— Вы спрашиваете меня, что представляет из себя современное студенчество? — сказал мне мой молодой собеседник, теребя рыжеватую спутанную бородку.
Его голубые глаза приняли мало свойственное им свирепое выражение. Он сбросил шляпу и взъерошил обеими руками и без того курчавые волосы.
— Нет, лучше не говорить. Переменим тему для разговора.
Мой собеседник сам только что оставил студенческую скамью. Его внезапное волнение меня интриговало.
— Вы настаиваете? — продолжал он.— Хорошо, я буду говорить. Только ведь вам не понравится. Я буду говорить. Прежде всего, прошу снять с очереди ваше выражение, что современная учащаяся молодежь есть таинственный, неразгаданный сфинкс. Никакого сфинкса. Просто — бездарность и пошлость. У нас слишком много носились с учащейся молодежью (заметьте, я говорю ‘носились, а не заботились, заботились об учащейся молодежи у нас по-настоящему мало), исписали тома газетных заметок об учащейся молодежи. Именно ‘газетных заметок’, потому что в газетных заметках пишется обо всем, что общепризнано. А у нас общепризнано, что наша учащаяся молодежь благородна, бескорыстно предана науке, знанию, держится передовых взглядов, словом, там все молодое, свежее, талантливое, готовое к протесту во имя справедливости. Она — своего рода соль земли, Отнимите у нас нашу учащуюся молодежь, и вы отняли у нас все. Это общепризнано. Осмелиться в этом усомниться, значит подпасть под бойкот не только самой учащейся молодежи (нетерпимая, без меры захваленная, она, конечно, растерзает вас в первую же голову), но и всех тех, кто считает себя, вообще, передовыми людьми. Молодежь у нас надо хвалить, и этим мы сами испортили и развратили нашу молодежь. Наша молодежь нуждается не в пряниках, а в горьких лекарствах.
Он надел шляпу, нахмурился и продолжал уже гораздо спокойнее:
— Я не знаю, чего здесь больше: водевиля или трагедии? Ведь, главное, что обидно: принято думать, что учащаяся молодежь — сама искренность. А на деле — чепуха, ложь! Наша учащаяся молодежь, студенчество — сплошная игра, неискренность, поза. И кто это выдумал? Не понимаю. ‘Дни нашей жизни’… Онуфрий… Все это звучит красиво и колоритно. Но это же ложь! Наше студенчество вовсе не молодо, не колоритно и не красиво. Внутри, там, напротив — оно старо, удивительно старо и серо, как будто ему все сорок лет. И оно, по-своему, практично и трезво. Вы не смотрите! Оно изворотливо и ловко, приспособляемости удивительной! Отчего же, я вас спрошу, бывает так, что как только кончил университет, так и вся идеология побоку, и тогда уже можно человека ругать и устно и печатно? Оттого, что у нас идеология связана только с синим околышем. Оттого, что она — необходимый аксессуар студенческого звания — и только. Снял человек синий околыш и сделался ‘обыватель’. А обывателя уже принято ругать. Студента принято хвалить за то, что он — студент, а обывателя ругать за то, что он обыватель. Просто и удобно. Оттого, что Козиха, Бронная, синий околыш, расстегнутая тужурка, из-под которой видна синяя рубашка, и идеология — это, в наших глазах, все одно и то же. Идеология для нас все еще условная форма студенческого быта — не более.
Он помолчал, злобно сдвинув брови, напряженно глядя в одну точку, точно видя там главный объект своей ненависти, продолжал:
— Есть у меня двоюродная сестра Соня, обыкновенная провинциальная барышня ‘с порывами’. Порывов, конечно, никаких. Одна истерия, претензии и капризы. Знаете, этакие порывистые движения, закинутая назад голова, скорость и, главное, решительность суждений. Ни знаний, ни сердца, ни настоящего темперамента. Все заменено скоростью и решительностью суждений. И, затем, некоторая точно разбитость или расслабленность, подобающая высшему существу. Говорит сквозь зубы, иногда впадает в беспричинную меланхолию, и тогда твердит: ‘пошлость, пошлость… не могу видеть… это непереносимо!’ Конечно, можете себе представить, сколько от подобного существа должны страдать,, прежде всего, все домашние? Но, это бы еще не беда: домашние — серые, нудные, беспробудные мещане, и когда Соня ‘отбудет свою повинность’ на высших курсах, она возвратится в их же среду и окончательно сольется с нею. Конечно, она принесет новые выкройки, новый фасон шляпы, привезет Гамсуна, но она будет в жизни, на практике тою же осмотрительно-трезвою мещанкою, которою она никогда не переставала быть в душе. Ведь это же ужас, ужас!
И вот каждую осень я могу наблюдать Сонины сборы в Москву, на курсы. За нею приезжает ее подруга Штафирова. Шумная встреча на крыльце, звучные поцелуи. Потом холодный, непроницаемый взгляд вокруг: что надо этим окружающим людям и могут ли они понимать? ‘Знаешь, пойдем лучше в мою комнату’… ‘Конечно, пойдем’. Они уходят.
Теперь послушайте, о чем они говорят. Штафирова сидит на кровати, поджав под себя ноги. Это — поза ‘богемы’. Понимаете? ‘Мы — богема’. ‘У нас точно в Монмартовском кабачке’. Ни в названиях, ни в формах быта ничего своего. Я уж начинаю думать, не есть ли это наша застарелая национальная болезнь.
Итак, ‘мы — богема’. О чем же они говорят? Вслушайтесь в их щебет. Они говорят о чемоданах, о кухмистерских, о меблированных комнатах и комнатах ‘от жильцов’, о самоварах и о бутербродах, об усах приват-доцента Икс и глазах студента Игрек. Вы не услышите из их уст ни одного мало-мальски серьезного, научного или учебного факта, вопроса, мнения. Об этом они защебечут позднее, уже в Москве, на Козихе. А сейчас они говорят исключительно о ‘поэзии студенческого житья — бытья к. Наслушавшись их до одурения, я стучу им кулаком в стену, и тогда они выходят в сад, оживленные, радостные, с горящими вдохновенно глазами. Тьфу! Надоели.
— А деспотизм! О-го-го-го! Вы послушайте только. Деспотизм во всем: в суждениях, в жестах, в позах, в манерах. Да это же самая консервативная среда, где нет и не может быть места ничему оригинальному, собственному, идущему из нутра. Здесь все задавлено авторитетом, книгою, и, что всего хуже, книгою не переваренною в зеленых мозгах. Здесь царство имен и заглавий. У кого здоровее память, тот и берет верх. Живые творческия натуры отходят на задний план. Бездарность тащит бездарность. И, в результате, переполнение наших профессорских корпораций людьми, неспособными к живому, научному творчеству, жалкими компиляторами чужих, большею частью, заграничных идей. Всмотритесь: ведь истинно — талантливые профессора у нас единицы. К черту университет!
Поглядев грустно перед собою, он продолжал:
— А замкнутость! Посмотрите, с какою узко-сословною цепкостью и свирепостью они охраняют привилегированное положение синего околыша! По-моему, что такое студент? И не по-моему только, а на всякий трезвый, непредубежденный взгляд. Студент это — учащийся человек. Безразлично, чему учащийся. Всему, что признано полезным и необходимым: быть техником, шофером, бухгалтером, химиком. Но не тут-то было. Оказывается, что студент это особое, высшее существо. Он — генерал-от-знания. Прочь с дороги, всякое хамье: все эти шоферы, счетоводы, конторщики, приказчики. Словом, все, у кого нет… как бы вы думали чего? У кого нет… диплома. Да, вы, недипломированная сволочь, прочь с дороги! Дорогу господину студенту! И ведь что удивительнее всего, что кричат о искренности, о своих правах на внимание общества, а на чем основываются эти права, об этом не говорят ни слова. Да разве русская молодежь это — исключительно студенческая молодежь? Да разве коридорный Илья, подающий в скверных ‘меблирашках’ Сонечке самовар и говорящий ей ‘слушаю-с!’, или какая-нибудь горничная Дуня из тех же ‘меблирашек,’ хотя она не читала Гамсуна, а в Художественном театре не бывала дальше раздевальной, не та же русская молодежь?
Нет, уж коли зашел разговор о правах на внимание общества, то я позволю себе поставить этот вопрос ребром. Чем вы, господа, докажете ваше право на общественное внимание? Девяносто процентов из вас — серая бездарная масса, которая даже не в силах всосать в себя серьезно и ёмко всех преподаваемых ей знаний. Девяносто процентов из вас добиваются лишь получения новых, высших дипломов, открывающих широкие перспективы на беспечальную жизнь. Девяносто процентов из вас будут посредственными юристами, плохими врачами и бездарными инженерами. На чем же вы основываете ваше право на внимание общества? На ваших дипломах? Но мы знаем, кто и как дает эти дипломы. А, главное, гимназический диплом менее всего означает право. Если хотите, он означает только обязанность. Получая ваш диплом, вы узурпируете право на образование. Готовы ли вы для него? И не лучше ли было бы, если бы вы передали это право вот тому Ваньке, который сидит на Театральной площади, у гостиницы ‘Метрополь’, и будет сейчас чистить вам сапоги?
‘Право!’ Откуда оно, это ‘право’ ‘синего воротника’, это ваше дикое и ничем не оправдываемое ‘синее право’? Что оно было выковано и высижено для вас вашими отцами или дедами или свалилось на вас’ как неожиданный личный успех, как случайная удача, так это еще не означает никакого права! А посмотрите, сколько самолюбования! Пройдитесь только сейчас по улицам и бульварам, загляните в трамвай, в кофейни! Посмотрите на эти важные, надутые собственным чванством молодые лица, на эти преждевременные пенсне. Посмотрите, как они целыми маленькими табунками подолгу останавливаются перед магазинами готового платья, жадно разглядывая сияющие, вычищенные принадлежности своего студенческого величия… Но вот он оденется, обтреплется, переживет всю сладость медового месяца новенькой шпаги и блестящих пуговиц, и его самолюбование вступает уже в другую фазу. Он — старый студент. Это написано в каждом атоме его заурядного, плоского лица. Он подчеркивает это каждым движением, взглядом, поворотом своей ноги. Сидит ли он в трактире и пьет водку, — сейчас видно, что это пьет водку не простой человек. Он не просто пьет, а трагически пьет, идейно пьет, жизнь свою пропивает. ‘От правительственного гнета’ пьет или оттого, что ‘утратил веру в жизнь’. И на селедку не просто смотрит, а с высшей точки зрения. Жует, а в глазах, высшая точка зрения. Или вздумает влюбиться. Нет, вы подумайте, как это красиво: любовь студента! Ведь это не простая какая-нибудь любовь. И начинается новое ломанье. Она — курсистка, он студент. Тут не отделаешься одними поцелуями. Начинается что-то сложное, канительное, с кривлянием на виду у всех, изнурительное и нудное. Именно оттого все студенческие браки так безумно несчастливы… Наконец, студенческая идиллия кончена, два форменных сюртука истрепаны, государственные экзамены сданы, на грудь торжественно водворяется ‘ мальтийский’ крест, — и случайно выхваченное ничтожество, человеческая амфибия, только вооруженная теперь новыми щупальцами — высшим дипломом, — безнаказанно входит обратно в многострадальный народный организм. — Насколько она, вообще, полезна и нужна, об этом, конечно, можно долго и бесплодно спорить, но что она вооружена всеми дипломами, об этом часто впоследствии приходится пожалеть. Нет ничего хуже дипломированной бездарности и пошлости.
Так говорил он.
————————————————————————-
Источник текста: Криницкий, Марк. Припадок [и др. рассказы] — Москва: Современные проблемы, 1916, 260 с. 18 см. (Библиотека русских писателей).
Распознание, современная орфография, подготовка текста: В. Г. Есаулов, ноябрь 2015 г.