Замятин Е. И. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 4. Беседы еретика
М., ‘Дмитрий Сечин’, ‘Республика’, 2010.
По весне на петербургских наших дворах жалобно заскулит шарманка, жалостная пичужка озябшая выскочит на ящик — билетики ‘на счастье’ вынимать, звякнет бубенцами кто-то, лохмотами тряхнув, и веселую запоет песню. Но невесело слушать, жутко глядеть на дно колодца-двора, еле терпишь — окно не закрыть. А уж как разложат там коврик, да выскочит на коврик тот — непременный при шарманке гуттаперчевый мальчик, да начнет, голову промеж ног засунув, ходить, — тут уж нету терпенья больше глядеть: и жалко мальчонку, хоть плачь, и отвратно — окно захлопнешь.
Как гуттаперчевого такого мальчика при шарманке — жалко Андрея Белого, когда станешь роман его ‘Петербург’ читать. Легко ли это — кренделем вывернуться, голову — промеж ног, и этак вот — триста страниц передышки себе не давать? Очень даже трудное ремесло, подумать — сердце кровью обливается.
Засунули злые люди гуттаперчевого мальчика в шутовской балахон, к публике выпихнули — и начинает гуттаперчевый мальчик остроты в раек запускать:
‘Ваши превосходительства, высокородия, благородия…’ ‘Невский проспект, как и всякий проспект, есть публичный проспект, то есть: проспект для циркуляции публики (а не воздуха, например)’. ‘…Аполлон Аполлонович был весьма почтенного рода: он имел своим предком Адама…’
Сказал гуттаперчевый мальчик: ‘не воздуха, например’, ‘имел своим предком Адама’, — сказал и сам же первый загоготал. А в публике-то, которые пожалостливей, — вовсе таким не смешно.
А-а, не смешно? Ну, так искусством своим удивит гуттаперчевый мальчик, вывертами, кренделями неестественными, голову промеж ног засунет — а уж удивит.
‘В одном важном месте состоялось появление до чрезвычайности важное, появление-то состоялось, то есть — было’. ‘…Лихутин стремительно бросился в переднюю комнату (то есть просто в переднюю)…’
Заглавия глав: ‘И увидев расширилась…’ — одно заглавие, ‘Двух бедно одетых курсисточек’ — другое заглавие, ‘И притом лицо лоснилось’ — третье заглавие, есть такие же заглавия и четвертое, и пятое, и шестое…
Есть, конечно, в романе и ‘древеса’, и ‘кудеса’, и ‘пламена’, и многократное ‘обстали’, ‘сентябревская ночь’, ‘октябревский денек’…
‘Сентябревский’ и ‘октябревский’ — заставь-ка человека такое по доброй воле сказать, не скажет ни за что — совесть зазрит, да и противно очень. А вот Андрей Белый…
По надобности глядя — Андрей Белый служит и за пичужку на шарманке, ту самую, какая билеты вынимает на счастье — на несчастье. Андрей Белый прорекает Руси все несчастья: ‘Прыжок будет над историей, великое будет волнение, рассечется земля, самые горы обрушатся от великого труса, равнины от труса изойдут повсюду горбом’. ‘Куликово поле, я жду тебя! Воссияет в тот день и последнее солнце над моею родною землей…’
Вот какая злая судьба гуттаперчевого нашего мальчика: выкручивает он кренделя, чтобы смешить, — его жалко, загробным вещает он голосом — смешно…
И еще злее та судьба оттого, что не бесталанный человек Андрей Белый: бесталанный бы — туда уж сюда, не о чем бы было жалеть. А то вот и в ‘Петербурге’ виден, ведь глаз острый, видны замыслы ценные: всю русскую революцию захватить — от верхов до последнего сыщика… Взять хоть сенатора Аблеухова (две капли воды — Победоносцев-покойник), как хорош он: оттопыренные уши, младенчески-старческий лик, бесчисленные полочки с литерами в шкафах, любимое чтение — планиметрия: боязнь свободных пространств. Хорошо это — чуется искра Божья, и тем хуже: потому что от той Божьей искры Андрей Белый зажег фонари в плохом балагане.
После Андрея Белого читать Блока — все равно что из чадного балагана выйти в мрачную ночную тишь. Блок ясен и морозен, но в холодной дали плещутся неверно-ласковые звезды. И к ним, недостижимым, Блок устремляет свой путь: к Прекрасной Даме, которой — нет, которая — мечта, путь к которой — страданье. ‘Роза и Крест’ — драма Блока в первом сборнике ‘Сирин’ — о рыцарях, замках, певцах и турнирах, и все же драма эта — наша, близкая, русская. Драма зовет к страданью: нет радости выше страданья от любви к человеку. Это ли не русское? Уж что-что, а страдать мы умеем…
Вот и ремизовские сказы — тоже русские и тоже страдательные: о солнце — слезе Божией, об Ангеле погибельном, об Ангеле — страже мук… У Ремизова — не суть только, но и внешность его сказов — русская, коренная. Но не все это, не вся тут ремизовская сила, не ‘Крестовые сестры’ это, не ‘Неуемный бубен’…
Очень просты, непривычно просты стихи Ф. Сологуба в первом сборнике. Не идет к Сологубу простота, несложность. Все равно что Мефистофеля нарядить почтенным немецким буржуем, в зубы трубку, в руки — кружку пива. Неплохо — а не Мефистофель, нет.
В стихах Брюсова (второй сборник) — иная простота: наигранная, искусная. Брюсов — верен себе. Некоторые стихи — на диво хороши (‘Персидские четверостишия’), другие, где Брюсов — за Бальмонтом спустился к дикарям, — уж не так. Опасен путь к дикарям: Бальмонт дошел тем путем до знаменитых своих ‘Вицлипуцли’…
Один праведник спасает, говорят, десять грешников. Но в ‘Сирине’ грехи нераскаянные Андрея Белого так велики по качеству и по количеству (350 стр. из 500!), что тянут ко дну целиком все сборники…
1914
КОММЕНТАРИИ
Впервые: Ежемесячный журнал. 1914. No 4. С. 157—158 (подпись: Евг. З.).
Печатается по: Сочинения. Т. 4. С. 497—499.
Очень просты… стихи Ф. Сологуба… — В первом сборнике напечатаны несколько триолетов Сологуба из циклов ‘Земля родная’ и ‘Очарование дорог’. Критик А. А. Измайлов писал о триолетах Сологуба: ‘Это заметки из дневника поэта, который записывает приходящие ему в голову звенящие строки, гуляя, читая газету, проезжая в вагоне поезда’… (Русское слово. 1914. 7 июня).
…Бальмонт дошел… до… своих ‘Вицлипуцли’… — Верховное божество ацтеков в стихотворении Бальмонта названо несколько иначе: Витцлипохтли (Бальмонт К. Зовы древности. СПб., 1908. С. 37).