Серафим Серафимович Шашков, Ядринцев Николай Михайлович, Год: 1882

Время на прочтение: 15 минут(ы)
Литературное наследство Сибири, том 5
Новосибирск, Западно-Сибирское книжное издательство, 1980.

СЕРАФИМ СЕРАФИМОВИЧ ШАШКОВ

Нужна была сильная сосредоточенность в себе, нужна была сильная умственная работа и богатое внутреннее содержание жизни, чтобы забыть все окружающее, забыть свое положение. Сервантес творил в тюрьме гениальное произведение. Философ не обращал внимания на бочку, в которой живет, поэт не думает о насущном и в измокшем плаще видит в голубых небесах фантазию, творя себе лучезарный день, гражданин и прозелит идеи встречал все мучения с улыбкой и умирал, ощутив только святыню идеи, которой служил. Таковы законы и силы духовной жизни. Их необходимо сознать, чтобы быть равнодушным к невзгодам жизни.
Серафим Серафимович Шашков — уроженец Кяхты, сын священника. Его брат в Кяхте, сестра умерла в Иркутске, была в институте классной дамой. Детство свое Шашков описал в воспоминаниях, помещенных в ‘Восточном обозрении’1. Обстановка детства была тяжелая: грубость нравов, самодурство купцов, ужасные сцены. Эшафоты и наказания на площади. Деморализующее влияние ссылки и каторги на сибиряков. Этот вид страдания, мук, с одной стороны, возбуждает чувства жалости, привязанности к несчастному. С другой стороны, сибиряк не может помочь, спасти ссыльных и каторжных, и он становится равнодушным, у него является привычка видеть жестокое обращение с людьми. Он грубеет понемногу, и мы видим действительно в сибиряке равнодушие и какую-то черствость, за которую его упрекают.
Чуткая, нежная душа восприимчивого, впечатлительного ребенка Серафима Шашкова рано начала возмущаться и протестовать против всякого насилия в окружающей среде. Он с ужасом и негодованием вспоминает обстановку своего детства. В это время он уже научился мучиться за людей и протестовать против грубости и насилия, Что впоследствии становится девизом его жизни.
Как он проходил семинарию и бурсу?
Вероятно, и здесь не раз возмущалась и мучилась душа его.
На этом мрачном фоне детства мы видим только одну страничку воспоминаний о нежной привязанности. Это цветок распустившейся любви в юной душе. Об этом цветке — привязанности к девушке — говорит Шашков с трогательностью. Серафим Серафимович был очень красив. Как юношей, так и молодым человеком он отличался целомудрием. Я не знаю в его жизни романтических историй, и он женился как писатель, вспомнив поздно об этой стороне жизни, женился, принесши свою молодость и здоровье сначала науке, потом жизненной борьбе. Как и многим, страстно отдавшимся идее и гражданской страсти, выпало ему на долю обвенчаться сначала с тюрьмой. Женился он в ссылке полубольным на доброй и простой девушке, дочери вдовы почтмейстера. Ему при его труженической кабинетной жизни нужен был пестун, нужно было попечение. Жена его не была равной ему по развитию. У него остались дети.
Любовь к чтению, к литературе рано развернулась в Серафиме Шашкове. Таланты его были разносторонними. Он был способен к научным занятиям и в то же время обладал публицистическим талантом, способностью отзываться на страсти современной жизни. Писал он превосходно, и в молодости сверкнуло даже поэтическое творчество. В Иркутске он писал не одни лирические стихи, но и обличительные. Этот род ему особенно удавался.
С живой, пробужденной любознательностью из семинарии он явился в Казанскую духовную академию и здесь нашел достойных дарования учителей в лице Елисеева и Щапова. Тот и другой были его земляки. Щапов в это время гремел, талант его был в расцвете, он имел огромное влияние. Шашков полюбил историю и увлеченно занялся ею. Выключен он был из академии и должен был перевестись в Петербургскую академию за панихиду по убиенным крестьянам во время крестьянского движениня. Щапов за это поплатился лишением профессуры и увезен был в Иркутск2.
Я встретил Серафима Серафимовича Шашкова в Петербургской академии. Г. Н. Потанин, выискивавший сибиряков везде, отыскал и Шашкова. Мы приглашали его на сходки. Но являлся он редко. Он очень был усидчив и поглощен кабинетными занятиями. В это время он уже писал о шаманстве и сотрудничал в ‘Деле’3. Скоро Шашков перешел к сибирской жизни и дал несколько очерков ‘Библиотеке для чтения’4. Очерки эти рисовали мрачное время сибирской истории, и я жалею, что они не вошли в его сочинения. Написаны они живо, и тогда уже было видно жгучее слово молодого публициста.
Впоследствии эти статьи Шашков развил в публичные лекции, блистательно им прочитанные. Серафим Серафимович чрезвычайно много работал в Петербурге. И архивная работа, чтение [исторических] актов перемежались сотрудничанием в ‘Искре’5. Его талант сатирика и обличителя требовал выхода. Он познакомился с кружком Курочкина, но сношения его были деловыми. Со Щаповым его связывала нежная дружба. Елисеева он очень уважал и ценил. С. Шашкову предстояла видная ученая или литературная карьера в столице. Но в самый последний период жизни там он стал горячим сибирским патриотом в смысле стремления ехать и работать на родине. Помню, как мы вместе разрешали этот вопрос. Для меня он был вполне решенный. Но для Шашкова еще нет. Борьбы он не испытывал. Сибирь мы любили идеально в мечтах о будущем. Это был лучший идеалистический период нашей жизни.
Мы все явились в Сибирь в каком-то восторженном состоянии, экзальтированные прозелиты новой идеи, одушевлявшей нас. Мы могли говорить о Сибири, об ее обновлении, о будущих задачах целые часы, горячо, пламенно говорить. Спорам, разработке деталей, MenfaM конца не было. Воображение живо переносило нас в даль будущего. Нам представлялось все в розовом свете. Мы короновали, изукрашивали свою родину, как невесту, всеми нарядами, всеми цветами нашей души.
Явившись в сибирское общество, у нас возникла потребность скорее высказаться, передать, провести свои идеи в жизнь, пробудить и заставить жить это общество. Мало того. Заставить трепетать его и воспламениться тем же огнем, какой кипел в нас. Мы неустанно пропагандировали везде обновление Сибири и, не довольствуясь кружками, искали случая говорить публично, читать лекции и зажигать сердца6.
Серафим Серафимович Шашков в таком настроении жил в Красноярске, мы в Томске. Мы постоянно обменивались мыслями и письмами. В это время мы создавали план издания сборников, календарей и газеты. Действительно С. Шашков в Красноярске принял на себя редактирование памятной книжки и занимался составлением лекций по всеобщей истории. Я видел эти лекции, никогда не изданные, но обнаружившие замечательную эрудицию автора и направление боклевской школы. В то же время он участвовал на литературных вечерах, где читал сам выдержки из лучших сатир Щедрина. Несмотря на то, что [он] искусно сгруппировывал сатирические типы Щедрина — он в них пробовал собрать все комические черты тогдашнего одного администратора Замятина — и сосредоточивал здесь всю желчь обличения, публика была в восторге. Шашкову сделаны были овации. Они были так велики и порыв общего воодушевления и одобрения так силен, что в поток был увлечен и обличаемый, который не понял, что дело шло о нем, и горячо благодарил лектора.
Затем С. Шашков прочел ряд лекций по истории Сибири. С этими лекциями он тою же зимою приехал в Томск. Мы взяли ему залу в Томском общественном собрании. Билеты быстро разошлись. Публичная лекция тоже была новинка. Зала наполнялась молодежью и семинаристами, жаждавшими слушать Шашкова. Лекции были превосходны. После исторических очерков он переходил к положению общества, к его нуждам, говорил об эмансипации инородца, рабство которого и горькую судьбу очерчивал в прошлой истории, говоря о жизни невежественной страны и отсутствии сознательной жизни, с переходом к доказательствам о необходимости университета говорил о грядущей Сибири. В эти минуты он был исполнен одушевления и превращался в страстного оратора. Лекции производили потрясающее впечатление, лекции прерывались взрывами аплодисментов, публика жила с лектором, общество отзывалось его идеям. Конец лекции покрывался целым громом одобрений. Мы, конечно, находились тоже под обаянием этих лекций, радовались за товарища. Но так как он был единомышленником и представителем наших идей, то это был и наш триумф и самый счастливый дебют в сибирском обществе. Впоследствии Шашкову пришлось дать ответ за эти лекции7. Из Томска он вернулся опять в Красноярск. Но конец зимы 1865 года был последним золотым днем нашей юношеской деятельности.
С наступлением весны, когда все оживало и воскресало на нашей родине, когда мы полной грудью вдыхали ее весенний воздух, когда зеленело все кругом, яркие цветы высыпали на лугах, и в душе у нас так же расцветали пышные золотые мечты, в эту весну нам, увлекшимся и унесшимся далеко в область идеализма, жизнь напомнила о действительности громом тюремного замка. Тройки с жандармами свезли юных мечтателей и поставили перед холодными следователями и судьями. Я помню эру поездку на лошадях, свой въезд в город, чудный летний вечер, природу, потухший в моих глазах свет солнца и ту замирающую тоску, которая засосала меня, когда захлопнулась дверь моей одиночной камеры.
На третий или четвертый день я увидел в окошечко двери, как наш ключник пронес из кладовой платье. В этом платье я узнал костюм моего друга Серафима Шашкова, в котором он фигурировал на лекции. Сердце мое сжалось. Значит, свезены мы все. Начались допросы, мучения, волнения, страх за товарищей, страх за себя… Грубостью [?] сопровождается подследственная пытка, доводящая до бессонницы, до галлюцинации, до сумасшествия. Начались длинные тюремные дни и еще более длинные ночи. Мы хоронили в этих стенах свою молодую жизнь. Шашков, как я узнал впоследствии, пережил здесь страшную душевную пытку. Когда я увидел его, он страшно исхудал, но был тверд и мужествен в своих ответах и считался скрытным. Обвинения были жестокими. Он был уличен в предосудительном образе мыслей, в непозволительных мечтах. Обвинения, однако, так далеко заходили, что вызывали желчный и злой сатирический смех у Серафима Шашкова. В ответах своих он часто осмеивал вопросы следователей или давал ответы самые нелепые, писал ахинею, выражая этим свое пренебрежение.
Сидел Серафим Шашков в остроге и в особом корпусе и на гауптвахте. На последнем сидении было особенно тесно и невыносимо. На прогулку выходили только на платформу, и здесь несколько человек постоянно ходили мерным шагом. Шашков тоже выходил обыкновенно в сером пальто солдатского сукна. Мы все в солдатском сукне ходили и в больших шляпах с огромными полями. Конечно, обыватели дивились и нашим костюмам и нашему пребыванию. Костюмы делали нас уродливыми, стража с ружьями — странными. Никто не знал и не догадывался, за что мы сидим. Общество и обыватели не подозревали, что это их ограждали от излишней молвы.
Нас спрашивали, что мы желали бы для родины, из-за чего мы негодовали. Возможно ли было откровенно отвечать? Разве нас спрашивали затем, чтобы дать благо и довольство нашей родине? Разве такие вопросы задаются людям под тюремным замком? Мы могли отвечать на них только тогда, когда всем, всему обществу дан был бы голос, дана была свобода выражать свои лучшие желания. Некоторые из нас, однако, выразили, что заставило нас возмущаться, высказали надежду, что Сибири дано будет земство, правосудие и просвещение. Замечательно, что в то время даже мысль и заявление о необходимости основания сибирского университета ставились в преступление. ‘Не ваше дело заявлять, говорили нам, кто вас просит думать об обществе?’ Мы должны были стать на точку зрения, что мы мечтатели и желали преступного, что мы хотели только зла и вреда обществу и родине, которую так горячо любили. Самая эта горячая любовь поставлена нам в вину. Не было никаких оправданий, снисхождений, пощады. Нам намекали, что нас могут судить военным судом, что могут применить экстренные меры. Нас окружали солдатами с заряженными ружьями, водили с прикрученными штыками, возили с двумя жандармами, которые стискивали нас в долгушах {Долгуша — экипаж, в котором едущие помещаются спиной друг к другу, опираясь на разделяющую их перегородку.} или дрогах, точно боялись, что мы улетучимся и исчезнем. Вопросы, очные ставки были хитрыми сетями. Некоторые потеряли голову, начали виниться в том, чего не было, запутывали товарищей. Бедный Щукин3 сошел с ума, и по его ложному показанию привезен был Щапов.
В это время Серафим Шашков, уличаемый другими, испытывал самые тяжелые ощущения. В нем не раз кипел гнев против товарищей, он вынес глубокое разочарование, в героях увидел человеческую слабость, бесхарактерность, жалкий животный страх. Это озлобление резко выражалось, когда он воротился к нам. Впоследствии эти же горькие воспоминания наложили отпечаток на его настроение духа, прежний идеализм исчез и заменился горьким и желчным скептицизмом. Но жизнь духа не замерла. В тюрьме Серафим Шашков, как и Г. Н. Потанин, работал над архивными материалами, и работал не только над архивами области, но пользовался делами Главного управления Западной Сибири. Это дало ему впоследствии возможность написать ряд статей о кабале в Сибири, об инородцах, об американской компании и другие, которые вошли в его исторические работы. Везде в этих статьях он касался мрачных сторон Сибири. Труды его с этого времени получили только другой оттенок. Темнее выступали перед ним ничтожество, бессилие общества, ярче окрасилось его невежество и еще мрачнее выступало прошлое. Продолжая исторические работы в тюрьме, он описывает нравы сибирского общества в XVII—XVIII столетиях. Вся грубость, мрак, невежество выступают перед нами. Он рисует попов, воевод и чиновников со всеми их безобразными чертами, рисует грубость народа. Помню, что его статьи заканчивались мрачными, безутешными взглядами на общество, Я помню и разговоры, они приобрели другой оттенок. Серафим Серафимович Шашков стал пессимистом и сатириком. Он оставался честным, его убеждения не изменились, но он уже мрачно смотрел на жизнь, и иллюзии исчезли. Никогда уже он не возвращался к идеализации и не восторгался Сибирью. Его задачи! сделалось: бичевать пороки, невежество и апатию этого общества. Можно сказать, что ряд ужасных безотрадных впечатлений и разочарований придал всему особый мрачный оттенок, тихая нежная любовь исчезла из песен жизни. Это отношение к строю души, изведавшей страдание и леденящее влияние жизни, ставшей холодной, производило болезненное впечатление на нас, которые сохранили еще в душе своей и юную любовь, и веру, оптимизм идеализма, и нам всегда казалось, что Серафим Серафимович в своих очерках слишком мрачно окрашивает жизнь, сгущает краски, что он лишился объективности историка, стал только обличителем. Нам больно было видеть только одни безотрадности на нашей родине и нигде просвета.
После трех лет томительного заключения, больной и разбитый, явился Шашков в ссылку на север Архангельской губернии. Это был уже больной человек, но в хилом теле жил кипучий ум и страстная неукротимая энергия в работе. С. Шашков изучил три новых языка, кроме классических древних, которые он учил по воспитанию. Он довершил общее образование, много читал, выписывая иностранные книжки даже в тюрьме. Он переходил от занятия историей к истории религии, готовился к экзамену на юриста, изучал юриспруденцию, затем основательно ознакомился с политической экономией. Он перевел несколько сочинений Лассаля9. Усидчивость его была изумительная. С утра он садился к столу и писал целый день, на минуту прикасаясь к скудному обеду, но у его бумаг целый день обновлялся стакан крепкого чая. Вина он не пил, питая к нему отвращение. Кончив в два часа ночи заниматься, он читал еще в постели и иногда перелистывал иностранные романы, пробегая быстро фабулу. Это было его отдыхом и средством усыпить себя, отвлечься от серьезной работы и раздражении.
В ссылке в глухим городе Архангельской губернии Шенкурске Серафим Шишкой продолжал также работать. В этом городе он остался по болезни. Я его встретил здесь в оригинальной обстановке. Заваленный книгами и рукописями, он сидел в небольшой квартире и на послугах и для развлечения у него был постоянно польский ксендз-доминиканец в рясе — Ювеналиус. Хозяин обдавал его постоянно своей едкой сатирой. Но Ювеналиус терпел. Он был не глуп и хитер, знакомством с Шашковым дорожил, гордясь им, и ловко устранялся от богословских споров. Его постоянное присутствие у Шашкова напоминало такую же роль иезуита Адама у Вольтера, который, рекомендуя его, говорил, что это не первый человек на свете.
Жизнь текла скучно, общество было жалким, из местных чиновников. Однако несколько ссыльных товарищей смягчали и облегчали положение. Здесь было несколько выдающихся личностей. Из них выделялся особенно симпатичным характером A. X. Христофоров10, бывший казанский студент, пострадавший за то, что помогал саратовским артелям рабочих. Затем подполковник Соколов, автор ‘Отщепенцев’, сосланный сначала в Мезень, а потом в Шенкурск11.
Стронин12, служивший уже чиновником, судьею, студент Николай Нругавцн13, Натансон14 и несколько поляков по восстанию 1863 года. Ссыльные постоянно собирались вместе читать газету. Иногда в городе среди уездной аристократии устраивались вечера и даже спектакли. Среди местных чиновников был очень образованный поляк Стопановский15, спирит, который любил вступать в споры о религии. В Европе шли события. Разбиралась история Коммуны. В столицах был шум, гремели вести, создавались и лопались банки, переменялись журналы, блистали адвокаты и сходили со сцены, веяния сменялись реакцией, а мы все жили и меряли шагами маленький уездный городок. Местное начальство — недурной исправник, бывший гвардейский офицер — сжилось с нами и даже покровительствовало нам. Серафим Шашков, как и другие ссыльные, бывал в обществе. В городе общество находило, что мы люди менее не опасные. В городе было также несколько административных ссыльных за дурное поведение. Это были жалкие люди, попрошайки и воры.
Из других выделялся штаб-лекарь Крыжановский, типичный старый врач, сосланный за едкий язык и недозволенное остроумие, человек безусловно честный и безукоризненный. Как неуместно иногда господь бог снабжает талантами людей, назначая им рождение в странах, где остроумие не полагается по своду законов. Штаб-лекарь Крыжановский тоже был хороший знакомый Шашкова. Называл себя штаб-лекарь меланхоликом, был меломан, играл разные вариации на скрипке, причем всхлипывал как-то животом.
Скоро присоединился к нам наш земляк Ушаров, этнограф и когда-то славянофил по взглядам16. Еще в тюрьме его взгляды возбуждали полемику, и Серафим Шашков добродушно, дружески смеялся над этим поклонником Аксакова, проявляя всю меткость своего остроумия. Ушаров явился из Холмогор. Это был ужасно бедный и неудачник, по добрый, хороший и неглупый человек, страдавший иногда запоями. Серафим Шашков, получавший хороший литературный заработок, приютил к себе Ушарова и опекал его.
Еще личность бывала у Шашкова. Это несчастный сарт Мирза Умедич, закинутый в ссылку на ледяной север с пламенного юга, симпатичная маленькая и нежная личность. Христофорова и нас посещал также сумасшедший каганский мулла, тоже ссыльный17. Несмотря на душевную болезнь и полную умственную расстроенность, неумолимые ревнители общественной безопасности не возвращали [домой] несчастного. Это были уже ненужные жестокости, осторожности. Мулла, несмотря на душевное расстройство, глубоко чувствовал несчастье и со слезами, молящим голосом шептал: ‘Родины надо, родины хочу!’ Одна участь соединяла странным образом здесь русского овена Христофорова, польского ксендза Ювенала, остроумного доктора, полковника, осмелившемся заняться политической экономией, сарта из Туркестана, взявшегося не так толковать Коран, как желательно было какому-то областному генералу, сумасшедшего муллу из Казани, публициста-писателя и людей за излишнюю любовь к родине — поляка, малоросса и сибиряка. Они подвергались одинаковой каре и исключительностью положения вместе с несколькими высланными жуликами, конокрадами, мелкими воришками.
В этом городе надзирали за политическими ссыльными жандарм, штаб-офицер и несколько унтер-офицеров. Унтер-офицеры в полной форме, в вычищенных мундирах, в безукоризненных перчатках, в блестящих сапогах со шпорами, с султанами на шапках, прогуливались, как журавли, по уездному захолустному городу, вырастали внезапно под окнами поднадзорных, глядя бессмысленно, как те томятся от скуки или читают, лежа на постелях. Иногда на парадную форму приближающегося уж очень осторожно попадало несколько кипятку из чайника, нечаянно вылитого в окно. Но мундиры чистились и снова появлялись под окнами. Кроме того, от полиции посылался обходить поднадзорных глупейший будочный полицей-солдат, который приходил, справлялся, ‘как здоровье’. Это было очень остроумно и выражало истинную заботу о здоровье людей, у которых изныли души, падали силы, которые чахли в изгнании. Этого глупого полицей-солдата после посылали в кухню к хозяевам, где он получал грубый… (неразборчиво), зевал, ковырял в носу и уходил в другой дом. Так этот жалкий будочный выполнял какую-то странную службу казенного попечения о здравии.
Поднадзорные не могли отлучаться из города, и нередко их пересчитывала полиция. Серафим Серафимович Шашков прозябал, как и другие, а литературное имя его росло, он стал видным сотрудником журнала ‘Дело’, и ни одна книга не появлялась без его статей. Он писал о крестьянском вопросе, об Индии и Ирландии, затем он задумал целую энциклопедию русских писателей, в ссылке же он написал книгу о положении женщины в Европе и в России18.
В этих трудах наш земляк является горячим борцом и защитником всех слабых, несправедливо угнетенных, обиженных человеческой несправедливостью. Он ратовал за человеческие права, за эмансипацию, за равенство, и его работы проникнуты глубоким гуманизмом, высоким взглядом историка и публициста. Несмотря на безотрадную жизнь, святые идеалы человечества стояли перед ним, несмотря на глубокие болезненные страдания, ожесточенные гонения, он имел мягкое сердце и отдал его служению человечеству в широком значении. Излюбленный сын суровой страны, он первый стон [?| сердца отдал ей. Оттолкнутый настоящим, он вынес разочарование, но не оставил служения вообще людям, хотя его родина и утеряла [для него?] свою прелесть…
Серафим Серафимович Шашков был натура нервная, хотя и с сильным и стойким характером. Он сопротивлялся страданиям и дома сохранял бодрость в труде.
Из Архангельской губернии он был переведен в Воронеж, а затем в Новгород, где жил в обществе с Шелгуновым19, выступали они в одном журнале. В местное общество Шашков не вникал, не являлся, но в первые годы выезжал на время в Петербург, каждый раз с особого разрешения, а затем по болезни не мог уже ездить.
Я посетил его в больнице Новгорода. Ноги у него отнялись, и он переползал от кровати к столу. Его окружала груда книг, и он неутомимо работал. Вся жизнь его сосредоточивалась в умственном труде, в журнальной работе. Никто не подозревал, какой больной и слабый организм работал над жгучими критическими статьями по всем отраслям знаний. Можно было дивиться этой борьбе духа с телом в предсмертной агонии. Силы падали, он высыхал, жизнь гасла, а голова не уставала, и ‘светильник разума’ горел ярким пламенем.
Болезнь делала свои шаги, и он умер в величайших страданиях… Звать докторов смысла уже не было. Серафим Серафимович умер в 1882 году.
В отсталой невежественной стране среди грубых [людей?] народился человек с сильным умом, с богатыми способностями, усовершенствованными образованием, и он вошел в число учителей, мыслителей и руководителей человеческой мысли.
Что же это доказывает? Не доказывает ли это, что и на нашей неурожайной земле могут нарождаться талантливые люди, что и наша природа не обижена богом, что если бы дали нам гражданские права, свободу развития, образования, то и наша земля выдвинула бы силы и дала бы вклады в общую сокровищницу человеческого прогресса.
Я оканчиваю лирикой. Это мой взгляд. Но я потребую и от вас, чтобы наша беседа не пропала для учащихся, для кружка землячества. Я советую составить список произведений Шашкова и заполнить пробелы справками, я могу кое-что указать. Не мешает, господа, сохранить память обо всех подобных деятелях. Это для пользы нашего края. Это и будет наше дело [?], которое пробудит в вас любовь к родине, любознательность к местной литературе.
Публикуется впервые. Томский областной краеведческий музей, ф. Г. Н. Потанина, д. 24. Карандашная рукопись. Слова со знаком вопроса написаны неразборчиво.
По дороге в Барнаул H. М. Ядринцев заезжал в Тюмень, Тобольск, Томск, всюду его встречали друзья. В Барнауле он много рассказывал об Америке, которую недавно посетил, читал свои произведения, делился воспоминаниями. Запись о С. С. Шашкове (18411882) — это речь, произнесенная, вероятно, в Барнауле в июне 1894 г., таким образом она является последним произведением писателя.
1 С. Шашков. Автобиография.— ‘Восточное обозрение’, 1882, No 27, 28, 30, 32 (идентичный текст ‘Автобиографии’ помещен в журнале ‘Дело’, 1882, No 10). Некролог, возможно, принадлежащий Ядринцеву, опубликован в этой же газете (1882, No 23).
2 В апреле 1861 г. на панихиде по жертвам расстрела крестьян в селе Бездна историк А. П. Щапов произнес революционную речь, за которую подвергся аресту и заключению в Петропавловскую крепость.
3 ‘Дело’ — ежемесячный литературно-политический журнал демократического направления. В нем С. Шашков, находясь в тюрьме и в ссылке, активно печатался. Наиболее значительные статьи — ‘Сибирские инородцы в XIX столетии’ (1867, No 8), ‘Рабство в Сибири’ (1869, No 1), ‘Сибирское общество и начале XIX века’ (1879, No 1) и др.
4 ‘Библиотека для чтения’ (Петербург, 1834—1865) — ежемесячный ‘журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод’. Редактор О. И. Сенковский. С. Шашков опубликовал в журнале ‘Очерки Сибири в историческом и экономическом отношении’ (1862, т. 173, No 10, т. 174, No 12).
5 ‘Искра’ (Петербург, 1859—1873) — ежемесячный сатирический журнал демократического направления, выходил под редакцией В. С. Курочкина.
6 Теперь известно, какую бурную деятельность развил H. М. Ядринцев, находясь в Омске (см. на стр. 233 его письмо к Г. Н. Потанину от 23.XI.1864 г. в настоящем издании). Возвратясь из экспедиции в Томск, Потанин пригласил Николая Михайловича для постоянного участия в ‘Томских губернских ведомостях’. ‘Сначала,— писал Ядринцев в автобиографических заметках,— я отнесся с предубеждением к этому предложению, мне казалось, что в официальной газете едва ли можно найти место для выражения наших желаний. Эта неофициальная часть ‘Ведомостей’ всегда представлялась мне губернаторской прихожей, где литературничали угодливые чиновники. Но мое безвыходное положение заставило меня, наконец, согласиться на предложение Потанина и по приезде в Томск я начал ряд статей’ (Мих. Лемке. Николай Михайлович Ядринцев. СПБ, 1904, с. 56).
7 Речь идет об аресте весной 1865 г., о процессе в Омске над ‘сепаратистами’, который длился до 1868 г.
‘Шашкову на допросах задавали об его лекциях вопросы, причем были курьезы такого рода, что листки лекций и рукописей перемешивались, и лекции по общей истории смешались с сибирской историей. Следователи задавали вопрос, почему говоря о Сезострисе, вы переходите к истории губернатора Чичерина. Шашков ужасно иронизировал по этому поводу, и когда нам задавали вопросы, чего бы мы желали для нашего края и что побудило нас к оппозиции, Шашков давал самые иронические ответы’. (См. ‘Литературное Наследство Сибири’, т. 4, Новосибирск, 1979, с. 323.)
8 Щукин Николай Семенович (1838—1870).
В воспоминаниях Н. Ядринцева ‘К моей автобиографии’ об этом рассказано так:
‘Несчастный Щукин, бывший большим агитатором и пропагандистом, помешался: у него явился мистический бред, он отрекся от прошлого. Когда он шел с нами в ссылку, много нам причинял неприятностей. Он умер в Пинеге от воспаления мозга’ (‘Литературное наследство Сибири’, т. 4. Новосибирск, 1079. с. 326).
9 Лассаль Фердинанд (1825—1864) — деятель немецкого рабочего движении социалист, философ-идеалист, родоначальник одной из форм оппортунизма в международном рабочем движении.
10 Христофоров А. X.— см. на с. 275 письмо к нему H. М. Ядринцева.
11 Соколов Николай Васильевич (1832—1869) — революционер, автор книги ‘Отщепенцы’, уничтоженной цензурой, привлекался по делу Каракозова, из ссылки бежал.
12 Стронин Александр Иванович (1827—1889) — выслан за пропаганду революционных идей из Полтавы, автор книги ‘Политика как наука’ (СПб., 1872).
13 Пругавин Николай, сведений найти не удалось. Возможно, что Ядринцев запамятовал, и речь идет о Пругавине Александре Степановиче (1850—1920) — этнографе, сосланном в Шенкурск. В 1873 г. они переписывались (см. письмо Н. М. Ядринцева к А. С. Пругавину, опубликованное в газ. ‘Восточное обозрение’, 1902, No 188).
14 Натансон Марк Андреевич (1850—1919) — участник студенческого движения, один из организаторов общества ‘чайковцев’, принимал активное участие в обществе ‘Земля и воля’ (1876), неоднократно арестовывался и ссылался, жил и работал одно время в Иркутске, печатался в газете ‘Восточное обозрение’.
15 Стопановский Михаил Михайлович (1830—1877) — писатель-публицист, сотрудничал в журналах ‘Искра’, ‘Современник’, ‘Отечественные записки’, был связан с кружком екатеринославских литераторов-разночинцев.
16 Ушаров Николай Васильевич умер в ссылке. См. письмо H. М. Ядринцева к Г. Н. Потанину от 21 октября 1873 г. на с. 237. Видимо, имеется в виду К. С. Аксаков (1817—1860), пропагандировавший славянофильские идеи.
17 Мирза Умедич и Искак-мулла — см. о них работу H. М. Ядринцева ‘Инородцы в ссылке’.— Сб. ‘Первый шаг’, Казань, 1876.
18 С. г. Шашковым написаны труды ‘Исторические судьбы женщин’ и ‘История русской женщины’. См.: Сочинения в 2-х т. (Пг., 1898). К. Дубровский в кн. ‘Рожденные в стране изгнания’ (1919) статью о С. С. Шашкове назвал ‘Историк и друг женщин’.
19 Шелгунов Николай Васильевич — революционер-демократ, общественный деятель, публицист, литературный критик, печатался в ‘Русском слове’, в ‘Современнике’, активно сотрудничал в журнале ‘Дело’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека