Сила всегда бывает относительно благодушна. Сила уверена в себе и своем ‘завтра’, и от этого никуда не торопится и никого не сбивает с ног. Если принять к сведению это житейское наблюдение, то нельзя не удивиться, какое бессилие живет в нашей хвастливой интеллигенции, которую никак не должно смешивать с настоящим образованным классом России, хотя и немногочисленным, но который есть. Иногда можно подумать, что этой интеллигенции или каждому порознь интеллигенту осталось подышать всего один день, и этот последний день он употребляет на то, чтобы облить невероятной злостью все, что останется жить после него. Интеллигенция напоминает иногда чахоточного, который хочет своими бациллами испортить питье и еду здоровых людей, завтрашнему дню которых он так завидует. Она сама себя называет ‘страдальческою’. И это злое и озлобленное страданье обессиливает всякое сочувствие.
Один из ораторов Г. Думы, где тоже много этой больной интеллигенции, сказал о ‘шептунах’, которые не подлежат контролю и между тем оказывают влияние на власть и самые ‘источники’ ее. Вероятно, тут разумелся контроль Г. Думы, которая в этом случае претендовала на некоторое ‘чтение в сердцах’, по выражению приснопамятного критика, и на право подобного чтения: ибо шепот очень близок к движению мысли в душе, а слушающий шепот и подчиняющийся или не подчиняющийся ему и совершенно представляет собою просто не глухого и думающего человека. Оратор Г. Думы счел себя обиженным и ужаленным в правах тем, что ему не подаются для рассмотрения и одобрения эти шепоты и это слушание шепотов. Как само собою понятно, под этими ‘шепотами’ разумелись не шепоты в буквальном смысле, а те домашние, гостинные и кабинетные разговоры и беседы, которые могут коснуться и житейских и государственных дел. Так как домашняя жизнь есть и у людей самого высокого государственного положения и, наконец, у самых ‘источников власти’, как выражались газеты, то странная претензия думского оратора и тех газет, которые занялись припоминанием и пережевыванием его выражения о ‘шептунах’, заключается ни более ни менее как во вторжении в домашнюю жизнь этих людей высокого и чрезвычайно высокого положения и в желании просто прекратить эту частную жизнь или изъять из нее обширную рубрику самых важных и горячо всех интересующих тем и разговоров.
Эта поистине низкая тема была поддержана и муссирована и октябристскими органами. ‘Голос Москвы’ принял в ней участие, а радикальные петербургские листки начали усердно комментировать его бестактные строки и делать испуганное лицо ввиду опасности, которая не только может произойти, но уже сейчас происходит для дорогого отечества от этих ‘слов и словечек’, которые произносятся ‘просто за чайным столом’, ‘за чашкою кофе’, произносятся даже не всегда прямо, а в виде побочного летучего замечания. Вот хитрые ласточки с горючим материалом, от которых может сгореть город! В демократическом воображении уже пылает Москва и горит все дорогое отечество. Хуже, чем горит, — обливается кровью. Эти строки мы не можем не назвать гнусными — до того они низки в тоне и в мотиве.
Когда их читаешь, то чувствуешь, что задыхаешься в таком мрачном удушье, которое напоминает самые темные времена аракчеевской и клейнмихелевской реакции.
Что же, не имеют около себя ‘шептунов’ и ‘шепотов’ думские заправилы или либеральные публицисты? За обедом и завтраком они не ведут политических разговоров с людьми, прямого и открытого отношения к политике не имеющими? А ‘фракционные совещания’ партий предварительно всякого важного голосования? Наконец, кто осуждал криминальным или нравственным осуждением, что вся первая Дума в лице ее господствующей партии, а следовательно, и вся Дума вообще, в ее политике, тактике и направлении дирижировалась закулисно Милюковым, который тоже ‘официального и открытого’ положения в парламенте не занимал, а между тем в жизни его не только участвовал, но и руководил ею? Смеяться над этим смеялись, т.е. смеялись над бездарностью партии, так подчинившейся своему закулисному вождю, но о ‘прекращении’ этого не поднимали речи. Это дело слишком внутреннее, чтобы его ‘уловлять’. Чем же был, как не ‘шептуном’, этот честолюбец для кадетов? И вся знаменитая ‘тактика’ первой и второй Думы не основывалась ли именно на ‘шепотах’, не зарождалась ли в ‘шепотах’? Сколько можно понять и думского оратора, говорившего с кафедры, и теперешние пересуды газет, — мысль их клонится к тому, что в политике должно быть все открыто и ясно, не должно быть ничего затаенного, закулисного, куда не проникает народный глаз, который все ‘должен контролировать’. Это самочувствие до некоторой степени объяснимо в народном представителе, которого речи действительно вправе контролировать те, кто его выбрал. Но ведь ‘выбранные-то лица’ этого именно и не соблюли, хоронясь и от народа во ‘фракционных совещаниях’. Разве народ одобрил бы и даже разрешил бы социал-демократам те подземные их ходы под покровом Думы, но за стенами Думы, которые они себе позволили и которые привели к роспуску 2-й Думы? Кстати, о ‘шептунах’: да, социал-демократия в Думе, как и вообще крайняя левая в ней, имела все источники своей политики и тактики вовсе не в Думе и не в определенной группе населения, которая порознь выбирала отдельных депутатов, а имела пружиною для себя свою партию и главарей этой партии, находившихся за границею, и разные заграничные съезды, конгрессы и постановления. Что же газеты и думские ораторы не заикнулись об этом внедумском влиянии на Думу? Изолировать — так изолировать всех! Устранять шепоты — так нужно заткнуть рот всем. Пусть каждый думает в одиночку о государственных вопросах и подает голос свободно от лица своего. Так устраивается римский конклав перед выбором папы: и удивительно, что нелепая мысль устроить наподобие этого политическую жизнь новой России пришла на ум кому-то в нашей Г. Думе и что далее эта блестящая мысль покорила воображение публицистов. Все это было бы позорно, если бы не было так наивно.
И ‘шепоты’ и ‘шептуны’ были всегда, у всех, вокруг всех, везде. Это просто результат того, что у всех есть частная жизнь, домашняя жизнь, что все живут и существуют не только официально, но и интимно, и что из этой интимной жизни нельзя вырвать горячего интереса к важным предметам официальной деятельности. Начните уничтожать ‘шептунов’, и вы кончите уничтожением книги и газеты, которые ведь тоже ‘навевают мысли’. Цензура так цензура, зачем останавливаться? Были Плеве справа, появятся Плеве слева. Появятся и уже подкрадываются к нам такие господа слева, талантам которых позавидовали бы все сыскные отделения света. Прочь эту дьявольскую, иезуитскую духоту! ‘Шепоты’ и всевозможные ‘влияния’ есть и всегда останутся: но что всякая мысль при парламентском строе проходит фазу открытого и всенародного обсуждения — это и гарантирует, притом совершенно достаточно гарантирует, от возможной вредной стороны таких ‘шепотов’. Яд их не выходит за дверь кабинета и гостиной, не может выйти. Яд нейтрализуется при свободном обсуждении государственных предметов в Думе. Он и остается личным впечатлением, личным переживанием, личною симпатией или личною антипатиею. Все это, будучи неизбежными фактами личной жизни даже государей, могло по временам становиться действительно опасным для жизни страны, как это случилось с г-жою Крюденер в царствование Александра I. Но при открытой парламентской жизни подобные влияния не могут простереть своего действия на дела, на политику, на события. И воображать, напр., что будто бы развивается реакционное движение от разговоров за завтраком — это так глупо, что воображать это могут только чебоксарские депутаты да профессиональные лгуны, которых развелось так много в мелкой печати. Большая печать должна бы беречься и не допускать в себя этих мыслей морального ‘дна’.
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1908. 1 авг. N11633.