Шарики, Кармен Лазарь Осипович, Год: 1902

Время на прочтение: 13 минут(ы)
Лазарь Кармен

Шарики

(Из жизни детей Одесского порта)

Посвящается В. Гаршину

Вы имеете понятие о ‘шариках’ [*]? Кто эти ‘шарики’?!
[*] — Я окрестил этих детей — ‘шариков’, как их называют в порту, — ‘глухарями’, так как по своей тяжелой работе они не уступают ‘глухарям’ Гаршина.
Это маленькие крошечные существа, дети, добрые ребята с кроткими и наивными глазками и рожицами, дети безысходной нужды, горя, дети задворков и ‘уайт-чеплей’, выполняющие грандиозную миссию.
Они работают в глубоких пароходных котлах, куда не проникает ни один луч солнца, где темно, душно, сыро, а подчас сухо до того, что приходится каждые пять минут вылезать и брать несколько глотков воды и воздуха, чтобы продолжать дальше… Что дальше? Вечную, притупляющую детский мозг и нервы обивку котла шкрабками, ломиками и молотками.
Вот работа шарика!
Он стучит с утра до вечера, обивая с котла накипь и тем предупреждая взрыв.
Несколько слов о котле и его накипи.
Если пароход сравнить с человеческим организмом, то трюм — его желудок, а котел — сердце.
Как и сердце, котел подразделяется на три или четыре (смотря по величине его) топки, или предсердия и желудочки, и целую сеть дымогарных труб — вен и артерий.
Здесь весь рейс бьет кровь — адское пламя, и вокруг клокочут вода и пары, приводя пароход в движение.
Но котел, как и большая часть сердец, предрасположен к разрыву. Причины на то разные, и главная — ожирение.
Котел, находясь под парами два-три месяца, жиреет. Топки и грубы его от кипячения воды обкладываются снаружи рыхлой накипью — и деятельность парализована. Получается слабый проводник тепла, следует накаление и растяжение металла и в итоге — взрыв.
Но если шарики постарались, то ‘сердце’ будет ‘биться’ правильно не один рейс и пассажиры не взлетят на воздух.
Вот они, наши хранители — шарики!
Пройдем к ним!
Пароход Добровольного флота.
Трехмачтовый гигант три дня тому назад вернулся из дальнего плавания.
Идет обычный, ежегодный ремонт. Все подновляется.
Палубная и машинная прислуга суетится, конопатит, чистит, перетирает, красит, и получается впечатление гигантской мастерской с оглушительным шумом и стуком.
Пройдем в машинную. Под нами — пропасть. Темная, она сквозит меж железных, гладко отполированных решеток, лесенок, целой системы связей, труб, цилиндров, подшипников и насосов. Сквозят бледные и колеблющиеся огоньки, то появляющиеся, то исчезающие.
Снизу доносится стук, отрывистая брань, свист, хохот, говор и слова удалой матросской песенки.
Спустимся вниз, только осторожнее.
Ниже, ниже! Свет ясного солнечного дня погас, и мы спускаемся во мраке, то и дело натыкаясь на всевозможные отверстия, трубы и рискуя каждую минуту свернуть себе шею.
Где же наконец котел?! О, это ‘сердце’ спрятано глубоко, глубоко!
— Вам к шарикам? Сюда, направо, — раздается сбоку чей-то предупредительный голос, и перед вами вырастает черный как дьявол кочегар с теплящейся в руке свечкой.
Несколько головоломных спусков, и мы — у цели. Перед нами — большой цилиндрический котел с целой надстройкой над ним стальных и железных ребер. Из круглого небольшого отверстия в котле — горловины вылетает оглушительный стук, словно внутри кузня. Шарики — здесь.
— Эй, старшина, горбун! — кричит кочегар, припадая лицом к горловине.
Стук моментально утих, сердце перестало стучать, биться. В темной горловине блеснула свеча, и вынырнуло наружу черное, выпачканное, но симпатичное личико. Взгляд карих, бархатистых глаз, тревожных я быстрых, как молния, окинул нас с ног до головы, как бы спрашивая:
‘Чего вам от нас надо?’
Пока глаза вопрошали, детская ручка повернула горящую свечу вбок, и свеча вырисовала позади него выше плеч острый угол.
— Горбун, покажи им, как вы работаете.
Кочегар поручил нас ему и исчез.
Горбун!
Легкая тень облачком набежала на это милое и наивное личико, и все мускулы его дрогнули. Словно кто-то взмахнул хлыстом и ударил его больно-больно.
— Пожалуйте, — пригласил горбун, — только осторожнее, а то сорветесь!
Здесь я покину вас, читатель. На мне — непромокаемый плащ, которым снабдил меня добрый механик… А вам вот свеча, уткнитесь в горловину, и вам будет все видно и слышно.
Я сперва пролезаю в горловину ногами, а затем — торсом.
Ноги мои скрючились, зацепились за какие-то трубы, и я весь застрял в узком и тесном пролете.
Что за черт! Дождь, грязь, слякоть.
Крупные капли грязи падают мне на лицо, руки, залепляют глаза, рот, уши.
Где я? Оглядываюсь. Вокруг — полусвет, несколько мерцающих и дрожащих свечей, сотни мелких черных труб, и из-за труб с разных сторон на меня глядят насмешливые и недоумевающие глазки — синие, карие, серые и детские выпачканные рожицы.
Вот они — шарики!
Маленькие, хрупкие, нежные, кажущиеся вдвое меньше от разных принятых ими поз, еле прикрытые, каждый с зажженной и прыгающей свечой на длинной проволоке, они отложили молотки в сторону, оставили работу и глядят на меня, как на свалившееся сверху чудище.
Такими глазами смотрит на меня и подсевший ко мне горбун.
С чего начать?
— Отчего, — задаю я вопрос, — здесь так сыро? Откуда эти капли, эта вода, грязь?
— А это, видите, — поясняет с улыбкой старшина, — котел отпотевается. Так всегда, когда пароход приходит и пар выпустят. Три дня после котел потеет. Вот и сыро. Ну, вы! Чего стали?! Скоро экзамен, а вы много сработали?! Жи-и-ва! — прикрикнул старшина на шариков.
Шарики мигом разлетелись, как бильярдные шары, как брызги ртути.
Они мелькнули голыми пятками и икрами здесь, там, скатились в какие-то щели-лузы, и стук молотков, оглушительный и способный развинтить нервы у любого быка, возобновился.
— Это что за экзамен? — полюбопытствовал я.
— А к нам, как только почистим котел, слезает механик. Он и экзаменует, смотрит: все ли чисто и в порядке. Если где заметит накипь, он велит счистить.
— Где же здесь накипь?
— А вот, скрозь! На дымогарных трубах, на заогненном ящике [*], на топках!
[*] — Ящик, в который отводится из труб дым.
Он повел горящей свечой, и я разглядел внизу три круглые из волнистого железа топки, три батареи труб, начинающихся по десяти в ряд у топок и идущих к самому верху, и продолговатый заогненный ящик, окутанный довольно толстым, рыхлым и рыжим наслоением накипи.
— Накипь эта действительно опасна?
— Очень опасна. Прошлым месяцем — читали в газетах? — в Николаеве взрыв был. Взорвало на пароходе котел. А почему? Потому что за котлом никакого присмотра не было. Накипь росла в нем, росла, и ее не чистили. Топки накалились, не выдержали — и трах! Хорошо, что пассажиров не было. Только и досталось кочегару и смазчику. А виноват в этом кто?…
— Кто?!
— Да пароходные общества! Ходят у них пароходы срочным рейсом месяц, два, три, пять. Сегодня пришли, завтра ушли. Тут и чистить некогда. А в каком котле накипи во сколько, в два дюйма, а в каком — и в вершок. Одна накипь. А пассажиры разве знают? Сели и поехали. А если бы они заглянули в котел да знали, что там делается, ни за что не поехали бы. Я сам не поехал бы, жизнь дороже… Вон в Англии, мне рассказывал один механик, так там по котлам, по машинной, скрозь комиссия лазит, смотрит, нюхает. Чуть котел не чист, не в исправности иллюминатор, машина — стоп! Не смей ходить, оставайся! Вот как в
Англии!
Старшина выпалил эту тираду одним духом.
Он меня поразил и заставил глубоко призадуматься.
Действительно, какой мы подвергаемся опасности! Садимся мы на пароход, а в котле у него подготовляется драма.
Милый шарик! Он открыл мне одну из ужаснейших язв наших частных пароходных обществ. У этих обществ, с таким богатым аппетитом, отсутствует правильный надзор за судами. Правда, на случай катастрофы все у них застраховано, и это заставляет их быть оптимистами — но пассажиры!
— Почему вас называют шариками? — продолжал я расспрашивать.
— Не знаю. Наверно, потому, что мы маленькие и только мы одни можем лазить по котлам. Большие лазить не могут. Нас и выбирают поэтому худых, маленьких, ну, шариков. В котле ведь узко. Вон под топку я и сам не пролезу. Лезет самый худенький.
Старшина чего-то усмехнулся.
— Вы чего? — спросил я.
— Так, ничего! — И он опять усмехнулся. — А мне пароходный доктор вот что сказывал: вы, говорит, настоящие шарики. Есть у каждого человека шарики — красные такие. Когда болезнь какая заберется к человеку, шарики ее и выпирают. Вы тоже, говорит, такие шарики. Выпираете из котла болезнь, накипь!
Почти дитя, мальчик, в этом темном и грязном котле, поведавший мне теорию Мечникова, изумил меня. А не прав доктор?
Его определение самое меткое и верное. Они и есть те же спасительные для парохода шарики, что и кровяные для организма.
— Вы старшина? Какая ваша обязанность?
— Обязанность? Да смотреть, чтобы все работали. Шарики любят и побаловаться. Заберутся куда-нибудь в угол все вместе, постукивают молотками, будто работают, и рассказывают. Я и слежу. Кто не слушает меня, провинится, того я наказываю.
— Как же вы наказываете?
— А так, возьму да наложу зиноватому после работы побольше инструментов — пусть тащит до дома.
Кру-у-тится, вертится шар голу-бой,
Кру-у-тится, вертится над головой.
Кру-у-тится, вертится, хочет упасть…
Кавалер барышню хочет украсть! —
раздался из-за третьей топки чей-то пискливый и задорный голосок.
— Цыц! — прикрикнул старшина, и писк оборвался.
— Дай огня! — раздался сбоку тот же голосок, и вынырнувший снизу шарик потянулся потухшей свечой к горящей свече старшины.
— Это тебе уже двадцатый раз! — заметил ему старшина.
— Ну и двадцатый! Что ж, когда тушится! А тебе жалко? — возразил тот с прежним задором. — Небось не убудет!
— Много вас, шариков? — полюбопытствовал я.
— Сто наберется!
— А у кого служите?
— У подрядчика! Он ходит по пароходным конторам и берет на очистку подряды.
— По сколько же вы получаете?
— Кто по тридцать пять — сорок копеек в день, а старшина — шестьдесят.
— А тяжела работа?
Стук утих, и счетом восемь шариков выкатились наверх со свечами и окружили меня, как белки.
— Тяжела работа? — повторил я.
Шарики переглянулись. Все молчали.
Дух подрядчика, видно, витал здесь, и никто не решался высказаться.
— Сахалин! — вдруг отрезал кто-то.
Я обернулся. Отрезавший был лет двенадцати, хилый и слабый ребенок.
Маленькая стеариновая свеча так и прыгала в его слабой и худенькой ручке, и, весь покрытый грязным потом и испариной котла, он походил на дохлую и забившуюся в котел пташку.
— Ноги болят, грудь, руки, все, все чисто, — пролепетал он и понурил свою птичью курчавую головку.
Бедный ребенок! Глухо раздались его слова в безответном и мрачном котле, и я заметил, как к горлу у него подступают спазмы.
— И сильно болит грудь? — спросил я.
— Сильно! А все — от накипи. Накипь, видите, бывает разная, пресная и соленая. Пресная-то — ничего, терпеть можно, а соленая!… Здесь, в этом котле, накипь пресная, потому что на всех пароходах Добровольного флота есть опреснитель. Идет, примерно, пароход в окиан, ну, в Черный…
— Какой Черный! — живо перебил маленького рассказчика другой шарик, со вздернутым носиком. — Такого окиана нет, море Черное есть, а окиан есть Индейский.
— Ну, Индейский, — смущенно согласился тот и продолжал дальше: — Вода, примерно, в котле вышла. Вот и накачивают морской в опреснитель. Опреснитель прежде очистит ее, сделает пресной, а потом уж ее в котел впустят, накипь и получится пресная. А на частных пароходах опреснителей нет. Только морской водой котлы питать и приходится. А в морской воде — соль. Она и оседает в котле вместе с накипью. Вот и сидишь весь день, молотком постукиваешь, и пыль соленая тебе — в глаза, нос, рот. И ест она здорово. Прямо слепнешь. Еще — соль есть разная. Есть соль Индейского окиана, Средиземного моря… Соль Индейского чуть-чуть горьковатая, а Средиземного моря — так не дай господи, какая соленая. Раз лизнешь ее и весь день пить хочется, так и печет на сердце. Бочку воды выпить можешь, ей-богу.
— Это еще ничего! — ввернул третий шарик. — Бывает и похуже! Срочный, например, пароход нынче пришел, а завтра уходит. Времени выходит стоять ему мало. А котел когда-нибудь да чистить надо. Тут-то и штука. Кочегар гасит топки, выкачивает пар, и нас загоняют в котел. А котел еще не отпотелся. И где ему отпотеться, когда три дня потеть надо. Трубы и топки в нем еще горячие, не остыли. Ну, и сидим мы, как в ванне, прямо дух захватывает. Печет руки, лицо, ноги. Весь обжигаешься. Свечи тухнут, тают, потому что горячо и воздуху мало. Голова болит, грудь болит, потом тебя прошибает, и так работаешь. Откалываешь соленую накипь, и соль тебе в рот, нос. Вот так работа! Каждые пять минут не вытерпишь, бросишь молоток и летишь наверх напиться и отдыхаться. А то тебе каюк, крышка (смерть). И работаешь так, когда спешная работа, до двух часов ночи.
— Как же механик посылает вас в такой котел?
— Ему что?! Я, говорит, знать ничего не знаю. Котел должен быть чист, вот и все. Пусть чистят.
— А сколько вы работаете, когда срочная работа?
— С семи часов утра до пяти вечера и с семи часов вечера до двух ночи.
Ну, это, положим, ничего, но отчего котла не охлаждают и не дадут ему отпотеться?
Какой ужас! Котел горяч, не остыл, и в него загоняют детей, как микробов. Пусть жарятся и задыхаются в безвоздушном пространстве.
— А бывают какие-нибудь несчастные случаи с вами?
— Бывают! Прошлым годом один шарик поскользнулся в котле и сильно разбил себе голову. Был и такой случай, да это механик пошутил. Пьян был, что ли. Чистили мы третий котел, а в первом кипело, потому что лебедка была в ходу. Котлы все, знаете, связаны трубками. Вот механик возьми и открой клапан…
— И что?!
— Пар и забрался к нам. Вдруг чувствуем: горячо. Смотрим, идет на нас из-за угла пар душный, горячий такой. Я и кричу: ‘Пар, дети, спасайтесь!’ Все, нас было десять душ, побросали инструменты и драло из горловины. Насилу спаслись, а то нас, как клопов, попарило бы.
— Вот так шутки! А механик что?
— Смеялся!
— А как зовут этого шутника-механика? Где он работает? — И я вооружился карандашом для того, чтобы отметить имя этого ‘доблестного’ механика в записной книжке.
Шарик назвал.
Я отметил фамилию, но решил не выставлять ее. Бог с ним, с этим шутником, ведь он пьян был!
— Значит, вы вечно в опасности? — спросил я шарика. — Всякий пьяный может открыть клапан и вас изжарить?!
— Может и трезвый, если забыть, что мы в другом котле. Весь день ведь в ходу лебедка. В одном котле — пар, а в другом — мы. Ну, и держи ухо востро. Один клапан только повернуть — и мы сгорим, повернуть другой — брызнет в котел вода и мы потонем.
Наступила пауза.
Шарик, посвятивший меня в самые сокровенные тайны этого железного, злого и ужасного ‘сердца’, тяжело вздохнул и, схватив молоток, стал нервно выстукивать ближайшую трубку.
Я прислушался. Из-за стука донеслись ко мне снизу голоса двух шариков.
— А мы теперь выбрались далеко, далеко, шесть верст отсюда, аж за Чумкой [*], коло кладбища! Мама в больнице. Завтра праздник, я с Сонькой пойдем к ней.
[*] — Чумная гора.
— А мой тятя в участке. У него документа нет. Хочешь покурить, Витька?!
— Хочу!
— На с гильзой окурок! Это ‘Ласточка’. У меня этих окурков много. Я нынче встал рано и понасобирал их на бульваре. Дворники тогда еще не подметали. Хочешь, пойдем завтра, целый карман наберем.
Голоса смолкли, и вместо них по углам послышалось таинственное перешептывание. Шарики, как я разглядел по мерцающим огонькам, сбились в одну кучку.
О чем они перешептывались? Освещенные личики их горели лукавством. Дети, видимо, замышляли что-то.
Вдруг в котле воцарился мрак. Свечи потухли, и послышалось сдержанное хихиканье.
— Черти! — выругался старшина. — Вам бы только баловаться. Вот уж подождите. Будет вам, скажу хозяину. Ну, зажигай!
— Иуда, — буркнул кто-то.
Чиркнули тотчас же по углам спички, сделалось снова светло, и я разглядел смеющиеся веселые личики.
— Ванька! — крикнул один шарик другому, сидящему верхом на заогненном ящике. — Пойди время узнать!
— Время, время узнать! — подхватили детские голоса.
Ванька не заставил себя долго просить и юркнул хорьком в горловину.
— Кочегара спроси, у него часы с заводом! — запищал ему кто-то вдогонку.
— Половина двенадцатого! Пушка еще не вдарила и шар не упал [*], — заявил, моментально вернувшись, Ванька.
[*] — Падающий на одной портовой башне шар означает полдень.
— А жрать хочется! — заметил один.
— Будет время, а пока работай! Ну, вы! Мишка, брось курить! — стал распоряжаться старшина.
Все опять схватились за молотки, и ‘сердце’ забилось. Стук сделался до того сильным, что казалось, ‘сердце’ не выдержит и разорвется на части.
‘Чи-и-жик-пы-жик, где ты был?’ — выстукивало это гигантское ‘сердце’.
Я в изумлении посмотрел на старшину.
— Это они опять балуются, — заметил он.
‘На Фонта-а-нке во-одку пил!’ — продолжали в такт выстукивать по дымогарным трубкам и топкам шарики.
‘Выпил рю-умку, выпил две!’ — выводил кто-то двумя молотками на заогненном ящике.
‘За-а-кружилось в голо-о-ве!’ — продолжали остальные.
— Дурачатся, — заметил мне опять старшина, — потому что обед скоро. Собрались вместе и наигрывают. А там вот, посмотрите, в ‘козла’ жарят.
Я посмотрел в угол.
Два шарика уселись верхом на топку. Перед ними — свеча, и у каждого в руках — карты.
— Пас!
— Пас!
— Семка, плати копейку!
‘Бах!’ — грянула на бульваре пушка, и все встрепенулись.
— Снедать, снедать!
И мимо меня один за другим стали проскальзывать шарики.
— Снедайте, только живее! — крикнул старшина. — Надо котел кончать скорее! Мишка, на десять копеек, ступай на набережную и купи мне на одну копейку печенки, только с рисом, на две — селедки, а на остальные — огурец, хлеба и фунт яблок!
— И мне, мне тоже! — пристали два шарика к бойкому мальчишке в синей куртке и со скошенной набок на курчавых волосенках английской шапчонкой.
Мишка зажал в кулак деньги и испарился.
В ожидании его старшина и два шарика подсели ко мне поближе, и один задымил окурком. — Сколько времени вам полагается на снеденье? — спросил я.
— Час!
— Отчего же вы не выходите?
— Да так, не хочется, привыкли!
— Показать фокус? — вызвался шарик помоложе.
— Покажи!
Он поднес ко рту свою детскую ладонь и харкнул.
— Смотрите!
Я посмотрел. На ладони у него оказался большой черный комок, перемешанный со слюной.
— Еще раз! — заявил он. — Кха!
Шарик харкнул второй раз, и получился комок побольше.
— Кха, кха! — Он харкнул несколько раз подряд, и первоначальный комок вырос в довольно большой и черный шарик.
— Вот вам и шарик! — рассмеялся во весь рот мальчик и протянул мне сфабрикованный им, скатанный упругий шарик.
— Фокус! — согласился я.
— А я могу много таких шариков сделать. Весь день буду делать. У меня здесь этого материалу много, цельная фабрика! — И он ткнул пальцем в свою плоскую грудь.
— Какой же это материал?
— А этот самый! — И мальчик указал на трубы и топки. — Накипь! Накипь ведь в рот летит. Котел-то мы чистим, а нас почистить некому. Послать разве туда в грудь шариков да с молотками?! — И шарик усмехнулся. — Накипь у нас оседает на кишки и на сердце. Сердце когда-нибудь да разорвется, лопнет!…
— Разве ничем нельзя изнутри накипь выгнать?
Шарик махнул рукой.
— Ничем! Может быть, водкой. Пьют ее угольщики, полежалыцики, смольные, я сам пил. И пьют они здорово. Что ни зарабатывают — пропьют. Водку мешают с перцем и махоркой. А из нутра все-таки пыли выгнать не могут. Все плюют да плюют черным. Один так пил, все думал пыль выгнать, пока зайчик не засел ему в голову. С ума человек сошел. Его в сумасшедший дом и отправили… А мы еще в цистерне и в сальном трюме работаем. В сальном трюме работа тоже тяжелая. Это на самом низу, у пайела (пароходное дно), — маленький трюм такой, как коробка. Сюда вся пакость стекает, весь жир, все масло, которыми машину мажут. И грязная же эта работа! Сидишь, выбираешь руками жир, а жир, сало и вонючее масло тебе — в лицо, рот. Фу! Как черт вымазаешься. Прямо сало с тебя так и льется, и дышать нечем, потому что трюм тесный и нет в нем ни одного иллюминатора и ни одной дырки, куда бы прошел воздух. Работаем мы и на речных пароходах. Здесь котлы маленькие и все снаружи. Зимой работать на них — беда. Холодно. Залезешь и мерзнешь, как волчий хвост. Это в ‘Родном слове’, — пояснил, улыбнувшись, шарик. — Так холодно, что плюнешь, примерно, на топку, приставишь палец, скажешь — раз, два, три! — и пальца не оторвешь, приморожен он. Только и спасаешься, что забежишь на минуту в машинную и согреешься!
— А чем вообще занимаются родные шариков?
— Кто чем может. У кого мать — прачка, а у кого — тряпичница, тряпки и стекло по сметникам собирает. Отец — поносчик, тащит господам с базара по три копейки поноску, а то просто — босяк. А у кого из шариков родных нет. Вот один шарик, так его подбросили. Два года ему было, как его подбросили на набережную. Кормили его стражники в пакгаузах, и спал он по вагонам, в клепках, в стружках и в черепице, пока не вырос.
— И у меня нет родных! — вмешался старшина.
— Где же они?
— Умерли! Отец с ума сошел от горячки. Есть у меня только один братец, поменьше. Тоже шарик. Мы были маленькими, когда умерли отец и мать.
— Вы оба живете вместе?
— Нет, я живу на квартире, а брат спит по приютам.
— Почему так?
— Потому что прошлым летом он потерял дукумент. Его за то на квартиру не пущают.
— И чего вы взялись за такую тяжелую работу?
— Что делать! Я ведь горбун, калека! — вымолвил он, и из глаз его выкатились две слезинки.
Бедный и глубоко несчастный мальчик!
— Вы грамотны? — спросил я, когда волнение его улеглось.
— Я-то? Немного! Пишу, читаю. Да вот остальные без всякой грамоты. Даже складов не знают. Да и где им знать-то. Кто их учить станет. Они не то что писать и читать не умеют, но и ремесла не знают. Что же, накипь чистить — это ремесло разве?! Так и растешь темным, необразованным, отдаешь все силы котлу, портишь грудь, легкие. А вырастешь, стукнет семнадцать — восемнадцать лет, лезть уже в котел нельзя, потому что уже большой. Что же тогда делать?! Грамоте никто тебя не учил, ремеслу — тоже. И идут, делать нечего, кто мешки таскать, кто в биндюжники, кто в угольщики, а кто в пропащие кадыки (карантинные воришки). Вот как! А нас должны учить, и учить должны пароходные общества, потому что мы на них работаем. Пусть они учат нас. Есть ведь у них мастерские. Мы будем в мастерских работать, а когда понадобимся для чистки котлов, пусть берут нас. Отчистимся, опять пойдем назад в мастерскую. А в свободное время пусть нас учат грамоте. Это им ничего не стоит!
— Сколько вам лет? — спросил я, пораженный воодушевлением этого маленького существа с блестящими глазами и нервной жестикуляцией, пораженный его логикой и жаждой света и знания, и не для себя одного, а для всех своих крошек-подчиненных. Он скорбел сам и скорбел за них, за их мрачное будущее и злую участь.
— Семнадцать! — ответил старшина.
— А сколько работаете?
— Лет девять будет.
Боже! Девять лет сидеть в этом ужасном котле, сидеть во мраке, глотать и переваривать накипь, соль, терпеть жар и сырость, задыхаться и все ждать света, который осветил бы котел — это железное, черствое ‘сердце’.
Девять лет мыслить больным детским умом, страдать и чувствовать свою беспомощность, сознавать себя всеми забытым и покинутым!
Как это тяжело, больно! Какой ужас!
Источник текста: Л. Кармен ‘Рассказы’, М: Художественная литература, 1977.
OCR Busya, 22.05.2008.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека