Сидение раскольников в Соловках, Мордовцев Даниил Лукич, Год: 1880
Время на прочтение: 118 минут(ы)
Даниил Лукич МОРДОВЦЕВ
Историческая повесть
из времени начала раскола на Руси
в царствование Алексея Михайловича
================================================================
Копии текстов и иллюстраций для некоммерческого использования!!!
OCR & SpellCheck: Vager (vagertxt@inbox.ru), 27.05.2003
================================================================
ОГЛАВЛЕНИЕ
I. Буря на Белом море у Соловок
II. Черный собор и посол Кирша
III. Отбитый чернецами ‘вороп’
IV. Сиротская свечка перед Господом
V. Огненный монах и послание Аввакума
VI. Оленушка в раю
VII. Стрельцы гуляют
VIII. Соловецкие святки
IX. Спирина печерочка
X. Начало беспоповщины
XI. Воровской атаман Спиря Бешеный
XII. Исповедь князя Мышецкого
XIII. Роковые качели
XIV. ‘А все из-за пучеглазой…’
XV. Перебежчик
XVI. Последняя ночь ‘Соловецкого сидения’
XVII. ‘На теплые воды’
================================================================
А н н о т а ц и я р е д а к ц и и: Творчество писателя и
историка Даниила Лукича Мордовцева (1830 — 1905) обширно и
разнообразно. Его многочисленные исторические сочинения, как
художественные, так и документальные, написанные, как правило, с
передовых, прогрессивных позиций, всегда с большим интересом
воспринимались современным читателем, неоднократно
переиздавались и переводились на многие языки. Из богатого
наследия писателя в сборник вошли произведения, тематически
охватывающие столетие русской истории: ‘Сиденне раскольников в
Соловках’ (конец XVII века), ‘Державный плотник’ (о Петре I)
‘Наносная беда’ и ‘Видение в Публичной библиотеке’ (время
Екатерины II)
================================================================
1. БУРЯ НА БЕЛОМ МОРЕ У СОЛОВОК
По Белому морю, вдоль Онежской губы, по направлению к Соловецкому
острову медленно плыла небольшая флотилия из кочей, наполненных
стрельцами. Кочи шли греблей, потому что на море стояла невозмутимая тишь,
наводящая одурь на мореходов. Весна 1674 года выдалась ранняя, теплая, и
вот уже несколько дней солнце невыносимо медленно от зари до зари ползло
по безоблачному небу, почти не погружаясь в море даже ночью и нагоняя на
людей тоску и истому. Марило так, что казалось, и небо было раскалено, и
от моря отражался жар, и груди дышать было нечем. Кругом стояла такая
тишина, что слышен был малейший плач морской чайки где-то за десятки
верст, хотя самой птицы и не было видно, да и ей в эту жарынь не леталось.
Весла гребцов медленно, лениво, неровно опускались в морскую лазурь и
блестели на солнце спадавшими с них алмазными каплями, а с самих гребцов
по раскрасневшимся лицам катился пот, смачивая разметавшиеся и
всклокоченные пряди волос и бороды.
На переднем, на самом большом из всех кочей судне, у кормы, под
напятым на снасти положком сидит старый монах и, водя грязным толстым
пальцем по развернутой на коленях книге, читает, гнуся и спотыкаясь на
титлах да на длинных словах. На трудных словах особенно трясется его седая
козелковая бородка:
— ‘И от Троицы князь великий поеде и с великою княгинею и с детьми в
свою отчину на Волок Ламской тешитися охотою на зверя прыскучаго и на
птица летучая. И тамо яко некоим от Бога посещением нача немощи, и явися
на позе его знамя болезненно, мала болячка на левой стране на стегне, на
изгиби, близ нужного места, с булавочную голову, верху у нея нет, ни гною
в ней нет же, а сама багрова. И тогда наипаче внимаше себе, яко
приближается ему пременение от маловременнаго сего жития в вечный
живот’…
— ‘От маловременного сего жития в живот вечный’… вон оно что! А все
никто как Бог, — рассуждал монах, переводя дух и поправляя на голове
скуфейку. — Уж и теплынь же, воевода.
— Что и говорить, тепла печка Богова, — отвечал тот, кого назвали
воеводою, сидевший тут же под холстовым напястьем.
А с задних судов доносился говор и смех, но как-то вяло, лениво. По
временам кто-то затягивал песню, другой подхватывал — и лениво, монотонно
тянули:
Сотворил ты. Боже, да и небо-землю,
Сотворил же, Боже, весновую службу.
Не давай ты. Боже, зимовые службы,
Зимовая служба молодцам кручинна,
Молодцам кручинна, да сердцу неусладна…
— Али в экое пекло лучше! — протестует чей-то голос.
— ‘…И посла по брата своего по князя Ондрея Ивановича на потеху к
себе. Князь же Ондрей приехал к нему вскоре. Тогда князь великий нужею
выеха со князем Ондреем Ивановичем на поле с собаками’, — продолжал
гундосить монах под пологом.
…Ино дай же. Боже, весновую службу,
Весновая служба молодцам веселье,
Молодцам веселье и сердцу утеха.
— …А я в те поры был у его, у Стеньки, в водоливах на струге, как
он гулял с казаками. А она, полюбовница ево, царевна персицка, сидит на
палубе, на складцах, словно маков цвет, изнаряжена, изукрашена,
злато-серебро на ей так и горит. А Стенька выпил-таки гораздо, да и ну
похваляться перед казаками: мне, говорит, все нипочем, всего добуду и
Москву достану. Да и подходит это к своей полюбовнице, берет ее на руки,
словно дитю малую, подносит к борту да и говорит: ‘Ах ты, Волга-матушка,
река великая! Словно отец с матерью ты меня кормила-поила,
златом-серебром, славой-честию наделила, а я тебя ничем не одарил… На ж
тебе, возьми!’ Да так, словно шапку, и махнул в воду свою полюбовницу.
— Что ты, братец ты мой! И утопла?
— Как топор ко дну.
Это ведут беседу стрельцы, сидя на носу передового судна. Судно это
наряднее всех остальных кочей. Нос и корма его украшены резьбой и
расписаны яркими цветами. На вершине мачты, над вертящимся кочетком,
водружен восьмиконечный крест. Пониже, в неподвижном воздухе, висит на
натянутой снасти красный флаг с изображением Георгия Победоносца. Это
судно воеводское. Несколько чугунных пушек поблескивает на солнце,
выглядывая за борт.
— …Что ж, воевода, говоря по-божьему, их, старцев, дело правое, —
говорил монах, — двумя персты все мы от младых ногтей маливались, и я, и
ты. Вон и в этой книге, гляди-тко, изображен старец, видишь? Вон у его
перстики-то два торчат, аки свечечки, а большой перст пригнут.
И монах тыкал пальцем в изображение на одной странице книги.
— Так-то так, я и сам не больно за три персты-то стою, — нехотя
отвечал воевода, — да они за великого государя не хотят молиться:
еретик-де.
— Ну, это дело великое, страшное: об ем не то сказать, а и
помыслить-то, и-и! Спаси Бог!
Они замолчали. Молчали и стрельцы, только гребцы медленно и лениво
плескали веслами да назади тянули про ‘весновую службу’:
А емлемте, братцы, Яровы весельца,
Да сядемте, братцы, в ветляны стружочки,
Да грянемте, братцы, в Яровы весельца,
В Яровы весельца — ино вниз по Волге.
— Вон и они про Волгу поют. Хороша река, вольна, — снова заговорил
стрелец.
— Как же ты с Волги сюда попал, коли у Разина служил?
— Да у него-то я неволей служил… Допреж того служба моя была у
воеводы Беклемишева, и там, как Стенька настиг нас на Волге да отодрал
плетьми воеводу…
— Что ты! Воеводу! Беклемишева?
— Ево, да это еще милостиво, диви что не утопил… Ну, как это
попарил он нашего воеводу, так и взял нас, стрельцов, к себе неволей. А
после я и убег от него.
— И ноздри тебе на Москве не вырвали?
— За что ноздри рвать? Я не вор.
— А ты видел, как потом Стеньку-то на Москве сказнили?
— Нет. В те поры мы стояли в черкасских городех, потому чаяли, что
етман польской стороны. Петрушка Дорошонок, черкасским людям дурно чинить
затевал.
— А я видел. Уж и страсти же, братец ты мой! Обрубили ему руки и
ноги, что у борова, а там и голову отсекли, да все это — на колья… Так
голова-то все лето на колу маячила: и птицы ее не ели, черви съели, страх!
Остался костяк голый, сухой: как ветер-то подует, так он на колу-то и
вертится да только кости-то цок-цок-цок…
На западе, ближе к полудню, что-то кучилось у самого горизонта в виде
облачка. Да то и было облачко, которое как-то странно вздувалось и как бы
ползло по горизонту, на полночь.
— Никак, там заволакивает аер-от…
— И впрямь, кажись, облаци Божьи. Не разверзет ли Господь хляби
небесны? — крестится монах.
— А добре бы было, страх упека.
Воевода расстегнул косой ворот желтой шелковой рубахи, зевнул и
перекрестил рот.
Облачко заметно расползалось и вздувалось все выше и выше. Казалось,
что в иных местах серая пелена, надвигавшаяся на юго-западную половину
неба, как бы трепетала. Старый помор-кормщик, сидевший у руля воеводского
судна, зорко следил своими сверкавшими из-под седых бровей рысьими
глазками за тем, что делалось на горизонте и выше. Жилистая, черная, как
сосновая кора, рука его как-то крепче оперлась на руль.
Слева, по гладкой, почерневшей поверхности моря прошла полосами
змеистая рябь. Неизвестно откуда взявшаяся стая чаек с плачем пронеслась
на восток, к онежскому берегу, которого было не видно. Душный воздух
дрогнул, и кочеток заметался и заскрипел на верху воеводской мачты. Что-то
невидимое затрепетало красным полотном, на котором изображен был Георгий,
прокалывающий змия с огромными лапами.
— Ай да любо, ветерок! Теперь бы и косым паруском можно, —
послышалось откуда-то.
— Напинай, братцы!
— Стой! Не моги! — раздался энергичный голос старого кормщика-помора.
Вдали, на западе, что-то глухо загремело и прокатилось по небу,
словно пустая бочка по далекому мосту. Солнце дрогнуло как-то, замигало,
бросило тени на море и скоро совсем скрылось. Высоко в воздухе жалобно
пропискнула, как ребенок, какая-то птичка, и скоро голос ее затерялся
где-то далеко в неведомом шуме.
— Не к добру, — проворчал старый кормщик, вглядываясь во что-то по
направлению к Соловкам. — На экое святое место да ратью идти!..
— Ты что, дядя, ворожишь? — спросил, подходя, тот стрелец, что служил
у Стеньки Разина в водоливах.
— Что! Зосима-Савватий осерчали, дуют.
— Что ты, дядя! За что они осерчали?
— А как же! На их вить вотчину, на святую обитель ратью идем.
— По делам, не бунтуй.
Небо загремело ближе, и как бы что-то тяжелое, упав и расколовшись,
покатилось по морю. Порывом ветра, неизвестно откуда сорвавшегося словно с
цепи, метнуло в сторону полотняный намет и, потрепав в воздухе, бросило в
воду. Монах, придерживая скуфейку, прятал под полу книгу, а воевода
торопливо застегивал ворот рубахи и крестился ‘Свят-свят-свят…’.
Торрох! Раскололось и обломилось, казалось, все небо над головами
оторопелых стрельцов, по-над морем, там и здесь пронеслись огненные
стрелы, снова разорвалось небо, и хлынул дождь.
Все кругом крестились, полной грудью втягивая посвежевший влажный
воздух и выставляя под дождь разгоревшиеся головы и лица.
— Ай да важно! Разлюли малина, — раздавались веселые голоса.
Кто-то запел по-детски: ‘Дожжик-дожжик, припусти!..’ Один старый
кормщик глядел сурово, заставляя судно поворачиваться левее.
— Водоливы! К плицам! — громко закричал он. — Воду выливай.
Действительно, воды налило много. Кочи стали идти грузнее. Намокшее
красное полотно с Георгием Победоносцем болталось, как тряпка, тяжело
хлеща по снастям. Ветер крепчал и вздымал море, которое, казалось,
распухало, а местами прорывалось и белело тяжелыми брызгами. Беляки шли
грядами, и кочи, сбившись с первого курса, тыкаясь в белые буруны носами,
метались в беспорядке, как щепки. Кое-где слышались испуганные голоса,
резкие выкрики кормщиков.
Монах, упав на колени и ухватившись одной рукой за уключину, громко
молился и вздрагивал всем телом, когда его окатывало солеными брызгами:
‘Господи, спаси! Всесильный, не утопи! Пророк Иона! Пророкушка, матушка!
Во чреве китов’, — бессвязно стонал он, поднимая правую руку к небу,
которое на него свирепо дуло и брызгало водой. Воевода, ухватившись обеими
руками за мачту, испуганно озирался, бормоча не то молитвы, не то
заклинания: ‘Охте мне! Светы мои! Зосим-Савватий! Соловецки! Охте, охте!’
Стрелец, что служил у Стеньки Разина водоливом, торопливо сбрасывал с себя
сапоги, рубаху и порты, как бы собираясь броситься в море и плыть, сам не
зная куда.
Одно судно, на котором еще недавно раздавалась песня о ‘весновой
службе’, потеряв руль, отбилось в сторону и перекидывалось с гребня на
гребень, как пустое корыто. Другие кочи также разбились врозь и то
выскакивали на белые гребни валов, то ныряли, болтая в воздухе жалкими
мачтами, словно маленькими веретенами. Ветер завывал и взвизгивал, как бы
силясь растрепать и оборвать ничтожные снасти, которые потому именно и не
обрывались, что были слишком ничтожны…
Еще раз небесная пелена разодралась сверху донизу, и треснул гром,
звякнул второй раз еще резче и заколотил по небу сотнями орудий.
На отбившемся и потерявшем руль судне раздался отчаянный крик: ‘О-оо!
Православные! Батюшки! Спасите, кто в Бога верует!’
— Наляг на гребки, братцы! С Богом, наляг! — хрипло командовал
кормщик воеводского судна, направляя ход его к тому месту, откуда неслись
отчаянные крики.
Гребцы налегли всей грудью, то погружая весла глубоко в пенящиеся