Сивилла — волшебница Кумского грота, Шаховская Людмила Дмитриевна, Год: 1881

Время на прочтение: 199 минут(ы)

Людмила Дмитриевна Шаховская

Сивиллаволшебница Кумского грота

Часть первая. Царская дочь

Глава I. Тирания

Прошло много лет после злодеяний, узурпаторски доставивших власть над Римом Тарквинию Гордому и его жене Туллии — женщине энергичной до такой степени, что тиран вынужден был делить власть с нею, повелевая римлянами совместно со своей женой.
Действуя на римлян то лестью, то обаянием величия своей наружности, гордой и красивой, то блеском роскошной одежды, то важностью осанки, то свирепо усмиряя недовольных толпами рабов и наемников, Тарквиний делал что хотел, совершенно игнорируя и сенат и комиции. Все в Риме беспрекословно повиновались ему.
И он и жена его Туллия, оба вели развратную, расточительную жизнь в доме погубленного ими царя Сервия, превратив его из скромного жилища экономного хозяина в палаты, отделанные со всей возможной в те времена роскошью.
В некоторых случаях, считаемых за очень важные, для убеждения суеверных римлян в том, чего ему хотелось от них, Тарквиний обращался к знаменитой волшебнице сивилле Кумской.
Одной из главных особенностей этой гадалки, ставленницы знаменитого на весь тогдашний мир оракула Аполлона Дельфийского, было ее бессмертие, о поддержании которого жрецы старательно заботились, заменяя с незаметной постепенностью одну женщину другой.
Как тысячелетняя сивилла должна была казаться очень дряхлой, но она не могла постоянно сидеть в таинственном гроте около Кум близ Неаполя. Ей приходилось странствовать к таким лицам, которые вызывали ее к себе издалека, или жрецы Аполлона посылали ее к ним. Гадалке было невыгодно отказываться от посещений ею царей, лукумонов, выборных временных или пожизненных республиканских глав самнитов, вольсков и других племен Италии, имевших различный образ правления.
Настоящей старухе это было бы не под силу. Поэтому сивилла лишь должна была казаться дряхлой, а на самом деле выбиралась из сильных, крепких особ среднего возраста.
Таких жило несколько в Кумском гроте с целой ватагой слуг, способных защитить от грабителей приношения, получаемые с гадающих, которых старались уверить, будто сивилла — все одна и та же особа, которая тысячу лет живет совершенно одиноко в подземном лабиринте пещер, соединенных проходами, — живет, защищаемая и получающая все нужное от служащих ей духов земли, воды, воздуха.
Ей, говорили, ветер приносит новое платье, посуду, мебель, море выбрасывает к самой пещере рыб для пищи.
Сивилла никогда не хворает и не утомляется далекими переходами, потому что она всюду моментально переносится, куда ей надо, а в пещере оставляет на это время свою созию, то есть тень, которая гадает за отсутствующую, так что никто не знает, когда она уходит и возвращается.
Появления этой волшебницы перед очами римлян обходились Тарквинию очень дорого, зато приносили желательные результаты.
У него и Туллии кроме дочери от первой жены было трое сыновей — Секст, Арунс, Тит, злые, развращенные юноши, на которых римляне взирали с боязнью.
Главнокомандующим Тарквиний сделал Спурия, человека заслуженного и во всех отношениях хорошего, — этим он одинаково угодил и плебсу и патрициям и отчасти даже замял дурные толки римлян о гибели царя Сервия и его любимцев.
Годы минули, и дурная молва затихла, зато про Луция Юния Брута римляне толковали очень много и долго. Это был герой всей эпохи тирании Тарквиния.
Молва про знаменитого Говорящего Пса ходила самая странная, разнообразная. Пытались обвинять его в непристойной любви с Туллией, но доказательств не нашли, так как эта женщина слишком явно пятнала свою репутацию с другими людьми, обращаясь со злополучным Брутом как с шутом — приживальщиком из бедных родичей, и не более.
Брут жил в ее чертогах, но не пользовался никакими преимуществами среди других приближенных. Он сам отказывался от всего, что ему предлагали, — не принял ни клочка земли в поместье, не занял никакой почетной должности. На руках его никто не видел ни одного перстня, кроме того золотого кольца, что составляло знак сенаторского звания.
Одежда этого эксцентричного человека всегда была проста, ветха, разорвана, запачкана пролитым вином и едой.
В его нечесаных, всклокоченных волосах постоянно торчали соломинки, цветы и другая всякая всячина — результаты его лазанья под стол во время пиров, чтобы хватать гостей за ноги, срывать с них башмаки, торчала всякая всячина и как украшения, полученные в насмешку от сыновей Тарквиния.
Брут остался шутом Туллии, ее Говорящим Псом, как он сам себя называл.
Иногда этот злополучный человек бывал полезен кому-либо, спасая от неминуемой смерти или ссылки, даже принимая вину на себя, но это редко удавалось при хитрости и зоркости злодейки Туллии.
Друзья Брута гибли один за другим.
Тяжелее всех таких утрат ему неотступно вспоминалась лютая казнь, постигшая Турна Гердония, обвиненного в составлении заговора против узурпатора.
Не смея ни осуждать бесчеловечный приговор, ни даже выказывать печаль при гибели невинного друга, ни тем менее спасти его, Брут едва мог проститься с осужденными.
В его ушах повторялся предсмертный завет несчастного Турна:
— Мое имение расхищено, но у меня есть сокровища еще более драгоценные. Луций Юний, спаси детей моих! Моя Ютурна — красавица… опасный дар Судьбы! А Эмилий совсем крошка. Какая участь ожидает этих беспомощных сирот под гнетом тирании узурпатора?!
Брут много плакал, вспоминая этот предсмертный возглас, последнюю мольбу Турна, обращенную к нему:
— Луций Юний, спаси детей моих!..

Глава II. Свадьба влюбленных

Бруту не было надобности идти или ехать на лесную пригородную топь, чтоб видеть в полночь призрак утопленного друга — и в полночь и в полдень Турн как живой стоял в его памяти, повторяя предсмертную мольбу:
— Луций Юний, спаси детей моих!..
Этот завет умирающего страдальца Брут выполнил лишь вполовину — старших сыновей Турна, уже почти взрослых, Тарквиний скоро обезглавил. Брут сумел отстоять от гибели только двух малюток, а чтобы иметь их при себе, он уговорил Туллию взять их в товарищи игр ее сыновьям и падчерице Арете.
Тарквиний едва терпел их, называя змеенышами, пригретыми Брутом себе или им самим на гибель. Туллия обращалась с ними, этими благородными сенаторскими детьми, как с рабами. Ненавидела эта жестокая женщина и дочь своего мужа — свою родную племянницу, ибо Тарквиний был женат на ее родной сестре, которую с согласия этой злодейки задушил или отравил.
Одиноко росла в доме отца и мачехи бедняжка Арета. Никем не ласкаемая, без всякого надзора провела она детство, точно подкидыш в семье. Ничему ее не учили, никто о ней не заботился, к ней даже подойти боялись, чтоб участием к сиротке не навлечь на себя гнев тиранки.
Брут тоже боялся ласкать Арету даже на правах родственника, не ласкал он и детей Турна. Пока они были маленькими, не имевшими сознательного взгляда на жизнь, им жилось хорошо и при подобных обстоятельствах. Они спокойно играли сытые и веселые, радуя этим сердце Брута, пока не выросли.
Детей, принятых в семью узурпатора, было много. В их числе находились родственник Тарквиния Луций Коллатин, Лукреция, дочь Спурия, сыновья Брута, его племянники и другие.
Вителий и Юний были любимы сыновьями Тарквиния за схожую с ними грубость, смелость, склонность к запретным удовольствиям, удалым выходкам дурного сорта, дерзости относительно старших.
Арета подружилась с Лукрецией и Эмилием.
Ютурна стояла особняком среди мелюзги роскошных палат. Возрастом значительно старше и веселой гурьбы неугомонных шалунов, и дружеской группы кротких смиренников, дочь Турна не могла примкнуть ни к тем ни к другим.
И не только вследствие разницы возраста, но по самой своей натуре Ютурна была существом, казалось бы, диким, нелюдимым.
Ей не нашлось пары среди обыкновенных смертных, ее душа жаждала чего-то идеального, ее любовь мог привлечь только такой же эксцентричный человек, как она.
Такой человек когда-то был подле нее. Был даже любим ею, хотя и бессознательно, по-детски, в далекие, минувшие годы ее жизни при родителях. Это был родственник ее семьи Арпин, но он исчез, и носилась молва, будто по навету одного из жрецов Тарквиний тайно убил его.
Ютурна до сих пор часто вспоминала Арпина.
Она любила забираться в самую густую чащу огромного сада, а там по целым дням лежала на траве, погруженная в странные, никому не понятные думы, или взлезала на дерево с ловкостью мальчика и качалась на ветвях, воображая себя дриадой.
У нее был хороший голос, но никогда она не пела песен, выражая в пении свои чувства и идеи лишь собственными словами. Это был необыкновенный речитатив, импровизация.
Не брав ни у кого уроков, Ютурна по слуху выучилась играть на лире и свирели от детей. Молча прислушиваясь и приглядываясь к их занятиям других, она переняла грамоту. От рабынь она научилась шить.
Она выросла очень красивой и умной девушкой, но была нелюбима всеми детьми — и резвыми и смирными — за нелюдимость.
Из них только один, ее брат Эмилий, чувствовал к ней некоторую нежность, но внешне отношения к Ютурне и с его стороны были холодны.
Годы шли своим чередом, и дети выросли.
Разно, каждый по своему, взглянули они на предстоящий им жизненный путь.
Юний Брут с горестью увидел, как сыновья его под влиянием буйных детей Тарквиния развратились, стали обращаться с отцом непочтительно.
Эмилий вышел умным, но не смелым юношей. Его подчиненное, полурабское положение наложило на него печать робости, он боялся Брута и ненавидел его, даже считал погубителем своего отца. Состарившийся чудак никогда не был ласков с ним, но Эмилий не знал, что обязан одному этому человеку спасением своей жизни и теми немногими остатками отцовского состояния, которые имел.
Луций Коллатин женился на Лукреции, дочери Спурия. Этот брак совершился с общего согласия родных.
Не имея матери, Лукреция должна была просить одну из пожилых родственниц заступить при ней место ее родительницы.
Сама Туллия охотно приняла на себя эту обязанность, она была в хорошем расположении духа, давно уже ни на кого не сердилась, потому что Тарквиний, сделав удачный набег на сабинян, вернулся с богатой добычей, которая пошла вся на безумные прихоти его жены.
Туллия пожелала отпраздновать свадьбу своего родственника Луция как можно великолепнее.
Луций жил не в Риме, а в очень близком к нему городке Коллации. Его второе имя было Тарквиний, данное ему отцом в честь рекса-узурпатора.
Чтоб не смешивать их в разговоре, этого молодого человека звали Коллатином — по имени городка, котором он жил.
Утро дня свадьбы Туллия провела с Лукрецией и ее подругами в совершении разных обрядов, в полдень угостила всех приглашенных роскошным обедом, а потом занялась туалетной возней, вынув из сундуков, шкафов, и ларцов все свои многочисленные вещи.
Она любила не только быть хорошо одетой сама, но и видеть своих ближних, свиту в богатых нарядах. Одев роскошно Арету, она не поскупилась на украшения и для Ютурны, не любя ни ту ни другую, она тешилась ими, как красивыми куклами.
Способность Ютурны к импровизации песен доставляла тиранке утешение в неприятные минуты после гнева, когда в ней пробуждалось воспоминание о погубленных ею муже, сестре, отце.
Постоянное пьянство и разврат не остались без влияния на здоровье Туллии, на нее стала часто находить нервная тоска и беспричинный ужас. То ей казалось, будто все ее приближенные стали изменниками, то в моменты суеверного настроения мерещился предсмертный, вселяющий в нее панику взгляд отравленного ею Арунса, ее первого мужа, слышалось хрипение в судорогах задушенной или тоже отравленной сестры или треск костей раздавленного отца, которого Туллия умышленно переехала колесницей.
Кара судьбы над злодейкой началась.
В такие минуты только два человека могли развлечь ее и успокоить: Юний Брут и Ютурна.
Они стали необходимы Туллии.
Если успокаивающая речь Брута, перемешанная остротами и шутками, оказывалась бессильной, он звал Ютурну.
Молодая девушка, играя на лире, пела о прохладе вечера после знойного дня, о нимфе, убегающей от фавна, о величии богов, о голубке, спасшейся от ястреба.
Туллия слушала это странное пение, непохожее ни на какие другие песни, и успокаивалась.
Любить Ютурну как существо живое, из рода человеческого Туллия не могла, но она любила ее как хорошее животное или вещь, доставляющую удовольствие.
Она хотела похвастать на свадебном пире способностью Ютурны и для большего эффекта дала ей несколько своих любимых украшений.
Идти пешком до самой Коллации было невозможно.
Лукреция, одетая в белое платье и желтую вуаль без всяких украшений, села в богатую повозку подле своего влюбленного жениха.
Туллия, сидя рядом со своим мужем, поражала взоры любопытных зрителей великолепием вычурного наряда, заимствованного по фасону у этрусков.
Все родные и гости также сели в колесницы или верхом на лошадей, покрытых дорогими персидскими и индийскими чепраками и попонами.
При ярком свете множества факелов это медленное, торжественное шествие свадебного поезда влюбленной четы представляло волшебную картину.

Глава III. Упорхнувшая птичка

После не очень долгого переезда процессия остановилась у городских ворот Коллации.
Все участники свадебного поезда пошли пешком.
Музыканты играли, а певчие пели веселые гимны, молодые люди бешено скакали взад и вперед по сторонам тихо двигавшейся процессии, размахивая бичами и факелами, с восклицаниями:
— К Таласию!.. К Таласию!..
Когда Ромул из-за недостатка женщин в Риме велел похитить сабинянок для его сподвижников, то самую лучшую девицу отдали знатному Таласию, оттого и произошел обычай такого восклицания на свадьбах.
Так думали римляне в силу своих мифов и легендарных преданий, но в наш скептический век ученые полагают, будто на самом деле причина возникновения этого обычая не столь поэтична, а гораздо проще: слово ‘таласий’ произошло в искаженной форме от ‘таламос’ — греческая брачная комната, спальня.
Подведя невесту к двери своего дома, Луций Коллатин взял ее на руки и перенес через порог. Там встретил ее великий понтифик и поднес ей сосуд с маслом. Она помазала косяки двери.
В атриуме против пылающего очага были поставлены два стула, покрытые цельной шкурой быка, которого утром в этот день жених ходил приносить в жертву Юпитеру.
Луций и Лукреция сели на эту шкуру.
Простирая руки над их головами, жрец прочел молитву к Пикумну и Пилумну, покровителям брака, и некоторым другим богам.
Молодые встали. Луций надел жене обручальное кольцо на палец и повел ее к огню.
— Где ты, мой Кай, там и я, твоя Кая!.. — тихо сказала Лукреция слова брачной формулы и дотронулась до очага, а потом до кувшина с водой в знак того, что с этих пор она делит с мужем огонь и воду, находящиеся под кровлей его дома, то есть все его имущество, дела, общественное положение.
Они оба снова сели. Жрец с особой молитвой разломил маленькую освященную лепешку и дал им съесть ее половинки. Этим актом церемония бракосочетания кончилась.
Все поздравили счастливую чету и сели за пиршественный стол.
Такая форма брака называлась ‘конфареация’, то есть обряд с мукой, лепешкой. Он был нерасторжим на всю жизнь. В ту эпоху у римлян других форм соединения благородные люди не употребляли. Контуберниум, или конкубинат, практиковался лишь при сожитии с отпущенницами из невольниц.
Нравы римского простонародья были еще так примитивно чисты и строги, что ни одна свободная девушка не пошла бы на сожитие с человеком не своего сословия.
Свадьбу Луция с Лукрецией праздновали три дня. В городе устроен по этому случаю был специально организован бой гладиаторов, в те времена составлявший забаву далеко не столь кровавую, как впоследствии, а также были устроены состязания благородной молодежи в метании диска, стрельбе в цель и верховой езде.
Тарквиний в сопровождении всех гостей поехал на охоту в горы. Там эта веселая компания ночевала под открытым небом, потому что погода была очаровательна.
Зверей и птиц убили немного, зато вдоволь насладились чудными горными видами, обедом в лесной глуши, купанием в холодной, чистой воде горного ручья.
Среди всеобщего веселья, шуток и смеха не было места никакой мрачной думе даже в головах эксцентричных особ, к сорту которых принадлежала Ютурна.
С самого своего детства, после казни отца, она не выезжала из Рима, постоянно находилась там, в чертоге Туллии.
Одни и те же роскошные комнаты, при них один и тот же тенистый сад, там и тут одни и те же угодливые слуги, надменные любимцы, шумливая молодежь. Все это в детстве удовлетворяло Ютурну, но по мере ее подрастания у нее все чаще и чаще стал возникать вопрос: ‘Что хорошего есть на земле еще, кроме всего этого великолепия расточительной семьи римского рекса?’
Она тоскливо глядела в даль и думала:
‘Там необъятный мир, другие города, другие дворцы и храмы, другие народы… как там живут, в этом далеком, неведомом мире? Лучше ли он Рима или хуже? Отец мой был родом из Ариция, Луций — из Коллации, Тарквиний — из Клузиума в Этрурии. Что это за места?.. Ах, хоть бы где-нибудь побывать!..’
Ютурна томно вздыхала, напрасно силясь припомнить, как возили ее родители в детстве на свою виллу и к больному деду в один из мелких городков ближней Этрурии, где царь Сервий стоял тогда станом во время войны, но все это память рисовала ей лишь отрывками, из которых не составлялось никакой цельной картины.
Ютурну тянуло в этот неизвестный мир, в далекие поля и леса, на простор, на свободу.
Нелюдимая девушка не имела подруги, ни с кем не делилась мыслями.
Свадебное шествие в парадных одеждах, поезд богатых колесниц вечером, при свете факелов и пении, по горам, лесам, ущельям представились Ютурне волшебным бредом.
Она наконец очутилась хоть и не очень далеко, но все-таки вне Рима, в лесах и горах, откуда этот надоевший ей город не виден.
Чувство блаженства наполнило ее сердце. Она особенно сильно наслаждалась во время охоты. Ее игривая фантазия развернулась со всей силой. Ютурна пускала стрелы, бегала, смело перепрыгивала ручьи и ямы, метала копье.
‘Если бы можно мне было навсегда остаться в таком лесу дикой охотницей, как я была бы довольна моей судьбой!..’ — думала она.
Картины далекого прошлого всплывали в ее памяти гораздо яснее, чем прежде, не затмеваемые обстановкой шумной жизни, столь резко непохожей на быт тихого детства Ютурны.
Ей вспоминался ее отец, которого она любила в детстве, — величественный, могучий силач, красивый, доблестный, горделивый, всеми уважаемый, — как он собирался, бывало, на охоту из деревенского дома их виллы или возвращался, нагрузив крючки, приделанные к древку копья, мелкой дичью, а свои широкие плечи — крупным зверьем.
И эта прежняя счастливая жизнь среди погибшей семьи встала в памяти девушки так ясно, отчетливо, точно отец манил Ютурну к себе, в свои ласковые объятия, чтоб взять на руки и унести с собою далеко от всего, что ей так сильно опротивело, — от всего этого шума, блеска, не дающего ей никакой радости.
При каком-то слове Туллии среди других разговоров о том, что ее муж слишком сильно увлекся охотой и пора бы собираться домой, сердце Ютурны заныло. Опять ее заставят жить в римском чертоге, роскошном и просторном, но все-таки бедном и тесном сравнительно с роскошью и простором необъятного лона природы!.. Опять ей велят прясть, шить, петь, играть не в то время, когда хочется, а потом…
О ужас!.. ее непременно отдадут замуж не так, как отдали Лукрецию, — не за того, кого она сама полюбит, а по приказу тиранки, даже, пожалуй, за какого-нибудь противного этруска, говорящего в нос да с пришепетыванием иностранного языка, в котором Ютурна ничего не понимает, и этот этруск увезет ее в свою холодную Тоскану, где зимой снег идет.
Всю последнюю ночь на охотничьей стоянке близ Коллации Ютурна не смыкала глаз, нелюдимо ходила она между молодежью утром, погруженная в странную новую думу.
Внезапно началась гроза со всеми ужасами таких явлений, свойственных горным местностям жаркого климата.
Кругом легла непроницаемая тьма от черной тучи, ветер и дождь гасили факелы. До жилья поселян, казалось, трудно было добраться — оно было близко, но на каждом шагу грозила опасность свалиться в болото или в пропасть, а еще сильнее можно было бояться падения деревьев и камней горной лавины.
Туллия не соглашалась ни ехать в Рим, ни вернуться в Коллацию, в своем расстроенном воображении преувеличивая и без того многочисленные опасности.
Слуги нашли для нее пещеру, усадили ее там с сыновьями на ковер и подушки.
Брут поместил Арету и еще несколько девушек в огромное дупло толстого дерева. Остальные участники этой забавы, в том числе Эмилий, Ютурна, Брут и сам Тарквиний Гордый, расположились как пришлось — под деревьями, выступами скалы или просто накрывшись кто чем мог. Некоторые забились под скамьи и опрокинутые ящики, подлезли под повозки.
Вдруг среди этой неожиданной кутерьмы в голове Ютурны возникло смелое желание бежать. Куда? Она не знала, но ее решение было непоколебимо. Она чувствовала и приятное и вместе с тем гнетущее влияние как бы чужой воли над нею, точно кто-то другой зовет ее, манит вдаль к себе, неизвестно куда и зачем.
‘Иди, Ютурна, иди!..’ — повторялось в ее уме, сердце, самой душе.
И девушке казалось, что это голос ее казненного отца, видящего из загробного мира свою дочь среди врагов. Отец не желает, чтобы она жила у Туллии, погубившей его, чтобы дышала одним воздухом с Тарквинием, утопившим его в болоте.
И Ютурна решила, что она убежит, куда зовет ее этот таинственный голос, неслышный ушам, но слишком громкий слуху души ее, — убежит, куда боги направят ее взор.
Ничему не учившись, Ютурна ничего достоверно не знала: ни направление стран света, ни местоположение городов, известных ей по названию, не было ей знакомо. Она слышала, что есть в лесу кабаны и волки, разбойники и привидения, сильваны, сатиры, но также и благодетельные нимфы и дриады, спасающие от этих опасных жителей лесов.
Основные начала мифологии были знакомы Ютурне, и она твердо верила в покровительство богов и тени замученного отца.
Усердно помолившись, смелая девушка взвалила на плечи свой узел с дорогим нарядом и украшениями, данными Туллией, по своей наивности не задумавшись над тем, что все это ей не принадлежит, и, завернувшись плотнее в дорожный темный плащ, исчезла в темноте.
До самого рассвета шла Ютурна по лесу и горам в пустынных, диких местах тогда еще малонаселенных окрестностей Рима. Не заметив, как и когда обошла его, очутилась вместо севера к югу от этого огромного города, не повстречав ни человека, ни животного.
Ей казалось, будто она очень-очень далеко ушла, чуть ли не к самой огнедышащей горе Этне, о которой ей когда-то говорила в сказке про Полифема Одноглаза деревенская гадалка Диркея, любимая ею в детские годы.
Ничто ее не пугало. Она набрала ягод и съедобных трав, поела, переоделась в богатое платье, бывшее у нее в узле, чтобы таким образом отпраздновать свое освобождение, а отчасти и потому, что оно осталось гораздо более сухим, нежели бывшее на ней во время ее долгого перехода под дождем, легла и сладко выспалась около развесистого дерева.
Надев все имевшиеся у нее драгоценности, Ютурна посмотрела на себя в ‘зеркало Нарцисса’ — воды тихой речки, струившейся в этой глуши.
Свобода стала ей еще милее.
Взобравшись на дерево, она нашла гнездо, полное яиц крупной птицы, и съела их сырыми. Потом опять пошла.

Глава IV. Это твой рок!..

Лес кончился. Перед Ютурной раскинулась восхитительная картина безбрежного моря. Она никогда не видела моря. Оно ей показалось, каким кажется всем чутким к красотам природы людям, не видевшим его, — восхитительным выше всякого описания.
— Вот где настоящий простор!.. Вот где настоящая воля!.. — воскликнула она. — На этих голубых волнах, во владениях доброй Амфитриты.
И вдруг, точно эхо, как отголосок ее возгласа, из леса раздалось в ответ глухо и отрывисто:
— Ita! (Да!)
Девушка озиралась, но не видела никого. Но ей казалось, будто она не одна здесь, в этих незнакомых дебрях, будто с нею кто-то есть — незримый, добрый, хороший, защищающий ее от опасностей. Ей казалось, что это ее отец, невинно замученный страдалец, или кто-то, посланный им из загробного мира на помощь к его дочери.
Она опять стала любоваться морем, мечтать о его прелестях, какие рисовались мифологией в умах тогдашних людей.
‘Там резвятся тритоны и наяды, плавая на огромных блестящих раковинах, впрягают в них дельфинов и лебедей, как люди коней в колесницы. Там на дне живут Нептун, Фетида, добрый старец Нерей с дочерьми нереидами в коралловых дворцах. Там настоящая воля, блаженство — в этих владениях Амфитриты…’
И опять, точно эхо, из леса ответил ей странный голос незримого:
— Ita!
Не обдумывая теперь своих поступков, Ютурна побежала к морю.
Вдали виднелся дымок от костра, разведенного, как Ютурне подумалось, рыбаками, потому что у берега находились лодки.
Ютурна прыгнула в одну из них и понеслась по морю.
Ветер быстро погнал челнок, управляемый сильной, но неумелой рукой.
Скоро берег скрылся от глаз бесстрашной искательницы приключений, началась качка. Ютурна не испугалась и тут. Ей думалось, что боги и тень отца непременно видят ее и хранят, а если она погибнет, это будет все-таки лучше, нежели возвратиться в Рим, в неволю.
Ее стало подташнивать. Она утомилась борьбой с волнами, бросила весла и неслась с волны на волну по прихоти ветра. Голова ее закружилась, она села на дно лодки и склонилась головой на сиденье.
Вдруг Ютурна почувствовала сильный толчок, потом другой, третий… В глазах ее потемнело, и она лишилась чувств.
День склонялся уже к вечеру, когда Ютурна очнулась. Под головой у нее была мягкая подушка, тело было плотно завернуто, а над нею…
Что это такое? Отчего так темно и душно?
Она подняла руку и ощупала доски.
Ютурна в гробу? Ее схоронили живую?
Нет, это не гроб.
Она стала припоминать все, происшедшее с нею. Тогда в щель ее ‘гроба’ проник красный луч заходящего солнца, и при его помощи молодая девушка с трудом увидела перекладину. Это лодочное сиденье, она лежит под лодкой, опрокинувшейся на нее, когда волны выкинули ее через подводные камни на этот безлюдный, необитаемый берег.
Намокший плащ плотно спеленал тело Ютурны, как погребальная холстина, а узел, привязанный через плечо, попал ей под голову.
Сообразив все это, Ютурна вылезла из-под лодки и пошла по берегу.
Место было гористое и безлесное. Голые скалы, озаренные ярким пурпуром заката, грозно глядели на непрошеную посетительницу пустыни. Чайки и орлы вились над ее головой с пронзительным криком.
Ютурна пошла прочь от негостеприимного берега в горное ущелье. Ее мучил голод, но ничего съедобного она тут не нашла.
Наследовав смелый характер своего доблестного отца, дочь Турна Гердония не смутилась ни на миг и в дебрях незнакомой местности, куда занесли ее прихотливые волны. Решив, что утром боги непременно пошлют ей пищу, она откинула назад за плечи свои распустившиеся волосы, бросила смелый взор на неприветные, грозные скалы, как бы вызывая их на состязание с твердостью ее духа, и громко запела импровизацию:
Покинув жилище
Жестоких людей,
Я сбросила тяжесть
Несносных цепей.
Свободна, как легкий
Зефир полевой,
Бреду одиноко
Пустынной тропой.
Я юная дева,
Но девичий страх
Ютурне неведом…
Горят в небесах
Вечерние звезды,
Как очи богов.
Мне боги доставят
И пищу и кров.
В ответ на песню Ютурна услышала звуки, показавшиеся ей, как это было утром, отголоском ее собственного пения, но, прислушавшись, она убедилась, что это такая же импровизация, только голос незримого существа, отвечающего ей, слаб и неблагозвучен.
Из небольшого отверстия в горе, служащего входом в пещеру, заросшего или, вернее, нарочно закрытого посаженным тут диким кустарником орешины, выходил слабый свет. Оттуда неслась импровизация в ответ Ютурне .
Бесстрашную деву
Привел Аполлон.
Входи, не пугайся —
Твой жребий решен.
Здесь Феб светлокудрый
Незримо царит,
Здесь жить на свободе
Тебе он велит.
Ютурна увидела в пещере столетнюю старуху, которая, сидя у огня перед котлом, варила ужин.
Не размышляя о том, что это за особа, Ютурна смело раздвинула кусты и скрылась в пещере.
Осмотревшись в подземной зале, она с невыразимым удивлением стала узнавать одного за другим всех, кто там находился.
Прежде всего ей показался знакомым голос певшей сивиллы, знакомыми были и черты ее лица, вполне годные, чтобы эту женщину наивные простаки могли счесть за тысячелетнюю, неумирающую вещую подругу Аполлона, забывшую при прошении о долгожительстве выпросить себе неувядающую молодость.
Где Ютурна слышала эти дребезжащие, гнусавые завывания? Где видела этот крючковатый нос, провалившиеся глаза, сверкающие злостью из глубоких впадин, точно блуждающие огни из бездонных пропастей? Где видела это бледное, бескровное, восковое лицо, изрытое морщинами, точно огородными грядами?
Слышала и видела все это Ютурна в далекие, блаженные дни своего невозвратного детства, когда жила с родителями на вилле, где ей было так хорошо, привольно… Видала в лице тамошней деревенской колдуньи, служившей одному из римских жрецов, давно умершему.
— Стерилла! — тихо проговорила девушка.
Но старуха услышала возглас и ответила:
— Я давно ждала тебя, дочь Турна! Я знала, что ты придешь! Все обстоятельства твоей жизни говорили мне это: ‘придешь для мести за погибших родителей’.
— Для мести, — повторила Ютурна, еще не вполне понимавшая подобные отношения людей.
— Это твой рок!..
— Мой рок?!..
— Гляди, дочь Турна, — эти люди все собрались сюда ко мне тоже для мести, только для одной мести. Они ею живут, ею дышат, их единственная отрада — надежда отомстить.
Мимолетно скользнув взором по лицам особ, бывших около котла с похлебкой, Ютурна смутно припоминала в них современников своего детства, еще не успевших сильно измениться за протекшие годы.
— Одной тебя у нас недоставало, — продолжала сивилла, помешивая похлебку, — мы ждали тебя, мы следили за тобой, и вот… Мы дождались… твой рок привел тебя. Мы живем и тут, и в Палатинской пещере Рима, и в Немусе у озера при жертвеннике Вирбия… везде или мы, или наши. Вот, дочь моя…
— Диркея! — договорила Ютурна, узнав когда-то любимую ею гадалку-сказочницу, ставшую полоумной от горя.
— Ей Туллия испортила жизнь, отняла ее счастье. Вот…
— Амальтея!.. — вскричала Ютурна и радостно заключила в объятия освободившуюся невольницу, служившую ее родителям.
Она узнала братьев Амальтеи, из которых старший, очень красивый собой, был одет в костюм Аполлона, а младший, невзрачный лицом, придурковато-веселый характером, имеющий фигуру из тех, что называют ‘кубарь’ — толстый, приземистый, бойкий, говорливый, являлся козлоногим сатиром в длинношерстой шкуре, к которой недоставало ему теперь ненужной рогатой маски.
Сивилла стала подробно рассказывать об их страданиях, о причинах их удаления сюда, о вступления в ряды агентов Дельфийского оракула, о причинах их ненависти к Тарквинию и его жене, стала объяснять их превращение в мифических персонажей, уверяя Ютурну, что для заурядных людей назначена одна вера, а для избранников, мудрецов, философов — другая. Это тот набор всевозможных софизмов-натяжек, какими тогдашние греки мирили возмущения совести религиозных людей со жреческими плутнями.
Не зная истинного Бога, не находя к Нему единственной бывшей тогда тропы, ветхозаветной Библии, люди блуждали душой в дебрях мифологии, искали Бога в искажениях сказаний о Нем, пока эти дебри путаницы самых диких мечтаний не сплелись до совершенно непроходимой чащи.
Ютурна не слушала этих хитросплетенных поучений, она еще не в силах была усвоить такую мудреную науку.
Ее радовала возможность жить с людьми, издавна любимыми ею.
Амальтея шептала ей, что она при гаданиях представляет Диану, Венеру, Гебу — смотря по тому, какую богиню вызывают желающие, — а ее муж Виргиний изображает разных богов, преимущественно Юпитера и Марса, как человек энергичный, величавый.
Хромой муж Диркеи превращается в Гефеста-Вулкана, а дряхлый муж Стериллы вещает, как Амфиарай, Нестор, герой Троянской войны, Анхиз и другие, для олицетворения которых требуется фигура старческая.
Они не живут постоянно тут, а кочуют, странствуют по Италии, то все вместе, то по двое-трое, то в одиночестве, собирая несметную массу всевозможных приношений, деньгами и вещами, в неоскудевающем изобилии.
Ютурна не слушала и эти повествования, засмотревшись на лохматую фигуру медведя, стоявшего на двух ногах, опираясь на тяжеловесную дубину. На плечах у него была курчавая голова человека средних лет.
Ютурна узнала в богатыре своего давно пропавшего родственника, о котором был двоякий слух: будто он убит по приказу Тарквиния или спасся бегством в Самний, ко врагам Рима.
— Арпин! — воскликнула девушка в еще более радостном изумлении.
— Я жрец-олицетворитель могучего полудуха Инвы, сильвана, гения Рамнийских лесов, — заявил силач и заключил дочь Турна в богатырские объятия. — Мы следили за тобой везде, — говорил он, когда порыв обоюдной радости их миновал, — мы следили за тобою в виде поселян на охотничьей стоянке Тарквиния. Мы сбили на ложные следы посланных Туллией в погоню. Мы были среди рыбаков на взморье, где ты взяла лодку. Мы плыли за тобой по морю, шли за тобой по берегу.
— Ты недалеко отошла, Ютурна, — прибавила Амальтея, — ты лишь попала от Коллаций в другой округ Ариция, где находится вилла, принадлежавшая твоему отцу, которой теперь, как и всем, завладел Тарквиний со своей гнусной женой.
Когда Ютурна вполне освоилась со своими очень давно не виданными друзьями, радость в ее сердце сменилась скорбью и страхом.
— Арпин, — говорила она, — решив бежать от Туллии, я не сообразила всех сторон моего поступка. Ведь там остался мой брат — тиранка со зла истерзает его.
— Юний Брут не даст истерзать сына Турна Гердония, — хладнокровно возразил пещерный медведь, любуясь красотой и умом своей выросшей родственницы.

Глава V. След потерян

Когда узнали об исчезновении Ютурны, в веселой компании произошел невообразимый переполох.
Туллия лишилась не только девушки, утешавшей ее пением, но и любимых драгоценностей, унесенных ею.
Приближенным было трудно решить, что огорчало тиранку сильнее, то или другое. Она металась как безумная, никто не смел подойти к ней с утешением. Даже Тарквиний струсил перед этим порывом ярости своей супруги, зная отлично, что в такие минуты она способна убить всякого, кто придется ей не по нраву.
Разразившись бешеными ругательствами, Туллия разогнала всех рабов в погоню за беглянкой, крича, что смерть в самых лютых муках ждет их, если они к вечеру не приведут Ютурну, а потом, обратив гневный взор на затрепетавшего Эмилия, как тигрица, бросилась к беззащитному юноше, избила его и тоже послала вслед за рабами.
— Ты помог твоей сестре убежать! — кричала она в исступлений. — Ты ей внушил мысль украсть мой пояс и мою цепь, мою головную стрелу с сапфирами и серьги, ленту с алмазами… Ах!.. Их нет, их украла девчонка… Ты ее подучил, ненавистный!..
С пеной у рта злобная тиранка, проговорив все свои жалобы и ругательства без передышки, упала в обморок.
Тарквиний, еще не отрезвившийся после кутежа целой ночи, которым занимался ради защиты от холода и непогоды, ходил взад и вперед по луговине, ударяя себя кулаком в грудь, и приговаривал:
— Боги!.. боги!.. Вот напасть-то нам послана!.. За грехи… за грехи мои тяжкие.
Но больше у него ничего не выговаривалось и не шло на ум, что следует предпринять.
Арета тихо рыдала, прижавшись лицом к дереву, не вынося приступа гнева своей лютой мачехи.
Сопровождавшие их патриции совершенно лишились энергии, потупили взоры и безмолвно ждали, что будет дальше, а их жены и дочери, как и царевна, плакали.
Один Юний Брут сохранил присутствие духа. Он поднял упавшую тиранку, перенес в пещеру, уложил на оставленную там после ночлега постель и опустился подле нее на колени, терпеливо ожидая ее успокоения.
Припадок миновал. Туллия открыла глаза и принялась жаловаться, уже без ругательств, с тихими слезами.
— Юний… мой Говорящий Пес… ты один со мной… все там, поодаль… никто не жалеет меня. Мне тяжело, Юний… Ах, какое горе!..
— Немезида, — заговорил старик шутливо, — я их сам всех отогнал. На что тебе целая толпа болтунов? Они стали бы шуметь, а ты спала так сладко…
— Девчонка сведет меня в могилу… я расстроилась из-за нее.
— Сон подкрепил тебя, ты совсем не больна. Твой румянец горит подобно утренней заре.
При всем своем старании балагурить Брут невольно вздохнул, глядя на эту старую руину былой красоты. Он знал, что давным-давно румянец блеклой Туллии берется ею из косметических банок, как и чернота поседелых волос.
— Пес, ты все это врешь — я больна, — возразила Туллия и взяла за ухо старика, все еще стоявшего перед нею на коленях.
— Ты притворилась больной, — засмеялся он, — знаю я это… притворилась, чтобы сильнее жалели тебя… а ведь мне жаль тебя, Немезида!..
Туллия больно щипала ухо старика, сама этого не замечая, как человек, занявшись какой-нибудь мыслью, щиплет листья куста или свое платье. Кровь струилась по щеке Брута, но Говорящий Пес покорно переносил мучение, льстиво глядя на тиранку. Ему было приятно, что она его мучит, потому что, истерзав его ухо, она не подвергнет этому кого-нибудь другого, излив гнев на любимца.
— Я велю их обезглавить, — шептала она, — мало этого, прежде обезглавливания велю расстрелять не до смерти… мало и этого… брошу в водопад… нет, лучше я их…
— Успеем мы с ними сделать все, что нам хочется! — перебил Брут перечисления мук. — Отправимся теперь отсюда лучше домой. Погляди, какие мрачные, голые скалы. Ложе под тобой жесткое, из мха и травы, как у преступника в тюрьме… Всех рабов, поваров и их помощников мы разогнали… Кто же нам тут станет стряпать? Лучше будет, если ты уедешь домой, сядешь за твой прелестный мраморный стол или, что еще лучше, ляжешь на мягкое, удобное ложе и велишь подать обед в спальню, съешь его лежа, как водится у греков. Поедем, моя Немезида, довольно нам тут мучиться!..
Брут знал, что перемена обстановки иногда переменяла мысли Туллии. Он надеялся также, что, охмеленная вином во время обеда она сделается доступна какому-нибудь развлечению и позабудет, по крайней мере хоть до завтра, о своей пропаже.
Выиграть время было очень важно. Ютурну могли найти и возвратить, когда первый порыв гнева тиранки минует, а если — о чем Брут не мог подумать без ужаса — она не будет найдена, то все-таки в эту ночь он, может быть, что-нибудь успеет придумать если не для спасения, то хоть для облегчения участи посланных на поиски.
— Они могут не возвратиться до самой ночи, — продолжал он, — а в этих горах, ты знаешь, что бывает в полночный час.
— Ах, не говори! — воскликнула Туллия, спрятав лицо в подушку. — Ты прав: скорее домой! Дух Турна бродит здесь. Прочь!.. Прочь подальше отсюда! Вели собираться!..
Оставив лишние колесницы и пожитки под охраной нескольких особ, тиранка уехала в Рим и, как говорил ей Брут, плотно пообедала, напилась и уснула.
Оставшись один, Брут придумал, что ему делать. Он долго тоскливо бродил по огромным комнатам чертогов, недавно заново отделанных совершенно на этрусский лад. Мрачны были мысли старого эксцентрика, прозванного Говорящим Псом…
‘Это ли римский дом? — думал Брут, оглядывая расписные стены, вазы, драпировки. — В таких ли жилищах обитали Ромул, Нума, Тулл Гостилий, Сервий — мудрые цари, положившие фундамент римской славы, римского могущества?!’
Человек простой, выросший при совершенно других традициях невозвратной старины, Брут не понимал культурности, прогресса, народного развития. Ему казалось непреложной аксиомой, что все, однажды признанное за хорошее, будет хорошим всегда. Он не понимал смены аксессуаров цивилизации, не допускал возможности для чего бы то ни было хорошего ‘отжить’, стать непригодным, не разделял великого, важного, главного — от пустяков, добавочных установлений, государственных принципов — от домашнего скарба, обихода, государственных дел — от личных счетов и домашних дрязг семьи правителей.
Тарквиний был жесток. Это признавали все. Но Брут игнорировал и его хорошие стороны — Тарквиний очень удачно вел войны, а расточал казну меньше, чем обогащал ее. При нем Рим окреп, железная рука этого человека сплотила воедино всю рознь народной жизни.
Этого Брут не понимал и презирал Тарквиния только вследствие того, что тот жил по-этрусски — в цивилизованной обстановке, величественной и роскошной.
Причины, побудившие Ютурну бежать, были, напротив, ясны для него. Только он не решил еще, о чем ему теперь молить богов: о ее возвращении или о бесполезности поисков?
Ютурна могла быть растерзана в горах волками, попасть к разбойникам, быть проданной в рабство, но разве в Риме ей было лучше? Разве ее не терзали тут дикие звери в образе людей? Разве не обращались с ней как с невольницей? Что ждет ее, если она возвратится? А если нет, то сына Турна ждет казнь.
Мало-помалу путем размышлений Брут решил, что надо выбрать средний путь, то есть после возвращения беглянки не сразу возвестить о ее прибытии, а в случае неудачи поисков не отнимать у Туллии всякую надежду.
Он добыл от одного знакомого ему купца все, что нужно для этой цели, и стал терпеливо ждать вечера.

Глава VI. Жив или нет?

Поскакав разыскивать сестру, Эмилий предположил, что она, может быть, укрылась в доме новобрачной Лукреции, что она не сбежала, а только без спроса возвратилась в Коллацию, забыв что-нибудь там и боясь вернуться в Рим без этой вещи.
Дорогой такая мысль превратилась в полное убеждение, и молодой человек спокойно остановил свою лошадь у дома Луция.
Было обеденное время. Семья сидела за обедом, приготовленным под надзором новобрачной. Там находился престарелый отец Луция, Эгерий, и сестра Фульвия, скромная девочка четырнадцати лет, что, впрочем, для тогдашней итальянки считалось уже возрастом почти невесты.
— Кто может теперь посетить нас? — промолвил старик, услышав, как лошадь Эмилия остановилась у крыльца.
Все с недоумением оглянулись на входную дверь.
— Здравствуйте! — сказал Эмилий, вступая в атриум.
— Прошу не побрезговать обедом, — обратился к нему Эгерий, — садись, молодой человек!.. Ты всегда желанный гость в моем доме в память отца твоего.
— Ты желанный гость для меня и помимо отца, которого я не знал, — продолжил Луций, — но все-таки гость неожиданный. Она здесь что-нибудь позабыла, моя тетка, и прислала тебя?
— Где моя сестра? — спросил Эмилий, оглядывая комнату.
— Твоя сестра? — повторили вопрос все присутствующие.
— Да… где же Ютурна?
— Она с вами уехала.
— Она не здесь?
— Зачем же ей здесь быть?
— Ее нет!.. — вскрикнул Эмилий, почти упал на скамью и опустил голову на стол.
Несколько времени длилось томительное молчанье. Все глядели на сироту, недоумевая, что такое случилось с ним и его сестрой. Наконец Луций ласково тронул его за плечо, позвав:
— Эмилий!..
— Казнь! — глухо простонал юноша.
— Какая казнь? Кому? Скажи, что за новая беда случилась? — раздалось со всех сторон.
— Кому казнь… мне!.. Сестра похитила все драгоценности, данные ей Туллией для пира, и бежала.
Луций, Эгерий и Лукреция стали расспрашивать о подробностях происшествия, а Фульвия, никогда не ездившая в Рим и поэтому не знакомая с Эмилием, отошла в сторону.
Эта сцена отчаяния юноши глубоко потрясла ее доброе сердце.
‘Он так молод, — думалось ей, — и уже так много испытал горя!.. Смерть ждет его в этот же вечер, и никак нельзя спасти его’.
Фульвия украдкой заплакала, но Лукреция приметила это и подошла к ней.
— Сестрица, миленькая, ты плачешь!.. — ласково отнеслась она к золовке, как к полуребенку.
— Мне его очень жаль, — простодушно ответила девочка.
— Такова судьба, милая! Жить не всем хорошо, как тебе здесь. Успокойся, помолись!..
— Да-да, Лукреция, я целый день стану молиться.
— Прощайте! — сказал Эмилий, встав со скамьи. — Поеду в горы, а оттуда на верную смерть.
Луций обнял товарища детских игр и проводил к крыльцу до лошади, а потом, не захотев закончить обед, ушел в свои поля, расстроенный бедой друга.
Горевал и старый Эгерий, сидя на крыльце, выходившем в сад, где у него было нечто вроде плохой, примитивной террасы с его заветным, стародавним креслом, сквозь порыжелую кожу подушки которого торчала набивка из овечьей шерсти — излюбленный материал итальянцев для всякого рода мягких вещей.
Эгерий невольно вспоминал свое былое знакомство с погибшим Турном Гердонием ввиду беды детей его, невольно задавался вопросом, останется ли Эмилий жив или нет.
После заката солнца все посланные в погоню возвратились с известием, что всякий след пропавшей девушки потерян.
Туллия, услышав конский топот. Послала Брута навстречу к искавшим Ютурну, чтобы он скорее узнал вести от них.
Старик, подбежав к своему невольнику, отдал ему сверток с чем-то грязным, шепнув:
— Виндиций, это тобой найдено в горах.
Печально и робко, как на верную смерть, взошли рабы и Эмилий на верхний этаж дома.
— Добрые вести!.. Добрые вести!.. — кричал Брут, взбежав прежде всех на лестницу.
Лицо тиранки просияло.
Потупив взоры, вошли в ее комнату несчастные люди и молча стали рядом, ожидая, каков будет ее приговор им.
— Ты кричал ‘добрые вести’, а они не говорят ничего и ее с ними нет, — молвила Туллия с недоумением.
— Мы готовы к казни, — тихо проговорил Эмилий.
— И неужели никаких следов?!
— Ее след потерян.
— Ты лжешь! — вскричал Брут, подходя к Эмилию с угрожающими жестами, как бы намереваясь ударить. — Мальчишка, благодари бессмертных богов за то, что они к тебе благосклонны!..
Затем он обратился к Туллии.
— И Ютурну, и все твои украшения скоро найдут, успокойся, богиня-мстительница!.. Мой раб нашел след бежавшей.
Виндиций, бывший единственным слугой Брута, исполнявший много раз его поручения разного замысловатого сорта, подошел и, отдав Туллии сверток, полученный от господина, сказал:
— Я это нашел в горах.
Сверток состоял из обрывка дорогой пурпурной материи, двух маленьких жемчужин и зеленого ремешка от сандалии. Все это было замарано грязью.
Туллия не усомнилась признать в этих остатках часть туалета Ютурны и улыбнулась, повеселела.
Брут торжествовал.
Он дал знак, чтобы все удалились, пока не поднялась новая буря гнева тиранки, придирка к чему-нибудь другому, помимо бегства Ютурны.
Оставшись с ней наедине, Брут принялся хвалить одного своего знакомого. Это богатый купец, ведущий торговлю с другими городами, способный разыскать пропавшие драгоценности и саму Ютурну.
Относительно Эмилия Брут выразил мнение, что гораздо приличнее казнить его вместе с сестрой или назначить срок, по истечении которого он будет казнен.
Между такими речами хитрый старик упомянул будто вскользь, что его знакомый купец недавно получил несколько украшений самого странного, до сих пор в Риме не виданного рисунка.
Жадная до всякой новизны, Туллия велела тотчас позвать купца и целый вечер занималась с ним, рассматривая и выбирая из его товаров себе обновки взамен пропавших вещей и позабыв на время Ютурну.

Глава VII. ‘Ах, ведь я его люблю!..’

Закончив дневную работу, все прибрав в доме при помощи двух рабынь, Лукреция и Фульвия в сумерках подсели на террасе к старику.
Фульвия стала расспрашивать и отца и невестку о юноше, попавшем в беду. Кто он? Давно ли они и Луций знают его? Как с ним обходилась Туллия прежде?
Эгерий рассказывал дочери про Турна, как они один у другого бывали в гостях, хоть до тесного приятельства и не сближались, рассказывал о причинах его гибели, как он поручил опеку над своими детьми Бруту. Эгерий только не знал, какие отношения были у Говорящего Пса с ограбленными сиротами.
Этот разговор расстроил Фульвию до такой степени, что она всю ночь видела во сне Эмилия: то она его прятала от палачей в какой-то шкаф, который отчего-то никак не хотел затворяться, то уговаривала бежать, а он медлил под разными пустыми предлогами и терял время, чтобы спастись, то видела, что его ведут на казнь к ужасному оврагу, где погиб его отец.
Она почувствовала, что несчастный юноша стал ей дорог по какой-то невыразимой симпатии, зародившейся с этих пор в ее молодом, доселе спокойным сердце.
Слабый свет утренний зари уже проникал в маленькое окошко спальни, когда Фульвия очнулась от мучительных грез.
Первым ее ощущением была благодарность судьбе за то, что все виденные ею ужасы были только сном, второе — тоскливым осознанием, что Эмилий действительно в опасности и все, виденное во сне, может сбыться наяву.
— А я не спасу его, не спасу! — воскликнула она, чувствуя впервые такой порыв безотрадного горя, что, казалось, ее сердце готово разорваться.
Молодая девушка с неудержимыми рыданиями скрыла лицо в подушке.
— О, как он мне дорог, этот несчастный человек! Его последний взгляд, полный тоски, никогда не изгладится из моей памяти. Если бы я могла, я спасла бы его, скрыла бы, все отдала бы за его спасение. Эмилий!.. Эмилий!.. Что с ним теперь сделают?.. Ах, ведь я его люблю!..
И это новое открытие заставило девушку зардеться ярким румянцем.
Ее первым вопросом при встрече с отцом и братом в атриуме за завтраком был вопрос о судьбе Эмилия: нет ли вестей о нем?
Вестей не было.
Фульвия целый день мучилась этою неизвестностью. Жив он или нет? Неужели она больше никогда не увидит его? Неужели никогда не скажет ему ни слова в утешение?
Фульвия мучилась и на другой день, на третий… Долго-долго страдала она, пока наконец не явилась весть: он жив.
Но не радостна была эта весть сердцу девушки, взволнованной первой любовью. Эмилий томился в темном, сыром подземелье тюрьмы Туллианы.

Глава VIII. Римская тюрьма

Казнить фиктивно, то есть выполнить приговор над изображением человека — манекеном, маской, портретом, доской с написанным на ней именем осужденного, — у римлян той эпохи можно было по желанию властелина, но сама особа человека еще не подлежала его произволу, а лишь той форме обращения с ним, какую предписывал закон по его общественному положению.
Казнь Турна Гердония в ее зверской форме состоялась в провинции латинского союза, но в Риме это было бы невозможно, ибо там закон ставил всему свои пределы. Раба нельзя было в Риме ни обезглавить, ни заточить в Туллиану, так как это были формы кары для знати, а знатного человека, особенно сенатора или жреца, ни распять, ни зашить в мешок для утопления, ни всенародно повесить было немыслимо.
Лютые формы казни — сожжение, обваривание — у римлян этих ранних времен совершенно не производились ни над кем, даже над невольниками тиранов, как неизвестные до их занесения впоследствии из Галлии и Сирии, где огонь был любимым элементом в культе и судебных карах, что было тоже римлянам чуждо.
Мрачный, но в то же время и материально-практический ум римлян любил все соединять, так сказать, в два-три дела, заставляя служить при ненадобности для одного на потребу другому, пока не окажется нужным для третьего дела тот же предмет.
Уже очень давно, еще во времена царя Анка Марция, они выкопали в Капитолии глубочайшую и огромнейшую яму, выложили ее дно и стены туфом, вымазали цементом, сделали над нею потолок сводом особенной тогдашней кладки из выступающих один над другим камней, подобный усеченному конусу.
Эта яма назначалась служить цистерной для воды. Ее туда можно было напускать сверху в окно свода и выпускать снизу в герметически замыкаемую дверь.
Из-за непроницаемости для солнца и теплого ветра в яме было так холодно, что вода могла долго не портиться.
Эта цистерна назначалась для Капитолия, римской крепости, на случай вражеской осады, чтобы защитники и укрывшиеся туда граждане не терпели жажды, если неприятели сумеют отвести воду из акведука.
Годы шли, но враг не нападал, а напротив, даже крупные, грозные италийские племена самнитов, вольсков и других старались уклоняться от войн с народом Ромула или терпели поражения, даже близко не подпускаемые к Риму.
Цистерна стала не нужна, так как о самой возможности осады Рима в народе была оставлена мысль.
Царь Сервий Туллий додумался превратить эту яму в тюрьму еще в первые годы своего долгого правления, оттого-то она и была названа Туллианум.
Около нее шла лестница для подъема на высоты Капитолия.
Само имя Туллий на древнелатинском языке значило ‘источник’, что совпадало и с фамильным именем тогдашнего царя. Поэтому некоторые думают, будто яма была приспособлена для тюрьмы раньше, еще до Сервия, и названа не по имени приспособившего, а просто вследствие ее первичного назначения служить источником — цистерной для воды в дни осады города.
Сервий построил над резервуаром цистерны обыкновенное здание для тюрьмы с камерами общими и одиночными, разных величин, имевшими окна.
Эта тюрьма, находившаяся вблизи древней и тогда уже давно оставленной каменоломни, стала называться Лаутумия, — от греческого слова ‘латомия’ (litos — камень и temno — ломать).
Капитолийскую лестницу, ведущую к тюрьме, народ прозвал ‘gradus gemitori’ — ‘ступени стонов’.
Туллиана служила местом таких казней, которые не могли происходить всенародно, на площади, на Тарпейской скале или ином открытом месте.
Женщин тогда всех без исключения казнили тайно. Избавляли от публичного позора также лиц привилегированных — их душили дома, среди семьи, или без огласки отводили в тюрьму и там опускали в осушенный резервуар сквозь окно его свода на голодную смерть — умирать без наложения рук, если осужденный был так знатен, что казалось невозможным бить его топором или давить веревкой.
Юний Брут заметил, что Туллия не столь сильно гневается на Ютурну за бегство, как за похищение ее драгоценностей.
Купец напрасно дал знать всем своим знакомым ювелирам о пропаже украшений, на случай, не будет ли кто-нибудь продавать похищенное, напрасно было также дано описание наружности убежавшей девушки на многие невольничьи рынки. Все было тщетно — ни малейшего следа Ютурны никто не нашел.
Жестокая Туллия стала сильно тосковать. Каждая вещь, унесенная Ютурной, казалась ей дороже всех оставшихся в ее объемистом сундуке с украшений, которые она любила навешивать на свою блеклую фигуру.
Извращенное ненормальной жизнью воображение ее сочинило и приурочило к этим вещам всевозможные воспоминания минувшей юности — сладостные, милые, священные.
— Хоть бы что-нибудь нашлось! — вздыхала злодейка.
Брут радовался, что ее мысли приняли такой оборот.
Неминуемая казнь, грозившая немедленно десятку рабов и Эмилию, отсрочена на два месяца.
В это время Брут случайно вспомнил, что он видел в косе Ареты точно такую же стрелу, какая украшала волосы Ютурны на свадебном пире в Коллации.
Он сообщил свой план Спурию, отцу Лукреции. Богатый полководец с величайшей готовностью пожертвовал нужные деньги, чтобы отвести хоть на время опасность от сына их общего погибшего друга.
Брут, личность загадочная для целого Рима, давно был гораздо более понят благородным Спурием, потому что ему одному доверял все свои тайны. Эти два римлянина любили друг друга всю жизнь с молодых лет. Теперь, когда тирания черной тучей тяготела над Римом, Спурий не осуждал Брута за его чудачества, зная, что это одно может служить защитой его другу, в котором он уже предвидел обновителя-реформатора всего строя римской жизни.
На одном из частых веселых пиров Арета опять имела ту самую стрелу на голове. Брут попросил дать ее ему на короткое время и показал купцу, который тут же снял отпечаток на мягкую глину и срисовал общий вид этого женского украшения.
Все было сделано так быстро, что не возбудило ничьего подозрения. Никто не заметил этого.
Через несколько дней пришел рыбак с найденной на берегу моря стрелою. Драгоценное украшение не имело двух выпавших камней, было надломлено, как будто попало под колесо, и перепутано морской травой.
Туллия легко поверила и этому ловкому обману. Она повеселела, а Брут продолжал уверять ее, что скоро будет найдено все остальное, и убедил послать кого-нибудь с вопросом о Ютурне и пропавших украшениях к дельфийскому оракулу.
Через минуту он горько раскаялся в своем промахе — этом внушении, но было уже поздно.
Тиранка и прежде любила вопрошать оракула, ответам которого слепо верила, игнорируя и не допуская к себе больше никаких колдунов и гадалок, потому что считала их обманщиками и отчасти боялась покушений на ее жизнь колдовской порчей.
Хитрые жрецы храма Аполлона, находившегося в Греции, у подошвы горы Парнас, получая богатые дары от Тарквиния Гордого и его жены, льстили им, поощряя все их безумные затеи и жестокость.
С удовольствием приняв совет любимца, Туллия к двум вопросам прибавила третий: какая казнь будет самой жестокой для Эмилия, брата бежавшей виновницы ее тоски? Этого Брут не предвидел и внутренне ужаснулся своей оплошности, но поправить дело было невозможно.
Тиранка ничего не любила откладывать — через час ее посланный уже скакал в гавань, чтобы отплыть в Грецию.

Глава IX. Мифы о загробном мире

Эмилий томился в Лаутумии уже больше двух месяцев, с самого дня таинственного исчезновения его сестры.
Казнь несчастного юноши была еще раз отсрочена до ответа оракула.
По свету, проникавшему в небольшое окошко тюрьмы, выходившее на двор, заваленный кирпичами, дровами и другим материалом казенных складов при укреплениях Капитолия, заключенный едва мог видеть перемены дня и ночи. Для него полный мрак сменялся только короткими сумерками в самое светлое время дня. Он никого не видел, кроме угрюмого солдата из этрусских наемников, безмолвно подававшего ему ежедневно сухари и воду сквозь толстые решетки окна.
Редко доходила к нему людская речь, но и несколько слов, произносимых приходившими к его окну рабочими, служили узнику развлечением.
Ему нельзя было их видеть, потому что окно было сделано настолько высоко от пола, что он едва мог доставать из протянутой к нему руки тюремщика пищу.
Он потерял счет времени, не знал продолжительности своего заточения, а грустные мысли о сестре и собственной участи отгоняли от него сон. Невкусная пища вызывала отвращение, расстраивала здоровье.
Однажды в какой-то, очевидно праздничный, день каменщики, чинившие ограду Лаутумии, выбрали для своей неприхотливой пирушки место у окна тюрьмы, потому что правила внешних отношений к таким зданиям тогда были совсем не строги. Римляне даже не считали тюрьму местом наказания, а лишь местом сбережения людей, назначенных для суда, чтобы они не убежали, что было трудно — способы выпиливания решеток и прочее тогдашним бесхитростным людям были совершенно незнакомы.
Лежа на гнилой, отсырелой соломе, узник жадно слушал разговор, несмотря на то что содержание его было далеко не веселое.
— А что, дед, когда кого-нибудь казнят из тех, что сидят вон там, в подземных норах-то, точно крысы, каково ему будет на том свете? — спрашивал голос мальчика.
— Плохо, Теренций, — отвечал старик. — Души казненных, как я слыхал, никогда не попадают в Аид.
— Тем лучше, дед, их там не мучают.
— Дурак ты, малый, вот что!.. Души казненных, брошенных без погребения в яму или овраг, не успокаиваются. Когда душа выходит из тела, она уже не может быть в нашем мире, а в подземный ее не принимают, потому что ей нечем за перевоз заплатить. Ох, денежки!.. Они даже после смерти нужны.
— За какой же перевоз надо платить?
— Только такие малые ребята, как ты, внук, могут об этом спрашивать! За какой перевоз? Адский перевозчик Харон через Стикс, пограничную реку, на тот свет даром тоже не повезет, как и наши рыбаки за Тибр или Неморенское озеро. Ты, видно, ничего, малый не смыслишь.
— Да откуда же мне все это знать? Целый день на работе, а дома поесть и выспаться рад — не до сказок нам.
— То-то не до сказок!.. Поэтому слушай, что старые люди сказывают. Как только покойника положат на костер или в могилу, то ему в рот кладут монетку — медный асс или серебряный динарий, сколько родные хотят… Богачи рады бы целый золотой талант за скулы запихнуть, только, на их досаду, он во рту не уместится. Когда тело сгорит или в могиле сгниет после напутствия молитвами и жертвами, душа берет монетку и отправляется с нею на перевоз по какой дороге ей ближе. От нас, из Италии, самая близкая дорога на тот свет проложена через Кумский грот, где живет сивилла — та волшебница, что несколько раз к царю приходила. Придет душа в подземное царство и ждет на берегу Стикса вместе с другими, пока их много не накопится. Тогда Харон соберет со всех плату и перевозит, а казненному запрещено в рот деньги класть — заплатить-то ему и нечем. Бьется, бьется, просится, кланяется, да так и останется бродить по свету, пугать по ночам живых.
— Всегда и бродит?
— Нет, малый, не всегда! Подземные боги милостивы — через сто лет такую измаявшуюся душу берут в лодку и перевозят даром.
— А если человек не казнен, а убит и тоже сгнил без погребения, что бывает с его душой?
— Если убит разбойниками, зверями, молнией, сгорел, утонул, тоже бродит вредоносным ларом по земле сто лет, но души павших в битве за отечество не бродят и не плывут за Стикс, а возносятся на небо, к богам света, и, получив себе хвалу, летят на острова блаженных далеко в море, за Геркулесовы Столбы — туда, где солнце кончает дневной путь и въезжает на ночь в свое царство. Так что герой — одно дело, а казненный — другое.
Каменщики ушли, покинув Эмилия в еще более грустном настроении.
Болезнь истощила его крепкие силы. Он походил на живой скелет, но тюремное заточение укрепило энергию его духа, потому что здесь он много думал о своем отце и решился в день казни подражать ему твердостью.
Разговор ушедших каменщиков занял его мысли вопросами о загробной участи душ. В этих мыслях всплыло все, что молодой человек прежде вовсе не замечал среди суетливой, разнообразной, хоть и далеко для него лично невеселой жизни, в семье Тарквиния.
Эмилий теперь заметил резкое противоречие сказаний мифологии о загробной участи героев — вспомнил, что Гомер говорит об этом другое.
И молодой узник запел о свидании Одиссея с мертвецами:
Там, где киммериан
Печальная область
Окутана вечно
В туман непроглядный,
Где Гелиос людям
Свой лик лучезарный
Отнюдь не являет, —
Не всходит на небо, —
А ночь без отрады
В обилии звездном
Томит всех живущих…
Составившие это сказание греки времен Гомера еще очень плохо знали места земли, далекие от них. Они называли ‘печальной областью киммериан’ вообще все, что в Европе находится севернее Тавриды (Крыма). Киммериане, кимры или кимвры были предками германцев, двигавшихся постепенно с востока на запад через Россию и Пруссию, где нам осталось от них этнографическое воспоминание в названиях местностей (Кимры около Твери и Кеммерн около Берлина).
Древние греки, плававшие вокруг всей Европы в Пруссию за янтарем, а также пробиравшиеся туда и дальше на север по некоторым рекам, вследствие привычки к дивному, теплому климату с ярким солнцем естественно считали суровые области киммериан похожими на преисподнюю.
При Тарквинии Гордом их сведения были такими же.
Там близ Одиссея
Безжизненным роем
Зареяли тени знакомцев, героев,
Товарищей битвы, и жен благородных.
Утратив сознанье, забыв все былое,
Они не узнали пришельца в Аиде,
Пока не вкусили от жертвенной крови.
Тогда с увлеченьем
Обнять захотел он
Дух матери мертвой,
Три раза к ней руки
Простер он и трижды
Она проскользнула, как призрак в дремоте,
Вот участь всех мертвых,
Расставшихся с жизнью!
Им крепкие жилы уже не связуют
Ни мышцы, ни кости, огонь погребальный
В них все истребляет
Пронзительной силой,
Покинувши тело, душа исчезает.
Вот тень Ахиллеса…
Улисс удивлялся, как тот величаво
Царит в преисподней над мертвыми мертвый,
Но тень отвечала со вздохом глубоким:
— О, лучше хотел бы живой, как поденщик,
Я в поле работать,
Свой хлеб добывая, слугою беднейших
Людей деревенских,
Чем тут у бездушных
Царем быть, сам мертвый…
— Где же острова блаженных?! — воскликнул Эмилий, допев.
Ему вспомнилось, что греки, не зная, как сопоставить эти два противоречивых сказания, учат, будто у людей душа делится после смерти на тень и дух, но это вело тоже к путанице неразрешимых вопросов, особенно тягостных для головы человека еще юного, не освоившегося с недоговорками разных загадок житейской и научной премудрости, какой тогда уж начинала изобиловать религия, затуманенная всевозможными прибавками поэтов, драматургов, жрецов и сказочников, хоть еще и не столь сильно, как было в конце ее господства.
Эмилию невольно вспомнилось, что боги даже собственных сыновей, рожденных от смертных женщин, не имели могущества избавить от печальной участи тоскливого и бесцельного существования в Аиде.

Глава X. Ответ оракула

Дверь тюрьмы отворилась, и вошел Брут в сопровождении воинов.
Сумрачно было теперь лицо этого человека. В его выражении не проявлялось ничего эксцентричного. Это был мудрый философ.
— Сын Турна, мужайся!.. Твой смертный час настал, — сказал он заключенному, пытливо всматриваясь в его лицо.
— Благодарю тебя, Говорящий Пес тиранки, за все, что я вытерпел! — ответил Эмилий. — Ты измучил мое тело, но укрепил дух. Теперь я не таков, каким был до заточения. Скажи, что ждет меня?
— Не знаю.
— Я готов на все, веди без лишних слов.
Старик закрыл лицо своей тогой, чтоб воины не видели его слез, и прошептал:
— Я не мог спасти тебя… Тень твоего отца отныне будет преследовать меня за это. Прости меня!..
Эмилий не отвечал, приняв за фальшь и насмешку слова Брута.
Туллия ждала осужденного, окруженная знатными людьми Рима. Подле нее находились ее злые, развращенные сыновья и грустная падчерица Арета, не смевшая плакать.
Со злорадным торжеством встретила тиранка свою жертву. Несколько времени длилось молчание, пока Туллия любовалась изнурением юноши до произнесения приговора, как любуется зверь добычей, прежде чем начнет терзать ее.
Римляне уже привыкли к такого рода зрелищам, но теперь всеобщий ужас был усилен тем обстоятельством, что выбор рода казни должен был решиться словами дельфийского оракула, как будто казнит не Туллия, а сам Аполлон.
Наконец тиранка засмеялась. Ее хохот ужасно прозвучал в мертвой тишине, хранимой всеми присутствующими.
— Сейчас принесут ответ оракула, — сказала она, — и выбор рода казни будет решен!
Эмилий взглянул на Арету, она — на него. Их взгляды встретились, и молодые люди без слов поняли друг друга. Этот немой взгляд сказал им обоим то, чего они до сих пор не решались открыть взаимно словом, в этом немом взгляде выразилось их красноречивое признание в первой любви.
Его молодое сердце уже давно любило и знало о взаимности, несмотря на то что он еще ни разу не осмелился заговорить о своем чувстве с любимой девушкой. Он не мог показаться трусом в присутствии своей милой, не хотел дать наслаждения своим унижением тиранке, поэтому бодрился, насколько было в силах.
Робость его окончательно исчезла, сменившись отвагой отчаяния, как это бывает с человеком, для которого вся надежда потеряна и спасения нет.
‘Тебе жаль меня?’ — спрашивал печальный взор Эмилия.
‘Очень!..’ — отвечали ему грустные глазки Ареты.
Сколько взаимной любви выразилось в этом взгляде — любви, о которой они не смели ни разу поговорить!..
Вестник пришел и подал тиранке свиток из кожи.
Осмотрев священную печать оракула для удостоверения в подлинности принесенного, Туллия отдала свиток старшему сыну.
— ‘При… при… приз… ва…’ — начал было читать Секст, не совсем искусный в греческой грамоте, почти по складам пробегая вперед глазами написанное, но его руки задрожали, а губы скривились в гримасу от гнева. — Я не стану читать этого!.. — вскричал он, топнув ногой.
Брут взял у него чуть не брошенный свиток и чрезвычайно удивился ответу Аполлона. Оракул отвечал Туллии на все ее вопросы так:

I

— Где Ютурна, дочь Турна Гердония?
Призвавши Ютурну
На берег морской,
Сокрыл Феб надолго
Под темной землей.

II

— Где пропавшие драгоценности?
Пропавшего боги
Назад не вернут,
А Туллии скоро
Другое пришлют.
Повязка на кудрях
Венеры лежит,
А пояс на мудрой
Палладе блестит,
Диана гуляет
В серьгах по лесам,
Рядится Аврора
В жемчуг по утрам.

III

— Какая казнь всех приличнее для брата Ютурны?
Гердония сыну
Не мсти за сестру!..
Эмилия гибель
Не будет к добру.
Пропавшей девицы
Совсем не ищи,
Ее появленья
Страшись, трепещи!..
Ютурна вернется
На гибель тебе.
Страшись!.. Так угодно
Всесильной Судьбе.
— Что говорит Аполлон?! — вскричала Туллия в ужасе. — Что он предвещает?! Он прежде никогда не присылал мне таких ответов.
— Воля богов священна, — тихо отозвался Брут, отдавая ей свиток, — но эти слова вовсе не столь ужасны, как они представляются с первого взгляда. Твои драгоценности, верно, нашел какой-нибудь набожный человек и роздал по храмам, для украшения статуй богинь. Ютурна скрыта Аполлоном — это, по моему мнению, значит, что она умерла, скрылась под землю, сраженная стрелой бога смерти. Оракул без всякой двусмысленности запрещает искать Ютурну, потому что ее тень может повредить тебе, накликанная в наши места. Запрещает он и казнить ее брата, чтоб не раздражать дух вредоносной покойницы. Не нам, грозная Немезида, проникать в сущность таинственных повелений богов!..
Не дожидаясь ответа на эти разъяснения от пораженной тиранки, Брут торопливо обратился к Эмилию.
— На этот раз боги тебя милуют! Хвали их и благодари могучую Туллию!..
Эмилий не сделал ни того ни другого. Ему было не до молитвы или лести, он и Арета снова переглянулись, теперь уже радостно, как бы говоря:
‘Ты рада моему спасению?’
‘Я блаженствую!’
Брут недоумевал, почему оракул защитил Эмилия. Не разрешив этого вопроса, он тем не менее был очень счастлив сознанием, что юноша, сын его друга, спасся от казни.

Глава XI. Он любит другую!..

Был жаркий осенний день. Лукреция и Фульвия, усевшись под тенистым деревом в своем садике, работали. Лукреция пряла, а Фульвия вышивала разноцветной шерстью кайму к своей новой тунике.
Эти две молодые особы, равно прекрасные и добродетельные, составляли, однако, резкий контраст между собой и наружностью, и характером.
Высокая, стройная, полная и румяная, Лукреция походила на тот идеал, который художники Греции изображали в статуях Юноны, супруги Юпитера.
Ея уподоблением служили Вечерняя звезда, пышная летняя роза, громко поющий соловей в кустах пахучего жасмина, широкая сверкающая алмазами струя горного водопада.
Таково было впечатление, производимое наружностью и осанкой этой величественной римлянки.
Красота Фульвий являла взору нечто совсем иное — точно сияние зарницы вечером после грозы или незабудка, притаившаяся весной в траве со скромным блеском капель росы на лепестках, близ которой тихо, приятно щебечет малиновка, перепархивая по лужайке, — с этой мирной картиной сравнивали сестру Луция Коллатина.
Характер Фульвии, чуждый малейшим проявлениям своенравия и капризов, отличался добротой. Она была правдива, набожна, любезна с равными, почтительна к старшим.
Фульвия не видела Эмилия с несчастного дня бегства Ютурны, но не забыла о нем. Изредка приносил ей брат весточку о своем несчастном друге. Эти вести не могли радовать добрую девушку, она тосковала о бедном юноше, с каждым днем становившемся милее ее сердцу.
В этот осенний день Фульвия решилась открыть свою тайну невестке.
У ног Лукреции стояла корзина, полная только что сорванных орехов — первых орехов этого года. Лакомясь ими за работой, Фульвия невольно вспомнила их символическое значение на свадьбах. Она робко вздохнула и прислонилась головою к дереву. Клубки шерсти, иголки, булавки, бывшие у нее на коленях, упали, раскатились по земле. Фульвия этого не заметила, отдавшись заветной мечте о любимом человеке.
— Милая, о чем ты так задумалась? — тихо спросила ее Лукреция, удивляясь странному состоянию ее духа.
— Сестрица, дорогая моя! — ответила молодая девушка и, обняв Лукрецию, повисла у нее на шее. — Сестрица, скажи мне, — прошептала она страстно, — скажи, как ты полюбила Луция?
Лукреция поцеловала темно-русые волосы своей золовки и ответила ей:
— Мы сами не знаем, когда и как зародилась наша взаимная любовь. Мы были очень маленькими, когда стали встречаться у наших родных и знакомых. Мы играли в войну, жертвоприношения, свадьбы, как делали все дети. Мы с Луцием решили, что будем мужем и женой, когда вырастем, — так и случилось. Отцы на нас радовались…
— А если б они не… — хотела задать Фульвия какой-то вопрос, но не докончила фразы, потому что ее внимание привлечено разговором служанки с каким-то гостем, идущим в сад.
Это место было, по-видимому, мало знакомо ему, потому что он нуждался в указании дороги к хозяйкам.
При первом взгляде на гостя сердце Фульвии радостно забилось, запрыгало от восторга в молодой груди девушки. Она улыбнулась, пошла было навстречу, но вдруг застыдилась, сконфузилась, потупила взор и остановилась.
Вошедшим оказался Эмилий — предмет ее мечты, ее сожалений, вздохов, любви.
Он подошел, поклонился обеим хозяйкам по правилам высшего класса, традиционно прикладывая руку к своему лбу и груди, а затем сел на траву с ними.
Сознание, что Эмилий не только жив и здоров, но даже находится здесь, близ нее, наполнило сердце Фульвии восторгом беспредельным. В эти минуты ей казалось, что она способна умереть за него, за один его взгляд любви, за один вздох!.. Боги исполнили желание Фульвии, услышали ее молитвы, как ей казалось, благосклонно приняли жертвы — цветы, которые она почти каждое утро сама ходила рвать в полях и относила в храмы.
‘Боги спасли Эмилия!’ — подумалось ей.
Спросив о здоровье Луция и его отца, об их занятиях, выразив сожаление, что их обоих нет дома, сообщив кое-что о жизни в Риме, Эмилий, слегка смутившись, обратился к Лукреции:
— Однако, дорогая матрона, я к вам явился не затем, чтобы хвалить хорошую погоду. Я хочу сказать кое-что важное для меня самого и посоветоваться. Лукреция, помоги мне!.. Я сильно страдаю, ты одна имеешь возможность помочь мне умным советом. Теперь ты породнилась с домом Тарквиния, и Туллия тебя, кажется, любит. Я беден, не знатен… Если бы у меня не было нескольких любящих друзей, я совсем пропал бы в нищете — сын гордого, богатого, храброго Турна пошел бы в рыбаки или пахари, да и то ни в один деревенский округ не примут, не зачислят меня как человека патрицианского происхождения, чуждого простонародью. Ах, во сто крат легче крестьянину попасть в знать, нежели аристократу в чернь!..
— Это потому, что в житейских делах людей, как и в природе, — заметила Лукреция, — все стремится к лучшему, а не к худшему — к солнцу, а не в тень. Стремится восходить, расти, а не опускаться.
— Так… но… но нищета не самое ужасное из моих бедствий. Ах, Лукреция, скажу ли я?! Ах!.. Я люблю Арету, дочь Тарквиния Гордого.
Обе хозяйки ахнули на признание своего юного гостя. Лукреция испугалась за дальнейшую участь Эмилия, но возглас Фульвии был похож на болезненно-грустный звук струны, обрываемой грубой рукой.
Все для нее кончилось, все порвалось!..
— Безумный! — между тем стала говорить Лукреция, вне себя качая головой. — Давно ли ты был на волосок от казни?! Он любит дочь Тарквиния Гордого!.. Разве ты не знаешь, несчастный, что ее еще ребенком обручили с Октавием Мамилием, этрусским лукумоном, владетелем Клузиума?.. Неприязненные отношения Рима к Этрурии отстрочили брак Ареты, но теперь он скоро совершится. Октавий груб и некрасив, Арета никогда не только не полюбит его, но и не привыкнет к нему. Я уверена, что она будет несчастна… бедная Арета!..
— Бедная Арета! — глухо, как эхо, повторил Эмилий. — Она просватана… я этого не знал…
Настало неловкое, томительное молчание, пока его не нарушила Лукреция, пораженная предчувствием, что эти беды друга, как зубчатые колеса, зацепят и судьбу ее мужа, близкого к нему, — зацепят, следовательно, и ее.
— Ах, Эмилий! — заговорила она. — Люби Арету как несчастную сироту, гонимую мачехой, но не дерзай мечтать о дочери рекса как о любимой особе!.. Арета для тебя недосягаема, как вон то светлое облако, как яркая радуга, как само небо, жилище бессмертных.
Эмилий грустно простился и ушел, не захотев дождаться возвращения Луция домой от каких-то знакомых, куда тот ушел с отцом по делам.
Фульвии показалось, что солнце светит не так ярко, что оно меркнет для нее.
Дверь счастья рукой судьбы замкнулась и ключ к ней не найдется никогда.
Однако эта горделивая, родовитая римлянка скрыла горе в недоступный тайник сердца и никому о нем не поведала, а жизнь ее стала очень тяжела.
В такие юные годы Фульвия уже имела проблески твердости воли. Теперь это ей пригодилось.
Никто не заметил тоски, разъедающей ей сердце, никто не заподозрил ее страданий, даже чуткая, вдумчивая, почти прозорливая Лукреция, которой молодая девушка намеревалась, но не успела открыть свою роковую тайну.
Теперь Фульвия замкнула это горе, не стремясь больше поведать его никому на свете, потому что Эмилий любит не ее — он любит другую!

Глава XII. Война и мир

В Риме каждый дальновидный человек понимал, что интриги дурных любимцев и жрецов хуже Тарквиния с его женой увеличивают общие бедствия.
В Риме начало твориться что-то совсем несообразное со здравым смыслом, но тем не менее естественное и присущее всякой тирании.
Великий понтифик, светский надзиратель и контролер духовных дел, следивший за всеми жрецами, обыкновенно бывал и главнокомандующим, но теперь вместо занимавшего этот высокий сан и ранг Вителия против герников послан с войском родственник Тарквиния, обрученный жених его дочери, этрусский лукумон Октавий Мамилий.
Римляне старого закала из себя вышли при этом событии. Они не в силах были даже переварить той идеи, что их воинами будет командовать этруск не только происхождением, как скрепя сердце терпимый ими Тарквиний, но даже не причисленный к римским гражданам, не перешедший в подданство их области.
Однако ворчать почтенным квиритам на такое небывалое новшество пришлось недолго — война с герниками не состоялась благодаря не знакомому римлянам тех времен искусству дипломатии, уже очень сильно развитому у более культурного народа этрусков.
Мамилий предложил вместо битвы союз для общего похода на вольсков при столь выгодных условиях, что ошеломленные этим неожиданным компромиссом герники из врагов стали друзьями римлян.
Квириты старого закала тоже опешили, не зная, что им подумать про такой фокус, несвойственный их грубым понятиям об отношениях к чужеземцам, а народ возликовал, перестав страдать от опасений грабежей извне и осады внутри города.
Квириты старого закала пытались омрачить эти ликования и восхваления этруска, уверяя, что солидарностью с врагами Мамилий унизил Рим, что замышляемый поход даст славу и добычу одним герникам, что полководец-этруск не заботится о выгодах римлян.
Они в самом рексе-узурпаторе видели этруска — Тарквиний как был, так и остался чужд им и духом и образом жизни.
Многие из таких людей с неудовольствием следили, как скучное для них мирное время сменяет энтузиазм апатией, кипучую ретивость — ленивым бездельем.
Свадьбы, наречение именами младенцев и другие веселые семейные торжества, отложенные в дни близости вторжения врагов, опять собирали по домашним атриумам толпы патрициев и плебеев охотнее скучных совещаний сената и комиций, где стало не о чем препираться — оставалось только исполнять приказы тирана и его любимцев.
Римляне поневоле от безделья принялись за интриги и сплетни.
У Тулла Клуилия, престарелого жреца, фламина Януса, в это время усилилась хуже прежнего его главная страсть — клеветать, добывать у Тарквиния смертные приговоры, подводить хороших людей под конфискации, обыски, ссылки.
Ненависть Клуилия постигла и Арету, ничему не причастную, кроме одного того, что сын казненного Турна, Эмилий, неосторожно переглянулся с ней во время чтения ответа оракула у Туллии.
Клуилий приметил этот немой разговор глаз молодежи, и относившийся доселе равнодушно ко всем юношеским забавам Эмилия старый фламин, после его освобождения из тюрьмы начал придираться к нему всякий раз, когда встречал: нападал на него с брюзжанием в виде наставлений и поучений доброй нравственности, а наконец объявил, что скоро начнет сватать ему невесту из небогатых патрицианок.
В этих наставлениях, даваемых без спроса мнения самого юноши под благовидным предлогом участия к сироте — не сыну Турна, о котором как о казненном почти не говорили, а к усыновленному внуку Эмилия Скавра, тоже умершого, — Клуилий изображал Арету хитрой и опасной интриганкой, похожей на ее отца, Тарквиния Гордого, лишь носящей вид смиренницы, забитой мачехой, жертвы несправедливости.
Клуилий ругал Эмилия за мнимое легкомыслие и слабохарактерность, говорил, что ему вполне ясно его чувство к девушке, принимался многословно доказывать, сколько из этого может выйти хлопот и неприятностей с его опекуном Брутом и самой Туллией.
Иногда он пел ламентации в совершенно другом тоне — понизив голос, полушепотом восхвалял всю погибшую семью Эмилия.
Его дед по матери, Эмилий Скавр, казался Клуилию идеалом великого понтифика и главнокомандующего, кем он и был при царе Сервии. Его отец Турн, по мнению Клуилия, не имел себе равного во всем Лациуме по уму. Его казненные братья носили в себе все задатки качеств будущих героев. Его мать превосходила всех матрон Рима хозяйственной распорядительностью.
Но лесть Клуилия не имела влияния на умного юношу. Эмилий помнил, что этот жрец — друг фламина Бибакула и его предшественника, умершего Руфа, которые главным образом способствовали гибели всех Скавров и Гердониев, казненных тираном или умерших в изгнании.
Но Эмилий был тогда еще так юн, что не мог понять, для чего все это надо фламину Януса — и лесть, и наставления сироте, не могущему оказать никакой услуги.
Он незаметно подпал под влияние жреца в том смысле, что дал ему еще сильнее разжечь ненависть к Тарквинию и его семье, чего не удалось сделать интригану только относительно одной Ареты, потому что Эмилий слишком хорошо знал эту девушку, выросшую вместе с ним, чтобы поверить какой бы то ни было клевете на нее.
Клуилий клеветал и на Брута, обвиняя того в совместной с Вителием поблажке нововведениям, по его мнению, гибельным для Рима.
Под влиянием таких нашептываний Эмилий, и прежде не любивший Брута, положительно возненавидел его, хотя тот и считался его опекуном.
Клуилий нашептывал, будто знаменитый Говорящий Пес нечестно занимается оставленным сироте клочком отцовского и дедовского наследства, что доходы Эмилия идут на кутежи сыновей Брута и тому подобное.
Никогда не видя от опекуна ласки, юноша поверил и этому.
Клуилий говорил что, если Эмилий будет продолжать так вести себя с дочерью Тарквиния, ему едва ли когда-нибудь доверят важное дело, карьера его будет навсегда испорчена… А из-за кого и чего? Из-за красивой девушки, о которой Клуилий сомневается, искренне ли она любит мальчика, товарища братьев, или только кокетничает с ним до свадьбы… И болтлива-то Арета, и нескромна взглядами…
— Ты погляди когда-нибудь повнимательнее, — говорил он, — как она смотрит на молодого Марка Вителия.
Нашептывания про Арету по-прежнему пропадали даром.
Уходя от жреца после каждой из таких встреч с ним, сопровождаемых нотациями, Эмилий тверже прежнего решался остаться верным своей возлюбленной, хоть и без всяких надежд на счастье с нею.
Он еще был слишком юн и свеж сердцем, чтоб воспринять внушаемое интриганом относительно его любви.
Не мог он и завязнуть в сетях аристократических традиций, не мог признавать неодолимых преград счастью между ним и Аретой.
Что такое милость Тарквиния, похвала сената, поклоны уважающего тебя плебса, весь блеск и почести? Эмилию было не до них. Ему было безразлично само существование или уничтожение Рима в эти годы его пылкой страсти.
Он любил Арету не как дочь рекса, а видел в ней лишь подругу детских дней, без которой жизнь казалась ему невозможной. За нее он готов был терпеть все невзгоды и злоключения.
Эта житейская буря нагрянула помимо его готовности.
Едва Клуилий убедился, чего он достиг и чего достичь не может, он оставил юношу в покое, перестал при встречах докучать невыносимым брюзжанием.
Заставив Эмилия возненавидеть опекуна и других особ, кого считал нужным припутать к интриге, мрачный жрец стал нашептывать этим людям указания на признаки ненависти юноши к ним.
Интрига с незаметной постепенностью начала сказываться, проявлять себя. Повсюду, особенно у Вителиев, родни Брута, где прежде встречали Эмилия с жаркими объятиями, началась перемена отношений, как бы подпольная война среди мира — ледяная холодность сухой вежливости.
От Эмилия каждый старался отделаться, сплавить его от себя к кому-нибудь другому в собеседники или участником игры, занятий, дела, точно это был психический больной, способный на дикую выходку, или зараженный прилипчивым недугом.
— Непокорный… непослушный… непочтительный… ненавидит свою благодетельницу Туллию, принявшую его в товарищи сыновей… ненавидит данного ею опекуна…
Такой слух в тогдашнем Риме означал ужасное пятно. Тем хуже было, что Эмилий был сыном казненного. Брут заступил ему место отца. Старший над младшим там властвовал пожизненно, никакой предельный возраст не полагался для избавления от такой опеки.
Молодому человеку сочувствовали лишь весьма немногие из понявших его натуру товарищей, между которыми был и муж Лукреции Луций Коллатин.
Брут, человек умный, но прямодушный, умея хитрить сам, не любил интриговать, поэтому и не понимал особ вроде Клуилия, а как человек глубоко религиозный не дерзал обвинять, даже мысленно, жрецов в плутнях, особенно дельфийского оракула, считавшегося самой великой святыней тогдашнего языческого мира.
Брут горевал, но не старался сблизиться с воспитанником, опасаясь повредить Эмилию этим расположением.

Глава XIII. Уличенный во лжи

Запуганный нашептываниями Клуилия, Эмилий решил видаться с Аретой тайно, не ходя больше к ней на женскую половину, даже стараясь, хоть и весьма неискусно, пустить молву, будто между ними произошла из-за чего-то размолвка.
Этому поверили далеко не все.
Эмилий тут рисковал быть уличенным во лжи, а это в тогдашнем Риме считалось столь тяжким позором, что закон осуждал человека на изгнание из города, а жители отворачивались, и только смерть одна смывала это пятно с памяти виновного.
Гордость Эмилия была еще не сильна, традиции римской фамильной спеси не успели укорениться в нем. Он не только не стал стыдиться своего решения, но, напротив, с момента запрета любовь получила для него особую прелесть.
Мысли Ареты тоже наполнились образом ее избранника. Думала она о нем везде: и дома, и куда бы ни шла вне его стен.
Эта кроткая девушка жила в пышной обстановке, оставаясь существом незаметным, ровно ничему непричастная, оттертая мачехой на задний план от всех дел семьи дальше, чем были служанки.
Думала Арета о своем избраннике и в жаркие часы сиесты — общего послеобеденного сна, когда пряла пурпурную шерсть в самой отдаленной беседке сада.
С образом Эмилия в думах девушки нераздельно возникал образ его исчезнувшей сестры.
Арете мнилось, что Ютурна не бежала, потому что никто из встречных поселян не видел ее среди гор, никто не указал ее следа, кроме невольника Брута и рыбака, в находки которых не одной Арете, но и нескольким другим особам плохо верилось.
Арете мнилось, что Ютурна упала в пропасть, каких находилось множество в лесных и горных трущобах той местности, где тогда охотился Тарквиний, — оттого и не нашли ее тела, а лишь обломки украшений.
Эта беседка в глухой части сада была прежде любимым местом Ютурны.
Эксцентричная сирота любила влезать на самый верх этой сквозной постройки, не имевшей ни стен, ни потолка, состоявшей из решеток, перекладины которой представляли удобную лестницу для карабканья по ним.
Ютурна, бывало, взберется на самую середину решетчатой беседки, свесит оттуда ноги внутрь, усевшись на толстую центральную перекладину, точно на лавочку, и поет там — поет дикий сумбур импровизаций на всякие темы, перенятые ею в детстве от деревенских гадалок.
Арета, вспоминая пропавшую, запела, продолжая прясть:
Тщетно силились латины
Ниспровергнуть Рим во прах,
Он, подобно исполину,
Рос и крепнул им на страх.
Эквы, вольски и самниты
Тесный, дружеский союз
Заключили для защиты
От тяжелых римских уз,
И по всем странам соседним
Клич раздался боевой:
‘Все готовы в бой последний,
Беспощадный, роковой!..’
Арета оборвала песню, приметив, что за стеной беседки, скрытой в листве облепившего ее решетки винограда, кто-то осторожно вторит ей.
Едва она умолкла, как туда вошел Эмилий — так быстро, что девушка невольно вздрогнула, не ожидая его, потому что он давно не ходил дальше лужайки перед домом.
Эмилий уселся около подруги своего детства, склонился понуренной головой на руку, а другой рукой стал молча рассеянно щелкать пальцами в аккомпанемент пощелкиванию прядущей.
Но вот Арета оборвала нить, смотала ее на веретено, заткнула его в приспособленное место при гребне прялки, потом, глубоко вздохнув от моментально пронесшегося целого роя совершенно новых мыслей, предчувствий, она погрузила свои руки в большую охапку всевозможных цветов, лежавших подле нее на лавочке, наслаждаясь в жару освежающим влиянием их сочных листьев.
Арета бледнела и краснела от радости, что таинственному врагу-сплетнику не удалось рассорить ее друга с ней, о чем слух дошел через братьев.
Она поняла, что Эмилий хочет что-то сказать, но не решается, и догадалась, что причина угнетения его духа — грозный рассудок, требующий разрыва их близости настойчивее, чем все старшие, в руки которых попала судьба этой несчастной четы.
Арета была в таком возрасте, когда для девушки впервые настает чудная весна ее жизни — пора любви, полная грез и сладостных желаний, — волшебная пора любовных чар, неги, еще чуждой порочного сладострастия, — пора такой мечты, где конечной целью является брак с ее милым.
Арета знала, что брак с нею, дочерью рекса, верховного правителя Рима, для Эмилия невозможен, но она не мирилась с такой перспективой будущего. Юная мечта рисовала ей нечто лучшее: что каким-нибудь способом препятствия устранятся, например, злая мачеха умрет от постоянной раздражительности, а тогда отец, хоть и всегда пьяный, рассеянный, обленившийся, но любящий свою дочь, позволит, благословит в добрую минуту…
Или Эмилий решится бежать с Аретой… Куда? Неизвестно… быть может, к своей самнитской родне, в Арпинум.
Арета, воспитанная в пренебрежении, слышала о других странах весьма смутно. Она, как и другие, подозревала, что Ютурна могла скрыться в Самний, живет под другим именем. Но как туда добраться Арете?..
— Не могу сказать, — заговорил Эмилий после долгого молчания, — но сказать надо. Лукреция настаивает — все пропало!..
— Что такое пропало, Эмилий? — спросила Арета в сильной тревоге и заплакала. — Дорогой друг! Мой милый Эмилий!.. Ты болен?..
Юноша застонал, беспокойно блуждая взором.
— Эмилий!..
— Твой жених Октавий скоро вернется с войны… конец!.. конец всему, Арета!..
— Октавию нет дела до моей дружбы с товарищем детства.
— Клуилий уверял Брута, будто до Октавия дошли дурные слухи о наших отношениях и он отказывается от твоей руки, ставит разные условия и, между прочим, мою смерть.
— Но для меня лучше, если Октавий откажется.
— Милая, разве мачеха спросит, что лучше для тебя?! Ах, Арета!.. Лукреция все мне объяснила: чем я мешаю, почему я лишний… но… — Он обнял и крепко прижал к себе испуганную дочь Тарквиния Гордого. — Я понял все! — воскликнул он. — Понял, когда стало поздно… Клуилий оклеветал меня. Это все его интриги…
За беседкой раздался мрачный и гнусавый старческий голос:
— А теперь Клуилий пришел доказать всему Риму, что сын Турна — лжец.
С ним были сыновья Тарквиния и другие свидетели из знатных особ.

Глава XIV. Безрадостный пир

Бруту и нескольким другим, тайно сочувствующим, с великим трудом удалось спасти Эмилия от казни за мнимое обольщение дочери Тарквиния, пересилить клевету Клуилия и других патрициев, подкарауливших свидание в беседке.
Зная, что Туллии страстно хочется отдать падчерицу за дальнего родственника, этрусского лукумона, злодеи внушили этому чванному человеку сделаться требовательным относительно приданого и репутации невесты.
По внушениям интриганов Октавий настоял на совершении перед бракосочетанием еще добавочного унизительного обряда очищения Ареты от дурных слухов произнесением ею в торжественном собрании родни и знати клятвы по данной рукописи.
Это была свадьба с некоторыми особенностями этрусского культа, в который переводили Арету, сильно не желавшую того.
Хмурый зимний день с мелким дождем уныло освещал сумрачную залу — атриум роскошного чертога.
Отойдя от простоты старых времен в обстановке жилища, Туллия не умела войти во вкус принятого ею от греков и этрусков вполне культурного декорума всего, что ее окружало.
Все в ее жилище было тяжеловесно на вид, несоразмерно, одно к другому не подходило, будучи выбранным непривычным оком.
Огромные колонны с египетским лотосом на капителях поглощали веселый узор висевших между ними греческих драпировок, на которых вышитые мелкие нимфы гонялись за бабочками между гирляндами зелени.
В нишах с важностью сидели предки Тарквиния — и достоверные, недавние, и мифически-древние — в виде статуй с раскрашенными лицами, одетые в новое, праздничное платье, с венками свежей зелени на головах.
Перед каждой курился фимиам на бронзовом треножнике коринфской работы.
На главном очаг вместо древних, грубых истуканов тоже стояли более красивые, хоть и не совсем изящные статуэтки Ромула, Рема, ларов, пенатов с принесенной жертвой в чашках перед ними.
Очаг ярко топился.
— Она идет… ее ведут…
— Какая бледная!..
— Как исхудала!.. почти падает…
— Плачет…
Так стали шептать присутствующие, обращая взоры на занавеску, за которой слышался шум особого сорта возни, всегда предшествующей началу таких событий, как свадьба в знатной семье.
Уже несколько месяцев Арета не видела Эмилия, зная, что он томится под строгим надзором, сосланный в одно из близких к Риму поместий на все время до окончания свадебных обрядов, чтобы не мешал их ходу самым присутствием, которое могло смущать дух невесты.
Запуганная категорическим заявлением мачехи, что Эмилий будет непременно казнен в деревне в случае малейшей непокорности с ее стороны, Арета относилась с молчаливой апатией безнадежности ко всему, что от нее требовали.
Ей было горько не от одной разлуки с любимым человеком. Ее пугала и огорчала полная неизвестность всего, что ждет ее в замужестве.
Выросшая в пренебрежительном затворничестве, на заднем плане семьи рекса, Арета не знала ни своего жениха, с которым была обручена с колыбели, ни самой Этрурии, куда ее мачеха ездила к родным почти ежегодно.
Октавий был уже сорокалетним некрасивым мужчиной с плоским лицом, выражающим то горделивое чванство, то скуку или презрительность.
Он не снисходил до беседы с девочкой, назначенной родными ему в невесты, и ценил только ее происхождение, а до нее самой ему не было никакого дела. Совершенно холодно он поднес ей дары, состоявшие из ювелирных украшений, косметики, материй, посуды при вторичном сватовстве и обручении, сказав при этом по рукописи длинную приветственную речь невесте, не взглянув даже на нее, не улыбнувшись.
Он подавлял Арету самым видом своей фигуры, способной осадить малейший порыв искреннего чувства с ее стороны, если бы оно проявилось в какой бы то ни было форме.
Все этруски имели большие головы на коренастых, приземистых туловищах с толстыми руками.
Их религия была мрачной, фантастической, где признавалась мистическая игра чисел, практиковались ужасные обряды во имя самых диких идей.
Их язык был самым грубым выговором, нечто вроде английского, — глухое произношение сквозь зубы с ударением на первом слоге. Так, например, имя Александра этруски превращали в Эльхсентре.
Их боги, которых жрецы умышленно отождествляли с римскими, были:
Зевс-Юпитер — Тина, Тиния.
Гермес-Меркурий — Турмс.
Афродита-Венера — Туран.
Гефест-Вулкан — Седтланс.
Вакх-Бахус — Фуфлунс.
Посейдон-Нептун — Волтумна.
Эти боги не имели ничего общего с римскими и греческими в сказаниях о них и по приписываемым им свойствам, так что все ухищрения жрецов в смысле их отождествления оставались напрасны.
В женских именах ‘са’ означало замужнюю, по фамилии семьи, в которую она вышла, например Лекнеса, жена Лициния, по-этрусски называемого Лейхна.
Еще хуже немилого, навязанного жениха мучил, подавлял мрачной важностью Арету старый Клуилий.
Как жрец Януса, бога всякого начала, он взялся быть ее наставником к переходу в культ этрусских богов, так как ей было затруднительно переговариваться с незнакомым жрецом, приехавшим для совершения свадьбы.
Все нелепые противоречия мифологии эти искусные фанатики культа умели примирять посредством разных натяжек.
Уверяя народ, будто римская Венера одно божество с греческой Афродитой, они для любивших все этрусское, более развитых, нового склада ума патрициев еще легче сближали ее с этрусской Туран, а Деметру-Цереру — с Норбой.
Арета не слушала повествований жреца, поглощенная скорбью, и неуспешно училась у него этрусскому языку и грамоте, значительно разнившимся от латинских.
Четыре месяца подготовки к вступлению в брак подвинули девушку очень немного.
Драпировка распахнулась после довольно долгих и нетерпеливых ожиданий участников безрадостного пира, и в атриум вступила процессия.
Девочки-подростки впереди всех несли на подносах брачный наряд и другие вещи, нужные при обряде.
За ними роскошно одетая Туллия, в качестве названой матери, и другая пожилая патрицианка вели невесту под руки, одетую лишь в одну длинную тунику замужней женщины с открытым воротом без рукавов и украшений. Волосы ее были распущены.
Это все выполнялось как пункт, обусловленный женихом на предварительных переговорах с родителями ввиду сплетен о ней.
Арета шла еще не на брак, а на обряд очистительной клятвы, невыразимо тяжелой ее сердцу. Она была бледна как воск, но не противилась, помня, что Эмилию грозит казнь от палача при ее малейшей непокорности.
Все происходящее ей виделось как бы в тумане, во сне. У нее царила безотрадная мысль, что суровый Октавий не разрешил ей взять с собой в Этрурию никого из слуг, даже няньки, к которой она привыкла. Он категорически объявил, что не станет отпускать ее из Клузиума к родным в Рим до тех пор, пока она не обживется на новом месте, не сделается этруской по духу.
‘Всему наступает конец!..’
Эта мысль леденила сердце молодой девушки, но она, помня опасность друга, относилась пассивно ко всему происходящему, заставляя себя, насколько могла, казаться наружно спокойной.

Глава XV. Клятва девушки

Присутствующие в атриуме заняли свои места.
У самого очага сидели в креслах жених и великий понтифик Вителий. Клуилий важничал среди других фламинов, окружавших Тарквиния. Двенадцать служащих пожилых весталок, уже отрешенных за выслугой срока, сидели по другую сторону со знатнейшими матронами.
Их кресла составляли коридор, сзади которого стоя помещалась молодежь и менее знатные люди. Здесь находился и Брут, не смевший наружно выразить сожалений о жертве деспотизма.
Невесту, сопровождаемую несколькими девушками, увенчанными розами, подвели к очагу.
В символ того, что она пред кумирами домашних богов и знатнейшими людьми скажет только правду, Клуилий предложил ей окунуть руки в поднесенную им чашу с водой, в которой плавали лавровые листья, мука, уголья с жертвенника.
Исполнив это с апатичной покорностью воле людей, с которой не может бороться, Арета начала читать по данной ей рукописи длинную речь, где было уверение в том, что она охотно покидает родной кров и очаг, согласна приступить к новым для нее алтарям богов мужа, которого любит всем сердцем без малейшей тени неуместного чувства к кому-либо другому, были уверения, что лукумон Октавий всегда один был ее желанный в супруги человек, были обещания относиться к нему с лаской и покорностью, обещания отныне считать его богов своими и его дом своим, обещания любить Этрурию, как она доселе любила Рим, — и все это завершилось воззванием к богам и предкам, которые читают в ее сердце все чувства и в голове мысли, призывая их в свидетели ее слов.
Этот обряд надорвал сердце Ареты, поселил в него зародыш червя, который стал неумолимо точить ее, отравляя всю жизнь воспоминанием о ложной клятве и невыполнимых обетах.
Она читала громко и отчетливо каждое слово клятвенной речи, много раз уже читанной, как урок перед домашними, требовавшими репетиций, читала, как смертный приговор себе, бледная, но величавая, твердая в муках, настоящая дочь Тарквиния Гордого, только не имевшая его пороков, — чистая, кроткая дева, римлянка хороших времен этого Вечного города.
Клуилий, лишь только она кончила, вложил в ее уста крошечный кусочек лепешки, посыпанной мукою и солью, и дал запить священной водой.
Это было символ подтверждения клятвы и в то же время последняя пища невесты в родном доме до замужества.
На предварительных совещаниях Октавий отказался венчаться по-римски, поэтому конфареации совершено не было.
Отец произнес прощальную речь, потом сказали свои слова мачеха и старший брат, заключая несколькими поцелуями.
Девушки и многие из приближенных матрон, с ними и Лукреция, тоже целовали невесту, некоторые прослезившись. Она не смела рыдать, скрывая скорбь, и невылитые слезы тяжело падали ей внутрь, на сердце.
Когда прощание было закончено, к Арете подошла старая Ветулия, представлявшая мать жениха, со знатными этрусками и сказала ей приветственную речь, выражая радостное принятие ее в свою семью с обещанием всевозможного блага от общей к ней любви родных мужа, которые и ей самой доводились дальней родней.
Усадив Арету на кресло, искусные рабыни-чесальщицы заплели, закрутили, завили и уложили ее волосы в этрусскую прическу, накололи ей тяжеловесный убор из жемчужного плетения с драгоценными камнями.
Другие рабыни, когда она встала, надели на нее поверх бывшего на ней римского платья другое, этрусского фасона, из пестрой материи, затканной и вышитой золотом, каких римлянки тогда еще не носили, даже осуждали как ненужную роскошь.
Во время этого туалета невесты все главнейшие лица римского персонала гостей и члены ее родной семьи ушли из атриума в другую залу пировать. Их участие в свадебном торжестве кончилось.
Лишь несколько незначительных лиц из любопытной молодежи толклись вдали, наблюдая за переодеванием невесты, перешептываясь о том, как Арета из римлянки превращается в этруску и высказывая предположения, что станут делать с нею после там, куда их не пустят глядеть, — в апартаментах Октавия.
Обременив уши, грудь, руки всевозможными драгоценными украшениями, надаренными женихом в течение свадебных пиршеств, этруски повели Арету по крытой колоннаде в другое здание, где жили этруски, приехавшие с женихом.
Любопытная молодежь ухитрилась тайком пробраться к окнам снаружи, чтобы видеть этрусское бракосочетание с переходом невесты в другую веру.
Они увидели в богато убранной, хоть и не очень просторной комнате небольшой кумир богини Туран, покровительницы браков, равнявшейся по значению Венере римлян, с жертвенником перед ним.
Они увидели стоящих там в ожидании невесты Октавия и этрусского жреца в своеобразных одеянии и головном уборе, увидели, как женщины подвели Арету к жрецу, произнося какие-то речи или формулы, которых зрители из римлян не поняли, как и сама Арета.
Жрец задавал ей вопросы на этрусском языке, она отвечала с подсказками Ветулия. Он дал ей книгу, указывая, что следует прочесть. Она прочла с некоторой запинкой и, очевидно, неверным выговором слов, из которых не все ей были понятны.
После всего этого ее заставили несколько раз поклониться до пола перед кумиром новой для нее богини, в которую она не веровала и не могла веровать, потому что в новой семье ей было все чуждо и никогда не могло стать своим.
Над ее низко склоненной головой жрец произнес установленную на такие случаи формулу, соединил ее руку с грубой, мозолистой рукой пожилого воина Октавия, поставил их перед жертвенником, на котором зажег ароматы.
Все бывшие в комнате запели свадебный гимн.
Жрец накрыл головы брачующихся одним покрывалом, склонил и молился над ними, простирая руки.
Обряд, совершенно не похожий на римскую конфареацию, был окончен.
Присутствующие поздравили молодых по-этруски, на что Арета отвечала, но, должно быть, не совсем хорошо выговаривая, потому что глядевшие в окна римляне подметили осторожные усмешки и иронические перешептывания некоторых особ, находившихся вдали по второстепенному значению.
Во флигеле у лукумона начался пир, отдельный от семьи его тестя, что также было обусловлено на предварительных совещаниях.
Этот пир шел по-этрусски, при полном отсутствии римского элемента, не допущенного туда, чтобы не было дисгармонии из-за разницы уровня культуры той и другой национальности.
Лукумона звали Октавием только среди римлян, а в своем кругу он носил совсем иное имя, лишь созвучное с этим латинским, как и другие мужчины его свиты, для удобства, Порсена превращался в Порция, Сизена — в Цезония, Цейхна — в Цецилия, Бубенна — в Бебия или Вибия и так далее.
Арета тоже при переходе в этрусский культ получила от жреца новое наименование Арна, к которому должна была привыкать как и ко всему другому, что с минуты окончания обряда разлуки с родиной окружило ее.
Ее кормили на пиру совершенно незнакомыми кушаньями, о которых она даже не знала и того, как их следует есть, и с непривычки они ей не нравились, как не нравился и немилый, неласковый муж, навязанный деспотизмом мачехи и любящим, но постоянно пьяным отцом.
Лукумон, впервые сидящий с нею рядом, пугал Арету то резким голосом, то грубым жестом в разговоре с другими, до сих пор игнорируя ее с полнейшим презрением в качестве отдельной личности и женщины, видя в ней только дочь римского властелина, относясь к ней с официальной вежливостью, какая чуткому сердцу зачастую кажется хуже побоев.
Пир окончен. Слуги убрали столы и посуду. Перед кумиром Туран знатные женщины стали устраивать брачное ложе для своего лукумона и, устроив, разошлись, выражая благие пожелания. С новобрачными осталась только их общая бабушка Ветулия, самая знатная и старая из всех, бывших там этрусок.
Она закрыла окна залы, положив конец любопытству молодых римлян.
— Невесела была эта свадьба! — сказал один из зрителей, отходя от занавешенного окна.
— Невесело было и все ее время в эти месяцы, — отозвался другой, следуя за ним домой.
— Как невесело?! — возразил третий, догоняя обоих. — В тех-то палатах, у Тарквиния с женой, беспрерывно пировали и дни и ночи с самого женихова приезда.
— Да… пиров и пьянства было, это правда, много, да веселья-то не было!..

Глава XVI. Проводы на чужбину

Утром Арету, выведенную с покрытым лицом, усадили с новыми спутницами из знатных особ в просторную крытую повозку и наглухо опустили все занавески этого экипажа, чтобы ни вид покидаемой родины не усилил рыданий увозимой на чужбину, ни эта скорбь не раздражала провожающей челяди и молодежи, собравшейся ко крыльцу вопреки всем запрещениям Туллии и лукумона, не желавшего допускать со стороны жены ни малейших отношений к чему-либо прежнему, все еще ревнуя ее к сосланному Эмилию.
— Зачем же это так укутали-то ее с головой? — спросил молодой человек этрусскую служанку, садившуюся в другой рыдван.
— Не ваша она стала и не для чего, значит, вам глядеть на нее, — грубо и резко отозвалась та. — Не для чего и ей глядеть на вас. Отреклась — значит, всему конец. Ваш же жрец-то разрешил ее от всех ответов прежним богам… ну, и все кончено.
— Мы слышали, — вмешалась другая еще грубее, — как она эту латинскую разрешительную грамоту, данную вашим жрецом, читала, хоть и не все мы в ней поняли.
— Но Арета Тарквиния…
— Княгиня Арна Мелхнеса она теперь… перешла в нашу веру и наша стала. Назад не отнимете.
Национальная исконная вражда римлян с этрусками сказывалась и в этих пустяках переговоров остающейся римской челяди с отъезжающей прислугой лукумона.
Сам лукумон уезжал не в экипаже, а верхом. Он стоял в ожидании коня на крыльце, важный, как всегда, надутый, с презрительной миной, точно только что получил от кого-то невыносимую обиду, приземистый, большеголовый, пока его жену усаживали в повозку. Лукумон Октавий Мамилий не выражал ничем своего нетерпения, но едва заметное подергивание его торчащих вверх усов выдавало, что этому наружно олимпийски спокойному владетелю Клузиума несносно надоело ждать конца женской возни на крыльце и вообще жена им считается обузой, от которой он постарается как можно скорее отвязаться под каким-либо предлогом вроде отъезда в поход, обозрения владений или визитов к соседям и родственникам.
Родство с римским властелином теперь осуществилось, стало из дальнего близким. Богатое приданое получено. Какое дело до навязанной ему конфузливой, робкой девочки, ставшей весьма неуклюжей замужней бабенкой в чужом для нее, иностранном платье, которое она еще не умеет носить?! Какое до нее дело этому лукумону, не любящему женского общества? Пусть с ней возится бабушка Ветулия и вся клика этого крикливого знатного бабья, для которых сесть в повозку — целая процедура бесконечных прилаживаний, устраиваний, перекладывания подушек, узелков, свертков…
Угомонились… тронулись… но не едут… Почему? Что-то еще не так, зовут служанку… что-то забыто… ищут в другой повозке, роют мешки и кузовки… что-то выронили, разбили… спорят… нашли и сели по местам.
Рыжеватые усы лукумона еще выше вздернулись вверх от скрытого нетерпения.
Старший брат Ареты, Секст, провожал ее с почетным конвоем самых благородных воинов до границы римских владений, которая тогда находилась не дальше одного дня пути в эту сторону.
Там Арету высадили для пирушки на привале, и несчастная женщина тоскливо бросила последние взоры к югу — туда, где осталось все, что для нее было свято, дорого, мило.
— Эмилий!.. Эмилий!.. — тихо воскликнула она с тяжелым вздохом. — Мой милый друг детства, мой несчастный названый брат, прощай!.. Увижусь ли с тобой еще когда-нибудь на земле? Или суждено нам обняться, как Орфею и Эвридике, не раньше тех времен, когда станем летать легкими тенями там, где Ахилес царствует над мертвыми мертвый?..
Она долго тоскливо смотрела в сторону уже давно не видимого Рима, потом нехотя по зову новой родии обернулась на север лицом и пошла садиться снова в повозку.
Чужбина за пограничной чертой открывалась пред нею на всю остальную жизнь — чужбина, которую она никогда не полюбит, потому что слишком сильно мил ей тот, кто остался на родине.

Часть вторая. Оракулы древнего мира

Глава I. Ужин на охоте

Через несколько лет после насильственной выдачи замуж в Этрурию дочери Тарквиния Гордого, Ареты, носившей теперь тосканское имя Арны, с ее любимыми ближними не произошло больших перемен.
Эмилий Гердоний, по ходатайству Брута и Спурия возвращенный из ссылки, по-прежнему жил в доме Тарквиния, а также участвовал в разных походах, выслужившись в сотники.
Фульвия, превратившаяся из подростка в красивую девушку, была взята в клиентелу Туллии, позволившей называть ее теткой. Тут она стала видеть Эмилия чаще, нежели в Коллации, но не все ли равно Фульвии, женат он или нет, — ведь он любит не ее, он любит другую.
Неутешительны были вести, доходившие в Рим к Тарквинию от дочери. Горько жилось супруге лукумона Арне Мельхнесе на чужбине в роскошном чертоге совершенно равнодушного к ней мужа, с самого дня свадьбы отдавшего ее в полную власть ворчливой бабушки с целым сонмом говорливых тетушек и кузин, с которыми у грустной женщины не нашлось ничего общего.
К этим неприятным обстоятельствам жизни присоединились непривычный климат, непривычная вода и пища, постоянное разговоры на непонятном языке, который ей плохо давался, наконец, простуда, изнурительная лихорадка, неудачное рождение мертвого ребенка.
Здоровье Арны расстроилось, а усерднее всех сторожившая ее и допекавшая брюзжанием бабушка Ветулия умерла. Арна перестала быть новой среди родни лукумона, скандал ее с Эмилием был забыт всеми, даже ревнивым, надутым и чванным мужем.
Она без труда получила от него позволение съездить погостить к отцу.
Время шло. Жену лукумона ждали со дня на день в Рим, но она не приезжала.
Тарквиний вздумал ехать на охоту к Ферентинскому источнику, в тот самый лес, где был казнен Турн и другие жертвы его тирании.
Он выехал туда со всей семьей и огромной толпой приближенных.
По-настоящему не время было теперь охотиться — сабиняне и самниты готовились напасть на римские границы, но Тарквиний в последние годы мало занимался делами государства, сделавшись под старость ленивым, ослабев здоровьем от почти ежедневных пиров и всякого сорта развлечений.
Несколько дней провел он в лесу: с ловчими — днем, с музыкой, пением, кубком — ночью.
Государство римское было на краю гибели, все дела были запутаны, ни один из стоявших во главе правления любимцев рекса не думал о благе римлян, ставших похожими на запуганных рабов.
Римляне славили своих богов вечером за то, что не дали им погибнуть сегодня, а что с ними станется поутру завтра, никто не мог предугадать.
Настал прелестный, тихий весенний вечер.
Запад пылал огнем заката, а над далекой вершиной горы, еще наполовину покрытой снегом, вырезывался тоненький серп новорожденной луны.
После жаркого дня вечерний зефир освежал воздух нежным дыханием, подобно вздохам влюбленной юной девы, томящейся, как Фульвия томилась, скрывая свое чувство к Эмилию, который, она знала, не любит ее, продолжая мечтать об одной лишь дочери Тарквиния. Особенно сильно в эти последние дни, когда молодой человек ожидал, что вот-вот увидит ее.
Зефир приносил ароматы фиалок и роз, и Фульвии казалось, будто их запах похож нежностью на ее тихое чувство, в котором не было ни ревности, ни гнева, ни даже тоски.
Фульвия стояла, глядя на закат и молодой месяц, видный на поляне, пока вечерний сумрак не сгустился вокруг нее.
Она глядела в даль с ожиданием, не едет ли Арна, и тихая радость разливалась по сердцу молодой девушки от мысли, что Эмилий хоть на короткое время будет снова счастлив тем, что увидит любимую им.
Фульвия слушала, как в долинах раздавалась мелодия свирели пастуха, и этим однообразным, но чрезвычайно приятным звукам вторил соловей раскатами громких трелей.
Пастух играл, несомненно, для пастушки, соловей пел для своей пернатой подруги.
Фульвии тоже хотелось играть и петь. Но для кого? Она еще свободна, пока Туллия не вспомнила о возможности ‘заботливого устроения’ племянницы в замужество с насильственным счастьем.
Фульвия вспоминала, как сестра Эмилия, Ютурна, когда-то, уже давно, боясь горькой участи, сбежала, как многие полагали, гонимая именно страхом замужества с немилым… И вот Арна возвращается, тоже точно бежит из плена.
Фульвия вздохнула, вспомнив о ее грустной судьбе и главным образом потому, что это касалось горя или радости Эмилия.
Вспомнив, что скоро начнется ночной пир у рекса, она пошла к главной палатке.
Над тихой речкой, струившейся по лесу, курились туманы, а на ее берегу горел костер, около которого суетились повара с помощниками, готовя кушанье.
К ним присоединились солдаты вольнонаемной дружины аблектов, смененные с караула.
Беспечно развалились они на траве, разостлав плащи, снятые ими шлемы висели по сучьям деревьев. Скучно было этим воинам, их тянуло в Самний помериться силой с неприятелем и пограбить.
На широкой поляне, поодаль от речки, было раскинуто несколько палаток. Между ними главный шатер являлся настоящим походным чертогом. Весь из пестрой, дорогой ткани, он был увенчан золоченой фигуркой Славы, несущей лавровый венок, над входами его висели драпировки с кистями, раздвигавшиеся на золоченых кольцах. Внутри он был разделен на две комнаты — пиршественный зал и спальню.
В первой теперь готов был ужин.
Все стены внутри шатра увешаны цветочными гирляндами. Посредине стоял большой стол, около него помещены несколько отдельных столиков меньшого размера и греческие ложа для Тарквиния, его жены, сыновей, но больше никто не смел пировать лежа, так как фламинов, полководцев и других важных сановников там не было.
Пирующие из не очень важных особ могли сидеть на имевшихся для них креслах, стульях, табуретах.
Рабы принесли на серебряных блюдах жареных кабанов, рыбу, фазанов, цыплят, куропаток, соусы из грибов, черепах, лебединые яйца, разную зелень и сласти.
Все приступили к ужину.
При этом Тарквиний и Туллия возлегли по-гречески, прочие сели.
Совсем не таков был теперь Тарквиний Гордый, каким Рим видал его пять лет назад.
Угрюм был вид этого седого, болезненного старика, которому вино давало лишь мимолетное забвение мук, так как усыпляло, но отнюдь не веселило больше его растерзанное сердце, и гордость которого давно сломили угрызения совести и семейные неприятности с жестокой женой.
Тарквиний разлюбил ее, стал бояться, чтобы она не извела его отравой для скорейшей передачи власти выросшему старшему сыну.
Жалка и ужасна жизнь человека, который при всем могуществе боится собственных детей! Это была страшная кара тирану!..
Туллия тоже была не такова, какой помнилась современникам ее молодости. Роскошные косы этой женщины поседели, стали жидки, коротки, покрылись черною краской, добавились чужими прядями. Ее полные, свежие щеки, когда-то напоминавшие зрелые яблочки, похудели, на них теперь играл искусственный румянец с белилами.
Наряды не шли к лицу старухе, невзирая на все ее старания удержать улетающую молодость.
Туллии уже перешло за пятьдесят.
Скоро, скоро подъедет к ней смерть и раздавит тиранку, как прежде она сама раздавила колесницей своего родного отца.
Мысль о смерти нередко возникала в уме Туллии, нераздельная с образами Тартара, грозного Миноса, судьи мертвых, Коцита и Флегетона, рек ада, мучений, ждущих ее на их берегах за отцеубийство.
Не видать Туллии светлых Елисейских полей на островах блаженных! Там теперь покоятся ее отец царь Сервий, которого она умышленно задавила повозкой, муж ее Арунс, отравленный ею, сестра, которую она оклеветала, внушив Тарквинию задушить ее, Турн, умерший медленной смертью в болоте, — все, кого она замучила сама или внушила замучить мужу.
Ее ждет после смерти воздаяние за все зло, причиненное ею.
Этот находившийся близ Рима лес рос среди гористой местности. В глубине его густой чащи имелся скалистый обрыв, поросший плющом и кактусом, лепившимися в расщелинах камней.
На дне обрыва, вытекая из темного глубокого грота, по острому каменистому дну струился быстрый поток.
Это было ужасное место казни, выбранное Тарквинием и его жестокой супругой для приговоренных ими людей предпочтительно пред Тарпейской скалой, потому что длинный путь в лес утомлял осужденных и терзал предсмертным страхом дольше, чем близкая Тарпея.
Свергнутый со скалы осужденный не разбивался сразу, но был увлекаем далеко быстрым потоком по острым камням, пока его не уносило в озеро, где он погибал, избитый, исцарапанный, искалеченный.
Там много погибло несчастных жертв тирании Тарквиния Гордого.
Недалеко оттуда был тот Ферентинский источник, где погиб Турн, отец Эмилия.
В народе ходило поверье, будто в полночь души казненных в виде густого белого болотного тумана взлетают над оврагом, схватившись за руки, кружатся хороводом, тянутся цепью, вереницей по воздуху, проклинают своих мучителей и сулят Риму еще худшие беды.
Они поют, пляшут вокруг огромных камней, торчащих из болота, и толстых столетних дубов на его берегу, но невесела эта песня и пляска безжизненных теней. Тоска по безвременно прекращенной жизни выражается в их звуках и движениях.
Они тянутся, плывут вдоль засосавшей их тела трясиной топи, плачут, завывают похоронные тристы, произносят с выкликанием имена тех, кто скоро погибнет.
Этот лес, вначале охоты казавшийся Туллии приятным, навел на нее мало-помалу тоску, а потом и ужас.
Ей приснился страшный сон, когда она спала после обеда.
Повинуясь капризам своей ненормальной фантазии, она уехала бы в Рим, но Тарквиний воспротивился этому. Пропировав целый день, раскисший, полупьяный, он не бил никакой дичи, не гонялся за зверьем, предоставив все охотничьи подвиги своим сыновьям с их товарищами и делая лишь возлияния Бахусу с молитвой за успехи этой молодежи.
Туллия, не одолев его упрямства, решила уехать завтра на рассвете домой без него.
В грустном и вместе с тем злобном настроении легла она за ужин на греческую кушетку, поставленную изголовьем к столу так, чтобы удобно было принимать пищу полулежа.
И блюда ей казались невкусными, и болтовня собеседников скучной. Ее думы витали в далеком прошлом, которое она была не в силах забыть, витали среди образов, которые она была не в силах отогнать.
То Арунс, то Турн вставали перед нею из могил, и она не имела сил думать о чем-нибудь другом, не могла затуманить эти ужасные призраки образами более приятных сцен своего торжества, удачи, победы, потому что это все далось ей слишком кровавой ценой.
Напрасно Туллия пила чашу за чашей! Гибельное заблуждение, будто вино дает только радость. Оно дает ее лишь тем, чья совесть чиста, а сердце спокойно. У Туллии вино еще больше разжигало воображение, и без того расстроенное почти до сумасшествия.

Глава II. Отцовская кровь

В палатке пировали сыновья Тарквиния, Луций Коллатин с женой и сестрой, его друг Валерий, молодой человек из патрициев, старик Брут, его сыновья и много других мужчин и женщин.
Все были, казалось, веселы. Шумная болтовня с громким смехом раздавалась в шатре, многие были пьяны, а пьянее всех Говорящий Пес.
Без счета наливал он себе кубок за кубком и едва говорил.
Сыновья Тарквиния и их товарищи, давно хмельные, не следили за смешным чудаком, не видели, как искусно он выливал вино под пол, вместо того чтобы пить.
Представляясь пьяным, Брут зорко следил и взором и слухом за всем, что происходит вокруг него. Страдания его сердца в эти годы достигали своего апогея. Больше двадцати лет этот человек томился жаждой мщения за своих погубленных ближних и не мог отомстить, видел бедствия Рима и не мог устранить их.
Брут ненавидел Туллию, как только человеческое сердце может ненавидеть, но убить ее не мог.
Пролитая по ее приказу кровь отца Брута вопияла к сыну об отмщении, вопияла и кровь родного отца Туллии, задавленного ею на улице царя Сервия, вопияла к его сродственнику Бруту о мести дочери-цареубийце! Страшно было это море пролитой крови, но чистый совестью Брут страдал лишь от скорби, эта кровь не падала ни единой каплей на его голову — он был чист.
В шатер вошла невольница с несколькими хористками и музыкантами. Болтовня утихла. Тарквиний дал знак, что хочет слушать пение.
Подойдя к его кушетке, невольница запела:
О, чем я увенчаю
Тебя, властитель мой,
И что я избираю
Венцом твоим, герой?
Украшу ли цветами,
Найденными в лесу,
И робкими руками
Гирлянду поднесу?..
Хор возражал ей:
Но нет того растенья,
Какое бы могло
Пойти как украшенье
На славное чело!..
Ни нежная душица,
Ни роза, ни жасмин,
Ни пальма не годится,
Ни лилия долин,
Ни беленький вьюнок
В победный твой венок.
— Потому что цветам не почет, а унижение красоваться на голове этого пьяного Тарквиния, — шепнул Валерий своему другу Луцию. — Если бы цветы имели свою волю, ни один не пошел бы украшать эту когда-то умную, а теперь оглупевшую голову.
— Как не пошли бы и мы в эту палатку красоваться за столом на пирушке безобразников, — ответил Луций со вздохом.
Пение продолжалось:
Возьму ли я спокойно
Железо, медь и сталь,
И с золотом эмаль?
Властитель, недостойно
Ничто твоих заслуг,
Ни пестрые опалы,
Ни пурпурные лалы,
Ни Индии жемчуг.
Одно мне остается —
Воспеть тебя в стихах.
Струна сейчас порвется,
Владеет сердцем страх.
Найду ли в песне звуки?
Найду ли я слова
У мудрецов в науке
И в книге волшебства,
Достойные, властитель,
Всех подвигов твоих?
О грозный повелитель!..
Тебя не стоит стих.
Тарквиний недолго слушал льстивые воспевания его мнимых достоинств, он задремал над недопитой чашей, содержимое которой уже не принимала душа.
Нежная, льстивая песня не была окончена, ее прервали, возник шум.
Туллия, с утра настроенная дурно, пришла в исступление. С ней начался один из ее обычных припадков панического страха.
Ей послышалось, будто кто-то переломил кость в жареном. Это было последней каплей переполнения ее сегодняшних самодурств.
Пьяная, трясущаяся Туллия в ужасе вскочила со своего места. Глаза ее дико блуждали, как у безумной. В расстроенном воображении этой ужасной женщины предстала картина смерти ее отца, она заметалась, точно преследуемая врагом, крича отрывисто и бессвязно:
— Треск костей!.. Звук, давно забытый мной!.. В моих жилах кровь стынет от этого звука. Вот он… отец… вот он встает из-под земли, из могилы… он опять меня проклинает… — Она махала руками во все стороны, как будто кого отстраняя. — Скройся, тень, уйди!.. ужасный призрак, исчезни!.. твой взор страшен… уйди, уйди, отец!.. Он точно так глядел на меня, когда лежал под колесницей, раздавленный мною. Я выхватила бич и вожжи из рук раба… и мчусь, лечу… в груди загорелось адское пламя ненависти… под тяжелым колесом захрустели твои старые кости, несчастный отец… Хрустят они… хрустят и ломаются под колесницей дочери… я слышу вслед отцовское проклятие… его последнее слово, последний крик, предсмертное хрипение… Мой праздничный наряд обрызган отцовской кровью… Горячая, она обдала меня лавой вулкана, взвилась и взлетела до самого неба — это струя отцовской крови, пролитой дочерью родной!
Туллия стала горестно разглаживать складки своего платья, вместо воплей тихо бормоча воспоминания о совершенном ею отцеубийстве.
— И нельзя ничем смыть этих багровых пятен отцовской крови… жгут они меня, сверкают… вот… вот они… напрасно я меняю мои платья — на самых новых, чистых эти пятна все равно выступают, терзают мне сердце… тень погубленного отца витает подле меня, шепчет мне свои проклятия. Разве может иметь покой дочь-убийца?! Только забуду все, страдания сердца утихнут, и вдруг опять… опять тревога, муки, несносные терзания полнят всю мою несчастную душу.
Туллия в горючих слезах закрыла лицо руками и стояла молча, не замечая, что Брут в течение всего припадка находился подле нее, пытливо заглядывая в лицо с напускной лестью.

Глава III. Ужас злодейки

Все собрались вокруг гневной, обезумевшей тиранки. Ее ужас сменился яростью.
— Кто смел ломать кости при мне? — закричала она диким голосом. — Все знают, что я этого не выношу! Юний, ты не видел, кто это сделал?
Продолжая представляться пьяным, шут ответил со смешными кривляньями:
— А кто это может узнать? Виновно, должно быть, вино! Может статься, это я хрустнул… Собаки любят кости, а я твой пес. Вот тебе моя палка, поколоти хорошенько мою спину за это. — Он опустился на четвереньки и завыл по-собачьи.
— Да разве твои гнилые зубы могут грызть кости? Никогда этому не поверю, — отозвалась Туллия презрительно.
— Мои-то зубы не перегрызут?… О Немезида, если ты позволишь, я перегрызу даже золотой посох твоего Суперба!..
— Пора бы перегрызть!.. — шепнул Валерий Луцию.
Брут подошел к Тарквинию, дремавшему, отворотившись от пирующих.
— Что ж ты, дед седой, невесел, точно непрошеный гость? Насупился, как старый петух перед дурной погодой!..
— Кто же хрустел? — опять спросила Туллия настойчиво.
— Завтра это разберем, дай мне допить мой кубок… это десятый по счету. Завтра я найду, кто тебя обидел, да вот так на него и кинусь: гам, гам, гам!.. А он-то в моих лапах запищит, как кошка: мяу!..
Туллия улыбнулась. Дело почти совсем уладилось, но Секст подошел и все испортил.
— Матушка, — сказал он, — я знаю, кто переломил кость, и не случайно в зубах, а руками — тебе в насмешку.
— Клянусь Юпитером и Немезидой!.. — вскричала Туллия яростно. — Смерть моему злодею!.. Кто?
— Эмилий!
Настала минута, давно желанная тиранкой. Оракул запретил ей казнить Эмилия за бегство его сестры, нельзя было лишить его жизни и за любовь Ареты в силу обещания, данного ей мачехой при свидетелях под условием ее покорности воле старших при выдаче замуж. Другой предлог доселе не представлялся.
Тиранка наслаждалась.
Фульвия в ужасе прижалась к Лукреции.
— Сестрица, — шептала она, — гляди!.. Точно пламя сверкает в злых глазах нашей тетки!.. Я не могу на нее смотреть, боюсь. Сестрица, его убьют!..
— Да, — так же тихо ответила Лукреция, — бедный Эмилий!.. Он был честным человеком и хорошим воином.
— Сестра — сказал, Луций, — ободрись! Может быть, боги опять смилуются.
— А если у них не найдется к нам жалости, — злобно сказал подошедший Валерий, — то я отмщу за друга, если бы даже пришлось для этого идти против целого Рима. Долго мы терпели тиранство! Если погибнет Эмилий, я найду себе помощников не только в Риме, но и в других местах и справлю кровавую тризну.
— Валерий, — обратилась к нему Фульвия, — если б ты знал, как мне дорог Эмилий! Я буду твоею самой усердной помощницей, если поручишь что-нибудь.
— Ты его любишь, я это заметил давно.
— Люблю ли?! Ах!.. Его смерть — моя смерть. Пустите! Я пойду к тетке и на коленях вымолю ему прощение.
— Фульвия, стой! — возразил Луций, схватив сестру за платье. — Не раздражай злодейку.
Пока они так перешептывались, Туллия говорила своей жертве:
— Зачем ты, дерзкий, нарушил мой строгий запрет? Это насмешка? Ты знал, какая участь ждет за это?
Эмилий не оправдывался — это было бесполезно. Зная, что для него все кончено, он смело сказал в ответ:
— Час гибели мне не страшен. Я к этому готов давно. Мне жизнь опротивела в несносном рабстве. Злодейка, все, что было мило и дорого мне, ты отняла у меня. Твое тиранство вынудило Ютурну бежать, я уверен, навстречу гибели, лишь бы не изнывать в твоих когтях. А где отец мой? Он погиб медленной смертью мучительной казни, положенный под камни в Ферентинский источник. Где моя мать? Умерла с горя в изгнании у самнитов. А братья легли под секиру. После бегства сестры я хотел покончить с моей ужасной жизнью, но остался влачить это несносное существование, потому что еще было подле меня добродетельное существо, которое я любил, кому надеялся стать когда-нибудь полезным, — Арета.
— Молчать! — вскричала Туллия. — Ты осмелился любить ее больше, чем дозволено другу детства. Ты в этом уличен! В первый раз я видела ваши нежные взгляды в то время, когда был получен ответ дельфийского оракула. Я не могла казнить тебя тогда вопреки его запрету, но потом ты был явно уличен в беседке на тайном свидании с моей падчерицей. Я не могла казнить тебя и за это, потому что Тарквиний дал ей честное слово отца оставить тебе жизнь под условием ее покорности при выходе замуж. — Туллия дико захохотала. — Теперь власти оракула над тобой больше нет, а Тарквиний пьян, как Силен на Мидасовом пиру. Он не проснется ни от каких твоих воплей, он не успеет спасти тебя, потому что сию минуту ты испустишь дух.
Она обратилась к воинам — аблектам охраны из наемных этрусков.
— Убейте его!..
Брут заслонил собой юношу от подбежавших к нему с обнаженными мечами исполнителей воли тиранки, и льстиво возразил:
— Грозная Немезида, зачем ты так добра к этому злодею? Сын врага твоего, Турна Гердония, просит себе смерти, а ты исполняешь его желание? Вот если бы я был на твоем месте…
— То как ты поступил бы тогда? — спросила Туллия с жадностью.
— Убить его! Такая расправа слишком быстра. Я бы его помучил подольше, я бы такого злодея-насмешника засадил в тюремный подвал Туллианы, давал бы ему целый месяц по куску хлеба дней через шесть-семь… Тогда он узнал бы, как ценить твою честь.
Туллия обрадовалась этой идее.
— Глупый Пес, ты иногда умнеешь и даешь полезные советы. Отлично!.. Да!.. Сын Турна пусть умрет медленной смертью. Поручаю его тебе! Иди с ним, привяжи его к дереву в лесу и стереги, а поутру увези его в Туллиану — в то отделение, что я недавно пристроила к ней.
Брут стал красноречиво описывать самые ужасные мучения, каким он подвергнет осужденного в мрачном безоконном подвале.
Слушая это, Фульвия радостно воскликнула:
— Сестрица!.. Друзья!.. Отсрочка казни!..
— Не кричи! — остановил ее Валерий. — Я хорошо знаю Юния Брута, он не станет мучить Эмилия, а пока наш друг томится, я успею найти средство для его освобождения.
Упрашивания Брута не остались без успеха — перспектива мук, ожидающих Эмилия, удовлетворила фантазию кровожадной женщины.
— Возьми его, Юний, — сказала Туллия, — и терзай как хочешь.
Брут со злорадным хохотом обратился к осужденному:
— Пойдем, смельчак, освежимся ночной прохладой в лесу! Славно мы там с похмелья выспимся, а если Морфей к нам не пожалует, сочтем все звезды от безделья. На рассвете Говорящий Пес упрячет тебя в конуру.
— Счастливец этот дедушка Юний! — заметил Секст. — Он может совсем не хмелеть, сколько бы ни пил вина, причем самого крепкого. Хотелось бы мне иметь такую натуру! Пил-пил, дремал, качался, нес дичь, бормотал без склада и лада, а теперь совсем бравый человек — весь хмель его пропал моментально, лишь только это ему понадобилось.
Многие удивлялись, но Валерий саркастически шепнул Луцию:
— Еще бы Бруту не протрезвиться! Я видел, как он вино выливал украдкой под стол.
В эту минуту поднялся с ложа Тарквиний, полусонный, пьяный, едва ли в силах понять, что такое случилось и разозлило его жену, а если бы он и понял, то не обратил бы внимания, потому что в последнее время все казни и другие виды расправы с нелюбимыми особами вполне предоставил на ее полную волю.
— Прощайте! — проговорил он, заплетаясь и языком и ногами. — Уж близится полночь… Спокойной вам желаю ночи, друзья мои! Ступайте на отдых! С зарей на охоту отправимся, быть может, завтра она будет у нас удачнее нынешней.
Он ушел, поддерживаемый рабами.
— Валерий, — шепнула Лукреция, — мой отец давно послан Тарквинием в Кумский грот за сивиллой. Он должен в эту ночь, по моим предположениям, привезти сюда волшебницу. Зачем она нужна Тарквинию, я не знаю. Вот мой перстень, он не дешев, возьми и подари его сивилле. Может быть, она даст тебе совет для спасения друга. Поезжай сейчас по Римской дороге. Если встретишь сивиллу, то вдали отсюда ты успеешь переговорить с нею удобнее, чем здесь.
— Твой совет хорош, матрона, — отозвался молодой патриций тоже шепотом, — и я постараюсь исполнить его как можно аккуратнее. Я пойду к Бруту, чтобы сообща…
— Не делай этого! Во-первых, ты в разговорах потеряешь время. Не думаю, чтобы Брут сказал тебе что-нибудь очень важное — он теперь в высшей степени расстроен. А во-вторых, это страшно — ваши разговоры могут подслушать солдаты. Если тебе нужен советник, кроме волшебницы, то ведь с ней будет мой отец, а его ты считаешь, как все, мудрым и преданным вам, а не Туллии.
— О да!..
Все разошлись, палатка опустела. Туллия удержала Лукрецию и Фульвию при себе.
— Останьтесь здесь ненадолго, побудьте со мною, пока пройдет полночный час, — сказала она. — Поговорим!.. Сегодня отчего-то особенно овладел мной панический страх. Я не хочу быть в этот час одна. — Она всплеснула руками в суеверном ужасе. — О, полночь, полночь! О, как я боюсь этого времени, Фульвия!.. Чу!.. Слышишь?.. Как будто кто-то хохочет далеко отсюда, в лесу или в горах.
— Слышу, — ответила молодая девушка, — но никто там, тетушка, не хохочет. Это шум воды, в лесу ревет над оврагом водопад.
— Водопад! — повторила Туллия, вздрогнув. — Ужасный звук! Ты знаешь, сколько осужденных я отправила в Аид с той скалы, и вот они, всплывая над трясиной, в полночный час вместе с туманом летают, носятся над местом своей гибели, поют и стонут. Слышишь, Фульвия? Слышишь? Явственно и громко они меня кличут, они меня злодейкой зовут.
— Усни скорее, могучая! — посоветовала Лукреция. — Мы тут посидим.
Она знала, что Туллия не переносит присутствия служанок подле нее не во время туалета, не удостаивая их ни словом разговора, поэтому и требовала для разделения ее одиночества родственниц.
Она ласково обняла Лукрецию, возражая на ее предложение.
— Я не могу теперь спать, не в силах. Эти ужасные мертвецы явятся мне во сне…
И лютая старуха затряслась от нервной дрожи.
— Явятся… всю ночь станут мучить меня во сто крат хуже, нежели я их мучила. — Она горестно вздохнула, всплеснув руками. — Ах, Лукреция! Кого тревожит совесть, тому нельзя спокойно жить. Поверь мне, я постоянно страдаю, мне жить противно, горько… Поверь, все почести и власть я отдала бы за чистоту души. Простой бедняк-пахарь счастливее меня, он не чувствует приставаний злых фурий, не сделав ничего дурного. Житье таких людей завиднее моего. Целый день они работают по привычке, охотно, без всяких ужасных мыслей, а ночью спят до зари непробудно, и не придут убитые ими противники, не станут проклинать их из ада. А я… я мечусь, терзаюсь, не находя себе отрады. Ни удалить призраков, ни заглушить их голосов я не имею средств, и это почти каждую ночь… Такая пытка!.. Ах!.. Помоги мне, Лукреция, посоветуй что-нибудь… Не знаешь ли ты, какой жертвой лучше всего умилостивить тени казненных? Я много раз приносила им жертвы, но это не помогло мне.
Люди честные, трезвые, простодушные, многое понимают на свой лад и не в силах усвоить точку зрения настоящих злодеев, испорченных насквозь, до самых мелких фибр потемневшей души, не в силах понять и логику пьяниц, ставших полоумными от неумеренного питья вина, какой именно была Туллия, знаменитая жена Тарквиния Гордого.
Лукреция подумала, что сердце тиранки способно уступить голосу добродетели.
— В Ферентии казнен Турн, — сказала она, — здесь его сын ждет казни. Прости Эмилия, вели ему, как сыну умерщвленного, принести за тебя жертву теням мучающих тебя страдальцев. Они навсегда скроются в Аид, а твоя душа очистится от этого греха. Тень Турна за прощение сына примет тебя под свое покровительство, не даст другим призракам больше тревожить тебя. Твой страх пройдет, ты перестанешь бояться полуночи, темноты, шума водопада…
Фульвия перебила речи невестки своими мольбами, упав на колени к ногам Туллии:
— Тетушка, милая тетушка! Во имя всего святого, прошу тебя, не казни Эмилия! Он станет помнить твою милость, станет молиться за тебя!
Остывший гнев тиранки закипел с новой силой.
— Насмешницы! — вскричала Туллия, злобно усмехнувшись. — Я думала, что вы дадите мне полезный совет, а вы вздумали воспользоваться минутой моей слабости, вздумали спасать ненавистного мне человека — спасать того, кому моей пощады не будет! Минутный страх старой больной тетки явился вам предлогом спасать Эмилия. Вы полагали, что сердце мое растает от ваших упрашиваний, полагали, что я с вами расцелуюсь, разрыдаюсь, начну вопить о моих грехах? Ошибаетесь!.. Неужели вы думали, что я пойду умолять сына Турна о молитве за меня, а он еще, пожалуй, торговаться начнет со мной, как жрец с простонародьем. Возврати я ему отцовское наследство, дай ему в жены Арну, взяв ее назад от мужа… Ах, как все это смешно, потешно!.. Сам Юний Брут не мог бы выдумать ничего подобного! Благодарю, Лукреция, за шутку! Ведь это все вы обе выдумали нарочно, чтобы меня развлечь… Так или не так?.. Ну, говорите, отвечайте!.. Да, и не забудьте, что у вас самих на плечах-то не по две головы! Тебя, Фульвия, я отлично поняла еще и с другой стороны…
— О тетушка! — воскликнула девушка, обнимая колени тиранки. — Помилуй, пощади!..
— Я поняла, что ты влюблена. Забудь преступника! Я нашла тебе жениха получше — Секст овдовел недавно очень кстати…
— Ах нет, нет!.. Смилуйся, пощади!..
— Он не нравится тебе? — спросила Туллия глухо и мрачно. — Мой сын кажется тебе хуже сына мятежника?.. — Она грубо дернула девушку за руку. — Да что с тобой разговаривать-то! Разве ты посмеешь не исполнить того, что мной будет велено тебе?! Возьми ее, Лукреция, с глаз моих, убирайтесь обе в вашу палатку… Вон! Вон! — Она затопала ногами. — Мне простить Эмилия? Никогда!.. Я не настолько слаба душой, чтобы, боясь призраков полуночи, уступать мольбам в пользу ненавистных мне ослушников. Пускай придут казненные всем хороводом из болота, пускай терзают мне сердце, душу, высасывают кровь мою по капле! Пусть их адский хор проклятия изрекает — я все-таки Эмилия убью!..
Лукреция и Фульвия убежали в горьких слезах, смертельно испуганные.
Им долго слышался повторяющийся мрачный возглас яростной злодейки, точно догонял их, несся за ними вслед:
— Я все-таки Эмилия убью!..

Глава IV. Ночь над рекой

После тихого вечера настала такая же тихая и ясная, но холодная ночь.
На небе сияли яркие звезды. Костер поваров погас, прислуга уснула.
Злые наемные аблекты Тарквиния крепко связали руки и ноги осужденному Эмилию, бросили его у реки под дерево на кочки и корни и стали было мучить насмешками, но Брут грозно приказал им удалиться:
— Ложитесь спать! Рекс не будет доволен, если увидит завтра вас с сонными глазами.
Дерзкие этруски, из которых состоял этот отряд аблектов, ушли.
Брут уселся на камень и угрюмо понурился в глубоких безотрадных думах.
Через некоторое время он позвал своего раба тихим условным свистом.
— Все ли спят, Виндиций? — спросил он.
— Аблекты-то, кажется, уснули, — ответил слуга.
— Наблюдай за ними, чтобы ни один не вздумал подсматривать за мной.
— Господин, — сказал невольник, понизив голос до шепота, — я видел, что Валерий украдкой отвязал свою лошадь и куда-то уехал, никому в стане не сказав.
— Принеси сюда ко мне теплый плащ и подушку, чтобы я мог удобно провести ночь в лесу.
Раб принес требуемые вещи и стал сторожить, чтобы не пришел кто-нибудь из нежелательных особ.
Вполне полагаясь на верность и сметливость давнего, испытанного и единственного слуги, Брут успокоился, но что-то его слегка все-таки тревожило.
‘Куда и зачем поехал Валерий? — размышлял он. — Не вознамерился ли этот горячий юноша сделать воззвание к плебсу на комициях? Вот была бы необдуманная штука легкомысленной головы!.. И друга не спасет, и сам пропадет…’
Неподвижно сидел старик, подперев голову рукою, и печален был его взгляд.
Не менее печальны были мысли несчастного узника.
‘Я всеми покинут, — думал связанный Эмилий с горькой тоской, — все мои друзья, даже Луций и Валерий, отстранились от меня, отшатнулись, точно от огня или от заразы. Я полностью брошен на произвол лютой тиранки, а противный, старый Брут еще внушил ей усилить мое мучение. Ужасный, достойный ее палач, льстец, вероломный ученик этой мегеры!.. А ты, Арета, далеко, ты не знаешь о моих страданиях, ты не едешь… Ах, если бы ты приехала! Быть может, любящий отец пересилил бы свою робость перед женою в угоду давно не виданной дочери, освободил бы меня. Дремлющий пьяный Тарквиний едва ли даже понял, что произошло в его палатке. О Арета, Арета!.. Едешь ли ты сюда? Быть может, еще не собралась или захворала и еще дома. В Этрурию долго не дойдет мой безотрадный вздох, вопль моей последней скорби. На кого надеяться? Кого молить? Богов?.. О, сжальтесь, небожители, надо мной, несчастным, если есть среди вас кто-нибудь благосклонный ко мне!.. Я не молю вас, бессмертные, о спасении моей тяжелой, печальной, сиротской жизни — давно эта жизнь составляет для меня лишь бремя. Молю вас, боги, пошлите обо мне весть в Этрурию или на дорогу моей милой, если она выехала оттуда. Хочу я, чтобы Арета могла молвить мне хоть единое слово участия — последнее слово милой женщины усладит мою смерть. Хотел бы я, чтобы она видела, как я заплатил моей жизнью за чувство чистой любви! Хотел бы я ей сказать, что отдаю мою жизнь за ее любовь охотно, не жалея, что как любил, так и люблю теперь…’
Веревки изрезали руки и ноги Эмилия, острые кочки и камни терзали ему спину. Он начал стонать.
Это прервало думы Брута.
Осторожно оглядевшись, старик подошел к лежащему. Эмилий вздрогнул, предположив, что начинается его истязание.
— Сын Турна, ты страдаешь? — спросил его Брут, наклонившись.
— Отойди, палач! — вскричал осужденный.
— Отойду, когда устрою тебя здесь поудобнее.
Брут разостлал теплый плащ на траве, положил на него Эмилия, не имевшего возможности сопротивляться, и завернул его. Потом подложил ему под голову подушку, сел около него и заговорил:
— Я тебе не палач, а покровитель. Боги однажды помогли мне спасти тебя, помогут и теперь. Поговори со мной.
— О чем мне с тобой говорить, жестокий человек? — возразил Эмилий. — Зачем ты не дал тиранке убить меня? Что я тебе сделал? Почему ты так злобно выпросил меня себе?.. Ужасная, темная, сырая тюрьма, голод, болезни — неизбежные спутницы заточения — все это само по себе хуже смерти. Я это уже испытал, а теперь ты будешь приходить ко мне, мучить…
— Я это сделал, чтобы выиграть время для твоего спасения. Скажи мне, Эмилий, открой, о ком и о чем ты плачешь? О ком или о чем сожалеешь? Неужели об одной жизни? Не думаю, чтобы ты был таким эгоистом. Поделимся взаимно нашими скорбями!..
— Тебе нужно это признание, чтобы сделать зло дорогим мне людям. Не льсти себя такой надеждой, Луций Юний! Я не болтлив.
— Мы можем придумать…
— Новую пытку?..
— Я был другом твоего отца.
— А теперь ты стал мучителем его сына. Не надо мне твоих услуг! В темнице не будет теплее, чем на этой траве. Ах, какой почет моей голове, заболевшей от лежания на острых камнях и кочках!.. Подушку дал!.. Любимец тиранки, уйди от меня! Ты будешь завтра мучить как пожелаешь, но этот последний оставшийся до рассвета час отдай мне, позволь провести его спокойно.
Брут положил голову связанного юноши к себе на колени с подушкой и склонился к нему, продолжая убеждать:
— В Риме давно формируется оппозиция против тирании, но наша партия еще не сильна, потому что почти вся знатная молодежь на стороне Тарквиния. Он увлекает легкомысленных людей славой походов с безжалостным разграблением городов, увлекает и пышными пирами. Мои сыновья, к сожалению, тоже увлеклись всем этим. Ты знаешь, Эмилий, как дружны они с безалаберным Секстом.
Но Эмилий все еще не верил в искренность старика.
— Разве сам-то ты не угождаешь этому Сексту?! — воскликнул он. — Чем ты докажешь мне сочувствие, любимец Туллии? Клятвами? Но клятвы для тебя не святы, потому что ты льстец, лжец, коварный Говорящий Пес. Дай мне проститься с жизнью! Я у тебя прошу немного — один час покоя. Ведь я еще молод, я не могу быть в преддверии истязаний и смерти так же спокоен, как, может быть, был мой отец.
— Да, Эмилий, ты молод, ты полон надежд, это правда. Я и сам не уверен, спасу ли тебя, я знаю, что я могу быть полезен многим, но что мне другие люди, когда сын Турна гибнет? Я довольно жил, довольно страдал, измучился жизнью с ее скорбями… Беги! Ты свободен!
Брут перерезал веревки своим кинжалом и приподнял юношу.
— Мучитель! Какая насмешка! — воскликнул Эмилий. — Ты спрятал стражу в кустах, чтобы потешиться моим побегом, устроить облаву на меня, травлю с собаками!
— Беги! Взгляни — все аблекты спят, кроме тех, что ходят у главной палатки. Беги в Сабинские горы, а оттуда проберись в Самний. Там живет родня твоей матери и недавно умершего деда, Эмилия Скавра, живут Виргиний Руф и многие другие проскрипты тирании, бежавшие от казни. Они хорошо примут тебя, защитят, обласкают. Возьми мой кинжал…
Эмилий начал колебаться. Все еще не уверенный в искренности Брута, он не знал, что ему теперь думать о нем. Взяв кинжал, он через минуту отдал его назад, говоря:
— Напрасно ты прельщаешь меня возможностью бегства! Бегство постыдно. Если ты мучитель, я не дам тебе потехи, а если ты надо мной сжалился в память моего отца, я все-таки не сбегу, как малодушный трус. Не приводи мне в пример моего деда, который был храбрец из храбрецов, не указывай на Виргиния Руфа. У них были причины для бегства, каких у меня нет. Дед был женат вторым браком на самнитке, а Виргиний был другом его сына. Они ушли в родную семью, а мне в Самнии все чуждо. Я предпочитаю смерть в отечестве жизни изгнанника на чужбине. Веди меня на муки и казнь, я умру как достойный сын своего отца.
— Беги, Эмилий! — убеждал Брут почти со слезами. — Ты мне дороже моих собственных сыновей. Не я тебя мучаю, а ты меня терзаешь недоверием. Нет мне покоя от моей совести, а если ты погибнешь, проклиная меня, не зная моей привязанности к тебе, — что я тогда буду чувствовать? По мере того как ты рос, я с каждым днем все больше радовался, любил тебя, видя твое отвращение от порочных забав сыновей Тарквиния и — увы! — моих сыновей также. Теперь же я убедился и в твоем мужестве. Ты не плакал, не молил тиранку о пощаде. Сын героя, поверь же мне наконец! Вот тебе секира в прибавку к данному кинжалу. Все спят, я с тобою один. Беги! Перестань упрямиться, эта непреклонность сгубит тебя. Не я твой мучитель, а ты сжалься над моей бедной совестью, которой давно нет покоя от множества погубленных тиранством людей, проклинавших меня в свой смертный час, не зная, что я перед ними ни в чем не виноват.

Глава V. Союз друзей

В лесу послышался тихий шорох осторожных шагов нескольких человек, приближающихся издалека.
— Хорошо, что я тебе не поверил! — воскликнул Эмилий злобно. — Вон они, твои воины, ходят вблизи, чтобы быть наготове. По первому твоему свисту они схватят меня.
— Взгляни внимательнее, Эмилий, — возразил Брут, — это друзья твои. Поверишь ли ты им, если они подтвердят, что я честный человек и искренне желаю выручить тебя?
Вместо предполагаемой стражи Эмилий увидел своего друга Валерия. С ним, несколько отстав, шли Луций и его тесть Спурий. Их первые же слова переменили мысли юноши.
— Юний, благодетель наш! — вскричал Луций, обнимая старика, и обратился к другу, заключив его в объятия. — Милый мой, как я рад, что Юнию удалось защитить тебя!..
— Ты теперь спасен, Эмилий, и не одним Брутом, — прибавил Валерий, всплеснув руками в восторге. — Спасен!.. Спасен наверняка!.. Узнай, что сами боги на твоей стороне, а тиранка скоро погибнет.
— Доверься Юнию, Эмилий! — посоветовал Луций.
Эмилий, казалось, ничему этому не обрадовался, отстранился от объятий друзей и, краснея от стыда, упорно глядел в землю.
Оставив его в покое поразмышлять, друзья стали совещаться о том, что им предпринять для спасения отечества от налегшего черной тучей гнета тирании звероподобных людей, узурпаторски захвативших власть, после того как они убили мудрого царя Сервия, которого до сих пор все хорошие римляне жалели.
Лицо Валерия было грозно, с насупленными бровями, а голос звучал, жестко, холодно.
— Я уверен, что мы скоро отмстим тиранке за все наши беды, — сказал он. — Власть Туллии, всем ненавистной, мы или низложим, или сами падем, отдадим за это свои головы.
— Да! — вскричали все. — Да будет так!
— Перед Марсом, защитником чести Рима, обет роковой мы даем.
— Да!
— Да!
И все подняли руки с обнаженными мечами, призывая в свидетели клятвы бога войны, от которого, по их верованиям, родился Ромул.
— Туллия напрасно хвалится огромным войском! — продолжал Валерий. — У нее только и есть верные наемники-этруски, присланные тестю Октавием, а римляне все покинут ее, лишь только раздастся наш призыв.
— Никто и ничто не расторгнет священнейших уз нашей дружбы, укрепленной теперь клятвой во благо Рима! — воскликнул Спурий, соединяя свою руку с протянутыми руками друзей. — Внимай нам, Марс-Копьеносец, грозный мститель за поругание исконных прав граждан великого Рима! — обратился он к небу. — Внимай нам, вся небесная твердь, все боги, все герои, обращенные в звезды!.. Воздадим тиранке позором за наше бесчестье, погибелью лютой — за смерть несчастного Турна и других ее жертв.
— Я уверен, — заявил Валерий, — что если ты, Спурий, станешь во главе нашего дела, то по первому зову не только римляне восстанут, но и весь Лациум. Трусливые этрусские наемники убегут от первого натиска.
— Но не забудьте, мою давнюю мольбу, — вмешался Луций, — пощадите Тарквиния! Каким бы он ни был злодеем прежде, теперь он совсем одряхлел. Боги воздали ему за пролитые слезы и потоки крови, воздали долгим, томительным гнетом, мучением от причуд полоумной жены. Тарквиний спился и давно не принимает участия в делах правления. Не от него, а от Туллии тяжко страдает несчастный, ограбленный Рим. Ее мотовство и жестокость составляют причины жалоб бедствующего города.
Брут давно слегка косился на Луция за постоянное выгораживание Тарквиния, доводившегося ему двоюродным дядей, облагодетельствовавшего его семью разными дарами и привилегиями, но не намеревался отдалить его от общего дела, не подозревал в склонности к измене, потому что его тесть Спурий, глава оппозиции, верил ему.
Брут стал и теперь уверять Луция, что все они с ним согласны, постараются спасти жизнь его дяде, веря, что их мести достойна одна Туллия.
— Случается нередко, — саркастически заметил этот хитрый человек, — что дом-то очень удобен, но неприятен его сосед. Твой дядя стал сговорчив и покладист в последние годы, зато у тетушки милости не выпросишь. В Этрурию дорога зарасти не успела. Оттуда пришел к нам Приск, отец Тарквиния, там вся его родня. Пусть он туда убирается доживать свой век у зятя. Долой его! Довольно квиритам гнуться перед чужестранцем-этруском! Мы можем вручить власть одному из своих патрициев, кого найдем достойным. Этруск римлянам не нужен, он исконный враг. Туллию же мне предоставьте, я совершу сам над ней мою беспощадную месть, потому что пострадал от нее всех больше я, патриций древнего рода, спасшийся от казни тем, что был превращен в шута. Мои родители, жена, брат и другие родные, погубленные Тарквинием по внушению Туллии еще при царе Сервии, ограбленные, оклеветанные, сосланные, казненные… эти страдальцы хором взывают ко мне день и ночь из преисподней, чтобы я отомстил за их позор и гибель. О бедный наш Рим! Горька твоя судьбина! Но когда настанет день возрождения его померкшей славы, у сынов его рука не дрогнет, чтобы увенчать его новым лавром.
— Конечно, не дрогнет, — подтвердил Спурий.
— Никто из настоящих квиритов не струсит, — прибавил Валерий.
— Веди же нас! — воскликнул Луций.
— Как тут не верить в победу! — продолжал полководец. — Сражаясь за честь и свободу отечества на его стогнах, подле святых, дорогих нам отцовских могил, разве мы не найдем в избытке силы для этого в своих ожесточенных тиранией негодующих душах?! Мы будем знать, что наши жены, сестры, дети усердно молятся за нас в храмах, мы будем биться в полной уверенности, что их слезы и жертвы смягчат богов!
— Каждый из нас будет помнить, — сказал Валерий, — что, сражаясь, мы стремимся избавить от гибели друзей, родителей, братьев, стараемся спасти своих детей!
— Эмилий, теперь ты мне веришь? — спросил Брут смущенного юношу, продолжавшего стоять одиноко у дерева поодаль от группы собравшихся.
— Я верю, хоть и мнится мне все это сном, сладкой мечтой, — тихо отозвался он, — прости мне, Юний, мое недоверие! Прости меня, друг моего отца!..
И он упал к ногам своего защитника.

Глава VI. Римская девушка

— Я прощу тебя с одним условием, — заявил Брут, — называй меня отцом.
— Я этого не смею, — возразил Эмилий в смущении, — палачом и лжецом называл я тебя.
— Осторожность твоя говорила это, забудь твои речи!..
— Отец мой! — робко произнес молодой человек, склоняясь в объятия Брута.
Они сели все под дерево и продолжали разговаривать.
— Мой милый названый сын, — говорил Брут, — если бы собрать все твои горести, не составилось бы десятой доли того, что я вытерпел за эти тридцать лет. Ах, сколько позора, сколько тоски! Ты любишь Арету, ты с ней разлучен… Верю тебе, что это горько, но ведь ты молод, рана твоего сердца может излечиться, ты можешь полюбить другую женщину. А кто мне, старику, возвратит моего отца, мою жену? Ведь я их любил! Кто возвратит мне любовь и почтительность моих сыновей? Они развратились, они наносят моему роду, Юниев, несмываемые пятна позора — пьянствуют вместе с сыновьями Туллии, преследуют каждую женщину, имевшую несчастье им понравиться, не разбирая, рабыня она или свободная, девица или замужняя, а я… Что я могу сделать? Могу ли, посмею ли возвысить против этого мой голос? Кто я? Смею ли еще называться Луцием из рода Юниев? Нет, я — Говорящий Пес, вот моя кличка. Я лаю по-собачьи, валяюсь у ног тиранки, льщу ей.
— Луций Юний! Час нашей общей мести скоро настанет! — сказал Валерий уверенным тоном.
— Эмилий! — продолжал Брут. — Отныне ты один будешь моим любимым сыном.
— Постараюсь почтительностью и повиновением заслужить это! — ответил молодой человек с поклоном. — Если же меня убьют, я все-таки найду себе отраду в том, что друг моего отца называл меня сыном.
— Тебя не убьют, пока я жив! — вскричал Брут, снова обнимая его.
Так все они сидели друг близ друга, тихо толкуя между собою и проливая слезы. Эти пятеро любили один другого теперь самым искренним чувством дружбы. Опасность положения Эмилия еще теснее, чем прежде, сближала их.
От веяния тихого ночного ветерка верхушки деревьев леса слегка кивали вершинами, точно посылая друзьям приветы и пожелания успеха.
Звезды ярко горели на темном южном небе, так что глядеть на них было трудно. Казалось, что сами небожители смотрят со своих золотых тронов из недосягаемо высоких обителей на детей земли, гонимых, грустных, наслаждающихся редким часом отрады, не зная, что будет с ними завтра и выпадет ли им на долю хоть одно из высказанных ими пожеланий.
Мало-помалу друзья увлеклись в беседе толками на такую тему, о которой, казалось бы, еще рано выражать предположения и задавать вопросы. Если им удастся свергнуть и изгнать Тарквиния Гордого, то кого находят они более всех достойным занять его вакантный трон? В чью пользу они будут агитировать? Кого предложат Риму?
Невежественный, необразованный тогдашний плебс не должен был оставаться ни минуты без накинутой на него легкой, но тем не менее крепкой узды начальства, верховной власти — не то, почувствовав себя предоставленным самому себе, этот плебс, и в особенности чернь, как бешеная лошадь, понесется наугад куда глаза глядят — в лес, в болото, в пропасть — и разобьет всю колесницу государства, как кони Гелиоса под управлением неумелого Фаэтона.
— Я вручил бы власть тебе, — сказал Валерий Бруту. — Ты родственник Тарквиния.
— Луций Колатин ему ближе меня, если избирать преемника по родству, — возразил Брут.
— Но ты всех мудрее в Риме.
— Если по уму, то Спурий не глупее меня.
Они передавали друг другу власть, которую еще не получили, готовые поспорить по горячности своей натуры, но Валерий уладил вспышку передачей внезапно возникшей у него идеи:
— Будем властвовать после Тарквиния все по очереди, как это водится издавна у самнитов, — заявил он, в сущности шутя, но его предложение нашло себе отклик в эксцентричном уме старого Брута.
Мудрый, философски-образованный, но тем не менее весьма недальновидный, римлянин принялся развивать поданную ему идею ввести в Риме самнитскую форму правления, отбрасывая из нее одно как непригодное, и прибавляя другое, имевшееся у вольсков и в греческих республиках.
Никто не возражал Бруту и никто из его друзей не предчувствовал, какой ужасный гнет задавит Рим от осуществления на практике теорий Брута и Валерия.
Новизна дела манит, влечет, сулит золотая горы… Но даст ли? Об этом люди не рассуждают в порывах энтузиазма, увлекшись понравившейся идеей, не зная будущего, не разбирая оборотных сторон задуманного дела и его темных последствий.
Римляне с жаром ухватились за новую, нарождающуюся идею о форме правления на выборных началах по самнитскому образцу, не предвидя и не соображая ее непригодности на практике — того, что они ею на целых триста лет задавят, как самой лютой, фанатичной традицией, хуже тирании, всякий порыв и проблеск прогресса, только что начавший развиваться при Тарквинии, цивилизации, культуры, погасят весь блеск искусства, сотрут индивидуальность каждого римлянина, сольют весь народ в одну собирательную идею, безличную, бесцветную, бездушную, варварски-жестокую массу — Великий Рим, деспотизм которого окажется во сто крат тяжелее тирании Тарквиния Гордого.
Кустарник внезапно раздвинулся, и хорошенькая девичья головка показалась среди его зелени.
Фульвия подошла к сидящим на берегу речки.
— Наконец-то я вас нашла! — сказала она, — Лукреция послала меня за тобою, почтенный Спурий, узнав, что ты приехал. Пойдем к ней! Вы здесь говорили о бедствиях Рима… Быть может, вам пригодятся мои жертвы, я стану молиться за вас. Эмилий, мне жаль тебя, пожалей и ты меня хоть крошечку. Друзья Рима, спасая отечество, спасите и меня! Не медлите, придумайте что-нибудь, защитите меня, несчастную! Луций! Луций!.. Я — невеста Секста.
Зарыдав, Фульвия положила свою голову на плечо обнявшего ее брата.
— Бедная девушка! — сказал ей Эмилий. — И тебе готовится участь, постигшая милую, несчастную Арету. Ах, Фульвия! Мне жаль тебя, искренне жаль.
— Эмилий! — прошептала она, слабо улыбнувшись.
— Будь тверда сердцем, дитя мое! — вмешался Брут. — Мы спасем тебя.
— Луций, — продолжала Фульвия, — если надежды не будет, пронзи мое сердце твоей рукой любящего брата, чтобы мне не быть рабой ненавистного, развратного человека, который недавно из-за пустяков убил свою жену.
— У Туллии много наемников, — заметил Валерий — но и у нас есть немало друзей с мечами в руках.
Фульвия и Спурий удалились.

Глава VII. Волшебница

Вечные светила стали бледнеть, ночь кончалась. На небе узкой полоской зажглась утренняя зорька. В лесу зачирикали птички, а над полем, видневшимся вдали за просекой, взвился жаворонок с веселым пением высоко над зеленеющими всходами пшеницы.
Слышно стало мычание скота в деревне, топот коз, бегущих на утренний водопой к речке.
Это был час, в который светлый Гелиос надевает венец и садится в солнечную колесницу, а румяная Аврора (заря) встречается со своим возлюбленным Астреем, властителем звезд.
Внимание разговаривающих привлекло странное тихое пение. Они увидели знаменитую сивиллу.
За рекой, полузакрытая туманом, стояла старуха, настолько стройная и величественная, какими обыкновенные женщины преклонного возраста не бывают, — высокого роста, одетая в длинное белое платье. В левой руке она держала толстый свиток папируса, а правой опиралась на посох странного вида, полный украшений волшебного значения.
Ее густые седые волосы опускались почти до земли, и, казалось, никогда ничья рука не чесала и не заплетала их, а ветер украсил, впутав в них поблекшие листья.
Сивилла неподвижно стояла над рекой, глядя на ее тихие воды, как бы всматриваясь в грядущее.
Голосом, непохожим на голос живых, она пела тихо, монотонно. Однако все могли ясно понять каждое ее слово:
Поставлен невинной
Голубке силок,
А льва поджидает
Искусный стрелок.
Ехидну раздавит
Нога старика.
Страшитесь!.. страшитесь!..
Погибель близка.
О сладостном прошлом
С тоской пожалев,
Погибнет ехидна,
Погибнет и лев.
Их звезды погасли
На тверди небес,
Решил их погибель
Юпитер — Зевес.
Голубка на крыльях
Своих улетит…
Куда? Вам поведать
Мне Феб не велит.
Это был молодой голос, но в искусной обработке после долговременных упражнений при врожденной способности, артистически верно подражавший тону глубоко преклонного возраста, только без дрожания и одышки.
Слышавшие не удивились этому.
По их верованиям, у Кумской волшебницы состарилось только тело — ее внешность, а внутренняя жизненность, к которой ими причислялся и голос, как зрение и слух, — все это сохранило бодрость молодости, потому что иначе сивилла не могла бы быть бессмертной.
Самые умные из тогдашних римлян не додумывались до разъяснения того, насколько такое верование удобно грекам — агентам Дельфийского оракула для поручения роли сивиллы каждой женщине, годной на то.
Пропев свою таинственно-загадочную песнь, которая благодаря туманности смысла во всяком случае должна была сбыться, сивилла медленно перешла мелководную речку и заговорила нараспев речитативом, уже не прорицая, а возвещая о своем прибытии:
Мне пища коренья,
Жилище мне — грот.
Бессмертных веленье
Сивиллу ведет.
Я легкая птица,
Мне крылья даны,
Чтобы ведать границы
Небес вышины.
Мне Феб прозорливый
Свой луч подарил,
И ход весь правдивый
В событьях открыл.
Получит Тарквиний
Приветы богов,
Когда без гордыни
Почтит все святыни
Приносом даров.
Ничто пред судьбою
Людей удальство…
Идите с трубою
По Риму с зарею…
Будите его!
Слова прорицаний
Мне дал Аполлон
И свиток сказаний
Сюда принесен.
Не знавший, как и все, что проскрипты, служащие агентами Дельфийского оракула, постоянно следят за всем происходящим у Тарквиния лично, переодеваясь в разные костюмы, и через других, и что, таким образом, сивилла прибыла вовсе не из далеких Кум, где жила совсем другая старуха, — не знавший всего этого Брут, проникнутый благоговением, заговорил:
— Великая возвестительница воли бессмертных, что угодно тебе?
А Валерий еще благоговейнее стал просить ее, как уже просил дорогой, где встретился со Спурием:
— Великая сивилла, укроти ярый гнев Туллии, спаси моего друга!.. Сыны Рима навсегда останутся благодарны, если лучезарный Аполлон твоими устами возвестит спасение невинному.
Не удостоив ни одним взглядом ни того ни другого, сивилла подошла к прочим, также стоявшим на коленях, и, подняв свой посох над Эмилием, заговорила:
Покинь твою розу!..
Она облетит,
Засохнет, поблекнет…
Ей осень грозит.
Печалься, несчастный,
О розе твоей —
Сразит твою розу
Холодный Борей.
Замерзнет от стужи
Прекрасный цветок,
Спасти невозможно —
Безжалостен рок.
Олива без страха
Невзгоды снесет,
Олива доставит
Питательный плод.
Оливе в грядущем
Любовь суждена,
Для счастья и пользы
Она взрощена.
Преклонится роза
В бессилье своем
Под ветви оливы,
Заснув вечным сном.
— Великая возвестительница воли богов, поведай нам яснее, какая участь суждена этому юноше? — спросил Брут.
Сивилла ответила нараспев:
Эмилий Гердоний
Найдет свой конец
В пучине, как умер
И храбрый отец.
Не будешь ты плакать,
Когда он умрет —
Величие Риму
Он тем принесет.
Эмилий украдкой робко посмотрел на волшебницу и едва удержался от крика удивления — на поднятой руке сивиллы он приметил длинный рубец от давнего глубокого пореза, виденный им на белой, красивой руке Ютурны, однажды свалившейся с дерева подле беседки в саду и расцарапавшей руку о гвоздь, — на руке, весьма непохожей на эту желтую, жилистую, хотя и не худую руку старухи.
Друзья были смущены и опечалены предсказанием. Они намеревались снова попросить сивиллу, но волшебница отвернулась и быстрыми шагами пошла к главному шатру.

Глава VIII. Прорицание

Все участники увеселительной охотничьей поездки собрались на поляне и с любопытством рассматривали издали сивиллу, не смея близко подойти к знаменитой волшебнице, огражденной от такой назойливости публики пущенной ее адептами молвой, будто смертный, прикоснувшийся к ней одеждой, даже слегка и случайно, неминуемо вскоре умрет.
Тарквиний и Туллия не замедлили прийти и уселись на принесенные для них кресла с сыновьями и Говорящим Псом, который теперь расточал тиранке любезности.
Эмилий, по-прежнему связанный, стоял поодаль со Спурием и Валерием, которые защищали его от грубостей стражи.
Когда все заняли свои места и все утихло, Тарквиний начал речь:
— Советница от Зевса, великая сивилла, подруга лучезарного Аполлона! Я призвал тебя из твоего убежища, нарушил твой покой. Прости мне это! С некоторого времени страх волнует меня, не дает покоя подозрение. Странные явления посылают мне боги! Недавно днем выполз уж или даже змей — я не успел разглядеть, кто именно, — обвил колонну и с шипением уполз под мое ложе в спальне.
— Известно, что пьяному чаще всего мерещатся змеи, — заметил шепотом Валерий, — может быть, и не приползал никто.
— Что предвещает появление его? — продолжал Тарквиний, — что это за таинственный знак? Грозит ли мне опасность от тайного врага или явно нападет на меня какой-нибудь злодей? К добру или к худу это случилось?
Сивилла, не взглянув ни разу на говорящего, продержав все время свои глаза опущенными, тихим голосом ответила:
— Тарквиний Суперб, ты тревожишь мой покой по пустякам, но не хочешь исполнить моего предложения. Я приходила к тебе с тремя свитками, возвестила, что они содержат девять песен о судьбах Рима, предложила купить их, но ты не захотел и грубо отослал меня прочь. Потом я присылала к тебе моего вестника сказать, что по повелению Аполлона три песни я сожгла, потому что Аполлон разгневался на тебя за скупость. Предлагала тебе купить оставшиеся шесть песен о судьбах Рима. Ты не купил, прогнал моего слугу еще грубее, чем меня, потому что тогда ты, здоровый, бодрый, могучий, богатый, удачливый, не нуждался в помощи. Теперь, одряхлевший, больной, угнетенный своеволием жены и сыновей, разбитый врагами на поле сражения, ты обращаешься за помощью к Аполлону, которого оскорбил, и зовешь меня… Я покинула мой таинственный грот по твоему вызову, но что скажу тебе? Тарквиний Суперб, не грозный, а немощный властитель Рима, Аполлон гневен на тебя за скупость и много, много надо даров, чтобы возвратить тебе его благоволение. По его повелению я сожгла еще три песни. Купи у меня последним три, которые остались, если хочешь, чтобы я гадала тебе. Не купишь — я их сожгу, и ты меня никогда не увидишь, а за скупость Аполлон испепелит тебя своими лучами. Тарквиний, трепещи гнева богов!.. Он постигнет тебя гораздо быстрее и страшнее, чем ты полагаешь. Дух Туллия-сакердота, зашитого по твоему приговору в мешок и брошенного в море, души жителей Габии, убитых по твоему повелению Секстом… Когда его посланный спросил тебя, что ему следует сделать, ты ответил: ‘Скажи, за каким занятием ты застал меня!! — и стал сбивать мечом головки мака на цветочной клумбе в саду. Дух невинно утопленного в Ферентине Турна… все они давно вопиют к богам об отмщении, и я не знаю, какими жертвами можно успокоить эти страшные тени страдальцев!.. Много, много золота ты должен дать, Тарквиний, за молитвы о тебе.
— Дивная прорицательница! — вскричал узурпатор, охваченный ужасом. — Я беру твои песни. Юний Брут даст тебе за них деньги.
— Не мне… не мне… пусть он отдаст их жрецу Аполлона Евлогию Приму, который в Риме придет к нему за этим от меня.
Сивилла изобразила на земле большой круг своим посохом и бросила на него несколько кореньев, вынутых из складок ее платья. Произнося никому не понятные слова заклинания, она стала упорно глядеть на землю.
Ее лицо приняло такое же выражение, сходное с мертвецом, как над рекой. Она задрожала и, подняв руки, проделала ими таинственные взмахи в воздухе, потом запела или, вернее, заговорила нараспев глухим тоном, подойдя к Туллии и подняв над нею свой посох:
Стоящую твердо не сдвинешь скалу,
Хоть боги нередко — помощники злу,
Но есть и меж ними на небе один,
Защитник всех правых, судьбы властелин.
В своих приговорах и благ он, и строг,
Зовется в Афинах: Неведомый Бог.
Перейдя к Тарквинию она продолжала:
Вещает невзгоду, почтеннейший муж,
Тебе от бессмертных явившийся уж.
На это сивиллы пророчества нет,
За морем от Феба получишь ответ.
К оракулу в Дельфы пошли сыновей
И Юния с ними… пусть едут скорей!..
Она опять обратилась к Туллии:
Пусть юношу тотчас сюда подведут —
Свершат над ним боги свой праведный суд.
— Эй, подведите осужденного! — закричала тиранка.
Сивилла положила подведенному Эмилию на плечо свою руку. Он вздрогнул от этого прикосновения — рука старухи была нежна и горяча, как у молодой женщины.
Все заметили его испуг, но приписали другой причине.
— Сивилла наложила на смертного руку — он немедленно умрет, — шепнула Туллия испуганному Бруту.
Старый философ скорбно вздохнул, но ничего не был в силах ответить ей.
Сивилла, обняв осужденного, обратилась к тиранке:
Источник струится в лесу с высоты,
Там многих в пучину низвергнула ты.
То место ужасно, оно проклято,
Туда добровольно не ходит никто.
Там много несчастных кончину нашли,
Теперь эту жертву со старцем пошли!..
Старик с осужденным и верным рабом
Пусть идут к пучине!.. За ними следом
Ходить не дерзайте — там ужас царит!
Старик, верный долгу, пусть казнь совершит.
Он денег и платья с собою возьмет,
Отдать это надо тому, кто придет.
— Юний, — спросила Туллия, — да ты справишься ли с ним один-то?
— Мой раб пойдет со мной, ведь сивилла это дозволила, — ответил старик.
Оттенок печали в его разбитом голосе заметили многие, но никто из не знавших его внутреннего мира души не заподозрил его. Сыновья Туллии подумали, что Брут досадует на сивиллу за помеху бросить Эмилия в Туллиану на долгие муки.
— Когда ты возвратишься, я, не видев казни, потребую от тебя самой страшной клятвы, — заявила Туллия.
— Знаю это, грозная Немезида, — ответил ей Брут с тяжелым вздохом.
Сивилла заговорила с ним.
Потребуют клятву они с тебя в том
Что срезана жатва усердным жнецом.
Клянись им Зевеса стрелой громовой,
Когда ты из леса вернешься домой…
— Нет, не тогда, — перебила Туллия без всякого уважения к знаменитой волшебнице, перед которой трепетал и благоговел ее муж. — Теперь поклянись, Юний, в том, что Эмилий умрет. Я тебе верю, но твой вздох возбудил мои подозрения, что тебе вспомнилась былая близость к Турну и стало жаль его сына.
— Клянись, старец! — сказала сивилла. — Повторяй клятвы за мной…
— Не могу, — тихо возразил Брут.
— Я все равно погиб, — шепнул ему Эмилий, — не губи себя, отец мой. Ты нужен самому Риму.
Это была трудная минута для Брута.
— Эмилий будет сброшен в пропасть и его не станет больше на свете… клянись!.. — настаивала сивилла.
Брут поклялся.

Глава IX. Дочь Тарквиния Гордого

Сивилла ушла в лес бодрым шагом безгранично смелой тридцатилетней женщины и пропала в его густой чаще.
Фульвия робко сказала осужденному:
— Эмилий, ты был мне… ты был для меня… радостью жизни, надеждой, любовью… всем…
Больше ничего у нее не выговорилось. Она упала, рыдая, на руки Лукреции и своего брата.
Спурий и Валерий простились с осужденным, но из других участников охоты — никто. Все боялись подойти к нему. Сыновья и любимцы Туллии совершенно открыто радовались и насмешничали.
Печально повел Брут юношу в лес, но тотчас остановился. Новая надежда блеснула перед ним: к шатрам подошла толпа слуг в этрусских одеждах, а за ними показались другие с богатыми носилками, на которых под пурпурным навесом, защищавшим от солнца, лежала жена лукумона Арна Мелкнеса.
Трудно было узнать в этой умирающей женщине прежнюю Арету!..
Встав при помощи невольниц, она бросилась в объятия отца.
Тарквиний был жесток, но чувство любви к дочери еще не погасло в его развращенном сердце. Он нежно обнял и поцеловал Арну. После этого она весело стала здороваться с родными, пока не увидела связанного Эмилия.
— Эмилий под стражей!.. — вскричала она, затрепетав от ужаса. — Он связан… батюшка!.. матушка!.. что вы решили с ним делать?..
Подбежав к молодому человеку, она стала обнимать его со слезами.
— Милый мой друг, товарищ игр моих детских, чем ты провинился? Что намерены делать с тобой?..
— Я осужден на казнь, Арета, — ответил он, назвав подругу детства ее прежним именем, — я очень рад, что перед смертью вижу тебя и узнал, что твои чувства ко мне не изменились. Я теперь умру гораздо спокойнее, умру с мыслью о тебе, с твоим милым образом в сердце, с твоим именем на устах. Ах, Арета, Арета, как я люблю тебя!..
Он поник головой, скрывая проступившие горькие слезы сожалений не о своей собственной жизни, а об этой дивной молодой женщине, в годы полного расцвета сил загубленной мачехою.
— Погоди, Луций Юний! — обратилась прибывшая к Бруту, потом пошла к Тарквинию и преклонила колени в мольбе. — Батюшка! Мой дорогой отец! Я ничего у тебя никогда не просила, выслушай же благосклонно эту первую мольбу твоей дочери, если чувство любви ко мне еще не заглохло у тебя… Прости Эмилия!..
Сухой, удушливый кашель не дал ей возможности договорить.
Тарквиний с сожалением взглянул на погубленную дочь, и нечто, близкое к доброте, кротости, разлилось по лицу этого странного человека — нечто такое, что ясно сказало Коллатину, насколько он в своем мнении прав, всегда защищая престарелого дядю от намерений Брута и Валерия. Не будь этого злого гения, Туллии, Тарквиний Гордый не был бы тираном и Рим не возненавидел бы его до такой степени, как теперь, потому что переносил в былые времена очень терпеливо суровость других властителей, далеко не очень кротких.
Обняв дочь, Тарквиний нежно заговорил с ней:
— Арета!.. Арна!.. Милое мое дитя!..
Туллия в гневе оттолкнула жену лукумона от отца, закричав:
— Нет, нет, никогда!.. Эмилию пощады не будет!..
Арна обняла колени злодейки.
— Матушка, я слаба, больна… мне недолго жить… Неужели ты не исполнишь моей единственной мольбы?! Ведь просьбы умирающих священны!.. Томясь на чужбине, я надеялась найти здесь, у родных, отраду моей скорби. Неужели меня здесь встретит прежде всего казнь моего друга, казнь, без сомнения, незаслуженная им? Эмилий не может стать преступником, нет, нет!.. Я его слишком хорошо, слишком давно знаю, чтоб верить чьим бы то ни было обвинениям, клевете на него!.. Матушка, разуверь меня, возьми назад твои суровые слова, откажись от них!.. Такой ли встречи я ожидала на родине?!
— Арна, — сухо отозвалась Туллия, точно не слыша просьб, — довольно тебе на траве валяться! Встань! Вместо обычных приветствий и расспросов про здоровье ты меня мучишь твоими причудами!.. Нельзя отменить этот приговор, если бы я и хотела, потому что сивилла наложила свою руку на плечо осужденного. Тень Турна требует сына себе в жертву! Сивилла возвестила мне это с повелением казнить Эмилия тем же способом, каким казнен его отец.
— Что-то я не понял я ее туманных завываний, — вмешался Тарквиний, уже успокоившийся от нагнанного чародейкой страха. — Куда же она советовала послать наших сыновей?
— К Дельфийскому оракулу, — ответила Туллия, усмехнувшись на постоянную рассеянность, забывчивость и сонливость, владеющими ее мужем в последние годы.
— А я не понял, — вмешался Брут, — для чего надо мне непременно взять с собой деньги и одежду к водопаду?.. Кто придет туда за всем этим?..
— Вероятно, чтобы принести это в дар тени Турна, которого ты, Пес, сознайся, очень любил. А вы, стража, не пускайте вслед за ним никого в лес, чтобы не вздумали отнять Эмилия у старика силой.
— Пойдем! — сказал Брут Эмилию.
— Оставь! — возразила Туллия саркастически. — Дай ему проститься с друзьями! Пусть он прощается, и как можно нежнее!.. — Она поманила Брута к себе и шепнула: — Примечай! Я хочу видеть и знать, с кем ближе всех будет этот негодный сотник.
— Я его разорву на части моими собачьими зубами, прежде чем утопить. Ты недаром зовешь меня Псом, Туллия, — я постараюсь оправдывать данное мне тобой прозвище, — ответил Брут.
Пока они перешептывались, Валерий так же тихо успел сказать Эмилию:
— Ты не умрешь, мой друг, в пучине. Я подкупил сивиллу еще раньше ее появления здесь, она поклялась мне спасти тебя.
Фульвия безнадежно рыдала, обнявшись с Лукрецией. Арна продолжала молить свою жестокую мачеху и отца, попеременно обращаясь к ним.
— Не плачь понапрасну, Арета! — сказал ей Эмилий. — Твоей злой мачехе приятны только слезы и стоны людей, осужденных на смерть.
Тогдашние хорошие люди нередко прощали кающихся врагов, даже сближались с ними вплоть до дружбы, если устранялась причина вражды, но ни один из них не додумался бы до идеи прощения врагов, до идеи молитвы за ненавидящих и обидевших. Язычеству Греции и Рима, несмотря на его сравнительную с другими религиями мягкость, гуманность, такая идея была совершенно чужда.
Поэтому Эмилий с ненавистью обратился к Туллии, проклиная ее:
— Желаю, чтобы эхо стократно повторяло тебе каждый день мои стоны! Желаю, чтобы злые фурии отняли у тебя и аппетит и сон! Мой призрак, взвиваясь из бездны, куда меня кинут, не даст тебе покоя ни на минуту! Позавидуешь моей участи и сама кинешься в пропасть!
Отвернувшись, даже не кивнув Арне, не взглянув на нее, он ушел в лес с Брутом и рабом его.
Тарквинию успело нестерпимо наскучить все происходившее пред ним. Деспотизм жены томил его, как тяжкий камень на шее. Обрадовавшись окончанию процедуры ее суда над сыном Турна, о вине которого он даже не полюбопытствовал узнать, старый властелин поднялся с кресла и заторопился на охоту, приказывая ловчим трубить сбор и досадуя, что он из-за сивиллы и дочери сегодня промешкал — солнце уж высоко, к полудню успеют убить очень мало дичи.
Сыновья его делали в это время насмешливые замечания, что разбитый подагрой и хирагрой Тарквиний, как было и все эти дни, только станет тешиться мыслью, будто он охотится, но на самом деле не только в какую-нибудь юркую пташку, но даже в неповоротливого кабана или сонную днем сову не попадет.

Глава X. Чары сивиллы

Положение осужденного было безвыходное. Помочь, казалось, было ничем нельзя. Брут дал волю горьким слезам, Эмилий же, напротив, держался спокойно, и Брут увидел в нем достойного сына Турна.
Идти пришлось недалеко, но страшный овраг находился в густой чаще. Проклятое место, которое гуляющие не посещали, а казнить там никого давно уже не осуждали, оно заросло и стало почти непроходимым.
Раб должен был прорубать секирой дорогу идущим.
— Отец мой, — сказал Эмилий, — когда волшебница обняла меня, обрекая этим на смерть, мне показалось, будто ее рука чрезвычайно похожа на… даже рубец от пореза… но нет, нет… я не должен это говорить! Это священная жрица, ее нельзя сравнивать со смертными, даже с умершими. Я понял: милая тень в этом сходстве явилась мне с призывом в иной мир.
— Чья тень, сын мой? — спросил Брут.
— Сестры моей Ютурны. Я все время видел ее в образе сивиллы, если бы не седина, не морщины…
— Странное совпадение! И мне показалось то же самое… хвала богам!.. Это показывает, что тень погибшей сестры покровительствует тебе. Скройся, Эмилий, здесь! Вот захваченная нами пища, вот кошелек с деньгами… Живи в лесу, пока не минует опасность. Сюда никто не ходит, если тебя увидят — убегут, как от привидения. Я стану навещать тебя, снабжать всем нужным, открою это и Валерию.
— Ах, отец мой! К чему мне жить?! Путь моей жизни усеян лишь терниями горя. Я не хочу жить. Любимая мной женщина страдает в неволе у мачехи и мужа, навязанного и противного ей. Арета скоро умрет, а я останусь влачить мое горе? Нет, нет, долой это бремя печали… я покоряюсь моему ужасному року. Прощай, отец мой! Ты не желаешь казнить меня… я брошусь сам! Прими меня, сокрой навеки в твоих пучинах, губительный водопад!..
Подбежав к краю оврага, Эмилий хотел броситься в него, но Брут успел схватить его за руку и стал говорить уже не грустно или ласково, а сурово и укоризненно:
— Стой, несчастный, малодушный юноша! Повелеваю тебе властью старшего как твой опекун, по закону имеющий все права отца над тобой с детства, когда ты осиротел! Остановись, не смей поступать вопреки воле старшего! Какую смерть ты вздумал избрать себе для завершения жизни, которая еще может стать долгой, хорошей, даже славной? Смерть за женщину!.. Ты — римлянин… Стыдись! Ты не робел, не смутился, не плакал в минуты произнесения приговора, сознавая свою правоту перед тиранкой, казнящей за изломанную кость жареной курицы! Ты отказался от бегства в изгнание, считая это постыдным! Эмилий, одумайся! Разбери спокойно все, что говорю тебе, взвесь слова мои! Я только что стал надеяться получить от судьбы то, чего она мне доселе не давала, стал надеяться иметь в тебе сына ласкового и почтительного — взамен моих грубых, испорченных сыновей. Неужели я все это опять потеряю? Эмилий, где же твоя благодарность, преданность, в какой ты уверял меня? Отца на женщину ты хочешь променять, хочешь покинуть, оттолкнуть меня…
Неизвестно, чем могли кончиться эти увещевания, потому что их прервали. Эмилий и Брут услышали певучий речитатив сивиллы и увидели ее.
Волшебница появилась за водопадом на выступе скалы и начала вещать:
За вами сивиллу послал Аполлон,
Да будет Эмилий тут вами казнен!..
Обернувшись в другую сторону, она стала звать:
О горные духи! Сюда вас зову —
Не будьте вы глухи к веленьям сивиллы,
На свет из могилы летите скорее
К глубокому рву!..
Она размахивала волшебным жезлом, и по этому сигналу из разных мест ущелья выступили несколько человек в странных костюмах, которые тогдашние люди могли считать за атрибуты сильванов, фавнов, мертвецов, козлоногих сатиров.
Эти прислужники знаменитой чародейки ответили ей тоже нараспев хором:
Мы здесь! Человека готовы спасти
Иль душу его, исторгнув из тела,
В пределы Аида вести.
Что нам повелишь?
Веленьям сивиллы покорны все силы,
Когда заклинаньем ты нас покоришь.
Виндиций, раб Брута, от ужаса упал на землю, закрыв руками глаза и крича диким голосом:
— Я вижу духов! Стынет кровь моя! Боюсь!.. Господин!.. Ах!..
Но Эмилий не сробел и тут.
— Решайте скорее мою участь, — сказал он, — я смерти не боюсь. Прощай, отец мой!.. Я говорил, что сами боги желают этого. Врата Аида распахнулись предо мной, спастись надежды нет, если бы я и хотел.
— О рок, беспощадный гонитель! — вскричал Брут, залившись слезами. — Когда ж ты прекратишь вереницу моих преступлений и бед? Я должен своей рукой казнить сына Турна… Нет, не могу!
Сивилла заговорила с ним:
Клянися Зевеса стрелой громовой,
Когда ты из леса вернешься домой!
Не будет доступна всем тайна твоя,
Не будут преступны и клятвы слова.
Сивилле несите скорее дары!
Она вам защита до лучшей поры.
Хор прислужников дружно подхватил и прогудел последние слова повелительницы:
Сивилле несите скорее дары!
Она вам защита до лучшей поры.
Они перебрались через поток по им одним знакомым местам его, где их чуть не сшибло с ног стремниной воды, взобрались, схватили данный им кошелек и столкнули Эмилия в пропасть с такой быстротой, что Брут ничего не успел сообразить — ни дать согласия, ни воспрепятствовать этому. Но потом, наклонившись вслед за упавшим, он стал звать раба:
— Виндиций!.. Виндиций!.. Гляди!.. Чудо!..
Со дна потока поднялась как бы сама собой сеть и влекла Эмилия против течения.
— Чему вы удивляетесь, жалкие, беспомощные, бессильные смертные?! — заговорила с ними сивилла.
Волшебница может дряхлеющий тис
Менять моментально в младой кипарис!
Орла — в черепаху, оливу — в жасмин,
Ткань белую — в пурпур, а жемчуг — в рубин.
Хор подтвердил уверения повелительницы:
Все тайны природы открыты пред ней,
Покорны ей воды земли и морей.
Это речитативное пение походило на ритуал служения жрицы. Сивилла заключила его возвещением:
Эмилий Гердоний нашел свой конец
В пучине, где умер и храбрый отец.
Он духами в царство теней уведен.
Решит беспристрастно могучий Плутон,
Достоин ли жизни или гибели он.
Хор подпевал ей:
Эмилий Гердоний нашел свой конец
В пучине, где умер и храбрый отец.
— Старец! — воззвала сивилла к Бруту. — Клянись мне молчать о тайне целый год!..
Брут поклялся, а когда сивилла скрылась, он под влиянием всего пережитого долго молился у края оврага, не зная, как понять все, что случилось.

Глава XI. Предатель

Фуллия целый день нетерпеливо прождала своего любимца, удивляясь его долгому отсутствию, но не посмела нарушить запрет волшебницы — никого не послала к оврагу.
Больная, еще хуже расхворавшаяся от огорчения Арна лежала снаружи подле шатра на поставленной для нее кушетке. Фульвия сидела подле нее.
— Он погиб! Уж теперь наверняка погиб, — говорила жена лукумона, — ненаглядный мой друг детства! О Фульвия, если бы ты знала, как я люблю его! Он один всегда был моим идеалом.
— Я тоже горюю, Арета, — ответила сестра Колатина, — и чувствую тоже самое, что и ты — беспощадный рок для нас обеих одинаков.
Эта девушка, честная и правдивая, не считала нужным таиться перед подругой в чувствах к человеку, который, как они обе полагали, уже умер.
— И я его любила, Арета, я им восхищалась, мечтала о нем и всегда буду носить в сердце дорогие черты милого Эмилия, но сокрушаться о его гибели уж поздно — он умер. Успокоимся, дорогая, не будем метаться от горя, Лукреция постоянно говорит мне, что это неприлично римлянкам. Будем питать лишь тихую грусть, будем, как родные сестры, скрываясь ежедневно куда-нибудь вдвоем, вспоминать Эмилия, будем призывать его тень. Поверь, его дух прилетит с дуновением зефира, увидит нас, услышит беседу о нем, разделит наше горе! Повесим лиру к перекладинам потолка сквозной беседки в вашем римском саду — это было любимое место Ютурны, да и ты тоже любила эту беседку.
— Да, — тихо ответила больная, — в этой беседке я простилась навсегда с моим счастьем, с надеждами на лучшие дни.
— Мы будем молиться о повешенной лире, чтобы ни ветры не шевелили ее струн, ни птицы не садились к ним и не производили звуков… Будем молиться, дорогая Арета, чтобы наша лира звучала лишь в те минуты, когда дух Эмилия будет с нами. Пусть он играет на лире, отпущенный в наш мир из преисподней.
К беседующим подошел Валерий, слышавший их разговор и любовавшийся сестрой Колатина, к которой был давно неравнодушен. Но он таил свое чувство с железной твердостью римского духа, зная склонность девушки к его другу.
Он уважал любовь Фульвии настолько, что если бы было можно, помог бы осуществить ее счастье, и теперь ничуть не радовался устранению соперника, когда счастье стало казаться возможным для него самого.
— Ты, Фульвия, твердо переносишь горе, — молвил этот великодушный молодой патриций со скорбным вздохом.
— Я следую советам Лукреции, Валерий, — ответила девушка, взглянув на него ясным, почти спокойным взором кротких глаз. — Дикарки плачут, вопят без ума, наши невольницы катаются по земле, когда у них бывает горе, рвут волосы и платье. Но я — римлянка, и слабость чужда моей душе в горе, как чужда и необузданная смешливость в радости. Римлянка всегда должна быть спокойна, ровна, тиха в выражении чувств. Я люблю Эмилия, томлюсь печалью о нем, но мой дух не может ослабеть в горе.
— У тебя со мной одна дорога жизни — месть. Мы лишь в ней найдем себе отраду.
— Да, — ответила девушка.
Они соединили свои правые руки в горячем пожатии, но ни взор, ни вздох молодого человека не открыли Фульвии, что Валерий любит ее, любит, не смея признаться после ее признания в любви к его другу.
Этот благородный патриций, высокой души человек, был слишком деликатен, чтобы навязывать свои чувства сестре Колатина. Он боялся, что брат станет принуждать ее, еще не успевшую успокоиться после рокового удара, выйти за товарища.
Сватовство Туллией ее этой племянницы за Секста они все сразу стали игнорировать как дикую выходку пьяной старухи после ужина, минутную причуду, которую Бруту ничего не будет стоить разрушить искусной насмешкой в удобную минуту.
— Месть! — произнесла Арна, сменив тему беседы. — Друзья мои, не говорите об этом при мне, умоляю вас! Ведь это мой отец, мои братья… Ах! Ваша месть падет на них… — И она залилась слезами.
Валерий и Фульвия намеревались уверить ее, что месть будет не кровавая, а какая-нибудь нравственная, мирная, но замолчали, обратив внимание на другое.
Солнце уже садилось.
Беседующие услышали песню, несущуюся из леса. Брут возвращался и так весело пел, как давно от него не слышали.
Друзья ободрились надеждой, забыв о клятве, данной им перед отправлением к водопаду.
А Брут пел:
Налейте скорее вина мне, друзья!..
До дна выпью чашу от радости я.
О Вакх! Возлиянье тебе я творю!
Друзья, наливайте — я жаждой горю!
Давайте же вина! Разве вы не слышали, что я пел?..
Рабы немедленно принесли кубок. Брут с наслаждением осушил его до дна, на этот раз не пролив ни капли.
Все смотрели на эксцентричного философа с ожиданием.
После длинной процедуры подготовительных ломаний Брут, встав перед Туллией, торжественно возвестил:
— Клянусь громом Юпитера в том, что Эмилия Гердония на свете больше нет.
Тиранка торжествовала. Она хотела расспросить своего любимца о подробностях казни, но Брут стал перед нею кривляться и лаять. Больше от него ничего нельзя было добиться, и Туллия, расхохотавшись, ушла в свой шатер, полагая, что шут ее пьян.
Притворная личина балагурства моментально сбежала с лица философа.
— Все кончено! — произнес Брут с мрачным спокойствием, когда друзья окружили его.
— Скажи нам, Юний… — начал было спрашивать Валерий.
Но старик перебил его на полуфразе.
— Ведь, я сказал: Эмилия на свете нет, он казнен. Чего же вам еще надо?
— Ты мог его казнить! Но как же… я думал, сивилла…
— Какие разговоры были у тебя с сивиллой, я не знаю, а Эмилий брошен в поток с высоты. Клялся я Туллии, клялся и вам, друзья мои. Вам клялся выручить Эмилия, а ей — погубить. Ну а теперь решайте сами, кому мне было выгоднее услужить.
— Значит, ты… изменник! — вскрикнул Валерий в ужасе, так как Брут знал все его тайные замыслы.
— Ты предатель! — воскликнул Спурий, всплеснув руками.
— Ты настоящий Говорящий Пес! — добавил Луций Колатин.
— Юний Брут лгал! После этого где же правда, римляне?! — произнес Валерий с рыданием в голосе.
— Вот в этой палке, — ответил Брут, с усмешкой замахнувшись своею суковатой дубинкой.
Эти слова имели сокровенный смысл, но друзья не поняли их. Один Валерий обратил внимание на ответ и заговорил:
— Может быть, твоя клятва…
— Я клятвами не играю.
— Пес!..
— И пес, и предатель, и изменник, мне теперь все равно, — заявил Брут, удаляясь в свою палатку.

Глава XII. В объятиях найденной сестры

Арета со стоном упала в обморок, а когда очнулась, около нее сидела одна Фульвия. Прочие все разошлись, толкуя, всякая группа на свой лад, о происшедшем.
— Он погиб! — говорила жена лукумона, обнимая подругу бед своих. — Будем оплакивать его вместе, будем повторять все его слова, припоминать малейшие поступки. Это будет нам утешением. Я расскажу тебе, Фульвия, как Эмилий защищал меня в детстве от моих грубых, подчас совсем несносных, братьев. Ах, лебедь мой белый!.. Уплыл он от меня в безбрежную даль по волнам Коцита и Стикса, и никогда, никогда не вернется ко мне!.. Не покидай меня, Фульвия, живи при мне, не уезжай в Коллацию, погости в Риме!..
— Я не покину тебя, Арета, — ответила сестра Коллатина.
Панический страх и бешеный гнев тиранки Туллии миновали так же внезапно, как начались.
Подобные беспричинные припадки с произнесением смертных приговоров к лютой форме казни за сломанную куриную кость ясно показали бы людям более цивилизованных времен, что эта женщина страдает периодическим помешательством галлюцинаторной формы, но римляне были очень плохо знакомы с психическими сторонами человека, как и со всей медициной.
Они приписывали видения и взрывы ярости Туллии жестокости сердца и угрызениям совести, мучениям, которые она терпит от злых, но справедливых эриний-фурий, адских сестер, карающих злодеев заживо, приготовляя их к грядущим мукам в Тартаре, на берегах огненного Флегетона и Коцита, реки вздохов, скорби.
Удовлетворив гнев жестокой казнью, Туллия была в хорошем настроении, увешивала себя драгоценными украшениями и шутила с молодыми людьми, веря их льстивым словам, будто она до сих пор прекрасна, как была во времена молодости.
Три дня еще провел Тарквиний Гордый в лесу, а потом вся эта веселая компания возвратилась в Рим.
Луций с женой уехал в Коллацию, оставив Фульвию гостить у тетки при больной Арне.
Причуда Туллии соединить браком эту племянницу со старшим сыном не прошла, как и надеялись Брут и другие, но тоже замолкла, угомонилась в ее голове, как и все другое этого сорта. Туллия стала готовить Фульвии роскошное приданое, но со свадьбой не торопилась, даже ничего больше не говорила об этом, главным образом потому, что ее младшие сыновья уехали в Грецию, а на римскую область напали рутулы. Секст, уже славившийся как искусный полководец, уехал осаждать Ардею.
Эмилий был в самом деле казнен, так как над ним была выполнена вся процедура казни и он умер, если витание души в ином мире подобно настоящей, хоть и временной смерти.
Эмилий был в Аиде, в мире теней или только в его вратах, в преддверии, — он этого не знал, но то, что он испытал — минута казни, — было ужасно.
После этого он ощущал чьи-то слезы, капавшие на его лицо, ощущал чьи-то поцелуи, мужские и женские, слышал чьи-то уверения, будто Аполлон не хочет его смерти, потому что любит его сестру, ставшую жрицей оракула, слышал уверения, будто Аполлон упросил парок, властительниц судьбы, отсрочить смерть казненного, не перерезать, а удлинить спряденную ими нить его жизни.
Мало-помалу эти голоса затихли, сменились вереницей других видений, не имевших ничего общего с сивиллой и казнью.
То ему казалось, будто злые охотничьи собаки Тарквиния, натравленные на осужденного, готовятся рвать его на куски — они уже спущены ловчими со своры, бегут при безумном хохоте Туллии, мчатся прямо к нему.
То хороводы девушек плясали на поляне.
То бюст Турна, бывший тайком в одном из сундуков Эмилия, оживал и говорил с ним.
То жрецы хотели посвящать его на служение какому-то неизвестному, этрусскому или сабинскому, божеству, не обращая внимания на уверения, что он его не почитает.
Эти тяжелые кошмары горячки сменились более легкими грезами, и наконец Эмилий очнулся в богато отделанной комнате, но темной, подземной. Лампа слабо освещала это помещение.
В сидевшей у его кровати женщине Эмилий узнал пропавшую Ютурну и с криком радости обнял найденную сестру, а скоро к нему подошел скрывавшийся от казни его родственник Луций Эмилий Арпин, уже ставший мужем Ютурны.

Глава XIII. На корабле

Юноши и старик отплыли в Грецию.
Корабли этой эпохи (до пунических войн) были простой, примитивной конструкции.
У карфагенян, славившихся флотом на весь тогдашний мир, уже имелись суда с некоторыми замысловатыми приспособлениями для рискованных плаваний вдаль по открытому морю, но греческие триеры, пентеры и другого рода корабли, на каких из-за неимения своих поневоле приходилось плавать римлянам, даже самым знатным, — все они были подобны не чему иному, как огромным лодкам, двигаясь на веслах, когда не было благоприятного ветра для парусов.
Эти корабли не могли пускаться в открытое море, а плавали всегда исключительно вблизи берегов.
Для сыновей Тарквиния был нанят не очень большой корабль частного владельца, вмещавший не более ста человек гребцов, матросов и слуг, необходимых для защиты от морских разбойников.
Он был вполне похож грубой конструкцией на тот ‘корабль крутобокий’ у Гомера, в каком лавировал между Сциллой и Харибдой царь Одиссей Хитроумный.
Наступал тихий, жаркий вечер. Солнце опускалось в волны моря, окрасив и его и небо в дивные, разнообразные цвета.
Во время долгого, медленного плавания путники нередко видели вдали скалы какого-нибудь пустынного островка с низенькими пальмами, обвитыми диким виноградом, и всевозможными другими вьюнками и ползунками. То они слышали шум прибоя, доносившийся с берега, мимо которого плыли.
Невзирая на все путевые трудности медленных и опасных переездов, тогдашняя молодежь из цивилизованных государств, не исключая и Рима, уже любила ездить за границу, причем общей любимой мечтой было посетить Афины. Туда стремились со всего света щеголи и празднолюбцы богатых семейств без различия звания и веры.
Из Афин исходил свет мудрости. Там сосредоточивались все наслаждения. Это был век высшего развития, расцвета Афин — век Сократа, Фидия, Аспазии, великого Перикла, Алкивиада. Все они жили в годы, близкие к этой эпохе.
Тогдашняя молодежь любила и богомолье, потому что греческие жрецы прилагали всю свою изобретательность для привлечения к храмам если не святостью, которой не было, то занимательностью обрядов, оригинальностью обстановки.
Каждое божество имело свой культ, непохожий на присвоенный другим — в одном месте можно было видеть жрецов в женских платьях с дубинами (у Геркулеса), в других (у Дианы) женщин-жриц в мужском охотничьем костюме с луком и стрелами.
Молящихся подвергали длинной процедуре подготовки, занимавшей молодежь как оригинальная забава, тем более что при этом не требовалось ничего обременительного.
Но больше всего другого веселые богомольцы любили оракулы. Эти места прорицаний также имели каждое свою обстановку.
Пристрастившиеся к веселым переездам богачи, случалось, проводили лучшие годы жизни в скитаниях с места на место, гоняясь за сильными ощущениями и новизной, и нельзя сказать, что бесполезно, они при этом видели новые страны, узнавали быт других народов, по необходимости говорили на иностранных языках — все это сглаживало их грубость, развивало умственный кругозор воззрений, устраняло домашнюю одичалость и замкнутость в традициях прадедовских национальных преданий, сближало и мирило со взглядами людей иного склада.
В самом центре ‘корабля крутобокого’, на котором плыли сыновья Тарквиния Гордого, у его средней мачты было устроено нечто вроде палубной рубки из холщового навеса, который теперь, ненужный, весь был раздвинут на острове.
В рубке, состоявшей из одних перекладин без стен и потолка, находились постельные тюфяки, подушки, сундуки и небольшой стол. На этой незатейливой мебели расположились путешествующие — юноши и старик, которому они были вверены.
Младший сын римского рекса Тит, едва вышедший из детства, был самым обыкновенным мальчиком по наружности, уму и характеру, но брат его Арунс, достигший уже восемнадцати лет, принадлежал к тому типу счастливцев, баловней судьбы и родителей, о каких древние сложили поговорку: ‘Эрос чихнул при его рождении’. Красавец и франт, он ни за что не соглашался играть на флейте, как и Алкивиад, живший тоже в те времена, не играл на этом инструменте, потому что флейта, раздувая щеки, карикатурно безобразит лицо.
Братья находились в очень хороших отношениях между собой и со старым Брутом.
При всей распущенности полученного воспитания при отвратительно-дурных примерах жизни родителей и большей части ближних эти младшие сыновья Тарквиния вышли лучше, нежели их старший брат Секст, любимец матери, замечательный негодяй, оставшийся в Италии по случаю войны с рутулами, а также и по неимению цели ехать, уже кончив свое научное образование, тогда как его братья были отправлены не к одному оракулу. Они плыли на целый год для слушания лекций в Афинах и других городах, чтобы завершить домашнее обучение.
Арунс уже несколько раз так ездил, но Тит ехал впервые. Этого мальчика занимало все, что он видел, все интересовало, возбуждало любопытство, вызывало с его стороны вопросы, которые подчас надоедали его спутникам.
— Как хорош звук этого далекого прибоя! — воскликнул он, перебив другие разговоры брата с воспитателем, на что они, однако, не рассердились.
— Море при всей его суровости можно любить тому, кто к нему привыкнет, — отозвался Арунс.
Этот красавец юноша, запустив обе руки в свои роскошные черные кудри, сидел, облокотившись с понурой головой, в глубокой думе, весьма далекой от моря, по которому плыл, и от цели поездки.
Отчаянный кутила и сердцеед, как все его товарищи, Арунс, однако, не походил на Секста, дошедшего до способности чувствовать только скотские, животные страсти.
Арунс еще не опустился духом до дна той пропасти, где мужчина становится предметом ужаса честных женщин и отвращения мужчин, тогда как Секст давно стал таким пугалом — циник в самом худшем смысле этого понятия.
Арунс еще сдерживался, еще умел быть вежливым, приветливым и при всем легкомыслии ветрогона любил честную женщину, умел стать даже любимым ею.
Безграничный деспотизм матери этой поездкой разлучил его с любимой особой точно нарочно в то самое время, когда он только что убедился в ее взаимности.
Возможен ли их брак? Об этом Арунс не думал, для него, легкомысленного вертопраха, была желательна только любовь Вителии, светившая ему солнцем из ее больших черных глаз.
Вителия, родственница Брута и великого понтифика, была родственницей Арунсу. Девушка восемнадцати лет, полюбившая первой любовью.
Арунсу думалось, что целого года он не усидит в Греции, сбежит домой под самым пустым предлогом, лишь только выдумает его.
Он апатично разговаривал, равнодушно поддерживал всякую тему беседы спутников, думая только о покинутой девушке.

Глава XIV. Прибой морских бурунов

Брут тоже задумчиво глядел на волны, пестро окрашенные заходящим солнцем в золото, пурпур, темно-синий цвет с другими самыми прихотливыми переливами, оттенками, контрастами.
— Море, в сущности, злодей, — стал говорить этот старый философ-чудак, думая о самом себе, высказывая затаенные чувства в иносказательной форме, — но море, друзья мои, есть злодей грустный, невольный. Оно подвластно грозному Нептуну и по его велениям совершает злодейства. Прислушайтесь к звуку прибоя старательно: в нем вам послышится то гнев, то тихие стоны, как будто волны ропщут, горюют о чем-то. Печален и грозен этот вечный шум прибоя!.. Ударяясь о скалы, он гудит, подмывая их, врываясь в самые их недра, образует в них огромные пещеры, кипит и пенится, как в котле, отходит назад, наталкивается на высунувшийся из пучины камень и разлетается мелкими брызгами. Если берег отлог, не скалист, прибой свирепо катится, как будто стремясь смыть все, что встретит на берегу, но его сила ослабевает, потому что остров велик и волна не может перекатиться через него. Отступая назад, она тихо шепчет, точно жалобно умоляя нимф острова простить ее за исполнение жестокой воли владыки морей. Она отходит от берега так далеко, что можно предположить в ней желание открыть, обнажить все морское дно, явить миру все неведомые тайны его пучин… Нептун запрещает это, ибо поглощенное глубиной, по его воле, должно навеки остаться сокровенным. Волны снова замыкают врата подводного царства, и нам, если не вовеки, то все-таки очень долго не узнать, что такое там находится.
Брут запел гимн в честь моря, и юноши стали вторить ему:
У мощных скал бушует море,
Как человеческое горе,
Как в сердце лютая тоска.
Утесы с шумом подмывая,
То в глубину их проникая,
Как рока грозная рука,
То встретив камня неприступность,
Как чистой чести неподкупность,
Оно стремглав бежит назад
И, в мелких каплях рассыпаясь,
Снопами брызгов раздробляясь,
Являет чудный водопад.
То заревет, как наша злоба,
Что мстить клянется — мстить до гроба)
Не зная жалости к врагу,
И мчит свирепо вал за валом,
Своим зеленым покрывалом
Грозя все смыть на берегу.
То тихо шепчет, отступая,
Как будто просьбу выражая
О снисхождении к нему.
Открыть нам хочет бед причины,
И тайны все своей пучины,
И доступ к сердцу своему.
Но увидавши невозможность
И всех усилий безнадежность
Тайник души нам показать,
Оно ревет, оно клокочет,
Стонать и плакать будто хочет,
И замыкается опять,
Скрывая дно от наших взоров,
Шепча слова своих укоров,
И вознося глубокий вздох
Туда, где в светлом небосклоне,
На неизвестном людям троне,
Царит всеведующий Бог.
Римляне, еще плохо знакомые с мифологией, легко мирились со многобожием, придавая значение верховности существа своему Юпитеру, имя которого на древнесабинском языке значит ‘помощник’, но греки, извратившие весь смысл религии поэтическими вымыслами, в ту эпоху уже изверились, скептически относились к почитанию своих богов, за что именно был казнен Сократ. Они начали склоняться к единобожию, воздвигли в Афинах жертвенник Неведомому, считая всех богов за аллегоричное выражение сил и свойств Единого, но распространять такое учение не дозволяли в силу привязанности народа к старым традициям как массы, всегда и везде не способной подниматься выше уровня видимого культа.
Брут и сыновья Тарквиния, несмотря на их сравнительно с другими римлянами образованность и даже склонность старика к философии, принадлежали к наивно верящим во все бредни и россказни жрецов, не сопоставляя их противоречий в своем простом уме, получившем лишь поверхностную шлифовку.
— Расскажи нам, Юний, что-нибудь об оракулах, — сказал Арунс, когда они пропели гимн морю, — ведь ты несколько раз по желанию наших родителей ездил в Грецию.
— Оракулы есть разные, — ответил Брут, — и не всегда они правдивы. Говорят, будто Крез, царь лидийский, доказал, что есть только один настоящий оракул — в Дельфах, куда мы теперь плывем. Крез послал своих царедворцев к разным оракулам с приказанием в назначенный день и час обратиться с вопросом о том, что он теперь делает. Находясь далеко один от другого, посланные в назначенное им время вопросили оракулов. Чтобы испытать верность прорицателей, Крез выдумал для себя самое необыкновенное занятие: положил овцу, не сняв с нее шкуры, в один котел с черепахой и стал варить. Из всех оракулов один только Аполлон Дельфийский угадал это. ‘Чувствую я странный запах! — вскричала пифия-прорицательница с недоумением. — Как будто овца с черепахой варится!’
Ни Брут, ни юноши не усмехнулись этому наивный рассказу. Они не додумались до того простого объяснения ‘чуда’, что жрецы могли поручить своим агентам подкупить царедворцев, остававшихся дома, у Креза, и те составили для него подложный ответ оракула.
— Несмотря на всю эту ‘святость’, вопрошать оракулы все-таки очень весело, — заметил Тит.
— Не всегда, дитя мое, — возразил Брут со вздохом. — Есть такие места прорицаний, где ответы божества даются при ужасной обстановке.
— Но ведь вопрошающие не умирают? Чего же бояться?
— И не рискуя жизнью не всякий согласится быть напуганным до полусмерти. Без особенно важных побудительных причин редко отправляются в Саронский залив острова Эгина к богине Гекате. Вы знаете, дети, что эта адская богиня носит факел перед самой Прозерпиной, царицей преисподней. Ее статуя имеет три головы, потому что Геката уважается одинаково в Аиде, на земле и на Олимпе.
— Она богиня волшебства, — сказал Арунс, снова рассеянно задумавшись о другом.
— Да, — продолжал Брут, — на острове Эгина ей приносят в жертву собак и черных ягнят, сопровождая эти моления такими обрядами, обстановка которых может привести в ужас души людей похрабрее вас, мои дорогие. Но оракул Трофония в Ливадии еще страшнее. Я сам там не был, но слышал от других, что кто раз там побывает, тот никогда больше не улыбнется. Трофониев грот имеет сообщение с царством теней. Чтобы идти туда, готовятся не столь весело, как в других местах. Надо поститься, надо несколько суток провести в почти непрерывной молитве без сна со жрецами, после чего они уводят гадающих в пещеру среди полного мрака по дороге, известной им одним. Там они вызывают теней. Адские чудовища уносят вопрошающих в глубокие недра земли, откуда издали можно видеть даже Тартар. На этой границе царств живых и мертвых Трофоний дает ответы.
— Ах, как это страшно! — вскричал Тит.
— А я хотел бы отправиться к Трофонию, — сказал Арунс, — нечего бояться теней и духов, если они не делали вреда гадающим, а напротив, очень услужливы. Иногда мне думается, Юний, как и многим в Греции, что все эти оракулы… так… не духи в них… люди наряженные, чтобы жрецам получать деньги. Если б у меня было в полном распоряжении так много денег, сколько их тратит моя мать на пиры и наряды, я, право, мог бы устроить весь Аид, даже с самим Плутоном, подле самого Рима, в том лесном гроте, откуда течет водопад…
— Грешно это говорить, молодой человек!.. — с суровой серьезностью перебил Брут, — Крез, царь лидийский, также вот, как ты, усомнился в могуществе Аполлона и послал в Дельфы Эзопа-баснописца с тайным поручением высмотреть, нет ли тут обмана. Не успел Эзоп подойти, как из самого треножника пифий выскочила молния и убила его.
— А я слышал, будто жрецы сбросили его со скалы в море за то, что он увидел все их машины, — заспорил Арунс.
— Нет-нет-нет!..

Глава XV. Сыновья Тарквиния Гордого

Брут даже руками замахал в ужасе от ‘развращенности’ юноши, выразившего такой скептицизм к ‘святости’ оракулов, и готов был читать длинные нотации с предостережениями, чтобы Арунс не верил молодым грекам, студентам Афинской академии, которые и прежде сбивали его с толку, а теперь это может кончиться весьма плохо.
Арунс, разумеется, не стал бы молчать перед материнским любимцем, в котором видел больше дядьку, нежели наставника, так как вообще этот сын Тарквиния Гордого имел все черты характера отца, теперь в стареющем рексе уже увядшие, погасшие, но отличавшие его в молодости. Едва нахватавшись самых поверхностных знаний от чтения книг и слушания лекций, Арунс мнил себя мудрецом. Неплохо метавший копье и стрелявший, он полагал, будто скоро сделается великим полководцем. Прозрев кое-какие плутни греческих жрецов от болтовни учеников философии, он сам готов был делать то же самое.
Но Арунс не знал, как далеко на весь тогдашний мир греческие жрецы раскинули сети. Одни евреи, даже временами впадая в идолопоклонство, убереглись от их влияния, а остальные народы все благоговели или боялись их.
Арунс не знал, что Дельфийский оракул давно следит за всем, что творится в Риме, имея своих агентов в гроте сивиллы Кумской, у Вирбия-Ипполита на Неморенском озере и в других местах, — не знал, что жрецам Аполлона важно знать, кто властвует в Риме, потому что от этого зависит роковой для них вопрос: кто больше даст им приношений?
Жрецам крепко не нравился начавшийся в Греции среди молодежи скептицизм — предвестие эпохи Сократа, который первым из язычников стал учить, что Единый Бог правит вселенной, а специализация отдельных богов есть лишь проявление Его сил: память (Минерва), мудрость (Паллада) и прочее.
Суеверие не терпит реализма, как тьма — света, главным образом, от опасения, что приношения оскудеют, не станет предлогов и способов к выманиванию подачек от простаков.
Начавшееся при Тарквинии развитие умственной сферы римлян, наплыв этрусской культуры, карфагенских и египетских торгашей, привозивших в числе товаров и литературные манускрипты, — все это испугало греческих жрецов как возможность угрозы потерять влияние на Италию, где Этрурия, исповедовавшая совсем другой культ, не благоговела перед оракулами, славясь собственными волшебниками, хоть и не чуждалась греческих прорицаний. Но этрусская молодежь ездила исключительно веселиться и учиться, а с таких ‘богомольцев’, понятное дело, оракулы не могли получать обильных даров как с вопрошающих лишь ‘между прочим’, для развлечения.
Возникновение в Риме недовольства жестокостью жены и старшего сына Тарквиния, образование оппозиции, обещающей сплотиться в формальный заговор, обрадовало жрецов Греции как нечто, дающее им новый опорный базис для захвата всего, что едва начало ускользать от них.
Во что бы то ни стало остановить начавшееся развитие цивилизации, культуры Рима на этрусский лад, погасить развитие образованности, соперничающей с греческой, сделалось жгучим стремлением жречества Эллады, ненавидевшей Этрурию.
Глубоко религиозный Брут казался жрецам самым подходящим субъектом, на которого можно возложить совершение решенного ими дела и все последствия в случае неудачи.
Уже давно римские места прорицаний, где Брут любил гадать, подбивали его действия против семьи Тарквиния.
Спор Брута с Арунсом перебил не любивший этого Тит:
— Довольно вам говорить про Креза с его оракулами! Дедушка Юний, скажи, есть ли в Дельфах хорошенькие женщины?
— Где ж им и быть-то, как не вблизи Аполлонова храма, у подошвы Парнаса, жилища муз?! — ответил Брут, неохотно отрываясь от более приятной темы. — Но тебе, мой милый, еще рано заниматься ими.
— Я не о себе говорю. Арунс что-то грустит, ему не хотелось ехать учиться в Афины, а я слышал, как его твои сыновья утешали, что везде по Греции есть в кого влюбляться и с кем кутить.
Тит засмеялся, но Брут вздохнул о невозможности исправить порученных ему юношей и, ничего не ответив, перевел разговор снова на серьезный предмет.
— Аполлон помогает в разных просьбах. Хочешь иметь успех у женщин — призывай Музагета, а в искусстве — Кифареда. Болен — молись Пеану, а надо тебе узнать будущее или получить совет — обратись к Пифиосу Дельфийскому. Под всеми этими прозвищами один и тот же Аполлон.
— Мне нравятся мифы о похождениях этого светлокудрого божка-проказника среди женщин, — сказал Тит, — ни одна не могла устоять против его ухаживаний.
— Была одна, — возразил Брут, — ее звали Дафна. Когда Аполлон преследовал ее, она обратилась с мольбой о защите к его сестре Диане, и эта богиня-девственница превратила ее в лавровое дерево.
— Нет, Юний, — заспорил Арунс, — Дафна также не избегла участи других красоток. Аполлон обладает Дафной, потому что сделал лавр своим священным деревом.
— А Диана одна и та же богиня с Селеной? — спросил Тит. — Это тоже царица луны?
— Мудрено на это ответить, дитя, — произнес Брут, инстинктивно чувствуя несообразность противоречий мифологии, но как человек глубоко религиозный он не мог отвергать ее. — Это кто как понимает. Аполлон и Гелиос, он же и римско-латинский Соль, — боги солнца. Каждый из них заведует светилом по-своему. Так и Диана с Селеной… Одни говорят, будто это одна богиня, потому что имя Диана значит ‘дочь богов’ и служит Селене лишь титулом, а другие их раздваивают. У аркадийцев есть предание, будто их предки жили уже в этой стране, в Аркадии, в те времена, когда еще не было луны.
— Стало быть, и Селена, или Диана, а следовательно, и ее брат-близнец Аполлон родились после людей?
— Нет, Арунс…
— А как же?..
Брут запутался в лабиринте противоречий мифологии, но, подумав, нашел из него выход.
— Все боги родились из недр Хаоса гораздо раньше людей, — заявил он свои предположения, — родились с ними вместе и светила, а предание аркадийцев, мой юный друг, надо понимать в том смысле, что при их предках не было не светила луны, ходящего вокруг земли для показания времени, а по-гречески, вы это знаете, называется seleni, — она не почиталась за богиню. Предки аркадийцев не чтили Селену, и, следовательно, не было почитания Селены (луны) на земле, то есть в их земле, в их стране.
Это запутанное объяснение философа не удовлетворило молодых людей, но они не стали делать дальнейших расспросов и перевели речь на другое.

Глава XVI. Кумский грот

— Сивилла Кумская… Она также жрица Аполлона? — спросил Тит.
— Да, — ответил Брут, — но она отчасти служит и Гекате. Кумский грот находится недалеко от морского берега, около Неаполя, в ущелье диких, голых скал. В нем сто углублений, соединенных до того разнообразно, что ни один смертный не выйдет оттуда без помощи волшебницы, как и из критского Лабиринта.
Около него в горах лежит Авернское озеро, вода которого имеет сообщение с Ахероном, смрадной рекой подземного царства. Над ним птица не пролетает, зверь к нему не приближается, все живое умирает около этих ядовитых, мутных пучин Аида.
Там же возносит вершину до облаков гора Везувий, о которой ходит предание, будто в старину незапамятную он выбрасывал пламя, как Этна.
Про Везувий слухи различны: одни говорят, будто под ним течет Флегетон, огненная река мучений в Тартаре, потому что из трещин этой горы слышны удары бича Мегеры, Алекто, и Тизифоны, адских сестер-мучительниц, сопровождаемые стонами грешников, другие, напротив, утверждают, что в недрах Везувия находится кузница Вулкана, властителя огня, и эти звуки происходят от его ударов по наковальне. Сивилле, конечно, все это известно, но ни один человек не дерзает спрашивать ее о том.
— Она, я слышал, не только гадает о будущем, — сказал Арунс, — но также вызывает желающим души мертвых и показывает подземный мир, как Трофоний.
— Я тоже слышал это, — ответил Брут, — но вопрошать сивиллу в ее пещере не всякому можно. В Кумском гроте не гадают всем, кто придет туда, а отсылают в разные другие места прорицаний, преимущественно к Вирбию на Неморенское озеро или в Дельфы, как сивилла велела рексу послать вас со мной. Кумский грот — самый дорогой и ужасный оракул по его обстановке, а сивилла — самое загадочное существо на свете. Она дочь греческого царя Главка, а имя ее Деифоба или Амальтея. О ней говорят, будто она бессмертна совсем или, по крайней мере, живет тысячу лет. Она входит в общение только лично с царями, так как сама царская дочь, и с самыми знатными людьми. К тем, кто попроще, она посылает свою ‘тень’, свой призрак, нефелу, тоже в виде старухи, поющей прорицания, во всем подобной ей самой. Но это лишь часть ее силы, ее отблеск.
— Быть может, и к нам приходила сивилла не настоящая, а ‘тень’, — заметил Тит. — Жаль, что мы не догадались тронуть ее за руку.
— Ах! — вскричал Брут с искренним ужасом на непочтительность мальчика к особе, которую все считали за полубогиню. — Кто дотронется до сивиллы, умрет, точно растает. Ее власть изумительна по могуществу!.. Я сам видел от нее чудо, только она строжайше запретила мне говорить об этом. О, сивилла, сивилла!.. Она одна способна заменить Риму всех остальных богов.
Брут тяжело вздохнул и прекратил разговор, заявив, что настала пора спать.
Юноши уснули, но старый философ долго не смыкал глаз и много передумал в ночной тишине под звуки морских волн, рассекаемых мерными ударами весел с глухой, заунывной песнью гребцов.
Бруту рельефно и подробно вспомнилась давняя казнь его друга, Турна Гердония, которого Тарквиний зверски утопил в Ферентинском источнике, вспомнились его предсмертные мольбы, обращенные к другу.
— Луций Юний, спаси детей моих!..
Брут стал перебирать в памяти все уловки, клевету, подкупы рабов, подсыл темных личностей, ‘fas et nefas’ (правда и кривда), какими Тарквинию удалось обвинить Турна, уличив его массой оружия, подложенного без его ведома в тайнике его владений.
Бруту вспомнилось, что он лишь молча кивнул на мольбу своего осужденного друга, опасаясь разговаривать с ним на виду Тарквиния, который, как голодный волк, жадно следил за поведением этого своего родственника.
Приметив, что ликторы из римлян не охотно совершали противозаконные казни, тиран, для беспрекословного выполнения его повелений набрал отряд аблектов, — стражников из вольнонаемных чужеземцев, где были карфагеняне, спартанцы, но преимущественно этруски.
Эти аблекты с беспощадной грубостью связали Турну руки назад, стянули ему веревками плечи и ноги, вызвав у несчастного болезненные крики, стоны, и тихо понесли страдающую жертву тирании куда им было приказано.
Любопытные зрители тысячной толпой провожали осужденного, вина которого была не совсем понятна им, и никто не пытался спасти его силой или мольбами, напротив, они зверски тешились его мучениями, сами изобретая фантастические предположения о том, за что его так мучают. Издевались они и над теми немногими из слуг и приятелей, кто осмелился выразить жалость к нему.
Тарквиний, тогда только что узурпаторски захватив власть после убитого им царя, никому не доверил сам акт совершения казни ненавидимого им патриция, опасаясь, что Спурий, Брут или кто иной из его друзей помогут ему бежать, подкупив стражу. Он запретил сталкивать этого осужденного со скалы, решив погубить его более мучительным способом.
Аблекты тихо и старательно уложили Турна на вонючую мелководную топь, образовавшую небольшой залив подле Ферентинского источника, воды которого нельзя было осквернить казнью, так как они считались священными.
Чтобы заглушить стоны Турна и произносимую им брань, жрица Гекаты, считавшаяся ‘тенью’ сивиллы Кумской, заунывно запела о загробных муках, ожидающих душу грешника, а когда она умолкала для краткого отдыха, в эти интервалы верховный жрец Юпитера, фламин Диалис, стоя на берегу топи, торжественно, как припев к стихам сивиллы, возглашал проклятия Турну, который — Брут достоверно это знал, — не был виновен ни в чем, кроме верности законному царю и ненависти к узурпатору.
Тарквиний велел помазать лоб, щеки и грудь Турна медом, чтобы мухи, комары, пчелы и осы терзали его, а когда достаточно натешился его страданиями, суток через трое, приказал положить на его тело доски и камни, чтобы никто не имел возможности вынуть несчастного из топи.
Но и придавленный, Турн еще долго мучился, пока не скончался.
Слезы тихо катились по щекам старика при этих воспоминаниях его далекой молодости. Бруту было горько сознавать, что он не выполнил обещания, данного им умирающему другу. Он добился у Тарквиния позволения взять детей казненного себе в опеку, но не спас их, не отстоял от гибели, когда они выросли.
Дочь Турна сбежала неизвестно куда и пропала бесследно. Брут полагал, что она бросилась в пропасть или в море с отчаяния от дурного обращения с нею жены рекса и безотрадной перспективы будущности с насильственным замужеством.
Сын Турна влюбился в замужнюю дочь Тарквиния, добился ее взаимности и был казнен за это недавно почти тем же способом, как погиб его отец, только в другом месте.
Товарищ Эмилия, Валерий, узнав о скором прибытии сивиллы к Тарквинию, пытался подкупить эту волшебницу щедрыми дарами, чтобы она запретила рексу казнить осужденного, но сивилла, или приходившая от нее ‘тень’, взяв дары и с Валерия и с Брута, не только не спасла юношу, а напротив, подтвердила приговор тирана, назначив исполнителем казни самого Брута.
Все жалевшие Эмилия были в ужасе, но Брут… Он видел то, что искренне счел за чудо в глубине своей простой, детской души философа-эксцентрика.
Он еще раз видел сивиллу в самый момент совершения им казни Эмилия — видел, как волны потока, повинуясь ее заклинаниям, на некоторое время изменили свое течение, понеслись назад и увлекли тело казненного в пещеру, из которой струились, вместо того чтобы разбить его об острые камни.
Брут дал клятву сивилле молчать об этом чуде до нового повеления богов через нее и немало удивлялся, что боги, волю которых возвещала эта знаменитая волшебница, с некоторых пор перестали благоволить к Тарквинию, невзирая на все его богатые дары.
Сивилла между прочими наставлениями приказала Бруту в первую же ночь его пребывания в Дельфах явиться в пещеру, куда его проведет высокий белокурый юноша.
‘Что хотят боги открыть?’ — размышлял старик с недоумением, ворочаясь с боку на бок без сна и напрасно перечитав все, какие помнил, молитвы и воззвания к Морфею и Гипносу о ниспослании ему покоя от наплыва безотрадных дум.
Становясь во главе оппозиции, переходящей в тайный союз, заговор, как был поставлен друзьями Брут, он сильно рисковал. Такие субъекты — философы идеалисты, эксцентрики, чудаки — обыкновенно скоро гибнут как креатуры других, более ловких, практических деятелей, которые, спрятавшись за спину такого Брута, выпускают его на пробу, отдают в жертву всяким случайностям при возможности неудачи дела.
Настоящими ниспровергателями Тарквиния Гордого в истории могут считаться Валерий (впоследствии получивший прозвище Публикола, Народолюбец) и главнокомандующий Спурий Лукреций, а родственники тирана, Брут и Луций Колатин, были привлечены ими лишь для придания блеска делу, как имеющие некоторые права на вакантную власть, если низложение удастся.

Глава XVII. Чудеса Аполлона Дельфийского

На темной волнистой лазури
Зажглись миллионы огней,
Как зеркало, блеск отражая
Дневного светила лучей.
Вот выплыло солнце над морем
В своем лучезарном венце…
Играет оно и в обшивке,
И в медном широком кольце,
К которому якорь привязан,
Играет в кувшинах, ножах,
Не убранных на ночь слугами,
Что спят тут на жестких досках,
Не зная приятных постелей.
Играют лучи на шесте,
К которому кормчий склонился,
Закрывши глаза в дремоте…
И мерная слышалась песня,
Ее напевали гребцы,
Сонливо и вяло спуская
В волну своих весел концы.
Вдруг голос кормчего раздался…
При вести среди корабля
Возникла тотчас суматоха,
Кричали: Уж близко земля!..
В сущности, земля была близка к этим мореплавателям во все время их переезда, но теперь близился берег той местности, где они намеревались высадиться.
Все радостно бегали, и слуги и господа, поздравляли друг друга с окончанием благополучного плавания, так как их другие переезды по морю в течение путешествия среди островов Архипелага уже не грозят быть столь же длинными, сколько шел ‘корабль крутобокий’.
Путешественники сели на него в устье Тибра и были вынуждены огибать весь Апеннинский полуостров, игнорируя его превосходные восточные гавани по той причине, что к ним от Рима по очень короткому пространству нельзя было добраться: перевал через Апеннинский хребет представлял ужасающие опасности из-за непроходимости дорог и владению этими местами враждебными Риму марсов, самнитов и других еще полудиких племен.
Путники плыли из Рима в Грецию с несколькими остановками больше целого месяца!..
Они радостно хлопали в ладоши, восклицая:
— Дельфы!.. Смотрите — Дельфы!.. Наконец-то Дельфы перед нами!..
Брут, стоя на корме, горячо молился.
С Брутом начали твориться чудеса, едва он пристал к желанному берегу и покинул корабль. Его как будто ждали там. Первым лицом, которое он увидел, был Виргиний Руф, гулявший по гавани с женой и детьми. Это была семья римских беглецов, спасшихся от ярости Тарквиния Гордого.
Виргиний был женат на сестре Евлогия Прима, Аполлонова жреца, нередко посещавшего Рим, где Брут видал его и передавал от рекса дары, посылаемые в храмы.
Евлогий отлично знал все нити оппозиции, передавал советы дельфийских жрецов, старался привлечь к делу жрецов римских, имеющих сильное влияние на плебс.
Зная, что Виргиний носит в Дельфах греческое имя Рофиона, Брут остерегся выдать свое давнее знакомство с ним, лишь слегка переглянулся, выразив глазами фразу:
‘Переговорим после!.. Гм-гм!..’
Сыновья Тарквиния не знали Руфа, хоть и слышали когда-то мельком о таинственной истории его исчезновения — распущенный слух, будто он погиб в болоте. А еще говорили, что он упал и убился по собственной неосторожности, когда бродил по своему поместью. Говорили также, будто его велел столкнуть в пропасть Тарквиний, чтоб тот, бывший тогда еще молодым человеком, не помешал тирану взять его жену или невесту. Говорили, будто Руф добровольно бросился в трясину и утопился с горя уже после похищения его жены или невесты.
Тарквиний в те далекие времена юности ничуть не церемонился с участью всех особ, приглянувшихся ему, как теперь не церемонились его старшие сыновья.
И до Руфа, и до его шурина Евлогия приехавшим юношам не было дела. Они не знали ровно ничего ни об этом родстве, ни о замыслах Аполлоновых жрецов и римских вельмож против их отца.
Сев верхом на готовых в гавани наемных лошадей, они быстро доехали галопом до гостиницы, а в ней за дорогую плату, не торгуясь, заняли хорошие комнаты, выкупались, переоделись в нарядное платье и пошли к храму, чтобы предварительно условиться с жрецами о времени и цене их гадания.
— Юний, — сказал Арунс старику, — ты справедливо говорил мне, что грешно сомневаться в чудесах дельфийского Аполлона. Я теперь сам стал верить, что здесь действительно много диковинного. Не истекло двух часов после нашего приезда, как я увидел кое-что необыкновенное: заметил ли ты лицо человека, который помогал тебе одеваться после купания?
Брут ясно заметил эту физиономию, но, чтобы не солгать, ответил тоже вопросом:
— Разве тебя может интересовать на этой священной земле лицо какого-то презренного раба? Стыдно, Арунс!..
Юноша не понял ловкого уклонения и продолжал насмешливым тоном:
— Хорошо, если ты на него не глядел, а то тебе было бы хуже, чем в пещере у Трофония. Лицо этого невольника до невероятности похоже на казненного тобой Эмилия. Если бы не устраняли такого предположения его белокурые волосы и чрезвычайно смуглый цвет лица, я подумал бы, что это злобная тень сына Турна преследует тебя или, что даже хуже, что ты…
— Что я?..
— Что ты не казнил его, дал убежать.
— Не сомневайся в его казни, Арунс!.. Я поклялся с чистой совестью в том, что казнь выполнена мной. Эмилия на свете нет. Ты знаешь, что течение воды из грота так стремительно, что только непосредственное вмешательство богов могло бы не допустить казненного разбиться о камни.
— Ха-ха-ха!.. Этот невольник скиф или кимвр! Воображаю, что было бы у нас, если бы нашей матери прислали такого раба!..
— Он заплатил бы жизнью за сходство с Эмилием, — вмешался Тит, — мать велела бы истерзать его, придравшись к пустякам, а сестра Арна опять стала бы горько плакать.
— Знаешь ли, какая мысль возникла у меня? — сказал некоторое времени спустя Арунс, понизив голос, чтобы идущий рядом с ними Брут не слышал. — Если бы я был рексом в Риме, я велел бы настроить около Рима и в нем самом много таких храмов с оракулами, как у греков, только не на манер Трофония и Гекаты, а вроде здешнего.
— Да ведь у нас есть сивилла.
— Одна только, да и далеко к ней в Кумы ездить.
— Есть Вирбий-Ипполит на Неморенском озере, и Диана Цинтия, жрецов которой убивают на ее жертвеннике, когда они старятся… Есть пещера Инвы на Палатинском холме…
— Это все грубая деревенщина… Кто ходит к этим богам? Чернь грязная… я сам сочинил бы сказания о причинах появления новых оракулов и оживил бы наши места, как они оживлены здесь. Взгляни, Тит, сколько народа ходит туда и сюда по улицам, как тут весело!.. В будни здесь веселее и многолюднее, чем у нас в праздники. Каждый человек непременно что-нибудь несет в дар храму и, кроме того, купит какой-нибудь предохранительный амулет от дурного глаза, пьянства, укуса змеи или влюбчивости. Если бы со всех этих богомольцев брать по сестерцию в казну, то оракул, право, мог бы доставлять денег гораздо больше, чем все другие налоги и контрибуции с побежденных, клянусь тебе Одисеевой собакой!.. Ха-ха-ха!..
— Хитер ты, Арунс! Я согласен с тобой в этом. Досадно, что Секст непременно захватит власть после отца, не разбирая, хотят ли римляне повиноваться ему или нет, как наш отец без всякого права захватил ее после Сервия.
— Секста, может быть, убьют! Ведь он готовился воевать с рутулами, когда мы уезжали. Слушай, Тит, что я решил сделать… Я сомневаюсь во всем могуществе оракулов, но отчасти все-таки верю! Когда мы исполним поручение отца, спросим пифию о том, кому достанется власть после него?
— Мысль отличная!..
Тит вообще глядел на Арунса почти с обожанием, как ребенок на взрослого, который интересовал его вычурными затеями и любовными похождениями, главной сущности которых мальчик еще не понимал.
Эти братья не любили, даже опасались Секста как грубияна, драчуна, способного в крутую минуту к дикой расправе с ними, разделяющими родительское расположение, сонаследниками в ожидаемом если не могуществе, то имущественном дележе, которого Секст, что для всех было явно, не пожелает допускать между братьями добровольно, как этого хотят и они с ним.
Между Титом и Арунсом установилась прочная симпатия, какая нередка у сильного и слабого, ловкого и простоватого.
Эти братья часто помогали друг другу обманывать своего наставника Брута, чтоб получать недозволенные им удовольствия. Дорогой при остановках корабля для отдыха плавающих на двое-трое суток в Неаполе, больших городах Сицилии и на восточном берегу Италии, в Кротоне, они вместе свертывали куклу и укладывали на постель вместо Арунса, сумев сделать нечто вроде маски, похожей на его лицо, чтобы Брут не знал, когда тот уходит с корабля и когда возвращается.
Старик жалел его и удивлялся, как этот юноша слаб к морским переездам, даже кратким: лежит в постели без чувств почти все время стоянки корабля, замученный морской болезнью, когда качки вовсе не было.
Братья, обманывая Брута, не подозревали, что он, со своей стороны, обманывает их. Сивилла велела Тарквинию послать с его сыновьями в Грецию именно Брута, для того чтобы тот имел возможность видеться там и говорить, кроме знакомого ему в Риме Евлогия, с Руфом, Арпином и другими беглецами, спасшимися от казни и выдачи тем, что переменили себе имена на греческий лад и отдались под защиту дельфийских жрецов, принятые ими радушно, потому что были людьми богатыми и согласились выполнять некоторые поручения, клонящиеся к расширению влияния Греции на Рим.

Глава XVIII. Знаменитый оракул

Знаменитый храм Феба-Аполлона Дельфийского находился у подошвы горы Парнас, в самом прелестном по ее живописному местоположению части этой почти приморской области Греции — Дельфийской долине.
Вдоль всей дороги, проходимой путниками от города до храма, богатые нивы перемежались оливковыми, миртовыми, кипарисовыми рощами, в сумрачной прохладной тени которых извивались серебристыми змейками и журчали музыкальной мелодией прозрачные горные ручьи.
Вдали с этой дороги виднелся оставленный путниками город Дельфы, полный храмов, посвященных всевозможным божествам греческого культа, колоннад, портиков, мест для гимнастики, обязательной для каждого воина в мирное время, даже в дни богомолья, а по общепринятому правилу и для каждого образованного молодого человека, имеющего досуг.
Но вся роскошь этих городских зданий затмевалась величием главного святилища этой местности.
Храм Аполлона, сооруженный из белого мрамора с золотом, вызывал безграничное удивление видящих его богатством и таинственностью.
Поднявшись по узкой тропинке отлогого склона горы, путники очутились в прелестном саду, полном статуй из мрамора разного цвета, а также бронзы, серебра, даже золота, распланированном и засаженном цветами по самым прихотливым правилам тогдашнего садоводства.
Арунс и Брут, бывавшие тут прежде, лишь слегка выразили удовольствие возможностью еще раз поглядеть на все это великолепие, но приехавший впервые Тит захлопал в ладоши и стал бегать по священному саду, как на обыкновенной прогулке, покушаясь рвать цветы и валяться в траве. Брут в благоговейном ужасе по поводу такой профанации собственности бога солнца стал ахать и восклицать без связи и толка, не зная, как выразить свой испуг перед возможностью гнева Аполлона на шалости мальчика, не делающего разницы между священным и простым, а в глубине души почувствовал еще более сильную ненависть к Тарквинию и Туллии, имеющих столь развращенных сыновей, что даже в детстве никакой святыни не уважают, на кумиры глядят как на куклы, плюют на землю, зная, что она принадлежит в этом саду не человеку, а самому Аполлону, и почувствовал горечь при мысли о возможности для Рима быть под властью таких озорников.
‘Этому надо положить конец!’ — решил он в своих думах, не подозревая, что мысль внушена ему Евлогием, с которым он виделся в Риме перед отъездом. Видел он его и сегодня в Дельфах, успевшего верхом через Самний и Кортон, сев на корабль в Брундизии или Таренте, явиться сюда намного раньше Брута, успел и передать кому следовало все разговоры сивиллы с Тарквинием и свои с Брутом.
Широкая мраморная лестница вела к самому храму из сада, но туда никого не допускали без предварительных переговоров с очередным жрецом.
— Опять ты плюешь! — вскричал Брут в еще большем ужасе, отдернув свою ногу, уже занесенную на первую ступень лестницы. — Я ведь тебе уж говорил, Тит, чтобы ты этого не делал. Посмотри, куда ты плюнул!..
— Да там, дедушка Юний, ни статуй, ни цветов нет, а только камень голыш лежит на столбе.
— Голыш!.. — Брут всплеснул руками. — Да разве здесь может находиться простой голыш?! Я только что хотел, да забыл тебе сказать: ведь это тот самый камень, которым подавился Кронос, и, проглотив его, поданного Реей вместо Зевса, подавился и выплюнул обратно, причем камень упал с неба прямо сюда, на это самое место.
— Да кто ж мог это, дедушка, видеть? Это случилось еще до сотворения людей.
— Кто мог видеть?! Нечестивец!.. Боги сказали уж после жрецам через оракулов, на то и прорицания, чтобы все знать.
— А я, дедушка, думал…
— Думал, что с таким почетом на мраморный пьедестал уложили простой голыш с улицы… Эх, ветрогоны вы оба!..
— Что же это за боги, у которых плюнуть никуда нельзя!..
— Потому что ты, — сказал Арунс, — не в избе у крестьянина, тут боги не два чурбана, которые у наших паганов считаются то за Кастора и Полукса, то за Януса двуликого, то за Ромула и Рема, то за Пикумна и Пилумна — лишь бы были двойные боги, которым в один день празднуют.
— Слыхал я, будто на базарах продавцы-греки напрасно предлагают за дешевую цену хорошие статуэтки этих богов, но их не покупают — говорят, что чурбан больше божественности имеет, а это похоже на простых людей.
— И они правы, — вмешался опять Брут, — грубые изображения больше изящных говорят душе и сердцу этих людей, потому что унаследованы ими от предков, иногда очень дальних, со времен незапамятных, — говорят о былом, о проявленных в семье милостях и гневе небесных сил, какие они изображают, а новые статуйки будут напоминать только тот базар, на котором куплены, и истраченные на них деньги.

Глава XIX. В Дельфах

Путники взошли по лестнице в красивое маленькое здание с мраморными колоннами — нечто вроде римского портика, — соответствовавшее архитектуре храма, но стоявшее в верхней части сада отдельно.
Находившийся там величавый седой жрец пытливо взглянул на пришедших и, не вставая с кресла, стал задавать вопросы.
— Что привело вас, смертные, к святилищу бога, носящего серебряный лук?
— Мудрый повелитель римлян, Луций Тарквиний Суперб, постигнув, что мудрость бессмертного олимпийца выше человеческой, прислал к лучезарному Фебу своих сыновей и меня, их наставника, чтобы поклониться дельфийской святыне и испросить совета великой пифии для помощи в трудных делах правления.
Так ответил Брут, хорошо знавший, как вести себя в этом месте.
— Был ли ты прежде здесь?
— Трижды удостоился этой чести.
— Если твердо знаешь, что надо соблюсти ради благосклонного принятия вашей жертвы, иди и готовься с юношами. Сколько вопросов?
— Один.
— И еще один от меня, — торопливо прибавил Арунс.
— За каждый вопрос отдельное жертвоприношение и отдельные дары… Идите!..
Сказав это, жрец с важностью отвернулся к другим посетителям, нарочно показывая, что его переговоры даже с царями — не более как милостивое снисхождение.
Греческие жрецы тогда лучше римских знали, когда им льстить и когда важничать.
Зная отлично через своих агентов положение дел в Риме, оракул решил заблаговременно стать на сторону противников тирана, ясно видя, что власть не может долго продержаться в слабых руках одряхлевшего пьяницы с полубезумной женой и неспособными сыновьями.
Взвесив, на какой стороне можно получить больше выгод, жрецы обратили благоволение своих прорицаний к Бруту и его единомышленникам.
Путешественники отправились осматривать город и долго бродили по его лучшим улицам, накупили, как поступают все зеваки, массу ненужной дряни, заплатив за безделушки большие деньги, причем не меньше своих юных родственников увлекся и старый Брут. И он и Арунс наперерыв показывали в первый раз приехавшему Титу всякий пустяк, нередко игнорируя более замечательное, спорили между собой и с этим мальчиком, не знавшим, кого из них слушать, под вечер еще раз выкупались, сытно поужинали и рано легли спать, чтобы успеть до зари выполнить все предписанные обряды.
Брут не лег.
Убедившись, что молодые люди уже спят, он тихо вышел из гостиницы и стал бродить туда и сюда перед крыльцом.
Вечерняя заря уже погасла, и звезды одна за другой стали ярко зажигаться на небе — ведь в тех жарких, южных широтах не бывает светлых ночей, подобных северным.
Старика кто-то тронул за плечо. Оглянувшись, он увидел высокого, стройного юношу, закрывшего свое лицо гиматием, греческой тогой, так что можно было видеть только его длинные белокурые волосы, похожие на козью шерсть, висевшие по спине, как носили дикари.
Брут узнал в нем прислужника, виденного в купальне.
— Сильвий, — окликнул он, всматриваясь, — давно ли ты здесь?
Незнакомец, несший факел, ответил лишь утвердительным кивком и знаками пригласил Брута следовать за ним.
Брут не осмелился расспрашивать узнанного им и только вздохнул с облегчением.
Скоро они пришли на окраину города в хорошо расчищенную миртовую рощу, углубились под ее темные своды и вошли в маленькую пещеру, вырытую в одном из холмов, какими так сильно изобиловала вся почва этих мест у Парнаса.
— Оракул! — шепнул проводник отрывисто по-гречески и вышел.
Внутренность пещеры была очень мала и низка и не имела ничего интересного.
Брут сел на единственную имевшуюся там скамью и стал ждать, размышляя, что за таинственное свидание назначили ему боги. С кем? Для каких целей?..
Вдруг пол под скамьей начал опускаться. Брут инстинктивно хотел спрыгнуть, но опоздал — и моментально очутился в совершенном мраке под землей.
Раздалось несколько глухих ударов грома, и перед удивленным и слегка испуганным стариком явилась светлая точка. С постепенной медлительностью она расширилась, приняла форму плывущего облака и превратилась в белую человеческую фигуру, черты лица которой Брут не мог ясно разглядеть, но тем не менее признал похожей на Евлогия, быть может, оттого, что явившийся, как и этот часто бывавший в Риме жрец — агент оракула, заговорил не по-гречески, а по-латыни, тихо, глухо, как бы стараясь изменить свой голос.
— Луций Юний Брут, не вмешивайся ни во что происходящее в Риме, не помогай друзьям твоим, пока боги не пошлют тебе повеления! Тарквиний будет изгнан — так решил Феб-Аполлон! Его жестокость разгневала богов сильнее, чем римлян. Твои друзья будут спасены без твоих стараний. Сивиллу почитай!.. Дай ей как можно больше, даров для храмов Аполлона, когда свершишь свой подвиг.
Призрак тихо двигался справа налево, Брут, встав со скамьи, преклонил колена и заговорил с ним:
— Дивная тень! Кто же возвестит мне повеление богов?
— Сивилла и вестник Прозерпины, если ты сохранишь втайне и это мое возвещение, несмотря на все искушения, какими боги станут испытывать тебя. Клянись мне, Луций Юний Брут, что ты раздашь по храмам лучшую часть сокровищ Тарквиния, когда получишь их!..
Брут поклялся. Видение исчезло, расплывшись в пространстве, как туман.
При новых глухих ударах грома пол поднялся, и Брут увидел себя опять на прежнем месте тесной пещеры.
Белокурый юноша с факелом ждал его у выхода и молча повел снова в город и проводил до гостиницы. У самых дверей ее начались обещанные испытания — Брута атаковали римские беглецы и принялись выпытывать о том, куда он ходил, с кем, зачем и что видел.
Но старый идеалист при всем своем простодушии не проговорился.

Глава XX. Пифия

Заря уже окрасила восток, когда Руф и Арпин, звавшиеся там Рофион и Орфей, отпустили Брута после длинного совещания о римских делах.
Старику некогда было отдохнуть. Он немедленно разбудил сыновей Тарквиния, и они втроем без слуг пошли в особую священную купальню. С молитвой омылись, потом оделись в богатое, совершенно новое платье, украсили головы лавровыми венками и пошли в храм. Рабы несли за ними их дары.
Когда они миновали сад святилища и взошли на его лестницу, предъявляя данный вчера жрецом знак для пропуска вопрошающих, жрецы-прислужники накинули им на головы, опустив и на лица, священные покрывала, окропили водой, в которой плавали лавровые листья и уголья с жертвенника, и повели дальше.
Храм Аполлона Дельфийского разделялся на три части: пронаос (преддверие, притвор), наос (святилище) и адитон (место прорицаний).
Брут шел с молчаливой важностью философа, опираясь на руку ведущего, стараясь, как требовалось, ничего не видеть.
Арунс шел с полным равнодушием, как уже бывавший тут, интересуясь только одним тем, какой ответ даст ему оракул, в силу которого он все-таки отчасти верил при всей своей подозрительности относительно жреческих плутней.
Никогда не бывший в этом храме Тит не захотел осилить своего любопытства, игнорируя с полною бесцеремонностью все замечания провожатого жреца.
Приподняв с лица покрывало, Тит увидел бронзовую статую Гомера, две вазы для мелких приношений — одну из золота, другую из серебра, обе подаренные Крезом, — увидел литую медную мачту с тремя золотыми звездами, поднесенную островом Эгина после Саламинской победы.
Тит прочел мимолетным взглядом на колоннах изречения семи мудрецов, написанные золотыми буквами:
‘Благо тому, кто держит меру всему’.
‘Прежде чем делать, обдумай и взвесь’.
‘Сам смекай, времени не теряй’.
‘Упустишь время — не воротишь’.
‘Кто поручится, тот и мучится’.
‘Знай себя — и довольно с тебя’.
‘Ни много, ни мало — держись середины’.
Пройдя это первое отделение, похожее больше на музей или кладовую, нежели на место молитвы, прибывшие вошли во второе, не имевшее потолка.
Там под открытым небом в центре стоял главный жертвенник, на котором день и ночь горел священный огонь и находились статуи Зевса, Аполлона и мойр, богинь судьбы (римские парки).
Сыновья Тарквиния гордо поднесли главному жрецу дары своего отца: деньги, золотую и серебряную посуду, пурпурные ткани.
— И я приношу дар носящему серебряный лук Аполлону, — заявил Брут смиренным тоном.
Жрец оглядел его как простого дядьку знатных юношей с головы до ног высокомерным взглядом, презрительно косясь на его сравнительно бедную, простую одежду, и спросил небрежно:
— Где же твой дар?
Брут молча подал старую толстую безобразную палку, с которой он много лет почему-то не расставался, не менял ее ни на какие другие более изящные трости, даримые друзьями.
Жрец поглядел на него с недоумением, подумав, не насмешка ли это, но отверг такую мысль, принял оригинальный дар, проворчав как-то конфузливо, что боги принимают всякое приношение, если дается с верой.
Жреца удивило, что деревянная палка слишком тяжела. Отнеся ее вместе с прочими только что полученными вещами в хранилище, он нашел внутри ее красивый золотой посох.
Брутова палка впоследствии долго была поговоркой римлян в смысле величия души, скрытой под личиной дурачества, эксцентричности, неуклюжих манер.
Эта аллегория окончательно убедила жрецов принять сторону Брута, поступки которого им были давно известны через Евлогия и других агентов.
Принеся жертвы на алтаре, римляне подошли к дверям зала прорицаний, и тотчас при раздавшемся оглушительном звуке труб и литавр, заигравших марш мрачного мотива, из темного грота скалы, к которому примыкал храм этой стороной, вышла старая жрица в греческих девичьих одеждах, с золотой повязкой и лавровым венком на распущенных волосах.
Это была пифия-прорицательница.
Она уселась на золотой треножник, стоявший над устьем пещеры.
Жрецы стали взывать к Аполлону, и тотчас из недр горы поднялось белое облако такого густого пара, что совершенно скрыло пифию от глаз вопрошающих, а когда оно рассеялось, прорицательница казалась спящей и как бы в бреду говорила отрывистые слова.
— Вопрошай и слушай! — сказал жрец Арунсу. — Вопрошай как можно короче и яснее.
— Когда Тарквинию, властелину Рима, будет грозить опасность? — спросил молодой человек.
— Слушай внимательно! — повторил жрец.
— Когда собака заговорит с людьми, — ответила пифия.
— К кому перейдет его власть?
— К одному из вас… к тому, кто прежде других поцелует свою мать.
Жрецы закрыли дверь зала прорицаний занавесью, давая понять, что гадание кончено, а если хотят продолжать, то должны внести новую плату вперед.
Ответ, назначенный для Тарквиния, жрец записал и запечатал свиток, а полученный для себя юноши решили лишь запомнить. Запомнил его и Брут.
Это гадание ничего существенного для их путешествия не представляло. Они ездили за ним лишь между прочим, поэтому и не видели надобности в очень быстром доставлении ответа отцу, который, возможно, даже успел забыть все советы сивиллы, как все быстро забывал от старческой рассеянности и винного кубка.
Юноши отправились в ‘золотые Афины’ — обетованную землю всех щеголей, кутил, мотов того времени, в полной уверенности, что чудаковатый Брут там не уследит за ними.
Старик даже не пытался следить, решив, что этих юных бездельников ничем нельзя исправить, их никакие мудрецы не вразумят.
Они делали вид, будто слушают лекции разных философов, а он делал вид, будто верит этому. Они ликовали, хвастаясь друг другу умением обмануть Брута, не подозревая, что тот обманывает их мнимым доверием, мнимой недогадливостью.
Когда ‘золотые Афины’ потускнели перед их глазами, наскучили, осенью молодые люди перебрались в Коринф, а оттуда на Родос ‘смотреть тамошних колоссов’.
Знаменитый маяк, устроенный в виде гигантской статуи Гелиоса, главного божества, чтимого на Родосе, стоявшего с фонарем в руке в виде солнечного диска, расставив ноги между двумя берегами гавани, — этот маяк-колосс, считавшийся одним из чудес мира, стоял только 50 лет после его сооружения, а затем упал от землетрясения.
В эпоху Тарквиния Гордого этого колосса Родосского уже не было, но на острове имелось в разных местах до сотни колоссов, хоть и не столь огромных, но тем не менее достойных внимания путешественников, которые ездили на Родос специально чтобы видеть эти статуи, имевшие каждая свою занимательную историю: по поводу чего и кем сооружен, какие были от него чудеса или звуки.
На Родосе жили также некоторые ученые, читавшие лекции.
В числе нескольких других островов юноши посетили Кипр, знаменитый храмом Венеры-Киприды, посетили оракулы Трофония, Амфиарая, и Гермеса в Фарах — городе области Ахайи на реке Пиэре.

Глава XXI. У Гермеса

Последнее из посещенных сыновьями Тарквиния мест прорицаний, как и все, было весьма оригинально: перед статуей Гермеса, на городской площади, был помещен каменный очаг с медными лампами. Гадание происходило только по вечерам.
Жрецы этого божества возжигали курения, клали на очаг данную гадающими монету и позволяли шептать статуе на ухо сколько угодно вопросов, не допытываясь знать их содержания.
Кончив эту процедуру, гадающие, зажав себе уши, чтобы ничего не слышать, уходили, а за чертой площади, в определенном для того месте, отнимали руки от ушей.
Услышанное ими из говора прохожих первое слово считалось ответом этого оракула, причем, конечно, его агенты могли подстерегать гадающих и говорить нарочно что-либо подходящее.
Арунса и Тита, приехавших сюда без слуг инкогнито, не объявивших, кто они такие и о чем спрашивают, как видно, у Гермеса никто не подстерегал, и оттого ответы получились глупые.
В говоре прохожих Тит уловил прежде всего слово ‘дурак’, а потом ‘паук’, а Арунс — ‘петух’. Они оба надулись при таких предвещаниях, но сказали про ответы совсем другое и друг другу и Бруту, не пожелавшему гадать здесь.
Однако через некоторое время Арунс, вопрошавший об успехе своей любви, ухитрился найти смысл даже в этом нелепом ответе: ему стало казаться, что в слове ‘петух’ заключается совет драться с каждым соперником, а шлем украшать вместо гривы павлиньими перьями.
В один веселый день после кутежа с приятелями из афинских студентов Арунса осенило новое вдохновение: он, латинянин, иноземец, не вслушался достаточно хорошо в речь прохожего грека. Гермес устами этого человека провещал ему вовсе не ‘петух’ (алектор), а ‘избиратель’ (‘электор’) или даже ‘блеск’ (электрон).
Еще через несколько дней после нового кутежа все три слова соединились в голове юного вертопраха, совершенно гармонично составив определенное прорицание, сулящее ему ‘блеск’ от единодушного голосования всех римских ‘избирателей’ после смерти отца, если он, подобно ‘петуху’, заклюет, уничтожит, победит всех своих противников и конкурентов в борьбе за власть — всех, не исключая и брата Секста.
В голове Арунса закружились золотые мечты о будущем могуществе.
Простоватый Тит не делал никаких комбинаций из полученного им ответа, но это навело его на мысль поднести в подарок брату жреца Евлогия, придурковатому Евлалию, будто бы привезенный из Греции ларчик, наполненный самыми крупными пауками, которых тот страшно боялся, и таким образом выполнить прорицание Гермеса относительно слов ‘дурак’ и ‘паук’.
Целый год незаметно промелькнул для сыновей Тарквиния Гордого в веселых скитаниях с места на место.
Брут тоже не тосковал о родине и не слишком торопился, когда настало время возвращения домой, после вторичной долгой остановки в веселом Коринфе, знаменитом красавицами.
Во время обратного плавания Брут много думал в досужие часы ночей о том, как ему следует сопоставить ответ пифии с тем, что он слышал в пещере. Там ему сулили изгнание Тарквиния, захват всех его сокровищ, славу, власть, а пифия делает его преемником того, кто прежде других поцелует свою мать.
Уж очень много лет прошло с тех пор, как Брут лишился матери.
Он думал, думал и вывел заключение, что так как слова оракулов всегда загадочны, то и слышанное от пифии надо понимать не иносказательно.
Старик решил, что этот ответ о поцелуе матери дан не Арунсу, а ему самому за поднесение палки, которой он испытывал мудрость оракула, а теперь тот испытывает его.
Старик решил всенародно доказать, что понял смысл загадочных слов пифии, зная, что в толпе найдутся люди, которые сообщат дельфийским жрецам о том, как он это выполнил.

Глава XXII. Различные бедствия

К ужасам узурпаторской тирании Тарквиния Гордого, из года в год тяжелее угнетавшего римлян, присоединились одно за другим несколько бедствий стихийного свойства: пожары, наводнения, засухи, град, среди которых хуже всего были землетрясения, повторявшиеся столь часто, что жители Рима, этого Вечного города, не успевали чинить испорченные или восстанавливать до основания развалившиеся жилища. Стала даже носиться молва, будто земля грозит поглотить весь город, потому что боги прогневались на римлян за допущение разных доселе небывалых новшеств в городе, противных суровым нравам народного духа квиритов.
Эти новшества не были делом Тарквиния, его за них не винили. Он не обращал никакого внимания ни на что подобное, занимаясь совсем другими делами, преимущественно казнями своих недоброжелателей, стоявшими против него при царе Сервии и еще до сих пор уцелевшими от железной руки тирана.
Нововведения, противные народу и особенно жрецам, были затеями Туллии с ее ужасными сыновьями и любимцами, к которым принадлежали сыновья Брута и его родственники Вителии.
Главной из затей был театр, устроенный приезжими гистрионами (актерами). Артисты не смели допустить в репертуаре ни малейшей тени чего-либо безнравственного, так как Туллия еще церемонилась с римлянами, опасаясь восстания в пользу живших у самнитов изгнанниками сыновей царя Анка Марция, низложенного Сервием.
Актеры играли пьесы только религиозного содержания, нечто вроде священных мистерий, какие давались греками в честь элевзинской Деметры, с которой этруски, актеры этой труппы, отождествляли свою богиню Норбу.
Несмотря на такую обстановку спектаклей, сенаторы старого закала, люди железного духа, особенно жрецы, угрюмо ворчали на молодежь, кинувшуюся глядеть представления, и на равных себе вельмож, которые отчасти в угоду Туллии, отчасти из страха перед ней дали позволение гистрионам без препятствий устроить сцену в Риме. А после случившихся землетрясений эти люди железного духа всецело приписали бедствия театру, так как он развалился прежде других зданий из-за балаганной непрочности его постройки.
Жрецы в Риме не составляли особого сословия или корпорации, они были людьми светскими, занимали гражданские и военные должности, какие давались сенаторам, надевая особое одеяние лишь на время совершения молений.
Назначением праздников, ходом ритуальной части религии, всеми обрядами, допущением или запрещением чего-либо, имеющего отношение к культу, постами и священными пиршествами — всем этим заведовал великий понтифик. Кроме того, в его ведении находились хозяйственные работы в храмовых зданиях.
Откуда взялось такое название верховных жрецов, мнения различны. Полагают, будто оно происходит от греческого ‘potpi’ — ‘церемонии’, и понтифик вначале был помпификом, устроителем церемоний. По другому толкованию понтифик означал ‘строитель моста’, так как эти жрецы заведовали также календарем и, следовательно, определяли время наводнений, когда надлежало разбирать мосты через Тибр и снова наводить, — в первобытные времена города еще деревянные, временные.
Инсигнии (символы сана) великого понтифика были следующие: сосуд для возлияний особой формы, симпул, сецеспита, жертвенный нож, секира-долабра, кропило-аспергилум, особая прическа и остроконечная четырехугольная, конусообразная шапка, похожая на царскую.
Когда великий понтифик, бывавший обыкновенно главнокомандующим, уезжал с царем на войну, его должность исправлял в Риме заместитель, промагистр. В это время вместо царя приносил тогда жертвы в определенное для того случаях ‘священный царь’ — особый жрец, тоже из знатных особ Рима.
Вместо лишенного сана и едва спасшегося от казни Скавра любимца царя Сервия Тарквиний дал сан великого понтифика шурину Брута, Вителию, человеку хорошему, но не годившемуся в главнокомандующие до такой степени, что он даже не подумал оспаривать эту должность у Спурия, с которым, как и Брут, находился в дружбе.
Суровее всех своих собратий восстал против театра жрец-фламин Януса Тулл Клуилий. Он ругал великого понтифика Вителия за то, что тот не воспротивился показыванию всем и каждому богов в лицах, изображаемых гистрионами — самым недостойным, по его мнению, отребьем человечества.
Богов, даже в статуях, в ту эпоху еще никому не показывали, кроме жрецов, царей, полководцев и других именитых избранников. Народ видал изваяния богов лишь под занавеской. Непокрытыми были только домашние истуканы, стоявшие на очагах атриумов, — смастеренные самими хозяевами грубые деревянные или глиняные болваны, или маски над дверями, изображающие двуликого Януса, иногда полученные от предков со времен незапамятных.
Тарквиний велел убрать весь мусор злосчастного театра, распахать землю, где он был, принес там умилостивительную жертву, после чего с поруганиями приказал выгнать актеров из Рима за десятый столб, но Клуилий не угомонился.
Он придирался к Вителию при каждой встрече, досаждая напоминаниями о злосчастном театре:
— Гистрионы были в Риме!.. Как мог ты допустить это?!.
Клуилий не признавал права проявления никаких личных человеческих чувств. Угрюмый фанатик, он жил единой идеей исполнять свой долг, заключавшийся в соблюдении всех традиций стародавней рутины римской жизни.
Никакая радость, никакое развлечение ни в каком возрасте человека фанатиком не допускалось, а любовь, не только эротическую, но и всякую — братскую, родительскую, товарищескую, — он презирал как слабость, недопустимую у хорошего римлянина.
Наружность Тулла Клуилия была ужасающая.
Это был старик атлетического сложения, широкоплечий, с толстой, так называемой бычьей шеей, с огромной головой, покрытой густой гривой курчавых седых волос, длинных и нечесаных.
Туллия терпеть не могла этого жреца, но Тарквиний любил его главным образом за его ненависть к памяти царя Сервия.
— Сам скоро умрет, — возражал тиран на приставания жены, не могшей казнить жреца так легко и быстро, как она расправлялась со своими приближенными.
Все лицо Клуилия сплошь обросло жесткой бородой с рыжеватым оттенком среди седины. Брови густо сошлись над огромным, круто выгнутым толстым носом, имевшим бородавку. Щеки были проткнуты и изрублены в битвах, в каких он участвовал до своего посвящения в Янусовы фламины. Лоб изборожден глубокими морщинами. Губастый огромный рот с немногими целыми зубами. Вся совокупность фигуры давала Туллу Клуилию сходство с кабаном по устройству рта и с ястребом — по его носу и глазам, а характером этот жрец был истый волк, жадный до всякой наживы, коварный, мстительный.
Самыми радостными днями жизни для него был тот день, когда он столкнул в болото своего друга Руфа, деда бежавшего в Грецию Рофиона, и тот день, когда он подстерег свидание Арны с Эмилием, привел свидетелей, огласил, сделал скандал семье рекса на весь Рим вместо благодарности Тарквинию за расположение осрамил его дочь перед самой ее свадьбой.
Тарквиний снес и это от жреца, опасаясь могущества его влияния на римлян, даже стал ублажать его еще сильнее, — быть может, ради того, чтобы поступать наперекор приставаниям опротивевших ему жены и старшего сына.

Глава XXIII. Янус раздвоился

Окончив еще начатую Сервием перестройку храма Юпитера, Тарквиний по указаниям Клуилия принялся радикально переделывать не только храм, но и весь культ Януса.
После нескольких лет работы здание вышло на славу!..
Вместо древнего, двуликого кумира bifrons Тарквиний поставил четвероликий, quadrufrons как символ четырех времен года и четырех стран света, а вместо одного жертвенника поместил там двенадцать алтарей — по числу месяцев, и Янус Квадрифронс сделался совсем другим богом: вместо покровителя всякого начала — богом года совместно с Вертумном, уже имевшим это значение. Несмотря на всю деспотичность своей власти, бесцеремонную ломку всего, что ему было не любо, узурпатор-рекс не мог идти наперекор национальным верованиям, и Янус Бифронс остался при Квадрифронсе, перенесенный в иное капище, худшее, как бы разделившись на двух богов, что, конечно, повело к запутыванию верований, сбивчивости религиозных сказаний.
Клуилий, сделавшись теперь, как фламин, верховным жрецом не одного, а двух Янусов, кичился и гордился больше прежнего.
Он всегда признавал право на существование только членов своей стаи — однородных с ним существ, а всякие иного склада люди допускались им к жизни лишь по невозможности истребить их.
У него было много приятелей, но искренне Тулл Клуилий не мог никого любить.
Брут с увертливостью ловкого чудака уклонялся от всякой бранной сцены с этим жрецом, опасаясь его, но Вителию это было иногда невозможно, потому что, будучи шурином Брута по жене, он был близким родственником и Клуилию как свекор его дочери.
Вителия Альбина была внучкой того и другого. Клуилий имел право распекать ее как отец ее матери не меньше, чем дед по отцу.
После скандала, устроенного Арне, Клуилий, разохотившись устраивать подобные истории, вознамерился уличить в чем-нибудь похожем и свою внучку. Пока Альбина не давала никаких поводов, будучи еще ребенком, и свирепый дед приставал к ее отцу, дядям, другому деду.
Теперь эта вражда придирчивого жреца получила опорный базис, почву в неосторожных словах этих прямодушных людей.
Патриция, облеченного в сан великого понтифика, нельзя было явно казнить ни за какую вину. Пока он не сложил сан, он был в полной безопасности от казни, ссылки, конфискации имущества, но… раздвоился Янус, раздвоились и все чувства, симпатии и антипатии Тарквиния Гордого. Одних и тех же людей он, случалось, любя за одно, ненавидел за другое, сам себе противореча и всех опасаясь, особенно своей лютой жены, старшего сына и верховных жрецов.
Тарквиний сгубил своего престарелого тестя, подучил родную дочь убить отца. Не могла ли Туллия подучить сына тоже захватить власть, не дождавшись отцовской смерти? Эта параллель сверлила сердце узурпатора и он пил, пил…
Старик Вителий, как и многие другие, начал казаться Тарквинию неблагонадежным, и римляне скоро поняли, что родственник Брута попал в опалу.
Плебс мог отнять Вителия, если его поведут на казнь вопреки закону о неприкосновенности особы великого понтифика, но что последует затем? Куда он денется? Тогдашний Рим был далеко не велик, а всякий римлянин с колыбели проникался традициями национальной рутины до такой степени, что жизнь на чужбине была ему хуже смертной казни. Путешествовать ради удовольствия ездили только люди нового склада, подобные сыновьям Тарквиния, а римляне строгие посещали иные страны лишь по делам, считая предосудительным всякий интерес к чему бы ни то было чужому, если оно не касается Рима в прямом смысле.
Римлянин был обязан умирать бестрепетно, а беглец подвергался общему презрению как трус.
Поэтому спасались весьма немногие, принадлежавшие к сторонникам Брута.
Раздвоился Янус на двух богов — двуликого и четвероликого, раздвоилось усердие римлян — не знали они, которому из Янусов следует чаще молиться, удвоился их страх перед тиранией — не знали они, кого из деспотов сильнее бояться, Тарквиния или сына его Секста, начавшего выказывать чудовищные попытки к злодействам.

Часть третья. Альбина

Глава I. Священная лира

Лето того года семья Тарквиния Гордого провела близ небольшого городка Тускулум в ближайшей Этрурии, подвластной давно уже Риму. Там находилось поместье, данное Арне отцом в приданое при выдаче замуж.
Ее супруг Октавий Мамилий, или по-этрусски Отто Мамоло, наезжал туда редко, проводя время на войне вместе с ее братом Секстом, с которым был в хороших отношениях, хоть до дружбы и не сблизился, — трезвый, суровый этруск не имел ничего общего с бесшабашным кутилой, беспросыпным пьяницей, да и вообще кого-нибудь любить Мамилий не мог — холодный делец, сухой, равнодушный ко всему на свете, что не относится к делам, то есть ни охоты, ни женщины, ни музыки, ни красот природы муж Арны не понимал и не любил.
Лютая казнь друга детства окончательно расстроила здоровье дочери Тарквиния. Долгое пребывание в гостях у мачехи, а потом той у нее не могло быть для нее приятным.
Наезд Туллии с пьяной ватагой ее прихлебателей во владения Арны, долгая кутерьма всяких попоек, плясок, охотничьих вылазок в горы со всевозможным шумом и гамом, битье по щекам не угодивших чем-либо невольниц, казни двух-трех провинившихся в пустяках рабов, травля собаками случайно подвернувшихся ни в чем не виноватых прохожих — все это лишало больную покоя.
Арна была рада возможности вернуться в Рим, ездила в Коллацию к своим родственникам, из которой с сестрой Луция Колатина, Фульвией, находилась в дружеских отношениях, взяла ее к себе, поселившись на зиму у отца, не желая возвращаться в Этрурию, жалуясь, что в той стране, более северной, чем Рим, очень холодно и темно в высоких горах, каких около Рима нет.
Она надеялась поддержать свои силы теплым климатом родины, но те гасли с каждым днем, тоска разъедала ей сердце.
С самого дня казни Эмилия Арна и Фульвия стали вешать одну и ту же посвященную тени погибшего лиру куда-либо на дерево или в беседку с молитвами к Эолу, чтобы он не позволял простым ветрам играть на ее струнах, и призывали душу любимого ими обеими юноши.
Случалось, что ветер гудел в струнах священной лиры, заставлял их издавать мелодичный грустный аккорд или перелив краткой гаммы.
В такие минуты любящим казалось, будто дух любимого с ними.
— Эмилий! Эмилий! — восклицали Арна с Фульвией и, обнявшись, плакали о нем. — Печальные ветры, Эоловы слуги, гудящие в дуплах и по древесной листве, безжалостно обрывая ее, да не коснутся этих струн, посвященных твоей тени, погибший Эмилий!.. Моли бессмертных богов, чтобы они запретили ветрам и духам трогать этот инструмент, моли, чтобы дозволили тебе одному играть здесь на лире!
Иногда к ним приходили Лукреция, Вителия Альбина, Фульгина и Рулиана, жены жрецов. Их беседа редко бывала веселой, разве что в те минуты, когда Рулиана рассказывала о каком-нибудь казусе с ее мужем или очередном чудачестве, выкинутым им.
Этот Евлалий, брат Евлогия, служил жрецом Пану, рогатому изобретателю свирели, которого чествовали преимущественно пастухи как покровителя стад.
Когда нужно было совершить чудо, Евлалий являлся в виде Пана какому-нибудь одинокому поселянину в горах и возвещал свою волю или делал предсказания, причем, к досаде римских жрецов и сожалению своего брата, беспамятный, рассеянный ‘олицетворитель’, случалось, все перепутывал — представал в горах не тому человеку и возвещал не то, что велено, награждал, кого следует карать, и наказывал достойных награды, забывая надевать маску мифологического существа или укрепляя ее на лице столь плохо, что во время совершения ‘чуда’ она с него сваливалась, вследствие чего однажды поселяне узнали в нем беглого невольника и жестоко избили за обман.
О таких ‘сакральных тайнах’ жречества Рулиана и Фульгина, разумеется, не говорили, ибо разглашение всего подобного было запрещено под страхом смертной казни — зашивания в мешок и утопления в море, — но они весьма комично представляли, как Евлалий на все урезонивания своей жены отвечал пословицей ‘Не свинье учить Минерву’, сам оказываясь на деле глупее поросенка.
Такие рассказы, не касаясь ‘сакральных тайн’, тем не менее слегка разоблачали внутренний быт деморализованного жречества, причем Альбина почти всегда с грустным вздохом передавала сетования своего деда, великого понтифика, на глубокий упадок нравов с частыми повторениями замечаний, что вообще весь культ Рима нуждается в обновлении.
Собеседницы замечали, что Альбина странно вздыхает, избегает некоторых разговоров, без причины краснеет. Жены жрецов не обращали на это внимания, но Арна и Фульвия, сами влюбленные, решили, что внучка Вителия кого-то любит.
Лукреция на это грустно заметила:
— Я подозреваю, кто виновник нового горя двух почтенных старцев — это ее третий дед Туллий Клуилий. Только у него в доме могло произойти сближение девушки с тем, кто в ее семью не ходит.
Но Лукреция наотрез отказалась открыть свои подозрения, что предмет любви Альбины — брат Арны, ветреный Арунс.
Однажды, чтобы прекратить такие выпытывания секрета, Лукреция стала рассказывать Арне свой сон, который давно был известен Фульвии.
— Это было, — говорила она, — в самый день твоего возвращения к нам из Клузиума, весной, когда твоя мачеха казнила Эмилия во время увеселительной поездки в горы. Мне приснилось, будто я стою одиноко на дикой скале в незнакомом месте, у ног моих зияет черная бездна, а за ней, на другой скале, я увидела мою мать, уже давно умершую. Она горько плакала и звала меня к себе. Я пошла по воздуху. Мать простерла руки, чтобы принять меня, как вдруг откуда-то упал на мою голову огромный камень и увлек меня в бездну. Я падала, падала и слышала рыдания матери. Я сразу тогда решила, что видение не к добру, что вскоре со мною случится несчастье.
Все вздрогнули. Лукреция умолкла. По струнам священной лиры пронесся порыв ветра и извлек из них мелодичный, грустный аккорд, подобный скорбному вздоху тоскующего незримого существа.
— Эмилий! — воскликнула Фульвия, устремив глаза на лиру.
— Он подтверждает, — отозвалась Лукреция.
— Но твой сон до сих пор не сбылся? — спросила Альбина.
— Увы!.. Он очень быстро начал сбываться, но не весь…
Она взглянула украдкой на Арну, опасаясь своими воспоминаниями и предчувствиями неумышленно оскорбить ее, коснувшись ее ужасной родни. При этом она заметила, что больная дремлет и, давая ей время поглубже забыться сном, стала приводить в порядок свою одежду.
Женщина всегда сумеет найти, что ей следует оправить в туалете, служащем опорой для всяких предлогов.
Лукреция постоянно была одета со строгой простотой, потому что мало думала о платьях.
Сердце ее было полно не нарядами, а любовью к милому мужу и двум малюткам, а также к отцу Фульвии и другим хорошим людям.
Фигура этой величественной римлянки была необыкновенно привлекательна, как будто она была рождена лишь для того, чтобы все ее любили и уважали.
Лукреция всегда носила простую, шерстяную или льняную, материю, выпряденную и сотканную дома, и голова ее со дня замужества всегда была покрыта вопреки всем уговариваниям Туллии и других щеголих бросить это устаревшее обыкновение.

Глава II. Секст Тарквиний

Убедившись, что Арна уснула, Лукреция стала шепотом продолжать рассказ о том, как начал сбываться ее страшный сон.
Фульвия знала все это, но жены жрецов и внучка великого понтифика с интересом слушали.
Лукреция рассказала, как сын рекса Секст — этот ужасный негодяй, для которого не имелось на свете ничего святого, достойного уважения или хоть снисхождения, милости: ни сана, ни пола, ни возраста, ни положения в обществе, — Секст хотел похитить Лукрецию и увезти.
Уж больше года преследовал он ее ненавистным ей вниманием к ее красоте. Во время войны он вздумал хвастаться перед молодежью, будто его жена добродетельнее их жен, но товарищи заспорили с ним, а Луций Колатин, муж Лукреции, даже не мог переносить, когда говорят, будто какая-нибудь женщина лучше его жены, любимой им искренне и нежно.
Заспорившие стали ставить заклад и поехали из стана в Габии — город, отданный Тарквинием Сексту в полную власть как независимому правителю.
У жены Секста был пир. Она встретила мужа недружелюбно и поскорее постаралась выпроводить его с пьяной компанией вон.
Жены Арунса не застали дома. Она пировала у Туллии, будучи одною из ее любимиц.
Секст мрачно поклялся убить свою жену, что вскоре и исполнил, пользуясь законным супружеским правом римлянина над жизнью супруги. Арунс, вопреки всем отговорам матери, развелся с женой.
Компания молодежи, пьяной и трезвой, среди которой попал и Луций Колатин, ездила, делая ревизию поведения жен, при этом уехав из военного стана без спроса, но зная, что Спурий Лукреций не осмелится наказать их.
Для сыновей Тарквиния Гордого и их товарищей закон был не писан.
Они заехали, между прочим, и в дом Колатина.
Застав Лукрецию дома, в кругу не гостей, а служанок, с которыми она вместе работала, и детей, игравших подле нее, все восхитились этою мирной картиной семейного очага до такой степени, что единогласно признали жену Колатина лучшей из виденных матрон и присудили ему приз супружеского счастья.
Дорого обошелся этот товарищеский подарок Луцию Колатину!.. Не рад он ему был. Лукреции же так резко запомнился брошенный на нее взгляд Секста, что она ничем не могла отогнать это преследовавшее ее воспоминание — взгляд бессердечно-развращенного негодяя, подобный глазам голодного волка, взгляд, красноречиво говоривший о решении Секста, что лучшая из жен будет отнята им у мужа.
Лукрецию стали преследовать всевозможные дурные сны и предчувствия. Вскоре после одного из таких видений Секст подстерег ее в лесу около увеселительной охотничьей стоянки Тарквиния и стал сулить все блага за любовь, а когда она с презрением отвергла, хотел тащить ее к повозке, чтобы похитить и увезти в Габии, что по тогдашним законам само собой составляло расторжение брака, считавшегося нерасторжимым, но на практике часто расторгаемым то по одной, то по другой причине.
‘Нет правил безо исключений’ неопровержимая истина, но при падении нравов эти ‘исключения’ становятся столь многочисленны, что делают правила мертвыми, парализуют их.
Лукреция вырвалась от Секста и убежала.
Рассказывая обо всем этом, она несколько раз начинала плакать, просила совета, но эти простые, добрые, женщины ничего не сумели сказать ей полезного.
— Надейся на богов, сестрица! — говорила Фульвия.
— Молись Юноне! — прибавляла Альбина.
— От Секста и боги не спасут! — возражала Лукреция. — Он грозил мне убить моего Луция для расторжения брака…
— Да и Арунс перед отъездом в Грецию уже начинал становиться не лучше Секста, — заметила Фульгина.
При этих словах Альбина встрепенулась, силясь скрыть волнение, и стала теребить вышивание, которым занималась.
— Мой муж недавно говорил мне про него ужасные вещи, — продолжала жена жреца Евлогия Прима.
— Мне мой отец говорил, — добавила Лукреция, — будто Арунс, с тех пор как развелся с женой…
Лукреция не договорила, потому что Альбина встала, уронила свое рукоделье и, не заметив этого, вышла из беседки.
— Что с ней?! — воскликнула Фульвия и погналась за подругой.
— Мне мой муж говорил, — снова начала Фульгина, — будто великий понтифик и сын его не знают, что Арунс…
— Ах, оставь! — перебила Лукреция, кивая на Арну, которая проснулась.
Фульвия возвратилась, говоря, что Альбина желает пройтись по берегу пруда, жалуясь, что отсидела ноги в беседке.

Глава III. Миф о Фаэтоне

Чтобы переменить неловкий разговор при Арне о нехорошем поведении ее братьев, Лукреция предложила спеть гимн в честь заходящего солнца.
Все собеседницы охотно согласились и выбрали сказание о Фаэтоне — одно из самых поэтичных, частью заимствованных римлянами от греков, частью добавленных самобытно возникшими у них представлениями фантазии о солнце.
Светлый Соль-Гелиос, бог солнца, жил где-то далеко-далеко от Рима, в странах, не ведомых никому из смертных. Там обитал он в чертоге из чистого золота, сиявшем ослепительнее всякого пламени.
Крыша этого дворца была из слоновой кости, а двери серебряные.
Это здание сам бог огня Вулкан сработал для Гелиоса.
У солнца от смертной женщины Климены был сын Фаэтон. После долгих странствий по указанию матери он пришел в чертог отца своего, остановился вдали и зажмурил глаза, не вынося яркости света его.
Солнце имело на себе дивное платье, подобное порфире, а трон его был украшен изумрудами.
Вокруг трона стояли низшего значения боги времен: Дни, Месяцы, Годы, Века, Часы, Весна с венком из цветов, Лето в колосьях, Осень с плодами, Зима седая.
— Сын мой, — сказало солнце оробевшему юноше, — что вынудило тебя переносить все путевые невзгоды, чтобы добраться ко мне? Чего ищешь ты в моем жилище?
— Родитель, — ответил Фаэтон, — я пришел сюда просить тебя дать мне какое-нибудь верное доказательство того, что я твой сын, чтобы мать мою перестали порочить в народе. Для этого она послала меня.
Солнце сняло с себя жгучий венец из лучей, мешавший юноше смотреть на него, подозвало к себе, обняло и сказало:
— Проси чего хочешь в доказательство, и я дам тебе, потому что не хочу отречься от тебя. Обещанию моему да будет свидетелем Стикс, которым клянутся боги, — река адская, подземная, куда мой глаз не проникает.
— Так дай же мне на один день твою колесницу! — ответил Фаэтон.
В ужасе Солнце встряхнуло головою, восклицая:
— О, если б я мог не давать тебе этого!.. Ты ведь смертный, ты сам не знаешь, чего просишь. Проси чего-нибудь другого, а это очень опасно, сын мой! Тебе придется стоять на пламенной оси, дорога вначале так крута, что мои кони с трудом взбираются по ней, а на середине неба она идет так высоко, что и моя-то голова кружится, когда взгляну оттуда вниз на море и землю, даже жутко становится. К концу дня ехать приходится под гору, и только очень верное, привычное управление дает возможность не упасть в пропасть. Небо не стоит на месте, оно вращается, и быстро летят одни за другими созвездия. Куда тебе править моей колесницей!.. В состоянии ли ты видеть без страха небесных зверей: Льва, Скорпиона, Рака? Кони пышут огнем изо рта и ноздрей, я с ними едва управляюсь…
Фаэтон кинулся на шею отцу, умоляя сделать его солнцем на один день, и сколько тот ни отговаривал, остался при своем требовании, уверяя, что только это одно докажет его происхождение ему и всем, когда увидят его с земли едущим по небу в отцовской короне.
Соль-Гелиос не мог нарушить своей клятвы адской рекой и грустно повел сына в конюшню.
Там Фаэтон увидел скованную Вулканом золотую колесницу с хризолитовыми гвоздями на дышле, а пока он ее с удивлением рассматривал, ночь прошла и Аврора отперла выходные ворота, обсаженные розами.
Звезды разбежались с неба, луна померкла.
Гелиос намазал лицо своего сына особенной мазью, чтобы оно не сгорело, надел на него лучи и, горестно вздохнув, дал последнему совет:
— Крепче держи вожжи! Чтобы земля получала тепло и свет как должно, не уклоняйся к полюсам, не поднимайся слишком высоко и не опускайся низко, а поезжай проторенной дорогой, по следам отцовских колес.
Гелиос попробовал еще отговорить сына от безумной затеи, но тот не послушал его.
Делать было нечего, и связанный клятвой старик уступил ему свою колесницу.
Крылатые огнедышащие кони повезли Фаэтона по привычной дороге, но сразу почувствовали, что ими правит не хозяин, бросились в сторону с колеи и понеслись вскачь как попало. Фаэтон испугался, стал без толку дергать вожжи, не мог найти незнакомой ему, потерянной из виду колеи, а кони, еще хуже разъярившись, совсем перестали повиноваться ему.
Они понесли Фаэтона, имевшего лучи солнца на голове, к тем созвездиям, в которых оно прежде никогда не бывало, и началась путаница в небе: окоченевшая от холода у полюса земля раскалилась, Полярная звезда, никогда не заходящая за горизонт, от жары пыталась броситься в море, даже Боотес, созвездие Волопаса, побежал со своего места. Когда с самой высокой точки зенита несчастный Фаэтон взглянул на землю, то и вовсе упал духом и затрясся. В глазах у него потемнело, в голове царила единственная мысль — раскаяние в безумной затее.
— Лучше бы мне считаться сыном Меропса, — воскликнул он, — нежели тут метаться, точно корабль, гонимый Бореем, покинутый кормчим на волю богов! Что мне делать?!
Он глядел назад и вперед, измеряя пространство. Много пройдено неба, а впереди осталось еще больше. Он пробовал укротить коней ласковым говором, но, к большему ужасу, вспомнил, что не спросил у отца, как их зовут по именам.
В разных местах неба показались призраки громадных зверей Зодиака. Из них Скорпион изгибался в две дуги, из хвоста и клешней, грозя ядовитым жалом.
Не помня больше отцовских советов, оледенев от ужаса, Фаэтон, как ребенок, бросил вожжи, и кони, предоставленные самим себе, полетели куда им захотелось, чуя отсутствие последнего препятствия.
Они попадали в непроходимые дебри небес и наталкивались на неподвижные звезды, спускались так низко, что Луна удивлялась.
Облака подымались, готовясь загореться, земля пламенела, трескалась, сохла, города погибали, леса, горы и нивы — все покрывалось пеплом.
Этот всемирный пожар, поднимаясь к небу с самых высоких гор, раскалил солнечную золотую колесницу.
Фаэтон стоял точно в печи, обдаваемый со всех сторон искрами и пеплом. Дым душил его, помрачая воздух до того, что кругом стало чернее смолы, и лучи венца солнечного не разгоняли мрака. Он не видел, где находится, и несся по воле коней.
От этого всемирного пожара кожа эфиопов стала черной, а Ливия превратилась в сухую степь.
Ручьи исчезли, реки дымились, кипели, золотая руда в них вся расплавилась, а водяные птицы сварились.
Сквозь рассевшиеся трещины свет солнца проник в Тартар. Испугались Плутон с Прозерпиной, не знают, что им делать, эти привыкшие к тьме владыки подземного царства.
Водяные боги попрятались в самые глубокие гроты, но и там им было жарко от кипящей воды. Сердитый на это Нептун три раза высовывался на поверхность моря и не мог разглядеть, что такое случилось, — не выдерживал жары.
Наконец, Гея (земля), изнемогая от жажды, вся затряслась, сморщилась, стала ростом ниже прежнего и взмолилась к Юпитеру:
— Где твои молнии, верховный бог? Посмотри на мои обожженные волосы — леса, травы!.. Если я заслужила гибель, то вспомни твоего брата Нептуна, а если и его не щадишь, то пожалей свое небо! Оно скоро запылает, потому что уже оба полюса земли стали дымиться.
Атланту, держащему небо, становится жарко, не в силу. Он того и гляди бросит свой груз в пропасть — ось неба на плечах Атланта накалилась. Море, суша, небесные чертоги богов — все готовится сгинуть, смешаться в первобытный хаос.
Услышав мольбу погибающей земли, Юпитер бросил молнию в неумелого ездока. Колесница разбита вдребезги, разлетелась по всем углам неба: в одно место ось, в другое и третье — колеса, кузов, удила, оборванные вырвавшимися конями.
Волосы Фаэтона загорелись. Моментально убитый, он покатился по эфиру в бездну с длинным красным следом падучей звезды и упал в Эридан. Наяды этой реки похоронили несчастного юношу и на могиле его поставили камень с надписью:
Здесь лежит Фаэтон, правивший колесницей отца.
Взявшись за великое дело, он не справился с ним.
На земле целый день был мрак. Гелиос плакал дождем о сыне, скрывал за тучами лицо. Земля освещалась догоравшим всемирным пожаром.
Печальная Климена долго бродила по свету, отыскивая сына, и, найдя его могилу в чужой стране, стала оплакивать.
С нею были и ее дочери.
Четыре месяца рыдали они над могилой, как вдруг старшая сестра, Фаэтуса, закричала, что у нее одеревенели ноги. Лампеция хотела свести ее с места, но почувствовала, что сама не может идти — у нее выросли корни. У третьей, Электры, или Эглеи, волосы стали листьями, а руки — ветвями.
Мать бросалась то к той, к другой, но они с ней прощались, уже едва говоря шепотом:
— Прощай, мать!..
Сестры Фаэтона превратились в лиственницы. Их слезы катились сквозь кору, падали в ближайший ручей, отвердевали в нем, превращались в янтарь для украшения юных латинянок.
Напевая гимн, всем и каждому знакомый в Риме, женщины невольно размышляли о его внутреннем значении.
Мало было среди тогдашних римлян таких особ, кто видел в этом сказании аллегорию стихийного нарушения обычного хода климатических условий почвы и воздуха, тепла и холода, засухи, которым полагает конец молния грозы, предвестница дождя.
Большинство мифологов выдвигало на первый план антропоморфную, человекообразную сторону богов, видело нравоучение, выставляющее плохие последствия непослушания младшего, пренебрегающего советами старшего.
Певшим женщинам в мифе о Гелиосе и Фаэтоне также чудилось сходство с Тарквинием, который свергнул с трона своего престарелого тестя Сервия, чтобы занять его место и править Римом вместо него.
Поддавшись влиянию своей злой жены и этрусской родни, ломая старые традиции Рима, завещанные предками, не направит ли Тарквиний узурпаторски занятую им курульную, царскую повозку тоже в пропасть? Не слетит ли с Тарпеи в конце своих злодейств и сам?

Глава IV. Ворон и Чаша. О царе Мидасе

Пока женщины пели длинный гимн о Фаэтоне, солнце успело зайти. Короткая южная заря погасла очень быстро вслед за ним, и яркие звезды зажглись над открытой местностью сада.
Арна и ее подруги перешли из потемневшей беседки на лужайку к глубокому пруду и стали любоваться, как светила ночи отражаются на его поверхности.
— Вон звездочка-то… та, над нами, — указала простоватая, необразованная Рулиана, — вы знаете, что она значит?
— Созвездие Ворона, — ответила Арна, взглянув вверх.
— А какое о ней сказание?
— Не знаем.
— А я знаю. Старые люди о них так сказывают, даже миф сложили. Эти три звезды, три созвездия — Ворон, Чаша и Змея. В день февральских ид они скрываются, а несколько дней спустя восходят опять.
Захотел однажды Аполлон чем-то угостить Юпитера, обещав прийти к нему в гости. Для приготовления кушанья Аполлон послал своего ворона принести ему живой воды из какого-то отдаленного источника.
Ворон взял в когти золотую чашу и полетел, да на беду свою увидел фиговое дерево, покрытое множеством плодов. Захотелось ворону полакомиться, соблазнился он, пренебрег приказом, сел на дерево — и тут же постигло его наказание: слететь прочь ворон не может, крылья его не поднимаются, а ноги, как вонзил он когти в дерево, так и не разжимаются, одеревенели. И фиги на дереве клевать нельзя — оказались они все незрелыми.
Сидел, сидел ворон, измучился, до тех пор пока фиги не созрели и к ним не подкралась змея. Схватил ворон змею клювом, вспорхнул и полетел назад домой.
Аполлон спрашивает: ‘Отчего воды не принес?’ А ворон стал лгать: ‘Вот эта змея залегла в источнике, всю воду в нем осквернила, долго не мог я прогнать ее’. Аполлон закричал на него: ‘Свою вину ты увеличиваешь ложью, будто не знаешь, что я прорицатель! За это тебе наказание такое: пока на деревьях висят фиги, не будешь ты пить ни из какого источника’.
С тех пор Ворон, Чаша и Змея сияют на небе, превращенные Аполлоном в светила, но эти созвездия не опускаются до уровня моря в те месяцы, когда зреют фиги. Вот и теперь они высоко над нами будут всю ночь.
— Аполлон — жестокий насмешник, — заметила Фульгина. — Все мифы о нем кончаются чем-нибудь похожим на это.
— Да и Бахус не уступает ему в изобретательности проделок над дураками, — прибавила Рулиана, — но хуже всего они совместно поглумились над Мидасом фригийским.
— Я очень люблю эту сказку, — молвила Арна, — расскажи мне ее.
Жена Евлалия начала новый миф о царе Мидасе.
За 94 года до взятия Трои боги еще ходили среди людей, принимая вид их, чтобы одних награждать, а других карать, смотря по делам их.
Ходил тогда и Бахус среди веселой гурьбы вакханок и воспитавшего его дядьки, полудуха Силена, который был постоянно пьяный, что не совсем нравилось даже Бахусу, любившему спаивать чужих, а своих слуг желавшему видеть трезвыми.
Силен попадал во всякие истории и неловкости, терпел насмешки, а подчас выдавал господские тайны.
Один из таких неприятных казусов случился с этим стариком, когда Бахус со своей буйной ватагой женщин пришел на берег реки Пактола, во Фригии.
Там царствовал тогда Мидас, человек глупый, но воображавший себя хитрецом.
Ему удалось поймать пьяного Силена и заставить пробыть у него десять суток в непрерывном пьянстве, чему старик был весьма рад. Он напивался вдали от строгого господского глаза так, что Бахус, если бы увидел, может статься, пожалел бы, зачем он ввел пьянство в мир.
Силен выдал Мидасу все его тайны и прорицал будущее.
Бахус уже стал опасаться, не зная, куда пропал его старый дядька, как вдруг увидел, что сам фригийский царь ведет его с почетом к становищу.
Бахус обрадовался возвращению дядьки так сильно, что, не зная о глупости Мидаса, предложил ему самому выбрать себе дар в награду.
— Сделай так, — ответил царь, — чтобы все, к чему бы я ни прикоснулся, превращалось в золото.
Вздохнул Бахус с сожалением, поняв умственную ограниченность властителя Фригии, саркастически усмехнулся, но не отказал, желая проучить глупца за жадность.
— Будь по-твоему, царь! — сказал весело божок на прощанье. — Хоть и жаль мне, что ты не попросил чего-нибудь получше.
Мидас отправился домой, ног под собой не чуя от радости, размышляя, на чем бы ему попробовать дар, но это проявилось само собой.
Что ни шаг, то удивление: увидел Мидас, что земля, по которой он идет, становится золотой. Сорвал он ветку с дуба — и она превратилась в золотую, поднял камень — и простой голыш ослепительно засиял при солнце, дотронулся до целой глыбы, скатившейся среди лавины с горы — глыба еще ярче засверкала.
— О дивный дар золото! — вскричал Мидас вне себя от восторга и стал мимоходом срывать в поле колосья, любуясь, как они превращаются в золотые.
— Я могу сделать всем моим подданным золотую жатву! Нищих не будет! Запируют фригийцы во славу моего имени! Теперь я бессмертен, вовеки меня не забудут!…
Яблоки, к которым он прикасался, не срывая с дерева, тоже становились золотыми.
Пришел царь Мидас домой, взялся за скобку двери своего простого дворца, и дверь вся стала литой из чистого золота — сияет при солнце так, что глазам больно смотреть на нее.
— Я сделаю весь мой дворец золотым! — вскричал Мидас, едва не упав в обморок от радости.
Разделся царь от усталости, захотел выкупаться в ванне — нельзя: лишь только он окунул одну ногу, как с трудом выдернул — вода стала густеть, отвердевать, превращаться в золото.
Стал Мидас одеваться, не выкупавшись — платье на тело не лезет, коробится, становится жестким, золотым. Края его тонкие кожу режут, точно ножиком.
— Тьфу! Уж этого-то не ожидал! — вскричал Мидас, начиная понимать главную сущность выпрошенного дара.
Он лег отдыхать без платья.
— Не беда, одеялом покроюсь, укутаюсь.
Нельзя! Одеяло золотое лежит, как доска, поверх мягкой перины.
— Без него обойдусь! Жарко, тепло в летнюю пору.
Подушки так привлекательны усталому Мидасу. Прыгнул на них с размаху… и ушиб себе голову — золотые они, литые, жесткие.
Царь грустно задумался.
— Нищий и тот подстилает циновку, чтобы было помягче, стелет солому, а мне спать на голых золотых слитках приходится. Нищий имеет ветошку для покрытия наготы, а мне нечего надеть на себя. Нищий хоть в луже купается, а мне и рук вымыть не в чем, обтереть сухим полотенцем грязь с себя нельзя — всякая ткань твердеет, становится золотом… тьфу!..
Взглянул огорченный царь из спальни в дверь и увидел, что в столовой ему обед подан. На роскошно убранном столе всякие супы и жаркие дымятся: жирный барашек с цельной головой из глубокого блюда выглядывает, дрозды, куропатки, утки крылья расправили, точно лететь со стола собираются, перед ними сдобный хлеб с изюмом горой вздулся, узорами из миндаля испещренный.
Облизнулся Мидас на все это, глядя из спальни, и бегом побежал, кое-как золотой сорочкой прикрывшись, жесткой, точно кованый панцирь. Идет он по анфиладе комнат — золото везде сияет. И так ему опротивело глядеть на его яркий желтый цвет, что булыжник и рогожа стали казаться красивее этих глыб и парчи.
Сел Мидас на стул и уже не удивился, что его седалище мгновенно позолотилось, а со страхом взглянул на роскошные яства, и дар свой гибельный старается скрыть, чтобы придворные не заставили его, как раба, все превращать для них в золото.
— Кушайте, друзья мои, кушайте! — говорит он любимцам. — А я сыт, угостил меня Бахус на Пактоле.
А на самом деле у него внутренности ноют от голода, глаза, как у волка лютого, разгорелись от зависти, съел бы он вместе с кушаньем этих обедающих придворных.
Взял он украдкой кусочек маленький и в рот положил — нельзя разжевать, золотом стало мясо барашка.
Взвыл царь Мидас, проклиная свою алчность, и бегом убежал к реке, боясь, что Бахус уйдет оттуда.
— Чего тебе, царь? — спрашивает веселый божок.
Упал несчастный в ноги ему и стал молить:
— Избавь от твоего дара погибельного!..
Велел ему Бахус в реке выкупаться, сказал, какое заклинание при этом произнести, и золото ушло в реку. Стали его люди там находить, руда явилась, а Мидас возненавидел его до такой степени, что не вернулся домой, в золотой дворец, а поселился в пещере, стал жить отшельником, но глупость природная и тут повредила ему.
Бахус ушел с берегов Пактола. Вместо него явился там Пан, гений полей, и стал играть на свирели.
Мидас подружился с ним и принялся дразнить Аполлона тем, что слушать дудку Пана несравненно приятнее, чем Аполлонову лиру.
‘Что с дураком спорить?!’ — подумал Аполлон и долго не обращал внимания на булавки Мидаса, а тот продолжал дразнить его всякий раз, как тот проезжал мимо него по небу:
— Гудок Пана лучше твоей лиры, Феб! Слушать его несравненно приятнее!
Наконец Аполлону это наскучило. Он наклонился со своей колесницы), схватил Мидаса, отодрал за уши и вытянул их длинно-длинно, так что стали уши ослиными, повисли и хлопают, шерстью обросли.
Заплакал Мидас от стыда и ушел из пустыни во дворец, пока никто еще из поселян не видал его превращения.
Пока он жил отшельником, то волосами оброс до неприличия, точно дикарь из-за северных гор.
Позвал Мидас цирюльника и велел обрить ему бороду, а кудри лишь немного подстричь, чтобы никто не видал, какие у него сделались уши. Заклял он цирюльника, пригрозил казнью, приказывая молчать о ушах его.
Цирюльник, на беду, был молодой и болтливый. Вертится у него все одна и та же мысль, что у царя Мидаса ослиные уши, с каждым днем сильнее разбирает его охота кому-нибудь выболтать про это.
Мучился, мучился злосчастный цирюльник и наконец придумал, как ему выпутаться. Он ведь клялся царю не говорить про его уши людям, ну он и не скажет им, а кому-нибудь другому. Пошел цирюльник на берег Пактола, вырыл ямку, лег и шепнул в нее:
— Мать земля, узнай, что у царя Мидаса ослиные уши!..
Прошло несколько времени.
Удовлетворив свою болтливость, цирюльник успокоился, даже забыл об ушах повелителя, но из ямки вырос тростник и стал шелестеть при ветре, ясно выговаривая:
— У царя Мидаса ослиные уши!..
Так и узнали о том во всей Фригии.

Глава V. Вителия Альбина

Долго сидели подруги с Арной в саду у пруда, где было гораздо прохладнее, нежели в роще. Они пели и рассказывали различные истории, которых жены жрецов знали неистощимое количество.
Среди этой приятной беседы они временами прислушивались, как звучит священная лира в беседке от пробегающих по ее струнам порывов тихого ветра, и не один казненный Эмилий представлялся им теперь играющим эти заунывные гаммы, а у каждого из них был свой милый сердцу умерший, дух которого мог прилететь для нее из мрачной обители теней.
Фульгине вспоминался ее отец Камилл, жрец Вирбия Ипполита, состоявший при оракуле на Неморенском озере, недавно умерший дряхлым, столетним стариком.
Рулиана мысленно призывала дух своей умершей сестры, а Лукреция — матери.
Мечты Альбины уносились в далекую Грецию. Ей было не до покойников, сердце ее полнилось страхом. То ей думалось, что Арунс тоскует о ней, и это его мысль принеслась с дуновением ветра через море, посланная к милой, — Арунс играет мелодию своей любви и тоски в разлуке с девушкой, ради которой развелся с женой. То ей казалось, не погиб ли он на море от бури или на суше от разбойников, землетрясения, пожара. Не дух ли его дает ей знать о своей кончине этой грустной мелодией?
На другой день поутру Альбина уехала домой в Рим с обеими женами жрецов.
Великий понтифик Вителий, шурин Брута по умершей жене, был человек добрый, приветливый, но тем не менее строгий. Он жил по правилам старого закала, как истый родовитый римлянин, ‘pater familias’ — глава семьи. Воля его была законом для всех домочадцев без различия пола, возраста и занимаемого положения.
Его сыновья, их жены, дети и посудомойки с конюхами исполняли волю своего главы, властного над их жизнью и смертью.
Вителий заметил, что его старшая внучка, возвратившись от Арны, ведет себя как-то необычно — грустно, рассеянно ходит с понуренной головой, заплаканными глазами. На вопрос старика, что такое с ней творится, Альбина ответила нехотя, смущенно:
— Зубы болят.
Дед поверил, но приказал ей пересилить боль и вместе с ним идти в атриум дома мыть очаг, так как подходит праздник Весты, весталии. Жрицы в храме этой богини моют алтарь и переменяют на нем священный огонь.
Очаг в доме верховного жреца тоже имел на себе неугасимую лампу, огонь которой взят им с жертвенника Весты. Мыть этот очаг к разным праздникам несколько раз в году могла только чистая девушка из родственниц жреца.
Вителий стал читать по книге установленную на такие случаи молитву. Его внучка возилась с наливанием воды в большой медный таз, стоявший на полу около очага перед нею, как вдруг дед, скользнув случайно взором по ее груди, прервал бормотание воззваний и кинулся, как ястреб, на голубку с несвойственной его спокойному характеру стремительностью, потому что увиденное им было слишком ужасно для этой минуты. Из-за ворота платья девушки выпал креспундий — священное ожерелье, надеваемое у римлян младенцам при наречении имени, а на нем Вителий приметил нечто новое — крупный медальон из слоновой кости.
На шее девушки оказался портрет мужчины… Какое оскорбление священному очагу!.. Какая профанация обряда перед праздником девственной Весты!..
— Что это у тебя? — дрожащим голосом спросил Вителий, уцепившись за вещицу трясущейся костлявой рукой.
Альбина побледнела белее холстины своего платья.
— Это… это я купила… амулет… изображение…
— Чье?..
Она запнулась. Все подходящая имена богов у нее перепутались, забылись.
— Чье изображение? — повторил дед подозрительно.
— Это… это… Юнона, — вымолвила она, готовая упасть в обморок и назвав самое неподходящее имя.
— Сними и дай мне!..
Она медлила, тряслась, плакала.
— Дай мне, говорю!..
Не дожидаясь новых промедлений непослушной внучки, Вителий, огорченный, испуганный пятном семейной чести, сорвал цепь через голову девушки, выдернув прядь зацепившихся волос, и, оставив без внимания ее крик, начал рассматривать.
— Юнона! — воскликнул он с горькой усмешкой. — Юнона с усиками, с бородкой…
— У меня так выговорилось, дедушка, от твоих окриков, — заговорила Альбина, немножко оправившись, — я хотела сказать не Юнона, а Ю… Ю…
Но она снова запнулась, второпях не в силах вспомнить созвучное мужское имя.
— Юпитер, что ли? — подсказал Вителий. — Юпитер, принявший вид одного из римских безобразников? Евлогий Прим давно мне намекает на составление этого нового мифа — его жена подсмотрела этот амулет на тебе, да мне не верилось. Альбина!.. Лгунья!.. Этого позора недоставало моей старой голове!.. Брут превратился в шута, сыновья и племянники пьянствуют с Секстом Тарквинием, а теперь ты… Эх!.. Ничего я тебе говорить больше не стану, не могу… Но заставлю… выполнишь мою волю.
Вителий снял медальон прочь с цепи, спрятал в один из бывших там сундуков, надел снова ожерелье-креспундий на внучку, прошелся по комнате, сходил куда-то в другие помещения, потом, вернувшись, опять стал ходить из угла в угол, заложив руки за спину и уже не читая молитв, равнодушно глядя, как его внучка моет очаг.
Когда она закончила, Вителий остановился около нее и отрывисто молвил:
— На колени!.. Сейчас изменится судьба твоя. Ты чистая девица, Альбина, чистой и останешься. Моя внучка не должна, не может запятнать семью мою, нет-нет, никогда!..
Он стиснул девушку в объятиях, горько рыдая, и силой поставил на колени у очага.
— Стой так! Стой так! — повторял он, целуя ее в голову. — Сейчас… сейчас… погоди… не вставай, молись, проси прощения у богов… Ты молода… они простят.
— Дедушка, что решил ты обо мне? — спросила Альбина с недоумением.
— Я решил посвятить тебя Весте! Это единственный выход, единственное средство спасения. Пока ты живешь ученицей, все изменится — боги предадут обольстителя заслуженной каре. Мы успеем привести в исполнение дело спасения Рима.
— О дедушка! Я не могу, я недостойна стать девственной жрицей. При проверке на годность произойдет скандал — девы отвергнут меня.
— Увы, я все понял, Альбина, но внучка верховного жреца Януса, внучка Брута и моя, великого понтифика, главы всех верховных жрецов, такая дева-римлянка не может вызвать подозрений и будет принята без проверки.
— Нет, нет, пощади!..
— Непокорная! Ты не хочешь покрыть свой срам… срам фамильный…
— О дедушка!.. Я… я люблю Арунса.
— Что-о-о?!
— Арунс поклялся жениться на мне, лишь только вернется из Греции.
— Арунс поклялся… Дура!.. Только такие наивные девочки, как ты, могут всерьез верить клятвам сыновей Тарквиния Гордого.
— Он любит меня.
— Любит? Если и так… разве я позволю тебе стать женой одного из Тарквиниев?!
На улице раздалось торжественное пение жреческой процессии. В атриум великого понтифика вступили другие понтифики и весталки.
Обряды принятия девушек в жрицы тогда совершались, как и все, с примитивной простотой без излишней помпы.
Понтифики подали Вителию его жреческое облачение и инсигнии сана: симпулум, сосуд для возлияний, сецеспита, жертвенный нож, долабра — секиру, аспергилум — кропило, затем покрыли его голову апекс — остроконечной четырехугольной шапочкой — сверх особой прически галерус.
Старший из понтификов, промагистр, заместитель Вителия в тех случаях, когда тот уезжал на войну и хоть и не сражался, но выполнял некоторые обряды в войске, — этот промагистр стал читать молитвы посвящения девы.
Весталки подали Вителию принесенное ими покрывало. Он накинул его на внучку, покрыв всю ее фигуру, наложил на ее голову свои руки, произнося, весь дрожащий от волнения, формулу ее принятия в кандидатки на сан жрицы:
— Те, atata, capio!
Укутав ее, как мог плотнее, старик поднял ее с колен, передал девам, отрывисто говоря:
— Ведите… Ведите ее!..

Глава VI. Отрешение верховного жреца

Зачисление в кандидатки корпорации весталок еще не отрывало девушку от всего прежнего навеки. Многие из таких по разным причинам возвращались домой, даже выходили замуж, хоть и ходила по Риму пословица ‘От женитьбы на весталке добра не бывает’.
Веста вообще считалась богиней суровой, ревниво оберегающей свою корпорацию от всякого вторжения мирского элемента, карая за это неумолимо, поэтому и на кандидаток, еще не посвященных, римляне тоже глядели как на жриц.
Не зная, что в Риме готовится среди жрецов, военных высшего ранга и других сановников, тайно сгруппировавшихся около Брута, Альбина, когда ее ужас прошел, успокоилась на мысли, что Арунс каким-нибудь способом освободит ее из заточения, если она сумеет заставить деда отложить ее посвящение до возвращения юноши из Греции.
Придуманный ею предлог — желание, чтоб ее дед Брут непременно присутствовал на этом обряде, был даже одним из поручителей за нее — был отвергнут Вителием, догадавшимся о настоящей причине, и он объявил внучке, что на сороковой день после ее предварительного посвящения он отрежет ей косу у жертвенника и повяжет ей лоб белой лентой без всякой огласки.
Скрывая скорбь и стыд, старый добряк шутил с любимой девочкой, ежедневно навещая ее в заточении при храме богини, где жрицы, по тогдашней строгости их жизни, заставляли ее поститься и много молиться, выслушивая их чтение и пение.
— Отрежу я тебе эти белокурые перья, пава моя легкокрылая, шустрая! — говорил Вителий, гладя косу внучки. — Будешь ты у нас смирным цыпленочком… закручу, отхвачу!.. помажем, повяжем — и делу конец!.. Не выберешься, девочка, на волюшку!.. Поплачь, не беда!.. Девичьи слезы — роса летняя, высохнут.
Но посвятить Альбину в весталки ее деду не удалось, и не из-за ее ухищрений, а вследствие совершенно посторонней причины: перед сороковым днем, назначенным для церемонии, ее другой дед, верховный фламин Януса Тул Клуилий, внезапно заболел, и Вителию стало не до внучки.
Старик, бывший богатырем, медленно, ни для кого не заметно дряхлел до свадьбы Арны, но это торжество быстро расшатало его крепкий организм.
Четыре месяца пиров, перемежавшихся для старого жреца не менее утомительной обязанностью заниматься с порученной его попечениям не совсем покорной невестой, выдаваемой замуж против желания, уговаривать ее, причем часто являлась надобность спорить почти о всякой фразе, сочиняемой им для потребованной женихом предсвадебной клятвы очищения от дурной молвы, сплетавшей ее имя с Эмилием, — одно исключать, другое изменять, третье прибавлять по требованию лукумона Октавия или Туллии. Его обязанность учить Арну этрусскому языку и наставлять в догматах новой для нее религии, о переходе в которую она сначала слышать не хотела, — убеждать ее, будто этрусские боги те же самые, что и римские, только зовутся иначе на другом языке, — все это в совокупности страшно изнурило старика. Вскоре после свадьбы Арны ближние заметили, что богатырь фламин рухнул, одряхлел.
Тулу Клуилию теперь было около девяноста лет. Его дети были стариками, внуки начинали седеть. Из них младшему, отцу Альбины, сыну великого понтифика Марку Туллию Вителию Фигулу, которого оба деда прочили себе в преемники, считалось уже сорок пять лет.
Великий понтифик и другие жрецы стали все чаще и чаще уговаривать Клуилия сложить сан, передать внуку, а самому удалиться на покой, как тогда было принято поступать, — переселиться в затвор при фамильном склепе, назначенном для таких случаев.
Клуилий соглашался с мнением этих компетентных людей, что ему пора умереть если не настоящей, то фиктивной смертью, даже подробно излагал, в какой форме ему всего желательнее совершить этот ритуал его отрешения по старости — ‘more veteri’ — по древнему уставу, какой практиковался с самого Ромула, в глубокую старину, до религиозных реформ царя Нумы, допустившего многие послабления в обрядах римского культа и жизни жрецов.
— До Нумы, — говорил Клуилий, — по древнему уставу, жрец должен был умереть на жертвеннике, которому посвятился. Жрецу Цинтии разрубал голову его преемник, а иных жрецов душили священным пеплом, сжигали живыми, топили, сводили в пещеры, зарывали живыми.
Клуилий в эти последние годы успел приготовить себе место последнего успокоения по ритуалу погребения заживо — литой медный саркофаг, огромный, по его богатырскому росту, длинный, широкий, глубокий, с мягкой постелью в нем, где вместо одеяла лежал роскошно вышитый покров священного у римлян желтого цвета с символами Януса, которому служил этот жрец.
Однако, будучи стариком бодрым, он откладывал церемонию своего отрешения и погребения то под одним предлогом, то под другим, а жрецы не торопили его, не настаивали — это их не касалось. Они лишь обещали ему аккуратно выполнить все над ним, когда он излагал сущность церемонии: как его уложить в саркофаг, какие предметы поместить к нему на грудь, на голову, в руки, с какими формулами его закрыть и прочее.
Мрачный фанатик, наушник Тарквиния Клуилий не имел теперь друзей среди жрецов, но благодаря его ловкой увертливости умел со всеми ладить и не вызывал ненависти — никто не опечалился, но и никто не порадовался, когда Клуилий захворал и врач объявил его ближним, что у него паралич языка и всей правой стороны тела, чего в такие годы ничем нельзя излечить.
При таком известии Вителий забыл свою внучку. Среди жрецов началась кутерьма торопливых приготовлений к церемонии.
— Скорей! Скорей! — кричали они. — Не то он умрет неотрешенным!
Фламин Януса носил столь высокий сан, что его отрешение возбудило внимание всего народа.
Римляне к вечеру же того дня потекли огромной толпой на Яникульский холм к жилищу Клуилия и стали шуметь, передавая на все лады с вариациями весть о предстоящей смерти фламина.
— Он должен умереть не дома, а в храме…
— Но прежде совершат смену жреца…
— Внука поставят вместо него, слышно, сакердота Фигула…
— После смены его задушат…
— Или заколют…
— Как бы ни прикончили, а понесут или повезут нынче же, потому что он уже при смерти…
Народ не расходился, дожидаясь выхода процессии. Ждать этим любителям подобных спектаклей пришлось целых три дня, потому что родные и сослуживцы должны были многое приготовить для совершения над Клуилием последних обрядов в той форме, какую он желал.

Глава VII. Последний факел

Говорить с умирающим было очень трудно — он едва мог произносить какие-то непонятные звуки, из которых лишь привычное ухо внука составляло слова, где чаще всего другого старым фанатиком произносилось ‘more veteri’, то есть ‘древним уставом погребите’. Но никто не мог догадаться, сознательно ли он говорит это, или ум его уже затуманился предсмертными галлюцинациями, так как лицо его не носило никакого выражения, глаза не могли закрываться и дико блуждали без смысла.
— Древним уставом погребите!..
Многим в этом слышалось простое повторение заладившейся фразы, овладевшей стариком болезненной идеи, а Клуилий повторял ее так часто, что и другие, кроме внука, начали ясно отличать ее в хаосе произносимых им звуков.
— Mo… re… ve… — произносил он лишь начало своего главного желания.
Не дожидаясь длинного произнесения фразы до конца, все ему кивали:
— Да… да… так… выполним…
Родные клали его в горячую ванну, растирали, поили разными микстурами. Это не помогло в смысле выздоровления, но все-таки подкрепило для передачи заживо сана внуку, что в случае наступления смерти пришлось бы отдать на голосование сената, нелюбимого жрецами.
По уставам религии, жрецы в Риме не составляли строго обособленной корпорации, поступая совместно с носимым саном на гражданскую или военную должность. Лишь верховные фламины подвергались некоторым, в ту эпоху еще не строгим ограничениям в ходе жизни с запрещением некоторых сортов пищи и напитков, отъезда на продолжительное время, вступления во второй брак, обязательности ношения особой одежды.
Однако при всем этом их обособленность от мирских людей проявлялась сама собой вопреки закону, в силу установившегося обычая, причем, главным образом, ярче всего выделялась жизнь фламинов, быстро после своего посвящения становившихся фанатиками, втягивавшихся в дух мрачного стихийного культа, еще не имевшего общности с веселыми мифами греков.
Фламины старались улаживать кандидатуры людей, давно ими намеченных в своей среде, воспитанных в духе их воззрений, заранее подготовленных к принятию этого сана, когда наступало надлежащее время смены верховного жреца.
Смена составляла событие таинственно-мрачное, трагическое, происходящее ночью, в наглухо запертом доме или храме. Народ не ведал, что там творится.
Через трое суток, когда народ уже соскучился ждать выхода процессии и разбрелся от храма Януса, в доме, занимаемом семьею Клуилия, собрались знатнейшие жрецы и патриции, около тридцати человек — одни в качестве свидетелей отрешения одного и посвящения другого, другие для совершения обрядов.
Там были и младшие, низших рангов члены разных жреческих коллегий как помощники при начальниках, и гости, родные и знакомые.
Долго пропировав за ужином, они заставили старика выпить большую дозу возбуждающего лекарства, но Клуилий не оправдал общих надежд. Его лицо, в былые времена величественное, выражало что-то похожее на детскую радость — ощущение физиологического довольства, в котором разум не проявлялся.
Когда его усадили на кресло и начали одевать в лучшее храмовое платье, он с удивлением пролепетал:
— Зач-чем… это?.. Празд-ник какой?
Фламин Марса пытался разъяснить:
— Тулл Клуилий, приспело время предать тебя земле, как ты сам желал, по древнему уставу, заживо. Теперь внуки облачают тебя во все знаки твоего сана верховного фламина алтаря Януса, готовят к выносу в храм, чтобы ты сам возложил все эти знаки с себя на избранного тобою Фигула с передачей сана ему.
Эта объяснительная речь товарища не вызвала у старика сознания. Глаза его с незакрывающимися веками продолжали дико блуждать при общем выражении на лице бессмысленной радости.
— За-крой-те… не выни-май-те… древн… устав… меня… — произнес он с трудом, когда его обували в парадные лиловые сапоги с золотой шнуровкой.
Фламин Марса отошел без успеха и перешепнулся с фламином-диалисом Бибакулом, верховным жрецом Юпитера.
— Эта руина теперь никуда больше не годится, кроме помещения в гроб.
Он со вздохом иронически и без сожаления кивнул на больного.
— Именно так! — ответил Бибакул. — Тебе придется выполнять весь ритуал.
— Разделю с Вителием. Rex sacrorum также не отказался по-товарищески помогать мне.
Стоявший тут же ‘царь священнодействий’ вмешался в разговор:
— Жаль, что такой человек упустил надлежащее время для более приличной формы совершения отрешительных обрядов и кончает службу так не эффектно!.. Сколько я уговаривал его сдать сан внуку и сделать эти свои ‘похороны!..’ И гроб готов, и затвор в деревне при склепе устроен давным-давно… Стоило этому человеку решиться покончить счеты…
— Тарквиний задержал, — возразил фламин Марса. — Он любил Клуилия, противился его отрешению.
— Он не послушал бы, если бы решился удалиться в затвор, а он уже года три тянет — то решится, то отложит и объявит, что почему-нибудь ему это еще опять нельзя сделать. Прошлой весной он уже совсем было согласился, собрался, даже гробовое платье, я видел, сшил себе другое вместо прежнего, в котором ему что-то не понравилось, и молву пустил, будто в конце месяца он будет непременно погребен, а потом опять стал отмалчиваться, хмурился, когда заговорят. ‘Разве я вам мешаю?’ — спросит, бывало, вместо ответа.
— Последний факел люто жжется! — заметил подошедший один из камиллов, младших жрецов, еще молодой человек.
— А если он осознает, что теперь происходит, — возразил Бибакул, — то стыд столь беспомощной смерти должен жечь ему сердце лютее всякого факела.
— Он хочет, но не может заявить о своем сознании, — сказал другой камилл.
— Ну это едва ли, — усомнился фламин Марса. — Тулл Клуилий, сколько я помню его, все так: то он хочет, да не может, то может, да не хочет.
Молодые виктимарии и камиллы из жреческих племянников и внуков осторожно усмехнулись.

Глава VIII. Фиктивная смерть

Персонал римских жрецов-сакердотов, стоявших ниже ранга фламинов, возжигателей жертвы, делился на несколько степеней: сакердоты — вершители священных обрядов, камиллы из благородных юношей прислуживали для навыка, виктимарии занимались жертвенными животными, отбирали годных, чистили, кормили, а после заклания рукой высших распластывали, низшим служителем был приготовитель вина, соли, воды, дров, надзиравший за чисткой утвари и внутренних помещений храма, распорядитель чернорабочих.
Равный ему культрарий добивал животных в том случае, если жрец — приноситель жертвы ранил не их до смерти.
Пока жрецы беседовали вполголоса, другие их товарищи и внуки одели Клуилия в великолепную тунику лилового цвета сукна с золотыми вышивками по подолу, рукавам и вдоль переднего шва, опоясали ремнем с золотым набором, имевшим длинные вышитые концы, покрыли его плечи тяжеловесной мантией желтого сукна с золотом, подол которой расстилался по полу, когда в былое время Клуилий служил в ней. Ее аграф на груди состоял из огромной алмазной звезды. Это было облачение, принадлежавшее не жрецу, а храму, который он обязан был передать своему преемнику при сложении сана у жертвенника.
— Факел возжигается! — возвестил один из сакердотов из соседней комнаты.
— Тулл Клуилий! — обратился к старику фламин Марса. — Готовься к своему последнему пути! Твой предсмертный факел возжигается!
Внуки туго стянули платком отвисающую челюсть старика, чтобы он не держал рот открытым, накинули на его голову короткое покрывало из белой шерстяной ткани с золотыми краями, а фламин-диалис Бибакул возложил на его лоб парадную повязку из жемчуга с алмазной звездой в центре.
Другие жрецы зажали ему в левую руку золотой посох, а в правую — старинный священный каменный нож с драгоценной рукояткой без ножен.
Чтобы он не ронял все это из несгибающихся пальцев, внуки придерживали ему их, а потом додумались и привязали тонкими обрывками полотна.
— Факел горит! — возвестил сакердот в дверях.
— Тулл Клуилий! — воззвал фламин. — Твой последний факел жизни пылает! Готов ли ты совершить путь в лоно смерти?
Внуки и некоторые жрецы старались добиться от паралитика ответа, заключающего согласие умереть, но Клуилий только мычал с прибавкой отрывочных слов о древнем уставе. Не видя успеха, фламин Марса дал ответ вместо него:
— Так говорит свой ответ высокопочтеннейший верховный фламин Януса двуликого и четвероликого Тулл Клуилий Фигул, сенатор римский: ‘Я готов принять и нести мой последний факел жизни из руки высокопочтенного царского заместителя, гех sacrorum, и совершить при свете его пламени мой последний путь.
Внуки перенесли Клуилия на кресле в другую комнату, где ждал его ‘царь священнодействий’, стоя подле готового ложа на носилках, сделанных с высокими закраинами, чтобы уложенный не свалился.
— Прими свой последний факел, Тулл Клуилий, — обратился к нему ‘заместитель царя’, — и шествуй с нами в храм!..
Он вложил в его руки, поддерживаемые внучатами, длинный восковой факел и продолжил речь:
— Сей факел да будет для тебя последним! Когда ты родился, над тобой возжигали твой первый факел от огня отцовского очага. Когда ты вступал в брак, перед тобой несли факел Гименея. Когда ты был посвящен на службу алтарю, тебе был вручен твоим предместником твой священный факел от огня жертвы. Теперь ты умираешь, Тулл Клуилий! Понеси же свой предсмертный факел, светоч твоей агонии, горящий в честь Морса, гения смерти, и Прозерпины, богини мертвых, — факел, взятый жрецом-либитинарием от ее жертвенника.
В более древнее время богом смерти был Марс, но в эпоху Тарквиния его уже отделили от принятого из Греции Фанатоса, переименованного по-римски в Морса, и часть его качеств перенесли на Прозерпину, вначале богиню произрастания почвы, придав ей наименование Либитины — в смысле освободительницы от загробных мук.
Клуилий не мог ничего выполнить. При попытке внуков держать его под руки в стоячем положении он повис, падая.
Фламин дал ответ за него:
— Так говорит достопочтенный Тулл Клуилий: ‘Принимаю мой последний факел, горящий в честь Морса и Либитины, и иду за вами, мои почтенные собратья, для принятия мирной кончины на жертвеннике Януса!’

Глава IX. Древний устав

Внуки перенесли с кресла и поместили умирающего на ложе носилок с его жреческим ножом и посохом.
Факел был водружен сзади над его головой. Великий понтифик Вителий, встав в ногах ложа лицом к лежащему, указал на него и, обращаясь ко всем присутствующим, произнес длинную речь, в которой перечислил все его достоинства и заслуги, выразил сожаление о невозможности для такого дивного человека к продолжению службы, объяснил значение смерти, как это понималось у тогдашних римлян, и заключил речь молитвой о даровании умирающему всего лучшего в мире теней. Да будет он удостоен блаженства в полях Елисейских, где обитают хитроумный Одиссей, быстроногий Ахиллес и другие герои, имевшие по мифологии титул богоравных.
Клуилий сидел, прислоненный полулежа к подушкам носилок, в той самой позе, как внуки поместили его там, и лишь голова его временами шевелилась, обремененная тугой повязкой, да непослушная челюсть делала попытки к отвисанию, что вынудило крепче стянуть ему узел около подбородка, но на лице его не появлялось ни тени осмысленного отношения к делу.
Некоторые из младших жрецов шептались, сожалея, что интересный обряд испорчен параличом главного лица этой драмы, обвиняя Клуилия в отсрочках удаления на покой, глядели на него с досадой, рассуждая:
— Никаких последних советов и заветов он теперь не дал, а в храме предсмертной речи не скажет… Никого не благословит… Будут там, как и здесь, возиться с ним, точно со статуей.
Голова Клуилия закачалась, лишь только носилки тронулись в путь, и многие пожалели, что не додумались сделать какие-либо приспособления для препятствия такому неизящному киванию при выносе.
Ни одна женщина не была допущена к проводам старика. Его несли внуки, а за носилками с важностью шествовали двенадцать свидетелей его отрешения — люди из самых высших сановников и жрецов. Они пели подходящие отрывки из Гомера и Гесиода мрачно-торжественным, но не печальным напевом.
За этими совершителями дела следовали все провожатые из более мелкой братии.
Они все остались вне храма во избежание тесноты вместе с родственниками отрешаемого, дожидаясь конца обрядов над ним.
Увезенный в деревню и оставленный там в склепе под надзором двух младших жрецов, Тулл Клуилий был помещен в пристроенную им давно небольшую темную комнатку. Кое-кто из знатных, преимущественно жрецов, заходил навещать отрешенного, читал ему, пел гимны, какие он желал, сообщал и новости.
Так шло дело тридцать дней, пока длилась тризна его фиктивной смерти с обязательным трауром для всего жречества, а затем общее внимание к отрешенному начало ослабевать, перенеслось на другие злобы дня.
Все реже и реже стали являться к Клуилию посетители из чужих — сослуживцев и сенаторов, — а потом, в конце зимы, даже и внуки стали отговариваться всякими предлогами от посещения склепа: один болен, другому недосуг…
Поняв, что Клуилий всеми покинут, никому не мил и не нужен, жрецы Прозерпины донесли о том своему начальнику и получили приказ ‘скрыть’ старика.
Они подмешали ему в питье снотворные капли. Когда он глубоко уснул, перенесли на одре, уложили в саркофаг без всяких обрядов, закрыли наглухо медной плитой и ушли с докладом к Фигулу о том, что его почтеннейший дед только что скончался.
На это новый фламин Януса ответил щедрым подарком и просьбой не разводить молвы о подробностях его кончины, поняв, что отрешенного ‘скрыли’.

Глава X. В Остийской гавани

Сделавшись верховным жрецом и сделавшись полностью независимым от отца, Фигул, вопреки Вителию, взял Альбину из обители весталок к себе по отцовскому праву, намереваясь отдать ее замуж, если возможно, то даже и за Арунса, любимого ею, так как мнениям своего отца, Брута, Спурия и других сторонников оппозиции он не сочувствовал, а вместе со своими братьями и сыновьями Брута всецело стоял на стороне Тарквиния, держась того мнения, что тирания — дело мелкое, случайное, практикуемое над теми, кто в недобрый час подвернется, а введение иноземной культуры, удачные войны и другое, служащее к поднятию уровня умственной и политической жизни римлян, несравненно перевешивает дурные стороны правления этого властелина.
Между Фигулом и его отцом Вителием начала возникать вражда, пока еще тайная, глухая.
Осень и зима этого года прошли для римлян тихо. Дела Секста с рутулами были не совсем удачны, поэтому, несмотря на холодное время, пришлось, против обыкновения воевать.
Туллия много пировала и пьянствовала, но никого не казнила, потому что затруднялась выбором — никто ей не подвертывался в злой час, все ненавидимые ею люди все уехали на войну, остались одни любимцы, которыми тиранка дорожила.
Арна продолжала жить у мачехи, потому что муж ее с Тарквинием и Секстом воевал против рутулов, командуя отдельной приведенной им с севера дружиной этрусков.
Арна попеременно жила то в своем поместье, то в Коллации у Лукреции, то в Риме.
Фульвия как подруга неотлучно находилась при ней.
Весной прибывший из Греции корабль привез письмо от сыновей Тарквиния с извещением о их скором прибытии домой. Властелин и Секст, поручив военные дела зятю, приехали и поселились в гавани Остии, вблизи Рима, где уже находилась и Туллия со всеми домочадцами, кроме больной Арны и оставшейся с нею Лукреции.
Старший полководец Спурий, отстраненный Мамилием на задний план, несмотря на перемену своих чувств к Бруту, также приехал на берег.
В тот день, когда все собрались на пристани в ожидании корабля, друзья тихо разговаривали, стоя поодаль от рекса и его жены, нетерпеливо глядевшей в даль.
— Спурий, — грустно говорила Фульвия, — когда же состоится ваш обещанный переворот? Если война скоро кончится, мне придется стать женой Секста, а это так ужасно, что, право, лучше умереть.
— Несчастна ты, как голубка в тенетах, — ответил полководец, — но чем же мы тебе поможем? Брут был душой нашего дела, а теперь покинул нас, уехал на год, даже не писал нам из Греции и Египта. Без Брута мы не знаем, как взяться за начатое дело. Государственный переворот, дитя мое, страшная затея! Это нельзя выполнять необдуманно. Спасая отечество, мы можем погубить его.
— Не ждали мы от Брута такой низости! — сказал подошедший Лиоций Колатин. — Будь я на его месте, никакая клятва не заставила бы меня казнить бедного Эмилия.
— Я его не виню, брат, — возразила Фульвия, — может быть, он не мог иначе поступить. Я никогда не поверю, что Брут сделал это добровольно.
— Странная ты девушка! — сказал Валерий. — Ты говорила, будто Эмилий тебе дороже жизни, а тосковала о нем не больше месяца, тогда как мы все до сих пор глаз не осушаем вместе с Арной, оплакивая его.
— Валерий, я его любила, — возразила девушка, — мне его жаль, но плакать о нем день и ночь, как Арна, я не могу. Веришь ли ты в правдивость голоса сердца?
— Конечно, верю. Что говорит оно тебе?
— Мое сердце говорит, что Брут не предатель, что он чист…
— Однако…
— Говори что хочешь, но мне все будет казаться, что он до сих пор наш лучший друг и самый честный римлянин. Я подозреваю, что у него есть какая-то тайна…
— Какая польза нам от его тайны? Он казнил Эмилия — такого доблестного юношу, с превосходными задатками! Оставшись с ним в лесу без свидетелей, он мог бы как-нибудь помочь…
— Ах, Валерий!..
— Брут при всех нас поклялся, что казнь исполнена! Мы думали, что присутствие Туллии и ее злых сыновей заставляет его так говорить, но он потом и в нашем кружке подтвердил, что Эмилия нет на свете.
— Я верю его клятве умом, но сердце не верит. Мне мил этот мудрый старец, как был до гибели Эмилия. Однажды, перед самым его отъездом в Грецию, он застал меня в саду. Я плакала в беседке, слушая унылые звуки струн нашей священной лиры, повешенной туда в честь и память Эмилия. Я слушала, как ветры, Эоловы слуги, тоскливо гудят по листве сада и перебирают незримыми пальцами струны лиры, точно поют заупокойный гимн о нашем милом погибшем. Брут подошел той тихой, величавой поступью, как он ходит, когда не имеет надобности забавлять мою тетку, — подошел и шепнул: ‘Дитя, твои слезы сменятся улыбками радости, если богам будет угодно это!’
— Так что же? Самые заурядные слова.
— О нет, Валерий! Эти слова Брута проникли в мою душу, потрясли меня. ‘Слушай! — сказал он потом. — Эол играет на этой лире совсем не погребальный гимн! Тебе так кажется, дитя мое, от горя, но мне на струнах слышится мотив мелодии веселой. Прислушайся, как быстро льются звуки! Так не играют, когда хоронят или готовятся расстаться с жизнью’.
— И ты поверила ему?!
— Поверила, Валерий. Я вслушалась и мне стало казаться, будто в самом деле ветер играет плясовой мотив. Все уверения Арны и Лукреции напрасны. Мне сделалось с тех пор так отрадно, что печаль моя быстро прошла, как будто Брут снял с меня горе, а взор его был так кроток и вместе с тем величав, что я убедилась в его правоте перед Римом. Брут не способен изменить. Недавно я сидела в саду подле Арны. Это было вечером. Дочь Тарквиния уже так слаба, что малейшая прогулка утомляет ее. Я пела ей воззвания к душе умершего, гимны о загробном блаженстве. Потом она легла под лирой и задремала. Мне захотелось помолиться под мелодичные звуки лиры, обратившись к ярким звездам, так приветно сиявшим над моею головой. Я молилась о Риме, о моих родных и друзьях, а лира все пела и пела под рукой Эола, выделывая всевозможные переливы, и мне с минуты на минуту казалось яснее, что лира играет, как Брут говорил, что-то веселое. Я прошептала: ‘О звезды, очи богов! Вы видите, как я страдаю. Откройте мне мою судьбу, небесные силы!.. Что со мной будет?’ И в этот момент слышу… вдали, на улице, пение и крики: ‘К Таласию!..’ Свадебная процессия шла мимо забора, а лира играла все веселее, радостнее.
— Ничего нет удивительного, сестра, что звезды предвещали тебе вступление в брак, — заметил Луций, — ты невеста Секста.
Фульвия задрожала от негодования.
— Нет, не говори об этом, Луций! Мне боги послали бы дурной знак. Я предчувствую… но… ах!.. этого я вам не скажу.

Глава XI. Сыновний поцелуй

Разговор дружеской группы прерван криками любопытных, собравшихся в гавани. Корабль подходил с моря, но еще не меньше часа прошло, пока он не причалил.
— Наконец они плывут! — закричал Секст, взобравшийся на загородку из камней. — Уже близко, я различаю все паруса!
— У тебя отличное зрение, — заметила Туллия, — ты видишь сквозь такой туман… Очень пасмурно на небе.
— Да, матушка, я все различаю. Ветер гонит сюда два корабля: один купеческий. А на другом пурпурный вымпел — сигнал прибытия братьев.
Корабль причалил, и началась высадка. Прежде всех на берег торопливо сошел Брут.
— Привет тебе, наша святая кормилица, мать всех римлян, родная земля отечества! — торжественно возгласил он и в ту же минуту, как будто споткнувшись, упал.
Его раб слышал, как он, целуя землю, проговорил:
— Исполняю слово оракула, даю мой поцелуй прежде всех нашей обшей матери — земле отечества.
Туллия громко расхохоталась:
— Гляди, Тарквиний! Старик растянулся по земле! Это, верно, от морской качки.
Тарквиний, точно старый филин при дневном свете, хлопая отуманенными веками, упорно стремящимися к дремоте от винных возлияний, ничего не разглядел да и не старался, ничем не интересуясь в последнее время. Жена и старший сын оттерли его на задний план в делах правления, отняли у него власть.
Когда-то мужественный, величественный человек, стяжавший заслуженно прозвище Суперба, или Гордого, под старость превратился в размякшую тряпку под гнетом башмака жены и сапога старшего сына, который давно фактически властвовал над всей римской областью вместо него.
— Что ты, мой Говорящий Пес, валяешься в пыли? — закричала Туллия Бруту, не дожидаясь, когда он к ней подойдет.
— Эх, — отозвался старик, поднимаясь с забавными ужимками и отряхивая запачканную тогу со звуками, похожими на утиное кряканье и лягушечье кваканье. — Эх! Голова закружилась, не мог устоять на ногах. Здравствуй, могучая Немезида!.. М-м… бе-е… ве-ек!… кхи!.. кхи!..
— Ты, верно, пьян, старикашка, — заметил Секст со смехом. — Лечился от морской болезни даром Бахуса перед самой высадкой?..
— Немножечко… от радости выпил — домой ведь еду.
Покачиваясь, как пьяный, он дал Сексту свиток, в котором был записан ответ Дельфийского оракула. Тот передал свиток Тарквинию.
Туллия намеревалась вырвать послание из рук мужа, чтобы прочесть самой, но в этот момент младшие сыновья подбежали и чмокнули ее восторженным поцелуем разом в обе щеки так громко, что у старухи в ушах зазвенело.
— Что вы делаете?! — вскричала она, отбиваясь от слишком горячих сыновних поцелуев. — Обезумели, что ли, от радости, вернувшись домой?! Вот какие нежности небывалые! Довольно, дети, довольно!..
Оставив ее в покое, сыновья принялись спорить, не обращая внимания на другую родню, не здороваясь даже с отцом.
— Я первый поцеловал, — говорил Арунс.
— Нет, я, — возражал ему Тит настойчиво.
— Не спорь!..
— Никогда не уступлю тебе этого.
— Не уступишь… Увидим, глупый мальчишка!
Тит выхватил кинжал, но Брут успел схватить его за руку, а Туллия бросилась разнимать сыновей.
— Из-за чего вы вдруг подрались? Или и вы, как Брут, напились? Стыдно!..
Юноши нехотя поздоровались с отцом, Секстом и другими, после чего Тарквиний, отдавая жене прочитанный свиток с ответом оракула, молвил, заплетаясь языком, который в последнем году у него расстроился до состояния легкого паралича.
— Я всю мою охоту уничтожу… всех собак велю передушить. Вот не ожидал! Они мои враги! Нынче же прикажу повесить всю псарню.
Брут молча ухмылялся, поняв смысл прорицания, а Туллия громко прочла стихи пифии:
Когда ваш пес по-человечьи молвит,
Возможет враг Тарквиниев всех власть
Заставить в прах разрушиться пред силой
И навсегда без возрожденья пасть.
Туллия улыбнулась.
— Луций! — позвала она уходящего мужа. — Что тебе вздумалось считать собак врагами и душить такую хорошую дрессированную свору? Я не вижу опасности. Оракул без малейшей двусмысленности прямо говорит, что твоя власть несокрушима — что тебе пасть так же невозможно, как и собаке заговорить.
Это было в первый раз, что тиранка стала просить о пощаде приговоренных к смерти… собак, ибо для людей в ее черном сердце снисхождения найтись не могло.

Глава XII. Замысел Секста

Успокоившись благоприятным прорицанием, Тарквиний и Туллия покинули гавань и уехали в Рим с возвратившимися сыновьями, Брутом и всей родней.
Тарквиний через несколько дней уехал на войну, но Секст соскучился в стане и не поладил с суровым, прямолинейным Мамилием, мужем Арны, поэтому он остался вместо отца дома под пустым предлогом залечивания ничтожной раны.
Спурий тоже остался, мотивируя это желанием самого Мамилия, чтобы не мешать этруску одному командовать римской армией, но на самом деле ради того, чтоб узнать, как ему теперь смотреть на Брута.
Спурий, Валерий, Луций Колатин редко попадались тиранке на глаза, а Лукреция совсем уехала домой, в Коллацию.
Туллия забыла их, не придиралась во время своих припадков пьяной тоски и гнева. Жертвами ее дурных часов были Фульвия и Арна, не имевшие возможности удалиться от нее. Везде они ей мешали, ничем не могли угодить.
Препятствий для свадьбы Секста с Фульвией теперь не было. Несчастная девушка была в отчаянии. Туллия вспомнила этот свой проект, позвала племянницу к себе и заговорила:
— Готовь твое желтое покрывало, Фульвия! В восьмой день календ марта ты станешь женой Секста.
— Тетушка, пощади! — завопила Фульвия, ошеломленная таким издевательством над ее чувствами. — Когда тебе угодно, только не в этот день!
— А мне угодно именно в этот день! — ответила тиранка, засмеявшись.
Восьмой день календ марта был годовщиной казни Эмилия. Фульвия, вне себя от горя, бросилась искать Брута.
В чертоге рекса его не было. Слуги сказали, будто он ушел в лавки, что за форумом, что-то покупать, так как ему часто давались подобные поручения.
Презирая все приличия, всю дурную молву, могущую возникнуть о ней, Фульвия торопливо накинула покрывало и одна, без провожатых, убежала искать своего покровителя.
В лавках Брута уже не было. Один прохожий, подслушав расспросы, сказал, что видел Брута на берегу Тибра.
Фульвии пришлось далеко идти. Было холодно, собиралась гроза, ветер дул уже сильно.
Несчастная девушка ничего этого не замечала, ни о чем не думала, кроме своего горя. Она побежала, точно рабыня, посланная за врачом. Ей было безразлично, встретится ли она со знакомыми, ей было не до репутации.
Она ясно видела в вечернем сумраке две обнявшиеся фигуры подле развалин какого-то давно сгоревшего дома. Ей показалось, будто это Арунс и Альбина, но она не обратила внимания на внучку Вителия и пошла к Тибру, поглощенная единственной мыслью — найти Брута.
Она нашла его, но… внезапно ужас пригвоздил ее к месту — Брут ходил по пустынному берегу на окраине города, обнявшись с Секстом, ее врагом, и что-то шутливо шептал ему на ухо, как бы слегка возражая.
— Но ведь ты скоро женишься! — дошло до слуха притаившейся девушки.
— Так что же? — отозвался нахал с дерзкой улыбкой. — Жениться я могу, на ком велят старшие, а любить тоже могу, кого сам себе выберу. Добровольно или насильно на этих днях Лукреция будет моей, я уже изобрел план и решил без откладываний завтра ночью…
Он что-то еще шептал, но до Фульвии это не дошло. Она стала колебаться в своем мнении о Бруте из-за виду его ужимок, улыбок, вульгарных телодвижений, двусмысленных хихиканий, пока Секст не ушел.
Брут заметил девушку и ласковым голосом позвал:
— Поди ко мне, дитя! Затем ты здесь, одна в такую погоду? Подходит ночь…
— Мне все равно, Луций Юний, — возразила она, — ночь и буря моего сердца мрачнее, ужаснее стихии. Здесь с тобою был Секст, я его видела.
— Да, он здесь был.
Шут совершенно исчез, перед Фульвией Брут стоял как мрачный философ-аскет. Взглянув в его ласковые, чистые глаза, Фульвия зарыдала.
— Юний, мой брат и все друзья убеждают меня, будто ты изменник! Я им не верю. Неужели ты от нас отрекся?! Неужели ты предал тирании бедный Рим?! Нет, ты не можешь этого сделать! Я верю в честность твоей души, знаю, что ты не переменился. Спаси меня, Юний! Спаси или помоги умереть!.. Обвини, казни меня, если нельзя спасти, но не допусти стать женой Секста — я его ненавижу, этого пьяницу, нахала, грубияна… Сейчас здесь… то, что я невольно слышала из ваших разговоров… Ах, Юний!..
— Милая, молись! — ответил Брут с глубоким вздохом. — Не теряй надежды. Я верен моему долгу. Мои друзья скоро возвратят мне свое уважение — увидят и поймут, что спасение Рима…
— Моя свадьба назначена на восьмой день календ марта… Сегодня тетка сказала мне об этом, а этот день… годовщина казни…
— Знаю. Я подучил твою тетку устроить такую насмешку над всеми вами.
— Юний! Ты подучил… верить после того…
— Этот день, дитя, если угодно благой судьбе, сделается днем твоего счастья. Беда грозит не тебе — уж больше двух лет Секст преследует Лукрецию своею отвратительной страстью, чтобы осквернить за то, что ее признали самой верной женой в Риме. Передай это твоему брату.
— Ах, Юний! Я передам, но брат едва ли поверит моему письму. Ты говоришь, что грустный день годовщины казни станет днем моего счастья… С кем, Юний? Никто не заменит мне любимого человека, но иногда мне кажется… Ты плачешь, Юний?.. Скажи одно слово: Эмилий жив?
— Эмилий казнен, — ответил старик с заметной дрожью в голосе, — Эмилия нет на свете, но боги пошлют тебе человека, который заменит его.
— Никогда мне его никто не заменит! — вскричала Фульвия с громким рыданием.

Глава XIII. Сердце не обманывает

Брут с отеческой нежностью привлек горюющую девушку на свою верную грудь.
— Дитя, дитя! — шептал он, целуя ее в голову. — Не мучь меня! Я не могу тебе всего открыть, всего-то я и сам не знаю… Сивилла и Дельфийский оракул стали защищать Рим, обещали помочь нам, отшатнувшись от Тарквиния за скупость, а от его сыновей и Туллии — за приверженность к этрусскому культу, который в исконной вражде с греческим, — за осмеяние богов, за нечестие.
— Эмилий жив, мне сердце говорит…
Старик почти насильно повел Фульвию, но не успели они пройти и сотни шагов, как встретили в этой безлюдной местности прохожих — мужчину и женщину, идущих, обнявшись, чтобы не упасть на скользкой покатости впотьмах.
Молния ярко блеснула.
Фульвия вырвалась из рук старика и побежала за прохожими, крича, чтобы они остановились, но мрак скрыл их. Она упала на колени, взывая:
— Эмилий!.. Эмилий!.. Это он… Я его узнала!
— Где ты его видишь, дитя мое? — возразил Брут, догнав несчастную. — Твои мысли расстроены, ты видишь призрак.
— Сердце не обманывает, Юний! Там… гляди!..
— Нам следует свернуть сюда, — послышался впотьмах женский голос.
— Ужасная погода! — отозвался мужчина. — Легко здесь оступиться и свалиться в реку.
— Грозна стихия неба, брат мой, а гнев богов еще ее грознее!..
— Фульвия, пойдем! — стал настаивать Брут. — Уж больше нет Эмилия на свете, довольно нам печалиться о нем!.. Взгляни, что творится вокруг! Я боюсь, что нас убьет молнией, мы не дойдем домой, заблудимся. Приютимся на эту страшную ночь у хороших людей… Близко отсюда жилище Евлалия, жреца Пана, я отведу тебя к нему.
Фульвия согласилась переждать грозу у знакомой ей Рулианы.
В этих местах у Тибра была исстари пещера, посвященная Инве, страшилищу древней латинской мифологии. Об этой пещере носились в народе весьма дурные слухи. Говорили, будто около нее бесследно исчезали прохожие, многим виделись призраки — мертвецы или чудовища, появлявшиеся из больших углублений, бывших в стенах пещеры. Шептали, будто Инва утопил одного из не понравившихся ему верховных жрецов.
Чтобы положить конец всем таким слухам, Тарквиний Гордый после реформы культа Януса изменил и все, что касалось страшной Палатинской пещеры.
Он наглухо замуровал бывший в ней вулканический провал, откуда неслись пугавшие чернь отголоски эха, обделал внутри и снаружи весь грот дорогим мрамором, поставил там статую человека на козлиных ногах с рогами, играющего на свирели с колокольчиком, и объявил, что Инва не кто иной, как греческий Пан.
К жрецу этой статуи Брут вел Фульвию.
Она рвалась из его рук к прохожим, но вдруг усмехнулась, говоря:
— Луций Юний, мне теперь думается другое об этих обнявшихся, идущих впереди нас.
— Оставим их, дитя мое!..
— Она назвала его братом… но, может быть, лишь из предосторожности… это… я видела…
Она намеревалась открыть старику все, что знала о любви Альбины к Арунсу, из-за чего Фигул поссорился со своим отцом, и о случайно сейчас подсмотренном ею любовном свидании.
Фульвии казалось, что впереди их идет эта чета влюбленных, казалось, что на этот раз сердце обмануло ее: идущий не Эмилий, а Арунс, которого она ненавидит меньше, чем Секста, только по той причине, что он ей не навязывался в женихи, сбивая с толку ее подругу.
Но ни рассказать Бруту обо всем этом, ни дойти с ним до жилища жреца она не успела.
В конце улицы сверкнул яркий огонь, затмивший самую молнию, потом еще и еще, а затем полное пламя взвилось к небу и полилось рекой. От молнии загорелся дом соседа, угрожая жилищу жреца.
В одну минуту, как всегда, улица наполнилась народом, выскочившим из домов и прибежавшим со всех концов города на пожар.
Исполняя служебную обязанность, показались верховные жрецы некоторых храмов со свитами из младших членов персонала, а затем и курульная колесница с сидящим стариком, имеющем знаки царского сана. Но это был не Тарквиний, находившийся теперь далеко и громивший рутулов, а его заместитель, гех sacrorum, на которого в последние годы одряхлевший, обленившийся и почти постоянно пьяный узурпатор свалил не только религиозные, но и светские обязанности римского властелина, куда тогда включалось и посещение каждого пожара.
Толпа все увеличивалась. В ее дальних от места катастрофы рядах шла болтовня о происходящем, искаженная после передачи слухов в десятые уши от очевидцев. Там говорили, будто жилище Евлалия уж горит, а жена его не вернулась от храма Аполлона, куда пошла к Фульгине, жене Евлогия.
Евлалия видели, как он швырял в окна свои жреческие инсигнии и служебные книги на руки других жрецов, чтобы спасти их от огня, а потом выпрыгнул сам.
— А ребенок?.. Ребенок Рулианы? — спросила женщина, подбежавшая с горы.
Она была ужасна, с глазами, выкатившимися из орбит, в разорванном платье, испачканном грязью на дожде, так как несколько раз упала по пути. Фульвия и Брут узнали в ней несчастную Альбину.
— Ребенок?.. Ребенок?.. — лепетала она вопросы, задыхаясь. — Рулиана унесла его с собой?
— Почем мы знаем? — ответили ей в толпе.
— Ребенок… ребенок сгорит! — взвизгнула Альбина и опрометью кинулась, но пробраться сквозь толпу к пожару оказалось нелегко.
Несчастная внучка великого понтифика в ужасе за участь чужого ребенка металась по просторному пустырю, теперь занятому толпой, кишевшей там, как муравейник, пока узнавший ее отец ее Фигул не окликнул:
— Зачем ты здесь, Альбина?! Что тебе тут надо? Ступай домой!..
— Сын… сын Рулианы! — отозвалась она с безумным взором. — Сын… там… в огне…
— Его давно унесли из дома, я его видел на руках няньки. Да полно тебе метаться при народе-то!.. Иди домой!..
— Он… ах… сын… спасен!..
Альбина, как сноп, упала на землю. Ее крик был последним, вылетевшим из разорвавшегося сердца.
Жрецы склонились к ней.
И они, и Брут с Фульвией, и многие в толпе поняли, что это вскрикнула и умерла настоящая мать спасенного ребенка.
Знавшие семейные дела жрецов поняли причину, почему Фигул так упрямо противился желанию своего отца посвятить Альбину в весталки, даже рассорился с ним.
Маститый великий понтифик подошел к нему и промолвил в слезах:
— Ты прав передо мной, помиримся!.. Но отчего ты мне не сказал всего?
Фигул не обнялся с отцом, угрюмо ответил:
— Теперь не время разбирать, великий понтифик, кто из нас прав и почему я тебе не доложил о том или другом, на все такое есть у нас иное место.
Отвернувшись, он стал распоряжаться переноской тела скоропостижно умершей дочери.

Глава XIV. Собака говорит с людьми

Пожар потушен. ‘Царь священных дел’ уехал тем же порядком на курульной колеснице. Одни из жрецов примкнули к огорченному Фигулу, неизвестно о чем сильнее плакавшему — о смерти ли дочери или, скорее, о разрушенной мечте породниться с Тарквинием, заставить его сына взять супругой Альбину, на что Фигул, став фламином Януса, имел шансы на успех.
Он размышлял: ‘Надо было случиться этому пожару, как нарочно, в то самое время, когда она пошла к нему за окончательным ответом!.. Свидетели согласия Арунса были готовы выскочить из засады, и я с ними… Все было налажено… надо было этой молнии ударить в сеновал… эх!..’
Затея рухнула, мечта разлетелась… Фигулу стало теперь все безразлично: и Арунс, и вражда с отцом.
Другие жрецы утешали Евлалия, обещая возместить все его убытки.
Около этого кружка на траве валялось и плакало крошечное существо, годовалый мальчик, ставший никому не нужным, брошенный и нянькой, и назваными родителями, которым был подкинут, — существо, обреченное гибели, так как ни Арунс, ни Фигул не возьмут его к себе, отвергнет и Евлалий, потому что перестанут платить за него.
Мальчик обречен на голодную смерть, если его не подберут бродяги, скупщики рабов, нищие.
А на пустыре, исполняя слово оракула, ‘собака’ стала говорить с людьми — Пес тиранки Туллии, Брут, выступил на середину равнины и произнес громоносную речь, какой римляне от него не слыхали.
— Вот она, власть Тарквиния Гордого, власть узурпатора, поправшего все законы богов, людей и природы!..
Брут говорил все, что знал о грязных похождениях Тарквиния, его жены, двух старших сыновей, уверяя, что Альбина — не первая жертва их легкомыслия.
Он доказывал, что настала пора радикально обновить все, что обветшало, — одно отменить, другое укрепить.
Собравшийся плебс слушал оратора с глубоким вниманием. Все сознавали, что он прав: Риму нужно одно римское, все иноземное губит его.
Прав ли был Брут в действительности? Историки спорят, рассматривая его деяния каждый со своей точки зрения, но тогдашним римлянам его проект переворота пришелся по душе.
Уже заря занялась, когда Брут ушел к Евлогию, куда перебралась и семья Евлалия из сгоревшего дома.
Настал вечер перед годовщиной того дня, когда Брут казнил Эмилия.
Год у римлян тогда делился на двенадцать месяцев, а из них каждый на четыре периода с неодинаковым числом дней, от пяти до девяти, согласно лунным фазам. Это был сбивчивый счет, однако продержавшийся даже после введения греческой системы седмиц — до самого падения империи.
Брут намеревался открыть план, доверенный ему пьяным Секстом, Спурию и условиться, как сообща противодействовать этому, но гордый полководец презрительно отказал Фульвии, когда она пришла звать его к Бруту.
Спурий не поверил в опасность для своей дочери, не пошел к Бруту, не принял его у себя. Трезвый не понимал пьяного, не допускал возможности похищения чужой жены Секстом в самый день его свадьбы. Спурий даже подозревал, будто старый друг устраивает ему ловушку, чтобы получить предлог притянуть его к суду или вымогать деньги.
Фульвии после долгих усилий удалось уговорить старого полководца повидаться с Брутом на нейтральной почве — прийти вечером в сад при чертоге Тарквиния.
Брут сознавал, что он должен действовать решительно, чтобы не погубить себя и друзей. Иного выбора не оставалось, так как произнесенная им к плебсу речь стала известна Туллии через Арунса и других угодливых особ. Правда, все они, как и Спурий, не поверили в искренность ее произнесения Говорящим Псом.
Забылось ими и изречение оракула о разговоре собаки с людьми. Никто не придавал всему этому надлежащего значения.
Тиранка давно искала предлога для казни Спурия или его тайного устранения. В заманивании его Брутом в сад она тоже видела что-то устраиваемое в ее пользу.
День гибели Фульвии наступал, на завтра была назначена ее свадьба. Она не вынула из сундука давно приготовленную со всем приданым желтую вуаль, а упросила брата наточить поострее меч для пресечения ее молодой жизни, что послужило бы поводом и к его гибели.
Пропасть разверзалась…
Вечером Фульвия провела Спурия в глухую часть сада, где их ждал Брут, сидя в беседке под священной лирой Арны.
Старый воин продолжал опровергать все доводы девушки в защиту Пса. Препираясь, они прошли под лиру.
— Зачем ты звал меня, Говорящий Пес? — спросил Спурий грубо, не здороваясь.
— Я звал тебя, — ответил Брут с величавой серьезностью, — чтобы сказать о замысле Секста, посягающем на честь твоей дочери. Поезжай сейчас же в военный стан, возьми преданных тебе воинов, подстереги злодея, уличи и спаси свою дочь от него.
— Мне все это Фульвия передавала, но я ни одному слову не верю. Ты слишком увертлив, Юний Брут!.. Ты преданный пес Туллии…
— Называй и считай меня кем хочешь, только исполни мой совет.
— Я боюсь тут ловушки и никакого дела с тобой начинать не стану. Оставим все это! Нам с тобою больше друзьями не быть, а пора откровенно объясниться: ты клялся нам не отдавать Эмилия на казнь, если бы даже пришлось положить за него свою жизнь. Сегодняшний день — годовщина этой казни.
— Я сдержал все мои клятвы…
Брут говорил со спокойствием железного духа философа, стоя со скрещенными на груди руками перед разъяренным другом, который жестикулировал, размахивал руками, сверкал глазами, топал ногами и поминутно хватался за меч. Человек просто кипел от негодования.
— О Луций Юний! — перебила их разговор Фульвия, положив руку на плечо Брута. — Я верю в твою правоту, меня не заставят отречься от тебя никакие доказательства измены, а сердце говорит, что Эмилий…
— Я его столкнул со скалы, — перебил Брут с невозмутимым хладнокровием.
— Зачем ты это сделал?
— Сделал потому, что стал изменником! — вскричал полководец.
— О Спурий Лукреций!.. Брут — честный человек…
— Ты слишком молода, чтоб учить меня житейской опытности!.. Ступай к твоей Арне, не мешай мне говорить откровенно с этим Псом нашей тиранки.
— Да, дитя мое, — подтвердил и Брут, — уйди отсюда.
Фульвия ушла. Спурий и Брут продолжали перебранку — один яростно, другой хладнокровно.
— Спурий, выслушай…
Полководец выхватил меч.
— Ничему я не поверю в устах льстивого пса!.. Вся кровь моя кипит от гнева. Мой меч не притупился для наказания изменника. Не быть нам друзьями, Юний, не быть и врагами… умри!..

Глава XV. Призрак юноши

Брут ловко парировал удар меча своей толстой тростью, говоря:
— Напрасно стараешься схватить меня за руку! Твой меч мне не страшен, потому что совесть моя чиста. Лучше прими мой совет: спасай свою дочь!
— Зачем я стану спасать ее от опасности, которой нет?..
Но в эту минуту Спурия схватили за руки и за плечи двое мужчин, подбежавшие сзади.
— Батюшка-тесть! — кричал Луций Колатин. — Я искал тебя по всему городу! Лукреция… ах!.. несчастье!..
Другим из пришедших был Валерий.
— Секст… злодей… — перебил он возгласы друга.
— Он ее ужасно оскорбил…
— Лукреция закололась.
Слушая торопливые сообщения зятя и его друга, Спурий стоял, понурив голову, ошеломленный, огорченный, испуганный.
— Римляне-квириты! — строго произнес Брут. — Не тратьте время на пустые речи, поезжайте скорее! Я понял, что злодей обманул меня, исполнил свой гнусный замысел сутками раньше. Я в этом не виноват перед вами.
— И в этом и во всем другом виноват ты, презренный пес! — вскричал Спурий. — Где наш Эмилий, говори!..
— Казнен, — ответил Брут, не лишаясь и в эту минуту твердости.
— При блеске утренней зари в нынешний день умер Эмилий — и ты в годовщину умри!..
— Ты раскаешься, Спурий, что убил меня. Я один, а вас трое… Погоди, выслушай!..
— Не хочу слушать твоих льстивых речей, изменник! — произнес полководец, снова замахнувшись мечом.
— Смерть Говорящему Псу! Смерть ему за Эмилия! — подтвердили Колатин и Валерий.
Бродивший по саду закутанный незнакомец быстро подбежал и, схватив Спурия за руку, помешал ударить.
— Кто держит мою руку? — спросил вождь и, оглянувшись, отшатнулся в ужасе.
Перед ним стоял Эмилий, отбросивший тогу с головы.
— Его призрак! — тихо, но без страха, сказал Валерий, обнажив свой меч. — Он хочет, чтобы не ты, а я отомстил за него.
— Я не призрак, — возразил молодой римлянин, — я стою живой перед вами.
— Ты жив! Ты спасен! — вскричал Валерий, бросаясь к другу.
Эмилий уклонился от его объятий.
— Зачем пришел ты сюда прежде времени? — обратился к нему Брут. — Поведай мне и этим людям, кто ты теперь!..
— Я здесь в надлежащее время, — ответил казненный, — я вестник Прозерпины. Евлогий Прим и сивилла Ютурна, служащие Аполлону Дельфийскому, послали меня возвестить тебе, отец всех добрых римлян, что серебряный лук Аполлона натянут и врата в царство смерти отворены для семьи узурпатора и клевретов его. Боги повелевают тебе предать их всех смерти, а самому занять курульное кресло Ромула, ибо ты достоин того.
— Идем! — воскликнули друзья, очутившись в неловком положении перед Брутом, которого только что намеревались заколоть, не сообразив, что Дельфийский оракул, повелений которого они отнюдь не дерзнули бы ослушаться, дает его им в цари как родственника свергнутого Тарквинием царя Сервия.
— Я не царь, — возразил Брут, — я не сяду на курульное кресло после Сервия, этого я недостоин, а после Тарквиния сесть считаю себе за позор. Я не царь, а советник, консул римлян.
— Рекс или консул, все равно, — сказал Спурий, — лишь бы ты избавил Рим от тирании узурпатора, приняв какой тебе угодно титул, и… и прости мне, Брут, мое недоразумение!..
Друзья обнялись, примиряясь, и уехали в Коллацию.
Оставшись одиноко в саду, Эмилий постоял в раздумье среди беседки, потом побрел вдоль аллеи к роскошному дому. Там он стал мечтать о любимой женщине, глядя на окно ее прежней, знакомой ему с детства комнаты, освещенной лампой, и безразлично относясь к тому, она ли там живет теперь или другой занял это помещение.
— Напрасно старался я позабыть тебя с другими женщинами, моя несчастная страдалица!.. Никакие диковины Греции меня не тешили, никакие чудеса сивиллы Кумской не исцеляли моей тоски о тебе, ни одна красавица не привлекла моей любви…
Услышав шаги нескольких особ, идущих с террасы в сад, юноша скрылся, наблюдая. Он узнал Арну, как бы вызванную сюда внушением его мечты о ней.
Здоровье дочери Тарквиния постепенно слабело в течение этой зимы, ее жизнь угасала. Она уже не могла правильно спать, тревожимая жестоким кашлем.
Накануне годовщины казни своего друга Арна сильно волновалась, плакала в постели, с которой уже не вставала на долгое время.
Так застала ее Фульвия, проводив Спурия к Бруту.
— Пойдем в сад, Фульвия, — сказала больная, — я не могу здесь оставаться. Мне кажется, будто эти стены, мрачные, неприветливые, напоминающие ужасные дни моей свадьбы, расшатанные недавним землетрясением, готовы упасть и задавить нас обеих. Пойдем, Фульвия, к нашей священной лире! Мне кажется, будто я слышу ее звуки. Эмилий явился из царства теней, я слышу душой его зов.
Они вышли в сопровождении рабынь и сели в беседке.
— Ах, Фульвия, как мне душно, жарко! — жаловалась Арна. — На груди точно камень лежит. Мне целый день хотелось пить, но никакое питье не могло утолить этой жгучей жажды. Я едва дышу, моя грудь не повинуется мне. Помнишь, как, бывало, я пела? А теперь едва говорю. У меня смерть в груди… Милая, добрая Фульвия, прощай!.. Чу!.. лира звучит! Дух Эмилия прилетел, это не ветер — струны правильно наигрывают мотив песни пропавшей Ютурны:
Играйте, летайте
Над нами орлы!
Вы неба владыке
Приятны, милы…

Глава XVI. Увядшая роза

Пропев вполголоса первые строфы, Арна закашлялась и склонила голову на плечо Фульвии.
— Мне холодно, — сказала она, — я озябла.
— Это добрый знак, милая, — ответила Фульвия, — завернись в мой плащ, он теплее твоего. Ты согреешься и уснешь.
— Нет, Фульвия, если и захочется, я не стану спать… Близится час… помнишь, это случилось на рассвете?..
— Мне ли это забыть?!
— Фульвия, ты одна понимаешь мои страдания, потому что и ты ведь любила того же, кого и я. Дух Эмилия теперь с нами! Разве ты не слышишь, как правильно играет лира? Разве ты не слышишь, что поет его голос, тихо поет, почти шепотом, песню сестры, Он продолжает то, чего я не допела.
Арна и Фульвия взглянули вверх на потолок беседки, где висела лира, но решетка обросла зеленью до того густо, что взобравшийся юноша был невидим за нею. Он выпустил инструмент из рук, и лира сильно закачалась на белой широкой ленте.
Подруги глядели на это явление с утешением, считая чудом.
Фульвия укутала Арну в свой теплый плащ, поцеловала ее горячий лоб, растерла холодные руки.
— Мечты мои!.. мечты заветные!.. — говорила умирающая дочь Тарквиния. — Рассеялись, распались они, как лепестки завядшей розы от гневного дыхания сурового Борея. Не я ли та роза, о которой твой брат говорил, будто сивилла предрекла Эмилию перед казнью?
Печалься, несчастный, о розе своей!..
Сразит твою розу холодный Борей…
Как с деревьев осенней порой валится лист, обнажая их печальные стволы, так отпали от моего сердца все надежды. Обнажилось, открылось мне вполне ясно сиротство мое — печальный удел нелюбимой жены, дочери пьяного отца, жертвы прихотей мачехи, печальный удел сироты, не получающей ни родительской, ни супружеской ласки. К чему мне дольше жить? Чтобы видеть, как Туллия и вас всех перегубит? Лукрецию, тебя… Вели рабыням спеть ту песню, которую сложила я прошлым летом, в те дни, когда я была крепче и еще могла сама играть на лире и воспевать страдания мои.
Фульвия позвала рабынь, стоявших поодаль. Они отвязали священную лиру Арны и под ее аккомпанемент стали напевать куплеты разговора солистки с хором.
Я люблю его, как весенний день,
Я люблю его, как луч солнечный.
Но твою весну хмурой осенью
Заменил злой рок,
Твое солнышко черной тучею
Заслонил от глаз.
Не слыхать тебе пенья пташечек,
Не свивать венков из весенних роз,
Не видать тебе друга милого.
Дорог милый мне, как царю венец,
Как невольнице воля сладкая,
Невозвратная.
Слит венец тебе не из золота —
Думой горестной твою голову
Увенчал злой рок.
Уж не знать тебе вольной волюшки,
Не порвать тебе цепь тяжелую
Горя лютого.
Что бы ни было в жизни горестной,
Поклялась я быть другу верною.
Сгинул милый твой, больше нет его,
Без вины казнен смертью лютою.
Но ничто навек не разлучит нас,
Даже смерть сама не властна любовь
Охладить к нему, будет все любить
Друга милого сердце верное
За могилою.
Под эту песню Арна задремала, прислонившись головой к плечу обнимавшей ее Фульвии. Рабыни ушли. Через некоторое время Арна очнулась, огляделась в предрассветный сумрак, потом вдруг вскочила с лавочки и заговорила, указывая в одну из дверей беседки:
— Видение… вон там, гляди! Я вижу Эмилия, он с нами…
Фульвия тоже увидела высокую белую фигуру. Знакомый им обеим голос, полный тоски и любви, позвал:
— Арета!..
Дочь Тарквиния порывисто бросилась с тихим криком, не разбирая, живой это Эмилий или его тень.

Глава XVII. Вернувшийся из Аида

Юноша прижал к сердцу подругу детства, усадил на скамью и сел рядом.
Арна ничего не могла говорить. Она ласкала его темно-русые кудри, с невыразимой любовью глядела в его добрые глаза, пожимала могучие руки. Они оба плакали в порыве восторга, забыв Фульвию.
Отойдя от счастливой четы, молодая римлянка также плакала, одинокая, забытая, но счастливая счастьем любимых людей.
— Я жив, я жив, Арета, успокойся! — говорил юноша, лаская любимую женщину. — Я все твои оковы разорву. Моя… моя навеки ты отныне.
— Ах, друг мой! — ответила она. — В сто раз приятнее мне было бы жить в хижине с тобой, чем изнывать в этрусском чертоге сурового Мамилия, немилого мне и не любящего меня, Эмилий…
— Эмилий казнен, — возразил он, — не называй меня так. Фамильное имя моего отца Турна было Гердоний, но он уже имел двух сыновей, когда родился я. Римский патрициат считает многочадие неприличным, и больше двух сыновей или дочерей знатные не оставляют. Поэтому меня усыновил дед, отец матери, и по нем я был Эмилием. Когда я умер, но подземные боги возвратили мою душу на землю…
Возвращенный к жизни юноша вкратце рассказал любимой женщине о своих приключениях. Арна слушала с глубоким вниманием, радуясь, что его сестра Ютурна, спасенная сивиллой, стала служить ей заместительницей, ‘тенью’, в тех случаях, когда старухе не под силу идти далеко или выполнять какое-нибудь сложное гадание вроде показывания загробного мира.
Ютурна и теперь в Риме, привезла Эмилия из Греции вместе с Виргинием Руфом и его другом Арпином, за которого давно вышла замуж.
— Арета, — заключил он свое повествование, — мы больше не расстанемся. Бросим все, бежим в Афины, в Египет, куда тебе угодно… Или укроемся до лучших времен в Италии, у самнитов, где живут родные мужа моей сестры, где дожил свой век спокойно и мой дед-изгнанник Эмилий Скавр.
— Друг мой, — возразила Арна с грустью, — зачем и куда бежать мне теперь, когда моя душа скоро покинет тело? Смерть в груди моей.
— Ты не умрешь, Арета! — вскричал он в отчаянии. — Ты не умрешь! Мы отвезем тебя в Кумский грот — сивилла все недуги исцеляет.
— Слишком поздно!.. Ничто не спасет от смерти, когда уж нет могучей силы жизни. Как зовут тебя теперь?
— Брут усыновил меня, и теперь я Юний Гердоний Сильвий в память казни в лесу.
— Пусть другие люди так тебя называют, но ты зовешь меня по-прежнему Аретой… Так и ты для меня останешься Эмилием, как прежде. Если по-прежнему мои желания — закон для тебя.
— И ты можешь сомневаться!.. Умрем вместе… Ты это хочешь?..
— Нет, Эмилий. Фульвия, где же ты?
— Я здесь, моя дорогая, — отозвалась римлянка, — я отошла, чтоб не мешать вашему счастью.
— Поди сюда! — И она обратилась к другу. — Вот девушка, достойная, Эмилий, быть твоей женой. Она со мной оплакала час гибели твоей. Возьми ее! Прими из рук моих, как мой последний дар. Она любит тебя, таит любовь в своем чистом, скромном сердце. Возьми Фульвию, Эмилий, и с нею вместе посещай мой мавзолей.
Арна взяла правые руки Эмилия и Фульвии, соединила их и продолжила:
— Вот наконец я счастье узнала! Изведала его, хоть в час моей кончины! Со мной здесь мой друг и верная, любимая подруга. Я счастлива, и вы будьте счастливы, друзья мои, невеста и жених. Просьбы умирающих священны, вы не откажетесь исполнить их. Ты, Фульвия, слова обрядов брачных скажи сейчас…
— Где ты, мой Кай, там и я, твоя Кая, — произнесла Фульвия, зардевшись ярким румянцем счастья.
— Но что это за звуки? — воскликнула Арна, встрепенувшись, как вспыхивает в последний раз, перед тем как угаснуть, догоревший светоч. — Слушайте!.. слушайте!..
Эмилий и Фульвия увидели, что вдали, за невысокой оградой сада, по Тибру несется богато убранная лодка, в которой сидит сивилла Ютурна, заместительница, ‘тень’ знаменитой волшебницы Кумского грота, окруженная вооруженными людьми — пособниками ее дела мести за отца и братьев. Среди них были жрецы Евлогий Прим и брат его Евлалий и вернувшиеся проскрипты Тарквиния, — Виргиний Руф и друг его, муж Ютурны, Эмилий Арпин, их жены и взрослые старшие дети.
Они пели заунывно, протяжно, и каждое их слово доходило в сад:
Полночные звезды горят в вышине,
Огнем отражаясь в игривой волне,
Но взглянет Аврора — настанет рассвет,
Они исчезают… погасли… их нет.
Так память о милом в полночной тиши
Встает перед взором несчастной души.
Нам снится, что милый пришел к нам… он здесь…
Но утро настанет — и призрак исчез.
Нас горе разлуки терзает сильней,
Разбитому сердцу еще тяжелей.
О люди!.. блаженство любви есть цветок,
Прелестный и нежный, растущий открыто,
Без всякой защиты… сорвали — поблек!..
Сорвали, — поблек!..
Эхо повторило припев, донесшийся с уплывающей лодки:
— Сорвали — поблек!..

Глава XVIII. Звук похоронной трубы

Вставала заря. При ее блеске Ютурна вышла из лодки на берег и вошла беспрепятственно в город, продолжая напевать слышанное в саду. Хор друзей и прислужников вторил ей. Ее напев сделался мрачным, грозным, его слова стали призывом к изгнанию тиранки Туллии.
Дочь невинно замученного Турна Гердония, ставшая сивиллой, явилась на форум. Римляне чествовали ее как богиню. Она пела, а ее муж Арпин, Виргиний Руф и другие, чудом избежавшие гибели проскрипты тирании говорили речи.
Песнь волшебницы сменилась гулом как будто от приближения бесчисленных роев пчел.
Эмилий скрылся в кустах, заметив, что из дома идут враги его.
Жестокая Туллия пришла со старшим сыном, ничего не зная о его поступке с Лукрецией.
— Фульвия! — гневно кричала она. — Зачем ты болтаешься целую ночь в саду? Зачем ты до сих пор не оделась в брачное платье? Тебе пора идти со мной в храмы приносить последние девичьи жертвы.
— Я принесу, но не брачные, — ответила римлянка, показывая на Арну, лежащую уже без дознания. — Не к свадьбе следует готовиться сегодня — вели костер воздвигнуть погребальный. В живых уж нет Ареты, Арны милой.
— Как? Умерла? Вот уж совсем некстати!.. — вскричала тиранка с полным равнодушием. — Но все равно… Мы смерть ее от всех до завтра скроем… Унесите ее, уложите в спальне!..
Тело унесли. Фульвия хотела тоже уйти, но осталась, потому что гнев переполнил ее сердце.
— О Туллия! — вскричала она. — О женщина-злодейка!.. Ведь это дочь Тарквиния скончалась, а ты ни единой слезы пролить о ней, я вижу, не желаешь! Ах нет! Ты не женщина, ты недостойна носить название доброй подруги, назначенной на радость человеку. Ты скала бесчувственная, огнедышащая Этна, губящая все близкое потоками лавы. Слышишь ли ты звук похоронной трубы, несущийся с главного форума? Там еще другая женщина, жертва твоего тиранства, покинула мир живых…
— О дерзкая! — мрачно перебила тиранка. — Как смеешь ты такую речь в лицо мне говорить?! Я все вольна здесь делать все что хочу. И Арна и ты — ничтожные козявки! Она мертва, ее я раздавила, так и тебя могу прихлопнуть на ладони, как гадкого червя, вот так!..
Для большей выразительности Туллия громко хлопнула в ладоши.
Звук похоронной трубы раздавался громче, приближаясь. Шум толпы возрастал. Рим пробуждался.
— Скажи, зачем нужна я Сексту? — заговорила снова Фульвия. — Святой обряд перед алтарем богов совершать должны двое любящих, мужчина и женщина, которым хотелось бы прожить всю жизнь вместе, взаимно помогая, без всяких принуждений. Так святость брака понималась нашими предками, так и мы должны понимать ее. За твоего Секста я не пойду — он ничуть не любит меня.
— Напротив, милая Фульвия, — вмешался льстиво Секст, — моя любовь к тебе чиста и горяча, как пламя жертвы.
— Презренный! — гордо ответила девушка. — Можно ль верить твоим словам?! Ведь ты недавно Лукреции в этом же клялся. Я знаю все. Ведь это ее похоронная труба звучит, зовет весь Рим на форум почтить кончину знатной матроны, дочери полководца, жены одного из Тарквиниев. Мрачные звуки сопровождают тело несчастной жертвы твоего злодейства. Жену свою ты умертвил, лишь только все приданое ее с толпой твоих друзей в разврате прокутил. Ты в Габиях до нитки всех ограбил, и в Риме нет уж никого, кто мог бы дать себя вам на поживу, доставить для твоей бездонной бочки минутное и злое торжество. Мой брат сумел сберечь мое наследство, которое в приданое несу… Пока возможно было грабить чужих, щадили вы меня, но все богатые патриции погибли, кроме жрецов и Спурия, которых тронуть вы боитесь. Вы грабить принялись свою родню и протягиваете алчные руки за моим приданым.

Глава XIX. Изгнание Туллии

Туллия в бешенстве ломала свои руки, придумывая слова для возражения.
— Если мне будет угодно, — прошипела она, задыхаясь, — я возьму твое приданое помимо свадьбы! Ты не считаешь за честь назвать свекровью великую властительницу Рима, супругу Тарквиния, перед которой сенаторам приходится дрожать? И Ромула, и Тация потомки, во прах склонясь к моим ногам, трепещут и, как рабы, о милости взывают, целуют след ноги моей, а ты осмелилась презирать моего сына!.. Отныне я буду к тебе безжалостна, придумаю такие муки, что ты о них в Аиде не забудешь и не найдешь покоя никогда.
Но Фульвия уж не боялась тиранки, смело укоряя ее:
— Я не червяк и не раба, а Рим не вполне покинут богами! Напрасно грозишь — на всякую власть и силу есть могущество сильнее. Ломается коса, ударившись об камень, огонь гореть не может под водой, поток воды от солнца высыхает, завеса туч зной летний охлаждает, а злых людей карает гнев богов. Мне не страшны твои угрозы. Ты слышишь эти дикие крики? Это идет твой справедливый судья!
— Интересно знать кто? Если Спурий, то он не успеет прийти к тебе на выручку. Секст, нечего с ней церемониться, убей ее!..
— Сильвий! — крикнула Фульвия, убегая.
Секст погнался за ней с кинжалом, но вдруг упал, обливаясь кровью, получив удар мечом. Эмилий выступил из чащи, говоря гневно:
— Я Фульвии жених! К моей невесте, пока я жив, злодей, не подходи! Ее хранить и защищать я клялся перед тою, что мне была всегда дороже жизни. Мне Фульвия — ее последний дар.
— Моя сестра сосватала тебя?! — воскликнул раненый Секст, поднимаясь и не узнавая напавшего.
— Не стоишь ты названия ее брата…
— Кто ты? — спросила Туллия. — Мне знаком твой голос… Эмилий!.. Ты жив! Где Юний, где мой Пес? Слуги, рабы! Беда! Бежать! Юний!..
Она металась по аллее, впотьмах натыкаясь на деревья.
— Тиранка! — обратился к ней Эмилий, намереваясь заколоть ее. — Да падет на твою голову вся пролитая тобой кровь невинных!..
Но он оставил свое намерение, увидев толпу всякого сословия римлян, прибежавшую в сад, по пути выломав калитку, ведущую к реке. Впереди горделиво выступал старик, подняв высоко кинжал, омоченный в свежей крови. В лице Юния Брута теперь не было ни малейшего следа шутовской эксцентричности.
Эмилий указал Сексту вдаль, где через низкий забор было видно, как по улице несут покойницу.
— Злодей, убийца!.. Это Лукреция… Она закололась с отчаяния и горького стыда, осрамленная тобой!
Эмилий еще раз пронзил грудь Секста мечом. Струсивший полупьяный злодей снова упал и лишился сознания.
— Я спасена… — бормотала Туллия. — Здесь Брут… я могу бежать. Пес мой верный, спаси меня! Отдаюсь под твою защиту. Ты стал во главе этой толпы, я уверена, для того чтобы…
Но Брут перебил ее речи.
— Да, я был твоим псом. Оракул рек, что ‘пес’ заговорит, когда конец настанет вашей власти. Я человек теперь, не пес вам больше Юний Брут! Не стану рук лизать и по-собачьи лаять, выпрашивать подачки за пирами от щедрости убийц родителей моих, жены, развратителей сыновей.
Туллия в отчаянии бросилась к ногам Брута и обняла его колени. Трусливая, дрожащая от страха, она была омерзительна.
Брут наслаждался ее ужасом.
— О, пощади! — взывала она. — Пощади!..
Алмазная диадема, надетая сегодня ради свадьбы, чтобы вести на Капитолий Фульвию как невесту, свалилась с ее головы. Фальшивые букли и косы упали на землю, отделившись от ее крашеных жидких волос, в беспорядке повисших вдоль спины и груди. Слезы смыли белила и румяна, и злодейка предстала очам римлян во всем ее внешнем безобразии при безобразии души, не явившей в этот момент ничего лучшего, чем трусость.
— Сегодня твой черед молить о жизни, валяясь в прахе у ног судьи, — сказал ей Брут. — Припомни же, злодейка, как просили, как рыдали о пощаде у ног твоих многие осужденные невинно на лютую казнь. Ты любила проливать кровь и пролила ее несравненно больше, чем на пирах вина. Ты меня вместе с собой заставляла смеяться над стонами и скорбью! ‘Слушай, Брут, как он сейчас завизжит! — говорила ты. — Вели сломать ему ноги! Зарыть живыми!’ О Туллия, я докажу, что не забыл этих уроков — я твой понятливый ученик. — Он воздел руки кверху, взывая: — Отец мой, мать, жена, Турн, великий царь Сервий!.. Тени всех несчастных, взгляните из загробного мира, как ваша убийца обняла мои колени!.. Взгляните, как она дрожит от ужаса, плачет, стонет перед своим судьей!.. Этот кинжал, орошенный кровью честной Лукреции, не убьет тебя — я не дерзну смешать на нем ее кровь с твоей. Рим разорвет тебя, бросит псам и хищным птицам твое мерзкое тело.
— О Юний Брут! — отозвалась злодейка, мертвея от ужаса. — Не сама смерть страшит меня в твоих угрозах, а поругание моего сына. Мой сын убит — довольно для отмщения вам слез моих, которые я стану лить о нем. О Юний Брут! Оставь мне жизнь, чтобы похоронить сына, сжалься! Ты, пожалуй, прав в своем приговоре: я злодейка… но… я… я и мать, мне мертвый сын дороже двоих живых, которых тоже могут скоро убить, ведь они на войне… Жизнь коротка. Неужели ты захочешь в жестокости сравниться со мной? Неужели намерен совершить то, что сам в моих деяниях порицаешь?

Глава XX. Переворот

Брут, наслаждаясь местью, глядел на ползающую у его ног тиранку. Ее потухающий взор встретился с его взором, как это было давным-давно, много лет назад, — в ту роковую ночь: когда она отравила своего первого мужа, и сила этого магнетического взора теперь смягчила старика.
— Что смерть?! — молвил Брут в глубоком философском раздумье. — Она мгновение мучения, которое забудется умершим в беспредельной вечности загробного покоя, не нарушаемого больше ничем. Для Туллии мало одной смерти, чтобы выразить, как сильно ненавидит ее ограбленный, измученный Рим. Квириты! — обратился он к толпе. — Мы торжествуем — Рим освобожден при помощи богов и сивиллы Кумской!
Толпа стала славить олимпийцев и волшебницу — жрицу Аполлона, но Брут угомонил их крики, заговорив:
— Неужели мы захотим в мщении уподобиться тиранке Туллии, этому извергу? Нет, квириты, мы так поступать не должны. — Он обратился снова к испуганной старухе: — Всем доводам, мольбам твоим, тиранка, не внял бы я, но ты сумела открыть мне то, чего не вспомнил я в пылу стремления мстить: равняет месть обиженных с обидчиками их, месть, совершаемая на земле, отнимает у богов право мучить человека после смерти. Кто мстит врагу, тот сам ему становится подобен. Беги от нас, Туллия, вон из Рима, куда хочешь! Я жизнь тебе дарую без отмщенья, не мы, а боги пусть отмстят тебе за муки Рима!..
Толпа восторженно подхватила такой приговор громкими возгласами хвалы своему первому консулу и проклятий злодейке, грозя ей камнями и палками.
Туллия поднялась с земли и стояла с прежней горделивостью и презрительностью, поняв, что Брут в силу своих философских убеждений не даст ее в обиду.
Окинув взором толпу буянов, она сделала жест, означающий намерение сказать речь.
— Я уйду из Рима, квириты, — начала она с усмешкой, — но позвольте на прощание вам словечко правды молвить. Чудовищем меня вы обозвали… Я сознаюсь, что правила жестоко, виновная во всем обильнее, чем Тарквиний, но вспомните, что власть сладка, легко увлечься ею. Смотрите же — не сделайтесь хуже меня!.. Под властью своевольной черни, необразованных плебеев славный Рим сильнее, чем от меня, страдать вас всех заставить, сам сделавшись чудовищем таким.
Она ушла своей всегдашней гордой поступью из сада, не обратив внимания на полетевшие вслед ей камни.
За Туллией рабы ее понесли Секста, начавшего подавать признаки жизни.
Тело заколовшейся Лукреции было отнесено на форум. Над ним Валерий, Луций Колатин, Брут, Спурий и многие другие патриции долго произносили речи.
Эмилий и Фульвия не пошли на форум, рыдая над телом умершей дочери Тарквиния Гордого, столь непохожей на него.
Семья изгнанного узурпатора приютилась в этруском городе Дерах и вскоре попыталась возвратить свои права, но без успеха. Секст убит в Габиях, где тоже вспыхнуло восстание.
Арунс и Тит привлекли на свою сторону легкомысленных сыновей Брута и его племянников Вителиев, но те все выболтали в пьяный час на пирушке и были без жалости казнены своими отцами, причем донесший на них о составляемом заговоре невольник Брута, верный Виндиций, в награду получил волю. Это был первый случай в Риме явного, официального отпущения раба, почему и самое дело названо по его имени ‘виндинация’.
Тарквиний собрал огромное войско из всевозможных наемников и пошел на Рим, но командовать лично не мог из-за развившейся болезненности и сдал власть Арунсу.
Битва началась…
Как будто на небе сошлись две черные тучи, столкнулись, и с оглушительными громовыми раскатами из них засверкали губительные огни молний. По всем направлениям понеслись их стрелы, разя все живое и неодушевленное на пути полета.
Несутся… несутся…
Вдруг появились среди этого хаоса огня два метеора… ярко выделились… летят, как крылатые драконы. Сшиблись, разбились, пошел от них удушливый, ядовитый смрад, и градом их каменные обломки на землю летят.
Так римское войско с этрусским сошлись.
Оружие бряцало по всей стране, перемешиваясь с угрозами мести из многих тысяч уст.
Веселое эхо в Сабинских горах, доселе откликавшееся только на пастушью свирель, шутя с охотничьим рожком и сбивая с толку веселую молодежь, — теперь и оно стало повторять бранные клики по ущельям и гротам.
Из рядов бьющихся воинов выделились два всадника, узнавшие друг друга.
Пыль поднялась столбами, когда они помчались взаимно навстречу под звуки труб двух армий.
Один из них был стар, другой — молод. Первый имел на себе медную броню, второй — золотую.
У старика шлем украшен конской гривой, а белый плащ ничем не вышит, лишь оторочен широкой пурпурной полосой.
У молодого шлем был превосходной работы, этрусского фасона с павлиньими перьями, в убеждении, что оракул Гермеса сулил ему от них всякую удачу. Его красный плащ вышит шелком и золотом. Меч с дорогой рукояткой висел по-гречески, на левой стороне. Все скрепы и застежки его золотого вооружения — серебряные.
Наряд этих двух бойцов был резко различен, но очи их горели одинаковой злобой, и жажда мщения была равно велика в их сердцах.
Охваченные диким бешенством боевой ярости, они вихрем стремились друг на друга с копьями на перевес и остановились как вкопанные, оказавшись лицом к лицу, как на дуэли.
Войска в них узнали каждый своего главнокомандующего и предводителя врагов: это были развратный и легкомысленный Арунс, сын Тарквиния Гордого, и Юний Брут, первый военный консул римской когорты.
— Злодей, ненавистный предатель! — закричал Арунс. — Ты мать мою в ссылку с позором изгнал. Отца моего ты лишил всех владений, ограбил нас… мы почти нищие.
— Не сами ли вы виновники восстаний, вызванных вашей жестокостью?! — ответил Брут. — Твоя мать внушала мужу казнить то того, то другого из богатых граждан, придираясь к пустякам, чтобы конфисковать их имущество. Час воздаяния настал — их наследники конфисковали все у вас. Храбрейших воинов наравне с рабами вы принуждали к разным унизительным работам вроде копания рвов и траншей. А девицы?! Какая из них могла уцелеть в чистоте, если пал на нее ваш сладострастный взор? Вы развратили моих сыновей до того, что я отдал их на казнь, чтобы не пятнать мой род Юниев такими выродками… а ведь я их любил, Арунс, не меньше, чем вас ваши родители. Ты помнишь, как я лаял псом перед тобой в шутовской одежде в такие минуты, когда вся душа моя ныла в безотрадной тоске разбитых надежд? Могу ли я пощадить тебя, злодей?! От меня и Рима пощады тебе нет… умри!..
— Умри! — повторил в ответ раздраженный Арунс.
Два копья взвились с пронзительным свистом и разом вонзились в сердца этих яростно возненавидевших друг друга людей.
Кони прянули на задние ноги, повернулись и понесли назад, каждый к своему стану, мертвые тела вождей, запутавшихся в вожжах за неимением стремян в те времена.
Воины, лишенные предводителей, не повинуясь второстепенным начальникам, ринулись одни на других в сечу… Это был не бой, а бойня, сумятица, кровавая резня. От двух двадцатитысячных армий остались только обломки знамен-манипул в руках кучки калек.
И приверженцы и противники Тарквиния Гордого погибли в этом побоище под стенами Рима.
Когда настала ночь, знатнейшие жители города с Валерием во главе — так как он был вторым консулом, гражданским, и не участвовал в бою, оставленный внутри города для охраны, — пришли на поле битвы.
Они недоумевали, кто победил, как вдруг из леса показалась гигантская фигура человека-медведя. Мифический Сильван возвестил, что победили римляне, потому что их пало там одним человеком меньше, нежели этрусков, сражавшихся за Тарквиния.
В этом сражении были убиты Октавий Мамилий, этрусский лукумон, бывший мужем несчастной Арны, Виргиний Руф и… Эмилий — жених, не успевший стать мужем Фульвии.
Кто же уцелел? Сам возвеститель этот Сильван, в костюме и маске которого скрывался Арпин, муж Ютурны, сестры Эмилия, — один из давних проскриптов тирании.
При свете луны он нес на плечах тело своего павшего друга Виргиния к его жене и детям в лес.
Сивилла Ютурна, идущая сзади, пела ‘триста’ — импровизированные причитания о мертвецах. Евлогий и Евлалий, братья жены Виргиния, римские жрецы, несли тело Эмилия. Фульвия, заливаясь слезами, светила им факелом под темной сенью деревьев.
Они шли к помещичьей усыпальнице Гердониев и Руфов.
Так они ходили туда несколько лет, но потом перестали, все довольные своею счастливой, мирной и простой жизнью. Одна Фульвия продолжала сетовать над урной любимого ею человека, не любившего ее, пока к ней не стал приходить любивший ее Валерий.
Сетуя вместе, молодой консулар, то есть бывший консул, убедил девушку, что, несмотря на насильственный брак с лукумоном и предсмертную передачу своих любовных прав Фульвии, Арна и Эмилий принадлежат друг другу в загробной вечности, а поэтому им, оставшимся в живых, другу и подруге, не должно навязываться слишком долго со своею печалью мертвым, которым будет гораздо приятнее видеть их счастливыми на земле.
Решив так, Фульвия и Валерий вступили в брак и были долго-долго счастливы.
Жестокая Туллия была ужасно наказана судьбой — хуже, чем мог ее наказать народ. Она очень долго была жива, но жизнь злодейки была непрерывным мучением. Она пережила Тарквиния, умершего от горя, оплакала Секста и, наконец, обоих младших сыновей, убитых в сражении.
Терзаемая печалью о потерянной власти, богатстве и детях, Туллия горестно влачила свое существование, скитаясь с места на место, не находя себе нигде пристойного убежища, как будто ни в каком городе не терпели ее пенаты — покровители этого места.
Не лишившись рассудка вполне, а только иногда страдая своими прежними припадками, она мучилась, не имея забвения своих злодеяний и потерь.
Оракул Дельфийский и сивилла много веков пользовались благоговением и страхом римлян, не дерзавших сомневаться в силе прорицателя и его помощницы. За дорогую плату под видом жертвоприношений можно было осматривать подземный мир со всеми его ужасами и чудесами богатым любопытным язычникам, не дерзавшим подозревать, что это не что иное, как ловко устроенные декорации и машины.
Брут, Колатин и Валерий коренными реформами всего строя римской администрации и гражданской жизни положили начало славе Рима… Славе? Пожалуй, с этим можно согласиться, но никак не благосостоянию, не благоденствию его жителей.
Учрежденный ими республиканский режим погасил очень быстро только что начавшееся введение цветущей этрусской культуры и греческой цивилизации, задавил все светлые, свободные порывы духа в творчестве искусства и ремесленных занятиях.
Республика для римлян стала кумиром с железной рукой, налегшей ярмом патриотического фанатизма. Республика устранила всякую радость из жизни отдельных личностей, превратила людей в автоматов государственной машины без всякого проявления самостоятельной воли.
Римлянин-республиканец делал всю жизнь, с колыбели до могилы, только то, что должен, отложив всякую мечту о том, что он может чего-нибудь желать.
Обстоятельства, при каких сложились такие характеры, как Кориолан, три Манлия (Империоз, Торкват, Капитолин), Муций Сцевола, — тяжелые картины сплошного страдания людей, и мы не считаем их подходящими для содержания беллетристических произведений легкого чтения.
Наша единственная попытка к изображению этой безотрадной эпохи, от низложения Тарквиния до Пунических войн, есть рассказ ‘По геройским следам’, где мы рассматриваем условия быта, в каких мог совершиться подвиг Курция.
Нам известно несколько литературных произведений на темы этой эпохи, но они все более или менее тусклы и неудачны. За целых триста лет нашей цивилизации со Средних веков славой пользуется только один ‘Кориолан’ Шекспира, да и тот производит впечатление весьма тяжелое.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека