Синдикализм, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1908

Время на прочтение: 135 минут(ы)

ИНСТИТУТ К. МАРКСА и Ф. ЭНГЕЛЬСА

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

БИБЛИОТЕКА НАУЧНОГО СОЦИАЛИЗМА

ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ Д. РЯЗАНОВА

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XVI

ПОД РЕДАКЦИЕЙ

Д. РЯЗАНОВА

Издание 2-е

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА * 1928 * ЛЕНИНГРАД

Критика теории и практики синдикализма
Два слова от автора
Статья первая — Артуро Лабриола (‘Совр. Мир’ 1907 г. No 11—12)
Статья вторая — Энрико Леонэ и Иваное Бономи (‘Совр. Мир’ 1908 г. No 2—4)

СИНДИКАЛИЗМ

Критика теории и практики синдикализма

Два слова от автора 1)

1) Предисловие к итальянскому переводу статей об Арт. Лабриоле и Э. Леонэ.
Мой друг и единомышленник, д-р Анджелика Балабанова, пожелала перевести на итальянский язык две мои статьи о двух итальянских синдикалистах — Артуро Лабриоле и Энрико Леонэ.
Я был бы весьма рад, если бы моя критика синдикализма встретила одобрение со стороны итальянских социалистов. Синдикализм уже успел внести немалую смуту в умы рабочих, и пора, чтобы социалисты всех стран начали теоретическую борьбу против этого учения. Глубоко ошибаются те из наших товарищей, которые видят в синдикализме одну из форм социализма. На самом деле настоящий синдикализм, т. е. тот, который последователен до конца, находится в непримиримом противоречии с настоящим социализмом, т. е. с тем, который также последователен до конца. Опыт и размышление, — я уверен, — убедят в этом и тех, которые до сих пор придерживались противоположного взгляда.
Появление в русском журнале ‘Современный Мир’ первой из этих статей вызвало великий гнев господина Ар. Лабриолы, который он излил против меня в ‘Pagine Libere’ и во французском журнале ‘Mouvement Socialiste’.
До сих пор я еще не ответил ему, и по весьма понятной причине: его статьи заключают в себе гораздо больше ругательств, чем аргументов. А я, не мало полемизировавший на своем веку, не имею привычки отвечать на ругательства. В данном случае я к этому расположен, тем менее, что меня не могут задеть нападки человека, который оклеветал великого учителя международного пролетариата и основателя Международного Общества Рабочих, эти ругательства могли бы мне даже доставить удовольствие, если бы они были более эстетичны. Когда я закончу серию статей, посвященных синдикализму {Печатаемые ниже две статьи об итальянских синдикалистах являются лишь началом этой серии.}, я приступлю к систематическому разбору возражений, сделанных моими противниками в защиту синдикализма и, между прочим, уделю внимание господину Ар. Лабриоле в той мере, в какой его статьи, направленные против меня, содержат аргументы, а не одни лишь банальности.
А пока что мне приходится выносить гнев господина Лабриолы, что — как я уже сказал выше, — не представляет для меня никакой трудности.

Статья первая

Артуро Лабриола
А. Лабриола, Реформизм и синдикализм, с предисловием автора к русскому изданию. Перевод с итальянского Г. Кирдецова, под редакцией и с послесловием А. Луначарского. Изд. ‘Шиповник’. СПБ. 1907 г.

I

Справедливо говорят, что всякое предисловие есть вместе с тем и послесловие. Но едва ли не с таким же основанием можно утверждать, что всякое послесловие может быть рассматриваемо, как предисловие. Во всяком случае, это можно сказать о том послесловии, которым г. А. Луначарский снабдил переведенную под его редакцией гг. Кирдецовым книгу А. Лабриолы ‘Реформизм и синдикализм’. Более того: г. Луначарский лучше сделал бы, если бы назвал свое послесловие предисловием и поместил его перед сочинением Лабриолы: тогда оно лучше выполнило бы свою задачу сообщения читателю некоторых руководящих указаний, необходимых при чтении книги. Впрочем, я не совсем точно выразился. Я сказал: ‘лучше выполнило бы’, а надо было бы сказать: ‘не так плохо выполнило бы’ и т. д., потому что, в самом деле, послесловие г. Луначарского весьма плохо исполнило указанную задачу.
Плохо, во-первых, в том смысле, что оно проливает неверный свет на синдикализм вообще. Г. Луначарский говорит: ‘Борьба с реформизмом — одна из главнейших задач нынешнего дня на Западе, она станет таковою и у нас завтра. Уже поскольку выдающиеся теоретики синдикализма оттачивают оружие критики против реформистов — они заслуживают нашего глубокого внимания. Даже те ортодоксальные социал-демократы, которые видят в синдикализме одни крайности, все же признают его здоровой реакцией против стремления сделать из социалистических партий простую крайнюю левую буржуазных демократий’ (стр. 247). Вполне справедливо, что борьба с реформизмом является одной из главнейших очередных задач на Западе. Но кто же, собственно, считает синдикализм ‘здоровой’ реакцией против реформизма? Я не знаю. И можно ли считать синдикализм здоровой реакцией? Наконец, что вообще значит: ‘здоровая реакция’? Механика говорит, что действие равняется противодействию. В истории человеческой мысли и в истории социально-политической деятельности людей амплитуда, — пусть читатель простит мне этот механический термин,— амплитуда реакции обыкновенно равняется амплитуде акции. В идейном отношении ‘реформизм’ представляет собой поверхностное, бедное и, можно сказать, жалкое явление. Не менее беден, поверхностен, жалок и ‘синдикализм’. Амплитуда реакции и в этом случае не больше амплитуды акции. Вот я и спрашиваю: можно ли назвать здоровым явление, отличающееся только что указанными мною признаками? Я думаю, что его лучше бы назвать не здоровым, а чахлым. Синдикалисты кричат несравненно больше, нежели реформисты, хотя и те кричат не мало. Но крик крику рознь: крик, поднимаемый теперь синдикалистами в некоторых странах западной Европы, свидетельствует не о том, что их мысль отличается здоровьем, а о том, что она страдает малокровием. И вот почему очень ошибается г. Луначарский, полагающий, что то ‘оружие критики’, которым ‘выдающиеся теоретики синдикализма’ борются с реформизмом, может иметь в наших глазах сколько-нибудь высокую цену. То правда, что оно ‘заслуживает нашего глубокого внимания, но оно заслуживает его в том же смысле, в каком его заслуживает и ‘оружие критики’, поднимаемое против Маркса ‘выдающимися теоретиками’ реформизма: на оба эти рода ‘оружия’ мы должны обратить серьезное внимание пролетариата, чтобы показать ему, до какой степени плохи и стары они оба и до какой степени ему вредно было бы ими пользоваться. Но г. Луначарский понимает это дело совсем иначе. Он всерьез берет оружие ‘критики, оттачиваемое выдающимися теоретиками синдикализма’, и в этом состоит его очень-очень большая и весьма-весьма печальная ошибка.
Когда я думаю об этой печальной ошибке, мне вспоминается замечание св. Бернара о тех средневековых мыслителях, которые пытались доказать, что некоторые языческие философы были христианами. Св. Бернар говорил им: ‘Вы доказали не то, что они христиане, а то, что — вы язычники’. Вот так и с г. Луначарским: относясь с почтением к ‘оружию критики, отточенному выдающимися теоретиками синдикализма’, он только убеждает нас в плохом состоянии своего собственного ‘оружия критики’.
Другая, тоже очень-очень большая, ошибка г. Луначарского, находящаяся в самой тесной связи с первой и относящаяся к ней, как вид относится к роду, заключается в том, что он считает А. Лабриолу выдающимся и оригинальным писателем. Он проникнут таким уважением к своему автору, что, когда этот последний говорит уже совсем явный вздор, то он не просто возражает ему, а ‘осмеливается выразить’ свое противоположное, иногда, впрочем, тоже довольно вздорное мнение. Он твердо убежден, что кошка — сильный зверь. А на самом-то деле кошка сильна разве только в борьбе с мышами. Но ведь мышь — зверь совсем уже ничтожный!
До какой степени смешны почтительные приседания г. Луначарского перед его синдикалистской кошкой, принимаемой им за очень крупного зверя, показывает следующее место из его послесловия:
‘Будущее рисуется нашему автору в виде общества самостоятельных кооперативов, торгующих между собою и даже пользующихся при этом деньгами. Итак, не устраняются на рынке ни колебание цен, ни перепроизводство? Остается возможность для одних богатеть, для других разоряться? Не превратятся ли в короткий срок одни кооперативы, рационально функционирующие и благоприятно обставленные, в аристократические, а другие — в зависимые и эксплуатируемые? Где есть рынок, риск, там первенство неизбежно, а при отсутствии государства нельзя будет умерять справедливой арендной платой даже такие бесконечно прибыльные условия, как географическое расположение, богатство почвы и т. п. Трудно придумать утопию, более явно ведущую назад к распадению общества на классы, чем утопия коллективизма, прудоновского полусоциализма, без умеряющего и планирующего центра. Но страх перед ‘властью’ заставляет анархическую пуганую ворону бояться даже куста. Но ведь даровитый автор наш вовсе не сродни пуганым воронам!’ (Стр. 264.).
Г. Луначарский уверен, что его ‘даровитый’ автор не имеет ничего общего с пугаными воронами анархизма. Он очень ошибается: Артуро Лабриола и сам категорически говорит, что у его единомышленников ‘в конечных целях имеется почти полная аналогия с анархистами, несмотря на то, что их разделяет глубокая разница практических приемов’ (стр. 108, прим.). И всякий, кто внимательно прочтет книгу Арт. Лабриолы, убедится в том, что этот ‘выдающийся теоретик синдикализма’ испытал на себе самое сильное влияние анархиста Прудона. Правда, это влияние было не столько прямым, сколько косвенным. По-видимому, оно совершилось, главным образом, через посредство французского писателя Ж. Сорэля, автора книги Introduction l’conomie moderne’ и многих других сочинений, поражающих изумительной путаницей понятий. Но миросозерцание Арт. Лабриолы складывалось не только под посредственным или непосредственным влиянием Прудона: в него внес свою лепту также известный в Италии профессор политической экономии Панталеоне, которому, — если память мне не изменяет, — Арт. Лабриола даже посвятил одно из своих сочинений. Панталеоне можно назвать одним из наиболее типичных и ярких представителей современного итальянского манчестерства. Он — решительный враг всякого государственного вмешательства. Неудивительно поэтому, что испытавший на себе его влияние Арт. Лабриола, характеризуя взгляды синдикалистов, которых он называет революционными, пишет:
‘Они вовсе не желают укрепить мощь этого (т. е. буржуазного.— Г. П.) государства {В русском переводе вместо слова государство стоит слово господство. Но это, очевидно, опечатка или описка переводчика. В итальянском подлиннике напечатано: ‘di questo stato’. (Я справляюсь по второму изданию 1906 г.)}, давая ему в руки новые органы угнетения индивидуальной и общественной жизни (система государственного вмешательства, национализации крупной промышленности и т. д.), наоборот, они всеми средствами стараются довести ее до возможного минимума) (стр. 107 и 108).
И далее: ‘Позитивное социалистическое законодательство они могут начать лишь в тот день, когда рабочему классу удастся разбить государственный механизм буржуазии’ (стр. 108).
Само собою понятно, что ‘социалистическое’ законодательство возможно только в социалистическом обществе, но что касается системы ‘государственного вмешательства’, то она при известных обстоятельствах может быть и теперь не только полезна, но прямо необходима для рабочего класса. Возьмите для примера так называемое фабричное законодательство. Известно, что Маркс называл билль о десятичасовом дне в Англии первой победой политической экономии труда над политической экономией капитала. Но профессор Панталеоне, конечно, смотрит на этот вопрос совершенно иначе, и под его влиянием Арт. Лабриола замечает:
‘Классический образец реакционного движения мы встречаем в клерикальном обществе, силящемся вернуть себе власть, которую противоположные элементы успели вырвать из его рук. Но не менее реакционными являются и такие партии, которые стремятся передать снова в руки государства утерянное или вырванное от него право опеки не только над мнением индивидуумов, но и над экономической жизнью общества’ (стр. 84). Спора нет, — сознательные представители рабочего класса всегда были и всегда будут самыми непримиримыми врагами всякой опеки над мнениями. Но насчет экономической жизни общества приходится сказать, что есть ‘опека’ и опека. Маркс считал упомянутый мною десятичасовой билль важной ‘победой принципа’, так как он означал собою сознательное вмешательство общества в экономическую жизнь, регулируемую теперь стихийным действием слепых экономических сил. А вот буржуазные экономисты объявляли это же самое вмешательство торжеством невыносимой для свободолюбивых людей государственной опеки. Кто был прав: Маркс, или же буржуазные экономисты? Арт. Лабриола не ставит себе этого вопроса, по крайней мере, в той форме, в какой я ставлю его здесь. Но, судя по его враждебному, чисто манчестерскому отношению ко всякому государственному вмешательству, надо сказать, что в этом споре его симпатии целиком должны,— если он хочет быть логичным, — склониться на сторону буржуазных экономистов. И только по этой причине он мог заявить в заключительной главе своей книги, что ‘между реформистской деятельностью и революцией нет никаких прочных соотношений’ (стр. 242). С точки зрения научного социализма вопрос об отношении между реформой и революцией представляется совершенно иначе.
Арт. Лабриола именно потому и боится всякого государственного вмешательства, что он сам сродни, во-первых, ‘пуганой вороне’ анархизма, а, во-вторых, — выражусь так, чтобы остаться, вместе с г. Луначарским, в области зоологических метафор, — болтливой сороке либерального манчестерства. Но наш милый г. Луначарский этого не подозревает, он все надеется урезонить своего ‘даровитого’ автора напоминанием о том, будто бы он, ‘даровитый’ синдикалист, вовсе не сродни ‘воронам’. Попал г. Луначарский пальцем в небо!
И не один раз попал, а многажды. Изображая то будущее, которое ‘рисуется’ Арт. Лабриоле, г. Луначарский совсем не догадывается о том, что здесь ему приходится иметь дело с той важной отличительной чертой ‘революционного’ синдикализма, которая, с одной стороны, составляет его коренное отличие от современного нам социализма, а с другой — обнаруживает полную несостоятельность его, как средства экономического освобождения пролетариата.
Почему ‘будущее рисуется нашему автору в виде общества самостоятельных кооперативов, торгующих между собою и даже пользующихся при этом деньгами’? Да именно потому, — и только потому,— что он ‘революционный’ синдикалист. По мнению ‘революционных’ синдикалистов, не политическая партия пролетариата, а профессиональные союзы должны явиться главнейшим орудием устранения капиталистических отношений производства. Как же могут профессиональные союзы устранить эти отношения? Известная анархическая песня давно уже приглашает:
Ouvrier, prends la machine, Prends la terre, paysan!
Каждый профессиональный союз овладевает соответствующими его профессии средствами производства: железнодорожные союзы ‘берут’ себе железные дороги, а могильщики ‘берут’ кладбища и все инструменты, употребляемые при рытье могил. После этого оба профессиональные союза вступают между собой в ‘договор’ касательно тех условий, на которых железнодорожники будут перевозить покойников, а могильщики хоронить железнодорожников. И так поступят, разумеется, не только могильщики и железнодорожники: так поступят производители всех отраслей труда. И потому, что так поступят производители всех отраслей труда, произойдет то, что так не нравится г. Луначарскому: ‘не устранятся на рынке ни колебание цен, ни перепроизводство, останется возможность для одних богатеть, для других разоряться’, и ‘в короткий срок одни кооперативы, рационально функционирующие и благоприятно обставленные’, превратятся ‘в аристократические, а другие в зависимые и эксплуатируемые’. Г. Луначарский совершенно прав, когда говорит, что это ‘явно’ поведет общество назад, к распадению на классы, но он совершенно не прав, когда воображает, будто Арт. Лабриола мог бы отказаться от этой утопии, не изменяя самому себе, т. е. тому ‘революционному’ синдикализму, перед которым он, наш милейший г. Луначарский, расшаркивается так некстати — почтительно. В этой утопии заключается вся суть ‘революционного’ синдикализма. Отказаться от нее значило бы для Арт. Лабриолы перестать быть ‘революционным’ синдикалистом, т. е. самим собою. А так как утопия ‘революционного’ синдикализма есть, несомненно, буржуазная утопия,— утопия товаропроизводителя, взбунтовавшегося против государства,— то отказаться от нее для ‘революционного’ синдикалиста значило бы просто-напросто примириться с существующим буржуазным порядком, т. е. променять буржуазную поэзию будущего на буржуазную прозу настоящего. На это никогда не пойдут ‘революционные’ синдикалисты. Они,— насколько я знаю,— совсем не расположены к самоубийству.

II

Так как г. Луначарский, очевидно, слишком плохо представляет себе сущность ‘революционно’-синдикалистского учения, то я рекомендую ему внимательно вдуматься вот в эти строки, принадлежащие его ‘выдающемуся’ Арт. Лабриоле:
‘Рабочие должны бороться, чтобы осуществить на свете форму равенства, вытекающего из потребностей синдикальной жизни. Они должны заставить жизнь принять ту форму, которая является исключительно синдикальной, т. е. форму чисто договорной организации людей на базе технического участия в экономическом производстве’ (стр. 20). По мнению Арт. Лабриолы, в основу общественной организации должна лечь идея договора. Спрашивается, откуда взял наш ‘выдающийся теоретик синдикализма’ эту идею? Ответ: он взял ее у Прудона, — не знаю, прямо, или же через посредство Сорэля. Во всяком случае я приглашаю читателя обратиться непосредственно к Прудону. Вот что говорит этот последний:
‘Идея договора исключает идею господства… Договор, взаимное соглашение, характеризуется тем, что, благодаря этому соглашению, увеличиваются свобода и счастье людей, между тем как установлением власти то и другое уменьшается… Если уже договор в обыденном смысле и в повседневной практике имеет такие свойства, то каков же будет социальный договор, который объединит между собой членов одной национальности в равных интересах?
‘Социальный договор — возвышеннейший акт, посредством которого каждый гражданин предоставляет в распоряжение общества свою любовь, свой ум, свой труд, свои услуги, свои продукты, свое имущество в обмен на жертвы, идеи, труды, продукты, услуги и имущество других людей, при чем размер права каждого определяется ценностью его вклада, и погашение происходит свободно, в зависимости от количества доставленного… Социальный договор подлежит свободному обсуждению всех его участников, он должен быть индивидуально одобрен каждым и собственноручно (‘manu propria’) подписан… Социальный договор по существу подобен меновому: он не только оставляет заключившему (подписавшему) его полномерность (‘l’intgralit’) благ, но он еще прибавляет нечто к его собственности, не делая никаких предписаний его труду, он относится только к обмену… Таков должен быть социальный договор по определениям права и всеобщей практики’ {‘Ide gnrale de la Rvolution au XIX si&egrave,cle’, deuxi&egrave,me dition, Paris 1851, p. 124—127. Я беру эту выписку из моей брошюры ‘Анархизм и социализм’ стр. 37), переведенной на русский язык г. Н—иным и изданной г-жей М. Малых.}.
Выписка очень длинна, — я извиняюсь в этом перед читателем. Но она была мне необходима, чтобы показать, как велика наивность г. Луначарского, вздумавшего пугать Арт. Лабриолу Прудоном. Чтобы обладать подобной наивностью, нужно было совсем не понять ни Прудона, ни Арт. Лабриолы!
Теперь, когда мы знаем, откуда А. Лабриола взял свою идею договора, посмотрим, что собственно представляет собою эта идея. Тут я опять позволю себе обратиться к своей брошюре ‘Анархизм и Социализм’.
‘Единственное звено, связующее в экономической области товаропроизводителей, это обмен, — говорю я там. — С юридической точки зрения обмен является взаимоотношением двух ‘воль’. Оно выражается договором. Поэтому, ‘конституированное’ по всем правилам науки товаропроизводство есть господство ‘абсолютной’ индивидуальной свободы: обязываясь договором сделать ту или другую вещь, доставить тот или другой товар, я не отказываюсь от своей свободы. Отнюдь нет! Я пользуюсь ею, чтобы вступить в сношение со своим ближним. Но в то же время договор регулирует мою свободу. Исполняя обязательство, добровольно на себя взятое заключением договора, я отдаю должное правам других. Таким образом, ‘абсолютная’ свобода делается адекватной ‘порядку’ (та же стр.). Я уже сказал, что у Арт. Лабриолы две души, как у Фауста: одна душа происходит от буржуазного социалиста Прудона, другая — от буржуазного экономиста Панталеоне. Поскольку он гремит против государственного вмешательства в экономическую жизнь общества, постольку его устами говорит Панталеоне, а поскольку он отстаивает идею договора, постольку его вдохновляет Прудон, и постольку он сам оказывается анархистом. Вот как рисует он ‘идеал рабочего мира’:
‘…Это — экономическое общество, организованное исключительно и просто в видах материального производства, в котором отсутствует всякая иерархия, не имеющая чисто технического значения, т. е. общество без государства, без тюрем, армии и законов, но не менее солидно, и заботливо организованное на базе экономической потребности, договорной связи и технического руководства производством’ (стр. 20).
Общество ‘без законов’, это не идеал рабочего мира, а только — анархический идеал. Этот идеал построен на явном недоразумении. Анархисты противополагают договор закону. Но это противоположение не выдерживает даже самого легкого прикосновения критики.
Договор есть гражданская сделка, налагающая на лиц, в нее вступающих, известные обязательства. Чем обеспечивается выполнение этих обязательств? Не чем иным, как законом. Отсюда следует, что договор не исключает закона, а предполагает его. Давно уже сказано: ‘Всуе законы писать, ежели их не исполнять’. С таким же правом можно сказать: ‘всуе договоры заключать, если нет таких законов, которые обеспечивают их исполнение’. В этом случае их исполнение зависело бы от благоусмотрения, т. е., стало быть, также и от каприза каждого из договорившихся. Но экономическая жизнь общества не может быть поставлена в зависимость от каприза. Вот почему даже анархисты, кладущие в основу общественной организации идею договора, должны были бы понимать, что ‘общество без законов’ есть чистейшая бессмыслица: круглый квадрат, сапоги всмятку. Некоторые из них,— например, американский анархист-индивидуалист Бенджамин Р. Тэкер, — и понимают это. Тэкер находит необходимым существование таких правовых норм, которые были бы основаны на общей воле и исполнение которых могло бы быть вынуждаемо всеми средствами, какие общество признает целесообразными, между прочим, даже тюрьмой, смертной казнью и… пыткой! {Об этом смотри в книге Эльцбахера: Анархизм, Берлин, стр. 225.}. А, так называющие себя, анархисты-коммунисты не хотят ничего слышать не только о тюрьмах и пытках, — что, разумеется, делает им честь, — но также и о законах, что, — как мы теперь видим, — чести им совсем не делает, ибо свидетельствует лишь об их полной нелогичности.
Тот, кто утверждает, что общество без закона есть чистейшая бессмыслица, вовсе не говорит этим, что всякие законы хороши. Нисколько! Законы могут быть и дурные и хорошие, это понятно само собою. Не менее понятно и то, что всякий данный общественный класс, достигший самосознания, т. е. стремящийся перестроить общество сообразно своим нуждам, должен стремиться к устранению тех законов, которые дурны с его точки зрения, и к установлению таких законов, которые с той же точки зрения представляются хорошим. А объявить, что всякий закон дурен именно тем, что он закон, это значит объявить, что дурно осуществление всякого, — т. е. между прочим и рабочего,— идеала. Но это-то и есть вопиющая бессмыслица.
В самом деле, предположим, что рабочий класс, достигнув власти, захочет устранить капиталистические отношения производства. Что ему нужно будет сделать для этого? Издать закон, объявляющий средства производства,— или, по крайней мере, сначала, известную часть средств производства, — общественною собственностью. Другого пути нет: г. Луначарский уже объяснил нам, что осуществление антикоммунистической утопии Арт. Лабриолы потащило бы общество назад к распадению его на классы.
А ‘постоянное войско’? А ‘иерархия’? А ‘тюрьмы’? А ‘пытки’, которые существуют ведь не только в утопии анархиста Тэкера? Во всем этом — целое море зла. Об этом нечего и говорить. Но подите-ка вычерпайте это море ложкой ‘договора’! Всякая мысль об этом есть та же ‘толстовщина’, ‘непротивление злу насилием’. Для устранения общественного зла необходимы законы. Закон должен служить выражением воли общества. Если теперь он,— в огромнейшем большинстве случаев,— не служит таким выражением, то это происходит потому, что общество разделено на классы. Устраните это разделение, и закон станет не только выражением воли целого общества, но и лучшим обеспечением свободы отдельных его членов.
‘Почти анархический’ идеал Арт. Лабриолы может казаться привлекательным и осуществимым только тому, кто или совершенно не считается с законами логики или же вовсе не стремится на самом деле ни к какому ‘идеалу’, а только забавляет себя громкой, но, в сущности, совершенно бессодержательной фразеологией. Мне сдается, что Арт. Лабриола, в котором, как мы уже знаем, живут две души, принадлежит именно к числу людей, довольствующихся громкой фразой.

III

Арт. Лабриола продолжает: ‘Этой форме синдикальной организации буржуазное общество противополагает политическую организацию людей, т. е. подчиняет их органу, стоящему вне непосредственного гражданского общества — государству. Стоит только несколько вдуматься в этот контраст, и нам сразу станет ясно, насколько прав Сорэль, когда он утверждает, что борьба за освобождение пролетариата фактически ведется в виде борьбы между политической властью буржуазного общества, т. е. государством, и технико-экономической организацией трудящихся людей, т. е. синдикатом’ (стр. 20).
Что синдикатам, равно как и вообще рабочему классу, приходится вести борьбу с ‘политической организацией’, созданной буржуазными отношениями производства, это общеизвестно и само собою понятно. Однако очень полезно выяснить себе, какова же цель этой борьбы. Арт. Лабриоле дело представляется так, что синдикальная организация рабочих должна устранить ‘политическую организацию людей’. ‘Синдикат вполне заменяет собой государство’, говорит он на стр. 191 своей книги. Но это вовсе не так.
Разумеется, с устранением капиталистических отношений производства устранится также и современное буржуазное государство. Энгельс очень хорошо поясняет это следующими словами:
‘Государство было официальным представителем всего общества, оно объединяло его в одной видимой организации, но оно исполняло эту роль лишь постольку, поскольку было государством того класса, который сам является представителем всего современного ему общества: в древности — государством граждан-рабовладельцев, в средние века — феодального дворянства, в наше время — буржуазии. Сделавшись, наконец, действительным представителем всего общества, оно станет излишним. Когда не будет общественных классов, которые нужно было удерживать в подчинении, когда не будет господства одного класса над другим и борьбы за существование, коренящейся в современной анархии производства, когда устранятся вытекающие отсюда столкновения и насилия, тогда уже некого будет подавлять и сдерживать, тогда исчезнет надобность в государственной власти, исполняющей ныне эту функцию. Первый акт, в котором государство выступит действительным представителем всего общества,— обращение средств производства в общественную собственность,— будет его последним самостоятельным действием в качестве государства. Вмешательство государственной власти в общественные отношения станет мало-помалу излишним и прекратится само собой. Государство не будет ‘уничтожено’,— оно умрет {Фр. Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке, пер. В. Засулич С.-Петербург 1906 г., стр. 41.}.
Вы видите, Энгельс тоже нимало не склонен петь ‘многая лета!’ государству. Он хорошо понимает, что государство есть ‘историческая категория’, подобно племенной организации (tribal organization, как выражаются теперь американские этнологи школы покойного Моргана). Анархисты клевещут на социалистов, выставляя их, в своей полемике с ними, ‘государственниками’ по преимуществу. Но, прекрасно понимая, что государство есть историческая категория, Энгельс ясно видит вместе с тем, что обращение средств производства в общественную собственность может быть только делом государства. А если оно должно быть делом государства,— выше я уже намекал, почему это так,— я еще вернусь к этому ниже,— если это так, то большой вздор говорят люди, уверяющие пролетариат, что его усилия в борьбе за свое освобождение должны быть прежде всего направлены на разрушение государства. Довлеет дневи злоба его! А кроме того,— и мне чрезвычайно жаль, что этого не заметил г. А. Луначарский, — противопоставление ‘непосредственного гражданского общества’ государству подсказывает логически мыслящим людям вовсе не те выводы, к которым оно привело ‘выдающегося теоретика синдикализма’. Чтобы понять это, необходимо выяснить себе, что же собственно представляет собою непосредственное гражданское общество в своей противоположности к ‘политической организации людей’.
Различению ‘непосредственного гражданского общества’ от ‘политической организации людей’ соответствует известное различение ‘прав человека’ (droits de l’homme) от ‘прав гражданина’ (droits de citoyen). Это различение было сделано французской революцией, уничтожившей все пережитки ‘старого порядка’ (ancien rgime) и проложившей широкий путь для развития новой, буржуазной общественно-политической организации. Как член ‘гражданского общества’, современный француз есть ‘человек’, как член ‘политической организации’, он является ‘гражданином’ {Прошу читателя хорошенько заметить это, чтобы его не вводило в заблуждение созвучие слов: гражданин, гражданское общество.}.
Какой же смысл имеет это различение?
Маркс давно уже ответил на этот вопрос в своей полемике с Бруно Бауэром об еврейском вопросе.
Он показал там, что ‘правами гражданина’ выражаются общие, ‘родовые’ интересы членов капиталистического общества, между тем как ‘права человека’ относятся к области их частных, ‘эгоистических’ интересов. Так, например, самым высоким социальным понятием ‘гражданского общества’ является понятие ‘безопасности’, понятие полиции (der Begriff der Polizei) {По-французски безопасность называется sret, а сыскная полиция — police de sret.}, основанное на убеждении в том, что все общество только затем и существует, чтобы обеспечить каждому своему члену сохранение его особы, его прав и его собственности. ‘Посредством понятия безопасности,— замечает Маркс,— гражданское общество не возвышается над эгоизмом. Безопасность является скорее гарантией эгоизма’. В гражданском обществе человек выступает не как часть целого, напротив, целое представляется в нем человеку ограничением его первоначальной самостоятельности. Единственной связью, соединяющей между собою людей в гражданском обществе, служат их потребности, их частные интересы, сохранение их собственности и их эгоистических личностей {Ср. Gesammelte Schriften von Karl Marx und Friedrich Engels, von 1841 bis 1850. Erster Band, vom Mrz 1841 bis Mrz 1844. Stuttgart 1902, S. 419.}.
В этих своих замечаниях Маркс отчасти придерживается еще старой, можно сказать до-Марксовой терминологии, — терминологии так называвшего себя ‘немецкого или истинного социализма’. Это и неудивительно, потому что замечания эти относятся к переходной эпохе в его умственном развитии. Но старая терминология не помешала этим замечаниям быть в высшей степени меткими и правильными по существу.
При капиталистическом способе производства общество является разделенным на классы. Поэтому ‘политическая организация людей’ с своей стороны является организацией, направленной на защиту интересов господствующего класса. Стало быть, она сама служит выражением эгоизма. Но эгоизм ‘политической организации’ есть эгоизм класса, между тем как эгоизм ‘непосредственного гражданского общества’ есть эгоизм отдельных лиц… Анархистам и Арт. Лабриоле не нравится классовой эгоизм. Поэтому они хотят разрушить ‘политическую организацию’, служащую его выражением. Но разрушить ‘политическую организацию’ ради освобождения от нее ‘непосредственного гражданского общества’ — значит принести классовой эгоизм в жертву индивидуальному. Если это прогресс, то не более, как прогресс индивидуального эгоизма.
Сторонникам учения Маркса вся задача представляется совершенно в другом свете. Они не хотят приносить ‘политическую организацию’ в жертву ‘гражданскому обществу’. Они хотят уничтожить самую противоположность между ‘гражданским обществом’, с одной стороны, и ‘политической организацией’ — с другой.
Эта противоположность существует теперь, благодаря капиталистическому способу производства. Чтобы устранить ее, необходимо устранить свойственные капитализму производственные отношения. А для этого необходимо обратить средства производства в общественную собственность. С превращением частной, капиталистической собственности на средства производства в общественную — исчезнет и противоположность между ‘непосредственным гражданским обществом’ и ‘политической организацией людей’. Когда область, в которой царствует (буржуазный) ‘человек’, сольется с областью, составляющею теперь удел ‘гражданина’, тогда ‘человек’ станет ‘гражданином’, а ‘гражданин’ —‘человеком’. Государство ‘умрет’, но ‘умрет’ вовсе не тою смертью, какой желают и какую пророчат ему анархисты и синдикалисты.
Арт. Лабриола говорит, что общество, члены которого не имеют однородных экономических интересов, должно самопроизвольно принять политический облик парламентарного общества (стр. 12). На той же странице он замечает, что парламентский режим самопроизвольно зарождается всюду, где между господствующими социальными группами отсутствует однородность интересов. В том виде, в каком выражена им эта мысль, она, конечно, не верна: в античном обществе тоже отсутствовала однородность интересов между господствовавшими, рабовладельческими, социальными группами, однако античное общество совсем не знало парламентаризма. Но в основе этой неправильно выраженной мысли лежит правильная, хотя и очень смутная догадка. Арт. Лабриола смутно догадывается, что современная ‘политическая организация’ создана современной экономикой, современным ‘гражданским обществом’, и что если устранить современную политическую организацию людей, оставив ‘гражданское общество’ в его прежнем виде, то это последнее ‘самопроизвольно’ возродит современную ‘политическую организацию’. Чтобы помочь горю, он и придумывает то, что г. Луначарский называет ‘самостоятельными кооперативами, торгующими между собою и даже пользующимися при этом деньгами’. Но тот же г. Луначарский справедливо возражает ему, как мы видели выше, что неизбежным логическим выводом из утопии таких кооперативов является ‘распадение общества на классы’, т. е. воссоздание такого общества, ‘члены которого не имеют однородных экономических интересов’. А такое общество ‘самопроизвольно ведет’, по словам Арт. Лабриолы, к парламентскому режиму. Таким образом, наш ‘выдающийся теоретик синдикализма’ благополучно возвращается из своего странствования в область утопии к своей исходной точке. По-моему, это значит кружиться на одном месте, а г. Луначарский находит, что это значит оттачивать оружие для ортодоксальных марксистов в их борьбе с реформистами. Кто из нас прав, я судить не берусь, пусть нас рассудит читатель.
Чтобы устранить противоположность между гражданским обществом и ‘политической организацией’, необходимо, как я сказал, передать средства производства в общественную собственность. Но общественная собственность на средства производства вовсе не есть собственность, принадлежащая синдикатам. Синдикат,— т. е. профессиональный союз,— представляет собою интересы рабочих профессий, т. е. не целого класса производителей, а только данной его части. Где же находят свое выражение интересы класса производителей, как целого? Они находят его в политической партии этого класса. Вот почему превращение капиталистической собственности в общественную, как дело, в котором существенно заинтересовано все общество,— минус эксплуататоры, — может явиться лишь делом партии, а вовсе не делом синдикатов.
Арт. Лабриола, как и все синдикалисты, полагает, что интересы целого могут быть обеспечены конфедерацией синдикатов. Но это ошибка. Конфедерация синдикатов могла бы при этом играть только такую роль, какую играет, например, в современной швейцарской конституции Совет Государств (le conseil des Etats, Stnderat). В этом совете, как известно, находят свое выражение интересы отдельных швейцарских кантонов в их отдельности от интересов всей Швейцарии. Он является символом кантонального партикуляризма. Интересы швейцарского государства в его целом представлены Национальным Советом (le conseil National, Nationalrat). ‘Совет Государств’ состоит из представителей отдельных кантонов, по два от каждого (если же данный кантон состоит из двух частей, то каждая его часть посылает одного представителя). Вследствие этого, кантон Ури, имеющий 17 тысяч жителей, обладает таким же весом в Совете, как и Бернский кантон, в котором число жителей доходит до полумиллиона. Уже отсюда видно, что очень ошибся бы тот, кто сказал бы: ‘Совет Государств’ вполне может заменить собою ‘Национальный Совет’. И замечательно, что то же самое мы видим, например, во французской ‘Всеобщей Конфедерации Труда’, насквозь пропитанной духом синдикализма. На ее съездах каждый отдельный, хотя бы и самый крошечный, синдикат имеет столько же решающих голосов, сколько и самый крупный. Не раз поднимался вопрос о том, чтобы устранить эту вопиющую ненормальность, дав каждому отдельному синдикату такое количество решающих голосов на съезде, какое соответствовало бы числу его членов. Но против этого всегда самым энергичным образом восставали именно наиболее ‘выдающиеся’ синдикалисты, показывая этим свой дух партикуляризма. Кого интересует вопрос об отношении профессиональных союзов к партии, тому я очень советую внимательно наблюдать то, что происходит во французской ‘Всеобщей Конфедерации Труда’. Такое наблюдение лучше всяких отвлеченных доводов убедит, что никакие федерации профессиональных союзов не могут заменить собой политической партии пролетариата.
Ниже я еще вернусь к вопросу об отношении партии к синдикатам, а теперь я должен продолжать заниматься нашим ‘выдающимся теоретиком’.

