибу надменное требование прислать ему архитектора, который выстроил бы дворец между небом и землею и мог бы отгадать загадки царя, зато последний обещал Сенхарибу трехлетнюю подать Египта, в противном случае Сенхариб должен был прислать трехлетние доходы Ассура. Когда ни один из советников Сенхариба не был в состоянии помочь ему советом, Абу-Сомейка открывает, что Хейкар жив. Обрадованный царь возвращает ему свою милость, и мудрый советник отправляется в Египет, где поражает находчивостью своих ответов, разрешает загадки царя, а его главное требование обходит такой уловкой: два орла, приученные к тому, взлетают на воздух каждый с ящиком из легкого дерева, к которому прикреплена веревка длиною в две тысячи локтей, в ящиках посажены мальчики, поднявшись на высоту, они кричат: ‘Несите нам камней, извести и цемента строить дворец царю, мы только этого дожидаемся!’ Пришлось царю отказаться от воздушного дворца, щедро наградив Хейкара, он отдал трехлетние доходы своей страны и заключил дружбу с Сенхарибом. Когда Хейкар вернулся к нему, он осыпан был милостями, а Надан отдан в его власть Хейкар заключил его в темницу и, посещая его, упрекал за неблагодарность. Так Надан и умер, мучимый угрызениями совести.
В редакции, сходной с текстом ‘Тысячи одной ночи’, и несомненно в редакции восточной, эта сказка перешла в византийскую письменность, а оттуда в югославянскую, может быть, уже в XIII веке, судя по тому, что повесть о ‘Синагрипе, царе Адоров и Наливския страны’ входила в состав утраченного сборника XIV — XV вв., заключавшего и ‘Слово о полку Игореве’. Славянская повесть сохранила следы восточного происхождения в собственных именах, хотя и разнообразно искаженных: Сенхариб, властитель Ассура и Ниневии, очутился Синагрипом, Синографом, царем Адоров и Наливския страны, Хейкар обратился в Акира, Надан в Анадана и т. п. Византийский, а за ним и славянский переводчик не тронули фабулы рассказа, но с любовью развили в нем материал назидания, которому легко было придать христианский колорит, в этом отношении повесть о Синагрипе напоминает не только оригинал нашего Девгения сравнительно с греческой поэмой о Дигенисе, но и предполагаемый греческий подлинник арабской повести о Симасе (ср. выше, стр. 241), с которой у нее есть и общие черты: царь, убивающий мудрого министра и не знающий, что предпринять, когда соседний властитель прислал ему грозное письмо с требованием построить среди моря дворец, царя выручает умным ответом ребенок, сын убитого везиря, как в нашей сказке Акир-Хейкар, являющийся типом не только мудрого, но и христиански благочестивого советодателя. ‘Господи, Боже мой, — молится он, — если я умру без наследника, станут говорить: вот Акир был праведен и истинно служил Богу, а умер, и не обрелось никого от мужеского пола, кто бы постоял на гробе его, ни от девического, кто бы его оплакал’. От праведного Акира недалеко было до представления его христианином: таким он является в одном славянском чуде св. Николая, известном по рукописи XVII века и народным пересказам великорусским, малорусским и даже инородческим сибирским. В народных легендах Акира нет, в рукописной у царя Синографа или Синагрипа ‘рядца Акир мудрый крестьянин’.
Выла ли известна на средневековом Западе восточная сказка о Хейкаре — мы не знаем, рассказ о Сеннахериме, упоминаемый у трубадуров в списке сюжетов, которые подобает знать жонглеру, напрашивается на предположение, что дело идет о Сенхарибе пересказанной нами повести, но это едва ли правдоподобно. Зато на Западе знакома была уже в XIII веке другая сказка восточного происхождения, столь близкая к версии ‘Тысячи одной ночи’, что зависимость той и другой от одного общего источника представляется несомненной. Из другого источника, вероятно также восточного, тот же мотив проник в русскую былину. Как выше легенда, так здесь балладная песня одинаково овладели захожим сказочным содержанием.
Сказка ‘Тысячи одной ночи’ о ‘волшебном коне’ принадлежит, быть может, еще к составу древнего персидского Хезар Эфсанэ. У персидского царя Сабура, большого любителя философии и геометрии, три дочери и сын по имени Камар аль-Акмар, три мудрые мужа приходят к нему с подарками: один Индус, другой Грек, третий Персиянин. Первый приносит ему золотую, украшенную драгоценными камнями статую с золотой трубой в руке: если в город проникнет соглядатай, статуя тотчас затрубит, шпион задрожит и падет мертвым. Подарок Грека — серебряный сосуд с золотым павлином, окруженным 24 детенышами: он показывает часы, дотрагиваясь клювом по истечении часа, одного из детенышей, и месяцы, раскрывая рот, в котором тогда показывается луна. Персидский мудрец дает Сабуру коня из черного дерева: конь этот, великолепно убранный, летал по воздуху так быстро, что в один день проносился через пространство, которое обыкновенной лошади не пробежать и в год. Приняв подарки, Сабур обещает исполнить все желания мудрецов, которые, показав ему, как действуют их диковинки, просят в награду руки царских дочерей. Сабур согласен, но младшая и самая красивая из дочерей в горе при виде своего жениха персиянина, престарелого и уродливого. Ее брат, только что вернувшийся из отлучки, заступается за нее перед отцом в присутствии жениха-волшебника, который начинает питать к нему злобу. Отец говорит Камар аль-Акмару: пусть попытает сам свойства чудесного коня, тогда он не будет более противиться исканию мудреца. Принц садится на коня, но волшебник с умыслом показал ему одну лишь пружину, при помощи которой можно было пустить лошадь в полет, другие же утаил по забывчивости, как он объясняет позже, сваливая часть вины на гордого царевича, не позаботившегося спросить его о том. Волшебника бьют и заточают, все в горе, потому что принц скрылся из глаз, несется в пространстве, он уже в соседстве солнца и близок к смерти, когда снова принявшись пытать устройство коня, нашел пружину, повернув которую начал спускаться. Он видит большой город, спускается на террасу замка, вокруг которого ходили 40 вооруженных рабов, а с террасы по лестнице — во внутренний двор, идет по направлению света и находит дверь, перед которой спал раб, ростом с дерево, шириною в каменную лавку, точно один из духов Соломона. Около него горела свеча, лежал меч и стоял столик, который принц относит в сторону и, сдернув с него завесу, находит прикрытые яства. Наевшись и напившись досыта и отдохнув, он ставит столик на прежнее место, подкрадывается к спящему, у которого похищает меч из ножен, приподнимает занавес у двери и видит в следующем покое трон из слоновой кости, украшенный драгоценными камнями, у его подножия спали четыре рабыни, на троне покоилась красавица Шемс ан-Нахар (Солнце дня). Принц будит ее поцелуем: ‘Я твой раб и любовник’, отвечает он ей на ее расспросы, ‘Господь и судьба привели меня к тебе’. Царевна, которую отец ее помолвил с одним из именитых людей города, принимает принца за своего жениха и влюбляется в него. Между тем проснувшиеся рабыни будят сторожа, который осыпает незнакомца бранью, но когда тот бросился на него, спасается бегством и идет обо всем донести царю. Царь застает принца сидящим с дочерью, кидается на него с мечом, но тот подставил ему свой меч, и объявляет, кто он. Царь хочет его казнить, но принц предлагает ему другой способ расправы: пусть соберет свое войско, он будет против всех сражаться, если его победят, он понесет заслуженную кару, если он победит, то с ним будут обходиться почтительнее: людей нельзя косить и мерить как жито. С согласия царя принц велит привести своего коня с террасы, сел на него, войско окружило его со всех сторон, а он повернул пружину и был таков. Принцесса горюет, зато дома, куда царевич прибыл обратно, печаль сменилась на радость, праздники и пиры, за столом одна рабыня поет под звуки лютни: ‘Не верь, что я забыл тебя вдали, о чем и думать мне, если я тебя забуду? Время проходит, но моя любовь к тебе вечна, с тобою умру, с тобою и воскресну’.
Эти слова будят в сердце принца любовь, тайком от отца он садится на коня, прилетает в царство своей возлюбленной, спустился на террасу, застал раба спящим и слышит за завесой плач милой и ее разговор с служанками. Когда она заснула, он прокрался к ней, будит ее, велит накормить себя и хочет удалиться, обещая возвращаться к ней каждую неделю. Но красавица не желает с ним расстаться, и они улетают, незамеченные прислужницами. Остановившись в саду под столицей Персии, принц велит девушке подождать, пока он сам пойдет оповестить своих родителей: везири и все войско выйдут к ней навстречу в подобающем блеске.
Между тем волшебник персиянин, выпущенный из темницы по возвращении принца, видел все происходившее в саду, где он часто живал у садовника. Замыслив месть, он стучится в беседку, где оставалась красавица, говорит, что прислан за нею принцем, потому что мать его не может выйти так далеко ей навстречу. Девушка сначала пугается уродливого посланца, но он уверяет, что у его господина один раб красивее другого, а выбрал он его, уродливого, из ревности. Она поверила его словам, и волшебник увозит ее на коне по направлению к Китаю.
Горе принца и его ближних, когда они не нашли царевны. Из слов садовника принц догадывается, что она похищена персиянином, а тот между тем спустился со своей ношей в Китае на равнине под деревом у источника. На вопрос красавицы, где его хозяин, его отец и мать, он отвечает: ‘Будь они все прокляты, теперь — я твой хозяин’. Он хочет приласкать ее, но она его отталкивает и плачет. Персиянин заснул, так застает его китайский король, выехавший на охоту. Он удивляется красоте девушки и спрашивает о ней у волшебника, которого разбудил толчком ноги. — Это моя жена, говорит он, но царевна рассказывает как было дело. Царь велит наказать виновного палочными ударами и заключить. На вопрос, что это за конь, царевна отвечает, что на нем ездил тот человек, выделывая разные хитрые штуки. Царь велит поставить лошадь в казнохранилище и в тот же вечер делает девушке предложение, но она представилась сумасшедшею, царь приставил к ней женщин и в течение целого года ищет повсюду докторов и астрологов, которые взялись бы излечить ее.
Царевич также ищет свою милую, добрался до Китая и здесь в столице на базаре слышит рассказ о ее приключениях. Переодевшись астрологом, он является во дворец и предлагает излечить больную. Он успевает увидать ее наедине и обещает попытаться освободить ее. Царю он показывает свое искусство: вводит его в комнату больной, которая неистовствует и вдруг становится тиха и рассудительна: принц подошел к ней, пробормотал какие-то заклинания, дунул ей в лицо и укусил ухо, прошептав: ‘Встань теперь и с достоинством подойди к царю, поцелуй ему руку и будь любезна’. Она так и делает, и царь расположен верить всем советам астролога. Принц велит отвести больную в баню, так чтобы ее ноги не коснулись земли, надеть на нее драгоценные уборы, чтобы ее сердце забыло горе, и повести за город на то место, где ее нашли, потому что на том месте и вселился в нее злой дух. Когда все было исполнено, принц объявляет царю, что по его соображениям злой дух, вселившийся в девушку, имеет своим местопребыванием тело какого-то животного, сделанного из черного дерева: если оно не будет найдено, злой дух будет посещать ее каждый месяц. Царь догадался в чем дело и, удивляясь мудрости астролога, велит принести чудного коня. Убедившись в его сохранности, принц садится на него и велит посадить за себя девушку, пока в огонь бросают, по его указанию обрезки бумаги, средство к изгнанию злого духа, влюбленные улетают, принц успевает еще сообщить царю о себе и о своей милой, а царю остается лишь горевать в течение всей жизни об утрате девушки и чудесного коня.
Такова арабская сказка, вариант которой перешел во второй половине XIII века из Испании во Францию устным путем, или в форме рассказа, и здесь дал содержание двум рыцарским романам: Cleomades Аденета ли руа и Le chevals de fust (Деревянный конь) Жирардэна из Амьена. За вычетом общих мест и банальных приключений, на которые щедры труверы поздней поры французской эпики, оба автора с мелкими отличиями и различною близостью к оригиналу, сходному с знакомой нам повестью ‘Тысячи одной ночи’, передают очертания старой сказки. Разница в том, что Аденет перенес место действия в Испанию и Италию, Жирардэн придерживался Востока, фантастического Востока средневековых романов: Персии с городом Филиппополем, Великой Армении и Сирии. Там и здесь на сцене царь, у него три дочери, и сын, отвечающий герою арабской сказки: Cleomades у Аденета ли руа, Meliacins у Жирардэна. У первого три царя некроманта, являющиеся свататься за царевен, приходят из Африки, у второго — они просто волшебники и ведуны. И подарки их те же: чудесный конь и трубач, только вместо павлина золотая наседка с тремя (у Аденета) или шестью цыплятами, так у Жирардэна, у которого сохранился даже намек на назначение этой диковинки, ясное из сказки ‘Тысячи одной ночи’: цыплята издавали крик в урочный час (a lor droite heur). В других случаях, наоборот, Жирардэн дальше отклоняется от предполагаемого оригинала, чем Аденет, но у обоих история ‘деревянного коня’ и связанная с ним фабула одна и та же: это волшебный конь, унаследованный с Востока народной сказкой, отразившейся в знаменитом Claviteno Сервантесова романа и ранее того введенный Чосером в его Squire’s tale[14].
Вместо механического коня легко представить себе такую же птицу, переносящую сказочного героя на далекие пространства. Этот мотив, известный из повестей Панчатантры, Сидди-Кюра и Бахар-и Даниш мог заменить волшебного коня в какой-нибудь восточной разновидности нашей сказки, проникшей в русскую былину ‘о Подсолнечном царстве’: ведуны-волшебники обратились в хитрых мастеров, мотива сватанья нет, нет и мести озлобленного жениха, поделки ограничиваются орлом самолетным и утушкой золоты-крылья с утятками. Сказка отдала былине один небольшой и притом полуискаженный эпизод, сливающийся под конец с другим эпическим мотивом. Вот начало песни:
При царе было Василье Михайловиче,
Жило при царе два мастера,
Одной работой занималися
И между собою пораздорили.
И призывал их Василий Михайлович,
Сам говорил таковы слова:
‘Когда вы сделаете по штуке молодецкия
И друг другу про себя не скажете,
Тогда вас обоих пожалую’.
Один сделал орла самолетного,
Другой утушку золоты-крылья.
Как положил ее в таз воды,
Его утушка стала плавати.
И взял яичко вареное,
Положил на поле тазовое,
Его утушка стала клевать яйцо,
Ее детушки тоже клюют.
Он приносит свою поделку царю, которому она прилюбилася. Второй мастер
Приходил с орлом самолетным.
Вызывает царя на широк двор,
Вынимает орла самолетного
Из-под той полы спод правыя,
Садился на орла самолетного,
Улетел он в чисто поле,
Под тыя под облака высокия,
Прилетает он назад с поля.
Этот орел царю понравился,
И тут обоих царь пожаловал.
У того царя Василья Михайловича
Был сын Иван Васильевич,
Своим глупым умом-разумом
Заходил в кладовыя отцовския,
Брал орла самолетного,
Садился молодец на того орла,
Улетал в далече чисто поле,
Под тыя под облака высокия,
Увидал царство под солнышком,
Под солнышком царство великое.
Он возвратился назад и, захватив золотой казны, царскую одежду и перстень, снова летит в подсолнечное царство, где
Стоял терем золоты верхи.
Круг этого терема был белый двор,
О тых воротах о двенадцати,
О тых сторожах о строгиих.
Он начал у них выспрашивать,
Он начал у них выведывать:
‘Для чего построен белый двор
О тых воротах о двенадцати’?
— Ты ей же, удаленький добрый молодец!
У нашего царя Подсолнечного
Есть у него дочи любимыя,
Молодая Марья Лиховидьевна,
Посажена она в высок терем
И поставлены сторожа строгие.
И сказали ему белицы волшебницы,
Что твоя будет дочи — любимая
На шестнадцатом году в поночике.
Царевич начинает ходить вокруг двора, высмотрел под крышей полукруглое окно, одна половина которого была не заперта, вернувшись в чистое поле, он садится на самолетную птицу и проникает в терем Марьи Лиховидьевны:
Он начал с ней разговаривать,
И начал с ней угощатися
И во разные забавы заниматися.
С той поры он часто летал в подсолнечное царство, забавляясь с царевной, распевая с нею песни на два голоса. Услышали это сторожа, донесли царю, на его вопрос царевна просит не верить наветам. Когда я весела, радостна, я пою песни веселые нежным голосом, когда порастоскуюсь, пою песни унылыя, ‘и пою голосом другиим’.
Этим ограничивается отношение песни к сказочному сюжету, который она усвоила, чтобы далее забыть его для другого развития: царевич, летавший к красавице на самолетном орле, оказывается впоследствии ‘грозным царем Иваном Васильевичем’, и песня переходит к содержанию известной былины о том, как Грозный сбирался казнить своего сына Феодора. На этот раз его мать оказывается царевной подсолнечного царства.
Сюжет восточной сказки проник в русскую былевую песню, очевидно, не тем путем, которым дошел до труверов XIII столетия. Пути открывались разные, торные и проселочные, их скрещиванье трудно уследить, и мы довольны, если порой в их путанице забрежжет какой-нибудь хронологический просвет.
Мы по-прежнему в XIII веке, когда в Египте собирались сказки Шехеразады, а в Европе стала известна в разных версиях повесть, которой начинается сборник ‘Тысячи одной ночи’: о двух братьях царях и великане, сторожившем и не устерегшем жены в ларце. Повесть эта известна и в других восточных пересказах: так в персидском Тути-Намэ, в двух повестях индийского Ката-Сарит-Сагара, в буддийской джатаке и в современной сказке из Камаона. Подробности колеблятся: двум братьям арабской сказки отвечает то один путник, то трое, но в одном из рассказов Ката-Сарит-Сагара являются два брата, взлезающие на дерево как царевич камаонской легенды, красавица (или красавицы) заключены в коробке, спрятанной в косах ее мужа, либо в ларце. Так в джатаке, содержание которой сводится к следующему: в древности, в царствование царя Брамадатты в Бенаресе, Бодисатва, отказавшись от страстей, отправился к Гималайским горам и там вступил на путь. Неподалеку от него жил ракша[15] Данава, который по временам приходил к нему слушать закон. В лесу тот Данава хватал и поедал людей, однажды, напав на путников, он похитил красивую девушку, повел ее в свою пещеру и женился на ней, чтобы уберечь ее, он посадил ее в ларец, который проглотил. Раз он пожелал покупаться в озере: выбросил из себя ларец, вынул оттуда жену, вымыл ее, нарядил и поставил, чтобы оправилась, пока он сам искупается. В это время летел гений, по имени Сын Ваю, с мечом в руке, женщина поманила его и спрятала в ларец, на который сама села, поджидая мужа, увидев его приближающимся, она еще до его прихода взошла в ларец, легла на гения и прикрыла его своим платьем. Данава, ничего не подозревавший, проглотил ларчик, когда затем он пришел к Бодисатве, подвижник поразил его вопросом: ‘Откуда идут трое?’ и объясняет, в чем дело. Данава поспешно выбросил ларец, как раскрыл его, гений тотчас же пустился по воздуху.
Это один из многих восточных вариантов сказания, западные отражения которого нам особенно интересны. Уже давно было обращено внимание на сходство вводного рассказа ‘Тысячи одной ночи’ с былиною о Святогоровой жене: Илья Муромец спит в чистом поле, разбужен своим конем, чующим опасность: едет Святогор богатырь[16].
Выставал Илья на резвы ноги.
Спущал коня во чисто поле,
А сам выстал во сырой дуб.
Видит: едет богатырь выше лесу стоячаго,
Головой упирает под облаку ходячую,
На плечах несет хрустальный ларец.
Приехал богатырь к сыру дубу,
Снял с плеч хрустальный ларец,
Отмыкал ларец золотым ключем:
Выходит оттоль жена богатырская,
Такой красавицы на белом свете
Не видано и не слыхано.
…………………………….
Как вышла из того ларца, собрала на стол,
Полагала скатерти браныя.
Ставила на стол евствушки сахарния.
Вынимала из ларца питьица медвяныя.
Пообедал Святогор богатырь
И пошел с женой в шатер прохлаждатися,
В разные забавы заниматися.
Пока он спит, его красавица-жена высмотрела на дубу Илью Муромца, приглашает его сойти и сотворить с нею любовь, коли не послушается ее, она разбудит мужа, наклеплет на Илью, что он ее насильно ‘в грех ввел’. Он принужден покориться, как братья цари арабской сказки, красавица посадила его ‘к мужу в глубок карман’, и конь Святогора является потом обличителем, как Бодисатва буддистской джатаки:
Опережь я возил богатыря да жену богатырскую,
А нонь везу жену богатырскую и двух богатырей.
Положение существенно такое же, как в сказке ‘Тысячи одной ночи’: та же сцена под деревом, то же грандиозное впечатление Святогора демона-исполина, которое в других европейских пересказах забыто или затушевано, вместо двух зрителей — один, Илья Муромец, что, может быть, и не новая черта, а подробность, удержавшаяся из какой-нибудь разновидности восточного сказания, перешедшего на Запад не в одной, а в нескольких версиях.
Мы сказали, что этот переход мог совершиться в XIII веке, если не ранее. У Генриха Мейссенского, известного под именем Фрауенлоба (ок. 1253 — 1318), наша повесть уже низошла до бесцветных очертаний, назначенных служить рамкой нравоучению. Вот начало относящегося сюда шпруха: ‘Я сидел на дереве и видел удивительные вещи: пришел туда человек, несший женщину в роскошном ларце. Он отпер его и велел ей подсесть к себе, схватил за подол, склонил голову на ее лоно. Старик заснул, тогда пришел ее приятель и причинил старику ущерб — в его жене: юноша свел ее с ума. Она скралась от старика и пошла к юноше: неразумие правило ею, отчего ее честь пошла на склон. Когда исполнилось ее желание, она встала, отошла оттуда и, снова подойдя, подсела к старику’.
‘Мои ноги понесли меня в прекрасное тенистое место: я пошел к одной липе, мне навстречу, выступая в траве, явилась величественная царица, в ее венце светился ярко драгоценный камень. Ее улыбка пролила сладость в тайник моего простодушного сердца. Она сказала: Видел ты женщину, запертую в ларце? Их не усторожить мужчине, когда даже запертая женщина могла совершить такой вероломный поступок?’ — Эта царица — аллегория чести: Vrau Ere, кончающая наставлением поэту: гнушаться нечестных жен, почитать чистых и целомудренных.
В XIII веке тот же мотив, обесцвеченный Фрауенлобом, знаком был в Италии с реальными подробностями новеллы, на этот раз почти целиком воспроизводившей вводную повесть ‘Тысячи одной ночи’. Новелла эта не сохранилась в подлиннике, но его можно приблизительно восстановить из рассказа Серкамби (XIV века) и одного эпизода из ‘Неистового Роланда’ Ариосто. Сходства и отличия того и другого рассказов не таковы, чтобы позволено было говорить о зависимости более позднего от более раннего: оба восходят к одному оригиналу, в котором одно из действующих лиц уже носило имя Астульфа, и являлся демон, обманутый женой, заменив его простым смертным, Серкамби допустил ту несообразность, что обыкновенный человек, по побуждениям ревности, таскает на себе свою жену в ларце, а герои сказки при виде его прячутся в лесу, как будто под влиянием страха.
Вот рассказ Серкамби: В Неаполе, при дворе Манфреда, жил рыцарь Астульф, у него красавица жена. Он верит в ее любовь, а она сошлась с конюхом. Убедившись в этом воочию, Астульф покидает ее, говоря, что вернется к ней не ранее, как услышит о ней что-либо способное искупить совершенный ею проступок. Манфред допрашивает его о причине его грусти, но ничего не добился. Несколько месяцев спустя Астульф видит из окна своей комнаты во дворце какого-то урода, который, подойдя к покоям королевы, принялся костылем стучать в дверь. Когда, после некоторого времени, дверь отворила сама королева, урод ударил ее в грудь за то, что замешкалась, а она стала извиняться и, тут же отдавшись ему, угостила его и отпустила. Чужое несчастье подействовало на Астульфа успокоительно, к нему вернулось хорошее расположение духа, он стал принимать участие в увеселениях, и это снова обратило внимание Манфреда. По его настоятельной просьбе Астульф открывает ему его стыд и дает возможность быть его свидетелем. Тогда король решается вместе с Астульфом пойти бродить по свету, никем не знаемые, пока какое-нибудь приключение не побудит их вернуться домой. Однажды в июне, на дороге между Сан-Миньято и Луккой, они уселись отдохнуть под деревом, как увидели человека, нагруженного тяжелым ящиком. Спрятавшись в лесу, они наблюдают за ним: остановившись под деревом, он свалил сундук, отпер его ключом и оттуда показалась красавица, которую тот человек заставил подсесть к себе. Поев и попив с нею, он положил голову ей на колени и заснул. — Следует такая же сцена, как и в Сказке ‘Тысячи одной ночи’ и с теми же подробностями, как и там, путники успокаиваются сознанием, что женщины не уберечь, и возвращаются домой с намерением поучить немного своих жен.
В ‘Неистовом Роланде’ (п. XXVIII) действующие лица: лонгобардский король Астульф и Джокондо, первый, гордящийся своей красотой, узнает, что в Риме есть другой, такой же красавец, Джокондо, и приглашает его в Павию: он хочет посмотреть на него и посравнить с собою. Джокондо едет, оставив любящую жену в слезах, вернувшись случайно с пути, чтобы захватить забытый крестик, подарок жены, он застает ее в объятиях другого — и удаляется, не разбудив виновных. Когда он явился к Астульфу, его красота спала: так подействовало на него горе, но он снова расцвел, когда заглянув в скважину одного покоя, увидел королеву в tete-a-tete с противным карлом. Как братья арабской сказки, Астульф и Джокондо идут странствовать, эпизод с демоном заменен другим, также раскрывающим тщету оберега женщины, но более тривиальным: как и обманутые мужья Ариосто решаются идти по свету не затем, чтобы забыться, а чтобы заставить других мужей испытать, что они пережили сами.
Любопытно сходство этой новеллы Ариосто с одной недавно записанной мадьярской сказкой[17], сходство, объясняемое общностью неизвестного нам восточного источника, к которому восходил, вероятно, и оригинал Серкамби. Как и у Ариосто, одно из действующих лиц — замечательный красавец, королева, увидев его портрет, желает поглядеть на него, и король посылает за ним. Он идет и, как Джокондо, возвращается с пути, ибо забыл свой молитвенник: то же нежданное откровение дома, губительно действующее на его красу. Что следует далее, ближе к рассказу ‘Тысячи одной ночи’: там Шахземан, здесь красавец видит из окна своей комнаты неверность королевы, и как в арабской сказке, так и здесь любовником является негр. Эпизод с демоном преобразился. Плутая по свету, король и красавец встречают крестьянина с женой, работающих в поле: она шла за плугом, муж возле, изнывая под бременем тяжелого не по силам ящика. Что в нем такое? — спрашивают путники: женщина молчит, но когда муж готовится открыть ящик, она не выдержала: Здесь все, что у меня самого дорогого на свете! Это был ее любовник, который так о себе и заявил.
Так странно исказился древний рассказ о ревнивом и обманутом демоне. Искажался постепенно, не только демон заменен был простым смертным (как у Фрауенлоба и Серкамби), но вместо жены в ларце очутился ее любовник. Может быть, впрочем, и эта черта не поздняя обмолвка: вспомним, что в буддийской джатаке ларец вмещал в себя и жену ракшаса и привлеченного ею гения.
Мы проследили судьбу одной восточной повести от древних источников, еще не успевших влиться в русло Сказок ‘Тысячи одной ночи’, до их европейских литературных и народных отражений. Те же формы и очертания поочередно служили выражением фаталистической идеи — и средневекового ригоризма, беззастенчивой шутки и игривой фантазии Ариосто, которой так под стать восточные мотивы. В его ‘Неистовом Роланде’ та же широко раскидывающаяся декорация, то же обилие красок и невероятных приключений, феи и волшебники и роковая сила любви, но в этой фантасмагории, расплывающейся к окраинам, есть твердое зерно, которого нет в Сказках ‘Тысячи одной ночи’: мир личности, отзвуки рыцарства, идеалы чести и подвига, не только impeto d’amore, но и disio de laude (XXV, I)[18], элемент действия и веселой энергии, невольно охватывающей читателя. Иначе в Сказках: нет действия, а есть события, вместо энергии — движение, безотчетно и медленно развертывающееся, как сонная линия каравана, далеко замирающая в степи. В этом впечатлении есть своего рода поэзия — и перевод Галлана дает о ней понятие.

Примечания

[1] ‘Тысяча одна ночь’, М., 1890, изд. Кушнерева, т. II, стр. V — XXVIII. (Прим. ред.)
[2] Амадис — имя героя ряда рыцарских романов XV — XVI вв. Кроме наиболее популярного Амадиса Галльского существовало много других, неоднократно упоминаемых в ‘Дон Кихоте’ Сервантеса. (Прим. ред.)
[3] Цитата взята из стихотворения, приводимого в ‘1001 ночи’ неоднократно. (Прим. ред.)
[4] Les Mille et une Nuits. Contes Arabes, traduits par. A. Galland, continues par Caussin de Perceval, 9 vol., Paris, 1806. (Прим. А. Н. Веселовского)
[5] Из немецких переводов назовем: Tausend und eine Nacht, arabische Erzahlungen, ubers. von Habicht, von der Hagen und Schall, 15 B., Breslau 1825, Tausend und eine Nacht, ubers. von Weil, Stuttgart, 4 B., 1837 — 1841, из английских: The Thousand and One Nights. The Arabian Nights’ Entertainments, translation by Edward William Lane, London 1839 — 1840, 3 vol. (новое издание Edward Stanley Poole’я, 1859, перепечатано в 1883 г.), Tales from the Arabic of the Breslau and Calcutta editions of the Book of The Thousand and One Nights, now first done into English by John Payne, 9 vol., 1882 — 1884, 3 vol., 1884, Richard F. Burton, The Book of The Thousand Nights and a Night, Benares (London), 10 vol., 1885, 6 vol., 1886. (Прим. А. Н. Веселовского)
[6] — букв. ‘скрытые, тайные’ — сборники сказок и других произведений, не предназначенных для широкого употребления. (Прим. ред.)
[7] См. Clouston, Popular tales and fictions, I, 1887, стр. 330 след. и всю главу стр. 314 след. (Прим. А. Н. Веселовского)
[8] Литература вопроса указана в статье Альбрехта Вебера: Ueber die Samyaktvakaumudi, eine eventualiter mit 1001 Nacht auf gleiche Quelle zuruckgehende indishe Erzahlung, в Sitzungsberichte der Kon. Preuss. Akademie d. Wiss. zu Berlin, XXXVIII, 1889, 733 (7 отд. отт.), прим. 3. (Прим. А. Н. Веселовского)
[9] Предание об Иреме в ‘1001 ночи’ отразилось в сказке о медном городе. (Прим. ред.)
[10] Перевод отрывка из Фихриста закончен слишком резкой фразой, в подлиннике стоит только: ‘это — книга худая, хладноречивая’. Ср. А. Горстер и А. Крымский, К литературной истории тысячи и одной ночи, М., 1900, стр. 3, прим. 4. (Прим. ред.)
[11] Книга о Фарза и Симасе, по всей вероятности, соответствует вошедшей в большинство версий ‘1001 ночи’ сказке о Джилли’аде и Шимасе. (Прим. ред.)
[12] Повесть о Синдбаде вошла в ‘1001 ночь’ в виде рассказа о царевиче и семи везирях. (Прим. ред.)
[13] Nouveaux contes arabes ou Supplement aux Mille et une nuits… par l’abbe C… Paris, 1788, 4 vol. Сказка помещена во II томе. (Прим. А. Н. Веселовского)
[14] Claviteno — имя деревянного коня (от clavo — гвоздь, втулка и leno — полено, дерево), который фигурирует в главе 40 — 41 второй части ‘Дон Кихота’ Сервантеса, на нем Дон Кихот и Санчо Панса совершают воображаемое путешествие по воздуху. О Chaucer’е (1340 — 1400) и связи его творчества с Боккаччо, в частности с его Декамероном, А. Н. Веселовский подробно говорит в своей работе о последнем (Собр. соч., т. V — VI, указатель). (Прим. ред.)
[15] Ракши (или Ракшасы) — злые полубоги индийских легендарных представлений. (Прим. ред.)
[16] Текст былины о Святогоре и Илье Муромце приводится у А. Н. Веселовского, вероятно, по изданию Рыбникова. (Прим. ред.)
[17] Revue des traditions populaires, IV, 1889, стр. 44 сл.: Louis Katona, Le bel homme trompe par sa femme. Conte hongrois. (Прим. А. Н. Веселовского)
[18] Цитаты из ‘Неистового Роланда’: impeto d’amore — порыв любви и disio de laude — желание славы. (Прим. ред.).
Источник текста: Веселовский А. Н. Собрание сочинений. Т. 16. М., Л.: Издательство Академии наук СССР, 1938. С. 231-257.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека