В деревне Ивана Сапрыкина звали — Дурындас. Бог знает, кто так прозвал его, но, должно быть, не напрасно две каких-нибудь бабы, стоя у ворот, посмеивались: ‘Дурындас боронить выехал. Вот, девоньки, дурак! И-и-х, милая моя!’
Дурындас в это время, низко опустив голову, ехал верхом на рыжей кобыле, позади которой тащилась вверх зубьями борона. Голова у него была редькой — стриженая, сам — конопатый, с галчиными глазами, костистый и высокий парень. Жил он со своей бабушкой на краю села, от зари до ночи находился при деле, если работы не было — так веревочку вил или тесал лесину, слова от него никто не слыхал путного, а если и скажет, то не как люди. Девок на селе не трогал, оженить было его хотели соседи, — сказал: ‘Куда мне ее, бабу? Наломаешься с ней, а пользы мало’. С парнями никогда не гулял, на сходе один раз протискался в круг и закричал ни с того ни с сего каким-то еловым голосом: ‘Вот, значит, этого, как его, я не согласен’. А что ему тогда не понравилось, так никто и не узнал. Пробовали его бить осенью: ничего особенного не вышло, полежал — и все. Когда же забрили Дурындаса, девки пели на все Гнилые Липы:
Ох, я выпила бы квасу.
Да под ложкой колется.
Проводила Дурындаса
До самой околицы!
Рост у Ивана Сапрыкина был дюжий, и повезли его прямо в столицу, сдали в гвардейский полк. Стали учить. Солдат он был исправный, не баловался, только унтер-офицер никак не мог распознать: о чем Иван думает?
Однажды унтер доложил капитану Хлопову:
— Так и так, у рядового Сапрыкина нос шибко вострый. Определить бы его в денщики, кушанья нюхать.
Ивану предложили. Он ответил:
— Если работа подходящая, можно и в денщики. Хлопов взял его к себе на квартиру, а через месяц отправил на кулинарные курсы. Так стал Дурындас поваром.
Капитан Хлопов был человек веселый, толстый и холостой. Работал он как простой мужик — с семи утра на занятиях. Обедать прибежит, кричит на всю квартиру: ‘Дурындас, воды! Да похолоднее’. И пока Иван его обливает, от его благородия пар идет, а сам красный.
А съест обед — непременно похвалит, выругается для сварения желудка и с полчаса храпит так, что даже страшно. Потом опять уйдет до ночи солдат словесности учить, дело нелегкое: иной такой попадется рязанский мужик — ружье берет с опаской, как бы в ручищах не поломать ему казенную вещь, — а его научить надо писать буквы. И сидят на занятиях офицер и солдаты потные.
Денщиком своим капитан оставался очень доволен, иногда посмеивался, часто говаривал:
— Хоть бы ты, Иван, знакомство завел с кухаркой. Как бы со скуки не натворил чего.
— Никак нет, не натворю, — отвечал Иван. Однажды в понедельник проснулся капитан Хлопов поздно, потребовал шесть бутылок содовой. Лежит, курит и на Ивана поглядывает, как тот убирает в комнате.
— Отвечай, — крикнул капитан, — пока с постели не встану — я тебе не начальство. Видишь, у меня голова трещит.
— Значит, прозвали оттого, что я недоделанный.
— Как так?
— Этого я сам не могу знать, себя не чувствую, ваше благородие.
— Ну, если я в тебя, например, сапогом запущу?
— Не в тех смыслах, очень я, ваше благородие, жалобный. С этого — и Дурындас. Не могу, как люди: каждый человек себя уважать привык, а я вроде сонного. Оттого меня и девки не любят. Я так полагаю, ваше благородие, с чего же это я себя уважать стану? Собака, скажем, — должен я ее любить, а не перед ней гордиться.
— Пошел, принеси содовой, — сказал капитан и долго еще смеялся.
Настало лето. Объявили войну. Капитан Хлопов в один день мобилизовался и уехал со своей батареей на позиции, Дурындас успел только купить защитную фуражку с ремешком да захватил кое-что из посуды, ваксу — сапоги чистить и колоду карт. На пятый день хлоповская батарея уже била по немцам.
Случилось это очень просто: ночью выгрузились из вагонов, поехали рысью, к завтраку стали на место, позади пехоты телефонисты побежали с проволоками, саперы вкопали батарею, запутали колючками кусты, ушли, с пушек сняли тряпье, амуницию, колпаки, почистили, смазали, стали ждать.
Неподалеку за пригорочком Дурындас уставил и свою ‘батарею’: приладил на колышках палатку, постелил в ней войлок, раскрыл его благородия чемодан, за палаткой выкопал ямку, в ней — печурку с двумя продухами: один для дыма, другой — вроде конфорки, развел жар, поставил чайник греться, а сам захватил грязные капитанские сапоги и пошел чистить их на пригорок.
Место здесь было вольное: озера небольшие, протоки между ними, с боков дорог и у озер — деревья, и повсюду хлеба. День — жаркий после дождя, хоть сейчас купаться.
Дурындас поплевывал на сапоги, чистил их щеткой и рукавом, поглядывал, как около пушек хлопочет прислуга, как расхаживает капитан Хлопов, то посмотрит в бинокль, то нагнется к телефонисту, что сидит в ямке, за деревом, спросит и опять отойдет, а у самого, как у кота, усы топорщатся.
‘Ну, где немцам против его воевать, — думал Иван, — народу только зря много погубят’.
А в это время телефонист высунулся из ямки. Хлопов подбежал, присел над ним, а уж наводчики так и прилипли к трубкам, и вдруг вся батарея от первого номера до шестого заговорила: бум-фить, бум-фить… у Дурындаса и сапог вывалился.
Уж и птицы все разлетелись, и лошади перестали биться в обозе, и два раза галопом подлетали снарядные ящики, а батарея все бухала, то и дело высовывался телефонист из ямы и пушечный дымок стлался над озером.
Дурындас приготовил завтрак — перловый суп, баранину с рисом и блинчики — и, поджидая капитана, ворчал: ‘Отражение стражением, а заболит у его благородия пузичко, вот тебе и стрельба’.
Не дождавшись, он налил чая в стакан, покрепче, с лимончиком, и понес на батарею. На полдороге услыхал свист, будто летела над землей свинья, ревела не своим голосом. Иван присел, боясь, как бы не пролился чай, в это время неподалеку клюнуло в землю, лопнуло, и столб огня, дыма и пыли заслонил пушки.
‘Ну и невежи’, — подумал Дурындас, воротя нос от пыли, все же добрался до капитана, подал ему чай.
— Что ты тут, сукин сын, шатаешься? — закричал на него Хлопов. — Ну, жив, что ли?
— Ничего, ваше благородие, только чаек маленько запорошило.
Капитан сейчас же выпил чай и лимон съел с кожурой, ложку для чего-то сунул в карман и кинулся к орудию.
— Дурындас, это тебе не котлеты жарить? — спросил обозный солдат.
— Конечно, боязно, — ответил Иван, — так ведь и зашибить могут.
Он еще раз добрался до капитана, помянул, что завтрак совсем перепрел, но был сейчас же послан к чертям.
Тогда Дурындас вернулся к палатке и вдруг увидел, что перед оброненной на землю сковородкой стоит черная кудрявая собака — пудель, вертит хвостом — кости догладывает. Иван закричал на нее, замахнулся чуркой, но пес отполз только шага на два, лег на бочок, жалобно завизжал, глядя в глаза. Должно быть, совсем отощала собака.
Тогда взялся Иван уши ей драть. Пудель только заскулил, полизал руки. Беда, конечно, небольшая — суп и без того подопрел, а баранина высохла, провианта же в обозе было вдоволь. Пудель, видя, что обошлось, поползал еще по траве, потом принялся скакать и вдруг показал фокус — встал на задние лапки, прогулялся взад и вперед, глядя на Дурындаса, перекинулся через спину и сунул Ивану морду между колен.
— Дружиться хочешь, — сказал ему Иван. — И то сказать, разве пес знает, чье кушанье сожрал. А как тебя звать-то?
И хотя пудель был черный, и кобель, Иван тут же обозвал его Шарлотой.
На вечерней заре пушки замолчали, батарея была скрыта так хорошо, что ни с какой стороны не разглядеть ее за деревьями. Немцы пустили по ней один снаряд, да и тот был шальной. Иван понес его благородию еду на батарею, увязалась туда же и Шарлота. Иван дал ей нести палочку, а когда стали спрашивать, чья собака, он приказал ей пройтись на задних лапках. Все много смеялись, и капитан разрешил оставить Шарлоту при батарее. Только Бабочкин — фейерверкер — сказал: ‘Шут его знает, кобель-то черный. Как бы чего не вышло’.
Дурындас устроился спать около палатки, на тюках с сеном. Он посвистал Шарлоту, чтобы легла в ногах, но она отчего-то, как каменная, стояла неподалеку, задрав ухо, будто прислушиваясь, раз только вильнула хвостом — не мешай, мол, в полусне Ивану показалось, что далеко где-то протяжно свистят.
Перед рассветом он открыл глаза от яркого света, с неба медленно опускался зонтик, под ним как жар горела алая звезда, были ясно видны деревья, пушки, часовые. Звезда погасла, и сейчас же полетели издалека бомбы, разорвались позади, впереди, с боков наших пушек.
Капитан выскочил из палатки. Волосы у него и усы торчали дыбом.
— Что? Ракеты? — закричал он.
Появился в небе второй зонтик, с зеленой звездой. Проснулся весь лагерь. Открыли огонь из пушек, но немецкие снаряды падали на самую батарею, пришлось сняться и во весь дух скакать по хлебам на новую позицию.
Иван живо посовал имущество в телегу, запряг лошадь и при свете ракет догнал пушки.
В полутора верстах, на новом месте, батарея развернулась и открыла частый огонь. И долго еще дивились солдаты, глядя, как на давешнюю их позицию продолжают падать и хлопать немецкие бомбы.
И уж совсем было чудно, когда три ночи подряд, начиная с пятого часа, немцы открывали пальбу потому же месту. Похоже, что им донесли о расположении нашей батареи, о том же, что она переехала, донести не успели… Поблизости не было никакого поселка, через линию войск на немецкую сторону доносчику пробраться невозможно, свободно пробегали только зайцы да собаки, аэропланы не летали в этих местах, из всего этого Бабочкин — фейерверкер — вынес такое заключение: ‘Тут, братцы мои, не без черного’.
Иван видел Шарлоту в последний раз, когда ночью она прислушивалась, задрав ухо, во время суматохи собака пропала, Дурындас даже погоревал — очень ему хотелось привезти Шарлоту в Россию: ходила бы на лапках, танцевать ее можно выучить под гармонию и другим штукам.
На четвертый день приказано было наступать, и, будто из-под земли, повсюду, где были видны только поля, холмы и дороги, поднялись войска. Иван трясся на телеге за артиллерийским парком, несколько раз батарея поворачивала хобота и стреляла, Иван, стоя в телеге, видел, как из леска на ржаное поле выбежали кучками чужие солдаты в касках, но поработали пушки, и все остались во ржи.
Капитан ходил веселый, прислуга набекрень картузы стала надевать. Дурындас много в эти дни помаялся, доставляя для его благородия провиант послаще.
— Сознавайся, мошенник, откуда петуха достал? — спросил раз капитан, заглядывая в миску.
— Не могу знать, — отвечал Дурындас.
— Украл петуха?
— Никак нет. Они бегали не при деле. Как есть дикие.
Под вечер Иван услыхал — гуси кричат, вскочил на лошадь, поскакал, смотрит, по шоссейной дороге, с немецкой стороны, бежит черная собака, он окликнул: ‘Шарлота!’ Собака прямо под ноги кинулась. Смотрит — Шарлота и есть, худерящая, шерсть клоками, на ляжке — кровь.
Кинул ей Дурындас кусок сахару. Пока ехал за гусем — посвистывал, Шарлота бежала сзади, веселая, едва хвост не отмотала. Привел он ее в стан, покормил, а чтобы на батарею зря не шлялась и пуще всего не подвертывалась сердитому Бабочкину, побил немного палкой. На побои Шарлота не огорчилась, когда же он удумал привязать ее на веревку — зарычала, подняла вой на весь стан, уперлась, тряся башкой, едва не удавилась, оторвала веревку. Дурындас решил, что она — пуганая…
Капитан пришел поздно, завалился на походную постель и в ответ на рассказ денщика о Шарлоте пустил такой густой храп, что Иван сказал только: ‘О господи, господи, грехи наши тяжкие’, — и вылез из палатки.
Палатка была низенькая, наполовину врытая в землю, в ней же помещалась и печурка для варева. На следующий вечер Иван сидел на корточках около печурки, держал над углями сковородку с гусятиной, от нее шел такой дух, что Шарлота все время неподалеку скулила, капитан лежал тут же, на вороху седельных подушек, покуривал, говорил Дурындасу:
— Эх ты, с кобелем связался! А может быть, он немецкий?
— Никак нет. По-русски понимает.
— И что же, тебе его жалко?
— Так точно, жалко:
— Без хозяина, сиротка!
— Никак нет. У них, по-видимости, хозяин, да голодом их морит.
И Дурындас рассказал, как в ту ночь, когда Шарлота пропала, он слышал свист. Капитан перестал курить и уже слушал внимательно.
— Поди приведи собаку, — сказал он строго. У Ивана и сковородка затряслась.
— Ваше благородие, так ведь собака же без разума!
— Ну! — крикнул капитан.
Дурындас вышел на волю. Ночь была тихая. Вдруг, так же как тот раз, он услышал свист, и мимо него прошмыгнула Шарлота. Иван закричал, кинулся, но где было в такой темноте поймать черного пуделя.
На рассвете по батарее был открыт огонь, снаряды падали все в одно место — поправее, впереди пушек, на гороховое поле.
Стало ясно, что в тылу шляется за нами доносчик, но как он умудряется сообщаться с немцами — об этом догадался только один капитан.
Боясь, чтобы обстрел не передвинулся с горохового поля на батарею, капитан приказал уменьшить наш огонь, потом стрелять только из одной пушки. Немцы тогда подняли такую пальбу по гороху, что все поле закурилось, как труба, облако пыли и дыма потянулось на ихнюю сторону. Капитану подали лошадь самую резвую, он посадил верхами телефонистов и ускакал на запад, на холмы.
Дурындасу же был отдан приказ без Шарлоты на батарею не возвращаться. Легко сказать — пойди найди кобеля, когда на полях воробья не осталось, от пушечного треска люди в канавы попрятались, а по деревням — в погреба. Ни посвистать, ни спросить — ходи, ищи, как в море иголку.
Дурындас пошел сначала в тыл, где около соснового леска, у стогов, расположился артиллерийский обоз. Артиллеристы лежали позади двуколок в траве, кто на пузе, кто на спине, ковыряли в зубах соломинками, один наяривал в гармонью, Дурындаса только подняли на смех.
Тогда он побрел вдоль опушки на деревню, от сгоревших изб торчали трубы да кучи мусора под ними, на каменном столбе мяукал кривой котенок, старая баба ковырялась в мусоре за обугленными кустами, больше в деревне не было никого. Дурындас сел и покурил. Старуха подошла к нему, протянула руку. Дурындас вынул ей из кисета пятак, спросил, не видала ли черную собаку.
— Нет, — сказала старуха, — все померли, — и заплакала. Дурындас подал ей еще пятачок.
Так он ходил до вечера, слышал, как одно время наша батарея стреляла до того часто, будто не считали уже очередей. Должно быть, ловко нащупав, сбивали немецкие пушки.
Проходя через лес, он увидел каменный домик в два окна. Стекла были разбиты, дверь висела на одной петле, на траве валялся диван, колесо, лоханки, всякий мусор. Дурындас заглянул в окошко: у стола сидел широкоплечий румяный старик, с длинной белой бородой, он, нагнувшись, писал на бумажке. Около, на столе же, валялось драное пальто. Заметив солдата, старик испугался, нахмурился, живо сунул бумажку под пальто и, уже кряхтя и тряся головой, принялся зашивать дыру на рукаве. Иван спросил насчет собаки, старик показал, что ничего не понимает.
— Шарлота, Шарлота, — повторил Дурындас и вдруг услышал визг за углом, там, в плетеной закутке, металась Шарлота, привязанная на веревку, она вставала на дыбки, скулила от радости — так бы вот сейчас и облизнула всего Дурындаса.
Но старик свистнул из окошка, Шарлота сейчас же легла, поджалась, Иван отвязал веревку и потянул за собой, старик, засучивая рукава, выскочил из домика, закричал:
— Не позволяйт, мой собак!
— Полковая собака, тебе говорю, при нашей батарее, понял? — сказал Иван.
Старик рассердился, стал выдергивать веревку, толкать в грудь.
На это Иван пуще всего обиделся.
— Ты что меня в грудки толкаешь, ты как это солдата за грудки берешь? — стал он спрашивать и уже сам потянулся взять старика за грудки, но вдруг у того седая борода на одной щеке отстала. — Э, да ты ряженый, — крикнул Иван и схватил его за горло, старик ударил в ухо, и оба они покатились на землю.
Дюжий был старик, очень злой, насилу Иван скрутил ему руки, а борода так и осталась валяться. Старик начал проситься, чтобы отпустили, Дурындас только тряхнул головой и повел старика и собаку на батарею.
Дюже ему жалко было Шарлоту, она брела смирная, а когда старик дергался, раз даже приноровился на колени стать, глядела на хозяина, поджав хвост, и скулила.
Около капитанской палатки сидели Бабочкин и пять человек прислуги с орудий. Все они были перевязаны марлей, у фейерверкера из-за повязки глядел один глаз. Он со злобой покосился на подошедшего Дурындаса.
Неподалеку на пригорке солдаты копали яму, около нее лежали трое — кто, Дурындас не разглядел. На батарее же все стояли без шапок и пели ‘Отче наш’. Иван тоже снял картуз и перекрестился, поглядел на старика и с него сдернул меховую шапку. Солдаты прикрылись, пошли ужинать, из толпы вышел капитан в расстегнутой рубашке, красный и веселый, он еще издали заметил Дурындаса и закричал: ‘Молодчина, привел!’ — а подойдя, с удивлением уставился на старика:
— Это что еще за фигура? Иван рассказал все, как было.
— Так, так, так, — повторял капитан, — теперь все понятно, — и заговорил со стариком по-немецки. Тот поджал губы, опустил голову, к нему приставили двух солдат, третий принялся обшаривать, но ничего не нашел. Тогда капитан приказал подвести к себе Шарлоту. Дурындас ласково похлопал ее, подвел и со страхом стал ожидать, что будет.
— Умная собака, умница, — говорил капитан, поглаживая и ощупывая Шарлоту.
Она стояла смирно, глядела в глаза, капитан в густой шерсти нащупал ошейник, и она готовно подалась к нему, повернула шею. Старик, внимательно глядевший все время, вдруг вскрикнул дрожащим, визгливым голосом:
— Укусает, укусает, не трогайте!
Капитан, сопя оттого, что сильно перегнулся, снял ошейник, в нем была вделана плоская медная коробочка, он вскрыл ее ножом, вынул чертеж и письмо на папиросной бумаге.
— Ничего не понимаю, что такое, — закричал старик. Солдаты крепче схватили его за локти.
— В штаб, — приказал капитан, указывая пальцем на побелевшего старика, и обратился к Дурындасу: — Вот за это спасибо, Иван, молодчина! Намаялись бы мы без тебя. Придумали тоже штуку — бежит собака, не станешь на нее патрон губить. Вот так нашли себе почтальона! Ну, и мы их пожаловали нынче за все неприятности, четыре орудия ихние расколотили вдрызг.
Почесывая под мышкой, капитан с удовольствием поглядывал на свои пушки и на солдат, в окопе хлебающих похлебку. Старика увели, Шарлота сидела перед Иваном, затем подняла лапку, царапнула его по колену.
— А как насчет Шарлоты? — спросил Дурындас.
— Повесить, — ответил капитан, — сам и повесь. Иван только брови поднял, откашлялся, проговорил:
‘Слушаюсь’. Он не ел с утра, пошел к телеге, вынул из мешка сало, отрезал ломоть хлеба и стал есть, сняв шапку. Шарлота продолжала глядеть в глаза.
— А! на тебе, стерва, жри, — крикнул Иван и бросил ей все сало, что держал в руке, потом нахлобучил картуз, стал на возу искать веревочку. Шарлота даже припала на передние лапы, зажмурилась — такое сладкое было сало, а когда сожрала, вылизалась и села около колеса, прошел солдат, она на него порычала и, чтобы Иван понял, сунула ему морду между ног.
— Что ты, тварь, ко мне лезешь? — чуть не плача от досады, проговорил Иван.
Нигде не было веревки, он отвязал чересседельник, свистнул и, волоча ноги, побрел к ручью, где стояла расщепленная береза.
Шарлота прибежала первая, вошла в воду, принялась лакать.
Иван привязал к сучку ремень, потянул — крепко ли, и стал ждать, когда собака напьется. Потом взял ее на руки. Умно и внимательно поглядела она на дерево, и в глаза, и на землю.
— Глядишь, — сказал Иван.
Собака рванулась и вдруг поспешно облизнула Ивану все лицо.
— Уж вижу, вижу. Ничего, потерпи, Шарлота, я легонько, — проговорил Иван шепотом и стал надевать ей петлю, путаясь пальцами в шерсти.
Отойдя немного, Иван почесался под картузом и обернулся, на закате было отчетливо видно сломанное дерево, сучок и Шарлота — она висела, как овчина, чуть покачивалась.
‘Что же теперь делать-то, — подумал Иван, — ах ты господи, собаку замучил’. Он пошел в стан к телеге, расшвырял в ней все, принялся кирпичом кастрюлю чистить, плевал ей на бока, тер, тер и бросил, стал постилать шинель под телегой, напорол палец на иголку. ‘Эх, жисть проклятая’, — отчаянно сказал Иван, после этого сел на шинели, обхватил коленки и долго смотрел в сторону тусклого заката, откуда давеча прилетали бомбы, большие, как свиньи. Дурындас тряхнул головой, решительно поднялся и пошел к палатке.
— Ну, что ты у меня над душой стоишь? — спросил капитан досадно. — Ну, я не сплю, чего тебе надо?
Он чиркнул спичкой, закурил и тяжело повернулся на койке, подсунув руку под голову. Иван снял картуз и сказал:
— Повесил, ваше благородие!
— Ну-ну.
Иван потоптался, откашлялся и тогда проговорил:
— Ваше благородие, в тылу мне неудобно находиться.
— Ты что это, с ума сошел?
— Так точно, желаю воевать.
Капитан засопел и долго глядел на Дурындаса, что стоял едва различимый в темноте, заслоняя звезды, потом он осветил папироской свой нос, круглый, как яблоко, и мохнатые усы.
— Дело твое, — сказал он. — Препятствовать не могу. Ступай.
Комментарии
Впервые с подзаголовком ‘Рассказ’, с датировкой ‘Апрель 1915 г.’ напечатан в газете ‘Русские ведомости’, 1915, No 106, 10 мая.
С многочисленными мелкими стилистическими исправлениями — заменой и сокращением отдельных слов — рассказ вошел в VII том Сочинений ‘Книгоиздательства писателей в Москве’, по второму изданию (1916) которого и воспроизводится текст.
В последующие издания при жизни автора рассказ не включался.