IV

В седьмой главе своей книга этот удивительный ‘теоретик’ целым рядом поистине комических доводов пытается доказать, что Маркс,— один из авторов Манифеста Коммунистической партии, — собственно никогда не был коммунистом. На эти смешные доводы Арт. Лабриолы г. Луначарский достаточно возразил ссылкой на то место брошюры Маркса ‘Гражданская война во Франции’, где находятся, между прочим, такие строки:
‘Если кооперативное производство не должно остаться приманкой, западней, если оно должно заменить капиталистическую систему, если кооперативные общества должны подчинить национальное производство одному общему плану, поставив его под их собственный контроль и положив конец постоянной анархии и периодическим судорогам, являющимся неизбежными следствиями капиталистического производства, то что же это будет, милостивые государи, если не коммунизм?’ {Эти строки находятся на страницах 263 и 264 разбираемой мною книги.}.
После этого все относящиеся к этому вопросу софизмы и паралогизмы Арт. Лабриолы можно спокойно оставить без внимания. Полезнее будет ознакомить читателя с содержанием тех страниц той же главы, на которых наш автор воспевает дивные прелести свободной конкуренции. Это — целый гимн. В рассуждениях о ‘договоре’ его устами говорил мелкобуржуазный социалист Прудон, в гимне, посвященном благодетельным последствиям свободной конкуренции, его устами поет архибуржуазный экономист Панталеоне.
Гимн торжественно начинается тем замечанием, что ‘социализм, понятый, как средство для устранения всех паразитных вознаграждений, в своих результатах совпадает с действием свободной конкуренции’ (стр. 181). Такое замечание не может не удивить читателя, давно уже не бравшего в свои руки сочинений английских фритредеров и не имевшего случая ознакомиться с трудами итальянской школы так называемой чистой политической экономии (‘economia pura’). Поэтому я, во избежание всяких недоразумений, предоставляю слово самому автору гимна.
‘Говоря мимоходом, разве влияние свободной конкуренции на рынок не выражается в тенденции вызвать наибольшее общее благосостояние? Это — доказательство, приведенное многими сотни раз и из различных соображений — в его аналитической, графической, логической и исторической форме — должно было быть усвоено всеми. Оно сводится к тому простому тезису, что свободная конкуренция, не создавая привилегированного положения для кого бы то ни было, дает каждому отдельному производителю возможность предлагать свои продукты на тех условиях, при которых он не получает прибыли (?) и не терпит убытка, зато, с другой стороны, она одновременно вынуждает его применять все результаты прогресса в технике и, следовательно, взимать с потребителя такую цену, которая является относительно минимальной’ (стр. 183).
Чрезвычайно отрадная картина: свободная конкуренция ведет к тому, что производитель, испытывающий на себе ее благотворное влияние, не получает ни прибыли, ни убытка. Чистая Аркадия! Но погодите, это еще не все. Свободная конкуренция хороша еще тем, что она не создает привилегированного положения ни для кого…, кроме привилегированных, т. е. кроме тех, которые обладают средствами производства. Очень, очень приятно! Мы начинаем думать, что мир свободной конкуренции есть наилучший изо всех возможных миров. Но слушаем дальше:
‘Производители настолько убеждены, что режим свободной конкуренции благоприятствует лишь интересам потребителя, — поет Арт. Лабриола, — что они не устают протестовать против неудобств этой конкуренции и организуются в мощные синдикаты, явная цель которых — завоевание протекционных тарифов’ (стр. 182 и 183).
Прежде всего я должен заметить, что, во избежание терминологической путаницы, переводчику лучше было бы заменить здесь слово синдикаты словом тресты, оставляя термин синдикат исключительно для профессиональных союзов рабочих. Но это — частность. Главное же в том, что Арт. Лабриола—Панталеоне совсем не понимает того, каким образом воспеваемая им свободная конкуренция сама приводит к монополии, т. е. в данном случае к трестам. На самом деле современные тресты созданы именно свободной конкуренцией и существуют именно благодаря ей.
В своей полемике с Прудоном Маркс давно уже показал, что в капиталистическом обществе монополия, отрицая конкуренцию, в то же самое время необходимо порождается ею {‘В практической жизни мы находим не только конкуренцию, монополию и их антагонизм, но также и их синтез, который есть не формула, а движение. Монополия производит конкуренцию, конкуренция производит монополию. Монополисты конкурируют между собою, конкурирующие становятся монополистами. Если монополисты ограничивают взаимную конкуренцию посредством частных ассоциаций, то усиливается конкуренция между рабочими, и чем больше растет масса пролетариев по отношению к монополистам отдельной нации, тем разнузданнее становится конкуренция между монополистами разных наций. Синтез заключается в том, что монополия может держаться лишь посредством беспрерывной борьбы конкуренции’ (Карл Маркс, Нищета философии, пер. В. И. Засулич, под ред. Г. В. Плеханова, СПБ. 1906, стр. 119-120).}. Но диалектические доводы Маркса не могли оставить сколько-нибудь заметного следа в метафизическом уме Арт. Лабриолы — Панталеоне. Это само собою понятно. Метафизик знает только свое: да — да, нет — нет, или — или (или монополия — или конкуренция), что сверх того, то — от лукавого.
Послушаем теперь, что поет Арт. Лабриола—Панталеоне о благодетельном влиянии свободной конкуренции на положение пролетариата:
‘Ее влияние на капитал представляет собой несомненную выгоду для рабочей массы. При непостоянстве и колебании спроса она понижает доход чисто капиталистической собственности до минимальных пределов. В более развитых в экономическом отношении странах капитал, отделенный от непосредственной промышленной деятельности, почти ничего не приносит… Там, где существует абсолютная свобода конкуренции, чисто капиталистическое владение, отделенное от интеллектуальной функции ведения производства и управления фабрикой потеряло значительную часть своей важности. Оно уже не допускает крупного безвозмездного вычета из труда рабочего’ (стр. 183, 184).
Мы сейчас увидим, в какой мере эти слова соответствуют действительности, но прежде я попрошу читателя запомнить еще вот эти строки:
‘Накопление капиталов также требует известного вознаграждения, вытекающего из труда, затраченного на сбережение, покуда существует этого рода труд, до тех пор капиталист заслуживает вознаграждения, называемого процентами’ (стр. 189).
Итак, капитал заслуживает вознаграждения, называемого процентами. Однако, с этой заслугой капитала дело обстоит все-таки не совсем ладно, так что понижение вознаграждения, получаемого за нее капиталом, оказывается ‘счастьем’. Посмотрим, как велико это счастье, в одной из наиболее ‘развитых в экономическом отношении стран’, именно в Англии, где свободная конкуренция нашла себе наиболее широкое поприще.
По данным, относящимся к 1901—1902 году, весь так называемый национальный доход Англии составлял от 1.751.000.000 до 2.000.000.000 ф. стерлингов {Фунт стерлингов равняется десяти рублям.}. Из этой суммы на долю рабочего класса доставалось до 690.000.000 ф. ст., а на долю капитала, — заметьте, только в виде процента, а не в виде прибыли, — приходилось 360.000.000 ф. ст. Как видите, ‘счастье’, о котором поет синдикально-либеральная сирена, пока еще не достигло в Англии сколько-нибудь заметных размеров: в качестве простых обладателей средств производства, т. е. не принимая ни малейшего личного участия в производительном процессе, капиталисты получают больше половины того, что зарабатывают своим тяжелым трудом рабочие. ‘Вознаграждение’, получаемое английским капиталистом, оказывается довольно-таки крупным. Правда, в эту большую долю, достающуюся английскому капиталу в качестве процента, весьма значительною составною частью входят проценты с капиталов, помещаемых за границей. Поэтому истинные размеры собственно английского ‘счастья’ представляются здесь в неясном виде. Для поправления дела я приведу данные, относящиеся к акционерным компаниям, действующим в Соединенном Королевстве. Данные эти относятся к 1902 — 1903 году.
В этом году число ‘public companies’ равнялось 29.165, их доход простирался до 239.000.000 ф. ст. За вычетом отсюда 50 000.000 ф. ст., приходящихся на долю некоторых предприятий, не вполне соответствующих обыкновенному представлению об акционерной компании, мы получаем 179.000.000 ф. ст., составляющих ‘вознаграждение’ акционеров, капитал которых равняется в общей сумме 1.850.000.000 ф. ст. Выходит около десяти процентов {См. ‘Riches and poverty by Chiozza-Money, London 1905, стр. 90—91.}. Но, повторяю, ‘труд’ акционера отделен от непосредственной промышленной деятельности. Судите же после этого сами, правду ли говорил Арт. Лабриола—Панталеоне, уверявший нас, что в ‘более развитых в экономическом отношении странах капитал, отделенный от непосредственной промышленной деятельности, почти ничего не приносит’. А г. Луначарский слушает да похваливает. Странный ‘ортодокс’ марксизма этот г. Луначарский! Очень странный!..
Синдикально-либеральная сирена продолжает петь свой хвалебный гимн свободной конкуренции:
‘Закон о меновой ценности ведет к уравнению действительной стоимости продуктов (мы в данном случае оставляем в стороне теоретический и неуместный здесь вопрос о том, как экономическое равновесие определяет эту стоимость), но если с историческим прогрессом норма вознаграждения капиталистического накопления и понижается, то, с другой стороны, стоимость труда, т. е. рабочей силы, постоянно повышается. Это обычное явление. Рабочий, который сорок лет тому назад для прокормления самого себя и своей семьи довольствовался одной похлебкой и плохим хлебом, предъявляет теперь несравненно большие требования. Законы о так называемом охранении труда, препятствующие эксплуатации женщин и детей, значительно способствовали повышению стоимости рабочей силы. С другой стороны, рабочим, при помощи профессиональных организаций, удалось обезвредить влияние конкуренции’ (стр. 185).
Тут мы прежде всего отметим следующее замечательное обстоятельство.
Для того, чтобы рабочий класс мог испытать на себе благодетельное влияние ‘свободной конкуренции’, профессиональные организации должны были ‘обезвредить’ это влияние. Как же это так? Разве благодетельное влияние вредно? А если — вредно, то как же Арт. Лабриола—Панталеоне решается утверждать, что ‘социализм, понятый, как средство для устранения всех паразитных вознаграждений, в своих результатах совпадает с действием свободной конкуренции’? Чрезвычайно жаль, что г. Луначарский не объяснил нам этого в своем интересном послесловии!
Дальше Арт. Лабриола—Панталеоне уверяет нас, что ‘законы о так называемом охранении труда’ значительно способствовали повышению стоимости рабочей силы. Вот тебе и на! А мы было поверили тому же Арт. Лабриоле—Панталеоне, — энергично поддержанному Арт. Лабриолой-Прудоном, — утверждавшему, что пролетариат должен восставать против всякого вмешательства государства в экономическую жизнь общества. Где же истина? Чрезвычайно жаль, что г. Луначарский не объяснил нам этого в своем интересном послесловии!
Но и это не все. Арт. Лабриола—Панталеоне совершенно прав, когда говорит, что рабочий, сорок лет тому назад довольствовавшийся одной похлебкой и плохим хлебом, обнаруживает теперь гораздо большую требовательность. Однако, следует ли отсюда, что ‘стоимость труда, т. е. рабочей силы, постоянно повышается?’ Вовсе нет!
Положим, что сорок лет тому назад на производство ‘одной похлебки и плохого хлеба’ нужно было затратить половину всей той суммы труда, которая производительно расходовалась нацией в течение одного года. Положим далее, что теперь, вследствие роста производительных сил, на поддержание жизни рабочего, предъявляющего несравненно бльшие требования, нужна только одна третья часть суммы труда, производительно расходуемого нацией в течение того же периода. Что мы видим? Сорок лет тому назад ‘безвозмездный вычет из труда рабочего, делаемый господствующими классами’, составлял половину этого труда, теперь же он доходит до двух третей. Если это так, то решительно нельзя утверждать, что стоимость рабочей силы постоянно повышается. Но Арт. Лабриола—Панталеоне все-таки утверждает это. На каком же основании? Как жаль, что г. Луначарский не объяснил нам этого в своем интересном послесловии!
На нет и суда нет. Попробуем разобраться сами. Правда ли, что ‘безвозмездный вычет из труда рабочего’ теперь больше, нежели был ‘сорок лет тому назад’? Неоспоримая правда. Чем ‘развитее в экономическом отношении’ данная страна, тем выше в ней степень эксплуатации наемного труда капиталом. Вернер Зомбарт, — в своей книге: ‘Warum gibt es in den Vereinigten Staaten keinen Sozialismus?’,— справедливо говорит, что нигде в мире наемный рабочий не подвергается такой эксплуатации со стороны капиталиста, как в Соединенных Штатах. Чем же это объясняется? Да именно тем, что нигде труд не имеет такой продуктивности, иначе сказать: тем, что нигде в мире производительные силы не достигли такой высокой степени развития, как в этой стране.
Арт. Лабриола—Панталеоне скажет нам, конечно, что Соединенные Штаты придерживаются покровительственного тарифа, и что, вследствие этого, рабочий класс этой страны не мог испытать на себе благодетельного действия свободной конкуренции в его полной мере. Легко было бы показать несостоятельность этого довода, но на это нужно было бы место, которого у меня мало. Поэтому я обращаюсь к Англии, давно уже отказавшейся от покровительственного тарифа.
Всмотритесь в эту таблицу.

ГОДЫ.

Общая сумма заработной платы, в миллионах ф. ст.

Общая сумма дохода, обложенного налогом, в миллионах ф. ст.

1860

300

290

1865

340

385

1870

365

440

1875

465

560

1880

440

560

1885

440

580

1890

550

640

1895

580

660

1900

710

790

1901

705

800

Эти цифры очень сильно грешат двумя недостатками: они преувеличены в том, что касается заработной платы {Английские статистики обыкновенно обнаруживают слишком большой оптимизм при исчислении общей суммы заработной платы. Об этом смотри мой сборник ‘Критика наших критиков’ [Сочинения, т. XI].} и в то же время, они преуменьшают истинную величину дохода, обложенного налогом, так как лица, платящие этот налог, обыкновенно показывают его более низким, чем он есть на самом деле. И тем не менее даже из этих очень неточных цифр ясно видно, что в Англии ‘безвозмездный вычет из труда рабочего’ растет быстрее, нежели заработная плата. А это значит, что в Англии рабочий подвергается все более и более сильной эксплуатации со стороны капиталиста {Даже Джевонс,— один из английских столпов школы ‘чистой экономии’,— признает, что рост денежной заработной платы в течение последних ‘сорока лет’ в значительной степени объясняется возрастанием производства золота,— я сказал бы: увеличением производительности труда, затрачиваемого на добывание золота. И он прав. Но отсюда следует, что рост денежной заработной платы может сопровождаться уменьшением доли рабочего в трудовой стоимости национального дохода. Джевонс, не делающий этого неизбежного вывода, обращает свое верное замечание в довод против профессиональных союзов. Это логично с той точки зрения, с которой он смотрит на профессиональные союзы, и которая, мимоходом сказать совсем неправильна. Но это — вопрос другой, нас здесь не касающийся.}.
Как же можно после этого утверждать, что ‘социализм, понятый, как средство для устранения всех паразитных вознаграждений, в своих результатах совпадает с действием свободной конкуренции’? Как можно говорить, что закон конкуренции ‘является законом, противным интересам капитала’? (стр. 186). И как мог г. Луначарский, слушая этот архибуржуазный вздор, считать Арт. Лабриолу серьезным теоретиком, оттачивающим оружие для ортодоксальных марксистов?
У Островского, кажется, Любим Торцов говорит: ‘все мы промежду трагедиев ходим’. По поводу книги Арт. Лабриолы и послесловия к ней г. Луначарского, можно сказать, выражаясь словами Любима Торцова: все: и автор книги, и автор послесловия, и их доверчивые читатели,— все они промежду недоразумениев ходят. Так, например, г. Луначарский возвещает нам с ученым видом знатока: ‘итальянский синдикализм стоит ближе всего к ортодоксальному марксизму’ (стр. 259). После всего того, что мы слышали от Арт. Лабриолы-Прудона и от Арт. Лабриолы—Панталеоне, читатель сам видит, как много ‘недоразумениев’ в только что приведенных мною немногих, но выразительных словах г. Луначарского. На самом деле, между взглядами Арт. Лабриолы и ортодоксальным марксизмом нет ровнехонько ничего общего. И г. Луначарский мог бы услышать это от самого Лабриолы, если бы только дал себе труд прочитать другое сочинение ‘выдающегося теоретика’, тоже посвященное вопросу, разбираемому в книге ‘Реформизм и синдикализм’. Это другое сочинение очень не велико по своему объему, и тем легче было ознакомиться с его весьма и весьма поучительным содержанием.
Я имею в виду статью ‘Синдикализм и реформизм в Италии’, напечатанную в ‘Mouvement Socialiste’ за декабрь 1905 года {Эта статья Арт. Лабриолы существует и на итальянском языке, но у меня нет под рукою ее итальянского подлинника. Прибавлю здесь, что итальянский подлинник книги Синдикализм и реформизм’ носит название: ‘Reforme e Rivoluzione Sociale.}.
Читатель не посетует на меня, если я, в целях разъяснения вопроса, так сильно запутанного г. Луначарским, сделаю из этой небольшой статьи довольно большие выписки.

V

Я начинаю,— говорит там Арт. Лабриола,— с откровенного заявления о том, что как реформизм, так и синдикализм являются теперь продуктом нового характера факта, порождающего собою социализм (le produit du caract&egrave,re nouveau qu’a pris le fait qui engendre le socialisme). По моему мнению, и тот, и другой находят свое оправдание в этом новом опыте, и, конечно, наша полемика много выиграла бы, если бы мы стали взаимно рассматривать наши мнения о пути, которым должен был бы идти рабочий класс, чтобы придти к социализму, как результат особой идеи, составленной себе нами о тех силах, которые действуют в обществе в настоящее время, и существование которых прежде нельзя было заметить’.
Какие же это новые силы? Этот вопрос вводит нас ‘в самую жилу’ предмета, как выражается дьякон у Г. И. Успенского. И вот как отвечает на него Арт. Лабриола:
‘Марксизм, — под этим выражением я понимаю не историческое и экономическое учение К. Маркса, а частные приложения этого учения, сделанные им к процессу разложения капиталистического общества, — марксизм есть истинный сын исторического опыта первой половины XIX века. На него оказало решительное влияние то состояние общества, которое знакомо нам по описаниям Гиффена и Шульце-Геверница и по еще более трагическим описаниям Энгельса в его книге о положении рабочего класса в Англии’ {‘Le Mouvement Socialiste’, 1—15 Dcembre, 1905, p. 395.}.
0x08 graphic
Следует характеристика этого состояния. Капитализм, развившийся на развалинах мелкого производства, пользовался неопытностью рабочего класса, не имевшего ни привычки к борьбе, ни сознания своих классовых интересов. Рабочий день был крайне длинен и крайне утомителен, заработная плата — до последней степени низка: эксплуатация женского и детского труда сделалась обычным явлением. Мериваль, говоря о производстве хлопка американскими рабовладельцами, замечает, что Ливерпуль и Манчестер построены на крови рабов, замученных в американских плантациях. С еще большим правом мы могли бы сказать, что в течение сорока лет пролетариат Англии был приносим в жертву ее богатству и могуществу. Это печальное состояние общества вызвало соответствующие ему взгляды социалистов. ‘Казалось, что очень обострившаяся взаимная борьба между капиталистами, в связи с естественной половой непредусмотрительностью рабочего, должна вести к постоянному ухудшению экономического положения пролетариата. С другой стороны, конкуренция представлялась какой-то адской силой, которая, беспрерывно опустошая ряды капиталистов, автоматически производит преобразование общества, переходящего от недисциплинированного и никем не руководимого производства к промышленному порядку, устанавливаемому небольшой группой капиталистических производителей. В течение целой четверти века, от Годвина до Галля и Томпсона, эти два элемента разрабатывались в английской антикапиталистической литературе, пока Маркс не систематизировал тогдашних наблюдений и тогдашних учений и не изложил их, придав им лапидарную форму, в ‘Манифесте Коммунистической Партии’.
Мысли, высказанные в этом ‘Манифесте’, верно отражают печальное общественное состояние того времени. Но спрашивается, оправдались ли предсказания, сделанные авторами Коммунистического Манифеста в виду этого состояния? Арт. Лабриола категорически утверждает, что — нет, не оправдались.
‘В течение сорока лет и во всем мире (et dans toutes les parties du monde) заработная плата увеличилась на 30, на 40, а местами и на 50 процентов. Index — Numbers (числа — показатели) показывают, что цены предметов потребления повсюду понизились. Экономические кризисы, появление которых Маркс сначала считал неизбежным в течение каждого пятилетия, а потом признал неизбежным после каждых десяти лет, стали отделяться один от другого все более и более длинными промежутками. Их влияние все более и более становится местным и ограниченным, и притом оно распространяется лишь на некоторые отрасли промышленности. Внимательное исследование их природы показывает, что они порождаются недостатком равновесия в данной экономической системе, еще слишком молодой и еще только стремящейся к более прочному приспособлению. Более старые и более благоразумные (plus assagies) общества представляются более далекими от кризисов, нежели общества более молодые и более невоздержанные (et plus intemprantes). В самом деле. Наиболее сильные и тяжелые кризисы наблюдались в течение последних двадцати лет в Германии и в Соединенных Штатах, т. е. в двух странах, представляющих собою два капиталистических организма более молодых по времени своего возникновения и потому более склонных к некоторым промышленным увлечениям (plus ports certaines audaces industrielles).
Теперь мы видим, в каком отношении ошиблись авторы ‘Манифеста’. Они думали, что, — как говорит за них Арт. Лабриола на своем неясном языке человека, неспособного к ясному мышлению, — они думали, что капитализм порождает беспрерывный прогресс зла. Но это-то и неверно: зло, порождаемое капитализмом, постоянно уменьшалось в течение того времени, которое протекло со времени выхода в свет ‘Манифеста’. Под известным уже нам благодетельным влиянием свободной конкуренции заработная плата постоянно повышалась, а что касается промышленных кризисов, то, во-первых, они становились все более и более редкими, а во-вторых, от них страдали главным образом, общества молодые и невоздержанные (‘ошибки молодости!’), общества же более пожилые, более умудренные опытом и потому более благоразумные, страдали от них все меньше и меньше. И это, разумеется, очень хорошо, ибо должно же благоразумие получать свое справедливое ‘вознаграждение’ не только на небесах, но даже и в сей земной юдоли плача. Но как же, — ввиду всего этого ‘опыта’,— обстоит теперь дело со взглядами, высказанными в ‘Манифесте’ насчет перехода к социализму? Очень плохо! Арт. Лабриола говорит, что старые основы социалистических пророчеств рушились, оказавшись чисто призрачными (purement illusoires).
Сказать можно все: язык без костей. Однако, где же здесь то оружие, которое Арт. Лабриола ‘отточил’ для ‘ортодоксальных марксистов’? Его нет и следа, а есть оружие, ‘отточенное’ против авторов ‘Манифеста’. А это последнее оружие взято Арт. Лабриолой на прокат у новейших буржуазных экономистов, — главным образом у Шульце-Геверница (см. его двухтомное сочинение ‘Zum socialen Frieden’). Наш ‘революционный’ синдикалист оказывается последователем новейших апологетов капитализма. Я не стану рассматривать здесь, до какой степени ‘призрачны’ те доводы, которые выдвигают буржуазные экономисты новейшего времени в своей ‘Критике Маркса’ и которые повторяет вслед за ними Арт. Лабриола. Это уже сделано мною в статьях, вышедших в сборнике ‘Критика наших критиков’. Замечу одно: реформисты, с которыми г. Луначарский советует нам бороться оружием, ‘отточенным’ Арт. Лабриолой, испытали на себе в этом случае то же самое влияние, которому подвергся ‘выдающийся теоретик синдикализма’: у них тоже нет никакого другого оружия, кроме того, с которым в течение последних двадцати лет выступали против Маркса буржуазные экономисты разных стран. Арт. Лабриола сам понимает это. Оттого он и говорит, что, по его мнению, реформизм и синдикализм одинаково находят свое оправдание в новом опыте капиталистического общества. Он только выражается не совсем точно. ‘Новый опыт’ на самом деле тут совершенно ни при чем, ‘новый опыт’ в действительности не опровергает, а подтверждает Маркса. Но верно то, что и реформизм и синдикализм одинаково находят свое ‘оправдание’, — если только возможно здесь таковое! — в буржуазной экономической литературе последних десятилетий. Артуро Лабриола родной брат Эдуарда Бернштейна. Говорят: назови мне, с кем ты дружишь, и я скажу тебе, кто ты таков. В том, что касается литературы, я предлагаю говорить иначе: назови мне того автора, которого ты не можешь понять, и я скажу тебе, что такое ты сам. Г. Луначарский не понял Арт. Лабриолы. Это показывает нам, какую меру понимания отпустили бог и природа самому г. Луначарскому.
Мне жаль, что г. Луначарский так опростоволосился в своей оценке ‘выдающегося теоретика синдикализма’. Но еще гораздо больше жалею я о том, что г. Луначарский до сих пор не понят ни самим собою, ни значительной частью нашей читающей публики. Его считают, — и он сам искренне считает себя, — пытливым умом, нетерпеливо рвущимся ‘вперед’, а он еще не разобрал хорошенько, где это собственно ‘вперед‘ и где ‘назад’. Ще молода дытына, как говорит у Гоголя Василиса Кашпаровна Цупчевська о своем племяннике. А пока что, наша дытына все промежду ‘недоразумениев’ бродит. Недоразумением было его увлечение философией Авенариуса. Недоразумением оказывается и его увлечение синдикалистом Арт. Лабриолой.
Но вернемся к этому последнему. Указав еще раз на то, что реформизм и синдикализм порождены одним и тем же историческим опытом, он прибавляет, делая вопрос ясным даже и для самого неповоротливого ума:
‘И тот и другой (т. е. опять-таки и реформизм и синдикализм.— Г. П.) отрицали традиционную формулу социализма и даже, сами того не замечая, ссылались на один и тот же основной принцип, однако, они делали из него неодинаковые выводы’ {Там же, та же страница.}.
Вот это верно! И опять нельзя не удивиться легкомыслию г. Луначарского, опять нельзя не пожалеть о том, что он не дал себе труда лучше ознакомиться с характером итальянского синдикализма вообще и с синдикализмом Арт. Лабриолы, в частности. Но в чем заключается то различие в приложении основного принципа — одинаково принадлежащего как синдикализму, так и реформизму, на которое намекает Арт. Лабриола? Оно может быть выражено немногими словами.
Реформизм, — а также, конечно, и ревизионизм, потому что это два различных имени одного и того же явления, — реформизм, подчиняясь влиянию буржуазных теоретиков ‘социальной’ реформы, преувеличивает значение вмешательства буржуазного государства в отношения между капиталом и наемным трудом, в этом вмешательстве он совершенно ошибочно видит главное средство достижения конечной цели пролетарской борьбы. ‘Революционный’ синдикализм, подчиняясь влиянию новейшего манчестерства и воскрешая Прудона, восстает против государства и в своем анархическом увлечении доходит до того, что местами отказывается прибегать к государственному вмешательству даже тогда, когда оно может принести рабочему классу свою долю пользы, устраняя некоторые вредные для пролетариата, хотя и несущественные стороны капиталистической эксплуатации {Ha съезде синдикалистов, имевшем место в Ферраре 29 июня — 1 июля 1907 года, принята, в заседании 30 июня, резолюция, решительно отвергающая всякое вмешательство современного государства во взаимные отношения между трудом и капиталом (см. ‘l’Azione Sindacalista’, 1907, No 190). Эта резолюция на-cквозь пропитана анархическим духом. Против нее говорил, правда, один из теоретиков итальянского синдикализма, Энрико Леонэ, признававший некоторую пользу и за государственным вмешательством. Однако его доводов не приняли в соображение Оно и понятно: они противоречили его собственной теории.}. Главное средство достижения конечной цели пролетарской борьбы он, — вместе с анархизмом, — ошибочно видит в разрушении государства. Вот и все. В остальном, — и в самом главном, т. е. во взгляде на общий ход современного капиталистического развития, — реформизм и ‘революционный’ синдикализм тожественны друг с другом. Взятые вместе, они представляют собою нечто похожее на пару перчаток: левая перчатка в известном смысле противоположна правой. Но это не мешает ей быть совершенно подобной ей.
Синдикализм противоположен ревизионизму. Но эта их противоположность основывается на их внутреннем тожестве. Для поверхностных умов заметна только их противоположность, а их тожество остается скрытым.
Как теория, синдикализм Арт. Лабриолы представляет собою лишь одну из разновидностей ‘критики Маркса’. Что эта будто бы критика так же вульгарна и так же основана на полном непонимании коренных положений марксизма, как ‘критика’, исходящая из лагеря реформизма, очень хорошо видно уже из того, что мы прочитали в статье Арт. Лабриолы о ходе развития капитализма в течение последних со рока лет. Столь же хорошо видно это и из того, что мы сейчас узнаем.
‘Их общую историческую и психологическую посылку (т. е. посылку общую реформизму и синдикализму.— Г. П.) можно выразить следующим образом, — признается Арт. Лабриола: — так как опыт экономического процесса показал, что промышленное производство не находится в непременной связи с существованием социальной дифференциации между капиталистами и рабочими, то все сводится к вопросу о том, по какому пути надо следовать, чтобы придти к такой промышленной организации, которая управлялась бы и руководилась бы непосредственно рабочими-производителями’.
Нечего и говорить, что я отнюдь не отвечаю за слог ‘выдающегося теоретика синдикализма’. Правда, его собственная ответственность за слог только что сделанный мною выписки тоже должна быть признана ограниченной: я перевожу с французского перевода его итальянского сочиненьица. Но мысли, высказанные в приведенных мною отрывках, таковы, что на каком бы языке ни выражался человек, их высказывающий, к нему все-таки нельзя отнестись иначе, как с юмором. Покойный Г. И. Успенский заметил в одной из своих немногочисленных критических статей, что существует порода людей, которая никогда и ни при каких обстоятельствах не выражается просто. Человек, принадлежащий к такой породе, не скажет: ‘кирпич упал на землю’, а непременно выразится по-ученому: ‘под влиянием силы тяжести, данная масса материи приблизилась к центру земли на такое-то расстояние’ и т. д. По выражению Г. И. Успенского, люди этой породы стараются ‘думать басом’, подобно тому, как стараются говорить басом иные школьники, желающие показаться ‘большими’. Арт. Лабриола всегда ‘думает басом’ и оттого кажется ‘большим’ г-ну Луначарскому. Его искусственный бас гудит на протяжении всей книги, гудит он и в цитируемой теперь статье и, между прочим, там, где речь идет о посылках, свойственных одновременно и реформизму и синдикализму. И чем ниже этот искусственный бас, тем более восхищается им Арт. Лабриола. Беда только в том, что даже самый низкий ‘бас’ не способен наполнить дельным содержанием пустое место.
‘Необходимость социализма,— гудит Арт. Лабриола,— не обусловливается больше развитием механического процесса, который стихийно (brutalement) уничтожил бы большую часть капиталистов, к выгоде плутократического меньшинства, и поставил бы на место процесса индивидуального производства обширный социальный организм, сначала управляемый несколькими капиталистами, а потом коллективом организованных рабочих’.
Это, конечно, очень темно, но темно только потому, что наш автор ‘думает басом’. А на самом деле это очень просто: опыт показал (т. е. буржуазные экономисты уверили Арт. Лабриолу.— Г. П.), что в современном капиталистическом обществе вовсе не совершается той концентрации производства, о которой говорил Маркс. Поэтому объективный ход общественного развития вовсе не толкает общество в направлении к социализму. Социализм перестает казаться необходимым результатом этого развития. А так как научный социализм основывается именно на признании экономической необходимости развития капиталистического общества в направлении к социализму, то научный социализм оказывается ‘призрачным’. Что же остается? Пусть и на это отвечает сам ‘выдающийся теоретик синдикализма’.
‘Но эта необходимость (т. е. опять-таки необходимость социализма.— Г. П.),— продолжает он басить,— создается волею организованных рабочих, которые, убедившись в том, что бесполезно поддерживать социальную дифференциацию между капиталистами и рабочими, создали новую совокупность общественных отношений, которая должна повести за собой исчезновение капитализма. Таким образом, сам социализм испытал на себе отдаленное влияние того возрождения идеализма, которое замечается теперь, кажется, во всех общественных науках’ {Там же, та же стр.}.
Резюмируем. Прежде, в ту эпоху, когда Маркс и Энгельс писали свой ‘Манифест’, устранение капиталистических производственных отношений представлялось делом экономической необходимости, а теперь полувековой опыт убедил нас в том, что экономической необходимости в таком устранении вовсе нет, а что все зависит тут единственно от воли людей. Другими словами, это значит вот что: прежде, в эпоху ‘Манифеста’, думали, что обращение средств производства в общественную собственность будет делом человеческой воли, обусловленной самим ходом развития капитализма. Но полувековой ‘опыт’ показал, что ход этого развития вовсе не таков, чтобы под его влиянием воля людей направлялась в эту сторону. Однако этим вовсе не надо огорчаться, напротив, этому следует радоваться, потому что воля людей сама направит себя в желательном для нас направлении. До такого утопически-филистерского вздора не договаривался и родной брат Арт. Лабриолы — Эд. Бернштейн!
Арт. Лабриола обещал нам не касаться, в этих своих рассуждениях, исторического учения Маркса, т. е. исторического материализма. Но обуявший его дух ‘критики’ пересилил его, и он возвестил нам возрождение идеализма в социологии, т. е. крушение материалистического объяснения истории. О каком же идеализме говорит он нам? Он говорит нам о той разновидности идеализма, которая объясняет историческое развитие общества сознанием и волею людей. Это самый слабый вид идеализма. Идеализм Шеллинга и Гегеля был не таков: он понимал, что научное объяснение общественных явлений начинается только там, где сознание и воля людей могут быть объяснены, как необходимый продукт общественного развития. Но этого не понимал утопический социализм, который считал человеческую волю и человеческое сознание последними, глубже всех других лежащими причинами общественного исторического движения. Главная заслуга научного социализма состояла в том, что он открыл экономическую необходимость в том предстоящем цивилизованному миру преобразовании общества, на которое утопический социализм смотрел лишь как на возможный результат желательного усилия человеческой воли. Поэтому можно сказать, что Арт. Лабриола, в своей книге выдающий себя за истинного истолкователя Маркса, в своей статье рукоплещет возвращению, — впрочем, им же самим измышленному, — социализма с научной точки зрения на утопическую. Я согласен, что ‘ниспровержение’, хотя бы только воображаемое, научного социализма должно нравиться, например, г. профессору Н. Карееву, который с полным правом увидит в этом возрождение субъективизма. Но как может это нравиться г. А. Луначарскому?
Отгадай, моя родная…
Правда, г. Луначарский, по-видимому, не имеет ни малейшего понятия о той поучительной статье Арт. Лабриолы, содержанием которой восхищаемся теперь мы с читателем. Но русский народ справедливо говорит, что птица видна по полету. Достаточно было прочитать две-три главы из книги ‘Реформизм и синдикализм’, чтобы сообразить, как близок Арт. Лабриола в своем понимании марксизма к нашим субъективным социологам.

VI

На стр. 135 своей книги Лабриола пишет: ‘Учение Маркса положило начало двум легендам. Первая заключается в том, будто эволюция человеческого общества протекает в механическо-автоматической, почти фатальной форме и всегда в математически-определенном направлении… Вторая легенда может считаться практическим выводом из первой. Так как мир развивается сам по себе, то, несомненно, бесполезно сознательное и планомерное вмешательство в процесс его развития’.
34
Когда, где и кто из ‘ортодоксальных марксистов’ утверждал, что эволюция человеческого общества протекает в почти фатальной форме? Никто, нигде и никогда! Первая легенда придумана противниками марксизма, его ‘критиками’. А г. Лабриола относит эту легенду именно на счет ‘ортодоксальных марксистов’. Он говорит:
‘В такой концепции марксизм походил бы на одно из тех многочисленных идеалистических учений, которые во что бы то ни стало старались дать нам конкретную формулу общественной эволюции. Этого рода родство между марксизмом и идеалистическими системами до того ясно проглядывает в умах наиболее ортодоксальных марксистов, что даже Плеханов находит возможным восхищаться Сэн-Симоном лишь потому, что, по мнению последнего, из прошлого, точно исследованного, можно сделать заключение о будущем. Сэн-Симон совершенный идеалист, Гегель же, являющийся наиболее типичным представителем идеализма, создал целый ряд схематических прообразов, долженствовавших точно обрисовать сущность вечного исторического процесса в искусстве, религии, праве’ (та же стр.).
Самое простое чувство приличия должно было бы помешать Лабриоле говорить о Гегеле, об учении которого он не имеет ни самомалейшего понятия. Я уже сказал, что идеализм Гегеля был в своем объяснении истории гораздо более ‘наукообразен’, — как выражаются у нас теперь,— нежели тот поверхностный идеализм, на точку зрения которого наш автор перешел в статье ‘Синдикализм и реформизм в Италии’ и который в своем анализе причин общественного развития не идет дальше человеческой воли, человеческого сознания. Больше распространяться здесь об этом я не нахожу нужным. Что же касается ‘совершенного идеалиста’ Сэн-Симона и ‘даже Плеханова’, то с ними случилось следующее ‘невероятное происшествие’.
Посылая свой упрек ‘даже Плеханову’, Ар. Лабриола цитирует мою брошюру ‘Анархизм и социализм’. Там у меня сказано:
‘Пример Сэн-Симона,— этого гениального человека с энциклопедическими познаниями,— может быть, лучше всяких других примеров показывает, насколько эта точка зрения (т. е. идеалистическая точка зрения ‘природы человека’) была ограниченна и недостаточна, и в какой безнадежно запутанный лабиринт она заводила всех тех, кто ею пользовался. Сэн-Симон говорил нам с самым глубоким убеждением: ‘Будущее составляется из последних членов ряда, первые члены которого образуют прошлое. Если хорошо изучить первые члены ряда, то легко определить следующие члены, следовательно, из точных наблюдений над прошлым легко вывести будущее’. Это до такой степени верно, что в первую минуту невольно может возникнуть вопрос: почему же причисляют к утопистам человека, имеющего такое ясное представление о связи, существующей между различными стадиями исторического развития? Но стоит только поближе познакомиться с историческими идеями Сэн-Симона, чтобы убедиться в том, что его не без основания назвали ‘утопистом’ {См. стр 9—10 русск. перевода (H. H—ина) моей брошюры [Сочин., т. IV].}.
Дальше я показываю, что общественные взгляды Сэн-Симона были насквозь пропитаны идеализмом. Арт. Лабриола читает мою брошюру, запоминает место, относящееся к Сэн-Симону, надувается и кричит своим искусственным басом: ‘Вот до чего дошли ортодоксальные марксисты! Даже Плеханов не знает, что Сэн-Симон совершенный идеалист!’ И это его восклицание раздается так неожиданно, и само по себе оно так невероятно, что сначала я был поставлен им в тупик: я не мог понять, ‘откуда мне сие’. Только потом я сообразил, что ларчик открывается довольно просто: на этой странице своей книги Ар. Лабриола пришел к убеждению,— такому же скороспешному, как и многое множество других его убеждений,— что сущность идеализма состоит в признании причинной связи предыдущих фазисов общественного развития с последующими. А так как я в этом-то признании и вижу теоретическую заслугу Сэн-Симона, то ‘выдающийся теоретик синдикализма’ счел нужным строжайше прикрикнуть на меня в целях скорейшего разрушения ‘первой легенды’.
Если моя догадка верна, то окрик перестает быть загадочным. Но в таком случае трудно даже и представить себе, каких чудес способен наговорить человек, смело отрицающий ту, теперь уже, казалось бы, общепризнанную истину, что настоящее рождено прошлым и, в свою очередь, беременно будущим.
Как бы там, однако, ни было, факт тот, что здесь Ар. Лабриола имеет, по крайней мере, заслугу оригинальности (не напрасно, значит, признал за ним эту заслугу г. Луначарский!). У него выходит, что мы, марксисты, считающие себя ‘ортодоксальными’ и гордящиеся своей ‘ортодоксальностью’, на самом деле вовсе не ‘ортодоксальны’, ибо заражены идеализмом. Это ново. В таком грехе нас не обвинял пока еще никто из наших ‘критиков’. Однако оригинальность Лабриолы есть оригинальность совершенно особого рода. Читатель помнит, что в статье ‘Реформизм и синдикализм в Италии’ наш автор с удовольсгвием приветствует неоспоримый, по его мнению, факт возрастающего влияния идеализма на социалистическое учение. Теперь он сердится на нас за наш мнимый идеализм. Оригинальность его есть оригинальность самой редкой непоследовательности. И хотя он обвиняет нас в том, в чем еще никто и никогда не обвинял, но понял нас он не лучше, нежели, например, критиковавшие нас некогда русские субъективисты: Кареев, Михайловский, Кривенко и др. Те ведь тоже были твердо убеждены в том что, по нашему мнению, ‘эволюция человеческого общества протекает в механически-автоматической, почти фатальной форме и всегда в математически определенном направлении’. ‘Les beaux esprits se rencontrent’, даже тогда, когда направляются, по-видимому, в совершенно различные стороны.
А вторая легенда! Когда, где и кто из нас, ‘ортодоксальных марксистов’, утверждал, что так как мир развивается сам собою, то бесполезно всякое сознательное вмешательство людей в процесс его развития? Этого никогда и нигде не говорил ни один из нас. Это говорили за нас, искажая наши мысли, наши ‘критики’, противники материалистического понимания истории. С какой же стати вздумалось Ар. Лабриоле возвести на нас эту ‘небылицу в лицах’? Опять приходится недоумевать, опять приходится строить более или менее вероятные догадки. Наиболее вероятною кажется мне следующая. Когда Ар. Лабриола писал интересующие нас здесь строки, он, — с быстротою молнии перелетающий от одного понимания истории к другому,— держался того взгляда, высказанного им в статье ‘Синдикализм и реформизм в Италии’, что человеческая воля представляет собою самую глубокую причину общественного движения. Ну, а человеку, держащемуся такого взгляда, ‘ортодоксальный марксизм’, в самом деле, должен казаться фаталистическим учением. И опять ‘les beaux esprits se rencontrent’, хотя и направляются, по-видимому, в совершенно различные стороны опять г. Ар. Лабриола делает ‘ортодоксальному марксизму’ тот самый упрек, с которым обращались к нему наши субъективные социологи. Показав, как плох ‘ортодоксальный марксизм’ в том виде, какой он имеет в настоящее время, наш автор старается показать, каким должен быть марксизм при правильном понимании идей Маркса. Само собою разумеется, что правильному пониманию Маркса мы должны учиться у г. Ар. Лабриолы. Что ж, давайте учиться.
Он басит: ‘История, это — постоянный прогресс, непосредственной пружиной которого являются воля и чувства людей. Это так, главным образом, потому, что условия социальной среды представляют собою инертную материю, силу, ограничивающую индивидуальные и коллективные стремления к переменам’ (стр. 19).
Кто же сомневается в том, что непосредственной пружиной исторического процесса являются воля и чувства людей? Никто. Энгельс писал в своей брошюре ‘Людвиг Фейербах’:
‘Все что побуждает к деятельности отдельного человека, неизбежно проходит чрез его голову, воздействуя на его волю. Точно так же и все потребности гражданского общества,— независимо от того, какой класс господствует в данное время,— необходимо должны пройти через волю государства, чтобы добиться законодательного признания. Это формальная сторона дела, которая сама собою разумеется’ (стр. 44—45).
Для общественной науки весь вопрос был только в том, приводится ли непосредственная пружина,— воля и чувства людей,— в движение сама собой, или же эта непосредственная пружина должна быть опосредствована какой-нибудь другой причиной. В названной брошюре Энгельс формулирует этот вопрос так:
‘Но, спрашивается, каково же содержание формальной воли, — все равно отдельного лица или целого государства,— откуда оно берется и почему воля направляется именно в ту, а не в другую сторону?’ (та же стр.).
Маркс и ‘ортодоксальные марксисты’ говорят, что ответа на этот вопрос надо искать в общественной экономике, развитие которой, в свою очередь, обусловливается в последней инстанции развитием производительных сил. Ар. Лабриола… а он, по своему обыкновению, беспомощно барахтается в неразрешимых для него трудностях.
‘Условия социальной среды представляют собою инертную материю’. Очень хорошо! Но скажите, читатель, что такое есть окружающая нас с вами социальная среда? Это, очевидно, есть окружающее нас человеческое общество. Общество состоит из людей. Чувства и воля людей являются непосредственной пружиной исторического процесса. Каким же образом социальная среда может представлять собою инертную материю? И каким образом ‘поэтому’,— т. е. потому, что социальная среда представляет собою инертную материю,— чувства и воля людей являются непосредственной пружиной истории? Тайна сия велика есть…
Или, может быть, я неправильно понял нашего единственного правильного истолкователя Маркса? Может быть, моя ошибка заключается в том, что я говорил о социальной среде там, где у него идет речь, собственно, об ‘условиях социальной среды?’ Допускаю, что это так, и спешу поправить эту предполагаемую ошибку.
Что же такое ‘условия’ социальной среды?
Историки-идеалисты, — вроде Ип. Тэна, — ответили бы вам, что условия социальной среды, это — психологические свойства людей, из которых состоит данная среда, т. е. данное общество. Ар. Лабриолу понять трудно: он и сам себя не понимает. Но предположим, что на этот раз он согласен с историками-идеалистами: ведь он еще так недавно приветствовал возрождение идеализма в общественной науке. Тогда что же у нас выйдет? У нас выйдет, что ‘инертную материю’ представляют собою психологические свойства людей, из которых состоит социальная среда. Это опять — ‘не кругло’. Поэтому обратимся к материалистическому пониманию… мыслей ‘выдающегося теоретика синдикализма’.
Исторический материализм говорит, что под условиями социальной среды нужно понимать прежде всего те взаимные отношения, в которые люди становятся между собою в общественном процессе производства и что этими отношениями определяются, в конце концов, воля и чувства людей, являющиеся непосредственной, т. е. ближайшей причиной общественного развития. Что же выйдет, если принять материалистическое понимание… Ар. Лабриолы? Выйдет, что ‘выдающийся теоретик’ опять говорит пустяки. И теперь уже пустяки в квадрате, если не в кубе.
Во-первых, те взаимные отношения, в которые люди становятся между собою в общественном процессе производства, ни в каком случае не могут быть названы ‘инертной материей, ограничивающей индивидуальные и коллективные стремления к переменам’. Правда, этими отношениями определяются границы исторического действия, возможного для людей в данное время. Но, с другой стороны, теми же отношениями люди и побуждаются к историческому действию. Какая же это ‘инертная материя’?
Во-вторых, назвать ‘материей’ взаимные отношения людей в том или в другом процессе мог бы только тот, кто сам не знал бы, о чем он говорит. Ведь есть же предел и для терминологической распущенности!
В-третьих, если, согласно самоновейшему взгляду, возвещенному нам Ар. Лабриолой в статье о реформизме и синдикализме в Италии, переход капиталистической собственности в общественную вовсе не может быть делом экономической необходимости, а совершится под влиянием неопосредствованной экономикой воли людей {Если бы Ар. Лабриола признавал в этой статье, что воля людей должна быть опосредствована кономикой, то лишалось бы всякого смысла сделанное им противопоставление старого, материалистического, социализма новому, идеалистическому.}, то ведь это значит что взаимные отношения людей в обществе ‘инертны’ или ‘неинертны’ ровно настолько, насколько ‘инертны’ и ‘неинертны’ люди, становящиеся в эти взаимные отношения согласно решениям своей неопосредствованной воли. Какая же это ‘инертная материя’? Loin de l!
В-четвертых, принятие материалистического объяснения г. Ар. Лабриолы,— т. е. в данном случае термина: условия социальной среды,— равносильно полному отказу от Ар. Лабриолы и решительному переходу на точку зрения того ‘ортодоксального марксизма’, за радикальный пересмотр которого взялся тот же несравненный г. Ар. Лабриола.
В-пятых… но довольно! Мы видим, что учиться у ‘выдающегося теоретика синдикализма’ нам пока еще нечему. Посмотрим, что найдем мы у него в другом месте.
А в другом месте мы у него находим, разумеется, нечто совсем другое. Мы узнаем, что ‘история является продуктом обусловленной {Курсив мой.} воли людей, их сознательных, ограниченных реальной действительностью усилий, страстей и стремлений,— людей, созданных соответственно особенностям окружающей социальной и физической среды’ (стр. 18). Опять социальная среда! Но прежде эта среда со своими условиями была ‘инертной материей’, а теперь она является в качестве фактора, обусловливающего собою волю общественного человека. Это — ‘две большие разницы’. Но если Ар. Лабриола тут говорит правду, если непосредственная пружина исторического движения,— воля людей,— сама оказывается обусловленной, т. е. опосредствованной, то мы опять и столь же решительно возвращаемся к ‘ортодоксальному марксизму… ‘как он был до пересмотра его Ар. Лабриолой, и мы почтительно замечаем нашему ‘теоретику’, что если воля обусловливается социальной средой, то сделанное им в статье о синдикализме и реформизме в Италии противопоставление идеалистического социализма материалистическому, воли людей — экономической необходимости должно быть признано самой очевидной и самой жалкой нелепостью.
Воля людей обусловливается социальной средой. А чем ‘обусловливается’ эта последняя? Это — тот самый вопрос, ответом на который является учение исторического материализма. Если Ар. Лабриола, в другом тесте приветствовавший возрождение идеализма, здесь признает исторический материализм правильным ответом на этот вопрос, если он согласен с тем, что развитие социальной среды обусловливается развитием производительных сил, то почему же он нападает на ‘ортодоксальный марксизм’, всегда и везде высказывавшийся именно в этом смысле? ‘По какому случаю шум’? Неизвестно!

VII

В статье ‘Реформизм и синдикализм в Италии’ г. Ар. Лабриола сидел на идеалистическом стуле, в книге ‘Реформизм и синдикализм’ он пытается сесть на материалистический стул Карла Маркса и даже объявляет себя единственно верным истолкователем Марксова учения. Но, чтобы правильно истолковать чье-нибудь учение, надо прежде понять его. А этого-то и не дано г. Ар. Лабриоле: он совсем не понимает Маркса. Он говорит: ‘Одной из наиболее затруднительных теоретических сторон исторического материализма является именно комбинация между индивидуальным и коллективным волевыми усилиями, с одной стороны, и имманентными законами определенной социальной системы — с другой’ (стр. 145).
Трудность, о которой говорит здесь г. Ар. Лабриола, действительно, существовала некогда для социальной и исторической литературы. Но с нею справилась уже немецкая идеалистическая философия первой половины XIX века. Воспользовавшись теоретическим наследством германской философии, исторический материализм не мог видеть никакого затруднения в уже решенной задаче. Предполагая ее решение известным {Обо всем этом см. в моей книге: ‘К вопросу о развитии монистического взгляда на историю’. [Сочинения, т. VII].}, его теоретики в самом деле мало останавливались на ней. Но именно этим они и ввели в смущение людей, мало знакомых с историей немецкой философской мысли. Г. Ар. Лабриола, знающий о великих германских идеалистах только то, что они были идеалистами,— очень немного! — с настойчивостью, достойной лучшей участи, ломится в открытую дверь, при чем поминутно спотыкается о порог и теряет равновесие.
Он спрашивает себя, имеем ли мы право допустить, что имманентные законы данной общественной системы могли бы быть нарушены или видоизменены людьми по заранее составленному ими себе плану. И вот как он отвечает себе на это.
‘В известных случаях, конечно, да. Когда система вступила в критический период, т. е., когда она породила класс, который по своим специфическим условиям существования более или менее заинтересован в преобразовании существующей общественной структуры, интеллектуальный мир этого класса в некоторой степени действует в качестве двигателя эволюции. План, воля и стремления людей предъявляют свои требования, наконец, индивидуум может придать решающее направление общественной эволюции. Когда одна определенная система близка к разложению, а другая начинает зарождаться, человеческая воля приобретает такую мощь над судьбой общества, которая при нормальных течениях обстоятельств ей отнюдь не свойственна’.
История делается людьми, воля и сознание которых обусловливается общественными отношениями. Если это так,— а это, хотя и в весьма неясной форме, признает, хотя только по временам, сам г. Ар. Лабриола,— если это так, то не может быть никакого противоречия между сознанием (и волею) людей и законами развития общественных отношений: сознание и воля направляются в ту сторону, куда их толкает объективный ход развития общественных отношений. Это очень простая истина, но этой простой истины не понимают люди, плохо одаренные от природы или ослепленные теми или другими догматическими предрассудками. К числу людей, не понимающих этой простой истины, принадлежит и наш автор. Он даже не подозревает, что те ‘планы’, которые люди себе ‘чертят’, сами являются в последнем счете плодом действия ‘имманентных законов’ общественного развития. Поэтому для него остается непостижимым, каким образом планомерная деятельность людей может оказывать обратное влияние на закономерное развитие общества. Для него очень характерно то, что, по его мнению, планомерная деятельность людей проявляется лишь, как нарушение или видоизменение ими законов ‘определенной социальной системы’. Но основной закон развития всякой данной социальной системы состоит в том, что она сама из себя порождает свое отрицание или, если угодно, видоизменение и нарушение. Стало быть, если данный класс людей видоизменяет данную систему, другими словами, если данная система видоизменяется под влиянием планомерной деятельности людей данного класса, то это происходит не потому, что люди освобождаются от влияния основного закона развития этой системы, а именно потому, что они ему подчиняются. У г. Ар. Лабриолы выходит, что планомерная деятельность людей может влиять на общественное развитие только в известные эпохи, которые он называет критическими. Тут у него опять путаница. Держась сэн-симоновского разделения эпох на критические и органические (пригодился же на что-нибудь и идеалист Сэн-Симон!), мы должны будем сказать, что в критические эпохи воля передового общественного класса направляется на устранение данных общественных отношений производства, а в эпохи органические она направляется на их упрочение. Вот только и всего. Кто этого не понимает, тот не знает азбуки марксизма.
Но так как г. Лабриола, очевидно, не понимает того, каким образом воля передового общественного класса может способствовать упрочению данных общественных отношений производства, то у него и выходит, что человеческая воля может приобретать ‘мощь над судьбой общества’ только в исключительные моменты, а ‘при нормальных течениях обстоятельств’ такая мощь ей совсем не свойственна. Такие промахи возможны только благодаря вульгарному историческому дуализму. Этот дуализм отделяет волю людей от объективного хода общественного развития глубокой и длинной пропастью, края которой лишь местами соединяются между собою посредством мостов, перекидываемых через нее ‘ненормальным течением обстоятельств’. С точки зрения современного исторического монизма (материализма тож) субъективные стремления людей,— их сознание, их воля, их планы, их чувства,— являются лишь одной стороной того самого процесса, другую сторону которого представляет собой объективный ход развития общественных отношений. Однако, совершенно бесполезно толковать с г. Ар. Лабриолой об историческом монизме: не в коня корм {В этом случае его опять сбивает с толку либеральный Панталеоне. На стр. 199-й Лабриола заявляет: ‘Мы понимаем социализм в полном соответствии с основными законами экономической жизни. Из этих последних мы узнали, что вознаграждение факторов производства, в данном случае, труда, зависит не от воли людей и не от вмешательства законодательства в экономический процесс, а от продуктивности труда, условий предложения самого труда, степени нарастания капиталов, степени развития рабочего, как вообще от всех остальных условий экономического равновесия. Экономический процесс определяется своим собственным органическим законом, который нельзя нарушать по капризу людей’. Кто уверят Ар. Лабриолу в том, что вознаграждение труда (т. е. заработная плата.— Г. П.) зависит не от воли людей, а от продуктивности труда? Не кто другой, как апологет капитализма, Панталеоне. Панталеоне и комп.— Парето и другие — умышленно противопоставляют законы экономии стремлениям рабочих поднять цену своей рабочей силы. Кто признал допустимость такого противопоставления, кто согласился с тем, что при нормальном течении обстоятельств положение рабочего класса совсем не зависит от его воли, тому в самом деле не остается ничего другого, как откладывать торжество человеческой воли до ненормальных моментов, до социальной резолюции. Смысл басни сей такое, что нельзя браться за истолкование Маркса, не озаботившись предварительно совлечением с себя манчестерства во всех его видах, т. е. в виде старого английского фритредерства, равно как в виде и новейшей итальянской чистой экономии’.}.
Очень может быть,— скажу больше: несомненно,— что некоторые реформисты в своих спорах с синдикалистами изображали ‘ортодоксальный марксизм’ в том нелепом виде, в каком г. Ар. Лабриола нарисовал нам его в своей книге. Но с какой же стати делать ‘ортодоксальный марксизм’ ответственным за теоретические и всякие другие грехи реформизма? Реформизм вовсе не марксизм, напротив, он — отрицание марксизма! Мы уже знаем, к тому же, что это отрицание марксизма состоит, по своему духу, в самом близком родстве с тем его отрицанием, одним из самых ‘видных’ представителей которого является г. Артуро Лабриола. Но если это так, если, как я сказал выше, Эд. Бернштейн — родной брат Ар. Лабриолы, то зачем же путать марксизм в их семейные ссоры? Свой со своим борись, чужой не вступайся…
Мы видели, что в своей попытке представить себя единственным правильным истолкователем теории Маркса наш автор потерпел самое жалкое фиаско. И он сам, должно быть, чувствует, что роль такого истолкователя ему не к лицу. Должно быть, именно поэтому он все более и более обнаруживает свое непреодолимое влечение к Прудону. В последнем своем произведении: ‘La ‘Commune’ di Parigi raccolta di otto conferenze’ (Lugano 1907) он прямо признается, что считает прудонизм точной и совершенной теорией пролетарского социализма (una perfetta e precisa teoria del socialismo proletario) (стр. 71). Он совершенно справедливо прибавляет там же, что революционный синдикализм наших дней в значительной своей части представляет собою возврат к Прудону (Il sindacalismo rivoluzionario dei giorni nostri &egrave, in gran parte in ritorno a Proudhon) (та же стр.). По поводу этого интересного признания я приношу свои искреннейшие поздравления г. А. Луначарскому.
Раз взявши в руки книгу ‘La ‘Commune’ di Parigi’, я не хочу расстаться с ней, не познакомив с следующим ее местом, очень характерным для нашего ‘выдающегося теоретика синдикализма’.
Ар. Лабриола замечает, что Маркс очень строго судил о Прудоне. Но это его строгое суждение должно быть пересмотрено. Маркс вообще очень не любил своих социалистических конкурентов (sic!). Он боролся с Виллихом, с Вейтлингом, с Бакуниным, с Ст. Миллем, с Лассалем, т. е. со всеми крупными социалистическими писателями. Его тесная дружба с Энгельсом является настоящий психологической загадкой, особенно оттеняемой тем обстоятельством (messo in rilievo dalla circostanza), что немецкие социалисты постоянно откладывают издание биографии Маркса. Для посильного разрешения этой психологической загадки наш единственный правильный истолкователь Маркса делает с своей стороны такое глубокомысленное замечание: Маркс был очень беден, а Энгельс был очень богат. Кроме того, Энгельс завещал свое состояние дочерям Маркса. (Da notare: Marx era molto povero ed Engels molto ricco. Inoltre Engels lasci eredi della sua fortuna propria figliole di Marx) (стр. 72). Это удивительно остроумное соображение оставляет, как видите, место для самых гениальных и благородных догадок насчет личной жизни Маркса. Комментарии излишни…
С этим я уже не поздравляю г. А. Луначарского: вероятно, он и сам сожалеет теперь о том непростительном легкомыслии, с которым он отнесся к г. Ар. Лабриоле.

VIII

Скучно и даже противно говорить об Ар. Лабриоле: он совсем не интересен ни с умственной, ни с нравственной стороны. Но говорить о нем все-таки надо, потому что как ни бедны его умственные силы, как ни скуден запас его знаний, как ни жалка его нравственная личность, но он в самом деле является, — и является не только в Италии, — одним из самых выдающихся теоретиков синдикализма. Французская пословица справедливо говорит, что в царстве слепых на королевском троне восседает кривой.
Нам нужно выяснить теперь, как представляется нашему автору та ‘социальная революция’, о которой он так много кричит в своей борьбе с реформистами. Заранее предупреждаю пугливого читателя, что в этой революции нет ровнехонько ничего страшного.
‘Все последовательные общественные преобразования мы, как этому нас учит основное марксистское учение, относим на счет экономических преобразований, производимых путем стихийного развития {Напоминаем читателю что тот же г. Ар. Лабриола радуется возрождению идеализма в новейшей социологии.}. Базис и сущность социализма, это — рабочая организация, переходящая от ближайших и случайных целей к более отдаленным и более широким. Манометр социальной революции, это — развитие революционного, противоречащего современному обществу сознания, сознания, приобретаемого именно в профессиональных синдикатах. Автономное руководство производством со стороны рабочего класса (в этом, собственно, заключается все то, что в красноречивых фразах принято называть триумфом социализма) будет достигнуто лишь путем последовательного вторжения профессиональных организаций в экономический процесс. Революционный акт захвата орудий производства отдельной отрасли промышленности рабочим синдикатом этой отрасли определяет переход от капитализма к социализму, но этот акт непосредственно связан со всеми другими действиями общей жизни, которые профессиональный синдикат призван выполнить’ (стр. 200).
То, что могло представиться пугливому читателю в виде страшной социальной катастрофы, при ближайшем рассмотрении сводится к ‘ряду последовательных вторжений профессиональных организаций в экономический процесс’. Но реформисты ровнехонько ничего не имеют против таких ‘вторжений в экономический процесс’. Напротив, они их требуют, и некоторые из них, — например, весьма известный в Италии Л. Биссоляти, — строят на последовательности ‘вторжений’ целую теорию общественного преобразования. В чем же разница между Биссоляти и Ар. Лабриолой? Она состоит лишь в том, что Л. Биссоляти требует вторжений со стороны государства, а Лабриола — со стороны синдикатов. Мирный реформизм и р-р-революционный синдикализм опять оказываются, к удивлению наивных людей, весьма близкими родственниками.
Итак, ‘социальная р-р-революция’ сводится к ‘ряду последовательных вторжений в экономический процесс’. Это ничуть не страшно. Но ‘р-р-революционер’ la Ар. Лабриола должен быть, он хочет быть страшен. Поэтому наш ‘теоретик’ опять надевает на себя красный фригийский колпак. Он указывает на момент ‘р-р-революционный’ по преимуществу, момент, который он называет решительным ударом, и который характеризуется тем, что синдикат овладевает производством в данной отрасли промышленности. Тут вы, наконец, робеете, читатель? Успокойтесь, дело и тут не так плохо, как это вам кажется. Лабриола, конечно, не может теперь предсказать, как произойдет этот захват орудий производства, но он может ‘даже предвидеть, что он произойдет в форме аренды орудий производства синдикатом (аренды, которая весьма быстро превратилась бы в чистую экспроприацию) или в виде выкупа с вознаграждением. Но несомненно, что как аренда, так и выкуп или непосредственный захват, — все они могут сопровождать друг друга и следовать один за другим в зависимости от того, потребуют ли этого обстоятельства каждого отдельного случая’ (стр. 202).
Не в том дело, что у человека на голове: фригийский колпак, или какое-либо другое украшение, а в том, что у него в голове. В голове же у Ар. Лабриолы ‘предвидение’ того, что захват орудий производства явится в виде аренды. Прудон опять вступает в свои права: социальная ‘р-р-революция’ оказывается договором. Ну, а в договоре нет, разумеется, ничего страшного даже для робких людей. Вся глубина комизма этого ‘предвидения’ станет доступной нашему пониманию лишь тогда, когда мы примем в соображение, в чем состоят, — по мнению нашего социального ‘р-р-революционера’, — главные отличительные черты ‘р-р-революционной’ тактики. Поэтому надо ознакомиться с этими чертами. Слово принадлежит ‘р-р-революцио-неру’.
‘Устроить паралич старого организма — вот в чем заключается задача революционного процесса, ударить в центр с тем, чтобы приостановить кровообращение — вот в чем состоит революционная тактика’ (стр. 27).
Несколькими страницами дальше Ар. Лабриола, подводя итог своей характеристике р-р-революции и р-р-революционного метода, говорит:
‘Теперь, кажется, мы уже в состоянии решить, что такое следует понимать под революцией и революционным методом. Мы видели, что революция, если считать ее формальным процессом, — заключается в уничтожении старого государственного организма, при чем самым существенным здесь является не столько путь, каким цель эта достигается (законодательство ли, восстание, или и то и другое), сколько сам факт по себе. Революция имеет объектом государство, целью — его разрушение’ (стр. 33).
Вон какие страсти! ‘Разрушить государство…’ ‘Приостановить кровообращение…’ ‘Устроить паралич стараго организма!’ Прямо душка этот наш г. Ар. Лабриола и даже сверхчеловек! А если он душка и даже сверхчеловек, то как же не влюбиться в него нашей институтке г. Луначарскому? Но душка и сверхчеловек себе на уме. Им увлекаются институтки, но он институтками не увлекается: недаром же он прошел школу мелкобуржуазного социалиста Прудона и ярко-буржуазного экономиста Панталеоне. ‘Разрушив государство’, ‘приостановив кровообращение’, ‘устроив паралич…’ на обыкновенной писчей бумаге, он запасается гербовой бумагой и идет к нотариусу заключать договор об ‘аренде’, сделку о ‘выкупе’. Вот кого можно спросить стихами Некрасова, слегка видоизменяя их:
Какое ж адское коварство
Ты замышлял осуществить,
Разрушить думал государство,
Иль… просто сделку заключить?
‘Серьезные’ люди упрекнут меня, пожалуй, в том, что я смеюсь над Ар. Лабриолой. ‘Серьезные’ люди будут неправы: Маркс давно уже и очень серьезно заметил, что смеяться над смешным,— это-то и значит относиться к нему серьезно.
Впрочем, если ‘серьезные’ люди непременно хотят, чтобы я говорил о выдающемся теоретике синдикализма ‘по-ученому’, то я и от этого не прочь.
Говоря ‘по-ученому’, надо сказать, что Ар. Лабриола и здесь не понимает, по своему всегдашнему обыкновению, отношения между ‘политической организацией’, с одной стороны, и ‘гражданским обществом’ — с другой. Он не подозревает, что, уничтожив одну, мы тем самым ‘парализуем’ другое. Он ‘разрушает государство и сохраняет правовые институты гражданского общества’. Потому он и идет к нотариусу, уцелевшему на развалинах государства, потому он и делает себя смешным до самой последней степени, потому и хочется сказать ему: нет на вас Щедрина, г. Артуро Лабриола!..
Ар. Лабриола гремит, как труба иерихонская, против реформистов. Но мы с читателем уже знаем, что ‘революционный синдикализм’ состоит в кровном родстве с реформизмом, что Артуро Лабриола — родной брат Эдуарда Бернштейна. Поэтому мы с читателем нимало не удивляемся, встречая в книге ‘Реформизм и синдикализм’ следующие строки:
‘Так называемые реформы суть средства для реализации революционных идеалов. (В чем же ‘формальная’ разница между вами и реформистами? — Г. П.). Революция, если так можно выразиться, выплывает из недр экономического процесса, из последовательных преобразований, которые пролетариату удалось осуществить во внешней среде производства, и разряжается в решительный акт, посредством которого рабочие, наконец, берут в свои руки экономическое предприятие. Никто не может предвидеть, когда именно этот момент настанет. Единственное, что позволительно предсказать, это то, что он настанет лишь по достижению рабочими высокой степени развития и воспитания — необходимых условий для обеспечения прогрессивного хода социального движения. Поэтому, главная задача синдикалистского движения состоит в том, чтобы развить технические, интеллектуальные и моральные качества рабочих, делая их способными к руководству общественными функциями’ (стр. 203),
Что обращение средств производства в общественную собственность предполагает такой высоко-развитый рабочий класс, который способен руководить общественными функциями, этого никто не оспаривал и никто оспаривать не станет. Но главная задача современного рабочего движения заключается все-таки не в том, чтобы подготовлять своих участников к руководству общественными функциями. Искусственным путем к такому руководству никого не подготовишь. Главная задача движения заключается в развитии классового самосознания пролетариата. Что же это значит — развивать его классовое самосознание? Это значит, во-первых, выяснять ему характер капиталистических производственных отношений, во-вторых, указывать ему те тенденции, которые свойственны развитию этих отношений, в-третьих, давать ему понять, что именно должен он сделать для того, чтобы, — опираясь на тенденции, свойственные развитию капиталистических производственных отношений, — освободить себя посредством устранения этих отношений. Мы видели, что теории, проповедуемые Лабриолой, совершенно несостоятельны во всех этих трех смыслах. Вот почему эти теории, — т. е. синдикализм вообще, а в частности синдикализм, как его проповедует наш автор, — распространяясь в среде пролетариата, по необходимости будут способствовать не развитию, а затемнению его самосознания. И вот почему с ними надо бороться так же энергично, как с родственными им теориями реформизма.
Pour la bonne bouche, я прошу читателя заметить еще вот что. Согласно ‘предвидению’ Лабриолы, в разных отраслях промышленности синдикаты овладеют производством в разное время (‘синдикат овладевает производством данной {Курсив мой.} отрасли промышленности’, стр. 201). Стало быть, лабриоловская социальная р-р-революция совершается по частям. И тот же самый автор пишет: ‘Мысль о возможности частного видоизменения организации определенного общества… является для нас психологическим началом реформизма’ (стр. 196). Это бесподобно! Ай да ‘теоретик’!

IX

Ар. Лабриола приводит следующие строки из статьи В. Кольба: ‘К вопросу о всеобщей забастовке’, напечатанной в 1904 г. в немецком ревизионистском журнале ‘Sozialistische Monatshefte’:
‘Мы вполне полагаемся на органическое развитие вещей и всеми средствами стремимся повлиять на него и ускорить его процесс. Наша здравая тактика зиждется на эволюции, теоретически познанной. Отсюда необходимо безбоязненно вывести дальнейшие заключения и добраться до противоречий, существующих между нашей тактикой и теорией катастроф. Hic Rhodus, hic salta. Вот основной пункт наших разногласий’ (стр. 9).
По этому поводу наш автор гремит:
‘Вера в ‘органическое развитие вещей’ требует отказа от всякого революционного воздействия. Если рассеять окружающую эту фразу типично немецкую туманность, то окажется, что социалистический строй достигается сам собой’ (та же стр.).
Все это совсем не так. Вера в органическое развитие вещей сама по себе еще вовсе не требует отказа от всякого революционного воздействия: стоит только предположить, что само революционное воздействие является продуктом ‘органического развития вещей’. Ведь это поймет даже дитя! Если рассеять ‘туманность’, окружающую рассуждения немецких ревизионистов, то окажется только то, что они вовсе не понимают отношения между эволюцией и революцией и, не понимая его, утверждают, что только понятие эволюции соответствует действительному ходу вещей, а понятие революции представляет собой какое-то искусственное, ‘ненаучное’ построение. Всякий толковый марксист должен всеми силами восставать против той путаницы понятий, которую породили немецкие ревизионисты своей, так называемой, критикой Маркса. Но для того, чтобы бороться с этой путаницей, необходимо сначала самому понять, как относится эволюция к революции, а этого и не дано нашему автору, который на всем протяжении своей книги сам совершенно безрезультатно бьется над вопросом, чем отличается реформа от революции. Как безнадежно запутывается он при этом, могут показать следующие немногие выписки.
На стр. 25-й он пишет: ‘На самом деле нельзя серьезно говорить о революционных целях и противополагать их нереволюционным. Всякая социальная конечная цель, поскольку она отличается от реальной действительности, уже сама по себе является революционной, т. е. носит отрицательный характер. Однако нельзя утверждать, чтобы какая бы то ни было цель обусловливала необходимость применения вполне определенного средства. Революция есть средство подобно тому, как средством является законодательство, сила убеждения и нравственный стимул. Она применяется для осуществления определенных стремлений. И притом она совершенно независима от того, будут ли достигнуты цели или нет’ (стр. 25).
Говоря коротко, это значит, что понятие ‘революция’ не может быть приложимо к цели, ибо революция есть средство. Пусть будет так, запомним это и читаем дальше. На стр. 37 мы встречаем такую характеристику точки зрения ‘французов XVIII столетия’:
‘Их точка зрения могла заключаться в следующем: сущность абсолютизма состоит в том, что монарх свободно распоряжается общественными суммами. Покуда этот режим остается в силе, всякий предполагаемый народный контроль, по всей вероятности, превратится в призрак контроля. Что же касается дворянства, то разве привилегии этого класса не лежат в самом корне строя, основанного на признании искусственных и наследственных прерогатив? Покуда за этим классом будет сохранено законное, признанное государством существование, его влияние в той или иной форме всегда будет сказываться. Исходя из этой точки зрения, французы XVIII века не могли уже остановиться на мысли о простом смягчении зла, а, наоборот, неизбежно должны были придти к заключению о необходимости его искоренения Речь для них шла не о дефектах данного института, а о самом институте, не о большем или меньшем доверии к органам власти, а о самой этой власти, словом, не об улучшении существующего строя, а о его разрушении’.
Отсюда следует, что когда заходит речь о каком-нибудь общественном зле, то по отношению к нему люди могут поставить себе две различных задачи: или только смягчить его, или же совсем его устранить. Если злом представляется весь данный общественный порядок, то мы можем сказать, что в первом случае люди поставят себе целью реформу, во втором — революцию. И если можно противоположить реформу революции, — а г. Лабриола делает это чуть не на каждой странице своей книги,— то, вопреки тому же Лабриоле, можно с полным правом сказать, что революция может явиться именно целью, и что, как цель, она противоположна реформе. А это значит, что то, что сказано у Лабриолы на стр. 25, совершенно ниспровергается тем, что у него же сказано на 37 странице. Но Лабриола не останавливается и на том, что сказано у него на этой странице: в других местах своей книги он опять побивает себя, но уже в новых смыслах. Попробуйте последовать совету г. Луначарского и воспользоваться ‘отточенным’ Ар. Лабриолой оружием в борьбе с ревизионистами и реформистами: ничего, кроме самой нелепой путаницы понятий, не выйдет. А г. Луначарский, доходя до Геркулесовых столбов наивности, хочет уверить читателя в том, что ‘крупной заслугой’ (sic!) итальянского синдикализма ‘является остроумное разграничение реформистского и революционного метода’ (стр. 260). Нечего сказать, хорошее руководство для критического отношения к книге Ар. Лабриолы представляет собою послесловие г. Луначарского!
Во всем, что сказано у Ар. Лабриолы о Марксе, верно только то, что реформисты совершенно напрасно провозгласили марксизм теорией мирного развития par excellence. Но и здесь,— где мыслящему человеку ошибиться, казалось бы, очень трудно,— ‘выдающийся теоретик’ синдикализма напускает самой густой ‘туманности’. Вот пример: ‘В ‘Капитале’ он (т. е. Маркс. — Г. П.) высказывает взгляд, что спор между двумя правами может решить только сила’ (стр. 156). Такой взгляд действительно был высказан Марксом, а еще раньше Маркса — Гегелем. Но посмотрите, как комментируется этот взгляд у Лабриолы.
У Маркса это замечание сделано в главе о рабочем дне. Капиталист стремится удлинить рабочий день, рабочий старается сократить его. Один прав, как покупатель рабочей силы, другой прав, как ее продавец. Каждый прав по-своему, а между равными правами спор решается только силой. По этому поводу Лабриола пишет:
‘Это место в ‘Капитале’ весьма ценно для определения роли насилия согласно марксистскому учению. В качестве первоначального положения мы имеем определенный рабочий день. Существуют два взаимно-противоположных стремления: с одной стороны, расширение пределов рабочего дня, а с другой — возможное сокращение их. Возникает борьба, результатом которой является сокращение рабочего дня. Чему, однако, следует приписать этот результат? Преобладанию силы. Отсюда опять-таки возникает новое экономическое положение, которое, благодаря влиянию обычая, начинает считаться законом. Следовательно, экономический закон, подобно политическому, является Результатом победоносного принуждения. Условное насилие порождает основы экономического положения. Это именно и есть марксизм’ (стр. 150).
Это место ‘Капитала’, в самом деле, очень важно и в экономическом, и в историческом смысле. Но правильно ли понял его Ар. Лабриола?
Какою ‘силойрешается спор о длине рабочего дня между капиталистом и рабочим? Очевидно, прежде всего теми экономическими силами борющихся между собою классов, величина которых определяется общим характером капиталистических отношений производства и степенью развития их в данный момент, в данном обществе. Спрашивается, утверждал ли кто-нибудь из ревизионистов или реформистов, что споры между рабочими и предпринимателями не должны решаться экономической силой борющихся между собой классов? Нет, этого не было. Стало быть, нечего и совать им это место ‘Капитала’, как аргумент против их метода.
Но спор о длине рабочего дня может быть решен также посредством государственного вмешательства. Конечно, государственное вмешательство само является результатом соотношения сил в каждом данном обществе. Однако, и оно не имеет ничего общего с ‘революционным методом’, как это должен хорошо понимать наш революционный синдикалист, гремящий против реформизма. Стало быть, и на него нельзя указывать, защищая ‘революционный метод’.
Наконец, надо допустить, что в некоторых исключительных случаях спор о пределах рабочего дня может быть решен тем простым обстоятельством, что фабрикант побоится ‘бунта’ своих рабочих ломки машин, порчи зданий и т. п. Но так бывает только на первых стадиях капиталистического развития, при весьма неразвитом состоянии рабочего класса, и очевидно, что не рабочий бунт, не ломку машин и не порчу зданий имел в виду Маркс, говоря о силе, решающей спор о пределах рабочего дня.
Что же это? Каким образом мог г. Ар. Лабриола сослаться на это место ‘Капитала’ в подтверждение той своей, — вполне, впрочем, справедливой, — мысли, что Маркс вовсе не был исключительным сторонником мирного развития? Дело объясняется изумительно просто, Слово сила (Gewalt) Лабриола перевел словом насилие (по-итальянски — violenza) {На французский язык слово Gewalt в интересующем нас месте Капитала переведено словом force (сила), а не violence (насилие). См. ‘Le Capital’, t. I, стр. 101. Так же понял слово Gewalt и русский переводчик, см. ‘Капитал’, т. 1, СПБ. 1899 г., стр. 175. Но Ар. Лабриола нашел более удобным понять его в смысле драки. Об отношении силы к насилию см. нашу брошюру ‘Насилие и сила’, изданную в переводе с итальянского г-жей О. Рутенберг [Сочин., т. IV].}. Таким образом у него и вышло, что спор о пределах рабочего дня решается насилием, т. е., стало быть, дракой между фабрикантом и рабочими. Ну, а если дракой решаются, по мнению Маркса, даже такие столкновения интересов, как споры о длине рабочего дня, то ясно, что вся история капиталистического общества есть одна сплошная революция (revolution en permanence), и что Маркс, хорошо изучивший развитие капиталистического общества, не мог не оценить важной роли насилия в истории человечества. Eins, zwei, drei! Geschwindigkeit ist keine Hexerei!
Что такое условное насилие (точнее: обусловленное насилие, по-итальянски: la violenza condizionata)? И каким образом из указанного места в ‘Капитале’ следует, что экономический закон, подобно политическому, является результатом победоносного насилия? Это понять довольно трудно, тут опять дает себя чувствовать густая ‘туманность’ мышления Ар. Лабриолы.
Разъясняя учение Маркса о возможной роли насилия в процессе перехода от капитализма к социализму, Ар. Лабриола замечает: ‘Я считаю, что известный взгляд Энгельса на революцию не вполне соответствует истинному духу марксизма. Даже более того, я склонен думать, что теперь, по истечении восьми лет, сам Энгельс затруднился бы написать сказанное им в известном предисловии к ‘Классовой борьбе во Франции 1848—1850 гг.’. Это предисловие было написано исключительно под влиянием немецких обстоятельств и при условиях, которые быстро изменились’ (стр. 160—161). Далее он прибавляет: ‘Труд Энгельса, за которым нельзя не признать угнетающего влияния на настроение масс и, следовательно, на общественный прогресс, не вызвал, однако, до сих пор хотя бы мало-мальски исчерпывающего возражения. Этот труд является одним из наименее соответствующих практической тенденции марксизма, который был и всегда останется великой философией силы, гениальной теорией духовного насилия, как фактора общественного прогресса (стр. 162).
По этому поводу я прежде всего должен сделать замечание русскому переводчику (а также, разумеется, и редактору русского перевода) ‘труда’ Лабриолы. Слова ‘духовное насилие’ являются здесь полной бессмыслицей. В итальянском подлиннике напечатано: violenza intelligente, что значит: разумное, т. е. целесообразное насилие.
Но Лабриола стучится здесь в давно открытую дверь. Уже в 1900 году французский ‘Socialiste’ напечатал письмо Энгельса к П. Лафаргу, из которого видно, что знаменитый автор ‘Анти-Дюринга’ настаивал на легализме, имея в виду исключительно тогдашние германские условия, и что он был очень недоволен тем не в меру широким толкованием его взгляда, которое сделано было некоторыми немецкими его товарищами. В предисловии ко второму изданию моего перевода ‘Манифеста’ {См. заграничное издание: в русском, кажется, сделаны некоторые пропуски.} я дал, смею думать, ‘исчерпывающее’ решение этого вопроса. Повторять его здесь я не нахожу нужным.
Ар. Лабриола убежден, что все мы должны вернуться к Марксу ‘без всеобщего избирательного права (!) и без парламентской системы,— к Марксу 48 и 71 гг.’ (стр. 199). Это, конечно, явный и опять сугубый вздор, и толковать об этом нет никакой надобности, остановимся лучше на вопросе о том, как смотрит Ар. Лабриола на отношение синдикатов к социалистической партии.

X

По его словам, политическая деятельность рабочего класса должна исходить от синдикатов, представляющих собою реальные единицы, в которых выражается вся жизнь рабочего. ‘Наряду же с ними,— говорит он,— социалистические партии, как органы, обособленные от настоящих и истинных рабочих организаций, постепенно становятся излишними. Вначале, когда мы еще находились перед рабочим классом, несознательным, эгоистичным и подавленным нуждой, социалистическая партия, действительно, была символом всех пролетарских чаяний и надежд. Но теперь, когда рабочие начинают уже проявлять собственную инициативу, партии необходимо покориться и стать простой избирательной организацией тех рабочих синдикатов, которые признают удобным участие в избирательных кампаниях’ (стр. 207).
Тут Лабриола,— надо отдать ему эту справедливость,— вполне верен самому себе. Человек, убежденный в том, что учение Прудона представляет собою самую совершенную и точную теорию пролетарского социализма, не может рассуждать иначе. Но мы уже знаем, что ни отдельный синдикат, ни федерация синдикатов не может заменить собой политической партии рабочего класса. Мы уже знаем, что партия эта представляет собой общие интересы всего пролетариата, и что именно ее делом должно явиться превращение капиталистической собственности в общественную (а не синдикальную). Поэтому мысль о сведении партии к роли ‘простой избирательной организации’ кажется нам не более, как правильным выводом из совершенно ошибочных теоретических посылок. Рассмотрению этих ошибочных посылок Ар. Лабриолы посвящена вся моя статья, я не буду к ним возвращаться, а ограничусь разбором некоторых побочных соображений, выдвигаемых нашим автором в защиту своего взгляда на роль партии.
Он утверждает, что существование партии и синдикатов, как организаций двух различных родов, грозит привести к расколу между политикой и экономикой,— к расколу, который в свою очередь явился бы зародышем политического разврата и вырождения партии. ‘В общем замечается,— говорит он,— что жизнь партий является более здоровой именно там, где существует более тесная и постоянная связь между ними и общественными классами, как это, например, имеет место в Германии. Даже социалистической партии в общем не удалось оградить себя от политического разврата, несмотря на то, что в ней, несомненно, больше связи между политикой и экономикой, между приверженцами ‘идеи’ и членами того класса, чьи интересы эта идея должна выражать’ (стр. 204).
Совершенно справедливо, что жизнь всякой партии является тем более здоровой, чем теснее и постояннее связь, существующая между нею и тем общественным классом, который она представляет. Это нужно особенно помнить у нас, в России, где, вследствие неблагоприятных исторических условий, связь между рабочим классом и его партией до сих пор была и остается непрочной, неполной и вообще неудовлетворительной, чем и объясняются очень многие нездоровые явления в жизни партии. Но это вовсе не довод против партии, как таковой. Политический разврат в высшей степени нежелателен. Но нежелателен не один только политический разврат. В ‘руководящих сферах’ североамериканских профессиональных союзов замечается много весьма нездоровых явлений. ‘Сферы’ эти не раз повинны были в таких действиях, которые с полным правом можно отнести к рубрике ‘разврата’. А ведь ‘руководящие сферы’ профессиональных союзов Северной Америки вовсе не политическая организация. Значит, дело тут не в отношении политики к экономике, а именно в отношении ‘руководящих сфер’ к руководимой массе, все равно, как в ‘политике’, так и в ‘экономике’. Это отношение далеко не всегда и далеко не везде бывает таким, каким оно должно быть, нередко оно бывает даже совсем ненормальным, но оно бывает таким, повторяю, не только в политических, но и в чисто экономических организациях. Что и говорить: ненормальные отношения непременно должны быть устраняемы и заменяемы нормальными. Но отсюда вовсе еще не следует, что нормальны именно те отношения между партиями и синдикатами, которые рекомендует Ар. Лабриола. Напротив, они-то и оказались бы совершенно ненормальными, потому что самая мысль о них основывается, как мы видели, на совершенно ошибочных посылках.
Как нельзя более интересно то, что, когда речь заходит об отношении синдикатов к партии, то г. Луначарский начинает говорить языком синдикалистов. Правда, его окончательные выводы не похожи на те, которые делают из своих рассуждений синдикалисты. Но все-таки весьма характерно, что в области относящихся сюда рассуждений г. Луначарский в течение некоторого времени идет в ногу с синдикалистами и при этом совсем не сбивается с ноги, — словом, марширует, как подающий надежды рекрут… виноват, новообращенный синдикалист.
Он пишет: ‘Конфедерация синдикатов есть естественная форма организации рабочего класса. Тут организуется именно класс, как таковой: производители пролетарии, как таковые.
‘Партия есть идеологический союз, это люди одной веры. Интеллигент, мещанин, даже капиталист может быть социалистом и, значит, членом партии.
‘В синдикаты соединяет общность экономического положения, в партии — общность идеологии.
‘На чем строим мы, марксисты? На идеологической ли предпосылке чистоты идеологии, традиции, или же экономической предпосылке — классовом положении?’ (Стр. 253.)
Идеология особенно шатка у тех идеологов, которые берутся рассуждать о предметах, им недостаточно знакомых. Г. Луначарский, несомненно, принадлежит в данном случае к их числу: он плохо выяснит себе отношение между общественным бытием, с одной стороны, и общественным мышлением — с другой.
Не мышление определяет собой бытие, а бытие определяет собой мышление. Это несомненно, и, в этом смысле, мы, марксисты, действительно, строим на ‘экономической предпосылке — классовом, положении’. Но определенное бытием мышление, в свою очередь, является силой, необходимой для дальнейшего развития бытия. И чем больше развивается бытие, чем выше та ступень, на которую оно поднимается в своем историческом движении, тем необходимее становится для его дальнейшего развития им же определяемое мышление. Особенно важной станет роль определяемого бытием мышления в эпоху перехода от капитализма к социализму. И вот почему пренебрежение к идеологии непозволительно, непростительно и вредно особенно в среде марксистов. Марксисты должны знать и помнить, что — по их исторической теории — ‘мнения’, ‘идеологии’ не падают с неба, а определяются бытием, что, по этой причине, всякая данная идеология соответствует известному состоянию общественного бытия, что, наконец, когда развитие общественного бытия привело к сплочению в одну политическую партию людей, усвоивших правильные мнения о ходе этого развития и принимающих в нем деятельное участие в интересах пролетариата, то в лице этой партии, — деятельность которой представляет собою сознательное выражение бессознательного исторического процесса,— пролетариат приобретает ничем незаменимое орудие своей эмансипации, а его движение достигает полного своего расцвета.
Говоря, что всякая классовая борьба есть борьба политическая, Маркс хотел сказать не то, что борьба рабочего класса является политической во всех своих видах, а то, что высший вид этой борьбы есть — основанная на ‘общности идеологии’, — т. е. на одинаковом понимании конечной цели движения, — политическая борьба.
Потому-то и должны марксисты дорожить ‘чистотой идеологии’, потому-то они и не могут не быть ‘нетерпимыми’, что в их глазах бытие определяется мышлением и, в свою очередь, необходимо для дальнейшего развития бытия,— словом, потому, что они не эклектики, не ‘субъективисты’, не ревизионисты и не синдикалисты.
А ‘чистота идеологии’, к которой г. Луначарский, — по части идеологии сам, как известно, далеко не ‘чистый’, — относится свысока, свидетельствует о правильном понимании ‘экономического положения’ и безусловно необходима для того, чтобы пролетариат мог отмежевать свои ‘экономические предпосылки’ от ‘экономических предпосылок’ других классов. Но ‘чистоты идеологии’ можно требовать только от партии: в профессиональный союз непременно должны быть принимаемы даже такие рабочие, которые еще не поднялись на высоту пролетарской идеологии, для которых еще не ясна конечная цель пролетарского движения и которые пока еще ограничиваются борьбой за лучшие условия продажи своей рабочей силы. Поступать иначе было бы неразумно, потому что дробились бы силы пролетариата и тем ослаблялась бы его позиция по отношению к капиталу. Недаром же Штутгартский международный съезд в своей резолюции об отношении партий к профессиональным союзам постановил, — согласно моему предложению, — что никогда не следует упускать из виду единства профессионального действия.
Именно потому, что отстаивание ‘чистоты идеологии’, — т. е., значит, между прочим, и определение конечной цели движения,— есть призвание партии, а не профессионального союза, именно потому руководящая роль в движении должна принадлежать не союзу и не федерации союзов, а партии.
Но, говоря это, я знаю, что меня могут понять совсем превратно, даже прямо по Угрюм-Бурчеевски, как привыкли понимать вопросы этого рода, например, наши большевики.
Руководить можно различно. Г. Луначарский, который, как мы уже знаем, ‘строит’ не на ‘чистоте идеологии’, а на ‘экономической предпосылке’, тоже хотел бы, чтобы ‘социалистические партии сумели, успели воспитать синдикальное движение… и разъяснить ему путь’ (стр. 257). Но я понимаю это дело не так, как он.
Его огорчает тот факт, что Бебель высказался за нейтральность профессиональных союзов: по его мнению, нейтральность означает ‘ослабление в недрах геверкшафтов социалистической пропаганды’ (стр. 251). Но это ошибка. Пропаганда является делом партии, и нейтральность профессиональных союзов нисколько не мешает партии вести эту пропаганду со всей той энергией, на какую только она способна.
Г. Луначарский указывает на то, что нейтральность союзов отстаивается также и немецкими ‘ревизионистами’. Это совершенно верное указание, к сожалению, оно доказывает совершенно не то, что хотелось бы доказать г. Луначарскому.
Ревизионисты отстаивают нейтральность профессиональных союзов с тою целью, чтобы сделать себе из них оплот против партии, дорожащей неприятной для них ‘чистотой идеологии’. Ревизионисты говорят: ‘Союзы должны быть нейтральными’, а разумеют под этим: ‘Союзы надо использовать для борьбы с ортодоксальным марксизмом’. Выходит, что и тут спор ведется собственно о той ‘чистоте идеологии’, по поводу которой г. Луначарский ‘делает фи’, по известному французскому выражению. Выходит, что для борьбы с ревизионистами надо поналечь на ‘чистоту идеологии’. Устранение же нейтральности профессиональных союзов ничему тут не поможет. Если мы поставим союзы даже в тесную формальную зависимость от партии, а в партии восторжествует ‘идеология’ ревизионистов, то устранение нейтральности союзов будет лишь новой победой ‘критиков Маркса’.

XI

Для вразумления читателя г. А. Луначарский делает две цитаты из приведенного Иэкком (т. е. Екком) {В книге ‘Интернационал’.} послания Маркса к секциям Интернационала. Он считает эти цитаты в высшей степени важными, и они действительно в высшей степени важны. Но то послание, из которого они заимствованы, слишком мало известно читающей публике. Поэтому я целиком приведу обе цитаты, заимствованные из него г. Луначарским.
Первая цитата: ‘Профессиональные союзы рабочих, незаметно для самих себя, сделались центрами организации рабочего класса (писано в 1866 г.), подобно тому, как средневековые городские общины были центрами организации для буржуазии. Если профессиональные союзы, как средство к уничтожению конкуренции между рабочими, безусловно необходимы в повседневной партизанской войне между капиталом и трудом, то еще важнее второе их свойство — то, что они являются организованной силой, могущей уничтожить самую систему наемного труда и господства капитала’.
Вторая цитата: ‘Профессиональные союзы слишком исключительно сосредоточили свое внимание на непосредственной борьбе против капитала, они еще не вполне поняли значение своей деятельности в борьбе против современного способа производства, они держались в стороне от общего социального и политического движения. Однако, в последнее время они начали уяснять себе свою великую историческую задачу’. Маркс призывал синдикаты ‘научиться действовать сознательно в качестве центров организации своего класса, поддерживать всякое общественное и политическое движение, ведущее к осуществлению его целей, и смотреть на себя, как на активных передовых борцов рабочего класса. Таким способом они обратят внимание всех слоев трудящегося населения на свою тактику и убедят самого последнего рабочего в том, что их цель отнюдь не заключает в себе ничего узко-эгоистического, но, напротив, состоит в освобождении всех угнетенных масс’. Иэкк. ‘Интернационал’. Изд. ‘Знания’, стр. 59 и 60.
Мне сдается, что г. Луначарский сделал эти весьма важные цитаты, будучи отчасти руководим совершенно понятным с его стороны желанием оказать дружескую услугу синдикалистам. И, конечно, синдикалисты легко могут воспользоваться этими цитатами в своих целях, имея дело с людьми, мало сведущими, но только в этом случае: сведущих же людей не собьют с толку даже слова, сказанные Марксом о том, что синдикаты могут уничтожить систему наемного труда.
Конечно, могут! Еще бы нет! Но как? В этом состоит весь вопрос. А на этот вопрос Маркс ответил уже в первом манифесте ‘Интернационала’. Он сказал там, что великая обязанность организованных рабочих ‘заключается в завоевании политической власти’. Другими словами, организованные в профессиональные союзы рабочие должны придти к созданию политической партии, которая и сделает дело, прямо противоположное делу, рекомендуемому рабочим синдикалистами: вместо ‘разрушения государства’,— а следовательно, и государственной власти, — на первый план поставлено будет завладение этой властью. Уже в одном этом заключается осуждение всей теории и практики синдикализма.
Но это мимоходом, главное же в том, что с двумя цитатами, сделанными г. Луначарским, мне хочется сопоставить следующую, третью цитату — тоже из Маркса:
‘Профессиональные союзы ни в коем случае не должны находиться в связи или в зависимости от политических обществ, если они хотят выполнить свою задачу. Если это не делается, то, значит, им наносится смертельный удар. Профессиональные союзы — школа социализма. В профессиональных союзах рабочие делаются социалистами, так как они изо дня в день борются с капиталом. Все политические партии, какого бы то ни было направления, воодушевляют массу рабочих только на короткое время, профессиональные же союзы, наоборот, связывают эту массу прочно и надолго. Только союзы в состоянии представить действительную рабочую партию и противопоставить силу рабочих могуществу капитала. К взгляду, что материальное положение должно быть улучшено, пришло большинство рабочих, без различия партий. А раз улучшается материальное положение рабочего, он больше может посвящать себя воспитанию своих детей, его жена и дети освобождаются от необходимости идти на фабрику, сам он может более заботиться о своем духовном и физическом развитии. Тогда он делается социалистом, не сознавая этого’.
Эта цитата заимствована из разговора Маркса с одним из деятелей германского профессионального движения. Разговор этот был напечатан в социал-демократической газете ‘Volksstaat’ в 1869 году. Следовательно, он относится как раз к эпохе того послания, из которого сделал свои цитаты г. Луначарский. Маркс, внимательно следивший за названной газетой, не сделал никаких поправок к своим словам, воспроизведенным в газете ‘Volksstaat’. Это доказывает, что он находил передачу его разговора правильной. К чему же сводятся мысли, высказанные им в этом разговоре?
Прежде всего к тому, что профессиональные союзы должны быть нейтральными.
Мне возразят {Как возразил в августе этого года в Штутгарте Каутский, до сведения которого я довел существование этого разговора.}: тогдашнее положение дел в Западной Европе не похоже на нынешнее. Это так. Но в чем разница? Самая главная разница состоит в том, что теперь уже нельзя сказать: все политические партии воодушевляют рабочих только на короткое время, профессиональные же союзы, наоборот, связывают их прочно и надолго. Теперь есть политическая партия, прочно и надолго воодушевляющая сознательных рабочих. Но и теперь,— и теперь более, чем когда бы то ни было прежде, — к мысли о том, что материальное положение рабочих должно быть улучшено, приходит много даже таких рабочих, которые по своей неразвитости еще не могут пристать к партии. Профессиональный союз по необходимости должен быть ‘шире’, нежели партия: он должен доводить рабочих до ее уровня. И так как он должен быть ‘шире’ партии,— в указанном мною смысле,— то вредно подчинять его партии.
Поэтому, есть основание думать, что Маркс и теперь стоял бы в Германии за нейтральность союзов, понимаемую, конечно, в Бебелевском, а не в ревизионистском смысле. А что касается России, то он уже, наверное, повторил бы, что там профессиональные союзы ‘не должны находиться в связи или в зависимости от политических обществ, если они хотят выполнить свою задачу’. Причина ясна: в России слишком много ‘политических обществ’, в ней еще нет партии, подобной западным партиям, и если бы профессиональные союзы захотели поставить себя в зависимость от многочисленных в России ‘политических обществ’, то им пришлось бы, к величайшему вреду для своего дела, раздробиться на много частей, как это мы и видим в Западном Крае.
Но это вовсе не значит, разумеется, что партия с своей стороны Должна быть нейтральна в своих отношениях к союзам. Нет, она-то не должна оставаться нейтральной, она должна принять все меры к тому, чтобы распространять свои идеи среди рабочих, организованных в профессиональные союзы. Только при этом условии она в состоянии будет выполнить свою обязанность: стать руководительницей организованных в союзы рабочих в их движении к конечной цели, и в то же время не насиловать, не коверкать, не уродовать, не раздроблять эти их союзы Я вынужден был сказать много неприятного по адресу г. Ар. Лабриолы. Мне хочется похвалить его на прощание. В примечании на стр. 106 своей книги он говорит. ‘Связь между революционизмом и избирательной непримиримостью — чистая фантазия, если не пустая штука’ Это очень умно, и я очень рекомендую эти умные слова ‘большевикам’ и г. А. Луначарскому. Учиться вообще полезно, учиться же у тех, к которым чувствуешь естественную симпатию, кроме того, и приятно.

Статья вторая
Энрико Леонэ и Иваное Бономи
Энрико Леонэ, Синдикализм. Перевод с итальянск. Г. Кирдецова. С пред. Автора к русск. изд. Изд. С. Дороватовского и А. Чарушникова. Москва, 1907. Ivanoe Bonomi, Le vie nuove del socialismo. 1907. Remo Sandron, editore. Milano, Palermo, Napoli.

I

Энрико Леонэ — ‘революционный синдикалист’, Иваное Бономи — ‘реформист’. В Италии, как и везде, ‘реформисты’ и ‘революционные синдикалисты’ во многом расходятся друг с другом. Они враждуют между собою. Но в первой статье я уже сказал, что они — родные братья, несмотря на свою взаимную вражду. И достаточно прочитать со вниманием те две книги, название которых я выписал выше, чтобы убедиться в справедливости этой мысли. Правда, каждый из двух враждующих между собою братьев обладает особым темпераментом, но несходство их темпераментов не устраняет сходства их физиономий. И не только физиономий: родившись в одной семье, они долго подвергались одинаковым влияниям, усвоили много одинаковых стремлений. Тому, кто интересуется состоянием и ходом всемирного рабочего движения вообще и итальянского движения в частности, в высшей степени полезно поближе всмотреться в их ‘фамильные черты’. Мы отчасти уже знаем их благодаря книге Ар. Лабриолы. Но, во-первых, каши маслом не портят, а во-вторых, в лице Энрико мы имеем дело с другой разновидностью итальянского ‘революционного синдикализма’, которая в некоторых отношениях еще более характерна, нежели разновидность, представлявмая Ар. Лабриолой. Поэтому давайте изучать теперь Леонэ и сравнивать его взгляды со взглядами реформиста Бономи.
Я начинаю с Леонэ. И прежде всего замечу вот что. Э. Леонэ называет своего переводчика своим талантливым другом (предисловие автора к русскому изданию, стр. III). Я не отказываюсь верить в талантливость г. Кирдецова, но беспристрастия ради я скажу, что он плоховато перевел книгу своего,— разумеется, тоже очень талантливого,— итальянского друга. Не то, чтобы он искажал его мысли, нет, в этом отношении перевод в большинстве случаев, верен подлиннику. Однако, мысли Леонэ переведены г. Кирдецовым на какой-то странный язык, изобилующий не только иностранными словами, — вроде ‘концепции’, ‘ситуации’ и т. п.,— но и прямо смешными описками. Вот, например, на стр. 35-ой мы читаем: Он (т. е. реформизм. — Г. П.) в действительности не мог противопоставить ничего положительного и закону о классовой борьбе’ В подлиннике стоит: alla legge della lotta di classe’ (стр. 48). Это значит: ‘закону классовой борьбы’. Энрико Леонэ тоже выразился здесь очень неудачно,— что вообще нередко случается с ним,— но он все-таки выразился не так нелепо, как заставляет его выражаться г. Кирдецов: закон классовой борьбы,— если таковой существует,— так же далек от закола о классовой борьбе, как закон всемирного тяготения далек от закона о всемирном тяготении. Насколько мы знаем, закона о всемирном тяготении не издавал пока даже ни один из щедринских помпадуров. Точно так же нигде никто не издавал и того закона об ‘эгоизме’, о котором идет речь в ‘талантливом’ переводе г. Кирдецова. На этот счет не было также никаких сенатских ‘разъяснений’. К чему эта литературная неряшливость? А вот нечто худшее, нежели литературная неряшливость. На стр. 113 у г. Кирдецова говорится о ‘тициановском Колизее, в котором душа язычников проявляла чванную жестокость’. Смею уверить г. Кирдецова, что тициановского Колизея нигде нет и никогда не было. У Леонэ говорится о ‘Colosseo di Tito(стр. 114), т. е., о Колизее Тита, а это — совсем другое. Это может показаться мелочью, но мелочи этого рода, некрасивые и нежелательные ни в каком литературном произведении, особенно нежелательны в таких сочинениях, которые посвящены предметам, особенно интересным для читателей из рабочей среды. К таким читателям следовало бы относиться с удвоенным вниманием, а у нас о них совсем не думают наши ‘талантливые’ авторы и переводчики. Особенно переводчики! Пересмотрите русские переводы западных социалистических писателей, и вы поразитесь их полнейшей негодностью Правда, есть и тут несколько блестящих исключений, но это именно те исключения, которые только подтверждают общее правило. А что это правило вредит интересам читателя, это понятно, кажется, само собою.
Что касается содержания книги Леонэ, то им остался очень доволен г. В. Тот. в ‘Товарище’ (No 443, от 7 дек. 1907 г.). В небольшой библиографической заметке, посвященной им этой книге, г. В. Тот. говорит: ‘Э. Леонэ — наиболее глубокий и в то же время широкий теоретик синдикализма. Широк он в том смысле, что не отрицает совсем парламентаризма и не ограничивается профессиональными союзами, как организацией, которая заменит собою капиталистический строй’. Не касаясь пока вопроса о том, может ли та или другая организация производителей заменить собою ‘капиталистический строй’, т. е. данную совокупность производственных отношений,— об этом ниже,— я признаюсь, что этот похвальный отзыв г. Тот. о книге Леонэ поверг меня в большое изумление, потому что ни глубины, ни широты взгляда я в этой книге не заметил. Да и не только в этой книге, а вообще в сочинениях Энрико Леонэ. Сочинения его интересны не положительными, а именно только отрицательными своими свойствами. Правда, отрицательные свойства их весьма велики. Но ведь не за то же хвалит Леонэ г. рецензент…

II

Для того, чтобы судить о ‘глубокомыслии’ Э. Леонэ, достаточно ознакомиться с тем, как он понимает так называемый кризис в социализме. Вот что говорит он о нем.
По его словам, кризис ‘неожиданно обнаружился перед лицом истории и критики (sic!), благодаря полемике, возбужденной Бернштейном в германской социал-демократии, Черкезовым — в рядах русских социалистов, Корнэлиссеном — в Голландии, Ван-Колем в Дании, Анзэлэ — в Бельгии’ (стр. 13).
Остановимся пока на этом. До сих пор мы думали, что в области теории ‘кризис’ в том и состоял, что некоторые социал-демократы, считавшие себя учениками Маркса, принялись ‘критиковать’ своего учителя. Оказывается, что мы ошибались. ‘Кризис’ состоял не в критике и вызван был не критикой: он только обнаружился ‘перед лицом критики’. Это в самом деле неожиданно. Но это еще не все. Мы узнаем от Леонэ, что голландец Ван-Коль ‘возбудил полемику’… в Дании, а ‘в рядах русских социалистов’ ту же полемику вел г. Черкезов. Наш ‘глубокомысленный’ автор, очевидно, принял этого анархиста за бывшего ученика Маркса. Тот же промах сделал он и насчет Корнэлиссена, который еще до начала ‘кризиса’ обеими ногами стоял на почве анархизма. Уже отсюда видно, как хорошо он осведомлен насчет ‘кризиса’! Но дальше он еще лучше обнаруживает свою ‘широкую’ осведомленность. Он говорит: ‘Наиболее яркие выразители социалистического движения теперь уже открыто признавали, что катастрофа буржуазного общества, т. е. заключительная схватка между двумя враждебными классами… есть не что иное, как ‘бессмысленное мечтание’. Длинный ряд цифр и бесконечная цепь силлогизмов услужливо доказывали, что наиболее положительные предсказания критики и учения социалистов были опровергнуты самой эволюцией общественного процесса… Какая ирония: старые принципы опровергаются самими же хранителями их’ (стр. 14).
Вы видите: тут уже никак нельзя сомневаться в том, что наш автор принял анархистов Черкезова и Корнэлиссена за ‘наиболее ярких выразителей социалистического движения’ и за ‘хранителей старых принципов’ учения, подвергнутого ‘пересмотру’ гг. критиками, т. е. принципов марксизма. Г. Черкезов в роли хранителя этих принципов! Забавнее этого ничего и нельзя задумать! Нужно быть очень сведущим по части названных принципов, чтобы впасть в подобную ошибку. И можно представить себе, какого вздора способен наговорить о ‘кризисе в социализме’ тот человек, который так хорошо знает эти принципы!
Не менее сведущ Э. Леонэ и в практике социализма. На стр. 10-й своей книги он уверяет: ‘Славной памяти ‘Интернационал’ оставил нам, в виде последнего своего завещания, резолюцию женевского конгресса 1863 года, в которой’ и т. д. Нам не важно, какую именно резолюцию имеет в виду Леонэ, нам важно, — и, как это легко поймет читатель, очень важно,— что в 1863 г. ‘Интернационал’ не принимал никаких резолюций по той простой причине, что тогда он еще не был и основан. Женевский конгресс этого знаменитого товарищества рабочих имел место не в 1863, а в 1866 г., и это был не последний, а первый его конгресс, а потому и резолюции, на нем принятые, отнюдь не могут быть названы его ‘последним завещанием’. Такие ошибки так грубы, так непростительны и так невероятны, что, прочитав строки, относящиеся к женевскому конгрессу, я, признаюсь, подумал, не напутал ли тут чего ‘талантливый друг’ Леонэ, г. Кирдецов, и потому обратился к подлиннику. Но это обращение лишний раз убедило меня в том, что Русский переводчик, хотя неуклюже и неряшливо, но, в общем, верно передает мысли своего итальянского автора: в подлиннике я нашел тот же 1863 год и то же ‘последнее завещание’ (ultimo atto testamentario). Конечно, г. Кирдецов мог поправить эту ошибку. Но, чтобы поправлять те или другие ошибки, надо сначала их заметить, а чтобы их заметить, надо быть знакомым с тем предметом, о котором идет речь. Ну, а этого, как видно, нельзя требовать от нашего ‘талантливого друга’. Он не изучил предмета, удовольствовавшись знакомством с тем, что показалось ему, в его наивности, ‘последним словом’ западноевропейского пролетарского движения. И вот он стал переводить,— точнее: перетаскивать,— это ‘последнее слово’ на русский язык со всеми украшающими его логическими ‘перлами’ и историческими ‘диамантами’. Он не способен был поправить ошибку своего друга ни там, где у того говорится об Интернационале, ни там, где мы читаем следующее: ‘Эти германские социалисты не постеснялись называть свою партию именем социал-демократии — логической какофонией, напоминавшей собою ту французскую социальную революцию 1830 г., которую тот же Маркс в ‘Гражданской войне’ так саркастически высмеивал за ее мелкобуржуазный дух и за пестроту социальных элементов, вошедших в ее состав’ (стр. 21). Впрочем, нет, постойте: тут Кирдецов, кажется, кое-что исправил. В подлиннике говорится не о социальной революции 1830 года (которой не было), а о социальной демократии того же года. Положим, что и это вздор, так как в 1830 году во Франции не было никакой социал-демократической партии, но все-таки Леонэ говорит не то, что заставляет его говорить г. Кирдецов: тут уже заметно, стало быть, что-то вроде покушения на поправку. То же покушение обнаруживается и в замене названия того сочинения Маркса, на которое ссылается здесь Леонэ, — Lotte civili, т. е. ‘Гражданские войны’, т. е. вероятно, ‘Die Klassenkmpfe in Frankreich’,— названием другого его сочинения: ‘Гражданская война’, т. е., ‘Гражданская война во Франции’,— сочинения, написанного по поводу Парижской Коммуны. Но эта неудачная поправка, вызванная вовсе не знанием дела, а простым созвучием названий, окончательно все портит, так как в брошюре ‘Гражданская война во Франции’ нет ровно никаких насмешек по адресу французской социал-демократической партии 1848—1849 гг. Короче, ни тот, ни другой из двух ‘талантливых друзей’ не оказывается ‘на высоте призвания’…
Замечу мимоходом, что современная международная социал-демократия не имеет ровно ничего общего с той французской партией, которая называлась социал-демократической в 1848—1849 годах. Что же касается ‘логической какофонии’, т. е. той мысли Э. Леонэ, что поня-

67

тие: социализм совсем не вяжется с понятием: демократия, то здесь его устами говорят Прудон, Бакунин, Кропоткин и другие теоретики анархизма.

III

Э. Леонэ сам находит, что необходимо ‘тщательно проанализировать внутреннее содержание кризиса социализма, поскольку он проявился в области доктрины’ (стр. 18). И это, без сомнения, справедливо. Но для того, чтобы судить о кризисе, поскольку он проявился в области ‘доктрины’, необходимо понимать ‘доктрину’, а мы уже видели, что трудно ждать от Леонэ ее знания. Как бы там ни было, послушаем, в чем заключается, по его мнению, однако, ‘внутреннее содержание кризиса’.
‘Кризис социализма,— говорит он,— в общем отрицал наличность растущего антагонизма, который, по Марксу, рано или поздно автоматическим путем должен будет привести к насильственному устранению капиталистической собственности’ (стр. 19).
Итак, Маркс утверждал, а ‘кризис’,— т. е. Корнэлиссен в Голландии, Ван-Коль в Дании, а Черкезов в России,— отрицал рост того социального антагонизма, который автоматически приведет к устранению капитализма. И в этом отрицании ‘кризисом’ того, что утверждал Маркс, и состояло внутреннее содержание кризиса. Очень хорошо, хотя и не очень складно. Но кто же прав в этом споре: Маркс, или кризис? Что говорит об этом Э. Леонэ:
‘Спешу выразить свое уважение безукоризненной строгости этих рассуждений первого социалистического ревизионизма {Подчеркнуто у г. Леонэ.}, главным же образом, мужеству и непринужденности (!), с которыми были сделаны эти заявления. Действительно, если закон капиталистического развития функционировал (sic!) не так, как его (?) предсказал Маркс, т. е. не в том направлении, чтобы разрыть все большую и большую пропасть между владельцами капиталов и неимущими рабочими и, таким образом, численно увеличить класс работников, заинтересованных в уничтожении капитализма, если, вопреки предсказанию Маркса, количество имущих все больше возрастало, а антагонизм интересов между капиталом и трудом, благодаря повышениям заработной платы рабочих, потерпел значительное ослабление,— если все это было в действительности так, то отсюда, казалось, с непреодолимой силой напрашивается следующий вывод: старая революционная социалистическая тактика, вдохновляемая обманчивым призраком все растущего антагонизма, все цело потерпела крушение. Усилия ‘правоверных’ социалистов оставаться на почве непримиримой классовой борьбы именно тогда, когда сами факты жизни собирались лишить эту борьбу всякой почвы под ногами, должны были показаться тщетными’ (стр. 15—16).
Вы понимаете, читатель? Я тоже — нет. С одной стороны, рассуждения ревизионистов были безукоризненно логичны, по поводу чего наш автор и спешит засвидетельствовать им свое уважение, а с другой — только ‘кажется’, что эти рассуждения были безукоризненно логичны, так что и уважение, в котором расписывается Леонэ, надо, должно быть, считать только кажущимся. Вот и разбирайся! Нет, как бы там ни обстояло дело с логичностью ревизионистов, а с логичностью г. Леонэ оно обстоит безнадежно плохо: он не умеет свести концы с концами в своих собственных рассуждениях.
Г. Леонэ продолжает: ‘Отсюда не трудно понять, почему противники так потирали руки от удовольствия… К счастью, противники приняли тень за тело, они полагали, что кризис в идеях и доктринах послужит причиной или поводом для разрушения дела и процесса социалистического движения’ (стр. 16).
Это как будто выводит нас из недоумения: рассуждения ревизионистов были безукоризненны, но ошибочно было думать, что этими безукоризненно логичными рассуждениями можно разрушить ‘дело и процесс социалистического движения’. Допустим, что именно этого и хотел сказать наш автор. Но ведь у нас с ним речь идет теперь не о ‘процессе социалистического движения’, а именно о ‘доктрине’, ведь г. Леонэ сам признал необходимым и сам пригласил нас ‘тщательно проанализировать внутреннее содержание кризиса социализма, поскольку он проявился в области доктрины’. Вот мы и хотели последовать его приглашению, вот мы и старались ‘тщательно проанализировать’, вот мы и спрашивали его: кто же прав ‘в области доктрины’: Маркс, или безукоризненно логичные и за это уважаемые нашим автором ревизионисты? Но не так-то легко добиться от него толкового ответа на этот вопрос.
Он пишет: ‘Все, начиная от теории стоимости до диалектического метода, от закона концентрации капиталов до доктрины периодических кризисов, от системы прибавочной стоимости до экономически-материалистического доказательства фатальности социализма — словом, все составные элементы марксистского учения, бывшего до сих пор наиболее авторитетной и универсально признанной школой социализма, подверглись теперь беспощадной ломке’ (стр. 14).
Эти строки как будто дают повод думать, что г. Леонэ считает весьма убедительными ‘критические’ доводы, выдвинутые ревизионистами против учения Маркса: если они не только пытались подвергнуть ломке учение Маркса, но и в самом деле подвергли его таковой, если они разрушили все теоретические основы этого учения, то ясно, что правда была на их стороне.
Но, с другой стороны, тот же Леонэ написал и вот эти строки: ‘В общем из статистических данных, бывших в его распоряжении, реформизму {Г. Леонэ отождествляет здесь реформизм с ревизионизмом, на что имеет конечно, полное право.} не удалось вывести такое положение, которое шло бы вразрез с законом концентрации капиталов, он пришел лишь к заключению, что эта концентрация совершается не с тою быстротой, какую предсказывал Маркс’ (стр. 35).
Когда и где предсказывал Маркс быстроту концентрации капиталов? Какую именно страну имело в виду его предсказание? Обо всем этом не спрашивайте г. Леонэ. Ему некогда заниматься такими мелочами,— и баста! Но ведь что ни говорите, а несомненно то, что если ревизионистам не удалось опровергнуть ‘закон концентрации капиталов’, то выходит, что правда была,— по крайней мере, в этом отношении,— не на их стороне, а на стороне Маркса.
Еще раз: что же следует нам думать о кризисе в социализме? Кто прав: Маркс или его критики?

IV

Нам необходимо добиться от г. Леонэ ответа на этот вопрос. По его словам, ревизионизм пытался разбить учение Маркса, во-первых, путем оспаривания предсказанной Марксом концентрации богатств, несбыточности его положения об ухудшении условий труда (теория обнищания), а во-вторых (не в-третьих ли?— Г. П.),— фактом роста числа капиталистов’ (стр. 35).
Мы уже знаем, как смотрит г. Леонэ на вопрос о концентрации капиталов. Посмотрим теперь, что думает он о ‘теории обнищания’.
‘Общее улучшение быта и повышение уровня заработной платы,— говорит он,— еще не могут служить достаточным доводом для опровержения закона о все более обостряющемся антагонизме между капиталом и трудом… Заработная плата, по исследованиям Геверница и Жида и по словам самих рабочих, повысилась вследствие тех усилий, которые рабочий класс проявил в своей непосредственной борьбе с капиталом. Повышенная заработная плата, следовательно, говорит за то, что в последние двадцать лет борьба между капиталом и трудом все более обострялась и что она находит себе выражение в такой форме, которая все более и более подчеркивает силу организованности, численности и дисциплины рабочих, словом, силу тех элементов, о которых Маркс и говорит в своем описании. Итак, предсказания Маркса, вместо опровержения, находят в жизни полное оправдание’ (стр. 36) Выходит, что и в этом случае правда на стороне Маркса, а не на стороне ревизионистов. И если г. Леонэ сам не грешит против логики, если его собственное ‘следовательно’ имеет под собою хоть какое-нибудь логическое основание, то опять решительно непонятно, где же собственно проявилась, по поводу этого вопроса, будто бы безукоризненная логичность гг. ‘критиков’ Маркса. Но в том-то и дело, что наш автор и здесь рассуждает совсем неправильно.
Во-первых, с точки зрения ‘теории обнищания’ важно не то, повысилась или понизилась заработная плата, а то, повысился или понизился уровень прибавочной стоимости, которым определяется степень эксплуатации рабочего. Если десять рабочих, получавших одинаковую заработную плату, прежде создавали своим трудом, в течение одного дня, стоимость равную А, причем 1/2 А доставалось им в виде заработной платы, между тем как другая половина А составляла прибавочную стоимость, то уровень этой последней равнялся 50%. Если же теперь те же рабочие создают стоимость, равную А + 1/2 А, причем 3/4 А отходит к ним, в качестве заработной платы, а остальные 3/4 А достаются предпринимателю, как прибавочная стоимость, то уровень этой последней будет по-прежнему равняться 50%, т. е останется неизменным, несмотря на повышение заработной платы. Наконец, если рабочие будут, в течение того же времени, создавать стоимость равную 2 А, получая 3/4 А в виде заработной платы, то предприниматель получит A + 3/4 A, a это значит, что повышение заработной платы не помешает повышению уровня прибавочной стоимости, т. е. степени эксплуатации рабочего. А повышение степени эксплуатации рабочего равносильно относительному ухудшению его положения в обществе. Вся суть интересующего нас здесь вопроса и заключается стало быть в том, чтобы решить, ведет ли развитие производителъных сил в капиталистическом обществе к относительному ухудшению или же, наоборот, к относительному улучшению общественного положения пролетариата. Геверниц, на которого ссылается г. Леонэ, и многие другие буржуазные экономисты утверждают, что дело идет именно к улучшению {См. сочинения Геверница, Zum sozialen Frieden и Der Grossbetrieb.}, между тем как марксисты доказывают, что общественное положение рабочего относительно ухудшается несмотря на то, что его заработная плата,— денежная и даже реальная,— обнаруживает стремление к повышению. В этом и состоит приписываемая им их противниками ‘теория обнищания’. Что касается самого Маркса, то его ‘критики’ приписывали ему, вслед за Геверницем и многими другими буржуазными экономистами, теорию абсолютного ухудшения положения рабочего класса. Но это чистейший вымысел. Маркс нисколько не сомневался в том, что положение рабочего относительно ухудшается, и в первом томе своего ‘Капитала’ он дал теоретическое объяснение этого явления. А насчет абсолютного ухудшения положения рабочего он нигде не высказывался положительно, по-видимому, лишь допуская его возможность при известных условиях времени и места. В своем споре с Прудоном он писал:
‘Экономисты… доказали, что при существующих условиях производства растет и должно еще больше расти богатство буржуазии. Что же касается рабочего класса, то еще большой вопрос, улучшилось ли его положение вследствие увеличения общественного богатства {Подчеркнуто мною.}. Когда, отстаивая свой оптимизм, экономисты ссылаются на пример английских рабочих, занятых в хлопчатобумажной промышленности, то они рассматривают их положение лишь в редкие моменты промышленного процветания! К эпохам кризиса и застоя такие моменты находятся в ‘правильно-пропорциональном’ отношении 3 к 10. Или, говоря об улучшении, экономисты имеют в виду те миллионы рабочих, которые должны были погибнуть в Ост-Индии, чтобы доставить 1 1/2 миллионам занятых в той же отрасли промышленности английских рабочих три года процветания в каждые десять лет?’ {‘Нищета философии’, перевод В. И. Засулич, стр. 71—72.}.
Как видим, от этого осуждения оптимизма буржуазных экономистов еще далеко до учения об абсолютном ухудшении, неоспоримо только то, что в эпоху своего спора с Прудоном Маркс считал абсолютное улучшение, о котором так громко кричали буржуазные экономисты, весьма сомнительным. Формулируя свой взгляд, он сам говорит: ‘Лишь потому, что, под влиянием конкуренции, заработная плата колеблется, то поднимаясь выше, то падая ниже необходимых для его существования жизненных средств, лишь потому рабочий и может в некоторой, хотя бы самой ничтожной, степени воспользоваться ростом общественного богатства. Но именно потому для него возможна также и голодная смерть’ {Там же, стр. 72.}.
Тут, как видим, допускается возможность абсолютного, хотя и ничтожного улучшения,— улучшения, выгоды которого нейтрализуются, впрочем, крайнею необеспеченностью положения рабочего. И это: взгляд высказан был Марксом в то время, когда, по признанию тех самых экономистов, которые упрямо навязывают теорию абсолютною ‘обнищания’, положение рабочего класса абсолютно ухудшалось, по крайней мере, в Англии, т. е. в стране, дальше всех других ушедшей по пути промышленного развития. Впоследствии этот взгляд, которому Маркс дает здесь название ‘теории экономистов’,— т. е. взгляд, разделяемый, в сущности, самими буржуазными экономистами, но только затемняемый у них оптимистической фразеологией,— этот взгляд, говорю я, был впоследствии пересмотрен и углублен самим Марксом, результаты этого пересмотра и углубления изложены в первом томе ‘Капитала’, к которому я уже отсылал читателя, утверждая, что там дано теоретическое объяснение неизбежности относительного ухудшения положения пролетариата {Подробнее вопрос этот рассмотрен мною в моем ответе г. П. Струве в сборнике ‘Критика наших критиков’ [Сочинения, т. XI].}. Этот, окончательный, взгляд Маркса заслуживает, конечно, не меньшего внимания, чем то учение о заработной плате, которого держался Маркс в сороковых годах. И если г. Леонэ взял на себя роль судьи в споре между ‘ортодоксальными’ марксистами и ревизионистами, то ему нужно было всесторонне выяснить себе этот взгляд, но он не счел нужным дать себе этот труд {Или оказался неспособным к нему. В другом его сочинении: ‘L’Economia sociale’, Genova 1904, изложено с грехом попонам Марксово учение о заработной плате (стр. 214 — 216), но как плохо понял Леонэ его смысл, видно уже из того, что он называет его теорией издержек производства (!) (teoria del costo). По-русски это называется попасть пальцем в небо. Сам Леонэ приходит в названном сочинении лишь к тому выводу, что заработная плата не одинакова в различных отраслях промышленности, но стремится к одному уровню под влиянием конкуренции и технического процесса (стр. 221). Это немного!}. Он без критики усвоил себе то, что было найдено им в ‘исследованиях Геверница и Жида’, и только постарался, с помощью софизма, отделаться от тех выводов, к которым пришли эти исследователи,— особенно Геверниц. Он с победоносным видом выдвигает против них свой софизм. Но чем более упований возлагает он на него, тем более обнаруживается его полная беспомощность в экономических вопросах.
Что говорили Геверниц и его единомышленники? То, что, благодаря развитию техники в капиталистическом обществе, доля рабочего класса в национальном доходе увеличивается, а доля капиталистов уменьшается, вследствие этого расстояние между этими двумя классами становится меньше, рабочий сближается с предпринимателем. Что это сближение между классами, что это увеличение доли пролетариата,— если даже оно вообще возможно,— не произойдет само собою, без усилий со стороны рабочих, т. е. без борьбы их с предпринимателями, это понятно само собою, и этого действительно не отрицал Шульце-Геверниц, хотя, вопреки тому, что можно подумать на основании приведенных мною слов г. Леонэ, и не оттенял этого обстоятельства. Для него вопрос ставился так: создается или нет, ходом развития капитализма, возможность такого улучшения в положении пролетариата, которое, сблизив этот класс с классом капиталистов, заставило бы его дорожить существующим порядком вещей и сделало бы излишней в его глазах мысль о полном устранении капиталистических отношений производства? Геверниц утверждал, что — создается, при чем ссылался на придуманное им возрастание доли рабочего класса в национальном продукте. Его призыв к ‘социальному жиру’ вовсе не означал собою желания положить конец борьбе рабочих с предпринимателями за условия продажи ими этим последним своей рабочей силы. Он означал только желание привести рабочих к отказу от ‘конечной цели’, т. е. от стремления покончить с тем общественным порядком, благодаря которому рабочий вынуждается нести на рынок свою рабочую силу. И если Леонэ возражает ему на это, что повышение заработной платы свидетельствует об обострении классовой борьбы между рабочими и предпринимателями, то он обнаруживает этим свое полное незнакомство с ‘исследованиями’ Геверница. Немецкий экономист мог бы ответить ему: ‘Если вы ссылаетесь на мои работы, то вы должны были бы знать, что я стараюсь показать в них, каким образом борьба рабочих за лучшие условия найма изменяет свой характер, принимая такие формы, которые делают ее вполне совместимой с дальнейшим существованием капиталистического способа производства. И если вы хотите оспаривать меня, то вам необходимо сначала опровергнуть мои экономические предпосылки’. Но наш автор просто напросто не знает, что у Геверница были какие-нибудь особенные экономические предпосылки, посеявшие смуту в умах ревизионистов. Поэтому он и не решает вопроса, он только обходит его неловким движением в сторону. Нечего сказать, хорошо защищает он Маркса от его ‘критиков’!

V

Идем дальше. ‘Демократический ревизионизм в другом месте точит против самого себя нож. Он совершенно не заметил своей непростительной логической ошибки, опрокидывающей вверх дном все его разглагольствования об ослаблении классового противоречия (вот тебе и ‘безукоризненная строгость рассуждений’! — Г. П.). Как! Пролетариат возрос количественно в то самое время, когда число крупных капиталистов не сократилось, и категория имущих также не имела уменьшения? Но ведь тут у нас нет больше спасения… Если концентрация капиталов протекает не в той интенсивной форме, какую предвидел Маркс, обманутый, очевидно, английскими условиями 48 и 66 гг., то это значит, что современная классовая борьба происходит между могучими, закаленными в боях противниками, и что дело экспроприации не может быть выполнено лишь путем широкого и всестороннего подчеркивания ее необходимости, лишь путем все более резкого обострения контраста, существующего между рабочей массой и огнеупорными институтами капитализма’ (стр. 36—37).
Когда ревизионисты взялись за свой пересмотр основных положений марксизма, они не обнаружили ни обширных знаний, ни глубокой проницательности Они хотели идти вперед, но на самом деле пятились назад несмело и нерешительно приближаясь к точке зрения буржуазных экономистов. Но все-таки они по большей части умели отдать себе более или менее ясный отчет о предмете поднимаемого ими спора, они стремились ознакомиться с фактами, им хотелось решить, как же совершается, наконец, действительный ход развития капитализма. Ни до чего этого нет дела нашему ‘революционному синдикалисту’, у него нет ровно никакой потребности в уяснении себе предмета спора. Он слышит, что Маркс ‘предвидел’ такую ‘интенсивную’ концентрациию капиталов, какая не имеет места в современной действительности. И он не считает нужным справиться о том, что собственно ‘предвидел’ Маркс, и хорошо ли поняли ревизионисты его ‘предвидение’. Он охотно допускает, что Маркс был, ‘очевидно’, обманут английскими условиями 1848—1866 годов. Воспитанный в школе ‘чистой экономии’ гг. Панталеоне и Парэто, он не интересуется фактами и не заботится о том, в какую сторону направляется экономическое развитие капиталистического общества. Если концентрация капиталов совершается не так быстро, как этого ожидал Маркс, то тем лучше, так как это показывает, во-первых, что борющиеся между собою классы могучи и закалены в боях, а во-вторых, что для устранения ‘огнеупорных институтов капитализма’ недостаточно одного,— хотя бы и широкого, всестороннего,— подчеркивания необходимости такого устранения. Все — благо, все — добро, все идет к лучшему в этом лучшем из миров, и каждый факт современной общественной жизни обнаруживает правильность ‘концепции’, свойственной Э. Леонэ.
Я готов биться об заклад, что читатель недоумевает по поводу ‘подчеркивания’, недостаточность которого так неожиданно была показана медленным ходом концентрации капиталов. Чтобы вывести его из недоумения, я предлагаю ему обратить внимание на следующее замечание г. Леонэ: ‘Если бы концентрация капиталов привела к численному разбавлению класса капиталистов, сократив его до minimum — горсточки плутократов, то это значило бы, что число лиц, заинтересованных в защите буржуазного государства, подвержено все большему и большему сокращению, и что влияние пролетариата и присвоение им политической власти автоматически возрастает (sic!) в такой степени, чтобы вскоре подчинить ее своим собственным интересам. Если бы предсказание марксистов о концентрации капиталов оправдалось,— этого именно реформизм и не понял,— тогда демократствующий реформизм получил бы в свое распоряжение новый общественный элемент, на который он мог бы опереться. В действительности, однако, общественный процесс развился в ином направлении (стр. 37) {Я уже сказал, что ‘талантливый’ г. Кирдецов перетащил сочинение г. Леонэ на очень неуклюжий язык, местами довольно мало похожий на литературный язык нашего отечества.}.
Теперь ясно: если бы предсказание марксистов оправдалось, если бы все большие и большие массы людей подвергались обездоливающему влиянию капитализма, то реформисты (ревизионисты тож) могли бы сослаться на этот факт, как на довод в пользу своей тактики. А раз это могло бы быть так, то г. Леонэ даже не справляется о том, в какой мере основательна была бы подобная ссылка. Чтобы заранее сделать ее невозможной, он спешит согласиться с реформистами в том, что концентрация в самом деле совершается очень медленно. У него нет своего взгляда на предмет. Он без разбора хватается за отдельные мнения спорящих между собою сторон в надежде подкрепить ими свою собственную тактическую идею, сущность которой сводится к тому, что пролетариат всегда и при всяких условиях должен стараться изолировать себя от всех других классов: нечто вроде политической идеи наших ‘большевиков’. И, отстаивая эту блестящую идею, он не думает, а только спорит. И спор его состоит в том, что он бросает в голову противника первые встречные доводы, первые попавшиеся ‘слова, слова, слова!’. Это опять невероятно, но это опять так! И именно потому, что это опять так, я приглашаю читателя отнестись внимательно к нашему ‘революционному синдикалисту’. Существуют литературные явления, чрезвычайно интересные и поучительные как раз своими отрицательными свойствами…

VI

Если Э. Леонэ, возражая ревизионистам, все-таки считает себя обязанным засвидетельствовать им свое нижайшее почтение, то в обращении с ‘ортодоксальными’ марксистами, взгляды которых называются у него традиционным социализмом, он всегда остается суровым и беспощадным. Чем же провинились эти злополучные люди? О, они совершили тяжкое преступление! Они исказили,— и едва ли даже не сознательно, едва ли не ‘с заранее обдуманным намерением’,— теорию своего учителя и тем вынудили Э. Леонэ приняться за восстановление ‘концепции’ Маркса в ее первоначальной чистоте. Последуем за нашим автором как в его расправе с ‘традиционным социализмом’, так и в деле восстановления истинного смысла марксизма.
‘В социалистических рядах марксизм подвергся бесконечным толкованиям и комментариям, тенденциозно размазанным самими вождями социалистического движения. Они исказили марксизм, превратив его в сухую формулу, пригодную лишь для политических целей партии… Нелепое толкование диалектического метода, применявшегося Марксом, согласно которому (согласно Марксу? — Г. П.) всякое движение должно привести к собственному уничтожению (!), а всякое утверждение — к своему отрицанию, нелепое толкование этого метода привело ряды социалистических партий к следующему отрадному результату: необходимо превратить Марксово понимание революции в банальную концепцию прогрессивного эволюционизма. Сам капитализм подготовляет условия обобществления богатств, поэтому пролетарии и должны помочь буржуазии в выполнении этого таинственного акта скрытого самоубийства. Если согласиться с этим толкованием ортодоксов избирательного марксизма, то воистину остается лишь воскликнуть: о, горькая участь современной буржуазии, ты идешь навстречу (кто идет? горькая участь буржуазии? — Г. П.) мощи, богатству, все большему развитию твоих сил. но не замечаешь, как твоя собственная амбиция (!?) роет тебе могилу и смерть уже нависла над тобой!’ (Стр. 22—23.)
Это, конечно, очень едко и даже красноречиво но… кто же и когда говорил, что так как капитализм сам подготовляет условия обобществления богатств, то ‘поэтому’ пролетарии должны помогать буржуазии в совершении этого самоубийственного акта? Таких нелепостей не говорил никто и никогда, хотя бы просто потому, что ‘отрадный результат’, приписываемый здесь ‘избирательным марксистам’, не только нелеп, но и отличается крайней неопределенностью. Этот ‘отрадный результат’ даже не есть нелепая мысль: это — какой-то намек на нелепую мысль, зачаток ее, не вышедший из состояния почти полной бесформенности. Что значит помогать самоубийству буржуазии? В чем состоит это самоубийство? Если в том, что развитие капитализма подготовляет материальные условия, необходимые для обобществления средств производства, то что же ‘таинственного’ и ‘скрытого’ в этом ‘акте’? Кто говорил, что всякое движение должно привести к собственному уничтожению? Люди, интересовавшиеся диалектикой,— таких, правда, всегда было весьма немного даже в рядах ‘ортодоксальных’ марксистов,— эти люди говорили, что то же движение, которое создает данную форму, приводит,— именно вследствие того, что оно не уничтожается, а продолжается,— и к ее разложению, к ее устранению {Эта неожиданная мысль была превосходно понята и очень ярко выражена еще Н. Г. Чернышевским.}. Но ведь это нечто совсем другое. И кто же говорил, кроме того, что всякое утверждение должно привести к своему отрицанию? Г. Леонэ даже не подозревает, что в этих его словах нет ровно никакого смысла, если не считать, впрочем, того, что у него самого всякое ‘утверждение’ обыкновенно противоречит самому себе и тем себя отрицает. И он так доволен собою, так верит в несокрушимую силу обвинений, выдвигаемых им против ‘ортодоксов’, что не может устоять перед искушением еще и еще раз повторить эти обвинения, разнообразя их на всевозможные лады.
‘Казалось, следовательно,— твердит он,— бесполезным строить тактику социализма на социальном катаклизме, выполнение которого взяла на себя сама буржуазия, на самом деле требовалось постепенное завоевание политической власти государства с тем, конечно, чтобы после происшедшей катастрофы взять в свои руки управление новым социализированным производством’ (стр. 23).
Совершенно бесполезно повторять, что решительно никто из ‘ортодоксов’ даже и во сне никогда не видал, будто буржуазия сама взяла на себя обязанность ‘выполнить социальный катаклизм’. Но весьма полезно констатировать, что в этой мнимой вере в будущее ‘самоубийство буржуазии’ и состоит, по мнению нашего автора, самое главное заблуждение ненавистных ему ‘традиционных социалистов’. А если в этом состоит их самое главное заблуждение, если именно в этой их вере обнаружился их разрыв с Марксом, то очевидно, что учении этого последнего,— как понимает его Э. Леонэ,— не может быть ничего похожего на столь нелепый фатализм, очевидно, что сам Маркс, — опять-таки, как понимает его наш автор, — представлял себе все дело в совершенно другом виде. Не так ли? Кажется, что так. Теперь читайте.
‘Вы знаете, что марксистская концепция социализма занята, главным образом, доказательством объективной фатальности наступления социалистического строя. В своем гигантском труде Маркс расточает весь клад своего бессмертного гения для научного доказательства неизбежности социализма’ (18).
Под ‘гигантским трудом’ нужно понимать, очевидно, ‘Капитал’ И вот я спрашиваю читателя, в самом деле потрудившегося ознакомиться с ‘гигантским трудом’ Маркса: много ли страниц посвящено и трех томах этого труда ‘доказательству объективной фатальности наступления социализма’? Не правда ли, совсем немного? А если совсем немного, то что же это говорит г. Леонэ? Полно, читал ли он ‘гигантский труд’? Полно, знает ли он, на что расточал в нем Маркс ‘весь клад своего бессмертного гения’? Но не в том дело. Слушайте дальше.
‘Кризис социализма в общем отрицал наличность растущего социального антагонизма, который, по Марксу, рано или поздно, автоматическим путем должен будет привести к насильственному устранению капиталистической собственности… На этом принципе традиционный социализм обосновал свою тактику, направленную всецело к захвату политической власти’ (стр. 19).
Что следует отсюда? Отсюда следует,— и, говоря это, я надеюсь, что сам Э. Леонэ, если только захочет быть беспристрастным, не откажется ‘выразить свое уважение безукоризненной строгости’ моего вывода,— отсюда следует, что ‘ортодоксы’ совсем не изменяли Марксу. В самом деле, ведь теперь оказывается, что именно от него унаследовали они свое главное заблуждение: свою веру в предстоящее ‘самоубийство’ буржуазии, тот свой взгляд, что устранение капитализма совершится ‘автоматическим путем’. Ведь теперь выходит, что самым главным и, может быть, единственным виновником неприятного Э. Леонэ ‘отрадного результата’ был не кто иной, как именно автор ‘Капитала’, ‘расточивший весь клад своего бессмертного гения’ для доказательства ‘объективной фатальности наступления социалистического строя’. Зачем же щадить этого вредного ересиарха? Зачем сваливать его вину на его последователей? И если необходимо лжеучениям ‘традиционного социализма’ противопоставить истину синдикалистской ‘концепции’, то зачем нужно опираться при этом на того же вредного ересиарха? Зачем называть эту ‘концепцию’ правильно понятым марксизмом? {То, что на стр. 18 сказано у Леонэ о фаталистическом характере Марксовой ‘концепции’, не мешает тому же Леонэ утверждать, что Бернштейн ‘просто, подобно нелепым приемам всех ретивых толкователей, изобразил его (т. е. исторический материализм.— Г. П.) в виде фаталистической концепции истории’ (стр. 31) Подобными противоречиями пестрит вся книга этою, поистине, удивительного человека.}

VII

Я не могу ответить на эти вопросы, да, по правде, сказать, и не считаю нужным заниматься ими. Я ограничусь простым констатированием того, не совсем ‘отрадного’, результата, что до сих пор у Э. Леонэ ‘всякое утверждение’ неизменно приводило ‘к своему отрицанию’, и перейду к выяснению того, в чем же состоит та ‘концепция’, которую он, Леонэ, по неизвестной и даже несколько ‘таинственной’ причине выдает за единственный истинный марксизм.
Наш ‘глубокомысленный’ синдикалист, находясь на этот раз в весьма повышенном настроении духа, торжественно восклицает:
‘Да, блещет солнце, скажем мы вместе с Наполеоном, слеп тот, кто его не видит… Читателю, вероятно, известно, в чем именно выражается концепция исторического материализма: ‘производственные формы материальной жизни определяют собой общественный, политический и духовный процесс жизни’… До очевидности ясно, что правовые институты, образующие собою государство, являются лишь отражением, продуктом или, как Маркс говорит, надстройкой экономии, т. е. материальной жизни. Они созданы экономией, а не создают и не руководят экономическими силами. Строго придерживаясь этой почвы, мы приходим к логическому заключению, что государство, как политический фактор, не обладает никакими силами для осуществления преобразования в экономических отношениях общества. Но этот экономический принцип, вполне соответствующий результатам экономической науки, непоправимо (?!) и неизбежно был упущен из вида различными социалистическими партиями Европы’ (стр. 30).
Теперь у нас, благодаря Э. Леонэ, ‘блещет солнце’, теперь мы знаем, в чем состоит истинный, неподдельный марксизм! Одна беда: солнце, заблиставшее над нами по приказанию Э. Леонэ, светит очень тускло и, как две капли воды, похоже на ту луну, которую прескверно делают, по словам одного Гоголевского персонажа, в Гамбурге. Суть истинного учения Маркса заключается будто бы в том, что политический фактор не обладает никаким силами для изменения общественной экономии. Так ли это? Я не стану оскорблять читателя объяснением ему того, что это вовсе не так, и почему это вовсе не так. Я ставлю перед ним другой вопрос: откуда взял Э. Леонэ свой, ‘до очевидности ясный’, вздор? У нас когда-то понимали марксизм в этом духе наши ‘субъективные социологи’, презрительно пожимавшие плечами в виду ими же придуманной ‘узости’ Марксовой теории. Однако, нет решительно никакого основания думать, что Э. Леонэ испытал на себе влияние наших ‘субъективистов’. Откуда же ему сие? От анархистов.
Не от тех анархистов, которые рукоплещут теперь ‘критикам Маркса’ и, подобно ‘субъективистам’, видят в историческом материализме теорию, грешащую крайней ‘узостью’, а от тех, которые сами пытались некогда опереться на материалистическое объяснение истории. Наиболее заметной величиной между анархистами этой ‘первой манеры’ был М. А. Бакунин.
Известно, что М. А. Бакунин, так упорно воевавший с Марксом в Международном Товариществе Рабочих, сам склонялся к историческому материализму. Склонялся, конечно, на свой особый лад, но все-таки склонялся. В своем сочинении ‘Государственность и анархия’ он писал о Марксе: ‘…Нет сомнения, что в беспощадной критике, направленной им против Прудона, много правды: Прудон, несмотря на все старания стать на почву реальную, остался идеалистом и метафизиком. Его точка отправления — абстрактная идея права, а г. Маркс, в противоположность ему, высказал и доказал ту несомненную истину, подтверждаемую всей прошлой и настоящий историей человеческого общества, народов и государств, что экономический факт всегда предшествовал и предшествует юридическому и политическому праву. В изложении и доказательстве этой истины состоит именно одна из главных научных заслуг г. Маркса’ {Сочинения M. А. Бакунина, издание И. Балашова, т. II, стр. 173—174.}.
Признавая за Марксом эту научную заслугу, Бакунин находит в то же время, что автор ‘Капитала’ не сумел,— вернее, не захотел, вследствие свойственного ему ‘оппортунизма’, — сделать надлежащие выводы из своего великого открытия. Бакунин полагал, что если ‘экономический факт’ предшествует всем остальным фактам общественной жизни, то ни один из этих остальных фактов не может, с своей стороны, повлиять на общественную экономику. Поэтому Бакунин был вполне верен своему пониманию исторического материализма, когда говорил, что жизнь общественная всегда предшествует общественной мысли, но ‘никогда не бывает ее результатом’ {Ibid , стр. 167.}. Известно, что Бакунин и его последователи пренебрежительно относились к пропаганде. Известно также, что Бакунин не признавал никакой другой ‘политики’, кроме разрушения государства: это тоже вполне последовательно со стороны человека, который был убежден, что ‘экономический факт’, предшествуя политическому, не может подвергаться обратному влиянию этого последнего. А если Маркс, несравненно шире, глубже и вернее понимавший отношение экономики к политике, думал, что завоевание политической власти пролетариатом представляет собою необходимое предварительное условие устранения капитализма, то Бакунин объяснял это его непоследовательностью, дурными свойствами его характера, его непреодолимым ‘стремлением к сделкам с радикальной буржуазией’ {Ibid., стр. 222.}. В этих сделках заключалась, по его мнению, вся суть политической программы Маркса.
Вот это-то до последней степени ошибочное, и уж, разумеется, нимало не ‘подтверждаемое прошлой и настоящей историей человеческого общества’, понимание исторического материализма и разогревает теперь Э. Леонэ, поднося его нам, как самое истинное, как самое неподдельное учение Маркса! Синдикалистская критика ‘традиционного социализма’ опирается, таким образом, как раз на те же теоретические положения, которые служили некогда анархистам в их борьбе против политики и тактики Маркса в Интернационале. Это обстоятельство в высшей степени важно для понимания природы и тактики ‘революционного синдикализма’. Его необходимо заметить.
Впрочем, мы еще не раз столкнемся с ним в своих собеседованиях с ‘революционными синдикалистами’ других стран.

VIII

Зная, как хорошо понял Э. Леонэ теорию исторического материализма, мы легко поймем и его непримиримую ненависть к ‘традиционному социализму’. Эта ненависть тоже заимствована им у гг. анархистов. И Э. Леонэ нимало не грешит против логики,— а это бывает с ним крайне редко,— следующим образом громя ‘традиционный социализм’:
‘Открытие Маркса, воочию доказавшее, что экономическая власть предшествует политической и что мощь государства является не чем иным, как продуктом экономического господства {В русском переводе стоит: ‘экономического государства’, но это, конечно впечатка. В подлиннике (стр. 68) говорится о dominio economico’.} буржуазии, не получило никакого практического применения. Всюду, где бы они ни возникали, социалистические партии с первого же дня становились на точку зрения концепции, опрокидывавшей вверх ногами эту историческую истину, не экономика, экономические силы и классовые интересы порождают собою последующие политические формы а, наоборот, политика определяет собой экономику — такова сущность этой ложной концепции’ (стр. 51).
Это как будто дословно взято у М. А. Бакунина.
А вот как изображает наш автор преимущества и ‘открытия’ синдикализма.
‘Всецело в духе марксистского метода, он с почвы экономики перешел к своим последующим социологическим индукциям, что, несомненно, дает ему неоспоримый практический и методологический пере вес над реформизмом, который вместо того, чтобы перейти с почвы экономики к ее политической надстройке, исходит, наоборот, из политики государства, намереваясь осуществить при их посредстве великую экономическую революцию. Это открытие экономического метода социалисти-ческого исследования и позволяет синдикализму неустанно продолжать развитие сущности и духа марксизма. …Но синдикализм при посредстве своего плодотворного метода наблюдения не мог не придти вскоре к пониманию глубоких причин, породивших кризис социализма. Его широкий кругозор, с которым он созерцает ход современной истории, дал ему возможность открыть всеобъемлющие потребности, новые формы практики, борьбы и завоеваний, необходимые пролетариату для завершения цикла его освободительного движения. И он заметил раньше всего, что конституирование социализма в политическую партию было главной причиной его вырождения в демократию и исчезновения боевого духа’ (стр. 44—45).
‘Открытие экономического метода’, ‘плодотворный метод наблюдения’, ‘широкий кругозор’, ‘созерцание хода современной истории’, ‘открытие всеобъемлющих потребностей, новых форм’ и прочая, и прочая, и прочая,— все это сводится ‘раньше всего’ к ‘открытию’, которое около сорока лет тому назад сделано было М. А. Бакуниным. До смешного громкие слова, как водится, прикрывают собою самое жалкое содержание. И нужно много доброй воли или рассеянности, невнимательного отношения к предмету, чтобы увидеть хотя бы самомалейшую дозу глубокомыслия в этом полнейшем ‘отсутствии всякого присутствия’!
Дело не в том, что Э. Леонэ ошибается, латинская пословица справедливо говорит: errare humanum est. Дело в том, что бесчисленные ошибки Э. Леонэ обнаруживают в нем самую полную, самую совершенную неподготовленность к обращению с теми понятиями, которыми он хочет оперировать. Вот один из весьма многих примеров:
Давая свое ‘реалистическое (sic!) толкование исторического материализма’, он говорит: ‘Маркс всегда выражал ту истину, что для завершения всякого социального переворота необходимо, чтобы в старом обществе созрели экономические условия его собственного разрушения, а также и предварительные условия нового общества, создающегося на развалинах первого. Глубоко, следовательно, ошибается как традиционный социализм, так и социал-демократический ревизионизм, когда они в абстрактных условиях современного общества желают найти условия новой социальной формации’ (стр. 48).
Что это такое: ‘абстрактные условия современного общества? Каким образом ‘условия’ какого-нибудь общества могут быть абстрактными? Это неизвестно ни нам с вами, читатель, ни нашему ‘глубокомысленному’ автору. Далее. Та, выраженная Марксом, истина, на которую намекает здесь Э. Леонэ, имеет в действительности совсем не тот вид, какой получила она в приведенных мною строках. Маркс говорит, что ни одна общественная формация не сходит с исторической сцены прежде, чем разовьются те производительные силы, которые могут развиться в ее недрах, и новая общественная формация никогда не занимает места старой прежде, чем возникнут необходимые для ее существования материальные условия. И под этими материальными условиями он опять-таки понимает соответствующее состояние производительных сил, ходом развития которых определяется, в конце концов, все общественное развитие, Маркс показывает, в чем заключается коренная причина общественных переворотов. Она состоит, по его учению, в том, что производственные отношения перестают соответствовать состоянию производительных сил сначала данные производственные отношения способствуют развитию этих сил, а потом они превращаются в препятствия для него, и тогда начинается эпоха общественного переворота. Вот и все. Если отсюда можно сделать какой-нибудь вывод, то ‘раньше всего’ тот, что г. Леонэ, несмотря на свое ‘реалистическое толкование исторического материализма’, ровно ничего не понял в исторической теории Маркса.
Судите сами. Когда производительные силы данного общества приходят в противоречие с его производственными отношениями, это значит, что его имущественные отношения начинают тормозить развитие его производительных сил. Чтобы дать новый простор развитию общественных производительных сил, надо изменить его имущественные отношения. А что нужно для того, чтобы изменить их? Нужно чтобы политическая власть из рук класса, заинтересованного в сохранении старой формы собственности, перешла в руки того класса, который заинтересован в создании новой ее формы. Это ясно, как божий день. А ведь этот переход политической власти в руки прогрессивного класса и означает собою ‘диктатуру’ этого класса, ту самую диктатуру, одна мысль о которой казалась Бакунину гнусной изменой делу рабочего класса, и стремление к которой так решительно осуждает, вслед за Бакуниным, Э. Леонэ. Вот что называется попасть в точку!
Потом. Если политическая власть может способствовать изменению форм собственности, то это значит, что выросшая на ‘экономическом факте’ надстройка может оказывать на него влияние с своей стороны. А наш автор уверял нас вслед за Бакуниным, что это невозможно, и что всякий, кто только позволяет себе допускать возможность указанного нами обратного влияния, совершает смертный грех против учения Маркса. Хорошо ‘реалистическое’ толкование исторического материализма!

IX

Решив укрепиться на позиции ‘реалистически истолкованного’ исторического материализма, г. Леонэ продолжает:
‘Экономический базис социализма, таким образом, уже найден. При помощи целой плеяды своих правовых, социальных и политических институтов, опирающихся на государство, капитализм развивается в своей собственной промышленной среде. Социализму, следовательно, во что бы то ни стало, необходимо расцвесть именно в кругу этого капиталистического производства на той же экономической почве. Таковыми (каковыми? — Г. П.) являются в действительности лишь профессиональные организмы’ (стр. 48).
Полюбуйтесь, какой вид приняла здесь ‘концепция’ Маркса.
По Марксу, юридическая, политическая и т. д. ‘надстройка’ вырастает на экономической основе. У Э. Леонэ, который уже ‘нашел’ для социализма ‘экономический базис’, капитализм, — т. е. определенная совокупность производственных отношений, т. е. как раз та экономическая ‘основа’, на которой воздвигается ‘надстройка’,— развивается ‘при помощи правовых, социальных и политических институтов’ (т. е. ‘надстроек’), ‘опирающихся на государство’. Другими словами, исторический материализм, получив ‘реалистическое’ истолкование, кажется поставленным на голову. Впрочем, только кажется. Что такое эта ‘плеяда политических’ и других ‘институтов’? Это,— между прочим,— государство. Выходит, стало быть, что капитализм развивается при помощи ‘институтов’, ‘опирающихся на государство’. Государство опирается не на экономическую основу, а… на государство. Это простая нелепость, свидетельствующая уже не о том, что Э. Леонэ искажает смысл Марксовой теории под предлогом ее ‘реалистического’ истолкования,— ‘по нонешнему времени’, это довольно обычное явление,— а о том, что, говоря об этой теории, он не вкладывает в свои слова ровно никакого смысла. Потому-то я сказал, что только кажется, будто он ставит ее на голову. Куда там! Ce serait trop beau!
Но и это еще не конец теоретическим злоключениям Э. Леонэ. Так как капитализм развивается в своей собственной промышленной среде, то, ‘следовательно’, социализм непременно должен ‘расцвесть именно в кругу этого капиталистического производства’. Вникнем в этот странный силлогизм.
Что называется капитализмом? Совокупность известных отношений производства, А что такое ‘своя собственная промышленная среда капитализма’? Очевидно, та же совокупность тех же отношений. Что же хочет сказать Э. Леонэ, говоря, что капитализм развивается в своей собственной среде? Мне неизвестно, что собственно ему хочется сказать, но я знаю наверно, что ему не удается сказать ничего, кроме бессодержательной тавтологии.
Дальше в силлогизме г. Леонэ идет ‘то, следовательно’, и т. д. Прежде, чем мы возьмемся за определение логической цены этого ‘следовательно’, мы спросим себя: что понимает здесь наш автор под словом социализм?
Когда мы противопоставляем социализм капитализму, мы должны понимать под этим словом также не что иное, как определенную совокупность производственных отношений. Это именно такая совокупность производственных отношений, которая заменит собою капиталистические производственные отношения. Но если это так, ‘то следовательно’, социализм решительно не может выполнить предъявленное к нему нашим ‘революционным синдикалистом’ требование: ‘расцвесть именно в кругу этого капиталистического производства’. Расцвет социализма предполагает устранение капитализма. Сказать, что социализм должен расцвесть на той же экономической почве, на которой расцвел капитализм, значит сказать, что социализм должен расцвесть на основе буржуазных имущественных отношений. Но на почве этих отношений мог бы ‘расцвесть’ разве только — сделаем уступку Э. Леонэ — буржуазный социализм.
А ‘профессиональные организмы’? Профессиональные организмы, это — вовсе не социализм, это — просто-напросто организации рабочих, борющихся с предпринимателями за лучшие условия продажи своей рабочей силы. Что эти организации полезны для рабочих не только теп, что они служат им оплотом в их борьбе за лучшие условия продажи ими своей рабочей силы, что они, как говорил когда-то Маркс, ‘являются организованными факторами упразднения системы наемного труда и господства капитала’ {Ср. Г. Иекь, (Г. Екк) Интернационал, С.-Петербург, 1906, стр. 41.} — это не подлежит ни самомалейшему сомнению, но это еще не делает их социализмом. И точно так же это еще не дает основания отвергать политическую борьбу во имя борьбы, ведомой ‘производительными организмами’. И уж менее всего можно, отвергая ‘политику’ во имя экономической борьбы, ссылаться на Маркса. В этом случае несравненно правильнее будет, как мы уже знаем, сослаться на M. A. Бакунина. У Маркса ‘экономика’ совсем не исключает ‘политики’. Наоборот!
Маркс говорит: ‘Экономические отношения превратили сперва массу народонаселения в рабочих. Господство капитала создало для этой массы одинаковое положение и общие интересы. Таким образом, по отношению к капиталу, масса является уже классом, но сама для себя она еще не класс. В борьбе сплоченная масса вырабатывается в класс для себя. Защищаемые ею интересы становятся классовыми интересами, но борьба между классами есть борьба политическая’ {‘Нищета философии’, стр. 140—141.}.
И как будто затем, чтобы не оставалось никакого сомнения насчет того, как смотрит он на ‘политику’, Маркс с сочувствием указывает на чартизм, эту ‘большую политическую партию’ английского пролетариата {Там же, стр. 140.}, а на последней странице цитируемой мною книги он восклицает: ‘Не говорите, что социальное движение исключает политическое. Никогда еще не существовало политического движения, которое не было бы в то же время социальным!’ {Там же, стр. 142.}.

X

Вряд ли нужно приводить новые доказательства в пользу той, ‘до очевидности ясной’, истины, что Э. Леонэ безусловно неспособен хоть немного разобраться в тех теоретических вопросах, о которых спорили ревизионисты с марксистами. Однако, это печальное обстоятельство не мешает ему гораздо больше сочувствовать ревизионистам, нежели марксистам. В сущности он тоже — дитя ‘кризиса’, он тоже — плод ревизионизма. И он сам признает это, говоря: ‘на той же почве кризиса социализма сразу отметились два различных метода решения вопроса: один специфически-политический (реформизм), другой — исключительно экономико-социальный’, т. е. синдикализм (стр. 27).
Мы видели в первой статье, что такое же признание общности происхождения синдикализма и реформизма делает и Ар. Лабриола. И, как увидим ниже, та же общность признается и реформистом Бономи. Эти признания весьма знаменательны.
По словам Э. Леонэ, реформизм ‘легко брал верх над революционизмом на традиционной партийной почве’, но, в свою очередь, не может устоять пред синдикалистской критикой.
В чем же состоит разница между этими близкими родственниками? А вот в чем.
Реформизм отдаляет социализм ‘от его гранитных принципов в сторону демократии’ (стр. 28).
Синдикализм,— т. е. синдикализм, называющий и искренне считающий себя революционным,— противополагает этому ‘другое решение, которое при свете жизненного опыта и социальных фактов является единственным средством для предохранения социализма от вырождения в буржуазную софистику’ (стр. 38).
Я согласен, что характеристика синдикализма остается здесь весьма сбивчивой. Поэтому продолжаю выписку:
‘Как реформистский, так и синдикалистский пересмотр современного социализма — оба ставят себе одну и ту же задачу: согласовать практику с принципами. Бернштейнианский ревизионизм, произведший весьма тщательный анализ, против которого критика Каутского оказалась далеко не победоносной, установил следующую неопровержимую истину: социалистическая партия впала в явное противоречие: она исповедует социалистические принципы, но практика ее лишь демократична. Задача, следовательно, состоит в том, чтобы согласовать эти два противоречивых элемента, путем включения в программу и в тактику новых демократически-социальных принципов, соответствующих этой демократической практике. Так рассуждает реформизм. Синдикализм, с своей стороны, констатирует то же самое. Он говорит: вся жизнь социалистической партии в излюбленной ею области политики ничем не отличается от демократии, за исключением лишь формального и отдаленного идеала. Сухое же подчеркивание какого бы то ни было отдаленного идеала далеко еще не может служить отличительной чертой для характеристики тех или иных социальных сил… Именно поэтому практика и должна быть согласована с социалистическими принципами, необходимо вернуть ее к своему (т. е. к ее, г. Кирдецов! — Г. П.) базису чисто классовой борьбы, на почву производства, в рамки современной организации’ (стр. 28—29).
Теперь дело становится гораздо яснее. Реформизм хотел бы превратить партию пролетариата в чисто демократическую партию, а синдикализм отбрасывает всякую ‘политику’ и приглашает пролетариат сосредоточить свои усилия ‘на почве производства’, т. е. В области экономической борьбы.
Это так. И Э. Леонэ редко удается обнаружить подобную ясность мысли. Но дальше он опять сбивается.
‘По требованию реформизма изменение должны потерпеть именно принципы, его объект (‘т. е. задача, цель, г. Кирдецов! — Г. П.) носит, следовательно, преимущественно доктринерский характер, для синдикализма же речь идет, наоборот, об исправлении действия. Его миссия, таким образом, является существенно-практической’ (стр. 29).
Подождите, не торопитесь, г. Леонэ! Если дело обстоит так, как вы же сами его изображаете, то ведь не реформизм, а именно синдикализм отличается ‘доктринерским характером’.
‘Тщательный анализ’ Бернштейна, ‘против которого критика Каутского оказалась далеко не победоносной’, утверждал, что взгляды ‘традиционного социализма’ во многом не соответствуют действительному ходу общественного развития. И это чувствовали сами ‘традиционные социалисты’, практика которых именно поэтому перестала соответствовать их теории. Но они все еще держатся за старую, опровергнутую жизнью теорию. И, благодаря этому, они попадают в противоречие с самими собою. Но если теория опровергается жизнью, то остается только отказаться от теории.
Так рассуждает ‘тщательный анализ’ г. Бернштейна. И если только верны основные положения этого ‘анализа’, если старая теория в самом деле противоречит новому направлению общественного развития,— а вы сами, хотя и нерешительно, но в последнем счете все-таки признаете это, г. Леонэ,— то доктринер не тот, кто отказывается от теории в интересах действия, подсказываемого сапой жизнью, а тот, кто не хочет отказаться от своих ‘гранитных принципов’, несмотря на то, что жизнь осудила их.
У реформистов было много грехов по части логики. Но в этом случае их вывод в самом деле надо признать безукоризненным: если верно все то, что говорили они, — со слов буржуазных экономистов, вроде Шульце-Геверница,— о ходе развития в современном капиталистическом обществе, то ‘гранитные принципы социализма’ имеют столько же цены, сколько ее имеет прошлогодний снег. И жалкими, смешными, заранее осужденными на неудачу доктринерами должны быть признаны все те, которые усиливаются приладить свое ‘действие’ к этим устарелым принципам.
Конечно, то, что говорили реформисты о новом направлении в ходе капиталистического развития, не верно: ‘тщательный анализ г. Бернштейна не может быть признан ни тщательным, ни, еще того менее, убедительным’, но ведь Э. Леонэ с этим отнюдь не согласен. Он, наоборот, думает, что по части относящегося сюда ‘анализа’ сильнее г. Бернштейна ‘зверя нет’. Поэтому у него не может быть другого вывода, как или перейти в лагерь реформистов и тем хоть отчасти, хоть немножечко помириться с логикой, или же окончательно поссориться с этой последней и преподносить рабочему классу, на каждом шагу противореча самому себе, ту поразительную путаницу понятий, ту совершенно неудобоваримую смесь из старого анархизма и новейшего манчестерства, которая называется у него теорией революционного синдикализма. Г. Леонэ не колеблется в выборе.

XI

‘Новая форма развития общественного процесса, таким образом уже найдена. Последний, как это видим, соответствует ортодоксальному марксизму, не ставится больше в зависимость от концентрации капиталов в руках все более уменьшающегося числа капиталистов, а зависит от степени развития этого специфически пролетарского органа, носящего в себе зародыш будущности человечества’ (стр. 86).
Так говорил… Э. Леонэ. Само собою понятно, что ‘специфически пролетарский орган’ есть профессиональный союз. Но спрашивается разве же развитие профессиональных союзов не определяется ходом развития капитализма? Разве же рост и тактика этих союзов не зависит, между прочим, от концентрации капиталов? Зачем придумал Э. Леонэ это, ни с чем несообразное, противопоставление? И при чем тут злополучный, так сильно пострадавший от ‘тщательного анализа’ г. Бернштейна, ‘ортодоксальный марксизм’?
Дело вот в чем.
Реформизм был, как выражается наш автор, ‘омрачен крушением предсказанной концентрации капиталов’ (стр. 87). И это его ‘омрачение’ не осталось без влияния и на родственного ему Э. Леонэ ‘Глубокомысленный’ теоретик синдикализма понимал,— хотя, по своему обыкновению, довольно смутно,— что ‘крушение концентрации капиталов’ может, пожалуй, послужить доводом, между прочим, и против его собственных ‘гранитных принципов’. И вот, чтобы подпереть эти неустойчивые, хотя и очень твердые принципы, он вспомнил об ортодоксальном марксизме.
У Маркса в ‘Нищете философии’ (стр. 141 рус. перевода) сказано: ‘Из всех орудий производства наибольшую производительную силу представляет сам революционный класс’. Вот за эти-то слова Маркса и ухватился Э. Леонэ, хотя и беззаботный насчет теории, но все-таки несколько ‘омраченный’ ревизионистской критикой.
Он пустился в такое рассуждение: ‘В ‘Нищете философии’ сам Маркс замечает, что из производительных сил наиболее сильной (наиболее сильная сила… Ах, г. Кирдецов! — Г. П.) является именно революционный рабочий класс. Но процесс, получающийся, как результат антитезы нормального производства (?! — Г. П.), не есть еще тот именно, который порождает определенный общественный переворот. Каждый день, в любую, можно сказать, минуту, в современной фабрике рабочая сила находится в противоречии со стремлениями капиталиста, каждый день проявляется неизлечимый антагонизм между покупателем (капиталистом) и продавцом (наемным работником) производительной силы. Когда Маркс, следовательно (мы уже привыкли к тому, что у Э. Леонэ слово: ‘следовательно’ является всегда совершенно некстати.— Г. П.), говорит о ‘социальном конфликте’ между производительными силами и формой производства, как о моменте морфологического перехода от одной социальной эры к другой, то он имел в виду не эти повседневные столкновения антагонистических интересов, а — определенную коллизию между существующим общественным организмом (формой производства) и производительными (рабочими) силами, которые, в свою очередь, также сорганизованы в определенный организм’ (стр. 81).
Эта тяжеловесная галиматья означает, что, согласно ‘реалистическому’ истолкованию исторического материализма, все противоречие между производительными силами и производственными отношениями сводится к восстанию профессиональных союзов против существующего порядка вещей. И Э. Леонэ даже и в голову не приходит, что для своего благоприятного исхода борьба названных организаций с существующим порядком нуждается в наличности известных объективных условий, например, той же концентрации капиталов, которая, по словам нашего автора, потерпела ‘крушение’. Маркс не ограничился тем замечанием, что сознательный пролетариат представляет собою наибольшую производительную силу. Он тотчас же прибавил, что общественный переворот ‘уже заранее предполагает существование всех тех производительных сил, которые могли зародиться в недрах старого общества’. Но это существенное прибавление теряет всякий смысл в глазах Э. Леонэ, который вообразил, что понятие: ‘производительные силы’ совершенно исчерпывается понятием: ‘сознательный рабочий класс’. А потому и ‘социализм’ Э. Леонэ приобретает особый,— ‘волюнтарный’,характер, сильно сближающий его с покойным утопическим социализмом: в какую бы сторону ни направлялось экономическое развитие современного общества, это все равно, лишь бы у профессиональных союзов была воля к овладению средствами производства. Даже лучше, если ‘концентрация капиталов потерпит крушение’, а число лиц, заинтересованных в защите буржуазного государства, увеличится, тогда, по мнению г. Леонэ, будет ‘вырвана всякая почва из-под ног реформизма’.
Это не нуждается ни в каких комментариях. ‘До очевидности ясно’, что с Марксом нашему автору окончательно не везет, и что если он когда-нибудь воображал себя ‘ортодоксальным марксистом’, то это было чистейшее недоразумение. Потому-то он и оказался бессильным против ‘кризиса’, что этот последний застал его совершенно неподготовленным для суждения о выдвинутых полемикой теоретических вопросах. Бессильный, неловкий и беспомощный в вопросах этого рода ‘глубокомысленный’ Э. Леонэ поплыл по течению и круто повернулся спиной к оставшимся непонятными для него теориям ‘традиционного социализма’. Но если на немецких ревизионистов влияли, главным образом, новейшие немецкие буржуазные экономисты, нисколько не восстававшие против государственного вмешательства в экономическую жизнь общества, то Э. Леонэ,— как и Ар. Лабриола,— подчинился влиянию итальянских ‘манчестерцев’ школы Панталеонэ-Парэто. Весь ‘социализм’ Э. Леонэ зиждется на основных положениях, разрабатываемых этой школой ‘чистой экономии’. А так как ‘чистая экономия’ (economia pura) в лице своих гласных представителей, приходит к существенно буржуазным выводам,— что, впрочем, вполне согласно с ее истинной природой,— то Э. Леонэ, подобно Ар. Лабриоле, подсыпает в ее пресную похлебку бакунистского перца. Мы уже знаем, как близко подходит ‘учение’ Э. Леонэ к учению Бакунина. Теперь посмотрим, как относится оно к ‘чистой экономии’.

XII

‘Классическая политическая экономия,— говорит Э. Леонэ,— породившая манчестерскую школу {Подчеркнуто в русском переводе. В итальянском подлиннике (стр. 118) вместо манчестерства стоит: liberismo, но смысл остается, по-видимому, тот же самый.}, вполне сходится с синдикализмом в следующем: государство, это — орган экономического разрушения, а не творчества, оно — препятствие, а не созидательный элемент для развития богатств… Отношение ‘манчестерства’ к экономической деятельности государства в общем известно. Манчестерская школа полагает, что вмешательство государства в экономические отношения может иметь своим следствием лишь расточение богатств и подмен высшего принципа коллективизма выгодой одного класса фаворитов’ (стр. 91-93).
Если классическая экономия, породившая ‘манчестерство’, вполне сходится ‘в этом отношении с революционным’ синдикализмом, то следовало бы думать, что мы можем сказать и наоборот: ‘революционный’ синдикализм ‘вполне сходится’ в этом отношении с классической экономией, породившей ‘манчестерство’. Но так могут думать только те, которые считают нужным подчиняться законам логики. А мы уже знаем, что Э. Леонэ нередко сбрасывает с себя тяжелое для него иго этих законов.
На стр. 148-й своей Книги он пишет: ‘Laissez faire, laissez passer современного либеризма {Примечание для г. Кирдецова. На стр. 92 Вы пересели слово: liberismo словом: манчестерство. Теперь вы оставляете его без перевода, не предупреждая об этом читателя. Удобно ли это? Судите сами.} являлось революционной формулой, когда оно было произнесено устами Гурнэ и возведено в почетный ранг позднейшими классическими экономистами как раз ко времени образования государства {Г. Леонэ думает, что государство только еще начало ‘образовываться’ к тому времени, когда был провозглашен принцип ‘laissez faire, laissez passer’.}. Но в наши дни, когда последнее уже конституировалось и консолидировалось, как оплот и орган исключительной защиты господствующего класса, это laissez faire, laisser passer по отношению к государству становится, несомненно, реакционной формулой, принципом буржуазного самосохранения, вялой и дряблой нормой, которую необходимо отвергнуть во имя рабочего класса’.
Вот тебе и ‘вполне сходится’! Что же это такое? Смеется что ли над своими читателями Э. Леонэ? Нет, он опять не умеет свести концы с концами в своих собственных рассуждениях!
Когда он говорил, что ‘вполне сходится’, он просто выражал то тяготение к ‘манчестерству’, которое в чрезвычайно сильной мере свойственно ему вместе с другими ‘революционными’ синдикалистами Италии и которое,— как мы скоро увидим это,— наложило свою глубокую печать на все его экономические взгляды.
А когда он объявлял основной принцип манчестерства реакционной формулой и дряблой нормой, он подчинялся тому неизбежному практическому соображению, что рабочий класс не может не требовать вмешательства государства в его отношения к предпринимателям.
Поэтому если раньше, ‘вполне сходясь’ с ‘манчестерством’, он без всяких оговорок повторял, вслед за ним, что ‘вмешательство государства в экономические отношения может иметь своим следствием лишь расточение богатств’, то теперь он видит себя вынужденным оговориться: ‘Некоторые поверхностные толкователи синдикализма,— замечает он теперь,— пытались вывести из его аналогии с манчестерством заключение о тщетности всякой деятельности в области социальною законодательства. Но синдикальный либеризм отличается от другого (т. е. от сознательно-буржуазного.Г. П.) именно тем, что он пролетарский, классовый либеризм’ (стр. 147). Это, конечно, еще довольно туманно, но читайте дальше: ‘Под давлением силы конкуренции между капиталом и трудом он стремится устранить всякий тормозящий фактор, всякое вмешательство государства в развитие этой специальной формы экономической конкуренции, из которой вытекает классовая борьба. Но именно поэтому он не может не интересоваться таким законодательством, которое придало бы противоположное направление процессу иерархического, запретительного и протекционистского вмешательства современного государства’ (стр. 147—148).
Выходит, что ‘революционный’ синдикализм видит себя вынужденным добиваться социального законодательства именно потому, что он стремится устранить всякое вмешательство государства в развитие этой специальной формы экономической конкуренции. Это опять до последней степени нескладно. Но это — чрезвычайно характерная нескладица. Она представляет собою как нельзя более яркое свидетельство о том, что в самом деле очень велика ‘аналогия’ между новым и будто бы революционным ‘либеризмом’, с одной стороны, и старым манчестерским либеризмом с его ‘реакционной формулой’ и с его ‘вялой и дряблой нормой’ — с другой. Подумайте только! Влияние старого ‘либеризма’ на новый доходит до того, что этот последний решается отстаивать самые неотложные, самые насущные требования рабочего класса только в том случае, если ему удается посредством жалкой и смешной игры слов оправдать эти требования с точки зрения основного принципа старого манчестерства! Это значит, что ‘аналогия’ между этими двумя ‘либеризмами’, как две капли воды, похожа на идейную зависимость одного из них (и именно того, который мнит себя революционным) от другого, от того, который никогда не шел дальше более или менее решительной защиты интересов капитала, и от которого теперь даже в Италии отлетел всякий дух серьезного протеста.
Что эта идейная зависимость в самом деле очень велика, доказывается также и той родственной нежностью, с которой наш ‘революционный либерист’ говорит о буржуазном либеризме вообще.
‘Либеризм, в лице его наиболее выдающихся эпигонов, — говорит он, — был в некотором отношении отрицанием классовой экономии, той вульгарной апологетики, которая, по мнению Маркса, задавалась целью открыть и формулировать лишь такие законы и такие аксиомы, которые не шли бы вразрез с полицейскими воззрениями’ (стр. 93—94).
При чем тут ‘эпигоны’? Разве эпигоны либерализма были лучше его родоначальников? Конечно, нет! Э. Леонэ, как видно, написал это слово единственно потому, что оно подвернулось под перо. Потом. Либерализм никогда не был отрицанием той вульгарной политической экономии, которую Маркс осыпал своими сарказмами. Далее. Маркс осыпал эту экономию своими сарказмами вовсе не за то, что она будто бы задавалась целью открыть только такие законы, которые не противоречили бы полицейским ‘воззрениям’. Такой целью эта экономия никогда и не задавалась. Ее апологетический характер обусловливался тем простым и общеизвестным обстоятельством, что она пыталась придать значение научных истин ходячим экономическим ‘воззрениям’ тех самых ‘эпигонов’ либерализма, в своем сходстве с которыми признается наш ‘революционный’ синдикалист. Наконец. Апологетический характер этой экономии сказался еще и в том, что она хотела выдать себя именно за ‘отрицание классовой экономии’, т. е. в том, что она скрывала свой классовый, буржуазный, характер, выдавая себя за провозвестницу ‘вечных’ истин науки, независимых от каких бы то ни было классовых отношений. И в этом случае ее вульгарность прекрасно шла в ногу с ее либерализмом. Короче: ‘эпигоны’ столь любезного Э. Леонэ манчестерства именно и были теми вульгарными экономистами, над которыми так едко смеялся автор ‘Капитала’.
Все это осталось совершенно неизвестным нашему автору, что, разумеется, нимало не уменьшает его развязности, — напротив: очень увеличивает ее {Выше я уже привел несколько образчиков, показывающих размеры этой удивительной развязности. Вот еще два. Распространяясь о том, что он называет революционной немощью насилия, г. Леонэ ссылается на историю рабочего движения во Франции. Он говорит: ‘Бланкистское движение февральских, а затем июльских дней носило исключительно рабочий характер, и, тем не менее, несмотря на неустрашимый героизм’ и т. д. — Нам не важно, что именно произошло благодаря ‘неустрашимому’ героизму, но интересно то, что февральские и июльские дни оказываются ‘бланкистским движением‘. Так пишут историю ‘революционные’ синдикалисты! Впрочем, Э. Леонэ знает не только историю Франции, — ему хорошо известна также история Англии. Он сообщает своим читателям, что ‘крупные уличные манифестации чартистов, если их рассматривать с чисто эпизодической точки зрения, кончились неудачей’, но что ‘обнародование всеобщего избирательного права, происшедшее в 1851 году’, было подготовлено именно чартизмом. И это неслыханное ‘обнародование в 1851 году’ — не описка переводчика: в подлиннике стоит тот же год (ср. стр. 201 подлинника и 157 перевода).}. Восхваляя либерализм, он продолжает:
‘Эта черта свойственна, впрочем, всем революционным периодам: на их почве зарождаются смелые формы мышления, которые, пробираясь сквозь узкие классовые проходы, минуя горные хребты (sic!), постепенно приближаются к научным истинам. С этой точки зрения либерализм является, можно сказать, кульминационным продуктом этих революционных моментов жизни буржуазии’ (стр. 94).
Итак, либерализм оказывается крайним выражением революционной энергии буржуазии. Исторически это совсем не так, но какое до этого дело Э. Леонэ! Для него важно то, что либерализм миновал узкие ‘классовые проходы’ и даже ‘горные хребты’ и приблизился к ‘научным истинам’. Вот почему он расточает ему свои похвалы, вот почему он заканчивает свою хвалебную тираду следующим заявлением:
‘Нет, следовательно, ничего удивительного, если и научная, органически цельно понятая манчестерская школа отстаивает и освещает те же экономические законы и те же формулы, которые служат положительной базой для синдикализма’ (та же стр.).
Das also war des Pudels Kern!
В этом все дело! Только тут необходима некоторая поправочка. Известно, что многие граждане Соединенных Штатов не любят называть свой язык английским: у них выходит, что, наоборот, Англия говорит на языке Соединенных Штатов (United States language). Вот так и у г. Леонэ выходит, что манчестерская школа отстаивает те же принципы, на которые опирается синдикализм. Однако подобные наивности не изменяют, конечно, действительного отношения между явлениями. На самом деле язык Соединенных Штатов есть английский язык: и точно так же приведенное мною заключительное заявление г. Леонэ на самом деле должно быть понимаемо в обратном смысле: оно означает, что ‘революционный’ синдикализм отстаивает и — по мере сил! — ‘освещает’ те же экономические ‘законы’ и те же ‘формулы’, которые служат базой для архибуржуазного манчестерства. И в этом состоит самая выдающаяся и наиболее достойная внимания черта современного ‘революционного’ синдикализма в Италии. Мы уже столкнулись с нею при изучении ‘научных’ взглядов Арт. Лабриолы. Теперь мы наблюдаем ее у Э. Леонэ.

XIII

Как мы уже знаем, ‘реалистическое толкование’ исторического материализма очень сблизило нашего автора с покойным М. А. Бакуниным во взгляде на отношение политического ‘фактора’ к экономическому. Это сближение равносильно теоретическому сближению ‘революционного’ синдикализма с анархизмом. Но мы ошиблись бы, если бы предположили, что оно объясняется непосредственным тяготением теоретиков синдикализма к теоретикам анархизма. Если бы мы захотели внимательно исследовать, что именно заставило Э. Леонэ выдвинуть свое, в корне ошибочное, ‘реалистическое толкование’, то мы увидели бы, что и здесь главным двигателем явилась непреодолимая для г. Леонэ сила его тяготения к ‘манчестерству’: ведь то учение, согласно которому ‘политика’ не может оказать ровно никакого влияния на ‘экономику’, гак хорошо подкрепляет и ‘освещает’ собою манчестерский принцип государственного невмешательства! Правда, г. Леонэ не умеет последовательно держаться и этого принципа: мы уже знаем, что он высказывается также за социальное законодательство. Но мы знаем, кроме того, что даже и в защите этого законодательства он делает попытку опереться на основной принцип манчестерства: так трудно ему идти против Моисея и пророков {Надо помнить, что огромное большинство его товарищей совершенно отвергает социальное законодательство. На феррарском съезде синдикалистов (30 июня — 2 июля 1907 г.) принята резолюция, предложенная Марией Риджьер и гласящая, что социальное законодательство не только бесполезно для пролетариата, но и может повредить ему, ослабляя его сопротивление буржуазии и его веру в свои собственные силы (См. ‘L’Azione Sindacalista’, 2. VII. 1907). Таким образом, большинство итальянских синдикалистов показало себя принадлежащим к числу тех ‘толкователей синдикализма’, которых г. Леонэ называет поверхностными (см. выше). Однако надо быть справедливым: как ни ‘поверхностны’ итальянские синдикалисты, но неоспоримо то, что в данном случае логика на их стороне: исходя из основных положений их теории, нельзя отстаивать социальное законодательство. А если, с другой стороны, нельзя и не отстаивать его всем тем которые хотят защищать интересы рабочего класса, то в этом противоречии сказывается тот очевидный факт, что учение синдикалистов противоречит этим интересам, как учение, опирающееся на принципы вульгарных апологетов буржуазного порядка вещей.}.
Не всегда заметное на первый взгляд влияние манчестерства дает себя чувствовать, однако, едва ли не во всех рассуждениях Э. Леонэ. Вот, например, он высказывает ту мысль, что если бы рабочая партия захватила политическую власть прежде, нежели представляемый ею класс достигнет надлежащей степени развития, то из этого не вышло бы ровно ничего хорошего в социалистическом смысле. Это до такой степени верно, что тут, по-видимому, всякому здравомыслящему человеку остается только с ним согласиться. Но и эта верная мысль обставлена у г. Леонэ такими соображениями, которые показывают, что его никогда не покидает чисто манчестерское понимание общественно-экономической жизни. Рабочая партия, совершившая преждевременный захват власти,— говорит он,— ‘погибнет там, где рабочий класс, как экономическая категория производства, еще недостаточно созрел для автономного ведения производства общественных полезностей и для образования свободных добровольных договоров, соглашений и федераций между различными производительными группами под эгидой синдиката’ (стр. 104). Как видите, критерием зрелости пролетариата является здесь способность этого класса организовать общественный процесс производства на основе договора,— старая прудоновская идея, с которою мы встретились уже в книге г. Ар. Лабриолы, и которая, как мы уже знаем, сама есть не что иное, как мелкобуржуазная утопия. Но эта утопия очень хорошо укладывается в рамки манчестерских предрассудков ‘революционного синдикализма’, и потому совершенно понятно, что г. Леонэ держится за нее обеими руками.
А вот еще пример. Читатель помнит, может быть, как сильно возмущался наш ‘либерист’ фаталистическим характером ‘традиционного социализма’. Правда, этот будто бы фаталистический характер сочинен самими гг. ‘либеристами’, но если наш автор восстает против ‘фатализма’,— хотя бы и им самим придуманного,— если он на каждом шагу выдвигает ‘волюнтарный’ характер своею собственного учения, то мы, по-видимому, имеем право ожидать, что нам не встретится в этом учении даже и легких следов фатализма. Но это, по-видимому, справедливое ожидание не сбывается. Г. Леонэ пишет: ‘В наши дни рабочий класс стихийностью экономических законов создает первые ядра будущего ‘общества равных’ именно в тех профессиональных союзах, которым предстоит организовать и дисциплинировать производство, свободное от всякой гегемонии сильного над слабым и от всякой опеки человеческой власти. И если сила, толкающая его на выполнение этой задачи, неизбежна, то неизбежен также и успех, неизбежна также и конечная цель’ (стр. 113). Если в этих словах имеется какой-нибудь смысл, то они означают, что освободительное движение рабочего класса есть закономерный, неизбежный процесс, порождаемый силою экономической необходимости. Но ведь именно это и говорит ‘традиционный’ социализм! И именно за это г. Леонэ обвиняет его в непростительной склонности к фатализму. Где же справедливость? Почему наш ‘революционный’ ‘либерист’ резко осуждает в одном случае ту мысль, которую сам же он с убеждением повторяет в другом? Дело опять обгоняется ‘аналогией’ его взглядов со взглядами манчестерцев: экономические законы, ‘стихийность’ которых имеет здесь в виду г. Леонэ, суть законы, возведенные в звание вечных истин манчестерской школой и особенно ее новейшей разновидностью — так называемой в Италии чистой экономией.
Какие же это законы? В книге, переведенной г. Кирдецовым на русский язык, о них говорится только мимоходом, несмотря на то, что мысль о них и здесь никогда не покидает г. Леонэ. Но им посвящена особая глава в другом его труде — в сочинении: ‘L’economia sociale in rapporto al socialismo’. (Социальная экономия в ее отношении к социализму), Genova 1904. Нам полезно будет заглянуть в эту небольшую, но весьма интересную главу.
Основным законом политической экономии там объявляется закон наименьшего средства (la legge del minimo mezzo). Закон этот состоит вот в чем. ‘Всякий человек стремится достигнуть наибольшей цели с помощью наименьшего средства (il massimo scopo col minimo mezzo). Другими словами, раз дано известное благо, то экономический агент (l’agente economico) стремится приобрести его с наименьшими издержками, а если издержки представляют собою определенную величину, то экономический агент стремится получить благодаря им как можно большую сумму благ’ {‘L’economia sociale’ etc., p. 99.}. Ha этот основной закон опираются, им объясняются все остальные. Как многозначительно содержание этих остальных законов, видно из примера, приводимого нашим автором. ‘Раз дано определенное количество известного товара и раз существует агент, испытывающий определенную степень потребности в нем, то товар будет иметь известную стоимость’ {Ibid., p. 93.}. Оставляя в стороне вопрос о том, не лучше ли заменить в этой формулировке слово: стоимость словом — цена, нельзя не признать, что эта истина имеет тем большее право называться вечной, что она представляет собою простую тавтологию или, как говорят французы, une vrit la Palisse. Но Э. Леонэ находит, что ‘старый социализм’ очень ошибался, ‘отрицая’ естественные законы, коренящиеся в самой природе человека и вытекающие из ‘органического принципа самосохранения’ или даже ‘из механического принципа сохранения силы’ {Ibid., рр. 99, 100, 101.}. Для назидания тех, которые вздумали бы усомниться в существовании этих вечных законов, г. Леонэ сообщает важное известие: он ‘слышал’ (si racconta), что Вильфредо Парэто, — ‘один из наиболее выдающихся экономистов нашего времени’,— попросил одного из подобных скептиков сказать ему, есть ли во всем мире такая страна, в которой можно было бы купить какую-нибудь вещь, ничего не платя за нее {Ibid., р. 102.}. Это в самом деле неопровержимый довод, так как купить вещь именно и значит заплатить за нее известную цену Г. Вильфредо поразил своего собеседника посредством простой тавтологии, и эта простая тавтология представляется г. Леонэ одной из самых важных и самых ‘вечных’ истин экономической науки.
Собеседник г. Парэто ничего не сумел возразить лозаннскому профессору, хотя и много путешествовал, как замечает наш автор. Я не знаю, где собственно путешествовал этот более или менее баснословным собеседник. Но если бы ему пришлось в своих странствованиях столкнуться, скажем, с цейлонскими веддами или с минкопами Андаманских островов, или с каким-нибудь другим охотничьим племенем, стоящим на такой же ступени экономического развития, то ему было бы известно, что эти дикари вообще не знают купли-продажи — по крайнем мере, в своих взаимных внутриродовых сношениях — и что они сплошь и рядом берут друг у друга ‘экономические блага’, ровно ничего ‘не платя за них’. Экономия этих первобытных племен целиком построена на началах коммунизма. А, между тем, ведь и эти дикари подчиняются ‘закону наименьшего средства’, т. е., раз поставив себе известную цель, стремятся достичь ее с возможно меньшими усилиями. Стало быть, этот ‘закон’ сам по себе еще ничего не объясняет в экономических отношениях людей. Да оно и понятно: ведь это психологический или, как предпочитает сказать наш автор, физиологический закон, а экономические и вообще социальные явления так же мало могут быть объяснены,— как таковые,— с помощью законов психологии или физиологии, как и с помощью законов физики, химии или механики. Политическая экономия есть наука о тех законах, которыми определяются взаимные отношения людей в общественном процессе производства, а эти взаимные отношения,— хотя они и предполагают, разумеется, наличность известных физиологических и психологических свойств человека, равно как и известные химические и физические свойства ‘неодушевленной’ материи,— объясняются в последнем счете состоянием производительных сил в данное время и в данном обществе. В прогрессирующем обществе производительные силы растут, а вместе с ростом этих сил более или менее быстро изменяются также и производственные отношения, т. е. экономическое устройство общества. И вот почему политическая экономия,— как справедливо заметил еще Энгельс в своей полемике с Дюрингом,— не может быть одинаковой для всех стран, времен и народов: это — наука по существу своему историческая. Кто забывает об этом, кто старается культивировать такую экономическую науку, законы которой имели бы такое же значение в современной Англии, как и в среде огнеземельцев или между туземцами Австралии, тот,— продолжает Энгельс,— не придет ни к чему, кроме нескольких самых пустых и пошлых общих мест. Но есть люди, в глазах которых пошлейшие общие места и бессодержательнейшие тавтологии имеют значение важных истин. К числу этих людей принадлежит и Леонэ. Он не только питает величайшее уважение к общим местам, выдаваемым за ‘чистую экономию’ нынешним манчестерством, но и хочет построить на их основе свою собственную теорию социализма. Так как общие места и тавтологии кажутся ему общими истинами, независимыми от условий времени и места, то он убежден, что, опершись на них, теория социализма приобретет прочность гранитной скалы.

XIV

И вот он берется за дело следующим образом.
‘Соответственно гедонистскому постулату (т. е. уже известному нам ‘закону наименьшего средства’.— Г. П.), каждый экономический агент {Г. Кирдецов почему-то заменил слово ‘агент’ словом ‘фактор’. Но я не вижу в этом надобности, хотя и понимаю ту ассоциацию идей, которая побудила г. Кирдецова отказаться от ‘агента’.} стремится достигнуть известной, выраженной в материальных благах суммы удовлетворений, равной той, которую (которой.— Г. П.) достигает другой, подобный ему, агент. На самом деле, если по закону конкуренции… экономический агент А получает большую прибыль, чем В, то последний, с своей стороны, будет стремиться перенести свою деятельность в ту же область и в тех формах, что первый, символизируя же в А экономическую категорию капиталиста и в В — экономическую категорию пролетария, выходит, что В должен стремиться конкурировать с А. Следствием этого должно явиться уравнение прибылей обоих, однако, этот результат предотвращается тем благоприятным для А обстоятельством, что он, А, обладает внешними орудиями труда, в то время как В их всецело лишен. Но капитал, присвоенный А, есть не более, как препятствие: он не разрушает у В той силы эгоизма, которая побуждает его конкурировать с А {Тут перевод ‘талантливого’ г. Кирдецова из рук вон плох, и я вынужден исправлять его для того, чтобы сделать понятной читателю мысль Э. Леонэ.}. Вследствие этого В и все находящиеся с ним в равных условиях индивидуумы производят давление с тем, чтобы устранить препятствие. Таким образом борьба сгруппированных в синдикаты единиц В вызывается идентичной силой в каждой отрасли промышленности. Эта именно идентичность и дает синдикату возможность развить полностью все силы классовой борьбы’ (стр. 107).
Борьба эта приводит к экспроприации капиталистов, являющейся, с точки зрения нашего синдикалиста, не чем иным, как устранением того препятствия, которое мешает ‘экономическим агентам’ воспользоваться всеми великими выгодами свободной конкуренции. Капитализм устраняется, как система, изменившая ‘вечным’ заповедям буржуазного способа производства! Это бесподобно.
В книге ‘L’economia sociale’ та же бесподобная мысль излагается много яснее и много короче. И там общество мелких товаропроизводителей (‘общество равных’, по терминологии нашего итальянского Бабефа — sui generis) принимает самый идеальный вид.
‘Человек — эгоист. Поэтому он всегда старается употребить минимум часов (труда) для приобретения наибольшего удовольствия (продукта). И так как каждому человеку свойственно то же самое эгоистическое стремление, то никто не имеет возможности получить такую долю продукта, которая превышала бы доли, получаемые другими за такое же количество труда: если кто-нибудь откроет где-либо такую область применения труда, в которой он получит больший продукт, то другие эгоисты направят свои силы в ту же область и своей конкуренцией сделают то, что его продукт будет пропорционален его труду. Вот почему при полноте конкуренции (data la completa concorrenza) всех людей все получают при равной единице издержек равную единицу продукта. Иначе сказать, собственность, или владение каждого (la propriet о possesso di ciascuno), является результатом его собственного труда, и никто не получает прибылей от эксплуатации другого’ {‘L’economia sociale’, p. p. 190-193.}.
Словом, царство ‘полной конкуренции между людьми’, очевидно, и есть та конечная цель, к которой должно стремиться современное рабочее движение. Но что же мешало до сих пор этому идеальному царству стать действительным царством? И что мешает теперь человечеству насладиться полнотою конкуренции? Ответ крайне прост и до прозрачности ясен: имущественное неравенство, монополия, капиталистическая собственность. Эта собственность препятствует установлению естественной гармонии интересов и вносит диссонанс в общественные отношения {Ibid., p. p. 191—192.}. Она должна быть устранена, и только ее устранение даст надлежащий простор действию открытых либеральной школой естественных законов общественной экономии.
Так рассуждает наш автор {Сообразно этому своему рассуждению Э. Леонэ выставляет против капитализма тот упрек, что существование капиталистической прибыли ‘препятствует эгоистической деятельности человека’ (стр. 199). Выдвигая этот упрек, он, разумеется, воображает, что чрезвычайно ловко поймал на слове буржуазных экономистов.}. И, опираясь на это свое рассуждение, он с торжеством объявляет, что ‘гедонистико-математическая экономия’ (т. е. манчестерство наших дней.— Г. П.) дает гораздо более сильное оружие критики капиталистической прибыли, нежели то, которое было выковано Марксом {Ibid , р. 205.}. Я не стану разуверять его в этом, мне довольно указать на то, что его увлечение новейшей разновидностью манчестерства нисколько не ослабляет его ‘сродства’ (‘l’affinit) с манчестерством доброго старого времени и даже с Бастиа, который называется у него представителем оптимистического направления в либеральной школе {Ibid, р. 119.}. Я не знаю, читал ли г. Леонэ сочинения Бастиа, но всякий, кто внимательно прочитает ‘Социальную экономию’ г. Леонэ, должен будет признать, что итальянский ‘революционный’ синдикалист находится под сильнейшим,— непосредственным или посредственным, это в данном случае все равно, — влиянием самого вульгарного и самого поверхностного из всех буржуазных экономистов ‘Франции и Наварры’ {Для примера рекомендую прочитать 84 страницу, где с серьезным и глубокомысленным видом повторяется одна из самых жалких пошлостей Бастиа, которой по всей справедливости возмущался Родбертус в своей переписке с Лассалем.}.

XV

Читатель знает, конечно, что г. С. Булгаков в своем ‘хождении по верам’ попятился от марксизма к идеализму и даже, как прибавляют некоторые злые языки, к Саровском пустыни. О г. Леонэ приходится сказать, что он в политической экономии попятился от Маркса к Парэто и даже к Бастиа. В этом попятном движении, в этом возврате к вульгарной экономии, и заключается едва ли не важнейший теоретический результат того, что называется у нашего автора синдикалистским пересмотром Маркса. Я предоставляю читателю судить о том, какой именно знак следует поставить перед этим результатом: положительный или отрицательный, плюс или минус, и ограничусь вот каким замечанием:
‘Революционные’ синдикалисты гремят против ‘интеллигенции’, которая, по их словам, только вносит смятение в ряды пролетариата, только сбивает его с правильного пути. И нельзя не признать, что некоторая доля упреков, посылаемых ими по адресу ‘интеллигенции, имеет вполне достаточное основание: участие интеллигенции в рабочем движении полезно для пролетариата лишь при наличности известных условий, а когда эти условия отсутствуют, оно становится вредным, потому что тогда оно не ускоряет развития пролетарского самосознания, a замедляет его. В числе этих условий самое главное место занимает независимое, критическое отношение сближающейся с пролетариатом интеллигенции к идеологам господствующего класса. ‘Интеллигент’ может быть полезен рабочему классу преимущественно,— чтобы не сказать только,— в качестве ‘идейной бациллы’, т. е. в качестве идеолога. И именно потому, что его роль может быть почти исключительно только ролью такой ‘бациллы’, он непременно должен ‘совлечь с себя ветхою человека’, непременно должен освободиться от влияния идеологов того класса, господству которого и надо положить конец. В противном случае ‘интеллигент’ сам делается проводником идейного влияния этого класса, т. е. сам будет способствовать идейному подчинению пролетариата буржуазии, т. е. сам будет работать против ой цели, которую он поставит себе, примыкая к рабочему движению. Но ‘совлечь с себя ветхого человека’ вовсе не так легко, как это кажется многим и многим ‘интеллигентам’. Для этого вовсе недостаточно заучить то положение, что интересы пролетариата враждебно противоположны интересам буржуазии и т. п. Для этого, вообще, недостаточно запомнить известные ‘лозунги’, заучить известный катехизис. Заучивание и запоминание есть дело памяти, а тут с одной памятью ничего не поделаешь: тут необходимо думать, тут надо самостоятельной работой мысли составить себе стройное и последовательное миросозерцание, тут необходимо осветить все свои воззрения светом одного основного, всеохватывающего принципа. И в этом-то и состоит беда ‘интеллигенции’, желающей добра рабочему классу, в этом-то месте и лежит камень ее преткновения. К самостоятельному и вполне последовательному мышлению способны лишь очень немногие ее представители, а девяносто пять сотых из них имеет,— чтобы употребить выражение покойного Каронина,— пестрые мысли, при чем эти ‘пестрые мысли’ на половину или даже на три четверти заимствуются у той самой буржуазии, с которой пролетариат борется за свое освобождение. Таким образом, большинство ‘интеллигентов’, примыкающих к пролетариату, всегда в большей или меньшей степени способствует распространению идей, вырабатываемых идеологами буржуазии. Иногда распространение такого рода идей ограничивается собственной средой ‘интеллигенции’ и, по-видимому, не имеет никакого практического значения: люди увлекаются декадентской поэзией, идеалистической философией и прочими продуктами современной умственной жизни ‘образованного’ класса. Но не говоря уже о том, что самая возможность подобных увлечений свидетельствует о духовном сродстве переходящих на сторону рабочего класса ‘интеллигентов’ с идеологами буржуазии, нужно помнить, что под нейтральным флагом взглядов, по-видимому, не имеющих никакого отношения к борьбе классов в нынешнем обществе, ‘интеллигенты’, зараженные этими взглядами, всегда проводят в рабочую среду много идей, самым непосредственным образом связанных с практическими вопросами движения. Но и это не самое важное. Самое важное то, что нынешняя интеллигенция,— и это можно, я думаю, сказать об интеллигенции всех цивилизованных стран,— обладая огромным идейным любопытством, побуждающим ее жадно бросаться на всякую идейную новинку, вместе с тем отличается ничтожной способностью вдумчивого, критического отношения к новым идеям. Вследствие этого она сплошь и рядом усваивает под видом новых и важных открытий в общественных науках,— и даже ‘вечных истин’,— такие теории, которые придумываются или откапываются в складах идейного старья исключительно с целью защиты отживающего свой век буржуазного порядка. Как на яркий пример печальных недоразумений этого рода, можно указать на усвоение теории новейшего манчестерства,— ‘чистой экономии’,— многими из ‘интеллигентов’, искренно мнящих себя преданными и надежными идеологами пролетариата. Когда дело доходит до этого, тогда мнимые идеологи подобного калибра, несмотря на свои более или менее горячие пролетарские симпатии, становятся непосредственными проводниками буржуазных предрассудков в умы рабочих, и тогда нужен только ничтожный, иногда чисто случайный повод для того, чтобы начался идейный ‘кризис’… в среде тех же мнимых идеологов пролетариата. Такой ‘кризис’ имел место несколько лет тому назад вследствие появления в печати нескольких пустых статей и одной плохой брошюры г. Э. Бернштейна.
Выступление в роли ‘критика Маркса’ г. Э. Бернштейна, т. е. одного из тех людей, которых, по недоразумению, считали сведущими марксистами, всколыхнуло в Европе и Америке многое множество таких ‘интеллигентов’, которые, идя в рядах пролетариата, не имели, однако, ни охоты, ни способности для понимания и усвоения пролетарской идеологии нашею времени. Эти ‘интеллигенты’ решительно восстали против ‘Марксовой догмы’ и начали,— как говорится,— валить с больной головы на здоровую. Всякий пробел в их собственном понимании учения Маркса объявлялся недостатком, свойственным этому учению, всякий теоретический предрассудок, благоприобретенный путем духовного сближения с идеологами буржуазии, провозглашался важной научной истиной, остававшейся неизвестной Марксу и недоступной пониманию его нынешних последователей. Кажется, никогда еще не было на рынке идей такого сильного спроса на отжившие взгляды, общие места и бессодержательные тавтологии, и никогда еще люди, оперировавшие с духовными ‘ценностями’, не стремились так сильно ‘назад’… под предлогом поступательного движения…
Мы уже знаем, что ‘революционный синдикализм’ является одним из плодов этого, по-своему бурного времени. Этого не отрицает ни один ив двух уже известных нам итальянских его теоретиков, т. е. ни Арт. Лабриола, ни Э. Леонэ. Но ни тот, ни другой, конечно, не согласился бы признать, что свойства этого плода обгоняются прежде всею недостатками того слоя итальянской интеллигенции, который, примыкая к рабочему движению, носит, однако, густую и длинную буржуазную косу за своей спиною. А, между тем, так оно и есть на самом деле. Чтобы понять итальянский ‘революционный синдикализм’ с его идейной стороны, надо знать, что каждому ‘интеллигенту’ {Как известно, итальянский ‘революционный’ синдикализм есть движение ‘интеллигентское’ по преимуществу. Рабочие же синдикаты идут в Италии главным образом, за реформистами.}, культивирующему теорию этого синдикализма, свойственны два атрибута: во-первых, крайне слабое понимание ‘традиционного социализма’ вообще и марксизма в частности, во-вторых, непреодолимое духовное сродство, ‘affinit’, с известной разновидностью идеологов итальянской либеральной буржуазии. Кто не забывает об этих атрибутах, тот, хотя и с большим трудом, — известно, что нет ничего труднее, как вдумываться в учения, лишенные внутренней стройности,— но все-таки может дать себе полный отчет в названном синдикализме как в идейном явлении.
Злая ирония судьбы заключается здесь в том, что именно тем самым людям, которые особенно громко кричат против интеллигенции, в высочайшей степени свойственны ее наиболее вредные и наиболее жалкие слабости.

XVI

‘Вечные истины’, возвещаемые новейшим ‘манчестерством’, тощи, как знаменитые библейские коровы. С их помощью не может быть объяснено никакое историческое явление. А так как с явлениями этого рода г. Леонэ все-таки приходится иметь дело, по крайней мере там, где подымается речь о ходе и задачах современного рабочего движения, то он видит себя вынужденным снова и снова обращаться к Марксу и снова всячески терзать его учение для того, чтобы приспособить его к своей точки зрения ‘либериста’.
Так, говоря об отношении экономической борьбы пролетариата к его политической борьбе, Э. Леонэ приписывает Марксу ту мысль, что всякая экономическая борьба есть борьба политическая (стр. 132). Но Маркс сказал, что всякая классовая борьба есть борьба политическая. А это совсем другое. Это значит вовсе не то, что понятие политической борьбы всегда покрывается понятием борьбы экономической, а, наоборот, то, что когда экономическая борьба, мало-помалу расширяясь и углубляясь, принимает, наконец, размеры движения целого класса против порабощающих его производственных отношений, тогда она должна стать политической борьбой,— борьбой за обладание политической властью. Коренное изменение нынешнего способа производства устранение свойственных капитализму производственных отношении невозможно до тех пор, пока политическая власть находится в руках класса, существенно заинтересованного в их сохранении. Потому-тo учредительный манифест Международного Товарищества Рабочих и указывал пролетариату на завоевание этой власти, как на ‘великий долг трудящихся классов’. Но само собою разумеется, что Э. Леонэ при своем ‘реалистическом’ понимании Маркса не может признать эту мысль в ее истиной и прямом значении. Он подвергает ее логической пытке для того, чтобы добиться от нее показаний в духе ‘либеризма’.
‘Первая формулировка марксистской мысли,— говорит он,— заключалась в завоевании политической власти рабочим классом. Значительно углубляя значение термина ‘завоевание’, научный синдикализм дает ему наиболее ‘правильное истолкование, соответствующее, впрочем, и буквальному его смыслу. В своей односторонней избирательной деятельности социалистическая партия исказила первоначальное практическое значение принципа завоевания власти тем, что смешивала власть с конституированным государством буржуазии, т. е. с использованием государственных механизмов буржуазии’ (стр. 135—136).
Что хочет наш автор сказать словами: ‘смешивала власть с конституированным государством буржуазии’? В чем здесь ‘смешение’? Где ошибка? В том ли, что ‘конституированное государство’ считается ‘механизмом’ власти господствующего класса? Но это есть не более как простое признание факта, потому что ведь государство, в самом деле, служит таким механизмом, как это признает, впрочем, и г. Леонэ несколькими строчками ниже сам же ссылающийся на слова Энгельса ^государство, это — та организация, которая предпринимается {Примечание для г. Кирдецова. Слово: ‘предпринимается’ тут совсем неуместно, сказали бы вы хоть ‘создается’.} буржуазным обществом для сохранения в целости общих условий системы капиталистического производства’. Или, может быть, ошибка заключается здесь, по мнению г. Леонэ, в том, что неприятная ему партия считала возможным ‘использовать’ для своих целей созданный развитием буржуазного общества государственный механизм, не делая в нем никаких изменений? Если это так, то г. Леонэ опять говорит ‘то, чего не было‘, так как еще генеральный совет Международною Товарищества Рабочих в своем манифесте по поводу Парижской Коммуны {Автор этого манифеста был тот же Маркс.} категорически высказался в том смысле, что рабочий класс не может просто завладеть современным государственным механизмом и употребить его, как орудие общественного переустройства, но что ему необходимо переделать сообразно со своею целью само это политическое орудие. И со времени появления этого манифеста,— написанного, как известно, в 1871 году,— вряд ли кто из социалистов сомневался в этом, кроме разве некоторых ‘критиков Маркса’.
Всякое орудие должно соответствовать той цели, которой оно служит. Это вполне понятно, но не менее понятно и то, что невозможно переделать никакое орудие, не взяв его в руки, не овладев им, не получив возможности распорядиться им по своему усмотрению. А эта свечная истина’ опять ставит нас лицом к лицу с вопросом о завоевании политической власти. И, чтобы разделаться с этим неотвязным ‘проклятым вопросом’, г. Леонэ дает, наконец, следующий ответ на него:
‘Не какая-нибудь более или менее многочисленная социалистическая фракция, не та или иная более или менее революционная социалистическая партия завоевывает и пользуется государственным механизмом для передачи ему управления производительными силами. Завоевание, или, лучше, приобретение государственной власти пролетариатом заключается в том, что последний непосредственно возводится во время революционного периода, во время перехода от настоящего к будущему, в руководители производством. Социалистическая революция, таким образом, означает перемещение общественной оси с политического управления государства на центральную власть пролетариата, т. е. на ту пролетарскую власть, которая, как внутренний механизм, рождается из стихийной федерации всех его естественных органов — синдикатов’ (стр. 136).
Но ответ ли это, полно? … Что это значит: переместить общественную ось с политического управления государства на центральную власть пролетариата? Если тут есть какая-нибудь мысль, то она так закутана в неуклюжую, беспомощную, псевдоученую терминологию, что до нее чрезвычайно трудно добраться. Общественная ось ‘переместится’ на центральную власть пролетариата. Пусть будет так. Но, стало быть, ‘во время перехода от настоящего к будущему’ у нас будет власть и притом центральная. Чем же эта власть отличается от той, о завоевании которой говорил учредительный манифест Интернационала? Как видно, тем, что она не будет иметь политического характера, иначе не имели бы смысла слова: ‘перенесение общественной оси с политического управления’ и т. д. Но если центральная власть пролетариата не будет иметь политического характера, то как же должны мы представлять себе ее свойства? Э. Леонэ отделывается указанием на то, что пролетариат ‘непосредственно возводится в руководителя производством’. Но какой смысл имеет здесь слово: непосредственно? Оно, очевидно, может иметь только один смысл: пролетариат ‘возводится’ и т. д., не завладевая государственною властью, пролетариат минует, обходит эту власть в своем стремлении сделаться руководителем производства. Но ведь это легко сказать: минует, обходит государственную власть. А что, если она захочет помешать этому обходному движению? И ведь очень вероятно,— лучше сказать: вполне достоверно,— что она захочет, что она не может не захотеть помешать ему. Ведь мы с г. Леонэ очень хорошо знаем, что она именно затем и существует теперь, чтобы охранять капиталистический способ производства. Значит — столкновение неизбежно. А раз оно неизбежно, то нам остается только представлять его себе или на анархический лад — в виде разрушения государства, или же так, как представлял его себе автор ‘учредительного манифеста’, т. е. в виде завоевания пролетариатом политической власти, которая и употребляется им, ‘как средство’ для достижения его ‘конечной’, экономической цели. Третьего выхода нет и быть не может, и если г. Леонэ все-таки ищет его, если он все-таки надеется открыть его с помощью своей неуклюжей и тяжеловесной, псевдоученой фразеологии {Еще Пушкин справедливо говорит, что ‘тяжки слова пустые’.}, то он этим показывает лишь полную неспособность свою к ясному мышлению.
Кроме того, интересно знать, будет ли иметь ‘центральная власть’ пролетариата принудительный характер? Если — нет, то что же изменится в том случае, когда ее совсем не будет? И чем отличается ‘концепция’ нашего синдикалиста от старой, избитой анархической ‘концепции’? А если — да, то новая власть явится именно политической властью, о ‘приобретении’ которой мы и ведем беседу с г. Леонэ. Правда, к ‘концепции’ этой власти нас приведет окольный и весьма рискованный путь обхода существующей власти, но ‘концепция’ все-таки будет налицо, и ее наличность лишний раз покажет нам, что даже ‘научные синдикалисты’ не могут придумать такого способа устранения капитализма, который сделал бы излишним ‘приобретение’ политической власти пролетариатом. Другими словами, в этом случае,— в случае признания принудительного характера интересующей нас власти,— мы придем к тому же, к чему давно уже пришел основатель Международного Товарищества Рабочих, но придем через болото манчестерского принципа государственного невмешательства и через пустыню анархического отрицания ‘политики’, а это уж, конечно, не может способствовать прояснению наших понятии.
Однако будем справедливы. В основе того, что наговорил нам об этом предмете г. Леонэ, лежит дельная мысль, только выражена она очень плохо, вероятно, потому, что слишком плохо продумана. С устранением капиталистических отношений производства исчезнет разделение общества на классы, а с его исчезновением мало-помалу изменится и характер той принудительной власти, от которой не может отказаться и никогда не откажется ни одно общество, желающее сохранить свое существование. Функция этой власти все более и более станет сводиться к простому заведованию производством, вследствие чего власть эта все менее и менее будет походить на государственную власть, свойственную разделенному на классы обществу, и все более и более будет становиться выражением ‘общественною разума’. Не анархия, а панархия является ‘конечной целью’ политического развития человечества. Но существование нового общества,— с иными, новыми, отношениями производства,— составляет необходимое предварительное условие такого развития. А новое общество не возникнет, если пролетариат не приобретет политической власти. Вот почему смешно и нелепо было бы начинать с ‘разрушения государства’, а еще смешнее, и еще нелепее — с его игнорирования.
Наконец, обратим внимание еще на следующее место в сделанной мною выписке. По словам г. Леонэ, власть должна быть ‘приобретена’ не какой-нибудь фракцией или партией, а всем рабочим классом. Но если рабочий начнет стремиться к ‘приобретению’ политической власти, если он выступит на арену политической борьбы, то он по необходимости сложится в политическую партию, партию рабочего класса. Другого пути нет. В политической борьбе без политических партий дело обойтись не может. Я знаю, разумеется, обычные разглагольствования синдикалистов на ту тему, что если уж необходима политическая борьба, то ее может вести федерация профессиональных союзов (синдикатов). Леонэ тоже говорит о такой федерации, называя ее к тому же стихийной: именно стихийная федерация синдикатов должна ‘приобрести’, по его мнению, центральную власть. Но что значит — ‘стихийная’? Об этом очень стоит потолковать с г. Леонэ.

XVII

Обратимся опять к его книге ‘Синдикализм’. В ней на стр. 118 говорится:
‘Профессиональный синдикат, вытекающий из основного факта экономии, именно как необходимость, а не в силу чудесного влияния идей, придуманных в рабочем кабинете какого-нибудь утописта или любого социального апостола,— таким образом, синдикат становится тигелем классового сознания. Это сознание, плазмирующее и направляющее сознательную волю ассоциированных рабочих по направлению общества равных, не есть идеалистическая зараза, словесно произведенное распространение идей некоторых ясновидящих, предусмотрительных лиц, а само дитя дела, действия и синдикальной практики’ (стр. 118).
Я не хочу останавливаться здесь на отмеченной уже мною выше неизлечимой внутренней противоречивости философско-исторических идей нашего автора, я не буду толковать о том, что сам себя побивает тот человек, который, стремясь придать рабочему учению ‘волюнтирный’ характер, в то же время приурочивает все свои упования к силе необходимости, противополагаемой им сознательным действиям отдельных лиц, я не стану спрашивать, имеет ли сторонник ‘волюнтарности’ логическое право презрительно говорить о ‘распространении идеи’ Я только отмечаю приведенные мною строки и читаю дальше:
‘Из густых туч, если так позволительно выразиться, слепых интересов, толкающих рабочие массы к улучшению своих условий существования, выливается позже свет классового сознания, это совершается не вопреки прямому и частному эгоизму рабочих, а через посредство его выражения и благодаря его проявлению внутри неизбежной формы профессионального союза’ (стр. 119).
Оставляя в стороне вопрос об эгоизме (‘закон об эгоизме’, по странному выражению г. Кирдецова), мы видим, что профессиональным союз должен стремиться охватить всех тех рабочих, которые, под влиянием ‘основного факта экономии’, хотят бороться за улучшение условий своего существования. И г. Леонэ тут совершенно прав, что с ним крайне редко случается. Эта ‘стихийная’ борьба за улучшение условий существования ведет к тому, что ‘позже’ из ‘густых туч слепых интересов выливается свет классового сознания’. Это тоже вполне правильно, хотя и выражено нелепо, напыщенным ‘штилем’. Но тут-то мы и подходим к ядру вопроса.
Дело в том, что не у всех же рабочих, объединенных синдикатом, свет классового сознания выливается в одно и то же время из ‘густых туч’ и т. д. Само собою понятно, что у одних этот свет ‘выливается’ раньше, у других — позже: одни уже понимают необходимость устранения капиталистических отношений производства, а другие задумываются только о том, чтобы улучшить условия своего существования на основе капиталистических производственных отношений, в головах одних уже возникли правильные общественные взгляды, между тем как в головах других таких взглядов пока еще нет. И как ни пренебрегает наш ‘волюнтарный’ автор идеями, но ясно, что и ему полезно спросить себя, нельзя ли как-нибудь ‘использовать’ сознательность передовых рабочих. Я знаю, разумеется, что, по его мнению, сознательные рабочие должны, действуя в профессиональном союзе, толкать вперед бессознательных, способствовать прояснению их ‘светом классового сознания’. И я очень рад, что он так думает: это показывает, что даже он, так плохо понимающий в теории историческое значение идеи, все-таки видит себя иногда вынужденным отвести им на практике очень важную роль. Но я утверждаю, что, по своему печальному обыкновению, он и здесь не умеет быть себе верным. У него выходит, что передовые рабочие, понявшие, в чем состоит конечная цель движения, должны ограничиться деятельностью в профессиональных союзах. Но это было бы невыгодно для того же движения. Для него будет гораздо лучше, если передовые рабочие, продолжая свою деятельность внутри профессиональных союзов, в то же самое время сплотятся в особую организацию, которая явится как бы авангардом пролетариата. Отличительной чертой этого авангарда явится именно его сознательность, понимание им конечной цели движения. Если в профессиональный союз будут привлекаться,— и непременно должны привлекаться,— между прочим, и такие пролетарии, которые подчиняются только ‘закону об эгоизме’ и думают только о наиболее выгодных условиях продажи своей рабочей силы, то в передовой отряд пролетариата войдут,— и непременно должны войти,— такие пролетарии, которые смотрят на дело уже не с точки зрения личного или профессионального ‘эгоизма’, а с точки зрения ‘эгоизма’ классового, который в данном случае совпадает с самым широким альтруизмом, потому что интересы рабочего класса совпадают теперь с интересами всего человечества, за исключением эксплуататоров. Передовой отряд пролетариата будет освещать дорогу всей пролетарской массе и вести борьбу за интересы всего класса в его целом. Он будет представителем классовой борьбы по преимуществу. И один он только и может представлять ее надлежащим образом именно по той причине, что пока еще только он и сознает с надлежащей ясностью и широтою ее задачи: ведь это признает,— да что признает! — это категорически утверждает сам г. Леонэ. ‘Но всякая классовая борьба есть борьба политическая’. Поэтому наша организация передовых рабочих, ведущая борьбу за интересы всего класса, а не за интересы отдельных групп или отдельных профессий, по необходимости примет политический характер, т. е. станет или будет стремиться стать политической партией. Это до такой степени неизбежно, что процесс выделения в политическую партию рабочих, понявших конечную цел, движения и условия осуществления этой цели, начинается, так сказать, самопроизвольно всюду, где сознание организованных в профессиональные союзы рабочих приближается в своем развитии к той точке, которую я охотно назвал бы точкой перехода количества в качество, стихийности в сознательность, чисто экономической борьбы в борьбу политическую, служащую средством великого экономического преобразования. Пример: современная Англия, особенно недавний Гулльский конгресс английской рабочей партии.
И именно потому, что этот процесс неизбежен, неразумно, нерасчетливо, вредно пытаться избежать его, а полезно, разумно, расчетливо способствовать тому, чтобы он совершился с возможно большей выгодой для всего движения. А еще того более следует избегать тех ошибок, которые могли бы сделать этот необходимый переход источником смуты и раскола. А источником смуты и раскола он становится каждый раз, когда начинается противопоставление партии профессиональным союзам. Такое противопоставление может произойти двояким путем: во-первых, можно пренебрегать партией во имя союзов, во-вторых, можно пренебрегать союзами, смотреть на них сверху вниз во имя партии. В первом повинны итальянские и другие синдикалисты, во втором — некоторые из наших российских будто бы марксистов. И те и другие сильно вредят движению, так что отрицательное отношение и к тем и к другим есть в некотором роде ‘начало премудрости’ для организованного пролетариата.
Когда имеешь дело с теоретиками ‘революционного’ синдикализма, нужно запастись терпением. Мы с читателем обнаружили немало терпения. Поэтому я хочу, для отдыха, посмеяться.
В приложении к своей книге г. Леонэ уверяет нас, что в Аргентине синдикальное движение, более чем где бы то ни было, приближается к типичной схеме прямой антигосударственной политики, какой она вытекает из синдикалистской доктрины, изложенной нами на предыдущих страницах (стр. 169).
Это hoch komisch, как говорят немцы. Во-первых, взять Аргентину за идеал рабочего движения может даже и между синдикалистами только такой человек, который не знает, как обстоит дело с аргентинскими рабочими синдикатами: мы ясно видим из доклада, представленного аргентинской партией международному съезду прошлого {Прим. из сб. ‘От обороны к нападению’. — Речь идет о международном съезде 1907 года.} года в Штутгарте, что профессиональное движение еще не вышло в этой стране из ‘хаотического состояния’. Анархистам удалось там приобрести влияние на некоторую часть организованных рабочих и внушить им отвращение к ‘политике’. Но симпатии г. Леонэ к анархистам,— тоже, ведь, ‘либеристы!’ — вряд ли доходят до того, чтобы он мог открыто радоваться успехам анархизма. Другая же часть организованных рабочих Аргентины (‘Всеобщий рабочий союз’) не отрицает политического действия и даже прямо признает его в своем уставе. Правда, ‘Всеобщий рабочий союз’ до сих пор еще не дал,— как говорит названный мною доклад,— практического применения своим политическим взглядам. Уж не это ли обстоятельство так понравилось нашему автору? Если — да, то его радует просто-напросто неразвитое состояние движения. И в таком случае Боливия и Чили могли бы, пожалуй, доставить ему еще больше радости, нежели Аргентина.
Во-вторых, даже и Аргентина, с ее ‘хаотическим’ состоянием рабочего движения, далеко не так близка к идеалу синдикализма, как это вообразил бедный Э. Леонэ. В ней — увы! — тоже есть, кроме зародышей синдикальных организаций, своя партия, первый съезд которой состоялся в Буэнос-Айресе в 1896 году, и которая выступает даже на выборах. В 1896 г. она получила, правда, только 100 голосов, но в 1904 году за нее подано было 1.254 голоса, и ей удалось провести своего депутата, доктора Альфредо Л. Панацио. Словом, даже и в идеальную Аргентину проникла зараза ‘государственности’ {См. ‘L’internationale ouvri&egrave,re et socialiste, Rapports soumis au congr&egrave,s socialiste international de Stuttgart’, Bruxelles 1907, vol. I, p. p. 87—88.}.
Но как бы там ни происходило дело в Аргентине, а видно, что наша старая Европа очень мало утешает ходом своего рабочего движения нашего ‘либериста’. И это, конечно, очень похвально со стороны старой Европы!

XVIII

В теоретическом отношении итальянский ‘революционный’ синдикализм представляет собою нечто до последней степени бедное и прямо жалкое. В практическом отношении он тоже крайне слаб. Даже на недавнем съезде железнодорожных рабочих,— в среде которых влияние ‘революционных’ синдикалистов сильнее, нежели где-нибудь,— победа досталась так называемым интегралистам, т. е. тому ‘центру’ итальянской партии, который, отвергая крайности, стоит,— по известному и очень удачному выражению Энрико Ферри,— за реформы, но против реформистов, за синдикаты, но против синдикалистов. Огромное большинство итальянских рабочих отвергает ‘революционный’ синдикализм. Ввиду этого могло бы, пожалуй, показаться непонятным, каким образом итальянская партия до сих пор не умеет справиться с горстью людей, которые при всем своем умственном убожестве и своей практической слабосильности все-таки грозят разъединить силы пролетариата и при каждом удобном и даже неудобном случае показывают себя ее злейшими врагами. Другими словами: как ни слабо влияние ‘революционных’ синдикалистов на пролетарскую среду в Италии, но все-таки оно сильнее, чем этого можно было бы ожидать ввиду полной, изумительной несостоятельности их взглядов. Чем же это объясняется?
В настоящей статье, посвященной критике синдикализма, как теории, я вынужден ограничиться изучением тех причин указанного мною явления, которые сами относятся собственно к теоретической области. И здесь мне представляется очень полезным рассмотрение основных положений новой книги Иваное Бономи: ‘Le vie nuove del socialismo’, поскольку они касаются вопросов, выдвигаемых на очередь пропагандой синдикализма.
И. Бономи,— один из редакторов центрального органа итальянской партии ‘Avanti!’,— принадлежит к числу самых видных и образованных реформистов. Мне пришлось прочитать его новую книгу вскоре после того, как я ‘проштудировал’ главнейшие теоретические произведения г. Э. Леонэ, и я испытал то впечатление, которое испытывает всякий, вступающий в разговор с умным взрослым человеком после продолжительной возни с неразвитым ребенком: даже там, где И. Бономи близко подходит ко взглядам ‘революционных’ синдикалистов, даже там, где он повторяет их ошибки, он превышает их целою головою: его мышление гораздо более логично, его доводы несравненно более продуманы. И, тем не менее, прочитав его новую книгу, начинаешь понимать, почему теории ‘революционного’ синдикализма приобрели в Италии гораздо больше значения, чем ото можно было бы предположить ввиду их совершенно ничтожной внутренней стоимости.
Не родись пригож, говорит русский народ, а родись счастлив. Итальянский синдикализм очень не пригож, но он очень счастлив. Его счастье состоит в том, что его противники сами плохо вооружены в смысле теории.
Выше я привел формулу вождя ‘интегралистов Э. Ферри: ‘за реформы, но против реформистов, за синдикаты, но против синдикалистов’. Эта формула как нельзя более удачна. К сожалению, одной удачной формулы еще недостаточно для отстаивания целого направления в партии. Формула Ферри не является кратким выражением стройной системы взглядов: она подсказана верным политическим инстинктом, а не ясным социалистическим сознанием. Поэтому ‘интегралисты’,— пусть извинят они мне этот нелестный отзыв,— неудачно защищают свою удачную формулу. Недавно сам автор ее, Ферри, выступил в ‘Avanti!’ против синдикалистов — и что же? Этот противник реформистов, в своей критике теории и практики ‘революционного’ синдикализма, сам показал себя реформистом чистейшей воды и не выставил ровно ни одного довода, который не был бы заимствован из реформистского арсенала. Итальянские ‘интегралисты’ — эклектики ‘с устремлением направо’, т. е. в сторону реформизма. И если их эклектизм до поры до времени обеспечивает им торжество на партийных съездах, где собираются люди, по большей части стремящиеся избежать крайностей, то он уже в настоящее время делает очень ненадежными их теоретические позиции в борьбе за принципиальные основы партийной программы и тактики {Прим. из сб. ‘От обороны к нападению’. — Теперь в итальянской партии реформисты, — вероятно, надолго, — сделались господствующим течением, а Э. Ферри еще более усилит свое ‘стремление направо’ до того, что возмутил даже реформистов.}. И вот почему в спорах с синдикалистами им приходится делать заимствования e реформистском арсенале. И по той же самой причине наиболее серьезными противниками синдикализма в Италии приходится признать все-таки реформистов.
А как обстоит дело в реформистском лагере?
Что касается реформистов, то их борьба против ‘революционных’ синдикалистов сильно затрудняется их весьма близким духовным родством с ними.
Новая книга г. Бономи тем и поучительна, что в ней это близкое духовное родство реформистов с ‘революционными’ синдикалистами обнаруживается с чрезвычайной ясностью.
В этом отношении наибольшего внимания заслуживает третья часа, этой книги, озаглавленная: ‘Le tendenze odierno del socialismo’ (Новейшие тенденции в социализме). Тут находится изложение того, что можно назвать философией новейшей истории социализма с реформистской точки зрения.
Автор подразделяет эту историю на три периода. Первый период характеризуется борьбой Бакунина с Марксом в Интернационале. По словам г. И. Бономи, Маркс выступал в этой борьбе представителем новой социалистической теории, между тем как Бакунин представлял собою старый утопический социализм {‘Между тем, как Маркс предвидел появление нового исторического процесса, Бакунин покрывал красной краской старые бунтарские идеологии’ стр. 243).}. Новой социалистической теории, однако, не суждено было победить в то время, потому что материковая Европа была еще слишком слабо развита в экономическом смысле. Борьба закончилась разрушением Международного Товарищества Рабочих.
Второй период характеризуется полным торжеством идей Маркса, для которых успехи капитализма на европейском материке проложили, наконец, достаточно широкий путь. В международном движении гегемония принадлежала в течение этого периода германской социал-демократии, внутренняя жизнь которой в свою очередь характеризуется принятием в 1891 г. Эрфуртской программы, написанной в духе ортодоксального марксизма. ‘В самом деле,— говорит г. И. Бономи,— эта программа представляет собою почти буквальное повторение основных положений Коммунистического Манифеста’ (стр. 245—246). И тот же самый дух, который пропитывает собою Эрфуртскую программу германской социал-демократии, проник в социалистическую среду почти всех остальных европейских стран: Бельгии, Италии, Австрии, Швейцарии, России, Испании, Голландии, балканских государствах и даже Франции, хотя в этой последней стране марксизму и не удалось окончательно победить старые социалистические предания и учения. Гегемония германской социал-демократии продолжалась от Парижского международною съезда 1889 г. до международного съезда 1904 г. в Амстердаме Амстердамский съезд был апогеем этой своеобразной диктатуры. Но после него она клонится к упадку, и начинается третий период новейшей истории социализма, возникает социалистическое движение настоящего времени.
Главная черта этого периода и этого движения состоит в том, что теперь в самом деле выступает, наконец, на историческую арену тот деятель, появление которого предвидел и предсказал Маркс: организованный пролетариат. Социализм выходит из узкого круга партии, и его пределы расширяются до того, что он охватывает собою все вообще рабочее движение. ‘Двадцать лет беспрерывной пропаганды и беспрерывного воздействия,— поясняет г. Бономи,— привели к тому, что теперь рабочие организации, кооперативы и профессиональные союзы в состоянии сами заниматься своей политикой, не имея нужды в опеке, руководстве и представительстве со стороны партии, состоящей из последователей Маркса. Эта партия, конечно, не уничтожается, но она как бы поглощается рабочим движением, которое было вызвано ею, но которое не может теперь подчиняться ей, как это было прежде. Партия сохраняет свое существование, становясь органом, подчиненным воле профессиональных союзов и переставая быть руководительницей (l’organo direttivo) этих последних’ (стр. 251—252).
И с этого момента появляется так называемый ревизионизм. Учение Маркса, прежде принимавшееся партиями марксистов за неоспоримую истину, оказывается теперь противоречащим экономической действительности и инстинктивным стремлениям профессиональных союзов. И вследствие этого в интеллигентные слои участников освободительной борьбы рабочего класса проникает сомнение. ‘Люди, привыкшие к критике, начинают делать критические вопросы. Не ошибочно ли предсказание возрастающей нищеты? Не опровергнуто ли историческим опытом учение о великих экономических кризисах, необходимых для социальной катастрофы? Не представляет ли собой обманчивой иллюзии также и диктатура пролетариата? И, таким образом, появляется слеза Жорж Сорэль, со своим ‘Avenir des syndicats’, в котором он во имя революционизма нападает на стремление социалистических партий к завоеванию политической власти в целях создания при ее посредстве коммунистического общества. И таким же образом проявляется справа Эдуард Бернштейн, во имя реформизма, который он наблюдал и изучал в Англии, т. е. в стране, бывшей матерью профессиональных союзов, нападающий на политические пророчества марксизма и на тактические формулы партий, претендующих на правильное истолкование духа Марксова учения. С обеих сторон и с различных точек зрения на старую марксистскую партию нападают силы, ею же самою вызванные к жизни. Профессиональные союзы противопоставляют свой опыт тактическим предписаниям Маркса и заменяют марксизм синдикализмом’ (стр. 252—253).
Это в полном смысле слова драгоценные строки. Из них ясно видно, что г. И. Бономи в сущности такой же синдикалист, как и г. Леонэ. И тот и другой находит, что партия должна быть подчинена профессиональным союзам, и тот и другой рекомендует замену марксизма синдикализмом. Разница между ними лишь в том, что один проповедует ‘революционный’ синдикализм, между тем как другой насквозь пропитан реформизмом. Это, во всяком случае, лишь второстепенное различие: оба стремятся к одному и тому же, но каждый стремится по-своему, каждый обнаруживает свой особый темперамент. Другими словами: тут мы имеем дело лишь с двумя видами синдикализма. Эти два вида синдикализма постоянно борются и даже очень враждуют между собою. Но кому бы из них ни досталась победа, во всяком случае победителем оказался бы все-таки синдикализм. Враждебное отношение реформистов к ‘революционному’ синдикализму означает не более, как враждебное их отношение к революционному пониманию задач рабочего движения. И именно потому, и только потому, реформисты никогда не одержал окончательной победы над ‘революционными’ синдикалистами: революционный инстинкт пролетариата всегда будет направлять известную долю пролетарских симпатий в сторону ‘революционных’ синдикалистов. Если доля эта теперь не велика в Италии, то этим мы обязаны не реформистам, а самим ‘революционным’ синдикалистам: жалкая утопичность их программы и тактики возмущает здравый смысл того самого пролетариата, который инстинктивно сочувствует тому, что он считает их революционизмом. И так будет до тех пор, пока пролетариат не поймет, что он ошибался, принимая за революционные стремления то, что, в действительности, представляет собою лишь революционную фразу. Когда он поймет это, тогда он окончательно повернется спиною к ‘революционным’ синдикалистам, как уже повернулся он спиною к анархистам. И это будет большим шагом вперед в развитии его самосознания. Но не реформисты подвинут его к этому. Их собственное представление о революционной тактике до такой степени ошибочно, до такой степени наивно, что они совершенно искренно готовы считать ‘революционных’ синдикалистов истинными представителями этой тактики. И с этой стороны их нападки на своих мнимо-революционных противников служат скорее рекламой в пользу этих последних. Окончательно победить ‘революционный’ синдикализм можно только разоблачением перед рабочим классом его полнейшей несостоятельности, именно как теории, претендующей на революционное решение ‘рабочего вопроса’, это мог бы сделать только марксизм. Но марксизму очень не везет в Италии. ‘Интегралисты’ имеют о нем крайне смутное понятие, а реформисты, как мы только что видели, провозглашают необходимость замены его синдикализмом.
Впрочем, я прошу читателя заметить, что из этих моих слов вовсе не следует заключать, будто я считаю реформистов хорошими или хотя бы только сносными знатоками Маркса. Далеко нет! Новая книга г. И. Бономи еще раз показала мне, как слабы они по этой части. Я заметил выше, что, взявшись за нее после ‘синдикализма’ г. Леонэ, я испытал такое впечатление, как будто я после возни с неразвитым ребенком вступил в разговор с умным взрослым человеком. Но не все умные взрослые люди хорошо знают те предметы, о которых они берутся судить. Если в книге г. Бономи нет смешных нелепостей, наполняющих собою произведения гг. Арт. Лабриолы и Э. Леонэ, то в ней ярко обнаруживается та органическая неспособность к правильному пониманию марксизма, которая свойственна реформистам всех стран.
Чтобы убедиться в этом, достаточно вслушаться в рассуждения г. И. Бономи о новейшей истории социализма. В первом периоде этой истории на исторической сцене появляется, как мы знаем, Маркс со своей новой теорией. Эта теория пользуется общим признанием со стороны европейских социалистов в течение второго периода, а затем приходит в противоречие с действительностью и перестает удовлетворять умы, привыкшие к критике. Каковы же были те явления, которые будто бы показали, что действительный ход современной общественной жизни противоречит Марксовой теории? Это поясняет одна из сделанных мною выше выписок, где говорится о кризисах, о теории обнищания, о диктатуре пролетариев,— короче, где безо всякой критики повторяется все то, что так усердно и так бездоказательно твердят те ‘критические’ умы, которые занимаются ‘пересмотром’ Маркса. Мне уже не раз приходилось ломать копья с этими господами, и я считаю себя в праве отослать интересующегося этими вопросами читателя к своему сборнику ‘Критика наших критиков’. Тут я только замечу, что г. И. Бономи, подобно всем другим родственным ему ‘критическим’ умам, сначала искажает мысль Маркса, а потом опровергает это искажение его мысли, победоносно ссылаясь на современную нам экономическую действительность. Вообще говоря, нет ничего легче, как побеждать своих противников с помощью подобной ‘тактики’. Но замечательно, что даже и эта ‘тактика’ не всегда обеспечивает победу ‘критикам Маркса’ вообще, и г. И. Бономи, в частности.
Возьмите, например, кризисы. Г. И. Бономи говорит о них таким тоном, как будто новейший опыт капиталистических стран показал ошибочность Марксовой теории кризисов. Но ведь это просто-напросто вздор, и очень жаль, что в своем отношении к этому вздору показывает так мало критического смысла человек, далеко не лишенный рассудка. Что касается взгляда Маркса на кризисы, как на явление, знаменующее собою существование глубокого противоречия между производительными силами капиталистического общества, с одной стороны, и его производственными отношениями — с другой, то этот взгляд все более и более подтверждается всем тем, что мы можем наблюдать теперь во время кризисов. А что касается той мысли Маркса, что эпохи кризисов обостряют классовый антагонизм, то нужно ли останавливаться на доказательстве этой мысли в настоящую минуту, когда кризис вызывает такие сильные волнения в среде североамериканских рабочих? {Когда я пишу эти строки, во всех европейских газетах сообщаются известия о кровавом столкновении безработных с полицией в Филадельфии.}
Г. И. Бономи хочет уверить нас, что профессиональные союзы противопоставляют свой опыт тактическим предписаниям Маркса. Какие это союзы? Какой опыт? И каким предписаниям Маркса? Уж не опыт ли английских профессиональных союзов, которые, несмотря на все особенности своего исключительного положения и на все свои созданные этими особенностями предрассудки, самою силою вещей все настойчивее и настойчивее выталкиваются на путь, указанный им Марксом еще в эпоху Международного Товарищества Рабочих?

XIX

Впрочем, насчет ‘тактических предписаний Маркса’ г. И. Бономи имеет вообще очень странное представление. Он выписывает следующее место из Марксовой книги ‘Классовая борьба во Франции от 1848 до 1850 г.’: ‘Революция прокладывала себе дорогу не в своих непосредственных трагикомических приобретениях, а, напротив, создавая сплоченную, могучую контрреволюцию. Только в борьбе с этим противником разрушительная партия выросла в действительную революционную партию’.
И отсюда г. Бономи делает тот неожиданный вывод, что Маркс хотел с помощью диалектики понять развитие всех вещей (che la dialectica gli servisse a intendere il divenire di tutte le cose) (стр. 18) {Глава, из которой я беру эту поистине непостижимую строку, носит многознаменательное под пером реформиста название: ‘II processo dialettico nella concezione di Marx’.}. Ну, a известно, что там, куда замешалась ‘диалектика’, никакой уважающий себя реформист не ждет ничего хорошего! Раз взглянув на тактику с диалектической точки зрения, Маркс неизбежно должен был впасть в грубые ошибки. По мнению г. Бономи, с диалектическим взглядом Маркса совершенно несовместимы какие-нибудь надежды на частичные завоевания рабочего класса: такие завоевания всегда должны представляться марксистам не более, как трагикомическими. Таким образом, из представления, которое составил себе Маркс о революционном процессе, исключается всякое понятие эволюции (стр. 12 и 19). После этого вполне ясно, почему и в каком смысле профессиональные союзы не могли, по мнению г. Бономи, не восстать против тактических предписаний Маркса.
Диалектика привела к отрицанию эволюции! Это так ново и так… дико, что этому открытию г. Бономи мог бы позавидовать даже сам г. Леонэ. Чтобы написать это, недостаточно не иметь никакого понятия о диалектике и об ее влиянии на развитие научной мысли в девятнадцатом веке, необходимо иметь, кроме того, огромную способность к искажению Марксовой теории. Г. Бономи забыл, как видно, что уже в ‘Нищете философии’ Маркс объявил политические революции следствием социальной эволюции, а говоря об эволюции капиталистического общества, отвел широкое место именно профессиональным союзам. И тот же г. Бономи забыл, как видно, что то же Маркс уже в Коммунистическом Манифесте указывал на сокращение рабочего дня в Англии, как на серьезное завоевание английского пролетариата. Кроме того, г. Бономи мог бы с большой пользой для себя припомнить ‘Учредительный Манифест’ Интернационала, где в таких сильных и ярких выражениях говорится именно о частичных завоеваниях рабочего класса, как о важных победах экономии труда над экономией капитала. Далее, не мешало бы ему вдуматься также и в те ‘тактические предписания’, с которыми Маркс обращался к пролетариям всех стран от имени Международного Товарищества Рабочих. Одних этих ‘предписаний’ совершенно достаточно для того, чтобы обнаружить перед всеми людьми, мало-мальски способными к логическому мышлению, всю несостоятельность ‘критических’ замечаний г. Бономи о ‘диалектической’ тактике Маркса. Наконец, если бы итальянский реформист дал себе труд хоть с небольшим вниманием отнестись к тем строкам, которые он выхватил из книги ‘Классовая борьба во Франции’, то он увидел бы, что они относятся к тому, и только к тому, что происходило в Европе в определенное время, и не заключают в себе никаких ‘тактических предписаний’ на будущее время. Непосредственно перед строками, приведенными г. Бономи, Маркс говорит:
‘За немногими исключениями, каждый значительный отдел революционной летописи от 1848 до 1849 г. носит заглавие: поражение революции. Но в этих поражениях побеждена была не революция, побеждены были пережитки дореволюционного времени, результаты общественных отношений, не обострившихся еще в резкие классовые противоречия,— лица, иллюзии, взгляды, проекты, от которых революционная партия не была свободна до февральской революции, и от которых ее могла освободить не февральская победа, а только целый ряд поражений’… Далее следует то, что приведено и г. Бономи. Неужели же не ясно, что речь идет здесь именно об определенной эпохе, об эпохе 1848—1850 гг.?
Конечно, можно оспаривать эти строки, даже и не придавая им значения общих ‘тактических предписаний’. Но это уже другой вопрос, которого я здесь рассматривать не стану, хотя такие ‘приобретения’, как участие представителей французского пролетариата во временном правительстве и Люксембургская Комиссия, в самом деле заслуживают названия трагикомических. Для меня важно теперь отметить лишь то, что г. Бономи тем успешнее ‘критикует’ Маркса, чем больше он коверкает его идеи.
Решительно непонятно, откуда взял почтенный итальянский реформист, что Маркс высказывался за подчинение профессиональных союзов партии. Это просто-напросто неверно. В первой статье я уже показал, что Маркс, наоборот, стоял скорее за нейтральность профессиональных союзов. Но само собой разумеется, что он решительно высказался бы и против ‘поглощения’ партии ‘рабочим движением’. И тут он мог бы, если бы пришлось ему спорить с г. Бономи, сослаться на логику собственных рассуждений этого последнего.
Наш реформист утверждает, что теперь пределы социализма расширились до того, что охватывают собою все вообще рабочее движение. Это простая игра слов и притом весьма неудачная. Как думает г. Бономи, охватывает ли социализм, например, те рабочие организации, представители которых высказались на Гулльском конгрессе против социализма? {Задавая этот вопрос, я предполагаю, что их представители верно выразили их взгляды.} Я надеюсь, он скажет, что — лет. Тогда ясно, что у социалистов нет никакого основания для того, чтобы растворить в этих сравнительно отсталых организациях свою собственную, сравнительно передовую организацию. Напротив, они должны сохранить ее самостоятельность.
Наконец, было бы очень невыгодно для рабочего движения в его целом, если бы их сравнительно более передовая организация ‘подчинялась воле профессиональных союзов’ именно потому, что эти последние должны быть открыты для всех рабочих, т. е., между прочим, и для малосознательных. Подчинять сознательность стихийности прямо нерасчетливо. Но это не значит, что сознательность может навязывать себя стихийности в качестве руководительницы. Нет, подобное навязывание прежде всего показало бы, что сознательность сама еще плохо понимает свою роль, т. е. страдает недостатком… сознательности {Примеры подобного навязывания можно было бы указать в истории нашего движения, куда наша мнимая сознательность вносит весьма нежелательные элементы Угрюм-Бурчеевщины.}. Сравнительно передовая организация должна относиться к сравнительно отсталым с тем тактом, каким в такой высокой степени отличался руководимый Марксом Интернационал. Она должна стремиться не к подчинению себе сравнительно отсталых организаций, а к приобретению себе влияния на них. А это для нее возможно и легко именно потому, что она есть организация сознательных, т. е. потому, что, отстаивая интересы рабочего класса в настоящем, она умеет также предвидеть и будущность его движения, и еще потому, что, как уже сказано выше, она всегда отстаивает интересы всего рабочего класса, а не интересы рабочих той или другой отрасли труда, той или другой профессии {По поводу этого вопроса я еще раз позволю себе сослаться на свою статью: ‘Маннгейм’ [См дальше в этом томе].}.
Г. Бономи утверждает, что ‘старые марксистские партии’ отрицают за рабочими организациями право голоса в вопросах тактики и направления движения’ (стр. 256). Это опять голая неправда, что чувствует и сам г. Бономи, прибавляющий вслед за этим: ‘или, самое большее,— удостаивают смотреть на профессиональный союз и на политическую партию, как на две ноги одного и того же организма’. Это совсем не похоже на отрицание за профессиональными союзами права голоса. И тут г. Бономи верно передал взгляд большинства марксистов на этот предмет {Говорю — большинства, потому что лично мне это сравнение кажется не совсем точным. Я предпочел бы вслед за Марксом назвать профессиональные союзы школой сознательности.}. Но что же противопоставляет он этому взгляду? Пресловутую фразу г. Бернштейна, заимствованную этим последним у г. Шульце-Геверница: ‘движение все, конечная цель ничто!’ (стр. 256). Г. Бономи, как видно, и до сих пор не понял, во-первых, что бесцельное движение есть бессмыслица, а во-вторых, что так называемое стихийное движение рабочего класса,— никогда не бывающее, однако, бесцельным,имеет огромное историческое значение только в глазах тех людей, которые видят направление этого движения, т. е. понимают его,— сознаваемую, может быть, далеко не всеми его участниками,— конечную цель.
По словам г. Бономи, сущность реформизма может быть выражена также словами: свобода опыта (la libert d’esperimenti, стр. 290). Но это уже совсем странно: марксизм ведь тоже никогда не восставал против ‘свободы опыта’. Г. Бономи вернее определил бы сущность реформизма, если бы сказал, что она заключается в полнейшей беззаботности насчет теории и в полнейшей неспособности взглянуть на новый ‘опыт’ с теоретической точки зрения, опирающейся на все приобретения ‘опыта’ предыдущего.
Замена марксизма синдикализмом была бы равносильна огромному шагу назад в развитии пролетарской идеологии. И уж во всяком случае несомненно то, что нельзя побороть так называемый революционный синдикализм, противопоставляя ему синдикализм на подкладке умеренности и аккуратности.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека