Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Семен-каторжник
Как грустна вечерняя заря осенью! Ровной далекой полоской стелется она над сжатым полем и замирает в темных ветвях оголенного сада.
Старый дед, сторож моего дома, сидит в уголке на полу и вяжет сеть. Лампа освещает его наклоненную седую голову. Когда я проходил мимо к двери, он окликнул меня:
— Куда ты, Лисеич, собрался с ружьем на ночь?
— Да вот,— говорю,— хочу к леснику пройти. А то что-то скучно дома одному.
— Одному-то скушно. Я вот — вяжешь сеть-то, и вспоминаешь то — это, и все не радость. Покойников вспомнишь, да что и не надо. Ежели бы знать, то и это не так выходило. Если б знамо вперед было, поворотил бы, другое было бы… Не дадено человеку знать, значит, вперед-то. А то бы…
— Верно,— говорю,— не дано. Пойдем, запирай дом. Пойдем со мной к леснику чай пить с медом.
— Пойдем, чего ж. Он человек вот что ни на есть твердый. Вино не пьет.
Заперев дверь дома на замок, мы пошли. Спускались к речке. На седых зарослях ольхи мелькала белым пятном собака моя, Феб, задумчиво отражалась заря в темной глубине реки…
Тихо горел огонек с краю леса в доме лесничего. У крыльца дома стояли двое крестьян и лесничий.
— Лисеич, здравствуй,— сказал мне приветливо лесник.— Дело какое! Я сейчас. Вот, лес воруют. А я отвечай.
Стоящие мужики молчали.
— Чего уж, вижу — да не гляжу. Так нет, днем, прямо на виду, пилят. Ну, и попали на самого. Что я теперь должон? Лесничий такой-сякой… Эх вы! Аккуратно надо. Знаю — нужда. Меня-то во что ставите? Скажет — помогаю. Что мне, жалко, что ли, леса? Да не велено. Понять надо. Я, что ль, не велю? Мой лес-то, что ль? Мой?.. Ну, пойдем, Лисеич. Им что ни говори — вот прямо, чисто дерево, молчат.
В большой горнице лесника горела лампа. За столом сидел кудлатый старик. Когда мы вошли, он взглянул на нас и встал. Это был высокого роста старик. Его большие карие глаза озабоченно посмотрели на нас.
— Сиди, Семен Тихоныч,— сказал лесничий.— Это, вот, сосед. С Анисимова. Свои люди. Рад, Лисеич, садись. Ставь самовар,— сказал лесничий жене.— Попьем чайку с медом. Ох, одолевают меня. Да нужда, лес крестьянину нужен. Что делать? Тащат…
Севший с краю стола кудлатый старик как-то озабоченно и робко посмотрел на лесника.
— Ничего, Семен,— сказал лесник.— Ты не робей. Это свой барин, охотник,— показал на меня лесничий.— Не бойся. Вот скажи-ка ему о жисти, что в жизни-то бывает.
Семен как-то особенно сжал руки на груди. Я, опустив голову, молчал. Какая-то особая, робкая, скорбь была в этом высоком и старом человеке. Что-то особо приятное, духовное, сразу приковало меня к нему непонятным чувством симпатии. ‘Какой особенный человек’,— подумал я.
— Ну, пещерный житель,— смеясь, сказал лесничий,— попей чайку. Он вина тоже не пьет, что и я.
— Пещерный житель? Почему? — спрашиваю я.— Разве вы в пещере живете?
— Да, барин,— ответил старик.— Пожалуй, что и так. Вроде что пещерным выхожу. Живу в лесу здесь недалече, под бугром, к речке. Меня не найти нипочем. Так вход в логово себе сделал в земле. Но вот приходит время пропадать: зима скоро, замерзнешь. А то бы…
— А вы что ж, хоронитесь от кого? — спросил я прямо.
— Хоронюсь, верно то! Так что хоронюсь,— ответил он и прямо и пристально посмотрел мне в глаза.— От людей хоронюсь! Людей боюсь боле всего. Страшен, вот страшен человек мне. Нет ничего страшнее человека.
— Есть ведь люди и неплохие,— сказал я.— Вот я как-то не боюсь людей.
— Верно, есть, хорошие есть люди. Но им до тебя нет заботы, дела до тебя нет, пропадай — им все одно. Верно, есть разные, но мне страшен человек, люди страшны. Я от них хоронюсь. Одному лучше. Барин, как на свете-то, на земле жить как хорошо. Ведь это что! Солнце светит, радость какая. Хоть вот небо взять поутру, глядеть на него. Ведь это что! Река хоша! А лес? Эх, и радость глядеть. А люди? Ух, беда. Все горе, везде горе, злоба. А ведь людям-то свобода от Бога дана. Живи, как хошь,— почто он злобу любит? Вот скажи, зачем?
— Обидели тебя сильно, знать…— сказал я.
— Люди-то. Они только и знают друг дружку обижать. Первое это дело у их. Барин, я ведь на каторге был шестнадцать лет. И вот в июле этот год вернулся сюда, на родину, значит. Ну, и никого нету… Померли и жена, и двое детев. Все взяли, говорят — чего пришел, каторжник. Он вот знает,— показал он на лесничего,— гонят, уходи, боле ничего. Да я бы и сам не остался, неохота мне с людьми боле жить, жутко, страшно. Когда без них, один,— лучше.
— Шестнадцать лет,— говорю я.— За что же? Значит, было преступление?
— То-то, что не было. Суд был — нет ничего страшнее суда человеческого, а Божьего — не знаем. Тот, может, еще страшнее… Только за что ж он, Господь, человекам дал эдакий рай, зелень, солнце, краску такую? Знать, он — Бог-то, добрей людев.
— Судили-то, значит, тебя за что ж, в каторгу-то?
— Топор…— ответил Семен.— Я плотничал. Ну, у попа в Заозерье — погост там — сарай рубил, значит — сруб. Ну, кто-то, злодей, значит, и убил в те поры псаломщикову жену и выкрал одежину. Обворовали, значит, топором убили. А топор — мой. Ну, сидел в остроге до-о-олго… Суд потом. На суде барин в белой жилетке, в мундире, говорил, говорил. ‘Не сознается,— говорит про меня,— это, значит, самый злодей’,— говорит. Ну, суд идет. Говорят, говорят, то и ето, сознавайся. Я говорю ему: ‘Барин, чего вы на меня наговорили, я не убивца, зря на меня наговариваете, барин’. Ну, вышли все потом, присяжные, завсегдатаи, али заседатели, сказали — виноват, убивца, значит, я. Так вышло. Ну и увели меня опять в острог, в кандалы, и шабаш. Гоняли, возили и далеко угнали, в Сибирь, на конец света прямо. Народ там, верно, и-и страшон, злодеи… Я им говорю: ‘Я не убивца, не убивал’,— а они смеются, и ну меня бить. И что только говорят: ‘Не наш,— говорят,— ты — сволочь. Шпана ты, жулик’. Ну что говорить: начальство тоже невзлюбило меня. Тяжкая жисть…
— Ну и что, отбыл наказание?
— Нет. Меня на двадцать годов осудили и навечно там оставаться. Только этот самый работник псаломщиков, что неподалеку-то жил в деревне Гнезды, тамошний он, захворал. Так, значит, совесть, что ли, его заела, только пришел в город к начальству и все, как есть, рассказал, как это он убил псаломщицу, да и доказал, значит,— кольцо с руки ее принес, да и крест, что снял. Ну, псаломщик признал. Суд был…
Помолчав, он продолжал:
— Ну, меня, значит, в город в кандалах вели. Долго опять в тюрьме был. Кандалы сняли. Бумагу прочли мне — довольно, значит, мучить меня. Опять отправили дальше, и там мне бумагу дали — значит, ступай куды хочешь, ай оставайся. Денег дали — двадцать шесть рублей на дорогу. Ну, я и пешком шел, и ехал, и опять что вышло. Присел это я на дороге со своим попутчиком. Прихватили меня, значит, кто ехали на тройке. Зима, холодно. Тем-то холодно, ух, стужа, Сибирь…
Помолчав, он отхлебнул чай с блюдца:
— Вот люди, значит, попутчики. Еду я. Поглядели мою бумагу и остановились, и схватили меня за руки, и другие шарют всего, а ямщик смеется. Деньги отняли, бумагу тоже, меня из саней выбросили и айда, уехали. Вот. Вот что люди.
— Ну, как же ты теперь не работаешь, живешь в лесу, в пещере?
— Да. Да ведь вот, бумагу, значит, отняли. Опять сидел почитай год. Уже новую получил бумагу. Весной получил. Уж легче пробираться было. Шел, кору ел, траву. Иду и иду. Пришел. Теперь вот тута не трогают. Бумагу берегу. Начальство тутошное знает, жалеет… Но я не кажусь… От людей-то хоронюсь…
— А лет-то тебе сколько? — спросил я.
— Лет-то? Вот только стар я кажусь, а мне сорок семь годов. Работать, говоришь, да? — помолчав, сказал он,— работать как же?.. Опять чего бы не вышло от людев. Боюсь людей.
— Да почему же? — говорю я.
— Эх, барин, это вот вышло. А все-таки люди друг дружке горя хотят… отнять хотят, завиствуют, никого не жалеют. Твое, мое, отдашь — не отдашь… Нет, неохота с людьми мне быть больше. Куда деться, зима наступает, хочу берлогу вырыть. Залезть в ее. Может, как и перебьюсь… А с людьми — нет, досыта спознался… Будя…
* * *
Как-то зимой приехал я к лесничему. Я спросил лесника, куда девался Семен. Лесничий пристально посмотрел на меня, сказал:
— А чуден Семен. Много правды в нем есть. Вот что, дай слово, Лисеич, не говори никому… Пристроил я его тута, у себя. Только он под полом, у печки, поместился. Живет там, людей чтоб мене видеть. Ну и ходит на реку — где подале. Рыбу — пробьет прорубку — и ловит… Ну, и живет.
— Позови его,— говорю я леснику.
— Нет, не надо, он очень просил. Неохота ему людев видеть, надо уважить. Пускай. Такой уж уродился…
— Ну, а в церковь он ходит когда? — спросил я.
— Нет, не ходит. Бог, говорит, есть, только знать про него не дадено людям…