Сентиментальное путешествие, Зайцев Борис Константинович, Год: 1949

Время на прочтение: 5 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.

СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Давно пора сказать об этих местах, славных, скромно-старинно-благородных. Книжное государство. От Лувра к Шатле правобережное, от Сольферино до Нотр-Дам левый берег. Есть ли еще в мире такая выставка книг-двухкилометровая и почти непрерывная с каждой стороны? Ларьки букинистов! Как бы черта в самом гербе Парижа.
Летом мощно-зелены, но и с серебром в отливе, тополя над ларьками, как ласкают они зыблемой тенью! А весной бледно и нежно зеленеют, посыпая белым пухом всю окрестность. У ларьков сидят дамы, иногда вяжут, а то просто болтают. Владельцы же мужчины больше прохаживаются, или что-то разбирают в своих книгах, подклеивают, пишут цены. Среди них есть и любители литературы. Есть поклонник Леона Блуа. Есть литераторы — один выпустил книжечку о Quais {набережной (фр.).}.
Края эти особенно как-то открылись со времен немцев — странной, пустынной и печальной полосы Парижа. Может быть и потому, что они некое сердце города, латинский его корень. ‘Вы можете там сколько угодно драться и избивать друг друга, но мы — старая и духовная, умственная Франция, какими были, такими остаемся’.
В полунищем, поверженном и затихшем Париже странствия по набережным были и отдыхом, и развлечением — отчасти ученьем. Если не купишь, то посмотришь, иной раз полистаешь, почитаешь.
Всяко бывало. Иногда, около Шатле, заставала воздушная тревога и дальний гул боя. Метро не ходит, надо или ждать, или пешочком… в направлении Булони. Раз весной, после довольно скверной ночи с непрерывным грохотом, бродя днем между Лувром и Шатле, вдруг увидал странного гостя: на прелестных тополях против Консьержери висел как бы огромный белоснежный парус. Собирались любопытные. — Парашют! Кто-то ночью спасался, спускаясь со сбитого аэроплана. Раненый, целый? Сена под парашютом спокойно протекала к Лувру и не говорила, выжил ли упавший. Или с тем же равнодушием, как и течет, поглотила она его.

* * *

Все-таки удавалось и покупать. Заранее установлена ‘зона безопасности’ в цене. Сколь скромная! Но выше идти жутко. И за эту робость до сих пор иногда упрекаешь себя. Не купил! Не решился. Вижу трехтомную ‘Историю Флоренции’, кто-то более смелый овладел ею. Или отличного Петрарку в двух томах…
Но особенно помнится один горький случай. Как сейчас вижу ларек левобережный, на quai St. Michel {набережной св. Мишеля (фр.).}, тотчас за мостом. Было тепло, бледно-облачно и светло, даже слишком утомляет глаза, в этом случае под тополями лучше, но тут нет их. Попалась книжечка писем…
Из предисловия оказывается: в одной из итальянских семинарий XVIII века учились два приятеля. Кончили ее, а пути оказались разные. Один пошел по церковной части, другой бросил все и увлекся цирком. Один стал знаменитым клоуном, другой епископом, кардиналом, наконец папой. Кажется, это был один из многочисленных Григориев.
Но дружба не прекратилась. Они и вообще не теряли друг друга из виду, благожелательность же и память о юных днях сохранилась и тогда, когда один обратился в наместника св. Петра, а другой размалевывал себе физиономию и в шутовском колпаке смешил публику Брешии, Милана.
Но вот это и все… — больше ничего не успел вычитать о них под июньским парижским светом с небеси. Не купил! А потом сколько раз проходил по этому же месту, искал, искал нет, здесь уж так: из какой-то пучины вынырнула, предстала, хочешь взять — бери, а не хочешь, упустишь минуту, так не удивляйся: больше не увидишь. Завтра выставят другое.
Это касается тех книг, которых хочешь. Есть и иные. Они вечно преследуют, куда бы ни обратился. ‘Предал ли я Саррая’?— какой-то генерал, оправдывающийся пред потомством, так ‘выскакивал’, то на правом, то на левом берегу, что увидишь его и расстроишься: ‘Да мне все равно, предавал ты или нет, уходи, пожалуйста…’ Но на следующем перекрестке он опять тут как тут.
А ‘Болгарское искусство’? А ‘Бурная жизнь Мирабо’?
Ламартин стал внушать смешанное чувство — уважения к усидчивости (‘писали не гуляли’) и некоей подозрительности: не вода ли все эти бесконечные тома? ‘История жирондистов’ — почтенная вещь, четыре книги. А рядом ‘История Турции’ — восемь томов, пройдешь пять минут ‘История литературы’, 22 тома (о чем угодно, вплоть до России и Тургенева…).

* * *

Но есть и великие броненосцы, наводящие трепет. Платон, Цицерон, Тит Ливии… мало ли еще что, не говоря уже о Расинах, Корнелях и Мольерах. Гиббон, четырнадцать томов — ‘Падение Западно-Римской Империи’ — тут вспомнишь прежнюю Россию, наших усердных Павленковых и Солдатенковых, покорно издававших переводы знаменитостей.
Но Италии всегда везло у Шатле. Случай, или так уж полагалось? Книги немодные и недорогие. Отсюда приехали ко мне Боккаччио и Гольдони, Альфиери, Джованни Фиорентино и ‘сам’ — Данте Алигиери Флорентинец. ‘Божественная Комедия’, изданная в Париже по-итальянски, в 40-х гг. прошлого века, в переплете с золотыми разводами на корешке: reliure de l’poque {Переплет эпохи (фр.).}. Для меня же эта книга оказалась если не эпохой, то восстановила прежнюю мою ‘эпоху’ — перевода ‘Ада’ (19131918 гг.).
В бурях войн, революций этот труд успокаивал и питал. Трижды находил он издателя, трижды войны и революции вмешивались — от издательств оставались щепки. Но рукопись, над которой сидел и в Москве, и в тульском Притыкине, удалось вывезти. Она постарела и пожелтела, формат бумаги теперь исторический, написана давним почерком, но жива. (Шесть веков назад уносил автор подлинник ее из Флоренции в мешке заплечном, пробираясь тайными тропами Казентина в изгнание.)
И вот бродяжничество по Quais натолкнуло на полузабытую работу. Подтапливая печку, можно было строку за строкой вновь сличить перевод с подлинником. Кое-что выправить, кое-где усилить певучесть, смелее сказать, вообще постараться улучшить. Это опять поддерживало, как и в дни Москвы. Так украсил мне Данте Алигиери целую зиму. Дай Бог здоровья букинистам Сены.

* * *

Нельзя отрицать: проходишь меж их ларей, как по некоему кладбищу. Кто-то думал, писал, ждал успеха, а может быть славы. Некоторые — сколь немногие! — ее получили. Но все умерли, остались их легкие, тоже столь тленные следы. Правда, некоторые еще живы — можно увидеть Мориака, Монтерлана, Моруа, но это единицы. В общем — упокоение ушедших, главнейше литературы французской. Славные имена Бальзака и Флобера, Мериме, Бодлэра и Верлена, да и ряд других. Большие, малые, все лежат рядом, и сколько их, сколько! Франция, разумеется, литературнейшая страна, именно страна нашего цеха, и неудивительно, что мавзолей так обширен. И какое ж количество никому неведомых, может быть, раз блеснула надежда, а потом затолкали и пошли ко дну наши собратья в несчетной толпе писавших.
Затесались среди них и мы, русские (во французских переводах). Попадается Бунин, Алданов, Шмелев и я сам, Куприн. Когда даже жив и видишь в ларьке книги близких тебе и корешок собственной, то кажется, что уж это часть твоего прошлого, тоже скромное погребение среди тысяч могил.
Дважды я покупал сам себя — цена небольшая. Раз даже не удержался, сказал, что роман мой. Продавец не совсем понял. Пришлось объяснить — я-то вот и написал.
Он сперва не поверил. Верно, я показался ему выходцем с того света (‘un revenant’). Но потом убедился. Даже стал веселей и любезней. Из сочувствия уступил десять франков.
Да, приятные прогулки, их вспоминаешь с удовольствием. И назидательные. Конечно, есть нечто меланхолическое. Иногда чувствуешь как бы космическое одиночество (звездное небо ночью): огромный мир, благородная литература, культура Франции с героями и неудачниками — противостоишь этому один, неведомый, ни с кем не сливающийся, пришлец, иноземец. (‘Ибо странник я у Тебя, пришлец, как и все отцы мои’).
Ни звука на родном языке из писания твоего никто тут не услышит. А если бы и услышал, глазом бы не повел: своих достаточно, слишком даже много.
Зрелище необозримости труда и творчества, чужестранство, ощущение себя ‘последним’, ‘с дорог и изгородей’, ‘с улиц и переулков’, все учит смирению.
Все проходит. Пройдут и эти славные набережные, и книги, и собратья, и сам ты. Но для чего-то дано говорить. Такова Воля. Ты очень ничтожен рядом с миром. Но в тебе тоже мир, и в нем искра. Смиряйся. И не унывай.

ПРИМЕЧАНИЯ

Русская мысль. 1949. 18 нояб. No 190.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека