Сказки, Даль Владимир Иванович, Год: 1839

Время на прочтение: 30 минут(ы)

В. И. Даль

Сказки

Русская литературная сказка / Сост. и примеч. Н. А. Листиковой. — М.: Сов. Россия, 1989.

Содержание

Сказка о Иване Молодом Сержанте, Удалой Голове, без роду, без племени, спроста без прозвища
Сказка о бедном Кузе бесталанной голове и о переметчике Будунтае

СКАЗКА О ИВАНЕ МОЛОДОМ СЕРЖАНТЕ, УДАЛОЙ ГОЛОВЕ, БЕЗ РОДУ, БЕЗ ПЛЕМЕНИ, СПРОСТА БЕЗ ПРОЗВИЩА

Милым сестрам моим

Павле и Александре

Сказка из похождений слагается, присказками красуется, небылицами минувшими отзывается, за былями буднишними не гоняется, а кто сказку мою слушать собирается, тот пусть на русские поговорки не прогневается, языка доморощенного не пугается, у меня сказочник в лаптях, по паркетам не шатывался, своды расписные, речи затейливые только по сказкам одним и знает. А кому сказка моя про царя Дадона Золотого Кошеля, про двенадцать князей его, про конюших, стольников, блюдолизов придворных, про Ивана Молодого Сержанта, Удалую Голову, спроста без прозвища, без роду, без племени, и прекрасную супругу его, девицу Катерину, не по нутру, не по нраву — тот садись за грамоты французские, переплеты сафьяновые, листы золотообрезные, читай бредни высокоумные! Счастливый путь ему на ахинеи, на баклуши заморские, не видать ему стороны затейливой, как ушей своих, не видать и гуслей-самогудов: сами заводятся, сами пляшут, сами играют, сами песни поют, не видать и Дадона Золотого Кошеля, ни чудес неимоверных, Иваном Молодым Сержантом созидаемых! А мы, люди темные, не за большим гоняемся, сказками потешаемся, с ведьмами, с чародеями якшаемся. В нашей сказке на всякого плясуна по погудке, про куму Соломониду страсти-напасти, про нас со сватом смехи-потехи!
В некотором самодержавном царстве, что за тридевять земель, за тридесятым государством, жил-был царь Дадон Золотой Кошель. У этого царя было великое множество подвластных князей: князь Панкратий, князь Клим, князь Кондратий, князь Трофим, князь Игнатий, князь Евдоким, много других таких же и, сверх того, правдолюбивые, сердобольные министры, фельдмаршал Кашин, генерал Дюжин, губернатор граф Чихирь Пяташная Голова да строевого боевого войска Иван Молодой Сержант, Удалая Голова, без роду, без племени, спроста без прозвища. Его-то царь Дадон любил за верную службу, его и жаловал неоднократно большими чинами, деньгами, лентами первоклассными, златочеканными кавалериями, крестами, медалями и орденами. Таковая милость царская подвела его под зависть вельмож и бояр придворных, и пришли они в полном облачении своем к царю и, приняв слово, стали такую речь говорить: ‘За что, государь, изволишь жаловать Ивана Молодого Сержанта милостями-почестями своими царскими, осыпать благоволениями многократными наравне с твоими полководцами? Мы, не в похвальбу сказано, не в урок помянуто, мы, кажется, для тебя большего стоим, собираем с крестьян подати-оброки хорошие, живем не по-холопьи, хлебом-солью, пивом-медом угощаем и чествуем всякого, носим на себе чины и звания генеральские, которые на свете ценятся выше чина капральского’.
Царь этот царствовал, как медведь в лесу дуги гнет: гнет — не парит, переломит — не тужит! Он, послушав правдолюбивых и сердобольных советников своих, приказал немедленно отобрать от Ивана Молодого Сержанта, Удалой Головы, без роду, без племени, спроста без прозвища, все документы царские, чины, ордена, златочеканные медали, и пошло ему опять жалованье солдатское простое, житье плохое, и стали со дня на день налегать на него более вельможи, бояре царские, стали клеветать, обносить, оговаривать. Подстреленного сокола и ворона носом долбит, свались только с ног, а за тычками дело не станет! Бился, бился наш Иван — какого добра еще дожидаться? Надувшись на пиво, его не выпьешь, глядя на лес, не вырастешь, а смотря на людей, богат не будешь. Задумал он наконец худое дело сделать, бежать из службы царской — земля государева не клином сошлась, беглому одна дорога, а погонщикам — сто, а поймают — воля божья, суд царев: хуже худова не бывает, а здесь несдобровать. Выждал ой ночь потемнее, собрался и пошел куда глаза глядят, куда стопы понесут молодецкие!
Приятель наш нехорошо сделал, что сбежал, о том ни слова, но и то сказать, человек не скотина, терпит напраслину до поры до времени, а пошла брага через край, так и не сговоришь! Исподволь и ольху согнешь, а вкруте и вяз переломишь!
Не успел выйти Иван наш на первый перекресток, видит-встречает, глазам своим молодецким не доверяет, видит прекрасную девицу, стоит девица Катерина, что твоя красная малина! Разодетая, разубранная, как ряженая суженая! Она поклонилась обязательно, приветствовала милостиво и спросила с ласкою: кто он таков, куда и зачем идет или послан, по своему ли желанью или по чьему приказанью? ‘Не торопись к худу Иван Молодой Сержант, Удалая ты Голова, без роду, без племени, спроста без прозвища,— продолжала она,— а держись блага — послушай ты моего девичьего разума глупого, будешь умнее умного, задумал ты худое дело делать: бежать из службы царской, не схоронишь ты концов в воду, выйдет через год со днем наружу грех твой, пропадет за побег вся служба твоя, подумай-ка ты лучше думу да воротись, не всем в изобилии, в раздолье жить припеваючи, белорыбицей по Волге-реке разгуливать, кто служит, тот и тужит, ложку меду, бочку дегтю — не съешь горького, не поешь и сладкого, не смазав дегтем, не поедешь и по брагу! Мало славы служить из одной корысти, нет, Иван, послужи-ка ты своему царю заморскому, под оговором, под клеветою, верою и правдою, как служат на Руси, из одной ревности да чести! Воротись, Иван Молодой Сержант, да женись ты на мне, так мы бы с тобою и стали жить да поживать, любишь — так скажи, а не любишь — откажи! Запрос в карман не лезет’.
Есть притча короче носа птичья: жениться — не лапоть надеть, а одни лапти плетутся без меры, да на всякую ногу приходятся! И истинно, жена не гусли: поигравши, на стенку не повесишь, а с кем под венец, с тем и в могилу,— приглядись, приноровись, а потом женись, примерь десять раз, а отрежь один раз, на горячей кляче жениться не езди! Все это и справедливо и хорошо, но иногда дело как будто бы наперед уже слажено, а суженого и на кривых оглоблях не объедешь! Так и тут случилось, капрал наш солдат, человек сговорчивый, подал руку девице Катерине — вот то-то свахи наши ахнут: что за некрещеная земля, где сговор мог состояться без них!!! — подал руку ей, она ему надела на перст колечко обручальное даровое-заветное, дарующее силу и крепость, и неиссякающее терпение, вымолвила пригодное слово, и чета наша идет — не идет, летит — не летит, а до заутрени очутились они в первопрестольном граде своем, снарядились и обвенчались, а с рассветом встали молодыми супругами.
И вдруг, отколе чего взялось, пошли Ивану опять прежняя милость царская, чины, и деньги, и лестные награды, и зажил он припеваючи домовитым хозяином, как ярославский мужик. И снова стал лукавый мучить завистью правдолюбивых, сердобольных министров царских, фельдмаршала Кашина, генерала Дюжина, губернатора графа Чихиря Пяташную Голову, и предложили они единодушно царю, чтобы Иван Молодой Сержант по крайней мере заслужил службою милость царскую, показал бы на деле рысь свою утиную лапчатую. Вследствие сего Иван Молодой Сержант наутро вычистился, белье натер человечьим мясом {Белье у солдата что белится, белая кожаная амуниция. Белят ее составом из белой глины, а натирается она и вылащивается голою рукою.}, брюки велел жене вымыть и выкатать, на себе вы’ сушил — словом, снарядился, как на ординарцы, и явился ко двору. Царь Дадон, трепнув его по плечу, вызывал службу служить. ‘Рад стараться’,— отвечал Иван. ‘Чтобы ты мне,— продолжал царь,— за один день, за одну ночь, и всего за одни сутки, сосчитал, сколько сот, тысяч или миллионов зерен пшеницы в трех больших амбарах моих, и с рассветом доложил мне об этом. Если сочтешь верно, пойдет снова милость царская пуще прежнего, а нет, так каз’ нить, повинную голову рубить!’
Взяла кручинушка Ивана Молодого Сержанта, Удалую Голову, без рода, без племени, спроста без прозвища, повесил он головушку на правую сторонушку, пришел, горемычный, домой. ‘О чем тужишь-горюешь, очи солдатские потупляешь или горе старое мыкаешь-понимаешь?’ — так спросила его благоверная супруга девица Катерина. ‘Все-возлюбленная и распрекрасная дражайшая сожительница моя,— держал ответ Иван Молодой Сержант,— не бесчести в загонях добра молодца, загоняешь и волка, так будет овца! Как мне не тужить, не горевать, когда царь Дадон, слушая царедворцев своих, велит мне службу служить непомерную, велит мне за один день, за одну ночь, и всего-то русским счетом за одни сутки, счесть, сколько в трех больших амбарах его царских сот, тысяч или миллионов зерен пшеницы, сочту, так пойдет милость царская, а нет, так казнить, повинную голову рубить!’ — ‘Эх, Иван Молодой Сержант, Удалая ты Голова, дражайший сожитель, супруг мой! Это не служба, а службишка, а служба будет впереди! Ложись-ка ты спать, утро вечера мудренее,— завтра встанем да, умывшись и помолившись, подумаем’ — так рекла прекрасная Катерина, напоила, накормила его, и спать положила, и прибаюкивала песенкою:
За лесами, за горами горы да леса,
А за теми за лесами лес да гора,
А за тою за горою горы да леса,
А за теми за лесами трын да трава,
Там луга заповедным диким лесом поросли.
И древа в том лесу стоеросовые,
На них шишки простые, не кокосовые!
Сожитель лег, зевнул, заснул — а Катерина вышла за ворота тесовые, на крылечко белокаменное, махнула платочком итальянским и молвила: ‘Ах вы, любезные мои повытчики, батюшкины посольщики, нашему делу помощники, пожалуйте сюда!’ И тотчас, отколе ни возьмись, старик идет, клюкой подпирается, на нем шапка мотается, головой кивает, бородой след заметает, стал и послушно от повелительницы приказания ожидает. ‘Сослужи-ка ты мне, вещун-чародей, службу, сосчитай до утра: сколько в трех больших амбарах государевых счетом зерен?’ — ‘Ах, любезная наша повелительница, дочь родная-кровная нашего отца-командира, это не служба, а службишка, а служба будет впереди’, сам как свистнет да гаркнет на своих на приказчиков, так со всех сторон налетели, тьма-тьмущая — что твоя туча громовая, черная! Как принялась за работу, за расчет, не довольно по горсти — по зерну на каждого не досталось!
Еще черти на кулачки не бились, наш Иван просыпается, глаза протирает, сон тяжкий отряхает, беду неминучую, смерть верную ожидает. Вдруг подходит к нему супруга его благоверная, сожительница Катерина, грамоту харатейную, расчет верный зернам пшеничным подносит. А века тогда были темные, грамоте скорописной мало кто знал, печатной и в заводе не было,— церковными буквами под титлами и ключами числа несметные нагорождены: азы прописные — красные, узорчатые, строчные — черные, буднишние,— кто им даст толку? Да и не поверять же стать! Ни свет ни заря явился капрал наш на войсковой двор и подал грамоту по начальству. А придворные правдолюбивые фельдмаршал Кашин, генерал Дюжин, губернатор граф Чихирь Пяташная Голова мысленно капрала давно уже Казнили, четверили, повесили, тело его всесожжению предали и прах от востока до заката развеяли. Царь передал грамоту и дело Ивана на суд царедворцам своим. А царедворцы его — кто взят из грязи да посажен в князи, кто и велик телом, да мал делом, иной с высоку, да без намеку, тот с виду орел, да умом тетерев, личиком беленек, да умом простенек, хоть и не книжен, да хорошо острижен, а которые посмышленее, так все плуты наголо, кто кого сможет, тот того и гложет, ну, словом, живут — только хлеб жуют, едят — небо коптят! Они повелели именем Дадона собрать всех счетчиков, арифметчиков со всего царства, составить заседание и проверить огромные итоги. Арифметчики бились, перебрали жалованья, каждый тысяч по нескольку, получили по чину сенаторскому, по две ленты на крест, по плюмажу на шляпу и решили наконец единогласно и единодушно, чтобы грамоту нерукотворную харатейную отдать на сохранение в приличное книгохранилище и передавать из рода в род позднейшему потомству яко достопамятность просвещенного века великоименитого, великодаровитого, великодержавного и великомудрого царя Дадона Золотого Кошеля, что же именно касается выкладки счета сего, то оно действительно может быть так, а может быть и не так, а потому не благоугодно ли будет вышепоименованному Ивану Молодому Сержанту повелеть, яко остающемуся и пребывающему под сомнением, повелеть службу служить ему иную и исполнить оную с большим тщением и рачением? Царь Дадон пожаловал им теперь по кресту на петлицу, по звезде на пуговицу, по банту за спину.
А службу опять загадали Ивану безделицу: в один день, в одну ночь, всего-то русским счетом в одни сутки, выкопать вокруг города-столицы канаву, сто сажен глубины, сто сажен ширины, воды напустить, чтобы корабли ходили, рыба гуляла, пушки по берегам на валу стояли и до рассвету производилась бы пальба, ибо царь Дадон Золотой Кошель намеревался потешаться и праздновать именины свои. Если сослужит Иван службу эту — любить и золотом дарить, если нет — так казнить, голову рубить!
Вот когда нашему Ивану пришлось хоть волком взвыть! Разорвись наш брат надвое, скажут: две ноги, две руки, почему не начетверо? Подгорюнился, пришел домой, судьбу свою проклинает, смерть верную ожидает, попало зернышко под жернов, быть ему смолоту, с ветром божьим, с волею мастера не поспоришь. Но прекрасная Катерина, спросив и узнав кручину супруга-сожителя, снова намекнула ему: это не служба, а службишка, а служба будет впереди, положила спать, убаюкала тою же песнью, вышла и накликала вещуна-чародея. Идет, головою кивает, бородой след заметает, как свистнет да топнет на своих на приказчиков — ночи тьму затмили, а за работу принялись, так не только про горсти земли — по зерну, по одной песчинке на брата не досталось!
С рассветом дня царь, министры его, вельможи, царедворцы, думные и конюшие и вся столица просыпаются от гула пушек, и губернатор граф Чихирь Пяташная Голова, в легком ночном уборе, в валентиновом халате, с парламентером на шее, походя с ног на горного шотландца, выскочил из терема своего в три авантажа на балахон и старался усмотреть в подозрительную трубу подступающего неприятеля. Когда же дело все обнаружилось, то Иван за страх, причиненный царю Дадону, царедворцам его и всем честным согражданам, был схвачен и посажен до времени под стражу, губернатора графа Чихиря сделали комендантом новой крепости, фельдмаршалу Кашину за деятельные меры для отражения мнимого неприятеля сшили в знак отличия кафтан из одних разноцветных выпушек, у прежнего же высокого совета арифметчиков, блажныя памяти, отобраны все знаки отличия, ордена, ленты и звезды, за нехитро придуманную, площадную, Иваном нашим легко исполненную службу признаны все учреждения и поставления их, да и сами они, несостоятельными, и сосланы они на теплые воды полечиться. А когда при вечернем осмотре царь Дадон Золотой Кошель нашел все новые укрепления со всеми угодьями в отличной исправности, то и отдал коменданту Чихирю все знаки отличий, коими пользовался, блажныя памяти, верховный совет его.
Между тем у новых советников царских мало-помалу умишко поразгулялся, и они придумали-пригадали Ивану такую добрую службу сослужить, что от радости приказали поднести себе по кружке меду, закусили муромским калачом, ростовским каплуном и нежинским свежепросольным огурчиком, и понесли, убояся грамоты, речи свои царю на доклад. Да и хитро же придумали! Дурак камень в воду закинет, дурак узел завяжет, семеро умных камня не вытащат из воды, узла не развяжут! Ивану нашему велели службу служить, а сами за сказки да за пляски, за обеды да за беседы — народ деловой, два брата на медведя, два свата на кисель, из лука не мы, из пищали не мы, а поесть, поплясать — против нас не сыскать!
‘Ой ты гой еси, добрый молодец, Иван Молодой Сержант, без роду, без племени, спроста без прозвища, витязь безродный и бесконный! Собирайся служить ты службу тяжкую, иди ты туда, неведомо куда, ищи того, неведомо чего, разойдись один по семи перекресткам, с семи перекрестков по семи дорогам столбовым, за горою лес, а за лесом гора, а за тою горою лес, а за тем лесом опять гора,— вспоминал теперь Иван наш колыбельную песенку супруги своей! — Придешь ты в тридесятое государство, что за тридевять земель, в заповедную рощу, в роще заповедной стоит терем золоченый, в тереме золоченом живет Котыш Нахал, невидимка искони века, у него-то есть гусли-самогуды, сами заводятся, сами играют, сами пляшут, сами песни поют, гусли эти принеси царю, царевичам, и царедворцам, и наперсникам их играть, потешаться, музыкою заморскою забавляться, и чтобы все это было сделано в одни сутки! Исполнишь — хорошо, а нет, так третий и последний тебе срок — шапки с головы схватить не успеешь, как она тебе, и с головою, в ноги покатится!’
Уповая на благоверную сожительницу свою, прекрасную Катерину, и на помощь вещуна-чародея, Иван наш не унывал, но когда он пересказал сожительнице загаданную ему службу, тогда получил в ответ: ‘Вселюбезнейший и дражайший супруг мой и сожитель Иван Молодой Сержант, без роду, без племени, спроста без прозвища, Удалая ты Голова! Ныне пришла пора, пришла и служба твоя, и должно тебе служить ее самому, не в моих силах высвободить тебя, ниже подать тебе, бедствующему, руку помощи’, а засим она его снарядила и в поход отпустила, как с судьбою, с случаями путем-дорогою ведаться научила, платочком итальянским своим подарила и примолвила: ‘Паси денежку про черный день, платком этим не иначе как в самой сущей крайности и в самом бедственном положении можешь ты утереть с лица своего молодецкую слезу горести и скорби! Не пренебрегай бездельным подарком моим: не велика мышка, да зубок остер, не велик сверчок, да звонко поет,— часом и лычко послужит ремешком!’ Сели, подали хлеб-соль на прощанье, помолились богу — и пошел наш Иван, куда кривая не вынесет!
И кто бы благодерзновенный покусился сподвизаться на такие чудные и неслыханные похождения! Но плетью обуха не перешибешь — когда посылают, так иди, не положить же им, здорово живешь, голову на плаху, смерть не свой брат, хоть жить и тошно, а умирать тошнее, ретивый парень лучше пойдет проведать счастья молодецкого на чужбине, чем ему умирать бесславно на родине!
Иван наш уже на пути. Терпит он холод и голод и много бедствий различных переносит, бог вымочит, бог и высушит, потерял он счет дням и ночам. ‘Светишь, да не греешь,— подумал он, поглядев на казацкое солнышко, на луну,— только напрасно у бога хлеб ешь’. И видит он вдруг, что зашел в бор дремучий и непроходимый, такой, что света божьего невзвидел, пень на пне, то лбом, то затылком притыкается — устал, хоть на убой! Подкосились колени его молодецкие, сапоги в сугробах снежных глубоких вязнут. Поднял он лычко подвязать голенище — горе лыком подпоясано! Вынул платочек даровой заветной супруги-сожительницы — вдруг его как на ходули подняло! Отозвалося лычко ремешком! На нем сапоги-самоходы, да и такие они скороходы, что и на одном месте стоят, так конному не нагнать, не успел шагнуть, полюбоваться рысью своею, а уже все вокруг него зазеленелось: зашел он из белой матушки зимы в цветущую благоуханную весну, и полетел наш Иван, оглянуться не успел, выходит из лесу соснового дремучего на лужайку вечнозеленую, травка-муравка вечно свежа-зелена, как бархатец опушкой шелковой ложится, ковром узорчатым под ноги расстилается. И стоит на лужайке той здание чудное, вызолоченное от земли до кровли, от угла до угла, столпы беломраморные кровлю черепичную-серебряную подпирают, на ней маковки горят золотые, узоры прихотливые, живописные и лепные под карнизами резными разгуливают, окны цветные хрустальные, как щиты огненные, злато отливают — ни ворот, ни дверей, ни кола, ни двора, без забора, без запора, говорится, не уйдешь от вора, а тут все цело, исправно, видно, некому и воровать! Обошел капрал наш здание это раз-другой кругом, оглядел со всех сторон — всюду то же, и входа нет! Смелость города берет, а за смелого бог, без отваги нет и браги, не быв звонарем, не быть и пономарем! Стук, бряк в окно хрустальное, зазвенело-полетело, только осколки брызнули! Забрался наш Иван безродный, удалой, в терем золоченый, да и ахнул! Хороша куропатка перьями, а лучше мясом, здание внутри блистало такою красотой, что ни придумать, ни сгадать, ни в сказке сказать! А палаты огромные пусты, никто на зов Ивана Молодого Сержанта не откликается, нет ответа, нет привета. Ходил, ходил Иван наш, выходил по всем покоям и видит, вдруг встречает, глазам молодецким не доверяет, стоит в углу чан дубовый, висит через край ковшик луженый. Выпил он на усталости крючок, за здравие благоверной сожительницы своей другой, за упокой клеветников и доносчиков своих третий — разобрало его, зашумело в голове, ходит по покоям золоченым один как перст, похаживает, завалил руку левую за ухо на самый затылок и песенку русскую: ‘Растоскуйся ты, моя голубушка, моя дорогая’ — во весь дух покрикивает. Вдруг незримая рука его останавливает, голос безвестный вопрошает: ‘Ох ты гой еси, добрый молодец, мало доблести, много дерзости! Зачем и откуда пожаловал, по своему ли желанью или по чьему приказанью?’ — ‘Я Иван Молодой Сержант, спроста без прозвища, без роду, без племени, я Иван безродный, Удалая Голова, витязь бездомный и бесконный, служил я верно богу и некрещеному царю своему в земле, что за триста конных миль, сбили меня царедворцы завистливые с чести, с хорошего места, лишили милостей царских, службы непосильные служить посылали, золотые гори сулили-обещали, сослужил я службу, сослужил другую, душу познал их кривую — не дали, чего посулили, на произвол судьбы за третьей службой отпустили: ‘Иди туда, неведомо куда, ищи того, неведомо чего, разойдись один по семи перекресткам, с семи перекрестков по семи дорогам столбовым, за горою лес, а за лесом гора, а за тою горою лес, а за тем лесом опять гора, придешь в тридесятое государств во, что за тридевять земель, в рощу заповедную, стоит там терем золотой, в тереме том живет Котыш Нахал, невидимка искони века, у него возьми гусли-самогуды, сами заводятся, сами играют, сами пляшут, сами песни поют, их-то принеси царю, царевичам, царедворцам и наперсникам их потешаться, музыкою заморскою забавляться!’
Отозвался невидимка снова: ‘Кого ищешь, Иван Молодой Сержант, того нашел. Зовут меня Котышем Нахалом, вековечный я невидимка, живу в заповедной роще в терем? золоченом. Знаю я художества разные и многие, умею я строить-набирать гусли-самогуды, да с уговором: грех пополам, я буду работать, а ты будешь светить мне лучиной три дня и три ночи без смены, без засыпу, просветишь — гусли-самогуды возьмешь, а заснешь, не то вздремнешь, тая голову, как с воробья, сорву! До слова крепись, а за слове держись, попятишься — раком назовут!’
‘Полез по горло,— подумал Иван,— лезть и по уши, уже теперь не воротиться же стать’. Надрал он лучин хвойных, зажег, светит день, светит ночь, светит и еще день, сон клонит неодолимый, кивнул Иван головой, задремал. А Котыш Нахал толк его под бок: ‘Ты спишь, Иван?’ — ‘Ох, спать я не сплю и дремать не дремлю, а думаю я думу’.— ‘А какую же ты думаешь думу?’ — ‘А думаю я, глядя в окно, множество несметное растет по свету белому леса разнокалиберного — а какого более растет, кривого или прямого? Чай, кривого больше’. Котыш Нахал призадумался. ‘Погоди,— говорит,— постереги ты на досуге гусли, я пойду посчитаю’. Пошел, а капрал наш тем часом залег да давай на скорую руку спать. Долго ли, нет ли ходил Котыш — не долог час на аршин, да дорог улочкою,— а Иван поспал изрядно, он, солдат, спит скоро, бывало, под туркою, походя наестся, стоя выспится. ‘Вставай, Иван,— закричал Котыш,— твоя правда, кривого лесу больше, и больше так, что на числа положить, так русским счетом и не выговоришь. Зажигай-ка лучину да садись за работу, свети трое суток сряду!’ Светит капрал наш день, светит и ночь, добился и до другой — опять песня та же, крепился, крепился — задремал! А Котыш его толк в ребро: ‘Спишь?’ — говорит. ‘Ох, спать я не сплю и дремать не дремлю, а думаю я думу!’ — ‘А какую же ты думаешь думу?’ — ‘А думаю я: несметное множество людей на свете у бога да у земных царей, а мало ли было, да перемерло? Каких же больше людей на свете, живых или мертвых? Чай, мертвых больше!’ Покинул Котыш опять Ивана на стороже, сам пошел считать. Ходил он сутки с неделей без семи дней, по-ихнему без году год со днем, выходил всю поднебесную, а Иван на брюхо лег, спиной укрылся, зевнуть не успел, заснул. ‘Вставай, капрал! Пора за работу, а правда твоя, мертвых людей больше, живых без четверти с седьмухой три осьмины, а остальные все мертвые!’
Светит Иван опять ночь со днем, перемогся и другую, а до третьей стало доходить — вздремнул, да так, что всхрапнул да присвистнул! Толкнул его Котыш в ребро: ‘Спишь, Иван?’ А он очнулся, да не нашелся, а вымолвил с перепугу словцо русское виноват! К пиву едется, а к слову молвится: авось, небось да как-нибудь, а если, на беду, концы с концами не сойдутся: виноват! Вот что нашего брата на русской земле и губит, вот за что нашего брата в бьют, да, видно, все еще мало, неймется! ‘Из твоей вины,— молвил Котыш Нахал,— не рукавицы шить, не сапоги тачать, а если так, то делать нечего, смерть твоя пришла неминучая. Поди-ка выдь на лужайку муравчатую, на мою заповедную мелкотравчатую, погляди еще раз на белый свет, простися, покайся, умирать собирайся, а я голову с тебя, как с воробья, сорву! Охота хуже неволи, ты же сам обрекся не животу, а смерти, слово сказано языком да губами, а держись за него зубами!’
Вышел Иван Молодой Сержант на лужайку заповедную вечнозеленую, вспомнил родину свою, супругу молодую, прекрасную Катерину, и залился слезами горькими. Что рыбе погибать на суше и безводье, то добру молодцу умирать вчуже на безродье! Вынул Иван платочек заветный итальянский утереть в последний раз слезу молодецкую — а уж Котыш Нахал зовет его на расправу, под окном косятчатым сидя, в растворчатое глядя. Пришел к нему капрал наш, заживо мертвым себя почитает, молитвами грешными сам себя поминает. ‘Отколе ты взял платок этот?’ — спросил у него Котыш Нахал, невидимка искони века. Иван рассказал, от кого и каким случаем платок ему достался. ‘Ладно, кума, лишь бы правда была,— отозвался Котыш.— Правду ли ты говоришь?’ — ‘Божиться у нас не велят, да и лгать заказывают,— отвечал служивый,— что сказано, то и свято, на солдатском слове хоть твердыни клади’.— ‘Не долго думано, да хорошо сказано,— молвил Котыш.— Если так, то ты бы мне давно это сказал — стало быть, ты женат на дочери моей, прекрасной девице Катерине, и ты по завету, которому столько же лет, как ей самой, не только пребудешь жив, здоров, и невредим, и свободен от всякой пени, но и должен получить в приданое собственные мои гусли-самогуды, искони готовые, заветные, на которые и было положено завету заслужить любовь и руку дочери моей прекрасной девицы Катерины. Для милого дружка и сережку из ушка!’ Снарядил его, в поход отпустил, гусли-самогуды в мошне кожаной на плечи повесил — заиграли, заплясали, песни чудные запели,— а Иван лыжи наострил да направил восвояси, шагает, как жар-птица летает, домой торопится-поспешает. Шел он оттуда високосный год без недели со днем, не то поменьше, не то побольше, не поспеть ему и назад в сутки! Стоит над путем-дорогой избушка-домоседка, распустила крылья, как курочка-наседка, а в ней стукотня, лукошко, кузовок, корзина да коробок вместо цыплят вокруг похаживают, а две ведьмы, сестры, одна буланая, одна соловая, вокруг избы дозором объезжают, никого к ней не допускают. Повесил Иван гусли-самогуды на дерево, заслушались ведьмы игры чудесной, а он тем часом обошел кругом, да и в избу. Старик седой молотом полновесным перед жерлом огненным на наковальне булатной кует булавы стальные, запускает их в набалдашники золотые, а готовые на полати за печь кидает. Это был вещун-чародей, служивший на Ивана по повелению сожительницы его, Катерины службы царские, но они друг друга не знавали в глаза. Старик принял радушно пришельца усталого. ‘Ляг,— говорит,— да отдохни, а старуха моя, коли похлебать чего хочешь, сварит тебе щец — за вкус не берусь, а горяченько да мокренько будет!’ Словом, напоил, накормил и спать положил, а с рассветом выпроводил, да услышал, на беду, игру чудесную гуслей-самогудов, и стал он их у Ивана просить-выпрашивать. Не захотел отдать ему Иван сокровища своего заветного, плодов поисков, трудов и похождений неимоверных,— а тот не взял добром, так взял всемером, помощники, которым, как мы уже видели, числа нет, явились по мановению повелителя своего, воздух и небо затмили множеством своим. ‘Хочешь ли бороться с каждым и со всеми? — спросил вещун-чародей.— Или добровольно за булаву любую отдашь мне гусли твои?’ Иван подумал, да и отдал гусли, коротки ноги у миноги на небо лезть! Выбрал булаву поувесистее и пошел, проклиная белый свет! Куда деваться ему теперь? Что делать? Как дома, как в люди показаться и принести повинную голову свою на плаху? А был уже так близок великой цели своей! В раздумье играя булавой, стал он набалдашник золотой отвертывать. Отвернул — из палицы кованой несметное и бесчисленное множество войска боевого, конного и пешего, вылетает, в строй парадный перед ним на лугу собирается, генералы с адъютантами своими во всю прыть на Ивана, витязя бездомного и бесконного, наскакивают, отдают честь должную полководцу, музыка полный поход играет, подвиги Ивана Молодого Сержанта выхваляет, армия вся в три темпа ружья на караул осаживает, правою ногою отступает. Это несметные полчища бесов вещуна-чародея, обмундированные, вооруженные. Надел Иван набалдашник золотой — исчезло все, как не бывало, снял — опять здесь и бой, и музыка, и армия, и генералы с рапортами, а гусли-самогуды в котомке за плечами. Смекнул делом капрал наш, набалдашник надел, палицу в руку, котомку за плечи, самоходцы на ноги, и марш на один шабаш в родимую свою сторонушку. Поспел до рассвета, стал на луга заповедные царские, которые недовольно человек ни один не смел святотатными стопами своими попирать, но на кои и птица мимолетная не садилась, снял голову с булавы и построил армию несметную прямо против дворца царского, а гусли-самогуды заставил играть: ‘За горами, за долами!’ Царь, проснувшись, разгневался на дерзостного пришельца необычайно, струсил без меры и послал губернатора графа Чихаря Пяташную Голову осведомиться немедленно: что, и как, и кто, и почему? Идет Чихарь, узнал Ивана Молодого Сержанта издали, подходит дерзостно, шляпы плюмажной не сымает, речи строптивые-ругательные произносит: ‘Не удивишь ты нас, Иван окаянный, что скоро воротился, и врасплох нас не застанешь! На тебя виселица готова давным-давно!’ Притравил словом одним Иван бесов своих на старого недруга закоснелого: схватили — не довольно по клочку, по волоску на каждого не досталось! Ждал, ждал царь ответа с нетерпением великим. ‘Нет,— говорит,— видно, этот музыки заслушался, поди-ка ты, фельдмаршал мой Кашин!’ ‘Не ломайся, овсяник, не быть калачом’,— сказал ему Иван, и этому была участь не завиднее первого, и третьему генералу Дюжину также. Но теперь вызвался и пошел сослуживец и поборник Ивана Молодого Сержанта, поступивший ныне на место убылого, сосланного за тридевять земель по гусли-самогуды. Зная службу и дисциплину, стал он подходить к новому полководцу почтительно, держал мерный шаг, руки по шву, фуражку снял на приличном расстоянии, одним словом: шел — не спотыкался, стал — не шатался, заговорил — не заикался, и осведомился от имени царского о происходящем. Иван Молодой Сержант, спроста без прозвища, без рода, без племени, а теперь фельдмаршал, полуторный генерал и сам себе кавалер, обнял его, приласкал, сказался именем своим, приказал царю бить челом и доложить, что Иван воротился из похода своего, сослужил службу царскую, принес гусли-самогуды из рощи заповедной вечнозеленой от Котыша Нахала, вековечного невидимки, царю, царевичам и наперсникам их потешаться, музыкою забавляться. Сам надел набалдашник на булаву, снял войско с заповедных лугов и в послушании остался ожидать решения царского. Царь Дадон Золотой Кошель выслал звать его ко двору на чай и ужин, произвел в военачальники свои, губернаторы, сенаторы, генералы и кавалеры,— но только что Иван дался в обман и пошел без подозрения на зов царский, как два наемные резника с кистенями, с ножами бросились с остервенением ему навстречу: они имели повеление обезоружить его, отняв палицу, и бросить его в темницу. Велика Федора, да дура, а Иван мал, да удал, им было бы выждать, покуда он взойдет в тесные ворота дворцовые, и захватить его сзади, а они, не поглядев в святцы да бух в колокол, поспешили, людей насмешили, вышли рано, да сделали мало. Теперь Иван в последний испытал коварство царя Дадона Золотого Кошеля и советников его правдолюбивых, он выпустил войско свое, конное и пешее, навстречу убийцам, обложил дворец и весь город столичный, так что лишь только нашедшая туча дождевая пронеслась в недоумении, ибо некуда было и капле дождя капнуть,— и истребил до последнего лоскутка, ноготка и волоска Дадона Золотого Кошеля и всех сыщиков, блюдолизов и потакал его. ‘Человеку нельзя же быть ангелом’,— говорили они в оправдание свое. ‘Но не должно ему быть и дьяволом,— отвечал он им.— И Соломон и Давид согрешали — давидски согрешаете, да не давидски каетесь! Нет вам пардону!’ И поделом: они все, по владыке своему, на один лад, на тот же покрой — все наголо бездельники, каков поп, таков и приход, куда дворяне, туда и миряне, куда иголка, туда и нитка.
Иван был провозглашен от народа царем земли той, а супруга его, благоверная Катерина,— царевною, он был еще в цветущей молодости своей, да и она в отсутствие его не состарилась, ибо все неимоверные похождения его с Котышем Нахалом и гуслями-самогудами действительно произошли в продолжение одних только суток. Царь Иван много лет здравствовал и царствовал, кротко и смиренно, милостиво и справедливо, пользовался мудрыми советами супруги своей, благоверной Катерины, ратью своею несметною держал во страхе и повиновении врагов своих и был благословляем народом. Празднуя же восшествие свое и супруги своей на престол, заставил на пиршестве обильном ликовать народ три дня и три ночи без отдыха, вина заморские лились через край, яств, каких только прихотливая душа твоя пожелает, вдоволь, скоморохи, выписные и доморощенные, игрища многоразличные горы, пляски, салазки и сказки, кулачные бои увеселяли народ, со всех концов царства обширного собравшийся.
И я и сват Демьян там были, куму Соломониду дома забыли, мед и пиво пили, по усам текло, в рот не попадало,— кто сказку мою дослушал, с тем поделюсь, кто нет — тому ни капли!

СКАЗКА

О БЕДНОМ КУЗЕ БЕСТАЛАННОЙ ГОЛОВЕ

И О ПЕРЕМЕТЧИКЕ БУДУНТАЕ

— А что, ребята, какой ныне у нас день? Кто скажет, не заглядывая в святцы, не справляясь у церковника нашего, ни у тещи его, у просвирни?
— А ныне трынка-волынка-гудок, прялка-моталка-валек, да матери их Софии,— отвечал косолапый Терешка, облизываясь.
— А коли так,— молвил сват,— коли праздник, то, видно, быть тому делу так: чтоб не согрешить, не ухватиться от безделья за дело, подите-тка сюда, садитесь на солнышко в кружок да кладите головы друг дружке на колени, сами делайте свое, а сами слушайте!..
Жил-был во земле далекой, промеж чехов да ляхов, старик гусляр да старуха гуслярка…
— И страх их не берет,— сказал долгополый церковник, проходя мимо наших молодцов и подпираясь терновой тросточкой своей,— и страх их не берет! Хоть бы воскресного дня дождались, да и зубоскалили б, так нет, вишь, и в будень… Погоди, вот я вас!
— Не сердись, дядя Агафоныч,— молвил сват,— что пути, печенку испортишь, позволь-ка милость твою поспрошать: у вас коли бывает воскресный-эт день?
— В воскресенье, антихристы,— гаркнул Агафоныч.
— Ан в субботу,— подхватил тот же молодец,— в субботу перед вербным у нас бывает Лазареве воскресенье!
— Вот каков, и церковника сбил да загонял,— закричали ребята, заливаясь хохотом,— ай да письмослов!
А рассказчик продолжал:
— Жил, говорю, старик гусляр да старуха гуслярка. Спросите вы: что-де за гуслярка, коли он играл на гуслях, а не она? Сами разумные вы, кажись, знаете, что по шерсти собачке кличка бывает, а по мужу и жену честят, коли муж гусляр, так жена неужто, по-вашему, пономариха? А коли этого про вас мало, так скажу вам, молодцам молодецким, что и старухе намедни прилучилось поиграть на гуслях: как полезла она за решетом да стянула их рядном с полатей — загудели, сердечные, сказывают, вечную память по себе пропели да и смолкли.
До этого греха старик наш кой-как с ломтя на ломоть перебивался, хотя, правда, родовое добро его, голос молодецкий, стал уже отказываться и подламываться о ту же пору, как и зубы, промолов с лихвою два-сорока годов, но наживное имущество, гусли, все еще служили верою и правдой безволосому и белобородому, утешали жителей села Поищихи, со проселки и выселки, и кормили старичков наших и сына их, бедного Кузю. Но теперь после того, когда старухе нехотя, как сказывал я вам, случилось поиграть на гуслях этих и в первый и в последний, когда, сверх того, старички, живучи в сырой, дряблой землянке, захворали, то пришлось было им пропадать совсем. Вот они й сложили поскребыши, и осколки гуслей своих в мешок, повесили его сыну, бедному Кузе, на шею и послали его собирать подаяние милосердных и жалостных прихожан, кто знал старика и помнил гусли его, тот-де не отринет и теперь, а подаст. Ходит Кузя по миру и поет под оконцами песни:
Гляньте, загляньте в дыряву котомку.
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Тятька гусляр, моя мама гуслярка —
Где твои гусли, бедный Кузя?
Гляньте, загляньте в дыряву котомку,
Дайте, подайте хлеба ломоть!
Раз как-то в воскресный день бедный Кузя наш подошел поздним вечером под светлое оконце брусяной десятской избы, пропел песенку свою, тряхнул осколышами гуслей в мешке — нет ответу, ни привету, а шум и тары да бары в избе слышатся большие. Подошел Кузя поближе, вплоть под окно, глянул — сидят бабы, прислушался — идут у них толки о нечистой силе, про знахарей, волхвов, кудесников да про киевских ведьм. Всего, чего бедный Кузя наслушался у окна, пересказывать не станем. ‘Бабы дуры,— подумал он и сам, как отошел, и затянул ту же песню свою под другим окном,— кто бабе поверит, и трех дней не проживет’, одначе долго у него не выходило из головы, как бабы клялись и божились, что коли кто чары творит да зажмешь в это время пальцем сучок в стене бревенчатой избы, так пересилишь его, а еще говорили, что ведьму, знахаря, колдуна и всякого, кто только спознался да живет с нечистой силой, можно пригвоздить к месту и покорить себе на живот и на смерть, коли приколоть булавкой тень его к земле либо к стене: бедняга пропал тогда и с нечистым своим, будет моргать очами да повертываться, что на колу, и наконец взмолится: аман! перед булавкой твоей, как турок неверный перед русским штыком!
Бедный Кузя рылся как-то в золе, в сору и в навозе, собирая кости, которые он жег и продавал на ваксу и на разные снадобья какому-то засевшему в ближнем уездном городке осколышу наполеоновской армии, учителю всякой всячины и досужему делателю ваксы и помады,— как вдруг к нему, к Кузе, подошел, отколь ни взялся, цыган ли, татарин ли какой, поглядел на него и присел на кучку навоза, будто хотел стеречи ее от суковатой клюки бедного Кузи. Кузя поглядел на него искоса, стал опять разгребать сор поодаль от шабра, от соседа, и сметил, что новый сторож, на кучке сидючи, дремал. ‘Кто это?’ — спросил тогда Кузя потихоньку шальную Мотрю, которая пасла телят и свиней. ‘Неужто ты эту собаку не знаешь? — сказала Мотря шальная.— Это Будунтай, чертов пай, всем ведомый переметчик, он в Вятке барсуком из норы вылез, в свояки семи шаманам сибирским приписался, под Чудовом в козла оборотился, в Вологде свечой подавился, да кабы казанские татары не сняли с него шкуры на сафьян, так бы и светильня за ним пропала! Он перекинулся в тройку бегунов, а из них две лошаденки белые, а одна голая,— да и ушел на три стороны, ищи его! Вот он за что и слывет у нас переметчиком, что перекидывается, собака, во что ни задумал!’
Бедный Кузя оглянулся на Будунтая, испугавшись голосистого крика шальной Мотри, а уж Будунтая и нет: на том месте, где он сидел, лежит только камень, а камня того, кажись, прежде не было. Кузя застрогал деревянную шпильку, подкрался к камню против солнца, да и приколол тень камня того к земле. ‘Что-то будет?’ — подумал он. Долго камень лежал да отмалчивался, а Кузя стал разгребать под ним кучу навоза. Тогда и камень не утерпел: он перекинулся пошехонцем, в поршнях, в зипуне, с берестовой котомкой за плечами, и стал просить Кузю, чтобы он не ругался над бедным, бездомным поденщиком, чтобы не подрывался под него суковатою клюкою, а вынул бы колышек, на который-де того и гляди напорет ногу. Тогда Кузя наш догадался, что Будунтай недаром о колке заговаривает, и не вынул его, доколе тот не посулил ему за волю свою любого.
— Сокрушил меня, злодей! Проси чего хочешь,— сказал наконец Будунтай, а самого сердце так и подмывает, потом снял шапку, отер пот с чела полотенцем с алыми шитками да со владимирскими городочками и вздохнул тяжело, словно в оглоблях.
— Выучи меня своему досужеству,— стал тогда просить бедный Кузя.
— Изволь,— отвечал Будунтай,— отпусти ж меня!
— Нет, врешь, обманешь, в лес уйдешь,— приговаривала шальная Мотря.
— Дай задаток,— сказал Кузя,— видно, Мотря шальная правду говорит: мужик тонет — топор сулит, вытащишь — и топорища жаль! Дай задаток, а не то не отпущу!
Будунтай разгреб, не вставая с места, под собою кучу, достал горсть алтына, золота и высыпал его Кузе котомку.
— Врет, обманет, в лес уйдет,— приговаривала опять Мотря.
— Все это хорошо,— сказал Кузя,— да этого мало, надо мне тебя затаврить, чтобы ты не ушел, да окорнать для приметы одно ухо, пой песни, хоть тресни, а без пометы не пущу, ты не курица, ногавки на тебе не навяжешь — давай ухо!
Будунтай-переметчик осерчал, стал браниться по-своему, по-вятски:
— Чего талы {Глаза.} натаращил на меня, блябла {Оплеуха.} те в ухо, чтоб тебя комуха {Лихорадка.} в ромух {Тряпица.} свернула! Чтоб тебя уроса {Упрямца, это испорченное татарское урус, русский. И поляки говорят: uparty jar Moscal.} в вицу {Хворостина.} иссушила да шоры {Индейки.} и сильки {Цыплята.} пупочки с тебя посклевали! Бери нож,— сказал он наконец,— да режь ухо!
— Нет у меня ножа,— отвечал Кузя,— доставай свой, не то зубом грызть стану!
Будунтай снял с пояса складной нож, раскинул его, подал Кузе и подставил правое ухо.
— Левое давай, собака,— сказал Кузя,— недаром что-то ты его отворачиваешь!
Будунтай подставил и левое. Кузя ухватил ухо, перегнул его, как сгибают сапожный товар, когда клюшву выкраивают, вырезал и ускорнячок углом, положил лоскут в котомку, где лежали гусли, и выдернул из земли колышек. Будунтай только крякнул, встал, встряхнулся, в черного петуха обернулся и приказал Кузе приходить в самую полночь за село, на распутье, где дороги разбегаются: в лес, на водопойное озеро да на кладбище. Сам взмахнул крыльями, перекинулся рябой сорокой и полетел, как сороки летают, поджимая крылышки под мышку, да все прямо, что из лука стрела.
Бедный Кузя пришел домой, высыпал старикам своим пригореть золота, сказал, что богатый человек берет его в услужение да в ученье и вот прислал-де им задаток. Старики порадовались и потужили, сын покинул им отставные гусли и пошел в полночь на перепутье.
Прислонившись к верстовому столбу, прождал он уже долгонько, стало время за полночь, а Будунтая нет. Кузя сказал про себя: ‘Недаром, видно, Мотря честила тебя, видно, знает она дружка! Ну, да меня теперь не проведешь, от меня в лес не уйдешь!’ Сам вынул ухо Будунтая и укусил его зубами. Столб, у которого стоял бедный Кузя, взвизгнул по-верблюжьи и закачался. Кузя отскочил в сторону, поглядел на версту, на столб:
— Кой черт! Ты, что ли, это, Будунтай?
— Я! Да что ж ты кусаешься, знаком? — сказал пегашка-столб,— пойдем, что с тобой делать, пойдем ко мне в науку, да только гляди, теперь ты мне слуга, поколе не выучишься всему досужеству моему, от аза до ижицы!
— А там что,— спросил Кузя,— как выучусь?
— А там,— отвечал Будунтай,— на свой пай сам промышляй, беркут пискленка кормит, а орла не кормит.
Будунтай взял его и продержал в науке довольно долгое время. Как он учил его своему художеству? — спросите. Да вот как: выдернет у него руки, ноги, самого в ком свернет — вот вам кочан капусты, запустит ему руку в глотку по самое плечо, ухватит там за что ни попало, вывернет наизнанку — вот вам ни то ни се, ни черт знает что. Такое ученье бедному Кузе наскучило и надоело, он стал проситься домой, уверяя, что он уже всю науку прошел и всему научился. Будунтай-переметчик позвал стариков, родителей его, вывел им трех коней и спросил: ‘Который ваш сын?’ Старик поглядел да и указал, наудалую, на авось, среднюю. ‘Нет,— отвечал Будунтай,— знать, сын твой недоучился. Поди и приходи через полгода’.
Вы знаете, ребята, что ждать полгода долго, страх долго, а между тем, оглянись назад, его уже и нет!
Старик пришел в срок, а Кузя как-то тихомолком шепнул ему: ‘Укажи-де на ту кобылу, которая будет вертеть хвостом’. Но Будунтай вывел ему трех куцых куропаток и велел узнать сына. Старик указал опять на какую попало — и не угадал. Кузя известил отца, что в следующий раз будет оправлять носом перышки на шейке,— а Будунтай вывел опять коней. Средний махнул, однако ж, хвостом, старик его узнал и взял выученного сына домой. ‘Возьми его,— сказал переметчик Будунтай,— да слушай: береги его как око свое, если ж понадобятся тебе деньги, то вели сыну оборотиться в коня, веди на базар и продавай, да только смотри, уздечки с ним не отдавай, а сыми да неси домой, так и он дома будет’. Колдун махнул рукой и пропал, словно сквозь землю провалился, а лошади оборотились в людей, вороной жеребчик — в Кузю бесталанного, рыжая кобыла— в шальную Мотрю, а чалый мерин — никак в тебя, Терешка!
Старик пришел с сыном домой, дождался торгового дня: Кузя оборотился конем, отец повел его на базар, продал, накупил сладкого и горького, квашеного и соленого — а он, вишь, держался русской поговорки: пей кисло да ешь солоно, так и на том свете не сгниешь. Накупивши всего, чтобы было чем полакомить и старуху свою, пошел домой, а Кузя, его сын бесталанный, дорогою его нагнал, и они опять оба вместе, рассмеявшись да порадовавшись, как ни в чем не бывало воротились домой.
А ушел наш Кузя от нового хозяина своего вот каким делом: ржевский мещанин, барышник, приехавший в нашу сторону закупать лошадей, чтобы там гнать их на Лебедянскую ярмарку, сторговал и купил у старика гусляра каракового коня, четырех лет, трех с половиною вершков, без тавра и без отметин, поспорил было с хозяином за то, что этот, поупрямившись, не хотел передать ему, как водится, повод новокупки из полы в полу, а с коня, не по обычаю, снял недоуздок,— известно, что корова покупается с подойником, а конь с недоуздком,— наконец, однако же, чтобы не упустить сходной покупки, на все согласился и заплатил гусляру деньги. Не успел этот отойти, а ржевский барышник оглянуться на бойкую, голосистую торговку, с которой тем часом молодой калмыцкий жеребчик стянул зубами головной платок, как народ, обступив нашего коновала и барышника, стал хохотать и указывать на него пальцами. Ржевский мещанин оглянулся назад — у него в поводу не конь, а человек. Что тут было шуму, крику, брани, божбы и смеху — весь базар расходился, казаки отняли у рыжего коновала бедного Кузю, этого отпустили, а того прозвали полоумным. Хотел он было идти просить — да к кому пойдешь и на кого? Но это, слышь, не все, а была еще потеха вот какая: крымский цыган, подкочевавший на базар с походною кузницею и увидевший, что приключилось со ржевским коновалом, рассудил, что Кузькино ремесло не плохой хлеб и что не худо бы попытаться перенять у него доброе дело, загадано — сделано, цыган продал тому же барышнику клячонку свою, а потом украл ее у него же из рук, передал товарищу, а сам надел на себя недоуздок. Когда же барышник наш оглянулся и снова увидел, что ведет в поводу не коня, а живого человека, только другой масти, смурого цыгана, то плюнул, кинул повод, перекрестился, прочел: ‘С нами крестная сила’ и ‘Помилуй мя, господи!’ — уехал с базару и с той поры в Черкасск более ни ногой. Ну его, рыжего, к семи Семионам, обойдемся и без барышников! Только, окаянные, цены портят, с чужого добра сбивают, на свое наносят да набивают, а проку в них ни на волос!
Дождавшись другого базарного дня, гусляр наш опять вывел лошаденку на продажу. На грех навязался какой-то шестипалый пройдоха, подпоил нашего старика, присударивал да присударивал и купил у пьяного гусляра коня и увел его совсем, с недоуздком. Старик пришел домой, проспался, спохватился, да ожидает сына своего чуть ли не поныне.
На этот раз купил Кузю бесталанного сам Будунтай. Первым делом Будунтая было отрезать у новокупли левое ухо, на обмен, на выкуп своего, которого иверень о сю пору еще оставался за Кузею. Разменявшись, оба они стали с ушами, да уж отныне, хоть и был Кузя по-прежнему мастером науки, в которой искушался на выучке у Будунтая, не стало ему, однако же, более по-прежнему власти над учителем своим, а должен был Кузя поневоле ему покориться.
Будунтай, изморивши да загонявши коня новокупленного до бела мыла и задавши на нем концов десяток-другой по городу, прискакал домой — а дом у него стоял в чистом поле невидимкою — и привязал лошадь подле тыну. Никак, у тебя, Лукашка, кобыла была из Гукеевской орды, что не терпела на себе в стойле недоузда: бывало, как ни пригонишь на нее оброть, как ни подтянешь его пряжкою, она дотоле чешется, доколе не скинет его с головы долой. Кузя бесталанный у нее, знать, наострился, только что Будунтай в избу, а он ну чесаться щекою, задрав голову кверху,— задел недоуздком за кол плетня, да и стащил его долой с головы через уши.
Мальчишка, сын Будунтая, увидел это, на дворе стоя, и побежал сказать отцу. Тот, выскочив, пустился в погоню за конем, и тут-то пошла потеха: Кузя, видя, что лютый барс его нагоняет, ударился об землю, перекинулся белым кречетом и взмыл по-над крутым берегом реки. Будунтай ударился на него сизым беркутом, Кузя ринулся клубом об берег, перекинулся пескарем и соскочил в воду. Будунтай таки прямо как мчался за ним, комом грянулся об воду, распластав высокий вал надвое, и щукою зубастой насел на хвост мелькавшего серебряной чешуйкой пескарика. Кузя-бедняга вынырнул стрелою из воды, сделал, собравшись с последними силами, скачок в маховую сажень, обернулся в золотое колечко и подкатился под ноги гулявшей в те поры на муравке побережной княжны Милолики, дочери владельца той земли. Княжна Милолика подхватила колечко, надела его на пальчик и с радостным удивлением оглядывалась вокруг. Будунтай вынырнул гусем лапчатым из воды, выплыл на берег, встряхнулся, оборотился в купца кашемирского, подошел к княжне и стал просить убедительно отдать ему потерянное им колечко. Княжна испугалась густой черной бороды и воровских карих очей да сурменых бровей и чалмы кашемирца, закричала и прижала колечко к груди своей. Сенные девушки да подруженьки набежали, окружили младую княжну свою, кинулись все на неотступного бородача и начали его щекотать без пощады, до того, что незваный гость хохотал, и кашлял, и плакал, и чихал и ногами и руками лягался, и снопом овсяным по мураве катался, да такая над ним беда прилучилася, что позабыл было всю науку свою, через великую силу опамятовавшись, оборотился он мигом в ежа, от которого девушки, поколов алые пальчики свои чуть ли не до крови, с криком отскочили. Пастух, прибежавший на крик и шум, взмахнул долгим посохом своим и ударил свернувшегося тугим клубом ежа, и еж рассыпался калеными орехами, запрыгали орешки по земле, а девки кинулись их подбирать, да опять-таки с криком отскочили, побросав все, что захватили в лайковые ручки свои: орешки не тем отозвались, это были раскаленные ядрышки, и барышни наши пообжигали себе пальчики.
— А я бы рукавицы надел да подобрал,— сказал косолапый Терешка.
— Знать, ты умен чужим умом, ты и в Киев дойдешь, коли люди дорогу укажут,— отвечал сват,— а сам ты, брат, и лапы обжегши, не очень бы догадался, как управиться: чай, стоял бы, вытулив очи, да поглядывал бы на диво дивное, что красноносый гусь на татарскую грамоту!
Княжна показала царственным родителям своим ненаглядное колечко да испросила позволение любить его и не сымать с пальчика своего ни день, ни ночь. Как только осталась она одна, то и начала играть колечком: надела его на тонкий шитый платочек свой и, забавляясь, покачивала да перепускала по платочку от конца до конца. Вдруг колечко как-то упало, покатилось, рассыпалось — и казак, молодецкая душа, Кузя бесталанный, стоял перед княжною. Он убрался на этот раз в малиновый бархат да в тонкое синее сукно. Никто в палатах царских не слыхал разговоров его, княжна, однако же, вышла к браному столу и грустна и радостна, и опять-таки с заветным колечком на руке. Она сказала только батюшке, что сего дня-де, наверное, опять явится тот страшный купец, кашемирская борода, и будет просить выдачи колечка, и умоляла отца не отбирать у нее этого сокровища. Когда же и на самом деле по вечеру явился купец, у которого все еще не прошла икотка после вчерашней щекотки да хохотни, когда пришел, говорю, кашемирец за потерянным будто бы на берегу реки колечком, то царь-отец позвал дочь свою и приказывал отдать купцу кольцо: ‘Нам чужое добро таить, дескать, не идет’. Княжна отвечала, что не смеет ослушаться дорогого родителя своего, но и не может передать мужчине колечко из рук в руки, а поэтому и кинула его на пол, пусть-де не прогневается да сам подымет. Но колечко рассыпалось мелким жемчугом, купец живо встряхнулся, перекинулся черным петухом и начал проворно подбирать жемчужинки, а подобравши все, взлетел он на окно, захлопал крыльями и закричал петухом: ‘Кузя, где ты?’ — да за словом и выпорхнул в окно. Но княжна, которую наш Кузя, видно, наперед уже подучил да настроил, кинув колечко, уронила в то же время, будто невзначай, платок свой да им и прикрыла одну самую крупную жемчужинку. Она-то вдруг выкатилась теперь из-под платка, отвечала на спрос петуха, словно петухом же: ‘А я здеся!’ — и ринулась соколом из окна, грянул сокол с налету — только шикнул крыльями по воздуху,— грянул клубом в черного петуха, подпорол ему заборным ногтем левый бок да черканул по левому крылу, помял и поломал все перья правильные, упал камнем петух замертво в крутоберегий поток, и понесло его волною вниз по реке, по зеленой воде. Почернела и побагровела вода от пенистой крови, а подрезанное левое крыло вскинуло и подняло ветром, оно и запарусило туда ж по пути, вниз по реке, поколе не завертело петуха встречным теченьем в заводи,— там, сказывают, сомина, чертова образина, им было подавился, да нет, справился, проглотил, не подавится он, чай, и самим сатаной, не токмо конем его подседельным.
Сокол взмыл над теремом царским, впорхнул в широкое окно, сел на руку княжны своей и поглядывал на нее ясными, разумными очами. В это самое время черный петух испустил дыхание свое, а ясный сокол спорхнул на пол и предстал в том же виде, как колечко давеча перед княжною: перекинулся молодцом молодецким. Со смертию Будунтая Кузя лишился, правда, силы и уменья перекидываться и принимать иной образ, да и не тужил уж об этом, живучи в довольстве и в богатстве с супругою своею, бывшею княжною Милоликою, вскоре наследовал он престол царский, жил да княжил, правил да рядил, солоно ел да кисло пил, стариков своих, гусляров, поил да кормил, а Терешке косолапому велел братчиной да складчиной насыпать песку за голенища! Держите его, дурака, ребята, держи его!

ПРИМЕЧАНИЯ

В. И. Даль, писатель, лексикограф, этнограф, родился в Москве в семье врача. Окончил медицинский факультет Дерптского университета. Был в дружбе с Пушкиным.
Даль всю свою жизнь собирал фольклор. Обрабатывал народные сказки (‘Русские сказки. Пяток первый’ — 1832, ‘Были и небылицы’ — в 4 книгах — 1833—1839). Писал оригинальные произведения под псевдонимом Казак Луганский.
Далем собрано свыше 30 000 пословиц, поговорок, прибауток (Пословицы русского народа 1861—1862). Им составлен ‘Толковый словарь живого великорусского языка’ в 4 томах, содержащий около 200 000 слов. За эту работу Даль удостоен Ломоносовской премии АН и звания почетного академика.
Произведения, вошедшие в сборник, печатаются по изд.: Даль В. И. Повести. Рассказы. Очерки. Сказки.— М., Л., 1961.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека