Бывают такие серенькие люди, которым оттого, что они — старенькие, ужасно не везет. Но оттого, что людям этим не везет, делаются они еще серее и потому же самому уходят внутрь себя, молчат, рассеянно глядят на окружающих и медленно выковывают свое, внутреннее, светлое, большое, как Сам бог.
Должно быть, так случилось с соловьем. Оттого, что Бог не дал ему красочного оперенья, — он постоянно прячется в мелком кустарнике и все настраивает, все налаживает свою тонкую, изящную свирель, и оттого так чарует он по вечерам и по ночам дремлющую природу и, думается, сам себя.
Невзрачен на вид Сергей Иванович, армейский капитан, и портила ему служебную карьеру эта внешняя невзрачность, скромность и застенчивость, хотя удачники-товарищи, теперь его прямые начальники, объясняли его неудачи проще: ‘В тихом озере черти водятся!’ И, подозревая в капитане много скрытых вольных мыслей, держали его от себя подальше и замалчивали его безупречную работу, вдумчивость и истошную храбрость.
Как в японскую еще компанию Сергей Иванович вышел в капитаны, так и не подвинулся в чинах за оба года жарких дел, в которых он участвовал. Даже наград всех очередных не получил.
Заискивать, просить, казаться ‘на виду’ не мог и не умел Сергей Иванович. Впрочем, не карьера тяготила капитана, а создавшаяся обстановка, в которой за последнее время он почувствовал себя одиноким, задыхающимся.
Когда-то, в молодости, капитан пописывал, потом изобретал летательную машину, позже, перед войною, занялся фруктовым садом и изучал кооперацию, и всегда много читал, совсем по-юношески веря доброму и ненавидя зло. Еще недавно, прочитав какую-то книжку, оскорбившую его лирически настроенную душу, он с остервенением разорвал ее в клочки, — поступок, ярко обличивший в капитане глубоко запавшую в нем веру в доброе.
Не станем говорить о том, как часто за последние годы, на глазах капитана была поругана и оскорблена эта вера. И все-таки в нем, несмотря ни на что, она теплилась, а с нею вместе теплилась и та большая, согревающая душу, помогающая прощать и переносить страдания, любовь, ради которой стоило бороться и терпеть.
И капитан терпел, искренно веруя в закон возмездия и в справедливость, не людскую, не человеческую, но высшую, которая рано или поздно воздаст людям по делам их.
Странный был, совсем несовременный капитан Сергей Иванович.
II
После последнего ранения в грудь, капитан долго болел, и, наконец, в Москве какой-то знаменитый хирург сделал ему операцию, и капитан стал поправляться. Вместе с физическими силами опять окрепла и его душа, и вера, и любовь, теперь направленная целиком в одну далекую и милую живую точечку.
Где-то далеко, в Сибири, жила его семья: старушка-мать, вдовая попадья, жена, такая же, как он, серенькая маленькая тихая учительница в загородной школе и гимназистик-сын, 12-летний Коля, каким-то чудом уцелевший от скарлатины, унесшей четверых детей у капитана.
В одно яркое московское утро капитан, расхаживая по палате лазарета, вдруг остановился у окна и радостно подумал:
— Позову-ка я сюда их!.. Покажу Москву, Бог даст, скоро совсем поправлюсь!..
И вот помолодел, заволновался, посвежел Сергей Иванович.
По телеграфу послал денег, категорически требуя приезда сына и жены, и через неделю получил ответ: ‘Обрадованы, выезжаем’, а через другую — выписался сам, снял нумер в недорогой гостинице и стал ждать гостей.
Радостно было капитану и тревожно.
‘Как-то они приедут за шесть тысяч верст? Не случилось бы крушение… Ведь сын-то единственный, невиданный два года, гимназистом стал!’
Целую неделю волновался капитан, бегал по магазинам, покупал подарки, добывал билеты в театры, изучал топографию Москвы, чтобы сэкономить время при показывании ее гостям, — ведь они пробудут здесь только одну неделю. Рождественские каникулы меньше трех недель, а езда оттуда и туда в Сибирь, — ровно две недели. От непомерного переутомления, и от радостного чувства, что, вот, наконец-то, удалось всем вместе свидеться в Москве, в великой, древней и непостижимой матушке Москве, что удалось достать билеты в Большой и к Зимину, и в цирк, и на ‘Конька-Горбунка’, — ведь то, что интересно маленькому Коле, и ей, Катюше, интересно, — да, признаться, и сам капитан впервые будет видеть и балет в Большом театре, и ‘Князя Игоря’ со знаменитыми плясками половецких девушек, и настоящих укротителей, — капитан даже слег в постель.
А тут еще мучил его самый острый и больной вопрос:
‘Неужели так и не удастся попасть в Художественный театр?’
Для капитана представлялось, что Художественный театр, поскольку он слыхал, читал и размышлял о нем, есть самая высокая точка в русской жизни. Быть в Москве, в сердце России, ходить около этого сокровища русского искусства и не увидать, не пережить, не перечувствовать его?! С этим не мог примириться Сергей Иванович.
Горькою обидою ныло сердце капитана не за себя, а вот за них, жену и сына: ведь за шесть тысяч ехали, может быть, впервые и в последние… Неужели уж никак нельзя попасть хоть на какое-нибудь скромненькое местечко?..
И больше всего искушало его, что через три дня, именно 29-го, утром, идет ‘Синяя птица’, и больше на этой неделе она не пойдет…
‘Хоть бы для сына!.. Для одного только маленького Коли достать!!’ — с болезненной страстностью мечтал капитан.
Но все его усилия и хлопоты были напрасны: все билеты были проданы еще до Рождества.
Скрывая усталость и недомогание и не замечая повышенной температуры, капитан спешил как можно больше показать чудес жене и сыну, радостно глядел в их горящие от удовольствия, наивные глаза и лица, внушал себе и им, что надо помнить, чувствовать значительные, редкие часы, которые, быть может, никогда не повторятся, и все-таки не мог удовлетвориться ни оперою, ни балетом, ни картинными галереями. Везде и всюду он носил в себе обидное и страстное:
‘Неужели же никак нельзя? Ребенку это было бы на всю жизнь!.. На всю жизнь!’
Так горячо хотел капитан достать билет на ‘Синюю птицу’, что втайне даже молился об этом, как о чуде…
III
Много капитан истратил денег, и, как ни мало оставалось их в кармане, он все-таки не жалел их, покупая для семьи и для себя красивые переживания, — эти редкие цветы культуры и искусства.
Он дорого решил заплатить барышнику за билеты на ‘Синюю птицу’, но все-таки не ожидал, что этот чародей, имеющий в руках три, целых три билета, вымолвит такое:
— Нету, ваше высокоблагородие!.. Нет ни одного… Да мы и не занимаемся этим делом… Помилуйте-с…
Лицо у чародея было сухое, жесткое, неумолимое, волчье. Но капитану все-таки казалось оно удивительно степенным и значительным, и в первую минуту ему было даже совестно, что он вклепался, обратился с таким предложением к честному труженику, — красной шапке…
Когда же капитан, разочарованный, хотел уже идти, чародей нехотя, сквозь зубы процедил:
— Может, у знакомого найдется… Только за эту цену, что вы барин предлагаете, навряд ли отдаст он…
Чародей в глазах Сергея Ивановича показался почти Богом, дающим жизнь и смерть, и, преодолевая стыд, свое достоинство, заставляя примолкнуть на время свой разум. Капитан почти взмолился.
— Голубчик! Будьте добры!.. В цене сойдемся!..
— Не могу обнадеживать… — вяло и снисходительно сказал барышник и нехотя пошел куда-то вглубь Камергерского…
Капитан стоял, чувствуя, что лицо его горит: ведь все-таки для офицера русской армии нехорошо таким способом прокрадываться в храм искусства!..
‘Не для себя ведь я… Может быть, никогда больше… Никогда… — старался оправдаться капитан и нетерпеливо прохаживался по панели, сгорая от стыда и боясь, что чародей-барышник не покажется или придет и скажет убийственное: — Нет…’
Но чародей пришел и, несмотря на капитана, стал в сторонке, равнодушный, важный и неумолимый, как будто он и не узнает, не видит капитана.
Сергей Иванович снова подавил в себе достоинство, снова подошел к барышнику.
— Ну, что же?..
В тени тусклого фонаря лицо барышника казалось темным, и только белки глаз сверкали и по-волчьи светились во тьме.
— Дыть, билеты-то, барин, не мои… А он больно дорого просит…
Капитан сжал левою рукою эфес шашки:
— Ну, сколько?!
— Да не купите вы, барин, дорого!..
— Ну, говори же!.. — крикнул в нетерпенье капитан.
Барышник, не ответив, повернулся и пошел прочь, явно не желая разговаривать с опасным офицером: еще заарестует!
А капитан вдруг обмяк, и поплелся, ускоряя шаг вслед за барышником.
— Ну, голубчик!.. Ну, подождите… Ну, сколько, сколько?.. Пойми, что я не для себя хлопочу… Случай такой исключительный… Может быть, больше не придется…
Барышник уже совсем обиженно ответил:
— Дыть нам, барин, жалко што ли, кабы, вишь, они были… А то вот, и ниже ни копья…
— Ну, сколько?.. Сколько, — говори!
— Дыть, за три, — полсотняги просит!.. — уныло протянул барышник, не останавливаясь и не смотря на капитана.
Офицеру стало стыдно идти рядом с этим человеком, одевшим, как заметил капитан, уже другую, обывательскую шапку, но он решил ухватиться за него, и во что бы то ни стало взойти на вершину, на высоту русской гордости.
— Я сорок дам!.. Ты слышишь?..
Барышник ускорял шаги…
— Ну, сорок пять!..
— Эх, барин!.. Ваше-скоблагородие!.. Из-за пяти рублей…
— Ну, хорошо, давай!.. Давай билеты.
И где-то в темном закоулке капитан украдкой отсчитал и подал деньги и, взяв билеты, не заметил, как барышник ускользнул куда-то за угол.
Сергей Иванович посмотрел при свете фонаря на действительную стоимость билетов и, увидав, что там напечатано: 4р. 70 к., заметил, что все места хорошие, — в партере, третий ряд.
Он бережно сложил билеты в кошелек вместе с деньгами, и торжественно, с музыкой в груди, направился домой, чуть слышно произнося:
— Э, что такое деньги? Тлен! Зато пойдем все вместе! Три билета!! — ликовал Сергей Иванович.
‘Синяя птица’ была у капитана в клетке. Он бережно и радостно понес ее жене и сыну.
И все вместе стали ждать счастливого, единственного, быть может, в жизни, 29-го декабря.
IV
С трепетом и благоговением вошли они в здание театра, за целых полчаса до начала.
— Ну, вот, смотрите и запоминайте! — говорил капитан жене и сыну, когда они, раздевшись, поднялись на первые ступени, ведущие в фойе. — Здесь даже самый воздух благороден… А как все просто, ничего кричащего, ничего угловатого. И цвет стен, и это серо-синее сукно кругом, и эта всюду напоминающая о себе чеховская ‘Чайка’, и поглощающая звуки тишина, — все так умиляет и облагораживает!..
Глаза у капитана блестели светлыми огоньками, он то и дело поглаживал свой белокурый клинышек бородки, ступал мягко, беззвучно, слегка позванивая шпорами и придерживая шашку. Смотря на разгоревшейся миловидное лицо жены, он нежно трогал ее локоть и ласкал глазами ее шею, белую, слегка открытую, и находил, что его Катюша — еще очень молодая, свежая и чистая, как девушка.
Жалко слушал его сын, полуиспуганно осматривал все быстрыми глазенками, и то и дело переспрашивал:
— А здесь тоже поют?.. Или танцуют? А?
— Нет, мой родной, здесь не поют и не танцуют, здесь представляют лучшие творения человеческого разума и чувства. Запомни, что нигде во всем мире нет подобного театра… Запомни и гордись, что это — русский, наш, родной театр…
Они прошли по свеже-натертому паркету фойе в уголок, и капитан, показывая Коле на портреты, говорил:
— Вот, видишь, это — Грибоедов, это — Пушкин, Чехов… Все авторы, которых здесь играли… А вот и Матерлинк… Его ведь ‘Синяя-то птица’, — ты запомни!
Они присели на зеленый, плюшевый диванчик и чувствовали настоящий отдых, упиваясь тем, что через несколько минут они очутятся в Художественном театре взаправду, наяву, и будут видеть эту неведомую и волшебную ‘Синюю птицу’.
В окна смотрел белый день, а фойе и коридоры наполнялись публикой, чинно и бесшумно, как будто все пришли к богослужению в церковь.
— Ты посмотри на эту публику! — говорил жене Сергей Иванович. — Она особенная, избранная, удивительно хорошая…
И все казалось капитану здесь хорошим, милым, и он с восторгом наставлял своего сына:
— Запомни, Коля, что ничего нет выше и святее любви к прекрасному… Как бы тяжко ни было человеку, как бы кругом ни обижали его, ни оскорбляли, все-таки есть на свете уголки, где человеку делается радостно и хорошо до слез…
Катерина Дмитриевна вздрогнула: по особенному прозвенел первый звонок.
Коля заволновался:
— Пойдемте на места!.. А то мы опоздаем!..
— Не опоздаем! — спокойно говорил Сергей Иванович. — Вот вы сейчас увидите, как самый зал устроен… Там, говорят, все так уютно, просто, скромно и в то же время как нигде красиво.
После второго звонка фойе и коридоры опустели, капитан с семьей остановился у входа и, не торопясь, достал и подал капельдинеру билеты.
Капельдинер удивленно посмотрел на капитана и загородил ему дорогу, улыбнулся и сказал учтиво:
— Простите, это — вчерашние билеты… Вы опоздали-с!..
— Что такое?! — вдруг упавшим голосом спросил Сергей Иванович.
— Позвольте видеть! — капельдинер перевернул обратной стороной билеты, и капитан увидел ясно и отчетливо: ’28-е декабря’.
— Да по цвету даже не похоже! — еще раз пояснил служитель и, пропустив несколько последних зрителей, стал закрывать дверь в залу.
V
Капитан, Екатерина Дмитриевна и Коля остались в коридоре. Одни и бледные, совершенно раздавленные неожиданностью и молча смотрели друг на друга оскорбленными, полными отчаяния глазами.
— Какая низость!.. Какая подлость!.. — тихо, чуть слышно, произнес Сергей Иванович, в груди его запылала острая боль, по телу пробежал озноб, а глаза моргали часто и видели, как у Коли задрожали губки, как он отвернулся, закрыл руками лицо и побежал куда-то прочь по коридору, стараясь подавить рыдания.
— Коля!.. Коля, подожди!! — позвал Сергей Иванович и почувствовал, что голос его полон слез, что он бессилен владеть собою, что у него уходит почва из-под ног, будто там, за закрытыми дверями — вся жизнь, весь смысл существования, а здесь одна лишь смерть, пустыня и провал…
— Боже мой, Боже мой!.. Какая низость!.. — простонал он и увидел, что жена беспомощными, полными тоски и горечи глазами, не моргая, смотрит на него и ждет ответа, как бы рокового:
— Жизнь или смерть?
Это было так больно видеть, это было так жутко чувствовать, так страшно понять: ни обман, ни подлость продающего вчерашние билеты негодяя, ни даже то, что вот они упали с высоты и вдребезги разбились… Нет, не это оглушило, раздавило капитана и его жену, а то, что на пороге в храм, у престола святая святых стоит торгаш, низкий и циничный, и нагло грабит у людей их веру, их свет, любовь, все, все, и все это топчет грязными ногами, потому что он, — не кто иной, а он один, — владыка, он хозяин всех сокровищ и красот…
— Кто же, кто его пустил сюда?.. Кто отдал ему на попрание, на поругание все лучшее, к чему, как к солнцу, тянется душа?!
Это был один момент, но такой долгий, мучительный, как бред.
— Идемте скорее!.. — вдруг заторопил капитан. — В контору!.. В контору!.. Где директор? Кто-нибудь?.. Скорее…
Все трое, как выброшенные за борт корабля, смотрели на упитанного, строго одетого во все черное, господина и молили, как божество:
— Ну, ради всего святого!.. Поймите, это — так ужасно!..
— Я понимаю, что я сам виноват, что доверился, не посмотрел, что, наконец, таким путем достал эти билеты… Но не в этом дело: теперь поздно рассуждать об этом… Умоляю вас: устройте как-нибудь!..
— Да, сейчас уже третий звонок… Я ничего не могу сделать… Все места заняты…
— Но я вас умоляю, поймите же, что это… Послушайте!..
— Идите, обождите в главном фойе!.. — заторопился директор, слыша, как зазвенел третий звонок, и пошел куда-то прочь…
Бегом, волнуясь, задыхаясь, бледные, почти жалкие бежали за ним следом капитан, Екатерина Дмитриевна и маленький, всхлипывающий Коля.
Секунды бежали, бежали, звонок еще трещал, капитану казалось, что занавес уже поднялся… Все кончено!.. Оборвалась в его душе последняя надежда, и он стоял покорный и уже спокойно-хмурый, затаив в себе глубокую, ничем не укротимую и никогда раньше не испытанную ненависть к человеку…
Вдруг перед ними широко раскрылась дверь, и капельдинер прошептал: ‘Входите!’
Ничего не видя, как слепые шагнули они во тьму партера и тут же, стоя у дверей, замерли, очарованные, радостные, как будто снова взятые на борт большого надежного судна.
И неизвестно отчего, — оттого ли, что так низко надругался над его доверчивой душой барышник, оттого ли, что директор все-таки — такой душевный, добрый человек, или оттого, что маленькая Митиль, видя чужую разукрашенную елку, так трогательно тянет к ней ручонки и сквозь слезы голосит: ‘Моя елочка, моя елочка!’, — капитан прижал к себе сына, и искренно, впервые от всей души, плакал… Благо, что во тьме никто не видел его слез.
VI
— Ах, вот она какая ‘Синяя птица’, ты видишь, милый мой, ты понимаешь?.. Фея?.. Кто — эта фея? Это — наука, да, это — наука, ты видишь, она наградила Тильтиля алмазом, чудесным алмазом… Это — разум человека, это — его знание, оно все освещает, оно пугает тьму, ты видишь, как боится его ночь, ты видишь, как все ему покорно?
— А что же синяя-то птица?
— Ах, милый мой, это — мечта!.. — и капитан опять почуял, что по щекам его бегут слезы, радостные и печальные в одно и то же время. — Да, это — мечта, сынок, мечта о счастье, о лучшей, более радужной и прекрасной жизни… Неуловимая, всегда зовущая, постоянно умирающая при грубом прикосновении… Ты понимаешь, да?..
Коля жадно, воспаленными от слез глазами смотрел на сцену, и хватался руками за отца, требуя от него новых пояснений…
Жадно слушал капитан каждое слово, впивался глазами во все, что происходило на сцене, и, как дитя, отдался радости и грусти, как дитя лепетал чуть слышно Коле:
— Огонь, вода, хлеб, домашние животные, — это — спутники человека… Без них нельзя, но их, мой милый, мало… Все-таки необходимо человеку отыскать ‘синюю птицу’, мечту свою, свою какую-нибудь чистую, святую радость!.. Ты понимаешь, да?..
Сердце капитана, как цветок, раскрылось, впитывало в себя и ловило аромат и влагу, и лучи, льющиеся из сосуда, созданного человеческою мыслью, нерукотворного, чудесного, как Божий дар. И все, что когда-либо жестоко оскорбляло его, мучило, унижало и давило, он готов был навсегда простить, забыть так высоко подняла его на тонких светлых нитях струящихся откуда-то с неизмеримой высоты, от солнца, истинно животворящая мечта!..
В антрактах он заглядывал в горящее, увлажненное слезами радости и грусти глаза жены и сына и будто вырастал и молодел, как юное растение, под ласковым прикосновением майского утра…
— О, чародеи, о волшебники, — восхищенно говорил он о создателях театра, и снова обращался к сыну, желая навсегда посеять в нем неизгладимую любовь к прекрасному. — Запомни, милый, что это наше, русское, национальное!.. На пути твоем ты много встретишь горького, почти кошмарного и тоже русского, но ты не падай духом, не отчаивайся верить, потому что есть у нас источники кристально чистые, целебные, чудесные, возле которых можно отдохнуть и набраться новых сил, чтобы искать, бороться и неустанно стремиться к синей птице… Ты понимаешь?
Коля понимал не все, но капитан верил, что все равно в душу сына уже упали семена неизгладимой, незабываемой любви к красивому, и ни какие ураганы и пожары их не вырвут из целины надежной благодарной почвы…
И, будто сделав все самое главное в своей жизни, капитан ехал из театра молчаливый и спокойный, сосредоточенно прислушиваясь к тому, что незаметно проникало в его тело, разжигая кровь и отуманивая мысли…
* * *
Через три дня Сергей Иванович накупил всевозможных подорожных гостинцев, усадил жену и сына в вагон, благословил их и долго махал платком вслед удалявшемуся поезду…
— Уехали!.. — вздохнул он, оставшись среди незнакомой толпы на платформе, и только тут почуял, что плохо держится на ногах и что действительность кажется ему, как бред, а мозг отказывается работать, спутывая впечатления последних дней в один тугой и беспорядочный клубок…
Однако он твердо помнил, что надо уезжать на фронт, что срок отпуска уже окончился и что больше в Москве делать нечего…
В ту же ночь он выехал этапным поездом и, сидя в уголку, в плотно набитом пассажирами купе вагона, с трудом припоминал подробности красивой сказки о синей птице и тут же со щемящей грустью думал о том, что поезд с сыном и женою уносится теперь все дальше и дальше на восток, совсем в противоположную сторону.
И только одно это представлял в полубреду совсем ослабевший капитан: поезд с сыном и женою мчится на восток, а этот поезд — на запад…
‘И, может быть, навсегда… Навсегда!..’ — с тоскою думал капитан и слышал, что колеса подтверждают четко и уверенно: