Серый, Сурожский Павел Николаевич, Год: 1923

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Павел Сурожский

Серый

Мы все очень любили Серого за его статный рост, красивую голову, тонкие сильные ноги, пышную гриву и длинный хвост. Славный был копь, веселый, бодрый. И масть у пего была хорошая—светло-серая, -гладкая, в яблоках. Его так и называли—Серый.

 []

Нельзя сказать, чтобы у Серого было блистательное помещение. Это была низенькая каморка, примыкавшая к землянке, где жили рабочие. В каморке было тесно, темно, в стене только одно узенькое оконце, впереди стойло, сзади дверь, и Серый едва помещался там, почти достигая головой до потолка. Зимой здесь было тепло, а летом душно. Впрочем, летом Серый редко был в конюшне. К его услугам был зеленый луг с сочной вкусной травой, были зеленые влажные берега, густо поросшие лозняком и вербами, где можно было найти всегда тень и прохладу.
Летом Серому жилось хорошо.
Рано утром, на зорьке, работник Николай, молодой парень-зубоскал, купал Серого в реке. Купанье происходило так. Николай приводил Серого на берег мельничного става [став — запруда, пруд], довольно широкого, снимал с него оброть и подталкивал к воде. Серый охотно шел в воду, сперва по грудь, потом по шею и плыл через став. А Николай в это время бегом мчался по мельничной плотине к тому месту, где должен был выйти Серый.
Перемахнув через став, Серый спокойно выходил из воды, гладкий, блестящий, точно отполированный, весь в текучих теплых струйках. Если Николай замешкается, Серый спокойно ждет его, стоя по колени в воде. Иногда, впрочем, Серому приходила фантазия, выйдя из воды, покататься на берегу в пыли. Делал он это с превеликим удовольствием, оскаливая зубы и вскидывая тонкими крепкими ногами. И превращался из Серого в темно-бурого.
Николай приходил тогда в отчаяние.
— Ну не гаспидская скотина! — кричал он, размахивая обротью. — Выкупался, а теперь в пыль. Вот скаженый конь! И совести ему нет. [скаженый—малороссийское слово, означающее бедовый, бешеный. Гаспидскпй — от нашего слова аспид.]
И в наказание за такой неблаговидный поступок Николай пускал Серого опять через став к тому берегу. Серый охотно пускался во вторичное плавание, звонко отфыркиваясь в воде.
После купанья Николай надевал на Серого треног и выпускал его на луг, где он и проводил весь день. А вечером, на закате солнца, опять купанье и, что едва ли нравилось Серому, после дневного простора, тесная конюшня с единственным, да и то слабым утешением — полным стойлом свежего сена или травы.
Работы у Серого было немного. Изредка, два-три раза в неделю, его запрягали в тарантас. иди дроги, чтобы ехать на бахчу за арбузами, или в соседнюю деревушку по какому-либо делу, или на хлеба в степь. Концы были небольшие, верст в десять-пятнадцать, и для Серого такие выступления были сущими пустяками. Пожалуй, они даже доставляли ему удовольствие. Надоедало бездействие, а тут все-таки работа, новые впечатления и новые места, а потом отдых дома на лугу и в конюшне, под заботливым оком Николая.
Но бывали и более продолжительные поездки: на станцию железной дороги и на ярмарки.
До станции было 60 верст, и если выехать рано утром, то к вечеру можно быть там. Дорога на станцию была не из легких: бугры, балки, овраги. Три раза приходилось переезжать реку и не через мосты, а вброд, пересекая быстрое течение, а потом крутые подъемы на гору. Не очень-то разбежишься по такой дороге. Со станции обыкновенно возвращались на другой день, и, должно быть, отдых для Серого, после такой доездки, был особенно сладок и приятен: он всегда весело ржал, когда возвращался домой.
С ярмарками дело обстояло куда проще.
Самая большая была в тридцати верстах, и ехать туда было просто приятно. Собиралась она в половине мая, к Троице, и стояла почти месяц. Большая была ярмарка и занятная. За селом, которое называлось Криворожье, на огромной песчаной площади выстраивались бесконечные ряды лавок, навесов и лавчонок — целый торговый город, пестрый, шумный, людный. Народу съезжалось на эту ярмарку тьма тьмущая. Край был глухой, городов вблизи не было, все хутора да села, и люди разных глухих углов встречались два-три раза в год только на ярмарках.
Самая интересная из них была в Криворожье. На детский глазомер казалась она бесконечной. Трудно было ходить по сыпучим пескам, ноги тонули в них, как в воде, пыль стояла в воздухе, было жарко, томила жажда, но бесконечные полотняные ряды, сверкавшие и пестревшие всеми цветами и красками, крик, шум, звон, толкотня, море голов, море звуков производили неизгладимое впечатление.
Вся площадь, золотая, в знойных лучах солнца, звенела, колыхалась, горела сказочными переливами. Говор, галдение и смех, звуки духовой музыки, звуки гармоник, дудок, пищалок, ржание лошадей, рев скота, скрип возов и повозок, звон колоколов, звяканье стекла, посуды, меди, железа — все сливалось, в конце концов, в один сплошной гул, радостный и бодрый, в какую-то пьянящую музыку, такую желанную после степной тишины. Если закрыть глаза, то кажется, что мчится над лесом грозная буря, раскачивает деревья, вихляет их вправо и влево и шумит, шумит. Но раскроешь — и в глаза бьет яркое солнце, кругом блеск, пестрота, какая-то горячая, сборная каша из картузов, шляп, платков, лент, кофт, рубах. И также пестры и разнообразны запахи: пахнет лошадьми, булками, кожей, дегтем, рыбой, красным товаром, медом, борщом. Под навесами на самодельных очагах кипит в котлах какое-то варево, алеют на столах кучки мяса, собирая густые рои мух, и тут же хлопают бутылки с квасом, с кислыми щами, и рядом гремит музыка в гостинице, а напротив, на балаганных вышках, дудят и кривляются клоуны, заливаются у каруселей шарманки. звенят где-то погремушки, ухает бубен… Можно ошалеть от многолюдства, шума, толкотни, визга, воя. И все бродят, как шальные, не чувствуя, что отнимаются ноги от сыпучих песков, бродят с жадными глазами, с удивленными лицами, охваченные одним желанием — вобрать в себя все эти звуки и краски, всю ярмарку целиком, вместе с полотняными лавками, дымом, пылью, галдящей и шумной толпой.
В Криворожье ехали не меньше, как на неделю, и эта неделя пролетала в суете и толкотне, как один день. Ярмарка для нас, детей, была слаще медовых коврижек. Если выходило так, что нас брали, радости не было конца, и тридцативерстный путь до Криворожья казался нескончаемым. Хотелось поскорее попасть на ярмарку, окунуться в это живое, движущееся, тысячеголосое море. Если же не брали, то было великое уныние и слезы.
Вот и в тот раз, когда случилась прискорбная история с Серым, с нами не захотели возиться и оставили дома. Не помогли ни мольбы, ни слезы, даже самый отчаянный рев. Как в тумане я видел, как Николай запрягал Серого в тарантас и весело зубоскалил — рад был, что едет на ярмарку.
— Не берут! — говорил он, подмигивая.
— Нет, — уныло отзывался я.
— Горькое ваше дело. Я бы на вашем месте следком побежал.
— Да-а, тридцать верст, близко.
— А что ж! Зато на ярмарке побывали б. Там, говорят, в этом году новое диво: картинки, понимаешь, показывают, да какие? И люди ходят, и кони скачут, и быки ревут.
— Вре-ешь. .
— Ей-богу, правда, — крестился Николай.—Прямо, живым манером, как в зеркале, все настояще, хочь руками бери. А в том-то и штука, что все это на полотне.
От досады и огорчения я не верил. Потому что, если поверить, то будет еще досаднее.
Мать и отец сели в тарантас, Николай взобрался на козлы. Мучительная минута!.. Серый мотнул головой, дернул — и тарантас покатился по гладкой дороге, срывая курево легкой пыли. Поехали!..
Потянулись дни ожидания. Мы бродили, как сонные мухи. Скучно было без Серого, без Николая, без тарантаса. Ярмарка представлялась чем-то сказочным, волшебным. Выросла она, точно вызванная колдовскими чарами, на горячем песке, .на равнине, и горит всеми цветами, звенит всеми звуками, пленяя уши и глаза… И что это там еще за чудесные картинки? Хотя я и сделал вид, что не верю, будто такие картинки возможны — даже быки на них ревут, — но в сущности я поверил в них горячо, непоколебимо, я они казались мне еще чудеснее, чем говорил о них Николай.
Прошла неделя, скучная, длинная неделя пребывания наших на ярмарке. И вот перед вечером мы увидели на дороге пыльное облачко.
— Наши едут, наши едут!
Из облачка постепенно высунулась голова лошади, тарантас, фигура Николая. Но странно, лошадь была буланая.
— Нет, не наши, — заколебались мы. — Лошадь не наша.
— А тарантас наш.
— И Николай на козлах.
Странно. Лошадь чужая, а все остальное наше. Вон и отец с матерью, и свертки в бумаге — покупки. A где же Серый? Вместо него какая-то вислоухая кляча.
Побежали навстречу. Вскочили на ступеньки тарантаса. И первый вопрос был:
— А Серый где?
— Променяли на буланого,—сказал отец.
— Ну, что вы? ,
— Верно.
Мы понимали, что это шутка, до за этой шуткой что-то скрывалось. И еще бросилось в глаза: лица у матери и отца были невеселые, Николай тоже чего-то хмурился и как-то неловко, боком, точно виноватый, сидел на козлах.
Только дома обнаружилась горькая правда: Серого украли на ярмарке. Это было большое несчастье. Мы расплакались — жаль стало Серого.
Понемногу выяснились для нас все обстоятельства кражи.
Серого украли днем, с постоялого двора, где стояли наши. Николай отпросился догулять по ярмарке, отец с матерью тоже ушли за покупками, а в это время подошел к тарантасу какой-то человек, вертевшийся и раньше тут во дворе, отвязал Серого и повел.
— Ты куда лошадь ведешь?—остановили его другие кучера.
— На водопой,—сказал он, не моргнув глазом.
— Да ты тут при чем?
— Мне хозяин велел.
— У них свой работник есть.
— Знаю. Только он пьяный валяется там за балаганами. Хозяин увидел и велел мне напоить лошадь. Мы с одного места.
Выходило как будто правильно. Этого человека, действительно, видели не раз возле тарантаса. Николай зубоскалил с ним. Ну и пропустили. А он вывел Серого со двора, сел на него да только и видели. .
Вернулся с гулянья Николай, — видит Серого нет. Кинулся с расспросами.
— Где лошадь?
— Повел напувать.
— Кто?
— Да приятель твой.
— Какой приятель?
— А тут вертелся все. Черненький такой.
— Давно?
— Да еще в полдень.
А время уже подходило к вечеру.
— Батюшки, да ведь это вор! — всплеснул руками Николай. — Зачем же вы его выпустили?
— А мы почем знали? Он сказал, что ты пьяный там валяешься.
— Господи! Да я ее сроду в рот не брал, — воскликнул в отчаянии Николай. — Вот горенько мое!.. Что ж мне теперь делать?
— Ищи хозяина, да надо в полицию заявить, — посоветовали ему.
Николай бросился на поиски. Долго искал. Да и не удивительно: ярмарка огромная, многолюдство, толпа. Мимо пройдешь — не заметишь. Наконец, столкнулся где-то возле посудных рядов.
Рассказал Николай про несчастье. Мать заплакала.
— Иду, — говорила она потом, — и ничего не вижу, все как в тумане, слезы глаза заливают. — ‘Чего вы?’ спрашивают у меня.— ‘Лошадь украли’.— ‘А —а!’ —Одни жалеют, а другие смеются: — ‘Не зевай, говорят, на то ярмарка’.— А меня еще больше слезы душат.
Вор был ловкий. Он сумел затереть следы и скрылся. Многие видели в разных местах черного человека на серой лошади, но куда он девался — никто не мог сказать.
Купили на ярмарке первую попавшуюся лошадь — буланого мерина. Надо же было на чем-нибудь домой ехать. Но буланый, конечно, не мог заменить нашего красавца Серого. Он был низкорослый, толстоногий, неуклюжий. И уши у него были толстые, большие, ослиные, и глаза какие-то сонные, вялые, не то, что у Серого — блеск и радость.

* * *

Скучно у нас стало без Серого. Опустела конюшня, опустел двор, и на лугу не белела милая знакомая фигура. Правда, был у нас буланый, но что же это за лошадь? Карикатура в сравнении с Серым. Не умел плавать, не умел громко и радостно ржать, стоял на лугу, как пень, уныло помахивая хвостом. И масть была самая заурядная— буланый. У кого нет буланой лошади? В каждом дворе найдешь.
В доме у нас тоже было уныние: все жалели о Сером. И думали так, что пропала лошадь. Ярмарочные воры — они ловкие, умеют прятать концы. Легче иголку в песке найти, чем украденную лошадь на ярмарке. И было больно, обидно. Зачем воровать? И зачем воры? Как им не грех и, не стыдно брать чужое, причинять другим обиды и горе?..
Большим утешением для меня были разговоры с Николаем. Он верил, что Серый найдется.
— Беспременно найдут, это — как пить дать, — говорил он, поматывая головой.
— Почему ты думаешь?
— Больно уж он приметный. Такого коня с тыщи можно узнать. И есть у него особая приметинка, я о ней и уряднику сказал.
— Какая?
— На левой задней ноге белый ободочек, вроде как бы ленточка. Заметил?
— Заметил, заметил, — радостно отозвался я. И белый ободочек На левой ноге возле копыта, да и весь Серый, сразу обрисовался в памяти, как живой.
— Мне он даже снится, — говорил Николай, вздыхая.— Эту ночь его во сне видел. Бурдю несу ему в мерке овса, а он повернул ко мне голову да как зальется!.. И теперь в ушах его голос. А то падысь еще приснилось, будто пустил я его через став, а он выплыл на середку и стал потопать. Я спужался, скорей все с себя, да к нему на помочь. Одначе, покель я плыл до него, он справился, повернул назад и выплыл. А мне так весело стало, прямо аж засмеялся во сне. Сон, понимаешь, хороший: вернется домой Серый, как пить дать. .
— Кабы-то вернулся, — вздыхал я, и на душе становилось легче.
Николай опасливо поводил головой и говорил, понижая голос:
— Одного я только боюсь.
— Чего? — пугался я.
— Ежели попадет в цыганские руки.
— А что тогда?
— Сноровят лошадь.
— Как сноровят?
— Да так, засмыкают, а то и запалют. Они ведь, цыгане-то, скаженые в езде, лошадей не жалеют. На одно только надо полагаться, что Серый — лошадь твердая, надежная, карахтер свой, не переменит.
— Ну, а буланый?—спрашивал я, чтобы оттенить еще больше достоинства Серого.
— Буланый — глупак, — презрительно морщился Николай.—Прямо, можно сказать, бревно, ничего не понимает. Как люди есть глупые — что ни говори ему, он только глазами хлопает, так и буланый: стоит да только корм изводит, а радости от него ни на вот столько. У него и рысь свинячая: трюх-трюх ища месте. А Серый орел был, а не конь.
И опять вспоминали про Серого. Перебирали все его повадки и ухватки, всю его лошадиную стать. И весь он был, как на ладони. А так и видел его скачущим: шея вытянута, ноги, как стрелы, хвост развевается по ветру, грива плещет волной. Прямо — картина.
А какой был добрый, понимающий — даже удивительно. Помню, был такой случай. Я иногда выпускал Серого на луг, на траву, случалось и приводить его с луга домой. Взберешься кое-как на него и едешь. И вот однажды мне вздумалось поскакать. Николай иногда пускает Серого вскачь, и Серый несет его, как перышко. Дай-ка себе попробую. Луг был ровный, гладкий, только что сняли траву. Я заболтал ногами, дернул за повод. Серый понял, что от него хотят, выпрямился, распустил ноги. Я заерзал на круглой и гладкой спине, мои растопыренные ноги не охватывали бока и, чувствуя, что сползаю, я ухватился за гриву. Но это не помогло. Еще два-три движения — и, я, кувыркнувшись, очутился на траве.
Серый сейчас же остановился и посмотрел на меня сбоку добродушно, чуть-чуть насмешливо.
‘Дурак ты, дурак, — должно быть, думал он. — Не умеешь сидеть, как следует, а туда же—вскачь. Не ушибся?’
К счастью, я слетел так удачно, что не получил никакого ушиба.
Николай умилился, когда и рассказал ему про этот случай.
— Отец родной, а не лошадь, —сказал он с чувством.— Другой бы на его месте — ого-го-о! Хвост задрал бы, только и видели. А он, вишь, остановился, только что с земли не поднял.
Через две недели после Криворожской ярмарки от урядника пришло письмо. Писал он, что напал на след Серого в одной из станиц на Дону и, кажется, дело будет в шляпе.
Это письмо нас очень обрадовало. Ведь Серый был теперь для нас, как родной. Когда я сказал о письме Николаю, он весело запустил руку в волосы и воскликнул:
— А что, вот видишь! Я ж тебе говорил. Не такой конь Серый, чтоб запропаститься. Беспременно объявится. В какой, говоришь, станице?
— Неизвестно, не написал.
— Эх, тоже, не мог обозначить, — крякнул досадливо Николай. — Ну, да ничего. Раз следы есть, уже хорошо. По следам, как по ниточке, до самого клубочка дойти можно. Вот повидишь, через неделю мы уже купать Серого будем.
Но прошла неделя, за ней другая, а о Сером ни слуху, ни духу. Там где-то на Дону терялись его следы. Где вот только? Дон велик и станиц там много, — долго ли из одной в другую переброситься? А за Доном лежат степи калмыцкие. Если туда забраться, так и во век не найдешь. Отец жил за Доном, знает тамошние места. Ходят там целые табуны лошадей под надзором кривоногих калмыков. Среди них тоже есть воры, еще получше цыган. Так запрячут лошадь, что потом не найдешь никакими силами… И Николай насчет задонских степей был такого же мнения.
— Ежели туда попадет, пиши пропало,—говорил он. — С цыганом еще можно сладить, а с калмыком — никаким манером. Крышка.
Все это было неутешительно, надежды сменялись опасениями, а время шло да шло, и не было никаких вестей о Сером.

* * *

Прошло больше месяца со для пропажи Серого.
Помню, был лунный тихий вечер. Мы только что сели за чайный стол, окна были открыты, отец читал газету, лампа светила ярке под белым колпаком, пофыркивал, дыша паром, самовар.
Отец читал о страшном урагане, который пронесся где-то в Америке и произвел опустошение в целом ряде селений и городов. Сносило крыши, убивало .людей, разрывало плотины.
И вот в ту самую минуту, когда мысли были далеко-далеко, в неведомой и непонятной Америке, где происходят такие страшные вещи, под окнами вдруг раздался топот и звонкое, радостное ржание.
— Серый! — крикнули мы в один голос и выскочили во двор.
У крыльца, под лунном свете, мы увидели знакомый, милый силуэт лошади, тонкий, стройный, бросавший от себя четкую тень. Да, это Серый, его красивая голова, его белая, в яблоках, светящаяся масть. Мы бросились к нему. И он заржал опять звонко, радостно, с тихой дрожью. Узнал нас, узнал двор, дом, тихий став за широкой плотиной и гладкий росистый луг. И заржал от радости.
— Серый, Серко!.. Милый, славный наш конь! — сыпались со всех сторон восклицания.
Гладили по шее, по бокам, по умной, доброй морде. А Серый только пофыркивал, прял нервно ушами, и глаза у него были влажные, словно омытые слезами.
Прибежал Николай, совсем ошалелый от радости, и бросился к Серому с растопыренными руками..
— Ну, я ж говорил, я ж говорил, что так будет, — повторял он бестолково. — Орел ты мой сизый! Ажно похудел весь. Выморили тебя ироды, душегубы…
Серого торжественно повели в конюшню, дали овса. И, очутившись в своей тесной каютке, он опять радостно заржал, с тихой дрожью, и нельзя было спокойно слышать это ржанье.
Серого привел казак, посланный урядником, а немного позже приехал и сам урядник. Он рассказал нам про мытарства Серого. Пришлось-таки постранствовать коняге. Побывал в целом ряде станиц, в разных воровских притопах. Нашли его в Нижне-Чирской станице, перепроданным уже в десятые руки. Еще три-четыре дня, сказал урядник, и Серого угнали бы в задонские степи к калмыкам.
За чаем без конца говорили о Сером.
— Жаль, что Серый чаю не пьет,—сказал я.
— А что?
— Позвать бы его сюда да посадить за стол, да напоить чаем, как дорогого гостя.
— А ты предложи, может, он согласится, — смеялись надо мной.
Перед тем, как ложиться спать, я побежал на конюшню. Там сидел Николай и беседовал с Серым.
— Ах ты, скитальник мой! Да где ж тебя носило? И чего ты от них не вырвался? Замучили тебя, беднягу. Ишь, как овес уплетает. Должно быть, за все время и понюхать не пришлось. Изморили, черти. Ешь, милый, кушай. Теперь ты дома.
Увидя меня, Николай сказал:
— Вот бы расспросить теперь Серого про все его странствия. То-то рассказал бы… И отчего языка не дано скотине? Сколько она, бедная, через это муки принимает…
На другой день, чуть с постели, я побежал в конюшню. Николай уже успел осмотреть и выверить Серого, как часы. Ничего, повреждений не оказалось, только, исхудал, бока позападали, да на передних ногах были ссадины, должно быть от пут.
— Ничего, мы его живым манером поправши, — сказал Николай. — Я боялся худшего, a что немного с тела спал, так это пустяки. Мы его скоро отгуляем.
И действительно, недели через две Серый поправился, принял свой прежний вид.
Но что-то осталось, чего нельзя было отогнать ни овсом, ни заботами.
Стал Серый задумчив, пуглив, и в больших темно-синих глазах уже не светилась прежняя радость. Часто, бывало, видишь: ходит по лугу Серый, щиплет травку. И вдруг подымет голову, вздрогнет, насторожится. И долго стоит так с поднятой головой, с настороженными ушами, точно прислушиваясь к чему-то или что-то вспоминая. И мягкие губы дрожат зыбкой дрожью.
Жаль становилось Серого в такие минуты — не прошла ему даром воровская гонка. Хотелось тогда приласкать его, успокоить. Подымались в голове вопросы:
— Где был Серый? Что испытал? Что видел? Если бы он мог рассказать.
И вспоминались простодушные слова Николая:
— ‘Отчего не дано языка скотине? Сколько она, бедная, через это муки принимает’…

———————————————————————

Источник текста: Ветка полыни. Рассказы /П. Сурожский. — М.-Пг.: Гос. изд., 1923. — 122 с., ил., 23 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека