Семейный очаг, Баранцевич Казимир Станиславович, Год: 1893

Время на прочтение: 329 минут(ы)

СЕМЕЙНЫЙ ОЧАГЪ.

Романъ.

Heiraten heisst — seine Rechte halbieren,
und seine Pflichten verdoppeln.
Schopenhauer.

(Посвящается Николаю Андреевичу Протасову).

I.

‘С.-Петербургъ, 27 мая 1886 года’.

Любезный братъ!

‘По долгу и обязанности близкаго родного я долженъ сообщить теб объ одномъ, весьма важномъ, ршающемъ мою судьбу дл’…
Писавшій эти строки, приземистый, нсколько сутуловатый человкъ, лтъ 43, 45, положилъ перо на столъ, откинулся на спинку стула и задумался, медленно и слегка поглаживая гладко выбритый подбородокъ.
‘Братъ будетъ читать и подумаетъ, что не выдержалъ, старый холостякъ, потомъ покажетъ письмо Викторин, а та, съ свойственнымъ всмъ француженкамъ, легкомысліемъ…’
Брови его сдвинулись, и срые, спокойные глаза сверкнули. Но это продолжалось не боле минуты: морщинки на перенось разгладились и глаза приняли свое обычное, безстрастное выраженіе.
‘Пусть думаютъ, что хотятъ. Все-таки я обязанъ написать, а до остального мн нтъ никакого дла!’
И, какъ-бы желая на бумаг утвердить незыблемость принятаго ршенія, онъ взялъ перо, согнулся надъ столомъ, выдвинувъ, по привычк людей многопишущихъ, правое плечо впередъ и, къ написаннымъ строкамъ, быстро прибавилъ крупнымъ, связнымъ почеркомъ:
‘… Я намренъ жениться. Двушка, которую я избралъ въ спутницы моей жизни, — Надежда Сергевна Заболотина, — образованная, милая особа, правда, немного молода для меня, — ей всего 20 лтъ, но съ выработаннымъ, серьезнымъ взглядомъ на жизнь’…
Онъ опять задумался, какъ-бы затрудняясь въ выбор выраженій, но въ сущности наплывъ воспоминаній о его будущей ‘спутниц жизни’ помшалъ продолжать письмо.
Ему вспомнилась стройная, энергическая фигура двушки въ темномъ плать, съ гладко зачесанными въ дв косы густыми, каштановыми волосами, вспомнился спокойный, внушающій необыкновенное довріе свтлый взглядъ ея большихъ карихъ глазъ и плавныя неторопливыя движенія нсколько большихъ рукъ. Когда она разговариваетъ, то немного наклоняетъ на бокъ голову, и это у ней выходитъ очень мило, — припомнилось ему за одно.
Онъ встртился и познакомился съ этимъ семействомъ около мсяца тому назадъ. Знакомство вышло совершенно случайное. Одинъ изъ сослуживцевъ, нкій Кирилочкинъ, зазвалъ его къ себ въ воскресенье на дачу. Это было на Карповк. Посл обда сослуживцы вышли погулять въ общій садъ, и тутъ Петръ Степанычъ увидлъ ее. Она сидла въ бесдк и читала. Услышавъ шаги,— она хотла было удалиться, но Кирилочкинъ, развязный молодой человкъ, очень находчивый, умвшій не теряться ни при какихъ обстоятельствахъ, подошелъ къ ней и заговорилъ на правахъ сосда по дач. Хотя Кирилочкинъ дйствительно уже черезъ-чуръ развязенъ и вполн заслуживаетъ названія нахала, но Петръ Степанычъ ему все-таки долженъ быть благодаренъ. Не будь его, ему-бы никогда и въ голову не пришло познакомиться съ Надеждой Сергевной и ея семействомъ… Кирилочкинъ тутъ-же представилъ его, и нужно сказать правду, Надежда Сергевна не обратила на него никакого вниманія, хотя Петру Степанычу пріятно было замтить, что почти такимъ-же вниманіемъ пользовался и самъ Кирилочкинъ, несмотря на свои развязныя манеры, болтовню, новый, съ иголочки костюмъ и сиреневаго цвта галстухъ, нравившійся, кажется, больше всего, самому обладателю. Весьма важно то обстоятельство,— и о немъ Петръ Степанычъ не забудетъ никогда,— что въ тотъ-же вечеръ, посл катанья на лодк, сопровождавшагося всевозможными глупостями того-же Кирилочкина и еще двоихъ какихъ-то молодыхъ людей, Петръ Степанычъ познакомился съ мамашей Наденьки и произвелъ на нее столь благопріятное впечатлніе, что она пригласила его.бывать…— ‘Кстати, нужно будетъ сообщить ему объ этомъ семейств!’ сказалъ себ Петръ Степанычъ и написалъ:
‘Это семейство одного отставного капитана, состоящее изъ моей невсты, другой дочери, Ольги, 19 лтъ, еще дочери, 16 лтъ, Вры, и сына Владиміра, студента. Мать, Олимпіада Петровна — женщина уже почтенныхъ лтъ, — съ мужемъ не живетъ’…
— Отчего она не живетъ съ мужемъ? задалъ себ вопросъ Петръ Степанычъ, — это довольно странно, и для меня докуда необъяснимо! Не зачеркнуть-ли, чтобы братъ не заподозрилъ чего-нибудь дурного? Ну, ужъ все равно! Написалъ, оставлю такъ. Въ самомъ дл, отчего она съ мужемъ не живетъ? Характеромъ не сошлись, что-ли? Это бываетъ! Да, это бываетъ! вслухъ повторилъ Петръ Степанычъ и задумался… Не сойдутся характерами, и… кончено… А то еще бываетъ, несоотвтствіе лтъ… разные взгляды на жизнь…
— Да, бываетъ! вздохнулъ Петръ Степанычъ,— и… не дай Богъ!
Онъ снова согнулся надъ столомъ, и приписалъ къ письму, какъ-бы желая послдующими строками стушевать впечатлніе отъ написаннаго раньше:
‘Семейство это, какъ я могъ замтить, въ полномъ смысл слова порядочное. Они бдны, и, конечно, ни на какое приданое разсчитывать нечего, да я объ этомъ не думаю, какъ не думалъ никогда. Трудъ, по моему, самое лучшее обезпеченіе въ жизни’!!.
Заключивъ эту фразу двумя большими восклицательными знаками. Петръ Степанычъ откинулся на спинку стула.
Взглядъ его безцльно блуждалъ въ пространств, скользя то по письменному столу съ стоявшими на немъ: большой, бронзовой чернильницей, парой подсвчниковъ, лампой подъ голубымъ, стекляннымъ абажуромъ и нсколькими, неизбжными на такомъ стол, бездлушками, то по стнамъ, оклееннымъ темными, шоколаднаго цвта, обоями съ англійской гравюрой въ простнк и двумя-тремя олеографіями по сторонамъ, то по двумъ, широкимъ окнамъ, на подоконникахъ которыхъ стояло нсколько горшковъ цвтовъ. Фраза, которую онъ только что изобразилъ, не написалась просто, такъ, ради того, чтобы блеснуть краснымъ словцомъ, — нтъ, эта фраза составляетъ одно изъ главныхъ его воззрній на жизнь. Въ какихъ фазисахъ своего, развитія ни припоминаетъ себя Петръ Степанычъ, — во всхъ ихъ трудъ игралъ главную роль. Съ трудомъ давалось ему ученье, и упорствомъ онъ достигъ того, что для другихъ было сравнительно легко,— окончилъ курсъ въ одной изъ столичныхъ гимназій. На рукахъ его была мать, больной, разслабленный отецъ и трое братьевъ. Увлеченный примромъ нсколькихъ товарищей, Петръ Степанычъ думалъ было поступить въ университетъ, но этотъ послдній такъ и остался въ области мечтаній: нужно было прямо начать зарабатывать пропитаніе для семьи. Это былъ его долгъ, и Петръ Степанычъ ршилъ его исполнить. Онъ поступилъ канцелярскимъ чиновникомъ въ одинъ изъ безчисленныхъ столичныхъ департаментовъ. То-же сознаніе долга по отношенію къ родителямъ и воспитанная съ дтства аккуратность въ исполненіи своихъ обязанностей — побудили Петра Степаныча служить, что называется, врой и правдой, не манкировать и не гордыбачить. Не было въ Петр Степаныч ни приниженности, ни искательства, онъ не старался сдлать карьеру и не сдлалъ, въ 45 лтъ оставшись столоначальникомъ съ чиномъ коллежскаго ассесора, но онъ служилъ съ честью и это сознаніе заставляло его внутренне гордиться передъ другими. Онъ не былъ глупъ, и зналъ, что на служб ему приходится длать много лишняго и ненужнаго, что формализмъ задаетъ дло, но онъ не позволялъ себ изъ одного этого сознанія относиться къ работ спустя рукава, и многимъ изъ своихъ сослуживцевъ говорилъ прямо: — ‘вы говорите то не нужно, это не нужно! Прекрасно, я съ вами согласенъ. Но измнить порядка вы не можете и даже не хотите приниматься. А между тмъ за это ненужное вы получаете жалованье. Такъ одно изъ двухъ: или уходите, или, если остаетесь, длайте то, что велятъ, честно исполняйте ваши обязанности’.
Его называли чудакомъ, человкомъ отжившихъ понятій, нкоторые просто считали его глупцомъ, но вс отдавали ему преимущество въ одномъ: онъ былъ честный чиновникъ и ‘мученикъ труда’, какъ прозвалъ его легкомысленный Кирилочкинъ.
И вотъ теперь онъ намренъ жениться… Это намреніе пришло не сразу. Петръ Степанычъ долго обдумывалъ опасный шагъ, долго присматривался въ знакомыхъ семьяхъ къ двицамъ,— поговаривали даже, что ради этого онъ познакомился съ одной свахой,— но ни одна изъ виднныхъ имъ двушекъ не удовлетворяла его внутреннимъ потребностямъ. Въ невст онъ искалъ прототипа своей матери, скромной, любящей женщины, трудившейся у семейнаго очага и жертвовавшей дтямъ собою. На эту тему онъ пробовалъ заговаривать съ двицами, которыхъ ему прочили въ невсты, и тотчасъ, посл нсколькихъ словъ, разочаровывался. Двицы оказывались просто двицами, т. е. существами, желавшими прежде всего нравиться въ самомъ обыденномъ смысл этого слова, а затмъ выйти замужъ. Он надвали лучшія платья, украшали себя кружевами, лентами, принимали красивыя, по ихъ мннію, позы, наивничали самымъ непозволительнымъ образомъ и безданно-безпошлинно говорили глупости. Петру Степанычу это не нравилось и онъ тотчасъ-же охладвалъ къ своему намренію жениться. Если случалось, что онъ начиналъ заговаривать на тему о супружеств и взаимныхъ обязанностяхъ мужа и жены, о томъ, что брачущіеся должны быть готовыми ко всякимъ испытаніямъ въ жизни и научиться идти рука объ руку вмст,— двица раскрывала большіе глаза, поджимала губы, длала недовольное лицо и умолкала. Петръ Степанычъ видлъ, что тутъ ему длать нечего, уходилъ и уже боле не возвращался. А двицы жаловались на него мамашамъ, говорили, что онъ слишкомъ серьезенъ, солиденъ, слишкомъ прозаиченъ и немного старъ.
На его глазахъ нсколько такихъ поэтическихъ двицъ повышли замужъ чуть-ли не за перваго попавшагося любезника и говоруна, и вс он впослдствіи влачили жалкое существованіе.
Петръ Степанычъ, до фанатизма врный своимъ взглядамъ, въ томъ же тон, въ какомъ бесдовалъ съ предшествовавшими двицами, заговорилъ съ Наденькой, и съ удивленіемъ замтилъ, что къ затронутымъ имъ вопросамъ она относится просто, по человчески, а не по двически. Не было ни широко раскрытыхъ, недоумвающихъ глазъ, ни поджиманья губъ. Наденька оказалась одного взгляда съ нимъ. Разговоръ происходилъ на набережной Невы, обсаженной вковыми липами. Лучи заходящаго солнца освщали спокойную поверхность рки, на которой не было видно ни барокъ, ни лодокъ. Только къ маленькой пристани, время отъ времени, подходили пароходы, высаживали нсколькихъ пассажировъ и убгали въ даль, подернутую розоватымъ туманомъ заката.
И, когда, сидя на скамейк въ нсколькихъ шагахъ отъ пристани, Петръ Степанычъ съ увлеченіемъ убжденнаго человка говорилъ Наденьк о томъ, что когда они женятся, они всю жизнь, не взирая ни на какія бды, должны идти вмст, врные другъ другу, не обращая вниманія на годы, которые все измняютъ, но не должны измнить ихъ взаимныхъ чувствъ,— ему казалось, что олицетвореніемъ этихъ грядущихъ, смняющихъ одинъ другого годовъ,— являются пассажиры пароходовъ, невдомые, чужіе люди, неизвстно откуда прибывающіе и куда уходящіе. Какое имъ дло до этихъ неизвстныхъ людей, какое имъ дло до того, что будетъ впереди, только бы они любили, уважали другъ друга и до гроба были бы всегда вмст!
— Надежда Сергевна, прежде всего вы должны узнать мой характеръ, — говорилъ Петръ Степанычъ, — я человкъ холодный, разсудительный, можетъ быть даже черезъ-чуръ. Я не способенъ и никогда, даже въ юношескіе годы, не былъ способенъ на увлеченія. Боюсь, что со мною вамъ покажется скучно!
— Скучно? Что вы хотите этимъ сказать, Петръ Степанычъ?
— Ну, хотя бы потому скучно, что я люблю сидть дома.
— Я тоже. У меня характеръ такой, я не люблю ходить въ гости, не люблю, когда и у насъ бываютъ. Единственное и любимое мое развлеченіе — театръ.
Петръ Степанычъ задумался. Онъ не любилъ театра, но тутъ же ршилъ, что долженъ будетъ принести жертву будущей жен.
— Театръ — благородное развлеченіе, и даже, какъ бы сказать… полезное,— отвчалъ онъ,— затмъ остается одинъ еще очень важный пунктъ. Мн бы хотлось знать, какъ вы понимаете любовь… то-есть, что вы подразумеваете подъ словомъ: любить человка?
Наденька затруднилась въ отвт и Петръ Степанычъ не настаивалъ на немъ,— ему важне всего было высказаться самому.
— Любовь бываетъ разная,— продолжалъ онъ,— вотъ напримръ, если бы мн было 20, 25 лтъ, я былъ… ну, строенъ, красивъ собою, носилъ бы еще какую-нибудь военную форму, этакой какой-нибудь доломанъ, ботфорты со шпорами, словомъ, что-нибудь въ этомъ род,— и вы бы влюбились въ меня. Для меня было бы ясно, что вы влюбились въ мою.фигуру, въ мою форму, а не въ меня, не въ человка, и этотъ сортъ любви я считаю самымъ непрочнымъ. Вдь можетъ же явиться другой, красиве, въ боле красивомъ наряд и вы забудете меня и влюбитесь въ того. Эта любовь самаго незрлаго юношества. Конечно, было бы смшно, если бы я, въ 45 лтъ, при моей фигур сталъ бы претендовать на такую любовь. Да я ее даже не признаю за чувство. А вотъ другая любовь. Это когда вы меньше всего обращаете вниманіе на вншность человка. Миритесь даже и съ тмъ, если онъ уродъ, горбатый, и любите въ немъ его душу, сошлись съ нимъ во взглядахъ, уважаете его убжденія. Это самая прочная, самая сильная любовь — она переживаетъ людей. Человкъ можетъ умереть, но память о немъ останется вчно, вчно будетъ вспоминаться, что онъ сказалъ тогда-то, что думалъ, какъ относился къ такому-то вопросу жизни…
Петръ Степанычъ смолкъ и пристально посмотрлъ на Наденьку.
Она сидла, задумчиво устремивъ глаза на Неву и машинально чертила кончикомъ зонтика по песку. На ея лиц было вдумчивое, сосредоточенное выраженіе. Казалось, она взвшивала въ ум каждое слово Петра Степаныча. Она вздохнула протяжно и глубоко и не сказала ничего.
— Вся эта поэзія любви, воспваемая въ стихахъ и проз, съ годами исчезаетъ,— продолжалъ Петръ Степанычъ,— нкоторые находятъ возможнымъ продолжать тоже съ другими, но не о нихъ рчь! Что же остается? Остается то, что дйствительно серьезно и глубоко: единодушіе, привычка другъ къ другу, когда одинъ не можетъ жить безъ другого, когда онъ въ этомъ другомъ лишается половины себя самого! Вотъ это и есть истинная любовь…
Петръ Степанычъ тоже задумался на минуту, потомъ продолжалъ:
— Надежда Сергевна! Послушайте, что я вамъ сейчасъ скажу. Я не могу, конечно, разсчитывать, чтобы вы такъ сразу стали думать какъ я, для этого мы еще недостаточно знаемъ другъ друга. И если вы не чувствуете въ себ способности или желанія сойтись со мною только при этомъ условіи, то лучше не затвать ничего и оборвать сейчасъ же. Простите за рзкость. Я привыкъ ко всякому длу относиться честно, а такое дло, какъ женитьба, вы понимаете, что это дло не шуточное!..
Да, она это понимала. Въ ней происходила какая-то скрытая борьба. Но по вншности она была спокойна по прежнему и только частое дыханіе выдавало ее.
— Не зачмъ спшить,— продолжалъ Петръ Степанычъ,— если вы еще хорошенько не узнали меня, мои взгляды на супружескую жизнь,— подождемъ. По крайней мр я буду ждать сколько хотите, и сдлаю предложеніе, то-есть сообщу вашей мамаш, кода вы скажете: пора! Подумайте хорошенько о томъ, что я вамъ сказалъ. Больше я не прибавлю ни слова, но ни отъ одного слова не откажусь…
Они встали со скамейки и пошли по алле домой. У самой калитки дачи Наденька, прощаясь, протянула ему руку. Рука была холодна, но въ голос двушки звенли твердыя, увренныя нотки, когда она сказала:
— Я все обдумала. Да, я согласна. Приходите въ слдующее воскресенье, и тогда…
Онъ не далъ ей договорить, потянулъ къ себ руку и поцловалъ.
Возвращаясь домой, въ Гороховую, онъ не предавался восторгамъ, не строилъ радужныхъ плановъ будущей супружеской жизни. Опытъ жизни подсказывалъ ему, что радоваться преждевременно, и все еще можетъ измниться. ‘Поживемъ — увидимъ!’ — говорилъ себ Петръ Степанычъ.
Наступило воскресенье, Петръ Степанычъ пришелъ къ Заболотинымъ, провелъ у нихъ весь день и вечеръ, но формальнаго предложенія не сдлалъ, а Наденьк сказалъ, что торопиться нечего, и что въ ея же интересахъ подождать еще.
Но когда онъ возвращался домой, то ршилъ, что женится на Наденьк непремнно…
Петръ Степанычъ взялъ перо и быстро закончилъ письмо къ брату слдующими строчками:
‘И такъ, я женюсь!.. Что же теб сказать боле? Я еще не. сдлалъ предложенія, т. е. формальнаго, но знаю, что оно будетъ принято, и думаю обвнчаться въ будущемъ мсяц. Во всякомъ случа ты еще получишь.отъ меня письмо съ обозначеніемъ дня свадьбы, на каковую, надюсь, прідешь, чмъ доставишь большое удовольствіе любящему тебя брату —.Петру Рыняеву’.
Запечатавъ письмо въ конвертъ и написавъ адресъ, Петръ Степанычъ всталъ съ кресла и сдлалъ нсколько шаговъ по комнат.
Сумерки сгущались. Изъ оконъ комнаты Петра Степаныча, находившейся въ пятомъ этаж, открывался видъ на крыши сосднихъ домовъ съ безчисленными трубами, съ вырисовывавшимися кое-гд силуэтами двухъ-трехъ церковныхъ колоколенъ. Багровый закатъ еще освщалъ эту панораму нагроможденныхъ въ одну кучу крышъ и трубъ съ тянувшимся къ голубому небу розоватымъ дымкомъ, но внизу уже были полныя сумерки блой, петербургской ночи. Движеніе экипажей непрерывнымъ, неяснымъ грохотомъ доносилось сюда.
Въ комнат было еще свтло.
Не зажигая лампы, Петръ Степанычъ слъ на диванъ въ глубин комнаты и, откинувшись на спинку, предался неопредленному, неясному, какъ сами сумерки, раздумью. Что-то похожее на грусть закралось ему въ душу. Онъ привыкъ къ своему жилью, къ обстановк, и ему было немного жаль покидать то, съ чмъ онъ усплъ сродниться. Въ немъ сказались свойства холостяка — привыкать къ вншнимъ предметамъ, даже любить ихъ.
Сколько разъ онъ сиживалъ тутъ на диван, безмолвный, одинокій, повряя свои думы этимъ мрачнымъ стнамъ съ шоколадными обоями, которыя, казалось, съ укоромъ смотрли теперь на него. Сколько разъ, подходя къ окну и опершись о косякъ рамы, онъ смотрлъ на затихавшій, начинавшій постепенно погружаться во мракъ городъ, этотъ огромный городъ, въ отношеніи обитателей котораго онъ составлялъ такую же незначительную величину, какъ какая-нибудь песчинка въ необозримой пустын! Сколько разъ онъ думалъ при этомъ, найдется ли, и гд именно найдется то существо, которое бы ршилось соединиться съ нимъ и пошло съ нимъ рука объ руку, по тернистому пути жизни. И вотъ, такое существо нашлось, не далекъ тотъ день, когда онъ назоветъ Надю своею женою. Чего же боле? Отчего же, однако, чувство тихой грусти все сильне и сильне разростается въ его груди, и ему, 45-лтнему мужчин, хочется не то излиться передъ кмъ, не то плакать?…
Да, странна бываетъ природа человка!
Въ дверь тихонько постучали.. Петръ Степанычъ вздрогнулъ отъ неожиданности и, тотчасъ же оправившись, сказалъ:
— Войдите!
Въ комнату вошла среднихъ лтъ женщина въ кокетливомъ, свтломъ капот съ бантиками и черной фаншонк съ оранжевыми лентами на голов. Ея полное, круглое лицо съ мясистымъ носомъ и большими срыми глазами на выкат производили впечатлніе чувственности. Движенія ея были медленны и вялы, какъ у всхъ зажирвшихъ людей, при этомъ она страдала одышкой, что не замедлило обнаружиться, какъ только-что дама по приглашенію Петра Степаныча сла на стулъ.
— Сумерничаете, Петръ Степанычъ?— спросила квартирная хозяйка, оправляя капотъ и приводя въ легкое колебаніе ленты на головномъ убор.
— Сумерничаю, Степанида Михайловна!— отвчалъ жилецъ.
— Нынче дни долгіе. Восьмой часъ, а вонъ какъ еще свтло!
— Да, свтленько!
— Будете чай-то пить, или пойдете куда?
— Хотлъ было идти, да ужъ никуда не пойду!— отвчалъ жилецъ.
— Тогда я самоваръ велю поставить.
— Пожалуйста!
Степанида Михайловна встала, подплыла къ двери и, крикнувъ въ корридоръ: ‘екла, поставь Петру Степанычу самоваръ!’ снова услась, устремивъ мимоходомъ на жильца проницательный взглядъ.
— Что же, въ гости, что ли, собирались?— спросила она.
— Да, собирался!
— А далеко?
— Порядочно! На Петербургскую.
— Что же, тамъ теперь хорошо! Все равно, что на дач. Вотъ я тоже все въ Лсной, къ знакомымъ собираюсь. Да не соберусь.
— Отчего же такъ?
— Все несправка! Утромъ встанешь, на рынокъ нужно идти, обдъ готовить, потомъ убираться, на еклу-то нельзя положиться, этакая деревеньщина-разиня… То да другое, — глядишь и вечеръ. Когда тутъ освободишься!.. Петръ Степанычъ, о чемъ я васъ хотла спросить…
— Что такое, Степанида Михайловна?
Хозяйка въ смущеніи опустила глаза. На полномъ лиц ея появился румянецъ, даже уши покраснли.
— Ужъ не знаю, неловко какъ будто, а только очень меня интересуетъ… Вы извините пожалуйста, ежели я что не такъ. Пожалуйста извините!
— Что-же такое? Не стсняйтесь пожалуйста.
— Вотъ вы все на Петербургскую здите…
— Да. Ну такъ что-же?
— А тутъ поговариваютъ, что будто вы… того… жениться собираетесь… Вонъ лавочникъ Федосичъ намедни меня спрашивалъ: ‘Что это’, спрашиваетъ,— ‘никакъ жилецъ-то вашъ жениться собирается?’
— Странно, откуда это могло сдлаться извстнымъ лавочнику?
— Да черезъ прислугу, Петръ Степанычъ, все черезъ прислугу!
— Я екл ничего о своихъ намреніяхъ не говорилъ.
— Вы не сердитесь, Петръ Степанычъ, право не сердитесь… Вдь это что-же… нужно о чемъ-нибудь людямъ говорить, — смущенно прошептала хозяйка.
— Да я-то екл ничего не говорилъ.
— Ну, конечно! Господи! Станете вы съ прислугой о такомъ дл разговаривать! Какъ нибудь ужъ сама узнала…
Степанида Михайловна сложила коротенькія, пухлыя руки на живот и скромно опустила глаза, стараясь въ то же время хоть украдкой наблюсти за выраженіемъ лица Петра Степаныча.
Жилецъ всталъ и въ нкоторомъ волненіи началъ ходить по комнат.
— Ну, ужъ если хотите знать правду, — сказалъ онъ, на минуту пріостанавливаясь передъ хозяйкой и многозначительно глядя на нее,— то я долженъ сознаться, что дйствительно намреваюсь жениться.
— Ахъ! Въ самомъ дл? всколыхнулась на стул Степанида Михайловна, — вотъ новость! Вотъ сюрпризъ!
— Да ужъ тамъ сюрпризъ не сюрпризъ,— понимайте какъ знаете, а только намреніе у меня это есть и объ этомъ я сегодня-же пишу брату!
— Вотъ какъ!.. Ну, не ожидала! Что-же, дай Богъ! Совтъ да любовь! съ притворнымъ чувствомъ произнесла хозяйка.
— Вы искренно? Тогда, спасибо!
Петръ Степанычъ протянулъ руку и крпко пожалъ мягкую, жирную руку хозяйки.
— Я очень, очень рада! повторяла Степанида Михайловна, хотя по внезапно измнившемуся лицу ея, краснымъ пятнамъ на щекахъ и обиженному взгляду, можно было заключить, что она не очень-то рада сообщенному ей. Но женщины умютъ притворяться и еще лучше умютъ заставить поврить себ. Черезъ минуту Степанида Михайловна была по прежнему и мила и любезна, и съ нжнымъ участіемъ разспрашивала Петра Степаныча о его невст.
— Двадцати лтъ, говорите? кивала она въ тактъ головой, приводя въ движеніе головной уборъ съ желтыми лентами, — такъ… такъ… Молода еще какъ будто!.. Въ эти годы дури много у нашей сестры. Я ужъ на что была степенная двушка, а все-таки любила и потанцовать иногда, и чтобы кавалеры около были, ухаживали… Теперь ужъ, какъ за тридцать стукнуло да схоронила я своего благоврнаго, теперь и разумъ явился… Приведись ежели… это конечно смшно, и никогда ничего подобнаго не можетъ случиться, но если-бы нашелся солидный, основательный человкъ… Вдь я на двадцать лтъ была моложе моего покойнаго мужа. Подумайте только! На двадцать лтъ…
— Ну что-же тутъ особеннаго? спросилъ немного задтый за живое Петръ Степанычъ.
— Какъ-же, помилуйте!.. Вдь что я понимала? Мн-бы только танцовать да бситься, совсмъ двчонкой была, а мужу нужна была хозяйка. Ни хозяйство-то вести я не умла, ни купить что, разв по части нарядовъ, да и то лишнее переплачивала. Все какъ-то у насъ черезъ пень колода валилось. Денегъ выходило пропасть, а бывало придутъ гости, — стакановъ нтъ, чаю не изъ чего напиться. Принялъ со мною муки покойникъ!
— Извините, Степанида Михайловна, а сколько вамъ было лтъ, когда вы замужъ вышли?
— Двадцать… двадцать одинъ кажется..
— Гм! Ну, такъ я вамъ вотъ что скажу, плохое вы воспитаніе получили у родителей.
— Какъ плохое! вспыхнула хозяйка,— нтъ ужъ извините, Петръ Степанычъ, — родители мои были люди со средствами и ничего, ничего для меня не жалли. Я вдь у нихъ была единственная! И на рояли меня учили, и языкамъ. Въ первоклассный пансіонъ ходила… можетъ быть знаете, — мадамъ Миллеръ.
— Такъ-то оно такъ, образованіе-то можетъ быть вы и получили порядочное, да я не о томъ говорю! Я о воспитаніи. Дома-то васъ, видно, ни къ чему не пріучали.
— А зачмъ меня было пріучать, ежели родители со средствами, подумайте сами.
Петръ Степанычъ дйствительно задумался, только не о томъ, о чемъ ему предлагала хозяйка. Ему вдругъ до невыносимости стала скучна эта женщина. А давно-ли было то время, когда онъ любилъ сумерничать и болтать о чемъ придется съ Степанидой Михайловной. Тогда она ему казалась женщиной хотя и недалекой, но простой, доброй, съ которой было пріятно поболтать отъ нечего длать, поговорить о какой-нибудь новости дня, не выходившей изъ круга ея понятій, о дороговизн провизіи, о новомъ какомъ-нибудь распоряженіи полиціи. Тогда онъ не замчалъ тхъ мелкихъ, женскихъ ухищреній, которыя Степанида Михайловна пускала въ ходъ, то въ вид какого-нибудь новаго, кокетливо сшитаго капота, то сильныхъ духовъ, о присутствіи которыхъ слышно было даже черезъ запертую дверь комнаты, то въ вид боле или мене прозрачныхъ намековъ на тяжесть одиночества. Теперь, когда на сцену явился и первоклассный пансіонъ г-жи Миллеръ — оставившій, какъ оказывалось, весьма ничтожные слды вліянія на Степаниду Михайловну, и краска въ лиц, и обиженный, почти озлобленный взглядъ,— теперь вдругъ все стало яснымъ Петру Степанычу, какъ яснымъ стало и то, что наступилъ, наконецъ, финалъ придуманной имъ идилліи холостой жизни и простыхъ, задушевныхъ бесдъ съ хозяйкой, имвшей такія явныя поползновенія на его свободу.
И ему, какъ тогда, когда онъ сидлъ на диван, немножко стало жаль этой, выдуманной имъ идилліи, этой красивой лжи, которою онъ такъ долго украшалъ свою одинокую жизнь…
‘Этакая баба, этакая дура’,— думалъ Петръ Степанычъ, угрюмо, изподлобья поглядывая на хозяйку и ея желтыя ленты, — ‘не могла сдержаться, подождать! Много-ли мн житія-то тутъ осталось, да и знаетъ она отлично, что не женился-бы я на ней ни за что, а вотъ нужно-же было раскрывать свои карты!.. Ухалъ-бы я тихо, мирно, и вспоминалъ-бы иногда съ благодарностью, какъ мы съ ней болтали просто и хорошо, какъ я скуку размыкивалъ…’
екла, — толстая, рябая баба, съ носомъ въ вид луковицы, который еще боле уподоблялся этому неблаговонному овощу тмъ, что постоянно находился въ період какого-то страннаго шелушенія,— внесла бурлившій самоваръ и такъ основательно хватила имъ объ столъ, что жилецъ и хозяйка, каждый предававшійся своимъ сокровеннымъ думамъ, невольно вздрогнули.
Петръ Степанычъ досталъ чайницу съ изображеніемъ двухъ прогуливавшихся по синему полю подъ красными зонтиками китайцевъ и принялся заваривать чай.
Но и успокаивающіе звуки бурлившаго самовара и пріятный ароматъ чая, паромъ выходившій изъ чайника, — не въ силахъ были вернуть Петра Степаныча къ его обычному, благодушному настроенію духа.
‘Вотъ теперь подъдетъ съ вареньицемъ’,— сердито думалъ онъ про хозяйку, — ‘или баранокъ съ макомъ предложитъ!.. Знаемъ мы, матушка, къ чему все это клонилось, знаемъ. Теперь-то ужъ ты меня не подднешь! Нтъ’.
Но Степанида Михайловна не имла на этотъ разъ никакого желанія поддвать своего ‘неблагодарнаго’, какъ она его называла въ душ — жильца. Сильнйшій приступъ головной боли далъ ей прекрасный поводъ оставить, арену своихъ матримоніальныхъ поползновеній и выйти изъ комнаты жильца, бросивъ на него взглядъ, долженствовавшій изображать сожалніе о готовившейся ему участи.
И вотъ Петръ Степанычъ остался одинъ, съ глазу на глазъ съ своимъ старымъ собесдникомъ — самоваромъ. Старый, не всегда молчаливый, но всегда непрекословящій собесдникъ и другъ! Сколько разъ, бывало, зимою, наполняя комнату теплотою своего могучаго дыханія и согрвая содержимымъ иззябшіе члены Петра Степаныча, — ты плъ ему одну и ту-же тоскливую псню одиночества,, и онъ, отрываясь на минуту отъ бумаги, которую писалъ, прислушивался къ этой псн и въ тактъ ей качалъ головой! Сколько разъ подъ разнообразныя варіаціи твоего пнія, въ голов молчаливаго единственнаго слушателя возникали высокія думы и строились героическіе планы. Не ты-ли недавно проплъ ему свою послднюю псню, псню о томъ, что ‘недобро быти человку едину’ и что пора, пора наконецъ, пока не будетъ поздно, испытать себя въ той высокой, полной глубокаго, жизненнаго смысла роли, о которой ты такъ долго, такъ упорно мечталъ! Теперь ты молчишь? Ты проплъ свою послднюю псню, и не надо, не надо больше твоихъ псенъ… Другіе напвы чуются твоему одинокому собесднику и онъ жадно прислушивается къ нимъ…

II.

— Господа, кто желаетъ на гигантскіе? воскликнула Ольга Сергевна, приподнимаясь и обводя группу молодежи вызывающимъ взглядомъ.
— Съ удовольствіемъ!..
— Даже съ большимъ!
— Отличная идея! послышались голоса, и нсколько молодыхъ людей въ возраст отъ 15 до 20 лтъ ринулись изъ бесдки, въ которой обдали, вслдъ за молоденькой, живой и вертлявой брюнеткой.
— Оля, ты съ ума сошла! Сейчасъ посл обда? Это вредно! раздался вслдъ голосъ Олимпіады Петровны, но отвта не было, палевое платье двушки мелькнуло далеко среди кустовъ акаціи и пропало.
— Молодежь! Что будете длать! покачалъ головой сидвшій противъ хозяйки пожилой человкъ съ длинными, по военному отпущенными усами и принялся свертывать папиросу.
— Молодежь — молодежи рознь, батюшка, Сократъ Иванычъ! Эта у меня какая-то шалая, — замтила, хозяйка, какъ-бы жалуясь, но видимо симпатизируя выходкамъ дочери.
— Мало-ли что, матушка! Богъ лса не сравнялъ, не только людей. Да и не на что вамъ жаловаться! Оленька у васъ веселая, живая, Наденька серьезная, а ужъ про Врочку говорить нечего,— совсмъ философъ.
Младшая дочь, худенькая, блдная двушка, съ голубоватыми жилками на вискахъ, молча, и сосредоточенно взглянула на гостя, потомъ встала и тихо вышла изъ бесдки.
Сократъ Иванычъ многозначительно посмотрлъ на хозяйку, подмигнулъ всторону уходившей и сдлалъ большую затяжку.
— Эхъ, дти, дти, — вздохнула Олимпіада Петровна,— съ маленькими сколько возни, а выростутъ — того больше!
И она задумчиво устремила глаза въ пространство. Сократъ Иванычъ счелъ бы крайне невжливымъ тревожить думы хозяйки. Поэтому онъ молча углубился въ куренье, развлекая себя тмъ, что залпами табачнаго дыма прогонялъ комаровъ, садившихся ему то на руку, то на носъ, большой, мясистый и довольно красный, изобличавшій въ обладател нкоторое пристрастіе къ спиртнымъ напиткамъ.
О чемъ можетъ думать женщина въ положеніи Олимпіады Петровны, т. е. будучи соломенной вдовой, не получающей ни откуда никакой матеріальной помощи и имющей на рукахъ четырехъ дтей?
Олимпіада Петровна ежедневно, если только не еженочно, была всецло погружена въ изысканія источниковъ существованія. По истин можно было удивляться той изобртательности, съ какою она изъ пустяковъ, изъ самыхъ ничтожныхъ мелочей, изъ всего того, что незамтно проходитъ передъ глазами сотни людей, умла извлечь какой-нибудь новый источникъ пріобртенія.. Мягкая, услужливая, сочувствовавшая всмъ, готовая на помощь всякому, она незамтнымъ образомъ тотчасъ же принималась эксплуатировать вспомощсствуемое лицо, и длала это такъ незамтно, такъ мягко, съ такими тонкими разсчетами, что оно не скоро бросалось въ глаза.
Самыми обыкновенными жертвами ея эксплуатаціи являлись жильцы, поселявшіеся въ большой квартир, причемъ комнаты свои она сдавала съ разборомъ, предпочитая одинокихъ, а пуще всего прізжихъ. Прізжіе въ столицу провинціалы были самыми для нея удобными жильцами. Начиналось обыкновенно съ того, что она очаровывала жильца необыкновенной любезностью и услужливостью и очень мягко забирала его въ руки. Жильцу, напримръ, нужны были самоваръ, посуда, постельное и носильное блье, Олимпіада Петровна съ очаровательной любезностью предлагала свои услуги для покупки всего необходимаго и, получивъ на руки нужную для покупокъ сумму, летла на рынокъ. Въ тотъ же день жилецъ являлся счастливымъ обладателемъ и самовара и посуды и проч., а на стол у него появлялся подробный (какъ же иначе) счетъ съ правильно подведеннымъ итогомъ и съ обозначеніемъ нкоторой небольшой суммы, передержанной сверхъ полученныхъ хозяйкою денегъ. Жилецъ уплачивалъ передержку, и въ семь Олимпіады Петровны, посл длиннаго ряда дней поста и унынія, наступалъ періодъ благосостоянія, выражавшійся въ томъ, что семья начинала обдать каждый день и обдъ состоялъ не изъ двухъ, а изъ трехъ блюдъ, кухарк уплачивалась часть зажитого жалованья, а Олимпіада Петровна, вмсто ежедневныхъ продолжительныхъ рысканій по городу, по дламъ, усаживалась въ кресло за рабочій столикъ и, сохраняя на лиц выраженіе невозмутимаго величія древней римской матроны, вышивала какой-нибудь домашній пустячекъ, какую-нибудь салфеточку на диванъ. Постепенно, день за днемъ, путемъ частыхъ собесдованій съ жильцомъ, Олимпіада Петровна узнавала всю его жизнь, со всми интимными подробностями, въ обсужденіи которыхъ принимала дятельное участіе. Отношенія между жильцомъ и хозяйкой устанавливались самыя дружескія. Олимпіада Петровна ярлялась къ жильцу со своими тревогами, опасеніями, со своимъ горемъ, жилецъ посвящалъ ее въ свои дла и планы на будущее. При такой близкой степени дружественныхъ отношеній мало-по-малу начинали исчезать всякія различія между собственностью той и другой стороны, т. е. врне, хозяйка привыкала распоряжаться вещами жильца какъ своими собственными. Новый самоваръ жильца съ большими удобствами замнялъ старый, хозяйскій, который протекалъ, жильцово постельное блье въ равной степени служило для употребленія хозяйки, галстухи жильца занашивались сыномъ хозяйки, его папиросы выкуривались имъ же, его зонтикъ служилъ для защиты отъ дождя каждому члену хозяйской семьи.
Все это носило отпечатокъ какого-то милаго студенчества прежнихъ временъ и получало особенную прелесть оттого, что для пользованія чужимъ имуществомъ не требовалось никакихъ разршеній владльца..
Олимпіада Петровна искренне радовалась всякому торжеству, праздновавшемуся жильцомъ. И было отъ чего, такъ какъ Олимпіада Петровна въ такіе торжественные дни получала на руки для необходимыхъ расходовъ нкоторую сумму денегъ. Надо правду сказать: въ такіе дни Олимпіада Петровна не жалла трудовъ, вставала рано и тотчасъ же принималась за дло. На кухн, гд обыкновенно царили мертвая тишина и пустота и уныло бродили голодные тараканы, замчалось необыкновенное оживленіе. Молодецъ изъ рынка втаскивалъ корзину съ припасами, другой молодецъ изъ ренсковаго погреба приносилъ корзину съ напитками. Обуреваемая жаждой дятельности, Олимпіада Петровна облекалась въ передникъ, вооружалась ножомъ или счкой и принималась съ рдкимъ оживленіемъ рзать, потрошить и рубить.
Самолюбіе настоящей хозяйки не допускало и мысли, чтобы пирогъ, напримръ, почему-либо не удался, вслдствіе чего Олимпіада Петровна являлась иногда къ жильцу съ суровымъ и категорическимъ требованіемъ подкрпленія денежныхъ рессурсовъ. Случалось, что празднованіе дня именинъ или рожденія ‘вгонялось’ жильцу въ солидную сумму сорока, пятидесяти рублей, а если бы онъ пожелалъ проконтролировать свои расходы, то конечно никто не сталъ бы препятствовать ему сосчитать, напр., пустыя бутылки, которыхъ у Олимпіады Петровны всегда былъ достаточный запасъ. Что же касается до съденнаго, то никакихъ данныхъ для контроля не могло и быть разв только внезапно наступившее обиліе и улучшеніе въ пищ семьи Олимпіады Петровны могло, дать нкоторое указаніе на то, что почтенная дама съумла сама вознаградить свои труды.
У Олимпіады Петровны было много знакомыхъ, изъ которыхъ она, при своей любезности, доброт и услужливости, всегда умла извлекать массу выгодъ. Знакомые врачи считали нравственной обязанностью помогать бдной соломенной вдов безплатными консультаціями въ случа болзни ея или дтей, знакомые адвокаты вели ея дла, заключавшіяся по большей части въ отстаиваніи интересовъ Олимпіады Петровны противъ взысканій съ нея зажитыхъ прислугою денегъ, знакомые педагоги, по мр силъ, облегчали ея дтямъ трудный путь прохожденія наукъ и т. д. Въ свою очередь и Олимпіада Петровна не оставалась въ долгу передъ знакомыми. Случись несчастіе, врод болзйи или смерти какого нибудь члена семьи — вчная печальница являлась немедленно къ одру болзни, просиживала дни, дежурила ночи, накладывала компрессы, давала лекарства и на все время болзни, когда члены семьи теряли голову и не знали что предпринять — соблюдая достоинство почтенной матроны, управляла домомъ какъ своимъ собственнымъ. Ни одни похороны кого либо изъ знакомыхъ Олимпіады Петровны не проходили безъ ея самого дятельнаго участія. Забывъ мигрень, обладавшую странной особенностью проявляться въ то время, которое Олимпіада Петровна проводила время въ кругу семьи, она шила траурныя платья для дамъ, вела переговоры съ гробовщиками, заказывала панихиды, покупала мсто на кладбищ и проч. и проч. Понятно, что на все это Олимпіад Потровн выдавалась круглая сумма, которую она расходовала по собственному усмотрнію и согласно тому общественному положенію, какое занималъ въ этомъ бренномъ свт покойникъ. Въ силу послдняго обстоятельства въ различныхъ степеняхъ варьировалось улучшеніе и обиліе въ пищ Олимпіады Петровны, а также уплачивались боле или мене крупные долги: лавочникамъ, мясникамъ и пр. И все это длалось ради семьи, ради поднятія на ноги тхъ четверыхъ дтей, которыя, будучи покинуты отцомъ, остались на рукахъ Олимпіады Петровны.
Чувство материнства, которое руководило поступками этой женщины, было самое простое, примитивное, животное чувство эгоизма, и тмъ не мене никто изъ знавшихъ о продлкахъ Олимпіады Петровны не ршался бросить въ нее камнемъ осужденія, находились даже такіе, которые оправдывали ее безусловно.
— Ну, что же будете длать, — говорили они, — она мать. Какая мать не заботится о своихъ дтяхъ, а ихъ у ней четверо. Шутка сказать!
Такимъ образомъ, путемъ безпрерывныхъ клянчаній, просьбъ, поклоновъ, путемъ разныхъ хитросплетенныхъ экономическихъ комбинацій, Олимпіад Петровн удалось поднять на ноги почти всхъ дтей. Надя и Ольга кончали гимназію и ждали жениховъ, Володя кончалъ университетъ, имлъ уроковъ рублей на пятьдесятъ въ мсяцъ и жилъ самостоятельно, платя матери за столъ и комнату тридцать рублей, а остальное истрачивая на себя. Оставалась одна Вра, находившаяся въ шестомъ класс гимназіи и нуждавшаяся еще въ поддержк, но поддержка эта ограничивалась пока тмъ, что Олимпіада Петровна ее кормила, покупала сапоги, платья, книги и, выхлопотавъ какимъ-то путемъ безплатное обученіе, подъискивала какихъ-нибудь ‘простенькихъ уроковъ’ своей двочк.
— Что же, батюшка, Сократъ Иванычъ, кофейку-то?— предложила хозяйка, отрываясь отъ думъ и берясь за остывшій кофейникъ.
— Благодарю, не хочется, — отказался гость.
— Кофе-то простылъ! Подогрть разв? А?
— Нтъ! Право не хочется! Спасибо!— отказался гость, — вы прилечь не хотите-ли Олимпіада Петровна? Оно посл обда полезно, кто привыкъ.
— Жарко сегодня! Совсмъ я раскисла!— пожаловалась та, обмахиваясь платкомъ.
— Ступайте-ка да сосните! А я по саду погуляю, на молодежь полюбуюсь!— сказалъ гость, приподнимаясь.
— На полчасика, разв, всего!— согласилась Олимпіада Петровна, тяжело поднимаясь со скамейки и выходя въ садъ,— экая жара-то!
Сократъ Иванычъ дошелъ съ хозяйкой до террасы, приложился къ шляп и медленно побрелъ вдоль по березовой алле, оставляя позади себя клубы табачнаго дыма.
Въ конц аллеи онъ увидлъ Вру, помстившуюся съ книжкой подъ деревомъ, и остановился подл.
— Ну, что, молодое поколніе?— спросилъ онъ.
‘Молодое поколніе’ вскинула на него недоумвающій взглядъ и тотчасъ опустила его на книжку.
— Что вы читаете?— спросилъ Сократъ Иванычъ, наклоняясь.
— ‘Жизнь древнихъ христіанъ’, — отвчала Вра.
— Что? ‘Жизнь христіанъ’? Позвольте заглянуть? Любопытно.
Двочка передала ему тоненькую книжку изданія ‘Посредника’. Сократъ Иванычъ перелистовалъ ее.
— Да, любопытно, — повторилъ, онъ возвращая, — откуда вы ее взяли?
— Купила. У ходебщика.
— Гм! Вотъ какъ!— раздумчиво произнесъ Сократъ Иванычъ.
— Я у нихъ часто покупаю. Попадаются интересныя книжки. Про Александра Македонскаго купила. Читали?
Сократъ Иванычъ отрицательно покачалъ головой.
— Нтъ, не читалъ!— сказалъ онъ, — вотъ вы какія книжки читаете! Зачитаетесь вы у насъ, философъ этакой! Вамъ бы побгать, порзвиться.
— Не хочется — отвчала Вра, поглядывая на книжку и какъ бы тяготясь тмъ, что чтеніе ея было прервано.
— Не хочется! Въ ваши-то годы! Вотъ еще! Это вы на себя напустили. Вотъ давайте-ка въ пятнашки, а?
— Нтъ, не желаю!— разсмялась Вра.
— Что-же, вы думаете я бгать не могу? Еще какъ! Давайте только.
— Нтъ, Сократъ Иванычъ, я хочу кончить читать. Немного осталось.
— А потомъ?
— Потомъ займусь математикой. Вдь у меня переэкзаменовка.
— Математика не уйдетъ. Вотъ побгайте-ка хорошенько, встряхнитесь, лучше заниматься будете. А?
Но Вра уже углубилась въ книжку и ничего не отвчала.
Сократъ Иванычъ медленно поплелся дальше.
‘Вонъ она какая’! думалъ онъ, прислушиваясь къ визгу гигантскихъ шаговъ и смху молодежи, доносившемуся съ широкаго двора,— совсмъ не похожа на остальныхъ. Въ кого уродилась? Блдная, болзненная, все сидитъ, голоса не слышно. Совсмъ философъ!
На встрчу ему шли и, увидвши его, быстро повернули въ боковую аллею, Надя и молодой человкъ въ студенческомъ кител.
‘А эти должно быть въ любовь играютъ! подумалъ Сократъ Иванычъ,— ну, Богъ съ ними, не стану мшать. Э-хе, хе! Покурить разв’? Онъ слъ на скамейку, вынулъ порттабакъ и началъ методически свертывать папиросу.
А Надя и студентъ, повернувши отъ старика, прошли нсколько шаговъ и тоже сли на скамейку. Студентъ вынулъ папиросу.
— Д-да-съ! Такъ вотъ какъ!— сказалъ онъ, закуривая и пуская тонкое колечко дыма, — признаюсь, для меня такая новость…
Надя искоса взглянула на него, это былъ все тотъ же Максъ Нальхановъ, какимъ она знала его много лтъ тому назадъ. Только онъ тогда былъ совсмъ маленькій въ гимназическомъ мундир, и на щекахъ, обросшихъ теперь короткой, густой бородкой, игралъ румянецъ благонравнаго мальчика.
Теперь у него выросли и усы, которые онъ тщательно поглаживалъ, — это бросилось въ глаза двушки. Привычка постоянно тихонько напвать про себя тоже осталась.
Ну, словомъ, былъ мальчикомъ, мальчикъ и есть. А между тмъ онъ, кажется, хочетъ иронизировать по поводу того, что она сообщила о своемъ предстоящемъ замужеств? Да какъ онъ сметъ, мальчишка этакой! Вотъ она ему задастъ! Пусть только попробуетъ!
— А вы что-же думали, что я никогда не выйду замужъ?— спросила двушка, поворачивая къ нему голову и нсколько свысока смотря на него.
— Нтъ, я не думалъ!— смущенно отвчалъ тотъ.
— Значитъ, новость не неожиданная!— заключила Надя и принялась внимательно смотрть на носки своихъ ботинокъ.
— Нтъ не неожиданная. У васъ, кажется, много было жениховъ, — съ оттнкомъ ядовитости замтилъ Нальхановъ.
— Было, но немного!— просто отвтила двушка.
Простой тонъ вмсто того, чтобы успокоить юношу — какъ это всегда бываетъ — только подлилъ масла въ огонь и еще боле раздражилъ Нальханова.
— И вы выбрали Рыняева! Умно!— сказалъ онъ.
— Да, я поступила умно!— твердо выговорила Надя, смотря прямо ему въ глаза, — Петръ Степанычъ прекрасный человкъ и любитъ меня. Онъ, слава Богу, не похожъ на тхъ мальчишекъ безъ положенія, безъ средствъ, безъ любви къ труду даже, которые меня окружали и болтали всякій вздоръ о своихъ чувствахъ…
Она встала и, нарочно замедляя шагъ, чтобы придать своей и безъ того стройной фигур оттнокъ величественности, пошла къ дому.
Нальхановъ, уничтоженный, чуть не обруганный, такъ какъ намекъ былъ ясенъ и онъ его понялъ, остался на скамейк.
— Ха, ха, ха!— насильственно разсмялся онъ, когда двушка была уже въ конц аллеи, но тотчасъ умолкъ и мрачно задумался.
‘Практическая особа! думалъ онъ, — захотла мужа съ положеніемъ! Вс он практическія, — начиная съ мамаши! Ну, кажется, мн теперь нечего здсь длать! Странно, какъ я ошибся въ Над! Мн казалось, что она симпатизируетъ мн, даже влюблена немножко, а оказывается, она ищетъ мужа. Что-же, въ добрый часъ! Ха, ха’!
Но ничего добраго не было у него въ это время въ душ. Онъ былъ обиженъ, разсерженъ, ему казалось, что ему чуть-ли не въ глаза сказали, чтобы онъ не ходилъ. Больше всего его возмущала ‘практичность’ Нади, хотя, въ сущности, не ему бы слдовало возмущаться. Чего онъ добивался отъ двушки своими ухаживаніями? Легкой интрижки, ни боле, ни мене. Онъ далекъ былъ отъ мысли жениться на Над, его, какъ большинство его сверстниковъ, пугала мысль о брак съ соединенными съ нимъ отвтственностью и обязанностями. Вотъ, когда онъ окончитъ курсъ и получитъ мсто,— тогда другое дло, да и то еще нужно подумать и подумать!..
‘Неловко, однако, такъ уйти! размышлялъ Нальхановъ, — нужно немного послоняться, а то выйдетъ, что дйствительно меня какъ будто прогнали’!
Онъ прошелъ изъ сада на дворъ и остановился въ нсколькихъ шагахъ отъ гигантскихъ качелей, на которыхъ качались Оля, дв двицы и два гимназиста-подростка. Двицы ахали, взвизгивали, смялись, но громче всхъ раздавался голосъ Оли. Палевое платье ея высоко раздувалось въ воздух, а снизу мелькала пара стройныхъ ножекъ, затянутыхъ въ узконосыя, лакированныя ботинки.
‘Вотъ эта будетъ повеселе и поснисходительне! думалъ Нальхановъ, затягиваясь папиросой и наблюдая то поднимавшуюся высоко, то опускавшуюся къ самой земл двушку, — привтлива и смла со всми! Даже черезъ-чуръ! Не начать-ли пріударять за нею? Глуповата малость, да что за бда!
Онъ выждалъ, когда одинъ изъ гимназистовъ, запутавшись у столба, сконфуженно вытащилъ ноги изъ петли и удалился и, занявши его мсто, крикнулъ двушк:
— демте, Ольга Сергевна! Не устали?
— Не устала!— отвчала та, — заносите.
Нальхановъ сталъ ‘заносить’.
На третьемъ круг онъ поднялся выше Оли, перескочилъ черезъ ея веревку и въ результат получилась путаница: Оля потащилась по земл, на нее налетлъ Нальхановъ, на него об барышни сосдки по дач. Нальхановъ совсмъ прикасался къ двушк, его плечо напирало на ея плечо, онъ чувствовалъ, какъ дрожали мускулы ея предплечья, видлъ какъ трепетала ея грудь, слышалъ ея тяжелое, шумное дыханье.
Визгъ и хохотъ поднялись страшные. Изъ оконъ дачъ высунулись привлеченныя шумомъ лица обитателей. Дворникъ, несшій воду на коромысл, остановился и смотрлъ ухмыляясь.
— Нальхановъ!— кричала Оля, — такъ нельзя. Что вы длаете! Нужно распутаться! Ха, ха, ха! Ай, ай, мои ноги, мои ноги!..
Къ довершенію суматохи ноги всхъ катавшихся сплелись и одна барышня, потерявъ точку опоры, упала спиною на песокъ.
— Разв я виноватъ! Зачмъ же вы не заносили! Кататься такъ кататься!— оправдывался Нальхановъ, вытаскивая ноги изъ петли и помогая барышн встать, — ушиблись, больно?
— Нтъ, ничего! Meri!— отвчала барышня.
Взрывъ хохота послдовалъ за ея словами.
— Meri за то, что васъ свалили?
— Ахъ, какая вы добрая!— воскликнула Оля, — я бы выцарапала глаза.
— Къ вашимъ услугамъ! Царапайте!— сказалъ Нальхановъ.
Оля пристально посмотрла ему въ глаза.
— Нтъ, не стану… Жаль!— отвчала она, — хотя вы мн и повредили ноги.
— Гд? Что вы? Ахъ, какое несчастье! Больно?
— Нтъ, теперь прошло. А до свадьбы и совсмъ заживетъ.
— До вашей свадьбы? О, вы десять, сто разъ успете зашибить ногу и выздоровть.
— Вы такъ думаете! Скажите на милость! А вонъ, посмотрите, идетъ мой женихъ!
Нальхановъ быстро взглянулъ по тому направленію, которое ему указывала двушка, и увидлъ высокаго, молодого человка въ сромъ пальто и цилиндр. Онъ никогда еще не встрчалъ его у Заболотиныхъ, и сразу проникся къ нему чувствомъ враждебности.
— Это кто же такой?
— Частный ходатай Михаилъ Павловичъ Бардинъ! кинула ему Оля, устремляясь на встрчу новому гостью.
‘Чортъ бы васъ побралъ’! подумалъ Нальхановъ, — оказывается, вс двчонки успли обзавестись женихами! Окончательно нужно перестать ходить сюда. Поторчу еще немного для конвенанса и, гайда, домой!
И онъ уныло поплелся обратно въ садъ.
— Здравствуйте, Михаилъ Павловичъ!— на-распвъ говорила Оля, медленно идя на встрчу къ Бардину, — давно васъ не было видно! Интересно, какимъ втромъ занесло васъ сюда?
— Южнымъ, Ольга Сергевна, южнымъ!— отвчалъ вновь пришедшій, снимая цилиндръ и улыбаясь такъ широко, что показались два ряда блыхъ и ровныхъ зубовъ, — ну, какъ поживаете?
Онъ крпко пожалъ протянутую ему руку и на минуту задержалъ ее въ своей.
— Ничего, благодарю васъ! Вашими молитвами.
— О, мои молитвы такъ горячи! поднялъ онъ глаза кверху.
Оля оглянулась. Два гимназиста и барышня смотрли прямо на нихъ и вслушивались въ разговоръ.
— Пойдемте въ садъ, — сказала она, — мамаша должно быть легла отдохнуть.
— Пойдемте, пойдемте! Съ вами куда угодно!
Они медленно пошли къ калитк.
Барышни повернулись какъ по команд, и начали смотрть вслдъ.
— Форсунья!— сказала одна.
— Просто нахальная дрянь!— отозвалась другая,— утюга дома нтъ, а туда же кавалеровъ ловитъ. Сегодня утромъ юбки нечмъ было выгладить, къ намъ за утюгомъ присылала.
— А долговъ, долговъ у нихъ сколько!— воскликнула другая.— Вчера мясникъ прізжалъ,— даже ругался.
— Сядемте здсь, — сказала Оля, вводя Бардина въ маленькую бесдку изъ драни, всю обвитую ползучими растеніями, — я устала… Да и жарко сегодня…
Бардинъ вынулъ изъ кармана маленькую коробку конфектъ и положилъ на столикъ передъ двушкой.
— Merci! Зачмъ вы это?
— Такъ! халъ мимо кондитерской, зашелъ и пріобрлъ. А вы дйствительно устали: дышете тяжело!
— Ахъ! А еслибы вы знали какъ сердце бьется. Мы сейчасъ качались на гигантскихъ…
— Съ кмъ?
— А вотъ съ этими двумя барышнями, видли? Он такія глупенькія и дурнушки… Правда?
— Я не разглядлъ. Я видлъ только васъ, и всегда вижу только одну васъ.
— О! Вы, кажется, собираетесь говорить комплименты.
Молодой человкъ снялъ цилиндръ и поставилъ его на скамейку, рядомъ съ собою. Теперь онъ былъ далеко не такъ интересенъ, какимъ казался раньше, его покатый, маленькій, низко обросшій черными волосами лобъ, маленькіе, ушедшіе въ орбиты черные съ сухимъ блескомъ глазки, острый носъ, — все взятое вмст не возбуждало симпатіи. Вдобавокъ онъ обладалъ странной привычкой морщиться и пожиматься, точно по временамъ былъ подверженъ коликамъ. Эта привычка не нравилась Ол, почему каждый разъ, какъ онъ морщился, двушка отводила отъ него глаза.
— Комплименты!— воскликнулъ Бардинъ, — разв можно словами выразить чувства, которыя волнуютъ меня?
Дйствительно, очень трудно было понять какія чувства, если только они были, волновали въ настоящую минуту этого человка съ покатымъ лбомъ и постоянно перебгавшими съ одного предмета на другой маленькими глазками.
— Какія же чувства волнуютъ васъ?— жеманясь спросила Оля.
— Вы не догадываетесь?
Бардинъ многозначительно заглянулъ въ глаза двушки.
— Нтъ!
— Притворяетесь?
— Нисколько! Увряю васъ.
Бардинъ поморщился.
— Скоро годъ, какъ я имю удовольствіе посщать вашъ почтенный домъ!— сказалъ онъ нсколько взволнованнымъ голосомъ.— Я такъ привыкъ къ вашему обществу, обществу вашей мамаши и сестеръ, что для меня было-бы очень тяжело, не скрою, лишиться его.
— Зачмъ же?— спросила Ольга, дланно-простодушно вскидывая на него большіе, ясные глаза.
— Не знаю. Но въ послднее время, мн сдается, что мамаша… какъ-бы это выразиться… нсколько неблагосклонно смотритъ на мои визиты.
— Правда? Я не замтила!— тмъ-же простодушнымъ тономъ воскликнула Ольга, но внезапно вспыхнувшій румянецъ изобличалъ ее.
— Я замтилъ…
— Не показалось-ли вамъ? Maman всегда рада была вашимъ посщеніямъ.
‘Да, была рада, когда думала, что я сдлаю предложеніе!’ — подумалъ Бардинъ, — ‘да увидла, что не на таковскаго напала и теперь бсится отъ злости!’
Но онъ сказалъ, вздохнувши:
— Правда, это было раньше, но съ нкоторыхъ поръ мамаша совсмъ перемнила обращеніе со мною.
— Мн кажется, что отъ васъ зависла-бы перемна къ лучшему въ ея отношеніяхъ къ вамъ!— замтила Ольга, потупившись.
‘Вонъ ты куда!’ — подумалъ Бардинъ, — ‘ничего, молодецъ, дйствуешь энергично, — да я то не дуракъ’.
Онъ поморщился, тяжело вздохнулъ и, сдлавши грустное лицо, отвчалъ:
— Позвольте, Ольга Сергевна, быть откровеннымъ… Мн кажется, что мы уже настолько хорошо знаемъ другъ друга, что намъ незачмъ скрывать истину, какова-бы она ни была. Вашъ намекъ ясенъ, — я понялъ его. Но я не могу сдлать этого шага.
— Отчего?— чуть слышно спросила она.
— Оттого, что это было-бы противъ моихъ убжденій.
— Да?
Она пристально взглянула на него, но тотчасъ-же опустила глаза,— Бардинъ поморщился и сдлалъ одинъ изъ своихъ кривляющихся жестовъ.
— Противъ моихъ принциповъ. Мой принципъ — свобода, полнйшая, абсолютная независимость. Если бы можно было освободиться отъ самого себя, отъ своихъ желаній, стремленій, страстей, такое состояніе я бы считалъ идеальнымъ. Къ сожалнію — это невозможно. Возможно только не связывать себя никакими путами, никакими обязательствами ни передъ кмъ. Относительно брака мои убжденія самыя безотрадныя. Бракъ есть бракъ!— улыбнулся онъ своему каламбуру.
— Да?— повторила Ольга.
Она уже слышала отъ него и раньше нчто подобное, но никогда еще онъ не договаривался до такой точности и опредленности своихъ взглядовъ.
— Бракъ — есть бракъ, и, во всякомъ случа — могила любви. Изъ жизненнаго опыта и личныхъ наблюденій я убдился, что такъ называемыхъ счастливыхъ браковъ не бываетъ вовсе. Одна сторона обязательно или не. удовлетворена, или несчастлива, а часто и об стороны. Супруги прикидываются счастливыми, чтобы заманить въ супружество какого-нибудь одурвшаго отъ одиночества холостяка и потомъ утшаться тмъ, что, дескать, нашего полку прибыло. Жалкое утшеніе!.. Другіе тшатся тмъ, что изъ своихъ золотушныхъ дтей воспитываютъ, якобы будущихъ гражданъ отечества. Но это не мене жалкое утшеніе! Катоновъ и Эпаминондовъ нтъ!
— Значитъ, вы совершенно отрицаете бракъ?— спросила Ольга.
— Отрицаю!
Онъ пристально, хотя мелькомъ взглянулъ на нее и замнилъ, къ своему несказанному удовольствію, что произнесенное имъ суровое слово не произвело на нее почти никакого впечатлнія. Она также спокойно смотрла вдаль, по дорожк сада, даже какъ будто слегка улыбалась.
‘Двица не изъ трусливыхъ!’ — подумалъ онъ,— ‘да такъ и слдовало ожидать! Жить то какъ ей хочется! Вся такъ и пышетъ! Отлично, отлично!’.
Но онъ сдлалъ грустное лицо.
— Бракъ, въ томъ вид, въ какомъ онъ у насъ да и повсюду существуетъ,— есть своего рода закрпощеніе, что-то насильственное, навязываемое и мужчин и женщин,— продолжалъ онъ.— Любовь — чувство безусловно вободное, свойственное только свободному человку. Никакого принужденія быть не можетъ въ.любви, и если я пересталъ любить, то никакія силы въ мір не заставятъ меня любить противъ моего желанія. Неправда-ли? А идти противъ совсти, длать видъ, что любишь — и тяжело, и гнусно.
— Да, это правда!— согласилась Ольга.
Лицо Бардина оживилось: губы сложились въ пріятную улыбку, и маленькіе глазки заиграли.
— Оказывается, вы одинаковыхъ убжденій со мною!— сказалъ онъ, — очень пріятно. Было-бы еще боле пріятно, если-бы вс думали такъ, какъ мы съ вами. Къ сожалнію, человчество проникнуто отсталыми взглядами и коснетъ въ рутин. Если-бы мамаша слышала наши рчи, она подвергла-бы меня полнйшему изгнанію, а васъ… Я уже не знаю, что бы она сдлала съ вами!
— Я не малолтняя,— гордо отвчала Ольга,— со мною нельзя распоряжаться какъ съ вещью.
— Это вы говорите теперь, а стоитъ показаться мамаш, и вы сейчасъ-же спасуете.
— Не думаю!
— Наврное! Собственно говоря, вы еще не вышли изъ-подъ ея присмотра.
— Что вы хотите сказать?
— То, что сказалъ. Вы лишены всякой самостоятельности, васъ никуда не пускаютъ одну, слдятъ за каждымъ вашимъ шагомъ.
— Неправда! Я зжу одна: въ городъ, напримръ. Недавно еще здила въ Гостиный дворъ.
— При чемъ ваше время, вроятно, было разсчитано по минутамъ?— иронически замтилъ Бардинъ.
Не находя словъ для возраженія, Оля опустила голову.
— Впрочемъ, нужно быть справедливымъ,— продолжалъ Бардинъ, пристально смотря на двушку и какъ-бы изучая постоянно мняющуюся игру ея лица, — я долженъ сознаться въ маленькой неблагодарности!.. Дв недли тому назадъ вы подарили мн цлыхъ четыре часа вашего присутствія. Помните, мы катались съ вами на лодк?
— Помню!— прошептала Ольга.
— Какой былъ чудный вечеръ! Помните огнистый закатъ, который освщалъ и Неву, и насъ, и всю панораму берега? На васъ тогда было это самое платье и вы держали букетъ полевыхъ цвтовъ. Видите, какъ я помню вс подробности,— ничего не забылъ! А островокъ, къ которому мы тогда пристали?.. Помните, что я вамъ тогда говорилъ?..
— Да.
— Незабвенный вечеръ! Я до сихъ поръ его помню и не забуду никогда. Какъ разъ посл этого вечера мамаша перемнила обращеніе со мною… Теперь нечего, конечно, разсчитывать на повтореніе нашей прогулки. Сегодня я въ послдній разъ здсь.
— Какъ? Вы перестанете бывать?
— Не ждать же когда меня объ этомъ попросятъ. Я пришелъ проститься.
— Если вы хотите…— начала Ольга.
— Не я хочу, обстоятельства требуютъ! Я не хочу быть навязчивымъ!— горячо воскликнулъ Бардинъ.
— Все-таки не исчезнете же вы безслдно?
— О, конечно, нтъ.
— Мы будемъ видться у знакомыхъ, не правда-ли?
— Да. Но, къ сожалнію, свиданія наши будутъ очень рдки. Хотя отъ васъ бы зависло, чтобы мы видались чаще, какъ можно чаще!
— Какъ-же? Я не понимаю.
Бардинъ еще разъ пристально взглянулъ на двушку.
— Очень просто,— сказалъ онъ,— люди, которые хотятъ видаться, всегда могутъ найти и случай и поводъ.
— Да, конечно!— задумчиво отвчала Ольга.
На лиц ея то показывался, то пропадалъ румянецъ, въ глазахъ появилось загадочное выраженіе, ноздри слегка вздрагивали. Весь этотъ разговоръ велся между молодыми людьми въ какомъ-то странномъ тон, вполголоса, съ такимъ оттнкомъ, какъ будто оба разговаривавшіе вели не простую бесду, а о чемъ-то сговаривались.
— Вы говорили, что бываете въ Гостиномъ,— началъ Бардинъ, не сводя глазъ съ молодой двушки, — если-бы наканун извстили меня письмомъ, съ обозначеніемъ часа и мста, конечно, я бы могъ васъ встртить и мы бы провели полчаса, часъ вмст. Не такъ-ли?
— Да, конечно!— повторила Ольга.
— Значитъ вы согласны?
Теперь она, въ свою очередь, пристально взглянула на него, но лицо Бардина моментально закрылось такой маской непроницаемости, что трудно было что-нибудь на немъ прочесть. Онъ всталъ, взялъ цилиндръ и съ жестомъ побдителя надлъ его на голову.
— Какъ, вы уже уходите? спросила Ольга.
— Да, ухожу!— отвчалъ онъ, протягивая руку, — мн пора.
— Не хотите подождать, когда встанетъ maman?
— Умышленно избгаю. Мы теперь враждующія стороны, и обоимъ намъ не особенно будетъ пріятно встртиться. И такъ,— до свиданія?
— До свиданія.
Онъ поцловалъ ея руку и вышелъ изъ бесдки.
— Я жду!— сказалъ онъ, сворачивая къ калитк, — я жду!— повторилъ онъ съ разстановкой.
Ольга кивнула головой. Когда фигура Бардина скрылась во двор, Ольга тоже вышла изъ бесдки и медленно пошла по алле. Она припоминала разговоръ съ Бардинымъ и обдумывала его. Она хорошо понимала, чего добивался молодой человкъ, и это подстрекало ее поиграть съ нимъ въ опасную для всякой двушки игру. Жизнь ея была скучна и прсна и ей хотлось испытать хоть одно приключеніе, чмъ бы оно ни грозило въ будущемъ. Къ Бардину она относилась также какъ къ прочимъ, не любила его и даже не чувствовала къ нему никакой симпатіи. Напротивъ, его кривлянья были ей противны, но ее все время окружали одни подростки, ни у кого изъ нихъ не было той дерзости, которую проявилъ Бардинъ, и эта дерзость возвышала его передъ другими, побуждала интересоваться имъ. Ольга припомнила прогулку на лодк, на которую намекалъ Бардинъ. Прогулка была скучна и неинтересна. Бардинъ впадалъ въ мало подходившій къ нему тонъ экзальтированнаго юноши, и, стараясь говорить поэтически, мололъ чепуху. Ольга не врила ни одному слову и все время боялась, чтобы не пошелъ дождь и не испортилъ ея новаго палеваго платья. Словомъ оба какъ-бы обманывали другъ друга, выжидая, кто выскажется первый. О брак Ольга была совершенно такихъ-же убжденій, какъ и Бардинъ, и находила только, что для двушки неудобно объ этомъ говорить. Слишкомъ часто мать твердила ей о необходимости найти жениха и выйти замужъ, благодаря чему у двушки выработался взглядъ на бракъ, какъ на простой актъ купли и продажи.
Бардинъ своими воззрніями только подтвердилъ этотъ взглядъ, упомянувъ о томъ, что счастливыхъ браковъ не бываетъ вовсе. Стоитъ-же продать себя нелюбимому человку и сдлаться несчастной! Кром того жизнь еще впереди и нужно только умть пользоваться ею.
Къ вечеру все общество собралось за чаемъ на террас. Ужина не было, а была легкая закуска, состоявшая изъ колбасы и сыра и доставшаяся очень не легко Олимпіад Петровн. Колбасникъ ни за что не хотлъ отпускать въ долгъ и только усиленныя убжденія Олимпіады Петровны, что долгъ будетъ отданъ чрезъ три дня — смягчили суроваго кредитора.
Олимпіада Петровна была не въ дух. Слишкомъ-ли много или мало спала она посл обда или пререканія съ колбасникомъ подйствовали на нее неблагопріятно — неизвстно, только она больше молчала и хмурилась на гостей. Посл упражненій на гигантскихъ шагахъ, бготни въ запуски, игръ въ серсо и мячъ — проголодавшаяся молодежь проявила необычайную способность прожорливости. Намазанные масломъ куски хлба, ломтики сыра и колбасы поглощались въ огромномъ количеств.
Олимпіада Петровна смотрла на молодыя лица подростковъ-гимназистовъ и сосдскихъ барышень, смотрла, какъ проворно раскрывались рты и двигались скулы и съ тоскою думала, что и сегодняшній вечеръ придется присчитать къ числу многихъ, очень многихъ вечеровъ, которые, кром убытковъ и утомленія, ничего не приносили съ собою.
‘Ну, какой въ нихъ толкъ, въ мальчишкахъ!’ — думала она,— ‘жениться имъ еще рано, а шляются, и дятъ какъ заправскіе женихи. Вонъ, этотъ черноглазый какъ уписываетъ. Точно три дня не кормленъ!.. А дуры мои, вмсто того, чтобы показать имъ, что, дескать, проваливайте, нечего вамъ тутъ опивать да объдать, только лясы точатъ. Охъ, дти, дти! Наказаніе божеское’.
— Мамочка! обратился къ ней Владиміръ, — налей пожалуйста еще стаканчикъ, поскоре, я ухожу.
— Куда это? На ночь глядя!
— Богъ съ тобой, еще только восемь часовъ.
— Да куда ты собираешься-то?
— Въ ‘Аркадію’,— тономъ досады отвчалъ сынъ,— тамъ кое-кто изъ нашихъ будетъ… собирались!..
— Ну, ужъ, охота! Сидлъ-бы лучше дома.
Олимпіада Петровна сейчасъ-же сообразила, что у сына должны быть лишнія деньги и приняла это къ свднію.
— Что-же вы его не пускаете! вступился Сократъ Иванычъ,— молодой человкъ, пусть погуляетъ! Въ ‘Аркадіи’ что-же… тамъ прилично… концерты…
Олимпіада Петровна непріязненно взглянула на старика.
— Онъ и не ходитъ въ неприличныя мста! отрзала она.
— То-то я и говорю: мсто приличное, высшее общество собирается, а молодому человку нужно общество… Какъ-же!
— Я далъ слово быть и долженъ исполнить! подалъ голосъ юноша.
Олимпіада Петровна ничего не отвчала и налила ему стаканъ чая, но когда онъ всталъ и вышелъ, она поспшила за нимъ, въ его комнату наверху.
Владиміръ надлъ мундиръ, и, стоя передъ зеркаломъ, охорашивался. Это былъ невысокаго роста блондинъ, съ мелкими, но пріятными чертами лица. Мундиръ съ синимъ воротникомъ очень шелъ къ нему, но онъ мечталъ еще о срой шинели, которая-бы длала его похожимъ на офицера. Волосы онъ носилъ коротко остриженными.
— Ты взаправду собираешься? спросила мать, садясь на диванъ.
— Вдь я-же сказалъ, мамочка! Вся штука въ томъ, что далъ слово и нужно его сдержать.
— Глупости все! Вся штука въ томъ, что теб самому хочется хать. А мать сидитъ безъ гроша! укоризненно замтила Олимпіада Петровна.
— Да я-то тутъ при чемъ, мамочка, — возразилъ сынъ, приглаживая фиксатоаромъ волосы.— Я ршительно не причемъ.
— Ну, еще-бы! Вы вс не при чемъ. Я одна все съдаю и выпиваю, изнашиваю ваше блье…
— Позвольте, мамочка! обернулся сынъ, — я вдь отдалъ вамъ тридцать рублей! До перваго числа еще далеко.
— Велики деньги — тридцать рублей! ворчала мать, — на одну ду! А прачк, а то и другое…
— Ну, а я больше не могу.
— Не можешь? А по ‘Аркадіямъ’ разъзжать можешь? Кутить можешь?
— Во первыхъ, я не кучу, вы отлично знаете, а собрался въ ‘Аркадію’, потому что долженъ-же я доставить себ какое-нибудь удовольствіе.
— Вотъ прекрасно! Ты будешь себ удовольствія доставлять, а мать сиди не вши.
— Полноте, мамочка! Когда-же вы сидли не вши?
— Буду скоро! Всмъ задолжала, никто больше не вритъ. Послушалъ-бы какая сегодня была исторія съ колбасникомъ.
— Я этому не виноватъ! пожалъ плечами сынъ.
— Никто изъ васъ не виноватъ! Я виновата, что бьюсь какъ рыба объ ледъ, а все не хватаетъ.
— Думаю, что виноваты нсколько и сестры. Пора-бы имъ что нибудь зарабатывать, не маленькія!
— Что-же, прикажешь имъ въ горничныя идти?
— Зачмъ въ горничныя! Для этого не стоило учиться. Нужно искать мста.
— Ищемъ! Не сидимъ сложивши руки! Везд ищемъ, да что будешь длать, когда мстъ нтъ.
— Старая псня! Ну, мамочка, извините, я долженъ идти.
— Непремнно долженъ? Скажите на милость, какая вдругъ необходимость явилась. Не можешь дома посидть!..
— Не могу! До свиданія!
— Погоди, погоди! Ты мн только отвть: чмъ я васъ завтра кормить буду?
— Чмъ хотите!
— Нечмъ, понимаешь, нечмъ! Обда не будетъ.
— Ну, я гд-нибудь у товарища пообдаю.
— ‘Я’ да ‘я!’ Только и слышно! Эгоистъ этакій. Въ кого уродился! Ты-то будешь сытъ, я не сомнваюсь, а другіе?
— Ахъ, мамочка, какъ это скучно! Чего-же вы хотите, наконецъ, отъ меня?
— Дай хоть три рубля.
— Что вы, мамочка! У меня всего-то три! Что-же мн-то останется!..
— Ну два дай.
— А у меня рубль останется? Да что вы! За входъ нужно заплатить… да мало-ли какіе расходы. Нтъ, ужъ вы лучше займите у кого-нибудь.
— У кого я займу!
— Да хоть у Сократа, что-ли?
— Вотъ нашелъ капиталиста! Человку табаку не на что купить, чаемъ съ хлбомъ питается! Нтъ, ужъ какъ хочешь, а ты мн долженъ дать хоть рубль.
Сынъ досталъ кошелекъ и, вынувши рублевую бумажку, отдалъ ее матери.
— Привяжетесь, мамочка, какъ банный листъ, никакъ отъ васъ не отдлаться! сказалъ онъ, въ вид назиданія.
— Да ужъ и отъ тебя не выманишь, кремень! Ни дать ни взять милйшій папаша! огрызнулась мать, пряча бумажку въ карманъ блузы.
‘Кремень, кремень, а не выдержалъ, удралъ-таки отецъ отъ тебя,’ — подумалъ Владиміръ, беря фуражку и направляясь къ выходу.
Олимпіада Петровна вернулась къ чайному столу. Морщины ея величественнаго чела разгладились, и она опять явила изъ себя прототипъ почтенной, римской матроны, вкушающей счастіе и покой среди своей семьи.
— Пойду ко дворамъ! заявилъ Сократъ Иванычъ, забирая порттабакъ и спичечницу, — когда еще доберусь.
— Куда вамъ торопиться! Посидите, — предложила Олимпіада Петровна.
— На Выборгскую не ближній свтъ. Скоро девять часовъ! До свиданія Олимпіада Петровна.
Старикъ протянулъ руку. Хозяйка подала свою.
— Экз. у васъ ручка-то холодная! замтилъ Сократъ Иванычъ, — прощайте, молодое поколніе: Надежда Сергевна, Ольга Сергевна, Вра Сергевна — философъ и мудрецъ.
— Это вы мудрецъ, а не я! замтила, улыбаясь, Вра.
— Почему такъ?
— Потому что васъ зовутъ Сократомъ. А Сократъ былъ греческій мудрецъ.
— Ну, какой я мудрецъ! махнулъ рукой старикъ, — мудрить-то мн надъ чмъ. До свиданія, господа. А Владиміръ Сергевичъ ушелъ?
— Эге! Онъ, я думаю, теперь на половин дороги.
— Не внялъ, значитъ, мудрымъ увщаніямъ мамаши.
— Станетъ онъ внимать, какъ-же! Онъ у меня настойчивъ, и сибаритъ, если-ли бы вы знали, какой. Другихъ сапогъ не носитъ, кром лаковыхъ,— съ оттнкомъ гордости замтила Олимпіада Петровна.
— Вотъ какъ, — усмхнулся старикъ.
Онъ шелъ въ это время по двору. Олимпіада Петровна въ знакъ-ли особаго уваженія къ гостю, или съ цлью пройтись, провожала Сократа Иваныча до калитки.
— Онъ жизнью избалованъ! продолжала Олимпіада Петровна, — прежде-то, при муж, мы не такъ жили. Домъ — полная чаша. Индйка не индйка, соуса не соуса. Вотъ и избаловали мальчика. Ну, до свиданія, батюшка, Сократъ Иванычъ. Заходите когда.
— Вашъ гость, вашъ гость! отозвался старикъ, длая подъ козырекъ.
Олимпіада Петровна вернулась на террасу. Кухарка убирала самоваръ и посуду. Вра сидла уткнувшись въ книжку, Надя вышивала, а Ольга, небрежно развалясь въ кресл-качалк, болтала ногой.
— Ну, ушли объдалы! замтила Олимпіада Петровна, хозяйскимъ глазомъ осматривая столъ,— слава Богу, день прошелъ. 0-хо-хо! Что-то завтра будетъ. Стряхни скатерть-то, — обратилась она къ кухарк.
— Тоже, что сегодня, надюсь! замтила Ольга.
— То-то и скверно! Маешься, маешься, конца края не видно!
— Какого вамъ конца нужно? спросила Ольга.
— Какого? Такого! Должно-же это когда-нибудь кончиться.
— Да что такое, мамаша, я не понимаю?
— Вотъ ты-то и должна понимать!.. Ты именно! Чего ты тутъ мальчишекъ ко мн наводишь? Чтобы они меня объдали да опивали! Не можешь солиднаго знакомства сдлать?
— Не могу!
— То-то и есть! Пустовата ты, матушка, вотъ что я теб скажу. Обстоятельные-то люди, которые-бы въ женихи годились — не идутъ. Потому что слышатъ: хи-хи-хи да ха-ха-ха, да видятъ какъ ты по качелямъ ерзаешь и думаютъ: куда мн такую дуру.
— Съ дуры нечего и спрашивать! огрызнулась Ольга.
— Да я и не спрашиваю! Давно рукой махнула: будь что будетъ!
— Это и видно, что махнули! Зачмъ вы Бардину кислую физіономію показали. Вотъ онъ и не является.
— Ахъ, мать моя! всплеснула руками Олимпіада Петровна, — вотъ такъ отлила пулю, какъ вамъ понравится? обратилась она въ пустое пространство къ невидимому слушателю, долженствовавшему, по ея понятію, изображать общественное мнніе, — онъ будетъ съ тобою по ночамъ чортъ знаетъ гд прогуливаться, а я молчи, да еще удовольствіе на лиц изображай! Нтъ, матушка, многаго захотла! Не будетъ этого, не будетъ, слышишь?
— Не будетъ, такъ и останусь въ старыхъ двкахъ!
— Вотъ какъ! Вотъ у васъ теперь какая мода! Хорошо, нечего сказать! Нтъ, въ наше время не такъ было! Въ наше время знаешь гд знакомились съ двицами?
— Гд?
— Въ церкви, матушка, въ церкви! Въ наше время вс въ церковь ходили, и старики, и молодежь. Молодой человкъ ходитъ въ церковь, приглядывается къ двиц, долго приглядывается, а потомъ ужъ какъ-нибудь на паперти познакомится, поговоритъ. Такъ и отецъ вашъ со мной познакомился.
— Ну, то было въ ваше время, а это въ наше.
— Хорошо, нечего сказать! Пришелъ откуда-то прощалыга съ улицы, заглянулъ въ палисадникъ, а она съ нимъ: та-ра-ра, та-ра-ра! Вотъ и знакомство! Очень мило, нечего сказать.
— Ничего худого не вижу.
— И по ночамъ съ прощалыгой гулять тоже ничего?
— Тоже ничего. И потомъ откуда вы взяли, что онъ прощалыга? Онъ адвокатъ! У него дядя богатый человкъ.
— Пошла вонъ, дура! Разговаривать-то съ тобою не хочу! Прочь съ глазъ моихъ!
— И уйду. Будете гнать, такъ и совсмъ уйду. Сдлайте одолженіе! сквозь зубы пробормотала Ольга.
Она встала съ качалки и медленно вышла за дверь.
— Господи! Вотъ наказаніе двка! снова обратилась Олимпіада Петровна къ ‘общественному мннію’, — дура набитая! Ей хоть колъ на голов теши, — она все свое! И ты, поди, тоже такихъ убжденій? взглянула она на Надю.
— Излишній вопросъ, мама, вы хорошо знаете сами,— отвчала та.
— Ничего я не знаю, ничего! воскликнула въ раздраженіи Олимпіада Петровна, — вы мои дти, а я ничего не знаю, кром того, что васъ нужно поить, кормить и какъ-нибудь сбывать замужъ.
Надя вспыхнула, взглянула на мать и ничего не отвтила.
— Та, дура, хоть болтаетъ, а ты хочешь отдлаться молчаніемъ. Отличный пріемъ! Отвть мн по крайней мр, отчего не пріхалъ сегодня твой… женихъ. (‘Вотъ тоже дуракъ, Господи помилуй!’ — подумала Олимпіада Петровна).
— Не знаю, мама. Что нибудь должно быть его задержало.
Олимпіада Петровна сдлала гнвное лицо.
— Задержало! Прошу покорно! Еще женихомъ позволяетъ себ такія штуки, что-же будетъ, когда женится! Если общалъ быть, Долженъ пріхать.
— Мама, я не хочу оправдывать Петра Степаныча, но припомните пожалуйста, разв онъ общалъ пріхать именно сегодня?
— Общалъ — не общалъ, — все равно! почти кричала Олимпіада Петровна, — если онъ женихъ, онъ долженъ быть какъ можно чаще около своей невсты! Нтъ, штуки, матушка, штуки! У меня нтъ ни капли доврія къ этому’благонравному, прилизанному господину. Слишкомъ ужъ онъ сдержанъ, благоразуменъ! Я никогда не любила сдержанныхъ людей, этихъ ‘себ на ум’. И вотъ ты увидишь, что штуки, увидишь онъ пришлетъ письмо или что-нибудь такое, и откажется, откажется…
— Мама, зачмъ такъ говорить. Вдь не было повода…
— Ахъ, разв имъ такъ необходимъ какой-нибудь поводъ! А исторія съ Ольгинымъ инженеришкой въ прошломъ году? Что ты мн тутъ толкуешь! Господи, отъ заботъ, огорченій, разболлась голова, сама я вся расхворалась! Я мученица, я крестъ несу съ вами!.. День настанетъ — какъ въ аду!.. О, какое несчастіе имть дтей! Погодите, вы сами будете матерями, сами испытаете все, все!.. Господи! Одна чуть не вшается на шею ко всякому встрчному прощалыг, другая скрытничаетъ съ своимъ іезуитомъ-чиновникомъ, третій эгоистъ вышвырнулъ мн сегодня рубль, какъ нищей, четвертая сидитъ уткнувшись въ книжку, ей трава не расти, хоть весь міръ перевернись… Господи, за что, за что мн такое наказаніе. Ахъ, високъ мой, високъ! Опять начинается мигрень!
— Мама, пойдемъ въ твою комнату,— сказала Вра, поднимаясь (она одна говорила Олимпіад Петровн ты),— я тебя уложу, дамъ капель… Пойдемъ, мама!
Олимпіада Петровна грозно взглянула на дочь, но вдругъ смирилась, сообразила, что на эту кричать не за что и покорно, упавшимъ голосомъ прошептала:
— Пойдемъ!.. Пойдемъ, Вруня, ты то меня хоть успокой!.. Охъ, Господи, Господи!..
Она встала и грузно опираясь на плечо дочери, тяжело передвигая ноги, какъ больная, направилась въ комнаты.
Надя ушла въ садъ. Прозрачная мгла блой ночи окутывала аллеи, теплый, едва ощущаемый втерокъ приносилъ откуда-то. нжный ароматъ цвтовъ. Издали чуть доносился грохотъ экипажей и. слышался собачій лай, но кругомъ было тихо.
Двушка подошла къ палисаднику и, просунувъ руку въ колья, облокотилась на нее. Фигура Нади въ бломъ плать выдлялась на фон сроватой мглы и потемнвшей зелени сада..
Она долго стояла неподвижно, поднявъ лицо къ свтлому небу и наблюдая немногія, едва мерцавшія звздочки. Чувство безотчетной грустй охватило ее. И все вокругъ: притихнувшіе деревья и кусты, подернутые сумракомъ блой ночи, неясные силуэты дачъ — все такъ гармонировало съ ея настроеніемъ. Ей припомнились годы дтства, печальнаго и безцвтнаго, какъ эта ночь, припомнился Нальхановъ, когда онъ, 12-лтнимъ гимназистомъ, ходилъ къ нимъ въ домъ и вс звали его просто Максомъ. Тогда они очень сблизились, постоянно гуляли вмст, говорили обо всемъ, что придетъ въ голову, и какъ-будто что-то похожее на дтскую любовь возникало между ними… Она и теперь не можетъ отдлаться отъ того страннаго чувства, которое волнуетъ ее при появленіи молодого человка, она вглядывается въ черты его лица, припоминаетъ прежняго Макса и порою забываетъ, что онъ уже не тотъ, не мальчикъ…
Надя вспомнила сегодняшній разговоръ съ нимъ и почувствовала что-то похожее на угрызеніе совсти. За что она такъ рзко, почти грубо оттолкнула его отъ себя? За то, что онъ упрекнулъ ее женихомъ и нехорошо отнесся къ Петру Степанычу? Да, но со старымъ другомъ дтства слдовало бы быть мягче. Все-таки ей жаль его, жаль того хорошаго прошлаго, которое если и не было въ дйствительности такъ хорошо, какъ казалось, но все таки вспоминается до сихъ поръ съ необъяснимымъ чувствомъ какого-то сладкаго волненія.
И неизвстно, что будетъ впереди. Петръ Степанычъ любитъ ее, онъ человкъ хорошій, честный, преданный…
— Да, любитъ!— задумчиво, почти вслухъ, повторила Надя,— а я?.. Я не могу любить!.. Нтъ между нами ничего общаго… Я могу только уважать его, цнить его преданность, но любить… Что же, что мн длать, если я не могу полюбить его…
Она снова взглянула на небо, и его спокойная ширь, его необъятный просторъ возбудили въ ней страстное желаніе свободы для себя. Быть свободной, какъ птица, какъ птица летать куда захочешь и все, все бросить, оставить, что тянетъ къ низу, привязываетъ къ скучной земл, съ ея скучными, пошлыми людьми и ихъ мелкими интересами!
— Отказать?— мелькнула у двушки мысль, — прямо, искренне сказать, что не могу его любить, не могу быть его женою? Да, такъ было-бы самое лучшее!
И она вдругъ почувствовала, какъ кровь прилила къ сердцу и оно шибко забилось. Но это также внезапно прошло и она осталась стоять по-прежнему, облокотясь на руку, неподвижная, блдная.— Отказать! Такъ было бы лучше…— безсознательно шептали ея губы.
— Нтъ, нтъ нельзя!— говорилъ ей внутренній голосъ, — это была бы такая сумасшедшая выходка! Что сказала бы мать, которая спитъ и видитъ, какъ бы скоре сбыть ее съ рукъ! Сегодня она бранила Петра Степаныча, а попробуй отказать ему, да она со свта сживетъ. Нтъ, глупости! Нужно научиться все терпть, все выносить. ‘Стерпится — слюбится’, говорятъ старые люди… И правда! Къ чему не привыкаетъ человкъ… Петръ Степанычъ правъ… Эта любовь проходитъ какъ сонъ, она непрочная любовь… Нужно полюбить душу человка… Да, правда… И я… я узнаю его душу и полюблю ее.
Она вытянулась во весь ростъ и, повернувши отъ палисадника, медленно пошла къ дому, темныя окна котораго пытливо и загадочно смотрли въ сумрак блой ночи.

III.

— Ну, вотъ, мама, такъ теб будетъ лучше… Только ужъ ты не развязывай, пожалуйста, — говорила Вра, отходя отъ кровати, на которой лежала Олимпіада Петровна, закутанная въ одяло и платки и съ чмъ-то врод турецкой чалмы на голов.
— Мн кажется, ты уже черезъ-чуръ стянула голову!— слабымъ голосомъ возразила больная.
— Ничуть. Ты знаешь, онъ веллъ какъ можно крпче.
— Ну, хорошо, хорошо. А капли тутъ?
— Тутъ, на столик… И вода, и стаканъ, и рюмка.
— Спички не забудь, пожалуйста…
— И спички тутъ!
— Какая ты у меня заботливая!— съ нжностью воскликнула Олимпіада Петровна.— Спасибо, Вруня, спасибо! Ступай, ложись спать.
— Я лягу… постой… вотъ что! Если теб что понадобится, то ты возьми эту палку отъ шторы и постучи въ потолокъ. Я и приду!..
— Ахъ, Вра, Вра,— улыбнулась мать,— твоя заботливость обо мн доходитъ до смшного! Стану я стучать палкой… Ну, ступай, ступай къ себ… Поздно… Я спать хочу.
— И отлично! Выспишься и все пройдетъ! Сонъ теб всегда помогаетъ! Прощай, мама, поправляйся.
Вра поцловала мать и отправилась въ свою свтелку, наверхъ.
Это была маленькая, низенькая комнатка въ одно окно, выходившее на западъ. Весь день здсь не было солнца, но за то вечеромъ, при закат, лучи его заливали стны, оклеенныя въ голубыя, мелкими цвточками, обои, и придавали каждому предмету веселый колоритъ. Предметовъ этихъ, впрочемъ, было очень немного: маленькій комодъ, круглый столикъ на трехъ ножкахъ, этажерка съ книгами и пара стульевъ, изъ тхъ плохенькихъ стульевъ, которые, въ силу ихъ неказистости, неловко поставить въ гостиную и ихъ обыкновенно ставятъ туда, гд наврное разсчитываютъ, что они не будутъ замчены.
Этажерка съ книгами, повидимому, являлась предметомъ особенной заботливости хозяйки: книги стояли въ стройномъ порядк, корешками наружу, нигд не было ни пылинки.
Войдя въ комнату, Вра зажгла маленькую лампочку и поставила ее на столикъ, передъ кроватью, затмъ раздлась, легла, и только что протянула руку, чтобы загасить огонь, какъ вдругъ раздумала и нсколько минутъ оставалась въ состояніи задумчивости.
Ей не хотлось спать. Она перебирала въ памяти сегодняшнія событія… ‘Мама несправедлива къ Над’,— думала она,— ‘но что же длать, мама больна, раздражена… Ахъ, какъ все у насъ идетъ нескладно… А помочь никому ничмъ нельзя..’.
Она приподнялась на подушк и облокотилась на свою худенькую, съ голубоватыми жилками, руку.
‘Зачмъ только мама хочетъ, чтобъ Надя непремнно вышла замужъ?’ — думала Вра,— ‘разв такъ нельзя жить… Я никогда не выйду замужъ… Зачмъ?’
Она сбросила одяло, встала босая, въ одной рубашк, и подойдя къ комоду, принялась возиться въ одномъ изъ его ящиковъ. Долго вынимала и перебирала она разные сверточки, коробочки, жестянки изъ-подъ монпасье, перевязанныя ленточками и цвтными шерстинками, словомъ, вс т наивныя бездлушки, которыя составляютъ неотъемлемую принадлежность всякой молодой двушки, и вынула наконецъ тетрадь обыкновеннаго, ученическаго формата съ надписью на лицевой сторон: ‘Дневникъ В. Заболотиной’.
Она стала перелистывать эту тетрадь, исписанную до половины крупнымъ, полудтскимъ почеркомъ. Въ нкоторыхъ мстахъ она останавливалась и перечитывала, вдумываясь въ каждое выраженіе. Вначал она улыбалась, какъ улыбаемся мы, когда намъ попадется подъ руку что-нибудь написанное нами въ дни нашего дтства, но подъ конецъ лицо ея становилось все серьезне и серьезне и принимало выраженіе строгаго раздумья.
…’Сегодня, 12 іюня 1881 года’ — читала она — ‘Анна Афанасьевна захала за мною и мы отправились на желзную дорогу. День былъ жаркій и я все боялась грозы, на неб были большія тучи. Со станціи мы похали въ телжк, мн было очень неудобно сидть, потому что Анна Афанасьевна толстая и заняла всю телжку. Воздухъ здсь чудесный, дышать такъ легко! Когда мы въхали въ лсъ, началась гроза. Кучеръ погналъ лошадь, но Анна Афанасьевна сказала, что хать шибко хуже, и мы похали шагомъ.. Вдругъ молнія ударила въ дерево, лошадь испугалась, бросилась въ сторону и мы чуть не опрокинулись. Я страшно испугалась и начала плакать и просить хать назадъ. Лошадь нельзя было удержать до самой деревни. Мы остановились у одной избы и ждали тамъ, когда кончится дождь. Вечеромъ мы пріхали на мызу и насъ встртилъ Илья Евграфычъ, мужъ Анны Афанасьевны’.
…’Илья Евграфычъ’, — продолжала читать дале Вра,— ‘все смялся надо мною, что я боюсь грозы и сказалъ, что нужно во время сильной грозы идти въ поле и простоять все время, тогда больше не будешь бояться. Вчера была сильная гроза, я вспомнила совтъ Ильи Евграфыча, потихоньку вышла изъ дома и ушла въ поле. Тамъ я остановилась и стала смотрть на небо. Мн было страшно. Въ разныхъ концахъ блистала молнія, раздавались сильные удары грома. Втеръ былъ такой, что едва не сбивалъ меня съ ногъ, платье мое было все мокрое, хоть выжми. Когда я пришла домой, то узнала, что тамъ вс безпокоились и посылали меня искать. Анна Афанасьевна начала выговаривать мн, зачмъ я ушла въ грозу, и хотла написать пап и мам, а Илья Евграфычъ сказалъ, что онъ мн посовтовалъ шутя и никакъ не думалъ, что я исполню его совтъ, такъ какъ во время грозы въ пол стоять опасно, можетъ убить’…
…’Третьяго дня’,— читала дальше Вра,— ‘едя, сынъ пастуха, чуть не утонулъ въ пруд. Онъ игралъ на плоту, наклонился и упалъ. Когда прибжали къ намъ сказать, я не помню, что со мною сдлалось и не помню какъ вдругъ очутилась у плота. Я не видла ни людей, никого, и все кричала. едю вытащили, слава Богу, живого, но съ нимъ сдлался жаръ и онъ боленъ, лежитъ на печк. Бдный мальчикъ! Вчера и сегодня я была у него и долго сидла’.
..’20 августа 1881 года. Какъ мн скучно, какъ не хочется узжать отсюда. Здсь я такъ привыкла ко всмъ, всхъ полюбила. Анна Афанасьевна и Илья Евграфычъ такіе добрые! Я гуляю гд хочу, и никто мн ничего не говоритъ. Какъ хорошо въ деревн! Я бы осталась тутъ навсегда, даже зимою! Отчего я не скучаю по мам, пап и всмъ своимъ? Мама прислала мн письмо и назвала меня ‘безсердечной’… Разв это правда? Я не знаю, но только мн такъ грустно узжать отсюда… Нтъ, нтъ, все таки это неправда, что я безчувственная! Я всхъ люблю’…
…’Я пріхала вчера вечеромъ. Солнце только еще закатилось и въ нашей маленькой квартирк было такъ темно, скучно, душно, воздухъ такой былъ тяжелый! Мама непривтливо встртила меня, братъ и сестры какъ-будто не обратили вниманія, что я пріхала, точно я не узжала, только Надюша стала спрашивать, хорошо ли въ деревн. Поздно вечеромъ, когда мы собирались ложиться спать, пришелъ папа. Онъ опять былъ… такой… Мама набросилась на него, что онъ все кутитъ, а денегъ нтъ, кругомъ должны и сказала, что изъ-за этого послали двчонку въ чужіе люди. Онъ смялся, поддразнивалъ маму, говорилъ, что былъ бы радъ, еслибы всхъ отдать въ чужіе люди, что мы вс ему надоли. Потомъ онъ хотлъ ударить маму, замахнулся, но мы заплакали, онъ надлъ пальто и ушелъ. Я долго не спала, ждала, когда онъ вернется, а потомъ не знаю, какъ заснула’.
… ‘Вотъ уже дв недли какъ продолжается все то же. У васъ такъ скучно! Мама ходитъ сердитая, всхъ бранитъ, и съ папой у ней каждый день скандалъ. Даже нельзя заниматься. Только что возьмешь книгу и начнешь готовить урокъ, начинается шумъ. Вчера я такъ и не могла приготовить уроковъ, хорошо, что не спросили, а то получила бы единицу. А мн этого длать нельзя. Мн сказали, что если я буду хорошо учиться, то общество вспомоществованія бднымъ будетъ за меня платить. Ахъ, какъ бы мн хотлось, потому что я знаю какъ трудно бдной мам!
’19 января 1882 года. Сегодня папа вышелъ изъ больницы, въ которой пролежалъ три мсяца. Онъ очень похудлъ, постарлъ, мн стало жаль его, и я хотла чмъ-нибудь показать это ему, услужить, но онъ такъ сердито взглянулъ на меня, что я испугалась и отошла. У него былъ большой разговоръ съ мамой. Онъ называлъ насъ всхъ безчувственными, обвинялъ маму въ томъ, что она его отправила въ больницу, сказалъ, что мы никогда его не любили, были къ нему какъ чужіе, и что онъ отказывается отъ насъ… Какъ тяжело мн было слушать его слова. Вечеромъ, въ постели, я много плакала и не помню, какъ заснула.
’21 января. Сегодня утромъ папа собралъ свои вещи и ухалъ. Когда я начала плакать, мама сказала, что я дура, напрасно плачу, ей и всмъ намъ будетъ легче. Но мн такъ жаль папу, такъ скучно, что я не знаю, что длать’.
Вра перестала читать, и начала прислушиваться. Ей показалось, что снизу стукнули въ потолокъ.
‘Неужели мам хуже?’ съ тоскою, подумала она. Но стука не повторилось, да и былъ ли онъ раньше, она не была уврена. Тихонько, на ципочкахъ она подошла къ двери, пріоткрыла ее и стала слушать. Внизу было тихо, слышалось только мрное храпнье кухарки Авдотьи, спавшей въ корридорчик. Блдный серпъ луны высоко стоялъ въ неб и холодные лучи озаряли фигуру двушки.
‘Я точно лунатикъ, усмхнулась она про себя, брожу по ночамъ, когда вс спятъ. Слава Богу, мама тоже, кажется, заснула’.
Она пошла въ комнату и, юркнувъ подъ одяло, снова принялась перелистывать дневникъ.
Тамъ, изо дня въ день, тянулись мелкія впечатлнія обыденной, скучной жизни. Вра внимательно слдила за своими успхами въ ученіи, описывая дни, когда получала хорошія отмтки, но нигд не было упомянуто ни объ одной изъ ея подругъ. Да у ней ихъ почти и не было. Занятая исключительно ученьемъ, она не находила времени сходиться съ товарками по классу, посщать ихъ и принимать у себя. Все свободное время она посвящала чтенію, пользуясь библіотекой, въ которой абонировался братъ.
… ‘Сегодня, — читала Вра, — мы перехали на новую квартиру. Она очень велика, — семь комнатъ, съ паркетными полами и швейцаромъ. Мама будетъ сдавать комнаты и я написала уже билетъ, который швейцаръ взялъ, чтобы. наклеить у подъзда. Мама говоритъ, что многіе живутъ доходами съ комнатъ. Надя хочетъ бросить гимназію и идти куда-нибудь служить, чтобы мам было легче, но мама сказала, что она не допуститъ…
17 марта 1883 года. Какъ я ненавижу армянина Григорьянца, который живетъ у насъ въ угловой комнат! Онъ такой противный, черный, точно подгорлый и весь какой-то жирный. Волосы у него жирные, должно быть онъ ихъ мажетъ какой-нибудь помадой, руки жирныя, толстыя, глаза какіе-то маслянистые. Онъ очень грубъ на словахъ и по незнанію-ли языка или оттого, что грубъ, говоритъ иногда ты вмсто вы. На-дняхъ онъ вернулся откуда-то со сверткомъ и, проходя по корридору, повстрчался съ мамой. Мама ему поклонилась, а онъ едва кивнулъ головой и, хлопая по рук сверткомъ, спрашиваетъ:
— Мадамъ, знаешь, что это такое?
— Не знаю,— отвчала мама,— почему я могу знать.
— Ну, какъ думаешь?
— Ничего я не думаю!
— Ты думаешь колбаса?
— Ничего я не думаю, и думать не хочу!— повторила мама сердито.
— Я знаю, ты думаешь колбаса. А вотъ и обшибка! Это рахатъ-лукумъ, хорошій турецкій рахатъ-лукумъ! сказалъ Григорьянцъ, удаляясь.
Мама ужасно разсердилась на него.
— Ахъ ты армяшка черномазый, — повторяла она нсколько разъ, — нашелъ чмъ удивить! Будто я никогда ихняго рахата не видали. И сметъ еще говорить мн ты!
Я бы очень рада была, если бы Григорьянцъ съхалъ отъ насъ, но онъ, кажется, и не думаетъ, и мама говоритъ, что онъ очень выгодный жилецъ. Почему выгодный?
30 апрля 1883 года. Вчера противный армяшка выхалъ отъ насъ, но, Боже, Съ какимъ скандаломъ! Какой позоръ! И теперь, когда я вспомню, меня всю начинаетъ трясти, точно въ лихорадк. Онъ смлъ заподозрить, смлъ сказать, что у него пропала крахмальная рубашка и дв пары носковъ! Онъ ворвался къ намъ въ комнату и наговорилъ мам столько дерзостей, столько грубостей! Спасибо Сократу Иванычу, который сидлъ въ это время у насъ. Онъ слушалъ, слушалъ, наконецъ вскочилъ, и сказалъ, что если Григорьянцъ не уйдетъ сію же минуту, онъ пошлетъ за полиціей. Угроза подйствовала и тотъ ушелъ, хлопнувъ дверью, а вечеромъ выхалъ. Потомъ разъяснилось, отчего онъ такъ испугался полиціи: Авдотья сказала мам, что онъ торговалъ какими-то необандероленными папиросами.
20 мая 1883 года. Вотъ уже недля какъ мы живемъ на дач на Карповк. У насъ хорошій, большой садъ, есть гд гулять, а въ саду бесдка, гд я читаю. У насъ живетъ одинъ молодой человкъ, Викторъ Иванычъ Доронинъ, онъ приходится родственникомъ Сократу Иванычу и пріхалъ сюда на время изъ Козлова. Я не знаю чмъ онъ занимается, онъ все читаетъ, иногда что-то пишетъ, и къ нему ходитъ много людей. Разъ пришелъ какой-то рабочій и они долго бесдовали въ саду. Викторъ Иванычъ кажется мн очень страннымъ человкомъ, напримръ, какъ-то въ разговор со мною, онъ сказалъ, что мы вс живемъ не такъ, какъ нужно.
— А какъ же нужно жить?— спросила я.
— Нужно жить просто, — отвчалъ онъ, — къ чему эта обстановка, которую заводитъ ваша мамаша. Кого она хочетъ ею удивить, кому она нужна? Посмотрите, какъ живутъ крестьяне, у нихъ ничего нтъ лишняго.
— Я думаю оттого, что они бдны.
— А вы богаты?
— Нтъ, не богаты.
— Такъ зачмъ же тратите деньги на вс эти пустяки?
— Не можемъ же мы ходить одтыми какъ крестьяне.
— Отчего?
— Оттого, что люди будутъ смяться.
— А вы не обращайте вниманія. Пусть смются! Разв вы живете для того, чтобы угождать прихотямъ другихъ людей? Нужно жить для души.
— Что значитъ жить для души?
— Чтобы душа была чиста и совсть спокойна. Вмсто того, чтобы обращать вниманіе на людскіе пересуды, нужно заботиться о неимущихъ, больныхъ и убогихъ и помогать имъ.
— Чмъ помогать? Деньгами!
— Нтъ. Деньгами вы никогда никому не поможете, потому что деньги придутъ и уйдутъ, а человкъ останется все-таки безпомощнымъ. Нужно помогать совтомъ, добрымъ словомъ и собственными трудами.
— Какъ это собственными трудами?
— А такъ! Если вы видите, что человку нужно что сдлать, я онъ боленъ, не можетъ, или занятъ другимъ, — помогите ему.
— А если я не умю?
— Научитесь. Сперва научитесь длать для себя все самой, а потомъ станете работать для другихъ.
Я передаю этотъ разговоръ съ Доронинымъ въ такомъ вид, какъ въ катехизис, но у насъ дйствительно былъ такой разговоръ: я все задавала вопросы, а онъ отвчалъ безъ затрудненія и коротко, все въ такомъ вид, какъ я записала.
7 іюня 1883 г. Я твердо запомнила слова Доронина и дала себ слово дйствовать по его словамъ. Но не такъ-то легко исполнитъ это слово. Сохрани Богъ, если мама увидитъ, что я длаю что-нибудь такое, что должна длать прислуга? Однако, вчера, въ отсутствіи мамы я сдлала первый опытъ. У насъ была стирка и нужно было развшивать блье. Я вызвалась помогать поденщиц Аксинь, хворой и уже пожилой женщин. Сперва Аксинья ни за что не соглашалась, говорила, что ей попадетъ отъ мамы, но потомъ уступила моимъ просьбамъ и мы принялись за работу. Время бжало незамтно! У меня было весело на душ, мн казалось, что я длаю Богъ знаетъ какое хорошее дло. Но вдругъ мн попалась одна рубашка съ мткой Г. и меня просто въ жаръ бросило. Должно быть я сильно покраснла, потому что даже Аксинья, какъ ни была занята, обратила вниманіе.
— Что вы, барышня, что съ вами? Должно устали? спросила она.
— Нтъ, ничего!— отвчала я, не зная что сказать, чмъ объяснить свое ужасное смущеніе.
Рубашка была чужая и, по всей вроятности, Григорьянца, та самая, которая у него пропала, но какъ она очутилась у насъ? Попала-ли она случайно, по ошибк прислуги, или найдена была потомъ, посл отъзда жильца? Весь день я мучилась предположеніями, весь день мн было такъ скверно, такъ не по себ! Я придумывала разные способы узнать истину и ршилась, наконецъ, пуститься на хитрость. Подъ предлогомъ, что Аксинь не управиться одной съ глаженьемъ, я попросила у мамы дозволенія помочь ей. Мама согласилась. Изъ вороха блья я выбрала эту несчастную рубашку, принялась ее гладить и схитрила, сдлала видъ передъ мамой, будто только что увидла мтку.
— Мама, вдь эта не наша рубашка?— спросила я.
— Какъ не наша! А чья же! Будто не видишь!— сердито отвчала мама.
— Я вижу. Здсь другая мтка… буква Г.
Мама какъ будто немного покраснла, но вдругъ вырвала у меня рубашку и бросила ее на корзину съ бльемъ.
— Выдумаешь тоже! Не наша!— сердито проговорила она, — конечно наша!..
— Но, мама, здсь буква Г.
— Ну, такъ что же? Г., или какая другая буква, не все-ли равно. Теб-то какое дло!.. Володя ее носитъ.
Сердце мое вдругъ словно загорлось.
— Онъ ее носитъ, но она не его!— сказала я, прямо смотря еа маму.
И вдругъ у ней сдлались злые, презлые глаза. Она мелькомъ взглянула на меня и сказала:
— Это не твое дло! Дерзкая двчонка! Ступай, и не показывайся мн на глаза. Дрянь!..
Я ушла въ свою комнату, легла на постель и начала плакать. Какъ мн было горько, какъ обидно! Теперь я все поняла.
16 октября 1884 года. Я перечитала свой дневникъ, который не писала слишкомъ годъ. Да и о чемъ было писать? Ничего новаго, ничего интереснаго не было въ нашей жизни, и одинъ день проходилъ какъ другой. Я перешла въ пятый классъ съ круглой четверкой изъ всхъ предметовъ. Володя на второмъ курс. Оля въ будущемъ году кончаетъ гимназію. Живемъ мы по прежнему въ большой квартир и сдаемъ комнаты жильцамъ. Да, я снова перечитала свой дневникъ и остановилась на словахъ, которыми его закончила, — теперь я все поняла!.. Нтъ, тогда я еще многое не понимала, не понимала, какъ мы живемъ, изъ чего платимъ за квартиру, откуда у насъ берутся деньги на обдъ, чай, сахаръ, на платье. Теперь все, все мн извстно! Бдная, бдная мама, какъ я понимаю, какъ я жалю тебя! Что было теб длать, безпомощной, покинутой съ дтьми? И неужели мы смемъ когда-нибудь осудить тебя? А осудить такъ легко. Ты пользовалась своими жильцами, ихъ вещами, занимала деньги и не отдавала, ты пользовалась каждымъ изъ знакомыхъ, которыхъ заводила съ цлью получить что-нибудь отъ нихъ! Сколько униженія, насмшекъ и презрительныхъ взглядовъ выносишь ты, и все изъ-за дтей! Теб немного нужно, а насъ ты всхъ подняла, всмъ дала образованіе, вывела на дорогу. Одинъ Богъ знаетъ какъ тяжело теб было порой!.. Бдная мама! Не даромъ ты такъ стонешь по ночамъ и жалуешься на сердце, на головныя боли. Бдная дорогая мама! Господи, если бы мн только удалось отплатить теб за вс твои заботы о насъ, за вс униженія передъ людьми! Моя мечта — кончить медицинскіе курсы, поступить на службу и помогать дорогой мамочк. Я все буду отдавать ей, буду нуждаться сама, скряжничать, но все, все буду отдавать ей, чтобы она ни въ чемъ не нуждалась, чтобы она, хоть на старости лтъ, могла быть покойна! А она, дйствительно, много безпокоится о насъ. Въ особенности тревожитъ ее Оля. Мама говоритъ, что у нея, должно быть, отцовскій характеръ, и правда, она не похожа характеромъ ни на маму, ни на меня, ни на Надю. Оттого-ли, что она старше, или отчего другого, Надя спокойна и разсудительна, никогда ничмъ не увлекается и никогда не падаетъ духомъ. Когда не было никакой другой работы, она шила рубашки на рынокъ. Мама смялась надъ ея работой, которая приносила гроши, и ужасно заботилась, чтобы объ этомъ не узнали знакомые, — Над было ршительно все равно, но чтобы не раздражать маму она никому не говорила, что беретъ работу съ рынка. Затмъ, черезъ одного знакомаго Надя достала переписку бумагъ и вотъ теперь сидитъ за этой перепиской уже второй годъ. Оля никогда и не думала искать какихъ нибудь занятій. Она любитъ общество, любитъ веселиться, любитъ, чтобы за ней ухаживали молодые люди и на-дняхъ созналась мн, что ея идеалъ — выйти за богатаго человка, чтобы здить на своихъ лошадяхъ. Когда прізжаетъ Доронинъ и заходитъ къ намъ, у него всегда затваются большіе споры съ Олей, но эти споры ничмъ не кончаются и оба, разозлившись, разойдутся въ разныя стороны.
5 февраля 1885 г. О комъ окончила писать, съ того начну: Доронина. На-дняхъ, подъ вечеръ онъ зашелъ и спросилъ, не хочу ли я пойти къ нимъ. Подъ этимъ словомъ онъ подразумвалъ нсколько товарищей единомышленниковъ, которые жили на Петербургской. Я думала, что мама не отпуститъ меня и стала у нея спрашиваться, нисколько не надясь на успхъ. Оказалось, что мама очень уважаетъ Доронина, и охотно отпустила меня съ нимъ, съ тмъ, чтобы онъ проводилъ меня обратно до дому. Мы сли въ конку и похали. Дорогою я начала разспрашивать Доронина о его знакомыхъ, но онъ больше отмалчивался, отвчалъ нехотя, и сказалъ, что для того, чтобы получить о нихъ настоящее понятіе,— нужно ближе сойтись съ ними. Наконецъ, конка остановилась, мы вышли, прошли дв, три улицы и вошли во дворъ, на которомъ находилось нсколько деревянныхъ флигелей.
Войдя въ подъздъ одного изъ флигелей, Доронинъ не сталъ звониться, такъ какъ дверь не была заперта, и повелъ меня во второй этажъ. Въ маленькой передней мы сняли пальто,— причемъ я замтила много верхней одежды на вшалкахъ, — и вошли въ комнату, врод классной, съ партами вдоль стнъ. Доронинъ тутъ же объяснилъ мн, что это и есть классная, и что тутъ учатся бдныя дти околотка. Въ комнат было нсколько человкъ,— большинство молодежь: иные сидли въ разныхъ углахъ, иные ходили и разговаривали. Доронинъ познакомилъ меня съ нкоторыми и повелъ въ мастерскую. Въ мастерской мы застали одного господина среднихъ лтъ и двухъ барышень въ черныхъ платьяхъ и передникахъ. Вс они строгали какія-то доски, но въ моментъ, когда мы вошли, кончили работу и принялись убирать инструменты. Какой-то мальчикъ принесъ изъ передней шубу и подалъ ее господину, который, поспшно надвши шубу, ушелъ черезъ задній ходъ. Я спросила у Доронипа кто этотъ господинъ. Это былъ интеллигентный человкъ, сотрудничавшій въ газетахъ и желавшій научиться столярному мастерству. Барышни же, работавшія съ нимъ, были курсистки. Доронинъ съ гордостью показалъ мн нсколько вещей, сдланныхъ въ ихъ мастерской, это были: табуретъ, скамейка, кухонная полка и столъ. Я позавидовала барышнямъ, которыя могутъ исполнять такую тяжелую работу, т. е. собственно позавидовала ихъ мускуламъ, но тутъ-же подумала, что, какъ курсистки, он могли-бы быть полезными въ чемъ-нибудь другомъ, касающемся ихъ спеціальности. Изъ мастерской дверь вела въ маленькую, довольно темную комнату, гд жилъ Доронинъ, когда прізжалъ въ Петербургъ. Въ этой комнатк мы застали небольшого роста плотнаго мужчину, который сидлъ на обрубк и подбивалъ къ ботинкамъ подметки.
— Здравствуй, Иванъ, что новаго?— сказалъ Доронинъ, подсаживаясь къ этому человку.
— Ничего особеннаго. Вонъ письмо! Прочти!— сказалъ тотъ, бросая ему съ окна, на которомъ валялись колодки и прочія принадлежности сапожнаго мастерства — исписанный крупнымъ, неправильнымъ почеркомъ клочокъ бумаги.
— А-а!— протянулъ Доронинъ, хватая листокъ и впиваясь въ него глазами.
Между тмъ мужчина продолжалъ работать.
— Вы знаете,— это отъ Т.!— сказалъ Доронинъ,— можетъ быть интересуетесь?
Такъ какъ онъ назвалъ фамилію очень крупнаго писателя, произведеніями котораго зачитывалась вся Россія, я поспшно взяла отъ него клочокъ бумаги и принялась читать.
Письмо было простое, дловое. Въ немъ говорилось о какомъ-то господин, котовый пріхалъ въ Москву и выражалъ писателю сомннія въ жизни. Этотъ господинъ возвращался обратно въ Петербургъ и его нужно было какъ-то устроить. Вообще, не зная внутренней жизни кружка, я ршительно ничего но поняла изъ письма великаго художника. Но меня все-таки заинтересовало самое письмо, крупныя и прямыя какъ палки буквы, небрежно раскиданныя по бумаг. Заинтересовалъ даже клочокъ простой, шероховатой бумаги, и я думала: вотъ какъ и на какой бумаг пишетъ нашъ знаменитый писатель! И мн нравилась эта трогательная простота.
Покуда я читала, Доронинъ вяло смотрлъ въ сторону, уперевъ об руки въ колни. Незнакомый человкъ усердно приколачивалъ, подметку.
— Скоро? спросилъ Доронинъ, кивнувъ на работу.
— Сегодня, авось, управлюсь! отвчалъ тотъ.
— Вы себ, или на продажу?— спросила я.
— Себ.
— Мы все для себя длаемъ!— пояснилъ Доронинъ, — блузу мн сшила тоже одна изъ нашихъ. Ну, пойдемте туда, въ общую. Сегодня будетъ чтеніе.
Онъ всталъ, и я пошла за нимъ.
Въ общей комнат народу прибавилось. Было нсколько двушекъ въ черныхъ платьяхъ, очевидно курсистокъ, нсколько студентовъ и такъ, просто молодыхъ людей. Посредин комнаты стоялъ столъ съ двумя свчами, и за нимъ сидлъ молодой человкъ, который долженъ былъ читать. Въ самомъ заднемъ углу, какъ-бы прячась отъ публики, сидлъ высокій, блокурый господинъ среднихъ лтъ, въ бархатномъ пиджак. Мн бросилось въ глаза его красивое, съ мягкими чертами грустное лицо, и я вспомнила, что въ прошломъ году на художественной выставк я видла портретъ, похожій на этого господина.
— Это не N-ли?— спросила я тихонько Доронина.
— Онъ самый! Разв вы его знаете?
— Да, по портрету! Я видла его на выставк.
— Художникъ, который писалъ его портретъ тоже изъ нашихъ. Можетъ быть придетъ сегодня. Слушайте!..
Началось чтеніе. Молодой человкъ читалъ быстро и неразборчиво. То, что онъ читалъ, было уже мн отчасти знакомо. Это было послднее сочиненіе того же знаменитаго писателя, письмо котораго я только-что прочла. Отрывки изъ сочиненія въ копіяхъ передавались изъ рукъ въ руки и Доронинъ какъ-то принесъ одинъ изъ списковъ мн.
Я слушала чтеніе безъ вниманія. Меня больше всего интересовала личность N, о которомъ ходили фантастическіе разсказы. Говорили, что онъ человкъ извстной, родовитой фамиліи, былъ вначал гвардейскимъ офицеромъ и велъ очень роскошную жизнь, затмъ сошелся съ Т. и кружкомъ его послдователей и сдлался однимъ изъ самыхъ ревностныхъ дятелей этого кружка.
Читавшій сдлалъ перерывъ. Тогда N всталъ, ушелъ въ сосднюю комнату и явился оттуда съ подносомъ, на которомъ были стаканы съ чаемъ и ломти ситнаго хлба. Хозяинъ (такъ какъ оказалось, что квартира да и вообще весь домъ принадлежитъ N) самъ подносилъ каждому гостю чай и съ любезной улыбкой просилъ откушать. Мн это очень понравилось. Вообще я чувствовала себя здсь свободно и хорошо, какъ среди близкихъ мн людей. Все общество молча занялось чаепитіемъ, кое-гд только, въ углахъ, слышался сдержанный шопотъ: хвалили сочиненіе Т., удивлялись его уму, его неотразимой логик…
Чтеніе окончилось въ десятомъ часу. Молодой человкъ закрылъ послднюю страницу и передалъ тетрадь хозяину. Наступила минута тяжелаго молчанія, словно каждому хотлось начать говорить, но онъ или не ршался, или не зналъ съ чего начать. Тогда хозяинъ, чтобы помочь выйти изъ неловкаго положенія, обратился къ сосду, какому-то молодому человку, и спросилъ вполголоса:
— Ну, что? Какъ вы находите послднее произведеніе?
— Превосходно!— воскликнулъ тотъ, — здсь во всей полнот, во всей сил обнаружился философскій умъ Т.
— Не правда-ли?— радостно улыбаясь, переспросилъ хозяинъ (мн ужасно понравилась эта милая улыбка) — и какъ, въ сущности, все просто, чему онъ насъ учитъ. Ларчикъ такъ просто открывался.
— Просто, это правда!— подхватилъ сосдъ слва,— то есть все, что онъ говоритъ, просто до очевидности, и каждый изъ насъ въ душ сознаетъ это, но какъ прикажете слдовать его ученію?
— Какъ?— удивился хозяинъ,— длать то, что нужно, и не длать того, чего не слдуетъ!
— Вы думаете это такъ легко? Легко согласовать личные взгляды со взглядами и требованіями окружающихъ?
— Вначал, конечно, немного будетъ трудно, но потомъ…— началъ хозяинъ.
— Потомъ будетъ еще трудне!
— Какъ это?
— Очень просто! Вначал на меня будутъ смотрть только какъ на чудака, который личное свое благо отдаетъ ца жертву блага общаго, а потомъ станутъ преслдовать.
— Помилуйте, за что преслдовать? Какое преступленіе сдлаете вы, если будете жить и поступать правдиво?
— А вотъ за это самое. Поврьте, человчество до такой степени испортилось, извратилось въ своихъ вкусахъ и требованіяхъ, что во всякомъ, безкорыстно жертвующемъ собою для другихъ, сейчасъ же заподозритъ или лицемра, или плута, или человка, обуяннаго духомъ непомрной гордости. Въ древности пророковъ побивали каменьями.
— Однако, какой вы пессимистъ,— со вздохомъ сожалнія замтилъ хозяинъ.
— Такой же, я думаю, какъ и вс мы, которые пожили на свт и испытали кое-что на своемъ вку.
— Позвольте!— вмшался одинъ изъ присутствовавшихъ,— такъ говорить нельзя. Если вы лично испытали въ своей жизни одни разочарованія, то это еще не даетъ вамъ права говорить о всхъ, и проповдывать пессимизмъ, въ особенности тамъ, гд есть молодежь…
— Я ничего не проповдую, вы ошибаетесь,— горячо возразилъ тотъ,— я говорю только то, что испыталъ, что думаю и нисколько не претендую на проповдничество. Молодежи вовсе необязательно принимать мои слова на вру. Молодежь сама поживетъ, сама кое-что испытаетъ и выработаетъ свой собственный взглядъ на жизнь…
Нсколько человкъ приняли участіе въ разговор. Завязался опоръ. Я прислушивалась къ словамъ и выраженіямъ спорившихъ и не знала кому врить, чью сторону принять. И т, и другіе говорили одинаково умно и краснорчиво, ссылались на авторитеты, приводили цитаты изъ св. писанія, изъ трактатовъ философовъ. Подъ конецъ я перестала слдить за спорившими и, отойдя въ сторону, попробовала сосредоточиться на томъ впечатлніи, которое произвело на меня сочиненіе Т. Впечатлніе было и новое, и сильное. Т истины, которыя писатель такъ просто и вмст убдительно высказалъ въ своемъ сочиненіи, какъ-бы чувствовались мною раньше и нашли подтвержденіе въ глубин моей души. ‘Любовь есть предпочтеніе другихъ существъ себ’ — вотъ что было главное! но какъ смутны, какъ неясны были мои чувствованія, въ какихъ потемкахъ бродила моя душа, и до сихъ поръ сколько было во мн противорчій, нехорошихъ, злыхъ инстинктовъ, глупаго самомннія, а вотъ это сочиненіе открыло мн глаза, я прозрла, я увидла свтъ, увидла путь, по которому должна идти!
Было около двнадцати часовъ, когда я вдругъ вспомнила, что мн давно-бы слдовало быть дома и что мама вроятно безпокоится изъ-за моего отсутствія. Споръ еще продолжался и чмъ дальше, тмъ сильне, но хозяинъ не принималъ теперь въ немъ участія. Онъ сидлъ въ сторон и бесдовалъ съ двумя, тремя студентами.
Я встала и направилась къ выходу. Доронинъ подошелъ ко мн.
— Пора уходить, — сказалъ онъ,— мамаша и то вроятно безпокоится. А какъ жаль, хотлось-бы еще послушать!
— Тогда останьтесь! Я пойду одна!— сказала я.
—: Что вы! Я общался мамаш проводить васъ и не отпущу одну. Да это ничего. На-дняхъ, вроятно, опять соберутся.
— А часто здсь собираются?
— Какъ придется. Въ недлю разъ, два.
— И всегда бываетъ такъ много народа?
— Бываетъ и больше… человкъ до пятидесяти.
Въ это время мы вышли изъ дома, прошли дворъ и очутились на улиц, пустынной и тихой. Конка уже не ходила и мы пошли пшкомъ.
— Вы скоро удете?— спросила я Доронина.
— Посл завтра. Почему вы спрашиваете объ этомъ?
— Могу-ли я ходить иногда сюда безъ васъ?
— Странный вопросъ. Конечно! Двери этого дома отперты для всхъ, никакихъ знакомствъ и рекомендацій не нужно.
— Но я не знакома съ хозяиномъ?
— Я же вамъ говорю, что никакихъ знакомствъ не нужно. Этотъ домъ столько-же N, сколько насъ всхъ. Каждый можетъ придти и расположиться какъ хочетъ. Хотите читать — у N есть библіотека, садитесь и читайте, хотите работать… вы видли мастерскую?
Я невольно разсмялась.
— Чему вы сметесь?— спросилъ Доронинъ.
— Да вотъ по поводу мастерской.
— Что-же тутъ смшного? обиженнымъ тономъ спросилъ онъ.
— Собственно въ мастерской ничего смшного нтъ. Но я видла тамъ двухъ курсистокъ…
— Ну, такъ что-же?
— Неужели он могутъ что-нибудь смастерить, напримръ, столъ или стулъ?
— Не совсмъ!— отвчалъ Доронинъ, подозрительно взглянувъ на меня, — он еще только учатся.
— Зачмъ?
— Какъ зачмъ? Каждый человкъ долженъ все необходимое длать для себя самъ.
— Да вдь он курсистки? У нихъ должно быть свое дло, но станутъ же он столярничать?
— И это не мшаетъ!
— Должно мшать. Стулъ можетъ сдлать всякій столяръ, а он должны посвятить себя такому длу, гд-бы могли быть полезными.
— Пустяки! Всякое знаніе чего-бы то ни было ничему не мшаетъ, — рзко замтилъ Доронинъ, — а вы чему хотите посвятить себя?
Вопросъ оказался на столько неожиданнымъ, что я не сразу собралась на него отвтить. Мы молча прошли нсколько домовъ, причемъ Доронинъ раза два посмотрлъ на меня, какъ-бы побуждая къ отвту.
— Я хочу поступить на фельдшерскіе курсы, — отвчала я, — кончить фельдшерицей и ухать въ деревню.
Доронинъ неодобрительно покачалъ головой.
— Не жалую вашего выбора,— сказалъ онъ,— медицина въ большинств случаевъ — одно шарлатанство.
— Что-же по вашему, — знахарство лучше?
— Одно другого стоитъ, одно родилось отъ другого… Сперва было знахарство, потомъ явилась медицина, которая не можетъ быть даже названа точной наукой, какъ, напримръ, математика.
— Однако медицина существуетъ очень давно, еще до Рождества Христова…
— Что-же изъ этого? Существуетъ давно и лечитъ разными снадобьями, которыя одному помогаютъ, а другого отправляютъ на тотъ свтъ!..
Я хотла возражать Доронину и у меня уже явился запасъ словъ для этого, но въ это время мы дошли до нашего дома, и Доронинъ началъ прощаться.
— А все-таки мы еще поговоримъ о медицин!— крикнула я ему,— я совсмъ, совсмъ не согласна съ вами!
— Пожалуй, поговоримъ! Только не стоитъ! Наши никто не врятъ въ медицину!— отвтилъ онъ.
На этомъ прерывался дневникъ Вры. Цлый годъ она не вписала въ тетрадь ни одной строчки и не потому, чтобы нечего было записывать, — напротивъ, событій было много, и нкоторыя изъ нихъ были даже очень интересныя, но Вра мало-по-малу отвыкла отъ записыванія своихъ впечатлній и считала это дломъ пустымъ и ненужнымъ. Она переросла прежнюю себя, выливавшую на бумаг избытокъ волновавшихъ ея чувствъ, и теперь, переворачивая и прочитывая слегка пожелтвшія отъ времени страницы, исписанныя неправильнымъ, полудтскимъ почеркомъ, только сравнивала прежнюю себя съ настоящей. Разница впрочемъ была не особенно велика, несмотря на то, что прошло цлыхъ пять лтъ. Вс старанія Доронина внушить ей недовріе къ медицин и поколебать желаніе заниматься, — не привели ни къ чему: Вра оканчивала гимназію съ твердымъ и ршительнымъ намреніемъ поступить на фельдшерскіе курсы. Она даже познакомилась кое съ кмъ изъ курсистокъ и относилась къ нимъ съ тмъ чувствомъ уваженія, которое является у насъ, когда мы смотримъ на человка выше себя. Вра забыла записать въ дневникъ одно обстоятельство въ своей жизни, имвшее для нея большое значеніе… Теперь она припомнила его во всхъ подробностяхъ. Это было весною, передъ отъздомъ на дачу. Анна Острецова, кончившая съ дипломомъ лекарской помощницы, получила мсто фельдшерицы въ одной изъ. отдаленныхъ губерній и собиралась въ отъздъ. Вра помогала ей въ устройств длъ, здила съ нею кое зачмъ въ лавки и магазины и заботилась, чтобы все было какъ слдуетъ, какъ будто сама снаряжалась въ дорогу. Наконецъ, наступилъ день отъзда. Утромъ, вставши съ кровати, Вра подумала, что сегодня Аня Острецова, — веселая, умная двушка, у которой она находила особенное удовольствіе проводить время,— узжаетъ, можетъ быть, навсегда, что съ нею, можетъ быть, не придется больше увидться и Вр стало такъ грустно, точно она теряла родную сестру.
Поздъ Николаевской желзной дороги отправлялся въ девять часовъ, и нужно было торопиться. Напившись наскоро чаю, Вра вышла со двора, сла въ конку и похала. Погода вполн гармонировала съ ея настроеніемъ: было сренькое утро, дулъ свжій западный втеръ, по временамъ моросилъ дождь. У всхъ сидвшихъ въ конк лица были хмурыя, озабоченныя. На вокзал Вра тотчасъ-же отыскала Острецову. Она сидла въ уголку, на лавк, окруженная корзинами и держала на колняхъ узелъ. Еще издали она весело закивала Вр, а когда та подошла, то поднялась и крпко расцловалась съ нею. Сидвшій подл старичокъ въ потертомъ, ватномъ пальто съ порыжлымъ воротникомъ нмецкаго бобра тоже поднялся, снялъ простой, мщанскій картузъ и раскланялся.
— Это мой папа! отрекомендовала Аня старичка, — ома Ильичъ!
Вра молча поклонилась.
— Все не можетъ успокоиться, — продолжала Острецова, — не можетъ примириться съ моимъ отъздомъ!
Старичокъ съ укоромъ взглянулъ на дочь. Брови его сдвинулись, и на глазахъ показались слезы.
— Какъ-же… Думаешь ншто легко? Это у васъ такъ… взяла и собралась… дрожащимъ отъ волненія голосомъ заговорилъ онъ, — на-ко вдругъ: ду и шабашъ! Подумать нужно!
— Чего думать-то, папа? Ужъ думали, думали, пора было ршиться. Не на край свта ду.
— Полторы-то тыщи верстъ? Шутишь, матушка! Когда-то. еще письма будутъ… Ахъ, батюшки, нужно пойти билетъ выправить. Поди-ко раздаютъ! перебилъ онъ себя и торопливо засеменилъ къ касс.
— Писать-то будешь, въ самомъ дл?— спросила Вра.
— Конечно, буду!— горячо воскликнула Аня и, привлекши ее къ себ, поцловала, — сколько марокъ накупила, — на цлый рубль!
Что-то похожее на зависть шевельнулось въ душ Вры. Она подумала, какъ счастлива Аня, что узжаетъ изъ Петербурга, веселая, довольная, самостоятельная… Но Вра тотчасъ-же заглушила въ себ эти чувства. ‘Недолго, недолго ждать!’ — сказала она сама себ,— ‘и я буду такой-же, какъ Аня’.
Раздался звонокъ и появился ома Ильичъ, взволнованный, озирающійся по сторонамъ.
— Аннушка, голубка, пора садиться!— крикнулъ онъ издали,— нужно мстечко получше выбрать! Не ближній свтъ!
Острецова не слушала, занятая серьезнымъ разговоромъ съ Врой.
— Меня ничуть не интересуетъ, сколько я буду получать!— говорила она, — сколько-бы ни платили, мн будетъ достаточно! Для меня важно быть тамъ, приносить пользу, на сколько могу конечно! Ты знаешь, я часто по лтамъ живала въ деревн и насмотрлась на больныхъ. Въ особенности женщины, — ужасъ беретъ! Сколько ихъ гибнетъ оттого, что не лечатся.
— Ну, ладно, ладно. Пойдемъ на платформу!— торопилъ ома Ильичъ.
Они вышли на дебаркадеръ. Тамъ къ нимъ присоединились еще дв, три подруги Острецовой. Молодежь смялась, радуясь отъзду Ани. ома Ильичъ былъ задумчивъ, грустенъ, и нервно пощипывалъ сдую, рденькую бородку.
Но вотъ раздался свистокъ, поздъ тронулся, Аня вышла на платформу вагона и замахала платкомъ. Ея стройная фигура въ темно-коричневомъ плать долго еще была видна и долго еще мелькалъ платокъ. Наконецъ поздъ исчезъ, платформа опустла. Провожавшіе толпою вышли на лстницу вокзала и затмъ разбрелись въ разныя стороны.
— Прощайте, — обратился ома Ильичъ къ Вр, — спасибо, что пришли проводить-то! Спасибо!
— Что вы, полноте!— воскликнула Вра, — вы не скучайте, ома Ильичъ, Аня будетъ писать.
— Будетъ-то будетъ… Да что-жъ!— унылымъ тономъ отвчалъ старикъ,— вылетлъ птенецъ изъ гнзда! Теперь ужъ у ней, значитъ, своя жизнь начнется, а какова она будетъ… Ну, да что-же длать! Вотъ, вдь, молодежь-то… Горячая! Помогать, значитъ, охота есть… Дло доброе… Эхъ!.. Пойду по своимъ дламъ… Прощайте, барышня…
Онъ пожалъ руку двушки и засеменилъ черезъ площадь…
Аня написала Вр только одно письмо, въ которомъ сообщала о прибытіи на мсто, и о томъ, что еще не устроилась какъ слдуетъ. Вра тотчасъ-же отвтила ей горячимъ письмомъ, но больше отъ нея не получала.
‘Неужели она успла забыть меня? думала Вра, лежа въ постели и смотря въ бросаемую луною на полъ квадратную тнь отъ окна, — а что-же, можетъ быть! Тутъ — сидишь на одномъ мст и отъ нечего длать вспоминаешь прошлое, а ей, вроятно, не до того… Некогда ей, занята, поди, съ утра до вечера!
И ей представилось, какъ она также подетъ куда-нибудь въ земство въ качеств фельдшерицы, какъ она тоже будетъ занята съ утра до вечера, какъ къ ней будутъ приходить больные мужики и бабы, приносить ребятъ, и какъ она будетъ безмрно счастлива, когда ей удастся помочь, вылечить. Но, Боже мой, когда это еще будетъ? Цлыхъ пять лтъ нужно ждать и учиться… Цлыхъ пять лтъ!

IV.

Петръ Степанычъ строго критическимъ взглядомъ обводитъ гостиную своей новой, уютной квартирки на Пушкинской и, довольный, берется за шляпу. Гостиная, — небольшая четыреугольная комната въ три окна, дйствительно недурна. Мягкая, низенькая мебель хотя и обита дешевымъ кретономъ, но рисунокъ такъ милъ, такое производитъ веселое впечатлніе, что только-бы и сидлъ все на этомъ диванчик и болталъ всякій вздоръ съ молодой женой. Вотъ это трюмо будетъ отражать ея стройную фигуру, а этотъ уголокъ, въ которомъ пріютился хорошенькій рабочій столикъ, — наврное сдлается ея любимымъ. Петръ Степанычъ намтилъ уже и для себя любимый уголокъ, — какъ разъ напротивъ того, гд стоитъ рабочій столикъ жены. Тутъ тоже небольшой столикъ съ шахматами. По близости каминъ, который такъ хорошъ въ зимніе, ненастные вечера,— этотъ настоящій очагъ семейнаго счастья!.. Петръ Степанычъ изгналъ традиціонные, каминные часы, которые, какъ извстно, отличаются отъ всхъ прочихъ часовъ міра удивительнымъ свойствомъ постоянно останавливаться и показывать время неврно. Кром того каминные часы почему-то обязательно должны быть бронзовыми и стоятъ дорого и Петръ Степанычъ нашелъ возможнымъ замнить ихъ двумя незатйливыми, но очень миленькими вазочками съ букетами сухихъ цвтовъ.
Черезъ открытую дверь гостиной виднъ кабинетъ Петра Степаныча — маленькая комната въ одно окно съ письменнымъ столомъ, парою стульевъ и этажеркой для бумагъ, но такъ какъ эта комната его собственность и не представляетъ ничего интереснаго, то Петръ Степанычъ въ своемъ обозрніи какъ-то минуетъ ее, останавливая заботливое вниманіе на спальн, большой свтлой комнат въ два окна. Въ простнк между окнами Петръ Степанычъ приладилъ будуаръ изъ голубого, одобреннаго Олимпіадой Петровной, кретона, очень гармонирующій съ голубыми обоями спальни. Здсь опять-таки она будетъ сидть по утрамъ и длать свой туалетъ, почему это мсто должно быть устроено въ полномъ смысл слова какъ слдуетъ: туалетныя принадлежности на подзеркальник, духи, пудра въ изящной коробк и проч., низенькая софа и на полу коротенькій, пушистый коврикъ, чтобы не зябли ноги въ тонкихъ чулкахъ и спальныхъ туфелькахъ.
Обозрвъ всю квартиру, Петръ Степанычъ приходитъ къ убжденію, что ему необходимо заглянутъ еще на кухню, съ новой, блестящей до боли въ глазахъ, мдной посудой подобно строю закованныхъ въ латы кирасиръ возвышающейся на полкахъ, съ разными чашками и плошками и пахнущими свжимъ деревомъ орудіями для битья, катанья, валянья и прочихъ хозяйственныхъ манипуляцій.
Но только что Петръ Степанычъ готовится перешагнуть порогъ кулинарнаго святилища, только что его хозяйскій глазъ успваетъ полюбоваться грандіозной мельницей, лихо держащей на отмашъ ручку съ лакированной шишкой, какъ ему преграждаетъ доступъ среднихъ лтъ степеннаго вида особа женскаго пола въ плать цвта бордо и въ блоснжномъ передник на нмецкій фасонъ.
— Что прикажете, баринъ?— тономъ необычайной угодливости спрашиваетъ особа.
— Ничего… ничего собственно!— растерянно бормочетъ Петръ Степанычъ, — у васъ все въ порядк… все готово?
— Все, баринъ, все. Будьте спокойны. Одна управилась… Этотъ фиціантъ… или какъ его… по имени то не знаю… пальцемъ не двинулъ! Все одна!
— Ну, прекрасно, прекрасно! Спасибо, — еще боле смущенный бормочетъ Петръ Степанычъ, чувствуя себя въ такомъ состояніи, точно онъ только что проглотилъ что-то горькое.
Но маленькая непріятность въ вид легкаго намека на лность нанятаго на этотъ знаменательный день оффиціанта исчезаетъ по мр того, какъ Петръ Степанычъ собственными глазами и носомъ убждается въ томъ, что у кухарки дйствительно все готово. Пахнетъ пирогомъ и ветчиною, на кухонномъ стол въ порядк стоятъ блюда съ яствами, а въ маленькой столовой, куда какъ бы нечаянно заглядываетъ Петръ Степанычъ, обденный столъ блещетъ сервировкой.
Тогда Петръ Степанычъ самымъ ршительнымъ образомъ надвигаетъ шляпу на голову и направляется въ переднюю. Въ полутьм выростаетъ передъ нимъ внушительная фигура бакенбардиста во фрак и бломъ галстук и, снявъ съ вшалки пальто, съ такимъ видомъ надваетъ на Петра Степаныча какъ будто собирается вздернуть его самого на вислицу.
Петръ Степанычъ очень медленно надваетъ перчатки. Такая медленность происходитъ отъ внушеннаго ему съ дтства недоврія къ оффиціантамъ…
Петръ Степанычъ бывалъ свидтелемъ удивительныхъ исторій, случавшихся съ этой породой людей, даже, собственно говоря, ни одно его знакомство съ ними не обходилось безъ приключеній. Или оффиціантъ преждевременно напивался пьянымъ и исчезалъ безслдно, прихвативъ на память кое-что изъ серебра, или, что еще хуже, будучи пьянымъ, преисполнялся ревностнымъ усердіемъ къ своимъ обязанностямъ и разбивалъ цлые подносы посуды, или грубилъ и фыркалъ и старался держать гостей въ полнйшемъ послушаніи и страх къ своей фрачной особ.
Надвая перчатки, Петръ Степанычъ кидаетъ украдкой испытующіе взгляды на оффиціанта, а чтобы подозрительность его не бросилась тому въ глаза, старается занять его разговоромъ.
— Вы гд служите?— спрашиваетъ онъ.
— Гд придется… по домамъ хожу… по кухмистерскимъ тоже… Голушкина, Сидора Ефремыча, изволите знать? Кухмистера… съ Лиговки?..
— Гм! Кухмистера… Голушкина!.. Д-да… знаю! лжетъ Петръ Степанычъ — вы у него служите?
— Чаще всего-съ! Извольте спросить Пантелея. Я у Сидора Ефремыча въ первой рук.
— А? Такъ… такъ… Хорошо!.. успокаивается Петръ Степанычъ, совершенно не понимая выраженія ‘въ первой рук’… Такъ пожалуйста… ужъ я надюсь, что все будетъ, какъ слдуетъ…
— Помилуйте, сударь, будьте благонадежны! У насъ амбиція есть.
— Такъ, такъ…
Успокоенный Петръ Степанычъ выходитъ на дворъ и спускается съ лстницы. На послдней площадк онъ вдругъ вспоминаетъ, что Кирилочкинъ, состоящій въ шаферахъ, долженъ захать за нимъ въ карет. Петръ Степанычъ останавливается, пораженный смущеніемъ. Что онъ сдлалъ? Къ чему было торопиться! Отчего онъ не дождался Кирилочкина, который разъзжаетъ Богъ знаетъ гд въ его карет? Ахъ, этотъ Кирилочкинъ!
Петръ Степанычъ низачто не ршается вернуться и стоитъ на послдней ступеньк въ самомъ глупйшемъ положеніи, чувствуя устремленными на себя взгляды двухъ-трехъ кухарокъ, выглядывающихъ въ щелочки дверей, и сознавая себя объектомъ празднаго наблюденія, можетъ быть даже не однхъ этихъ кухарокъ…
Собственно говоря Петръ Степанычъ давно уже служитъ жертвой наблюденія дворниковъ, деньщиковъ, лакеевъ, кухарокъ и даже жильцовъ этого огромнаго дома на Пушкинской, въ которомъ онъ задумалъ свить гнздышко.
Съ перваго момента появленія Петра Степаныча на одной изъ безчисленныхъ лстницъ дома, — нашъ герой уже обратилъ на себя всеобщее вниманіе, а когда стало извстнымъ, что онъ вьетъ гнздышко, вниманіе только усилилось въ геометрической пропорціи.
Стоило Петру Степанычу показаться у воротъ, какъ магическое слово ‘женихъ’ судорогой пробгало по всему дому и привлекало къ окнамъ физіономіи любопытствовавшихъ особъ женскаго пола, провожавшихъ Петра Степаныча долгими пытливыми взглядами.
— ‘Женихъ… Женихъ идетъ!’ — слышалъ Петръ Степанычъ позади себя чей-то невидимый шепотъ, словно шептали подъзды и стны самого дома.— ‘Женихъ что-то купилъ… что-то несетъ завернутымъ въ бумагу’.
Петръ Степанычъ боязливо озирался по сторонамъ и встрчалъ невинные взгляды дворника и мирно бесдовавшей съ нимъ кухарки, Петръ Степанычъ поднимался вверхъ по лстниц и почти въ каждомъ этаж замчалъ пріотворенныя двери квартиръ, а въ нихъ съ любопытствомъ взирающія на него фигуры кухарокъ или даже самихъ барынь въ состояніи нкотораго дезабилье, съ папильотками на лбу или со слдами пудры на лицахъ.
— Ну, что же? Ну и женихъ! такъ и подмывало иногда Петра Степаныча крикнуть всмъ своимъ соглядатаямъ, но внутренній голосъ подсказывалъ ему, что это было-бы безразсудно, и Петръ Степанычъ, сгорбившись насколько было возможно и опустивъ глаза, даже не оглядываясь, не смотря ни на кого, проворно взбгалъ въ четвертый этажъ и скрывался за дверью своей квартиры.
И вотъ теперь Петръ Степанычъ стоитъ на послдней ступеньк лстницы, то сдираетъ, то снова напяливаетъ перчатки и, чувствуя позади взгляды любопытствующихъ, внутренне бранитъ себя и проклинаетъ легкомысленнаго Кирилочкина. Дйствительно, ему слдовало-бы пригласить въ шафера кого-нибудь пбсолидне, хотя-бы помощника казначея Поднебесова, который даже какъ-то намекалъ на то, что не прочь подержать внецъ, если только это будетъ содйствовать счаст-ью Петра Степаныча. Ну, что такое Кирилочкинъ? Шаркунъ, балда, человкъ, у котораго сем.ь пятницъ на недл, и притомъ большой приверженецъ бутылочки… Ахъ, этотъ злосчастный Кирилочкинъ!..
Предаваясь такимъ и подобнымъ имъ разсужденіямъ и помышленіямъ, думая даже о томъ, чтобы взять извощика и хать въ церковь, не дождавшись легкомысленнаго пріятеля, — Петръ Степанычъ вдругъ уловляетъ грохотъ колесъ подъ воротами и видитъ пару срыхъ въ яблокахъ коней, запряженныхъ въ изящную двухмстную карету.
Чуть-ли не изъ всхъ оконъ всхъ пяти этажей дома, привлеченныя грохотомъ экипажа, высовываются головы жильцовъ и съ любопытствомъ слдятъ, какъ карета, сдлавъ ловкій поворотъ налво, лихо подкатываетъ къ подъзду, у котораго стоитъ Петръ Степанычъ и (да проститъ благосклонный читатель вульгарное выраженіе) буквально выплевываетъ изъ ндръ своихъ молодого человка въ цилиндр и дымчатомъ короткомъ пальто, изъ-подъ котораго, подобно хвостику, торчатъ кончики фрачныхъ фалдъ.
— Петръ Степанычъ, ты тутъ!— восклицаетъ молодой человкъ,— что за фантазія! Никакъ собирался идти пшкомъ? О, позоръ!..
Кирилочкинъ ловкимъ движеніемъ бровей сбрасываетъ едва держащееся на коротенькомъ носу пенс-нэ, простираетъ об руки впередъ, водружаетъ ихъ на плечи Петра Степаныча и, толкая его то взадъ, то впередъ, щебечетъ:
— Ахъ ты женихъ, женихъ! Не терпится? Горишь, пылаешь… спшишь! Понимаемъ, пони-маемъ! А каковъ букетецъ? (Указаніе на торчащій въ петличк фрака крошечный букетъ изъ живыхъ цвтовъ). Самый свжій! При мн длали! А лошади?
Кирилочкинъ простираетъ одну руку къ лошадямъ, а другой повертываетъ Петра Степаныча.
— Срыя… въ яблокахъ! Не лошади — зври! А кучеръ? Голіафъ, совсмъ Голіафъ, и голосище… у! Па-а-ди!
— Полно теб, пожалуйста!— морщась и отвертываясь, говоритъ Петръ Степанычъ, — ну, что за охота шутки строить? Вс смотрятъ!..
— Кто? (Кирилочкинъ набрасываетъ. на носъ пенснэ и задираетъ голову кверху) Вотъ эта? Во-второмъ этаж? Не-дурненькая… Гм! Даже очень!.. Дюсицька!
— Брось!— ршительно и строго замчаетъ Петръ Степанычъ,— подемъ!
И онъ устремляется къ дверцамъ кареты. Кирилочкинъ вскакиваетъ вслдъ и кричитъ кучеру:
— Къ Введенью!
Сидя въ углу кареты, Петръ Степанычъ длаетъ усилія растроить себя на серьезныя размышленія по поводу предстоящаго важнаго событія въ его жизни, но легкомысленныя замчанія пріятеля положительно мшаютъ ему сосредоточиться: только что Петръ Степанычъ углубится въ какую-нибудь идею и начнетъ ее развивать по своему, Кирилочкинъ кричитъ, тыча цальцемъ въ окно кареты:
— Обрати вниманіе — какой эффектъ! Вс останавливаются, смотрятъ на насъ!.. На тебя въ особенности! Ты сегодня герой… На твоей улиц праздникъ!..
— Да замолчи ты ради Бога! Мельница!— рзко обрываетъ Петръ Степанычъ.
— Мельница! Ха-ха! Вотъ чудакъ! Придумалъ тоже! А что, какъ ты находишь мое пальто? Оцни! Батюшки, никакъ Малашкинъ прошелъ. Малашкинъ и есть! Вотъ подумаетъ, что это они на лихачахъ разъзжаютъ!
— Господи!— вздыхаетъ вслухъ Петръ Степанычъ и отвертывается.
— Что? трусишь, — подхватываетъ Кирилочкинъ, — ничего, ничего не робй! ободрительно хлопаетъ онъ его по плечу, — привыкнешь! А впрочемъ, если подумать хорошенько, есть отъ чего трусить. Жена не туфля, — съ ноги не сбросишь!.. Фу, батюшки, какая сейчасъ красавица прошла, вонъ, тамъ, налво! И какъ она на насъ посмотрла!.. Можетъ быть знакомая? А?
И лукаво прищурившись, Кирилочкинъ заглядываетъ пріятелю въ глаза.
Карета подкатываетъ къ церковной паперти… Боже, сколько звакъ! Тутъ и мужчины, и дамы, и рабочіе и какая-то прислуга, и какія-то старухи и дти съ няньками изъ ближайшаго сквэра! Весь этотъ людъ толпится на ступенькахъ, высматриваетъ изъ-за головъ, лзетъ впередъ, напираетъ на дверцы кареты…
Блдня отъ смущенія, Петръ Степанычъ откидывается въ уголъ кареты и, повидимому, изъявляетъ твердое намреніе не измнять своего положенія, но Кирилочкинъ, этотъ драгоцнный въ такихъ случаяхъ человкъ, — стремительно отворяетъ дверцу, причемъ хлопаетъ ею по чьей-то, не въ мру любопытной, голов, стремительно выскакиваетъ на мостовую и длаетъ Петру Степанычу жестъ приглашенія послдовать его примру.
Этотъ жестъ разрушаетъ иллюзію создавшуюся въ публик, предполагавшей въ Кирилочкин жениха, и сразу опредляетъ его положеніе.
— Шаферъ, шаферъ!— слышится въ толп, — а вотъ женихъ-то!..
— Немолодой!— раздается чей-то разочарованный голосъ.
— Позвольте!.. Пропустите, господа! Куда прете!— распоряжаются церковные сторожа, расталкивая толпу, — бабушка, куда лзешь? Все равно не видишь!..
Пріятели входятъ въ церковь. Отдавши пальто служителю, Кирилочкинъ безъ замедленія вступаетъ въ свою роль и обнаруживаетъ драгоцнныя качества человка, умющаго распорядиться. Подобно быстро бгущей тни, онъ носится по церкви, появляется то тутъ, то тамъ, ведетъ какіе-то таинственные переговоры со священниками, отзываетъ въ сторону регента пвчихъ и длаетъ ему какое-то внушеніе и, подъ присмотромъ дьячка, въ книг брачныхъ обысковъ крупнымъ, размашистымъ почеркомъ роснисывается: губернскій секретарь Василій Никодимовъ Кирилочкинъ.
Въ ожиданіи невсты, Петръ Степанычъ стоитъ окруженный знакомыми. Довольно нелпое положеніе. Дамы и мужчины столпились около Петра Степаныча, смотрятъ на него и онъ смотритъ на нихъ. Если кто нибудь и ршается завязать бесду, то изъ этого ничего невыходитъ, кром незначущихъ фразъ о погод и чего нибудь въ этомъ дух.
Петръ Степанычъ разсянно смотритъ на всхъ, припоминая, вс-ли явились, кому были посланы обычныя приглашенія. Кажется, вс? Двое-трое сослуживцевъ, двое-трое знакомыхъ чиновниковъ другого вдомства, ихъ жены, ихъ взрослыя дочери,— а вотъ эти господа должно быть со стороны невсты, потому что онъ ихъ совсмъ не знаетъ и только смутно припоминаетъ, что видлъ какъ-то у Олимпіады Петровны. Сократъ Иванычъ явился въ новомъ, мшковатомъ сюртук и держится съ необыкновеннымъ достоинствомъ, поглаживая длинные усы и бесдуя съ какимъ-то совершенно незнакомымъ господиномъ. А тамъ, поближе къ алтарю, поражая всхъ пестротою и вычурностью костюма, виднется зажирвшая фигура Степаниды Михайловны, явившейся безъ всякаго, конечно, приглашенія посмотрть на внчаніе своего бывшаго жильца. Но, Боже, что сдлалось съ ея добродушнымъ, круглымъ лицомъ! Оно пылаетъ подобно диску заходящаго солнца и срые глаза на выкат мечутъ искры негодованія. Даже монументальный палевый токъ, возвышающійся надъ головою квартирной хозяйки, и тотъ какъ-бы колеблется въ негодованіи и пышные буфы шелковаго зеленаго платья тоже какъ-бы надулись отъ досады.
Есть тутъ и еще одна особа, чувствующая себя не особенно хорошо и тоже явившаяся безъ приглашенія. Эта особа — Максъ Нальхановъ. Онъ стоитъ у бокового придла, скрытый толпою, но, тмъ не мене, за всмъ слдящій, все замчающій. Конечно, особенное вниманіе его возбуждаетъ Петръ Степанычъ, и онъ такъ неосторожно-внимательно смотритъ на него, что возбуждаетъ въ свою очередь вниманіе жениха. Петръ Степанычъ старается припомнить, гд онъ видлъ этого молодого человка, но не можетъ, и успокаивается на тонъ, что онъ гость, должно быть, со стороны невсты.
А вотъ, наконецъ, и она! Пвчіе поютъ концертъ, и Надя подъ руку съ шаферомъ проходитъ сквозь ряды публики. Вс смотрятъ на нее, удивляются ея красот. Свадебный нарядъ идетъ къ ней. Длинное со шлейфомъ платье длаетъ ея фигуру еще величественне, а внокъ изъ флеръ д’оранжъ и фата придаютъ ей видъ королевы.
При взгляд на Петра Степаныча она улыбается своей обычной, милой улыбкой и Петръ Степанычъ улыбается ей. Онъ веселъ и счастливъ, какъ никогда. Весь міръ кажется ему населеннымъ одними добрыми людьми. Онъ беретъ невсту подъ руку и ведетъ ее къ алтарю, Кирилочкинъ съ важной миной, вовсе не идущей къ его легкомысленной физіономіи, какъ-то особенно выворачивая ноги, торжественно и медленно шествуетъ сзади.
Петръ Степанычъ оглядывается съ блаженной улыбкой… въ счастливйшій для него день, онъ готовъ обнять и расцловать каждаго. Но вдругъ взглядъ его встрчается со взглядомъ Нальханова и онъ невольно опускаетъ глаза. ‘Что за молодой человкъ?’ — думается ему, — ‘откуда онъ взялся и отчего онъ съ такой злобой смотритъ на меня? Вотъ чудакъ! Чего онъ злится?’
Обрядъ начинается. Священникъ читаетъ молитвы. Публика, успвшая самымъ подробнйшимъ образомъ разсмотрть невсту, съ нетерпніемъ ждетъ конца. Невольно заинтересованный молодымъ человкомъ, Петръ Степанычъ нтъ-нтъ да взглянетъ на него украдкой. Ужасно странный молодой человкъ! Съ какой досадой, съ какимъ явнымъ озлобленіемъ смотритъ онъ на Петра Степаныча, нервно теребитъ бородку, мнетъ фуражку…
Но вотъ обрядъ конченъ и невста съ женихомъ, ставшіе супругами, идутъ прикладываться къ иконамъ. Пользуясь случаемъ, Петръ Степанычъ наклоняется къ жен и спрашиваетъ:
— Наденька, скажите пожалуйста, что это за молодой человкъ… вонъ тамъ, въ углу, у придла.
Наденька смотритъ по указанному направленію, встрчаетъ полный ярости взглядъ Нальханова и, повернувшись къ мужу, спокойно отвчаетъ:
— Нкто Нальхановъ. Нашъ знакомый. Я его еще гимназистомъ знала. Разв вы его не встрчали у насъ?
На минуту какая-то тнь ложится на лицо Петра Степаныча, но онъ снова взглядываетъ на жену, видитъ ея спокойное лицо, слышитъ ея спокойный голосъ, и тнь исчезаетъ.
А вмст съ нею исчезаетъ изъ церкви и Нальхановъ, — а молодыхъ окружаетъ толпа родныхъ и знакомыхъ и начинаетъ поздравлять.
Петръ Степанычъ черезъ всю церковь идетъ подъ руку съ женою. Онъ слышитъ, какъ она твердо опирается на его руку, видитъ, какъ она спокойно и смло смотритъ передъ собою, и, въ свою очередь, гордо поднимаетъ голову кверху.
‘На всю жизнь вмст! Что-бы ни случилось въ жизни, какія-бы испытанія ни послала имъ судьба, какими-бы терніями ни усыпала ихъ дорогу,— вмст, на всю жизнь вмст!..’

V.

Михаилъ Павловичъ Бардинъ не былъ ни защитникомъ вдовъ и сиротъ, ни покровителемъ угнетенныхъ невинностей. Съ перваго же момента вступленія своего на поприще частнаго ходатайства по дламъ, онъ почувствовалъ непреодолимое влеченіе къ дламъ исключительно коммерческимъ и преблагополучно началъ вращаться преимущественно въ коммерческомъ мір. Не имя вначал ни денегъ, ни особенно выгодныхъ длъ, онъ уже обладалъ широкимъ кредитомъ, который далъ ему возможность нанять барскую квартиру на Сергіевской и омеблировать ее на широкую ногу. Онъ нанялъ лакея и повара, бралъ помсячно извощика и сразу поставилъ себя въ такое положеніе, до котораго многіе изъ его собратьевъ и не мечтали добраться даже въ отдаленномъ будущемъ. Этотъ широкій кредитъ, отчасти, былъ обусловленъ тмъ, что вс знали о наслдств, которое достанется Бардину посл смерти дяди.
Устроившись съ такимъ комфортомъ, Бардинъ при посредств знакомыхъ изъ купеческаго міра началъ искать ‘длъ’. Два-три дла по векселямъ и одно о несостоятельности,— счастливо веденныя и выигранныя, — навсегда упрочили его благосостояніе: частный повренный Бардинъ сдлался извстнымъ. Въ пучин обмановъ и плутней, онъ, какъ опытный кормчій, умло велъ свой корабль, поворачивая его по втру и счастливо избгая мелей и подводныхъ скалъ. Въ немъ всегда сказывался дловой человкъ безъ поблажекъ и сентиментальностей. Для весь человческій родъ на дв категоріи: подлецовъ и дураковъ, онъ безъ особенной брезгливости сходился съ первыми для эксплуатаціи вторыхъ. Среди своихъ собратьевъ онъ не имлъ ни друзей, ни товарищей, считая тхъ и другихъ совершенно излишнимъ баластомъ на своемъ корабл, собратья смотрли на него съ завистью, сторонились отъ него, но ему было ршительно все равно: онъ не дорожилъ ихъ мнніемъ, ставя выше его мнніе людей изъ коммерческаго міра. Эти тоже знали ему настоящую цну, но вмст знали и то, что онъ ловкій, нужный человкъ и больше всего цнили въ немъ послднее качество.
Онъ былъ немного циникъ, такъ напримръ, не стсняясь говорилъ, сколько взялъ съ того-то, сколько будетъ стоить устройство длъ такого-то, и этотъ цинизмъ больше всего нравился его кліентамъ, больше всего импонировалъ имъ.
Словомъ, онъ велъ дла на чистоту и съ нимъ длали дла на чистоту. Его кабинетъ былъ собраніемъ довольно рдкихъ, старинныхъ и дорогихъ вещей, которыми изобиловала вообще вся его квартира, и которыя онъ за безцнокъ скупалъ на судебныхъ аукціонахъ. Бронзовые часы въ стил Ренесансъ украшали большой каминъ въ кабинет, покрытомъ мягкимъ, пушистымъ ковромъ. Турецкій диванъ покрывала ниспадавшая со стны тахта, а на ней въ симметріи были развшаны старинныя ружья, пищали, бердыши и колчаны. По угламъ кабинета помщались маленькія оттоманки, въ одномъ со столикомъ съ принадлежностями для куренья, въ другомъ со столикомъ для шахматной игры, въ третьемъ просто со столикомъ, за которымъ удобно было бы уединиться для интимныхъ разговоровъ за чашкою настоящаго мокко.
Большая лампа, изъ-подъ широкаго зеленаго абажура, бросала мягкій кругъ свта на письменный, обитый зеленымъ сукномъ столъ, съ котораго старательнымъ образомъ были изгнаны обычныя для такого стола бездлушки и допущено было только самое необходимое, врод: нсколькихъ книгъ судебнаго содержанія весьма почтенныхъ по толщин, массивной, бронзовой чернильницы, перьевъ и проч. и обширнаго портъ-папье, изнемогавшаго отъ количества вмщавшихся въ его ндрахъ бумагъ. Но тутъ же были вещи, изобличавшія нкоторое мщанство и оставшіяся потому, что хозяинъ, въ силу привычки, не могъ съ ними разстаться, такова была довольно дрянная дорожная чернильница, картонный ящикъ вмщавшій почтовую бумагу и конверты съ надписью: ‘для писемъ’ и проч. Свтъ отъ лампы не достигалъ широкаго, турецкаго дивана, на которомъ, полулежа передъ столикомъ, съ стоявшей на немъ восковой свчей въ бронзовомъ, тоже, въ стил Ренесансъ подсвчник, Михаилъ Павловичъ читалъ въ эту минуту французскій романъ.
Часы на камин звонко и медленно пробили восемь. Михаилъ Павловичъ съ жестомъ досады отшвырнулъ желтенькую книжку въ уголъ дивана, потянулся, и, вставши, сдлалъ нсколько шаговъ по комнат. Чуткое ухо хозяина, тотчасъ-же, вслдъ за боемъ часовъ услышало робкій, тихій звонокъ въ передней. Торопясь предупредить слугу, Михаилъ Павловичъ быстро прошелъ черезъ освщенную маленькой люстрой гостиную и отворилъ выходную дверь въ ту минуту, когда блднолицый малый во фрак показался въ передней съ другой стороны.
— Не надо! Ступай!— бросилъ ему Бардинъ, пропуская закутанную съ головою въ широкій, оренбургскій платокъ женскую фигуру и запирая за нею дверь на ключь. Чай готовъ?
— Готовъ, — отвчалъ за дверью голосъ долговязаго малаго, — прикажете подавать?
— Потомъ! Я скажу!
Женская фигура была уже въ гостиной, откуда быстро прошла въ кабинетъ. Когда Бардинъ вошелъ туда, Ольга Сергевна, освободившаяся отъ платка, пальто и шляпки, которыя въ кучк лежали на одной изъ угловыхъ отоманокъ, сидла на стул странная, возбужденная, съ блестящими глазами, и снимала перчатки.
— Вотъ и я, — сказала она, оглядываясь на входившаго Бардина, — вы видите я аккуратна.
— Какъ пушка въ полдень!— отвчалъ Бардинъ, подходя и цлуя руку.
— Какое сравненіе!
— Въ смысл аккуратности — самое подходящее. Прикажете чаю?— предложилъ Бардинъ.
— Нтъ!.. А впрочемъ — пожалуй… Или нтъ, не надо. Ахъ, если бы вы знали!
Михаилъ Павловичъ вскинулъ на двушку любопытный взглядъ, незамтно пожалъ плечами и спросилъ:
— Что случилось?
Ольга приложила къ глазамъ платокъ.
— Что же вы меня не благодарите?— спросила она, отнимая платокъ отъ лица и нервно трепля перчатку.
— О!— патетически воскликнулъ Бардинъ,— у меня нтъ словъ, нтъ выраженія благодарить васъ!.. Я бы хотлъ изобразить это стихами… Помните, у Тургенева, кажется…

За все, за все благодарю тебя!..

Но что съ вами?
— Со мною?
— Да! Вы…
— Ахъ, нтъ, нтъ, это пустяки!— нервно разсмялась Ольга.
— Вы чмъ-то разстроены?
— Пустяки, маленькая непріятность дома.
— И конечно съ мамашей?
— Конечно! А то съ кмъ же!
Она смотрла въ полутемный уголъ кабинета, гд въ неясныхъ контурахъ вырисовывался край отоманки, часть тяжелой портьеры, скрывавшей дверь въ спальню и массивная рама картины. Усиліемъ воображенія она вызывала передъ собой картины будущаго. Съ матерью у ней совсмъ не ладно, и, какъ знать, можетъ быть этотъ вечеръ ршитъ ея судьбу, можетъ быть она не вернется домой. Она не любитъ этого человка, да и никого не любитъ, но разв это такъ ужъ нужно? Ей необходимо пристроиться, выйти замужъ,— такъ гласитъ общественная мораль, — и это дйствительно необходимо. Нужно устроить такъ, чтобы Бардинъ женился на ней, для этого она сдлала рискованный шагъ, хотя и безъ вдома матери, но какъ знать, можетъ быть она бы и одобрила этотъ шагъ. Былъ бы скандалъ, но въ душ одобрила. Да и какъ же дйствовать иначе? Этотъ человкъ сразу позволилъ себ говорить откровенно, намекая, что ему очень пріятно было бы видть ее у себя. Разъиграть воплощенную добродтель, порвать знакомство, прогнать его отъ себя или самой уйти сейчасъ же отсюда, все это не трудно, а затмъ что-же? Опять та же комедія, снова неудачная ловля жениховъ. Да къ чему, къ чему все это, когда вотъ онъ, женихъ, на лицо, и стоитъ только половче скрыть что на душ, быть съ нимъ поласкове, а тамъ… тамъ дло матери! Пускай она, какъ знаетъ, какъ хочетъ, устраиваетъ такъ, чтобы условная мораль была соблюдена.
Ольга встала и начала ходить по кабинету, разсматривая его обстановку, она подходила къ картинамъ и гравюрамъ, брала въ руки иллюстраціи и книжки въ богатыхъ переплетахъ. На ея лиц играла улыбка самодовольствія, видно было, что она превосходно чувствуетъ себя въ этой квартир.
Въ дверяхъ, словно изъ подъ пола, выросла долговязая фигура Степана. Появленіе его было столь неожиданно, что Ольга Сергевна издала даже легкій крикъ.
— Чего теб!— спросилъ Бардинъ.
Степанъ молча подалъ барину маленькій, изящный конвертъ.
— Извините, Ольга Сергевна! Одну минуту! Я займусь, а вы возьмите что нибудь, почитайте, — сказалъ Бардинъ, разрывая конвертъ и пробгая записку.
— О, не безпокойтесь, пожалуйста,— отвчала двушка,— у васъ тутъ такъ все интересно.
Заиска состояла всего изъ нсколькихъ строкъ:
‘Michel,
Надюсь, вы не забыли, что я васъ жду сегодня между 11 и 12 часами? Ужинъ по вашему вкусу.
Шура’.
Прочитавъ записку, Бардинъ нахмурился. ‘Вотъ еще навязалась’,— подумалъ онъ, вспоминая эту ‘Шуру’, пвичку изъ одного увеселительнаго заведенія, съ которою онъ познакомился всего недли полторы тому назадъ. Не смотря на то, что пвичка была далеко не первой молодости, что у ней совсмъ почти не было голоса, она пользовалась большимъ успхомъ среди жуирующаго Петербурга, всегда была окружена богатой молодежью, которую обирала со свойственной всмъ людямъ ея пошиба наглостью и ‘ужины’ ея обходились очень дорого.
‘Вотъ удобный случай развязаться съ нею. Не похать — и шабашъ!’ — подумалъ Бардинъ..
И онъ уже хотлъ выйти изъ-за стола, за которымъ сидлъ, какъ вдругъ, случайно оглянувшись, замтилъ, что Ольга Сергевна, вмсто того, чтобы просматривать бывшую въ ея рукахъ иллюстрацію, потихоньку наблюдаетъ за нимъ.
‘Ага,— подумалъ Бардинъ,— двица-то, кажется, догадывается? Ну, хорошо же!’
Не показывая вида, что поймалъ взглядъ двушки, онъ взялъ со стола толстую, юридическую книгу, подвинулъ къ себ листъ бумаги и наморщивши лобъ, принялся списывать съ книги, что попало.
Выписавши нсколько строкъ, Бардинъ запечаталъ въ конвертъ, надписалъ адресъ собственной квартиры, и позвонилъ.
— Ну вотъ, справочка и готова!— сказалъ онъ вслухъ, и, обратившись къ вошедшему Степану, приказалъ:
— Отвези сейчасъ-же по адресу!
— Есть у меня одинъ пріятель,— началъ онъ, подсаживаясь къ Ольг, — ужасно надодливый человкъ. Чуть-ли ни каждый день присылаетъ за разными справками. Вотъ, и сейчасъ прислалъ и въ самую неудобную минуту.
— Почему-же неудобную?— спросила Ольга, — длами всегда удобно заниматься.
— Только не въ присутствіи барышни и въ особенности тогда, когда она у васъ въ гостяхъ, — съ приторной улыбкой замтилъ Бардинъ.
— Ахъ, скажите на милость!— насмшливо процдила Ольга.
— Такъ вы ршительно отказываетесь отъ чая?
— Ршительно.
— А рюмку вина?
— Тмъ боле.
— Почему-же тмъ боле? Здсь довольно свжо, не мшаетъ согрться. Кром того я хочу угостить васъ такимъ виномъ…
— Нтъ, ужъ пожалуйста не угощайте!
— Непремнно долженъ угостить! Вы не знаете, что за вино!
— Зачмъ вы отослали слугу?
— Затмъ, что было нужно. Мой пріятель очень строгій человкъ: написалъ, и сейчасъ-же пожалуйте ему отвтъ. Я принесу самъ.
Онъ всталъ и вышелъ въ гостиную.
Ольгу чрезвычайно интересовала комната, скрытая драпировкой отъ кабинета… Воспользовавшись тмъ, что Бардинъ вышелъ, двушка быстро подошла къ двери, раздвинула драпировку и долго стояла съ протянутой, придерживавшей портьеру. рукой, любуясь обстановкой спальни, мало походившей на спальню мужчины. Два большихъ въ позолоченыхъ рамахъ трюмо отражали кровать съ голубымъ, атласнымъ одяломъ и кисейнымъ пологомъ надъ изголовьемъ. Полъ былъ устланъ такимъ же мягкимъ и пушистымъ, какъ въ кабинет, ковромъ. Кром изящнаго умывальнаго столика, въ сторон стоялъ украшенный голубымъ атласомъ съ кружевами небольшой туалетъ, снабженный массою всевозможныхъ флакончиковъ и баночекъ съ духами и притираніями.
Едва успла Ольга опустить портьеру и отойти къ середин кабинета, какъ вошелъ Бардинъ. Онъ держалъ небольшой, серебряный подносъ, на которомъ было темное вино въ граненомъ графин и дв рюмки. Въ другой рук была изящная ваза съ фруктами.
Поставивъ все на столикъ, Бардинъ сходилъ за блюдечками и ножами и усвшись въ кресло, предложилъ Ольг ссть рядомъ.
— Я не стану пить!— ршительнымъ тономъ сказала она.
— Нтъ, вы непремнно должны попробовать это вино! Это лучшій сортъ марсалы. Привезъ знакомый итальянецъ, изъ Сициліи!— сказалъ Бардинъ, — попробуйте хотъ полрюмки.
— Ну, пожалуй!— согласилась Ольга, беря рюмку и поднося ее къ губамъ, — какое сладкое!
— Настоящее дамское!
Онъ подвинулъ ей вазу съ фруктами, блюдечко и ножикъ.
— Вы знаете, что я у васъ не надолго!— сказала Ольга.
— Знаю!— кивнулъ головою Бардинъ и въ ту-же минуту подумалъ: ‘она останется у меня’.
— Мн ужасно трудно было устроить, чтобы пріхать къ вамъ. Я сказала, что должна навстить подругу, которая завтра узжаетъ. Мама ни за что не хотла отпускать…
— Мн кажется, что объ этомъ я уже слышалъ, — небрежно проронилъ Бардинъ, подливая Ольг вина и подвигаясь ближе, — и благодарилъ васъ, какъ могъ.
— Да, въ юмористической форм!— замтила Ольга.
— Не правда, въ самой искренней!
— Но у васъ это вышло такъ, какъ будто вы не придаете особеннаго значенія тому…
— Ай, нтъ, нтъ, что вы, помилуйте!— кривляясь, воскликнулъ Бардинъ,— я глубоко цню вашъ смлый шагъ. Позвольте въ знакъ уваженія и благодарности поцловать вашу нжную ручку.
Онъ взялъ ея руку, поцловалъ, и не выпуская, началъ ею любоваться.
— Какая нжная, маленькая ручка! Сколько въ ней гибкости, эластичности! А этотъ крошечный, розовый ноготокъ. Сама прелесть!..
Ольга выдернула руку и бросила на Бардина загадочный взглядъ.
— Я понимаю вашъ взглядъ, — сказалъ Бардинъ,— вы спрашиваете имъ, откуда я взялъ эти выраженія? Вы не врите моей искренности, не врите, что я васъ люблю и, любя, могу быть поэтичнымъ. Вы совсмъ не знаете меня.
— Да, не знаю!— прошептала Ольга.
— И не врите мн! Зачмъ вы сейчасъ отодвинулись?
— Я не знаю, чему врить!
— Врьте моей любви! Только одной любви.
— Да, но это…
— Мало!— воскликнулъ Бардинъ, — Боже мой, чего-же вы хотите!.. Я суровый сердцемъ длецъ, пессимистъ и скептикъ, я у вашихъ ногъ!
Онъ подвинулся совсмъ близко къ ней и рукой прикоснулся слегка къ таліи.
— Скажите, — начала она — только будьте искренни… скажите., вы… честный человкъ?
Бардинъ поморщился.
— Что вы хотите этимъ сказать?— спросилъ онъ отодвигаясь.
— Все, что вамъ угодно! Отвтьте на вопросъ.
— Ольга Сергевна, подумали-ли вы, что задавая мн такой, по меньшей мр странный вопросъ — вы меня оскорбляете?
— Я не хотла васъ оскорбить.
— Въ какомъ смысл честный? Объясните пожалуйста!— сказалъ Бардинъ вставая и начиная прохаживаться взадъ и впередъ.
— Надюсь, вы меня понимаете!
— Прежде всего я васъ люблю. Вы знаете мой взглядъ на это чувство, я вамъ его развивалъ неоднократно, и, на сколько мн помнится, вы соглашались со мною. Иначе конечно, а не имлъ-бы удовольствія видть васъ сегодня здсь.
— Да. Но мамаша смотритъ на этотъ вопросъ иначе!— тихо, какъ-бы про себя сказала Ольга.
Она терялась, она совершенно не знала какъ быть, что предпринять. Довольно опытная въ кокетств съ недозрлой молодежью, — съ Бардинымъ она теряла подъ ногами почву. ‘Ахъ, будь, что будетъ’ ршила, наконецъ, Ольга, ‘и если даже не вернуться домой, то тмъ лучше. Чмъ хуже — тмъ лучше. Мать не оставитъ этого дла такъ, она добьется своего, — ну и отлично, и пусть длаетъ, что хочетъ!’
Ольга мелькомъ взглянула на Бардина.
‘Онъ упоренъ по своему’, подумала она, — ‘ну и пусть! Довольно, что я его предупредила, что онъ будетъ имть дло съ матерію, а мн… Мн ршительно, ршительно все равно…’
— Я уже говорилъ вамъ, что мы съ Олимпіадой Петровной люди разныхъ убжденій и взглядовъ, — сказалъ Бардинъ — мы съ нею все равно, что антиподы.
— Какъ?— спросила Ольга, не дослышавъ.
— Антиподы! Будемъ откровенны, Ольга Сергевна: мамаша во что бы то ни стало хочетъ, чтобы вы вышли замужъ, въ какомъ-бы то ни было, но только въ замужеств она полагаетъ все ваше счастье. По моему ни одна двушка, вышедшая замужъ, не можетъ быть счастлива. Я уже говорилъ вамъ объ этомъ.
— Да!— тихо произнесла Ольга.
Тогда вы были согласны со мною, — также тихо и вкрадчиво замтилъ Бардинъ, остановившись передъ двушкой и пристально наблюдая ее.
— Конечно! Я всегда думала отчего такая разница лежитъ между мужчиной и женщиной. Это несправедливо.
— Вотъ, вотъ, именно!— подхватилъ Бардинъ, садясь подл Ольги, — только вы не совсмъ врно выразились… Въ настоящее, прогрессивное время разницы нтъ, она существуетъ только во мнніи отсталыхъ, старыхъ людей. Женщина давно уже успла завоевать себ долю равноправности. И въ самомъ дл, отчего мужчин, молодому человку, общество разршаетъ всякія увлеченія, а двушк нтъ? По какому праву? Неужели только изъ-за одного въ сущности ничтожнаго обстоятельства, которое всегда можно и усмотрть и во время устранить. Какъ человкъ, женщина тоже иметъ право и увлекаться, и любить, и разлюблять, и снова влюбляться. Да такъ оно и есть въ дйствительности, но смотрите какими рогатками люди, врод вашей мамаши, уставили этотъ естественный человческій путь. Двушка должна любить только того человка, за котораго разсчитываетъ выйти замужъ и любить, если можно выразиться, до извстнаго предла, до извстной границы, замужняя женщина но смедъ даже никого полюбить, а если полюбитъ, то подвергается всевозможнымъ глумленьямъ, насмшкамъ и даже преслдованіямъ. И это же самое общество, изъ числа котораго каждый — воплощенный, суровый Катонъ,— развлекается созерцаніемъ пьесъ самого адюльтернаго содержанія, читаетъ романы съ изображеніемъ сценъ насилія и супружескихъ измнъ. Сколько лжи, сколько лицемрія! Не правда-ли?
Онъ притронулся къ ея рук, лежавшей на столик. Ольга утвердительно кивнула головой. На камин часы гулко и медленно пробили десять.
— Однако мы съ вами зафилософствовались,— сказалъ Бардинъ, протягивая руку къ графину,— позвольте налить вамъ еще рюмку?
— Налейте.
— Вамъ нравится это вино?
— Да, не дурно. Только немного крпко!.
— О, ничуть! Смотрите, я пью четвертую рюмку и ни почемъ.
Однако лицо его было красно и глазки блестли.. Пользуясь тмъ, что Ольга не снимала со столика руки, онъ наложилъ на нее свою, потомъ тихонько снялъ руку Ольги и слегка поглаживая ее заговорилъ:
— Любить — достояніе всякаго человка, всякой твари на земл. Для любви существуетъ солнце, природа во всей ея прелести. Посмотрите, какъ иногда въ тихій вечеръ, при закат солнца надъ прудомъ вьются бабочки, преслдуя другъ друга. Можетъ быть на разсвт имъ суждено погибнуть. Но что имъ до того? Он любятъ и спшатъ насладиться любовью…
— А мальчикъ подкарауливаетъ ихъ съ сткой!— смясь замтила Ольга..
— А насъ подкарауливаетъ судьба! Что же изъ этого? Тмъ боле основанія не терять времени и любить пока любится. Не правда-ли?
— Вы въ самомъ дл поэтъ.
— Ага, теперь вы убдились? Но я вамъ скажу причину. Любовь каждаго длаетъ поэтомъ! Такъ какъ же Ольга Сергевна? А? Значитъ будемъ любить другъ друга безъ оглядки, безъ страха передъ людьми?
Она молчала.
— Вы молчите? Это знакъ согласія… Не правда-ли?
Онъ придвинулся къ ней и обнялъ ее за талію.
— Какъ хорошо!— сказалъ онъ, закрывая глаза,— какъ сладко замираетъ сердце въ присутствіи любимаго существа!..
— Нтъ, нтъ!— съ чувствомъ какого-то инстинктивнаго отвращенія воскликнула Ольга.
— Какъ? Вы не хотите закрпить нашъ союзъ поцлуемъ!— спросилъ онъ, поморщившись,— но въ такомъ случа…
Съ минуту она молчала, испытывая внутреннюю борьбу. Выраженіе мучительныхъ усилій, которыя она длала надъ собою отравилось на ея поблднвшемъ лиц. Бардинъ ждалъ не разжимая рукъ, смотря ей прямо въ лицо.
— Хорошо! Цлуйте!— отрывисто произнесла Ольга, закрывая глаза.
Губы Бардина прильнули къ ея губамъ.

——

Двумя часами поздне, Бардинъ въ Аркадіи встртился съ однимъ изъ своихъ кліентовъ. Пожилой коммерсантъ очень удачно ‘ломавшій пополамъ’ третій рубль, столкнувшись на одной изъ дорожекъ сада съ Бардинымъ, пошелъ на него съ раскрытыми объятіями.
— А, другъ, Михаилъ Павловичъ, вотъ такъ сюрпризъ!— воскликнулъ онъ.— Пойдемъ, пойдемъ къ нашему шалашу. Мн тебя-то и нужно!..
— А мн тебя! Встрча во всякомъ случа пріятная. Ты съ компаніей?— спросилъ Бардинъ.
— Есть кое-кто. Познакомлю. У насъ кабинетъ.
Подвыпившій коммерсантъ повелъ Бардина въ отдльный кабинетъ, въ которомъ сидло небольшое общество дамъ и мужчинъ.
Начался обычный въ такихъ случаяхъ кутежъ. Бардинъ пилъ мало, изучая своихъ будущихъ кліентовъ. Купцы разошлись, требовали цыганъ, шампанскаго, напились до одичанія, пли хоромъ, плясали, швыряли стулья и разъхались во второмъ часу утра.
— Михаилъ Павловичъ, подемъ ко мн на дачу,— приставалъ пожилой купецъ,— очень мн съ тобою нужно поговорить.
— Мн тоже, да гд же теперь? Не въ такомъ мы съ тобою вид!— отвчалъ Бардинъ.
— Не теперь, а утромъ! Ночуешь у меня, а утромъ съ похмлья, давай о длахъ говорить. Пойдемъ голубчикъ!— упрашивалъ купецъ, насильно стараясь втащить Бардина въ коляску.
— Ну, пойдемъ, пожалуй!— согласился Бардинъ.— Да ты гд живешь-то?
— На Поклонной гор. Ефремъ,— обратился тотъ къ кучеру предоставь живо, слышишь?
— Слушаюсь Терентій Ильичъ.
Лошади дружно подхватили коляску и помчались по набережной Невы. Была чудная, лунная ночь. Мсяцъ серебрилъ зыбучую поверхность рки. Изъ тни прибрежныхъ построекъ и ваннъ выплывали иллюминованныя бумажными фонариками лодки. Съ лодокъ доносился мужской говоръ и женскій смхъ и звуки то гармоники, то корнетъ а пистона. Вдоль набережной, освщенной фосфорическимъ свтомъ луны медленно двигались гуляющіе. Красноватый свтъ фонарей терялся въ лунномъ освщеніи, превратившемъ эту, довольно унылую мстность въ какую-то волшебную декорацію. Коляска обогнула Черную рчку и помчалась по шоссе. Терентій Ильичъ молчалъ и соплъ, откинувшись грузнымъ тломъ на подушку. Бардинъ тоже молча смотрлъ впереди себя. Онъ пилъ мало и у него чуть-чуть пріятно кружилась голова. Какъ-то невольно настроеніе его духа начинало мало-по-малу длаться лирическимъ. Хорошій ужинъ, прекрасное вино, быстрая, покойная зда, чувство довольства, сытости и обезпеченности,— могутъ сдлать лирика изъ кого угодно.
Бардинъ припоминалъ визитъ Ольги. Любилъ-ли онъ ее? Нтъ. Теперь ему, только что оставившему пьяную компанію мужчинъ и циничное общество какихъ-то невдомыхъ женщинъ, — хотлось какъ-нибудь очиститься душой, хотлось любить робкую, наивную двушку, чистую и.свтлую, какъ эта ночь. Ольга не подходила къ его настоящему идеалу. Завтра все измнится, завтра онъ самъ посмется надъ собою, но сегодня…
Взмыленные рысаки шагомъ поднимались на Поклонную гору. Кругомъ было тихо, колеса съ резиновыми ищнами мягко касались камней, слышались только нжные, ритмическіе удары копытъ.
— Какова ночка, Терентій Ильичъ!— сказалъ Бардинъ,— просто объяднье!
— Чудная, братецъ, ночь!— съ чувствомъ воскликнулъ коммерсантъ.
— Да ты разв не дремлешь?
— Нтъ! Все смотрю да любуюсь. Эка Божья благодать! Ефремъ, погоди-ко маленько!
Кучеръ остановилъ лошадей на самомъ верху горы. Терентій Ильичъ молча вылзъ изъ коляски, сошелъ съ дороги на край обрыва и остановился. Бардинъ послдовалъ за нимъ. Прямо надъ ними, въ блдно-голубомъ неб, окруженная мерцавшими звздами, стояла луна, проливая свой фосфорическій свтъ на весь видимый горизонтъ и отражаясь свтлыми полосами въ лужицахъ дождевой воды, сверкавшихъ среди песчаныхъ рытвинъ внизу. Чуть-чуть обозначались покрытые легкимъ, налетомъ тумана срые ряды дачъ, дальше темными островками рисовался Удльный паркъ и праве — коломяжскій лсъ.
Дв неподвижныя, темныя фигуры Терентія Ильича и Бардина долго стояли на одномъ мст и отъ нихъ тянулись черезъ оврагъ дв неровныя тни: одна нсколько больше другой. Въ предразсвтномъ туман слабо мигали шоссейные фонари, отъ которыхъ тоже ложились темныя тни, какъ и отъ той вычурной дачи во вкус индійской пагоды, которая стоитъ при самомъ възд на Поклонную гору. Тихо было кругомъ. Въ эту чудную, лунную ночь, одтую въ серебряную парчу и украшенную звздами, не только всякій крикъ, но даже громко произнесенное слово, казалось было-бы преступленіемъ, святотатствомъ. Эту ночь можно было только созерцать, любоваться ею въ нмомъ, умиленномъ преклоненіи предъ Тмъ, Кто создалъ ее.
Терентій Ильичъ и Бардинъ повернули назадъ и сли въ коляску.
— Сегодня у меня была одна барышня, — началъ Бардинъ, — интересный субъектъ я теб скажу…
— Охъ ужъ эти твои барышни!— шутливо погрозилъ пальцемъ коммерсантъ,— давно говорю: не водись ты съ ними! Погибнетъ твоя головушка!
— Ну, ладно! Слышали ужъ! Нтъ, ты представь…
— Золотая твоя головушка, а будешь водиться съ барышнями — станетъ, что горшокъ муравленый… Право!
— Брось пустяки молоть!— горячо воскликнулъ Бардинъ,— горбатаго, братъ, могила исправитъ. А ты слушай! Приходитъ сегодня ко мн барышня, не то чтобы за какимъ-нибудь дломъ… Теперь ихъ много ходитъ, все переписки да разныхъ занятій просятъ… Нтъ, эта пришла въ гости, по моему зову пришла. Ну, сперва разныя тамъ благородныя слова распустила, что и благодарить то я ее долженъ и проч., всплакнула, какъ водится, справилась, между прочимъ, честный ли я человкъ… Ха-ха! Я то!..
— Честный, молъ, самый честный!— вставилъ Терентій Ильичъ.
— Нтъ. И этого даже не говорилъ. Къ чему? Понимай сама какъ знаешь! Понимай и знай, что если ты барышня, дочь ‘бдныхъ, но благородныхъ родителей’, пришла къ холостому мужчин да слушаешь разныя его мо, то должна знать чмъ это можетъ кончиться. Не такъ-ли?
— Истинно!
— Ну и кончилось тмъ, чмъ слдовало ожидать… И это-бы еще конечно ничего, не бда, мало-ли что бываетъ въ увлеченіи. Но вотъ въ чемъ мерзость: у этой 20-лтней барышни увлеченія, поэзіи никакой не оказалось, а просто… разсчетъ не разсчетъ, а чортъ знаетъ что такое… Что.-то лягушрчье, холодное что-то. Ну, я что… я практикъ, матеріалистъ, длецъ, все, что хочешь — какое-же у меня можетъ быть увлеченіе, но стоялъ же я тамъ надъ обрывомъ битые полчаса, какъ дуракъ, глазлъ, восхищался луннымъ освщеніемъ и ты старый чортъ, тутъ стоялъ, и теб было пріятно. Что-то возвышенное, благородное ощущалось внутри, — гршная душа плакала о потерянномъ ра, а тутъ такъ себ… очень просто, и даже очень грубо: ‘Кто такой?— Иванъ Иванычъ.— А, здравствуйте, пожалуйте сюда!’ Тьфу!
— Ха, ха!— послышался раскатистый смхъ Терентія Ильича.— Слушай-ка… ты это что? Сказку, что-ли, разсказываешь?
— Не сказку, а быль! Понялъ!
— Ну, валяй, валяй!.. Пришла, значитъ, барышня… Ха, ха, ха!..
— Теб смшно?— серьезнымъ тономъ началъ Бардинъ, и вдругъ самъ расхохотался, — дйствительно, Терентій Ильичъ, смшно! Экъ меня разнжила эта ночь! Впрочемъ и шампанское было недурно. Какой марки, не помнишь? Ну, все равно, все чепуха и дрянь, продажное и покупное и, другая невинная двица, право, не стоитъ хорошей бутылки шампанскаго. Отъ него хоть иллюзія бываетъ, гршная душа содрогнется при вид своей черноты и заплачетъ,— а вотъ такая барышня съ нжными ручками всякую иллюзію въ теб убьетъ.
— А ты не вяжись. Эко добро!— наставительно замтилъ коммерсантъ, — Купріяновскіе векселя у тебя!
— У меня.
— Ты съ ними погоди. У меня новая махинація придумана. Не знаю, какъ разсудишь, а по моему дло стоющее.
— Хорошо. Завтра!— коротко отрзалъ Бардинъ и откинувшись вглубь коляски, закрылъ глаза.
Коляска подъхала къ дач Терентія Ильича. Дворникъ, здоровенный парень, въ овчинной шуб, въ сопровожденіи огромнаго цпного пса, бросился отворять дверцу…

VI.

Петръ Степанычъ торопливо возвращался со службы домой. Было шесть часовъ погожаго, майскаго дня. На Вознесенскомъ, застроенномъ въ этомъ мст высокими пятиэтажными домами, наступали уже сумерки, покуда прозрачные, свтлые, такъ какъ солнце еще не зашло и холодными лучами освщало крыши и карнизы домовъ.
Петру Степанычу очень хотлось сть, но совсмъ не это обстоятельство побуждало его торопиться. Вотъ уже дв недли, какъ онъ со дня на день, съ часу на часъ ждетъ торжественнаго и вмст страшнаго наступленія момента родовъ Наденьки. Петръ Степанычъ хотя принялъ вс мры предосторожности, т. е. подговорилъ акушерку, Любовь Ивановну, худощавую особу съ длинной гусиной шеей и изсиня блднымъ лицомъ, которая два раза въ сутки посщаетъ Наденьку, переселилъ къ себ Вру подъ предлогомъ, что ей ближе ходить на фельдшерскіе курсы, а въ сущности съ затаеннымъ намреніемъ воспользоваться хотя бы тми незначительными, какими она владетъ, познаніями въ медицин, — но тмъ не мене присутствіе свое около роженицы считаетъ почему то боле необходимымъ чмъ присутствіе этихъ лицъ.
‘Не доглядятъ… сдлаютъ что нибудь не такъ… во время за докторомъ не пошлютъ… сохрани Богъ!’ — въ страх думаетъ Петръ Степанычъ, проворно семеня съ портфелемъ подъ мышкой по безконечному Вознесенскому проспекту.
Вотъ и портфель съ бумагами, ну на что онъ его взялъ? Положимъ, бумаги вс очень нужныя и срочныя, и вечеромъ слдовало-бы приссть и хорошенько заняться,— но разв Петръ Степанычъ можетъ заниматься теперь, разв среди этихъ бумагъ нтъ такихъ, которыя онъ таскаетъ съ собою цлыя три дня и все никакъ не можетъ, съ ними покончить? Да и что теперь можетъ быть въ голов у Петра Степаныча кром думъ и заботъ о Наденьк? Ахъ. Наденька, Наденька, что то теперь съ нею, голубушкой!
Петръ Степанычъ, подходитъ къ воротамъ дома, въ которомъ, живетъ, и по лицу сидящаго у воротъ дворника, которому заплочено и внушено, чтобы онъ ‘въ случа ежели…’ немедленно мчался за Петромъ Степанычемъ, старается угадать не случилось ли чего тамъ, на квартир? Но у дворника лицо, какъ лицо, самое обыкновенное, дворницкое, соперничающее въ выраженіи съ тротуарной тумбой и Петръ Степанычъ, проходя мимо, бросаетъ:
— Ну, что? Все благополучно, Спиридонъ?
— Точно такъ, Петръ Степанычъ!— отвчаетъ тотъ, привставая, Петръ Степанычъ мгновенно преисполняется смлостью и съ веселымъ духомъ, даже мурлыкая что-то подъ носъ поднимается въ четвертый этажъ.
Звонокъ. Дверь отворяетъ Вра въ скромномъ сренькомъ плать, и передник.
— Здравствуй, Вруша! Ты уже вернулась?— весело спрашиваетъ Петръ Степанычъ.
— Да. У насъ послдней лекціи не было!— отвчаетъ та.
— Вотъ какъ!— еще веселе восклицаетъ Петръ Степанычъ, очень довольный, что Вра пришла домой раньше обыкновеннаго, — ну, что у насъ, все благополучно!
— Все!— смется Вра.
— Отлично, отлично! Ну, а Надюша что?
— Ничего! Вотъ она.
Вра пропускаетъ впередъ сестру, которая идетъ навстрчу Петру Степанычу.
— Здорова, — спрашиваетъ тотъ, цлуя руку жены, и украдкой бросая на нее мимолетный, испытующій взглядъ.
— Здорова! Пойдемъ обдать!— отвчаетъ жена,— ты сегодня что то раньше обыкновеннаго.
— Да, знаешь ли, нечего было длать!— безъ зазрнія совсти лжетъ Петръ Степанычъ.
— Странно. А за чаемъ говорилъ, будто у тебя пропасть работы!— замчаетъ Наденька, наливая мужу полную тарелку любимыхъ имъ лнивыхъ щей,— вотъ сметана! Вра, передай пожалуйста.
Но этимъ инцидентъ кончается. Петръ Степанычъ съ аппетитомъ покушалъ и щей и каши, которую онъ предпочитаетъ всякимъ соусамъ, и,переодвшись въ легкій, домашній пиджакъ, въ туфляхъ прошелъ въ гостиную. Наденька приноситъ кофе и располагается въ уголк, на диван, неподалеку отъ кафельной печки. Вра заняла стулъ около окна и, отпивая кофе, просматриваетъ какое-то руководство.
— А мясо опять вздорожало!— говоритъ Наденька, хмуря брови, — девятнадцать копекъ, просто безобразіе.
— Не волнуйся, не волнуйся, пожалуйста!— успокаиваетъ жену Петръ Степанычъ, — теперь вздорожало, а посл подешеветъ. Это всегда такъ бываетъ!
— Хоть бы начальство обратило вниманіе!
— И обратитъ, не безпокойся.
— Да, а покуда сколько мы лишняго переплатили!
— Ну, что тамъ! Сегодня Кирилочкинъ набивался придти!— старается перемнить разговоръ Петръ Степанычъ.
— Что же не пришелъ къ обду?
— Я его отчалилъ!— ршительно заявляетъ Петръ Степанычъ.— Какіе теперь гости!
— Напрасно! Онъ можетъ обидться! Я не вижу причины! Что за пустяки въ самомъ дл!— снова начинаетъ волноваться Наденька.
— Нтъ, ужъ, Богъ съ нимъ!— еще ршительне заявляетъ Петръ Степанычъ, — крикунъ какой, Господи помилуй! Накричитъ, накуритъ! У тебя посл его посщеній всегда голова болитъ.
— Она у меня все равно болитъ!— съ гримассой отвчаетъ жена.
— И теперь?— боязливо спрашиваетъ Петръ Степанычъ.
— Нтъ! Сегодня я совсмъ здорова.
— Какое бы мн теб придумать развлеченіе?— задумывается Петръ Степанычъ,— знаешь-ли, теб необходимы развлеченія… И докторъ сказалъ. Гм! Не похать ли намъ куда-нибудь загородъ?
— Что же, пожалуй!— отвчаетъ Наденька.
Но Петръ Степанычъ задумывается. Посщеніе загородныхъ увеселительныхъ мстъ — вдь это цлое событіе и притомъ далеко небезопасное въ настоящемъ положеніи Наденьки. Во-первыхъ, нужно хать, а всмъ извстно, что такое наши петербургскіе извощики и ихъ экипажи, во-вторыхъ, везд тснота, давка, много пьяныхъ, много всякихъ безобразниковъ. Въ театрахъ духота, — долго ли до обморока. И Петръ Степанычъ начинаетъ покачивать головой въ печальномъ раздумьи. Но вотъ блестящая идея осняетъ его, и лицо его принимаетъ веселое, благодушное выраженіе’!
— Разв въ Александровскій садъ?— говоритъ онъ.— Погода сегодня прекрасная! Оттуда пройдемъ на Дворцовую набережную. Ты любишь Неву!
— Я уже гуляла сегодня!— отвчаетъ Наденька.
— Одна?— съ нкоторымъ испугомъ спрашиваетъ Петръ Степанычъ.
— Да, одна! Не брать же мн съ собою Пелагею!
— Ахъ, Наденька, Наденька! — укоризненно качаетъ головой Петръ Степанычъ,— не нужно рисковать, милая! Мало ли что могло случиться!
Онъ искренне огорченъ легкомысленнымъ отношеніемъ жены къ своему положенію и, чтобы показать это, демонстративно молчитъ и хмурится.
— Ну, полно Петя!— тихо смясь, говоритъ Наденька и своей нжной рукой гладитъ его руку.
Этого довольно, чтобы Петръ Степанычъ совершенно преобразился и просіялъ. Украдкой кинувъ взглядъ въ сторону, гд сидитъ Вра и убдившись, что та вся погрузилась въ книгу и ей не до того, Петръ Степанычъ ловитъ руку жены, подноситъ къ губамъ и долго не отпускаетъ.
Тихій звонокъ въ передней. Петръ Степанычъ отлично знаетъ кто именно долженъ звониться въ это время и тмъ не мене, покуда Пелагея бжитъ отворять дверь, — начинаетъ обнаруживать волненіе, боязливость и даже негодованіе.
— Пелагея, если кто чужой…— бросаетъ онъ шепотомъ кухарк.
— Знаю ужъ, знаю!— досадливо машетъ та рукой.
— Наденька, ты бы пошла въ спальню!— шепотомъ замчаетъ Петръ Степанычъ.
— Ахъ, Петя, это просто невыносимо! Вдь это Любовь Ивановна!
Такъ и есть. Изъ синя зеленое, сморщенное въ кулачокъ лицо акушерки просовывается въ дверь, а затмъ и сама Любовь Ивановна съ неизмннымъ кожанымъ сакомъ на рук входитъ въ комнату.
За чашкой кофе, которую она никогда не ставитъ на столъ, а держитъ въ рукахъ въ полномъ убжденіи, что того требуетъ хорошій тонъ, принятый въ аристократическихъ домахъ, — Любовь Ивановна начинаетъ постепенно разсказывать исторіи своихъ сегодняшнихъ хожденій по городу.
Сегодня (впрочемъ такъ-же какъ и вчера и третьяго дня) она обошла всхъ своихъ паціентовъ, — числомъ три. Милая Надежда Сергевна четвертая. Вс, слава Богу, здоровы, все идетъ прекрасно. По разсчетамъ Любовь Ивановны ближайшая очередь за Надеждой Сергевной. Но пусть она не тревожится, это самое главное, — Любовь Ивановна, слава Богу, не новичокъ, знаетъ свое дло, прекрасно (что могутъ засвидтельствовать ея многочисленныя паціентки) и даже думаетъ не ночевать сегодня здсь.
— Нтъ, ужъ позвольте!— вмшивается Петръ Степанычъ, — какъ-же такъ! А вдругъ въ случа чего? Гд я васъ буду искать?
— Какъ гд?— удивляется Любовь Ивановна, вытягивая свою гусиную шею, — да разв вы не знаете, гд я живу? Въ двухъ шагахъ отъ васъ!
— Все это прекрасно!— сурово замчаетъ Петръ Степанычъ,— но если вы не хотите ночевать здсь, то гд-же вы будете? Вроятно не дома? Вроятно вы подете къ этой вашей полковниц, которая живетъ на Шпалерной.
— О, нтъ, нтъ!— въ какомъ-то непонятномъ ужас машетъ рукой акушерка, — поду я къ полковниц, Богъ съ вами, ей еще черезъ дв недли!
— Ну, то-то и есть! А вы все къ ней здите!— упорно стоитъ на своемъ Петръ Степанычъ.
— Ахъ, Петръ Степанычъ, да что вы, право!— восклицаетъ Любовь Ивановна, причемъ къ двумъ основнымъ цвтамъ ея лица присоединяется третій — красный, — очень мн интересна полковница! А только я къ тому, что сегодня должна быть на именинахъ и мн не хотлось-бы васъ безпокоить позднимъ приходомъ.
— Ничего, ничего!— поспшно, какъ-бы обрадовавшись чему, восклицаетъ Петръ Степанычъ.— Это ничего, на счетъ этого не безпокойтесь. Только ужъ ночуйте пожалуйста!
И такъ проходитъ каждый день Петра Степаныча, сегодня какъ вчера съ тою только разницей, что чмъ ближе къ концу, тмъ все нервне и безпокойне становится состояніе духа бднаго и вмст счастливаго мужа.
Такъ медленно и спокойно изо-дня въ день катитъ свои тихія воды лнивая, степная рченка. Но вотъ на синемъ неб начинаютъ скопляться облака, потомъ черныя, грозовыя тучи, вотъ уже низко надъ землей стелятся эти черныя, мохнатыя тучи, блеснула молнія, раздался раскатъ грома и пошла потха. Въ страшномъ хаос бури небо смшалось съ землею и громъ, и огонь, и потоки дождя… Что сдлалось съ стенною рченкой! Она бурлитъ и клокочетъ и въ блой пн хребтовъ грознымъ, разъяреннымъ звремъ стремится на поля, огороды, сады и дороги. Какъ все измнилось вокругъ! Гд эта радовавшая взглядъ нжная, бархатистая мурава, гд зеленый, тихій камышъ и брошенная въ немъ старая, полусгнившая лодка, гд отлогій, песчаный бережокъ, по которому на зар такъ любили бродить журавли? Все изчезло подъ грязными волнами бушующей рки, все затоплено, снесено и разломано.
Не таже-ли рка наша бдная, полная неожиданностей и случайностей человческая жизнь! Эхъ, господа, стоитъ-ли жить изъ-за этого? Нтъ, все-таки стоитъ, въ особенности Петру Степанычу который теперь терзается, тревожится и боится и въ тоже время страшно жаждетъ имть маленькое, безпомощное, смшное и жалкое и ужасно интересное и заране уже до безумія любимое существо…
Было около десяти часовъ вечера. Все шло благополучно. Наденька немного утомилась и ушла спать. Петръ Степанычъ сидлъ въ кабинет и соединялъ, такъ сказать, полезное съ пріятнымъ: писалъ департаментскія бумаги, поджидая возвращенія изъ гостей Любовь Ивановны. По временамъ онъ прислушивался — не слышно-ли чего изъ сосдней съ кабинетомъ спальни, но тамъ все было тихо и бойкое перо Петра Степаныча съ новымъ усердіемъ бгало по бумаг.
Вдругъ Петру Степанычу послышалось, что-то похожее на подавленный стонъ. Откуда это? Неужели изъ спальни жены? Словно, кипятокъ пробжалъ по голов Петра Степаныча, онъ всталъ и, натыкаясь на мебель похолодвшими руками, подошелъ къ запертой двери спальни.
Стонъ повторился и голосъ Наденьки прошепталъ:
— Ахъ, Боже мой!
Въ одну минуту Петръ Степанычъ былъ уже въ спальн. Въ переднемъ углу, у кіоты, горла лампадка и въ ея слабомъ, трепещущемъ свт обрисовывалась сидвшая на кровати фигура жены въ блой кофт.
— Что? Что съ тобою, дружокъ?— прерывистымъ шепотомъ спросилъ Петръ Степанычъ, не смя приблизиться и держась за притолоку двери.
— Ничего. Ступай, занимайся!
— Разв…
— Ничего, ничего, ступай!— съ раздраженіемъ повторила Наденька, длая видъ, что собирается лечь.
Петръ Степанычъ скрылся за дверью, но вмсто того, чтобы идти къ письменному столу, сбросилъ халатъ и началъ одваться.
Руки его дрожали и пальцы никакъ не могли нащупать пуговицъ жилета, который такъ и остался не застегнутымъ до половины,. пиджакъ Петръ Степанычъ, зачмъ-то, долго носилъ по комнат, какъ-бы въ намреніи его почистить, но когда началась чистка, Петръ Степанычъ вдругъ разсудилъ, что глупо терять время попусту, аккуратно положилъ щетку прямо на департаментскія бумаги и безъ пиджака вышелъ въ гостиную.
Вра сидла передъ круглымъ столомъ, углубившись въ чтеніе.
При взгляд на Петра Степаныча она тотчасъ поняла въ чемъ дло и пошла къ нему на встрчу.
— Вра, голубушка, кажется… начинается!.. прошепталъ Петръ Степанычъ.
— Хорошо, хорошо. Я пойду, посмотрю,— отвчала Вра, сдержанно улыбаясь при вид растерянной, дрожащей, съ блуждающими глазами фигуры Петра Степаныча.
— Но та-то, та-то какова! А?— зашепталъ Петръ Степанычъ, озлобленно косясь на дверь, — одиннадцать час.онъ, а она носу не кажетъ. Какова!
— Ну такъ что-же! И не нужно ее!
— Какъ не нужно!— подскочилъ Петръ Степанычъ, но Вра махнула ему рукой и мягко ступая въ прюнелевыхъ ботинкахъ, скрылась за дверью.
Петръ Степанычъ въ волненіи началъ ходить по комнат, безпрестанно поглядывая на часы. Его сердило спокойствіе Вры, въ душ онъ обвинялъ ее въ недостатк сердечности. Потомъ ему все казалось, что онъ теряетъ дорогое время, что ему необходимо нужно что-то сдлать, куда-то хать, спшить, и глядя на часы, онъ говорилъ себ: ‘ну вотъ еще три минуты подожду и… такъ нельзя, невозможно… ну, вотъ еще дв, и шабашъ!’ Куда хать, къ кому, зачмъ,— онъ не отдавалъ себ точнаго отчета и понималъ только одно, что ему куда-то надо спшить, не теряя золотого времени и что такъ невозможно.
Вра вошла въ гостиную. Лицо ея было серьезно, но какъ ни старался Петръ Степанычъ подмтить на немъ хоть малйшее выраженіе тревоги, этого ему не удалось.
— Ну, что? Что тамъ?— заговорилъ онъ, глядя Вр прямо въ глаза.
— Ничего!— спокойно отвчала та, — маленькія схватки.
— Схватки!— Петръ Степанычъ обими руками взялся за голову.— Ну, вотъ видишь, вотъ видишь, а? Значитъ началось… значитъ… а эта каналья, мерзавка эта… по гостямъ! Убить ее мало… »И ты тоже… хороша’,— мелькнуло у него въ голов.
— Полноте, полноте, Что вы!— успокоительно заговорила Вра, притрогиваясь къ его рук, — я вамъ говорю: маленькія схватки… Это будетъ повторяться не разъ, но до начала далеко!
— Что ты понимаешь! Ты тоже!— озлобленно воскликнулъ Петръ Степанычъ, на ципочках обходя гостиную и отыскивая пиджакъ,— вотъ тоже… А? Ты говоришь будутъ повторяться! Это врно?— остановился онъ передъ ней.
— Будутъ.
— И… того… начнется не скоро?
— Не скоро. Можетъ быть часа черезъ четыре.
— Четыре? Вотъ хватила! Ты ничего, ничего не понимаешь!.. Ты неопытна… Но та то, та то хороша? А?
— Да полно вамъ, въ самомъ дл!.. Идите къ себ и успокойтесь! Безъ васъ все обойдется. Чего вы ищете?
Петръ Степанычъ вдругъ вспомнилъ, что пиджакъ его въ кабинет и метнулся туда. Но когда онъ нашелъ пиджакъ и надлъ его, передъ этимъ, зачмъ то переложивъ щетку съ одной бумаги на другую, то его вдругъ потянуло въ спальню къ жен. На ципочкахъ, чуть дыша, подошелъ онъ къ двери, цріоткрылъ ее и заглянулъ. Наденька сидла на кровати, широко раскрывъ глаза и смотря впередъ остановившимся взглядомъ.
— Наденька!— шепнулъ Петръ Степанычъ.
Жена взглянула въ его сторону и махнула рукой.
— Надя, голубушка… И все таки съзжу… Такъ нельзя…
— Куда ты подешь? Зачмъ? Сиди дома!— сдерживаясь отвчала она.
— Но вдь ты не спишь… Теб нехорошо… Можетъ быть… Нтъ, какъ хочешь Наденька, а я поду…
Жена не отвчала и Петру Степанычу показалось, что она какъ будто молчаливо согласилась съ нимъ, что хать нужно.
Онъ заперь дверь, подошелъ къ столу и на минуту задумался.
Хорошо ли онъ сдлаетъ, что подетъ за акушеркой? Конечно, хорошо. Любовь Ивановна, когда еще вернется, а можетъ и не вернется вовсе (кто ее знаетъ, что она за женщина, знакомы то съ нею безъ году недля), а между тмъ дло, очевидно, не шуточное. Жена перемогается, но что ей скверно и что это должно скоро начаться — не подлежитъ сомннію. Надяться на одну Вру — рискованно и безразсудно, значитъ, онъ долженъ хать, и даже чмъ скоре, тмъ лучше.
Въ гостиной Петръ Степанычъ столкнулся съ Врой, которая шла къ сестр.
— Я ду за акушеркой! Это невозможно!— безапеляціоннымъ тономъ заявилъ Петръ Степанычъ.
— Зачмъ? Никакой акушерки покуда не требуется. Любовь Ивановна сейчасъ прідетъ!— вскричала Вра.
— Ну и жди свою Любовь Ивановну… шкуру! А я не намренъ. Я не хочу дурака ломать!.. Тутъ каждая минута дорога!
— Вы ничего, ничего не понимаете!— покачала головою Вра.
— Ты много понимаешь!— бросилъ ей Петръ Степанычъ, выходя лстницу.
На послдней ступеньк онъ остановился.
Хорошо ли онъ длаетъ, что оставляетъ жену?— пришло ему въ голову, — что за мужъ, который бжитъ отъ жены въ такую критическую минуту. Бжитъ? Но разв онъ бжитъ? Вовсе нтъ! Онъ детъ за помощью, потому что кром него некому хать. Вра все таки можетъ принести нкоторую пользу, оставшись подл сестры, а онъ? Что онъ можетъ! Онъ будетъ только бгать изъ угла въ уголъ, охать, хвататься за голову и ныть. Не лучше ли сейчасъ же взять акушерку… и везти домой? Конечно, лучше.
Очутившись на улиц, среди газа, дребезжанья дрожекъ, толкотни пшеходовъ, Петръ Степанычъ почувствовалъ значительное облегченіе и тотчасъ же внутренно укорилъ себя за это. Въ самомъ дл, точно онъ бжалъ отъ тяжелыхъ сценъ, струсилъ, и теперь, не слыша, не видя ничего — успокоился. Какой эгоизмъ!
— Извощикъ!— крикнулъ Петръ Степанычъ, — на Разъзжую!
Въ качеств человка предусмотрительнаго, Петръ Степанычъ, помимо Любовь Ивановны присмотрлъ по дорог со службы еще нсколько акушерокъ, т. е. запримтилъ дома, на воротахъ которыхъ были вывски. Въ послднее время это занятіе даже очень развлекало Петра Степаныча.
— Положьте сорокъ копекъ!
Петръ Степанычъ возмутился.
‘Точно угадалъ, каналья, что я спшу — подумалъ онъ,— этакую безбожную цну заломилъ! Да тутъ пшкомъ въ четверть часа можно дойти!’
Мысль идти пшкомъ очень понравилась ему, хотя онъ опять подумалъ про себя: ‘Зачмъ я не взялъ извощика? Неужели мн легче отдалить моментъ возвращенія туда. А если тамъ теперь такъ нехорошо, что каждая минута промедленія можетъ стоить жизни’?
Онъ не шелъ, а почти бжалъ, на ходу толкая прохожихъ, перебгая улицы и проскальзывая. подъ самыми лошадиными мордами. И какъ ни билось его сердце тревогою и опасеніями за жену, по усиленное движеніе на свжемъ воздух было для него благотворно, заставляя по временамъ забывать тотъ ужасъ, который совершался у него дома..
Быстро вбжавъ по грязной, черной лстниц въ третій этажъ, Петръ Степанычъ сильно позвонился у двери, на которой была прибита черная доска съ блыми буквами: ‘Акушерка’.
Ему отворила старуха въ затрапезномъ темномъ плать, съ сдыми волосами, выбивавшимися изъ-подъ чернаго, старушечьяго покойника.
— Дома барыня?— спросилъ Петръ Степанычъ.
— Какая барыня?— вытаращила на него глаза старуха.
— Хозяйка… акушерка!
— Какая я акушерка! Что ты, что ты, батенька!— отступая замахала рукою старуха.
— Тьфу! Чортъ возьми! Здсь живетъ акушерка? Это 18 номеръ? Вы хозяйка?
— Я хозяйка! Акушерку спрашиваешь? Наталью Ефимовну? Вотъ оно что! Выхала она, батюшка, выхала.
— А какъ же вывска?.. Ну, да это все равно?
Не дождавшись объясненія Петръ Степановичъ выскочилъ на лстницу, спустился во дворъ и остановился въ недоумніи, припоминая дома, въ которыхъ жили другія акушерки.
‘Вотъ такъ штука’!— спохватился онъ,— ‘вдь я въ двухъ шагахъ отъ Олимпіады Петровны! Забгу и спрошу. Самое лучшее.
И онъ поспшно пошелъ по тротуару.
По настоящему ему вовсе не слдовало идти къ Олимпіад Петровн, теряя время и не зная наврное добудетъ-ли онъ черезъ нее акушерку,— это сейчасъ же и пришло въ голову Петра Степаныча, но онъ самъ чувствовалъ, что настроеніе его въ эту минуту было таково, что онъ необходимо долженъ былъ кому-нибудь сообщить обо всемъ. А кому же и сообщить о жен, какъ не ея матери.
Все это опять-таки должно было занять много времени (ужасно, ужасно много времени!— съ безпокойствомъ думалъ Петръ Степанычъ) и тмъ не мене опять-таки облегчало Петра Степаныча и было ему пріятно. ‘Эгоистъ, проклятый эгоистъ’!— обругалъ себя Петръ Степанычъ.— ‘Неужели я такъ мало люблю Наденьку! Да вдь вздоръ же все это, я души въ ней не чаю! Бдная моя мамочка, голубушка моя дорогая!
Пришпоривая себя такими ласкательными обращеніями къ жен, Петръ Степанычъ быстро поднялся въ четвертый этажъ одного изъ домовъ на Разъзжей и также, какъ у акушерки, энергично позвонилъ.
— Что такое? Случилось что-нибудь?— спросила отворившая дверь Олимпіада Петровна,— да войдите пожалуйста, снимите пальто!
— Нтъ, нтъ, ни за что! Некогда!— въ какомъ-то страх воскликнулъ Петръ Степанычъ.
— Что же такое? Что-нибудь съ Наденькой?
— Не знаете-ли вы. тутъ поблизости какой-нибудь акушерки?
— Петръ Степанычъ!.— съ укоромъ всплеснула руками Олимпіада Петровна,— у васъ нтъ акушерки?!
— Есть, есть! Что вы!— воскликнулъ тотъ, — но видите-ли это такая гадина… Ушла въ гости, общалась скоро придти, а между тмъ… схватки начались. Я тутъ бгалъ къ одной,— выхала.
— Вра у васъ?
— У насъ! Конечно у насъ!..
— Ну такъ нечего тревожиться! Вра распорядится. Да и наврное акушерка уже вернулась. Зачмъ же мы привеземъ другую… Впрочемъ погодите, я поду съ вами. Погодите!
— Вотъ это прекрасно! Лучше ничего не надо! Вотъ за это спасибо!— бормоталъ Петръ Степанычъ вслдъ удалявшейся Заболотиной.
Онъ слъ въ передней на стулъ и сталъ ждать, облокотившись на подзеркальный ясеневый столикъ. Въ маленькомъ зеркал отражалось его лицо, на которое онъ смотрлъ съ отвращеніемъ. Ему противны были его глаза, бритый подбородокъ, носъ, его.начинавшая лысть голова.
‘Экая я обезьяна,— думалъ онъ, — и длаю глупости за глупостями!.. Чего я помчался, какъ угорлый! И приду ни съ чмъ!.. Къ чему я сюда прибжалъ? Зачмъ все это… Зачмъ эти объясненія? Я кажется, готовъ встать середи улицы и кричать, что моя жена родитъ! Кому это нужно? Неужели нельзя было устроить по людски, тихо, безъ шума, безъ бготни. Дуракъ, набитый дуракъ! А она, моя голубушка изъ-за такого дурака, изъ-за такой обезьяны страдаетъ! А я глупости длаю, все только одни глупости длаю! А еще мнилъ себя человкомъ съ характеромъ, съ твердой волей. Тряпка я, больше ничего’!
Наградивши себя такимъ нелестнымъ эпитетомъ, Петръ Степанычъ не могъ уже боле созерцать свою физіономію въ зеркал и презрительно отвернулся.
‘Что-то длается тамъ?’ съ тоскою думалось ему, ‘бдная моя мамочка, какъ она, должно быть, страдаетъ! А я, какъ болванъ, чортъ знаетъ зачмъ сижу тутъ. Похвально, нечего сказать! Пріхала ли эта… тварь? А что какъ не пріхала и Вр одной приходится возиться? Нтъ, такъ невозможно!
Онъ схватилъ шляпу и хотлъ уйти, не дождавшись Олимпіады Петровны, когда послдняя, совсмъ одтая, появилась на порог.
— Изнываете?— спросила она.
— Ужасно!— признался Петръ Степанычъ, — сейчасъ чуть не убжалъ.
— Ну, пойдемте, пойдемте! Экой вы какой… горячка!
Они сли на извощика и похали. Нкоторое время оба молчали. Вдругъ Олимпіада Петровна заглянула въ лицо тестя и глубоко вздохнувши, сказала:
— У васъ своя бда, Петръ Степанычъ, а у меня своя.
— Какая?— машинально спросилъ тотъ, думая о жен.
— Такая бда, что ужъ не знаю! Вотъ ужъ не ожидала… Это Богъ знаетъ что такое?
— Что же, что?— спросилъ Петръ Степанычъ и опять-таки машинально, потому что никакъ не могъ оторваться мыслью отъ жены.
— Вамъ, только вамъ одному могу сказать, — патетически воскликнула Олимпіада Петровна значительно, однако, понизивъ голосъ изъ опасенія чтобы не услышалъ извощикъ, — и то съ тмъ, чтобы Надюша объ этомъ не знала. Слышите?
— Хорошо, хорошо! Да что же такое?— съ нкоторой досадой воскликнулъ Петръ Степанычъ, не любившій и не совсмъ доврявшій патетическому тону тещи.
— Ольги у меня нтъ!— съ трагизмомъ воскликнула Олимпіада Петровна.
— Какъ нтъ?— удивился Петръ Степанычъ.
— Такъ нтъ! Ушла! Но, пожалуйста, будемъ говорить тише. Это такой скандалъ!
— У-шла?
— Да ушла: самымъ позорнымъ, самымъ возмутительнымъ обра зомъ! Господи, что я перенесла въ эти дни, если бы вы знали Петръ Степанычъ! Волосы посдли! Я состарилась на десять лтъ!
Петръ Степанычъ этого не находилъ, но молчалъ, занятый мыслью о томъ, что должно теперь происходить дома.
— Позвольте, куда же она ушла?— спросилъ онъ только съ тмъ, чтобы что нибудь сказать.
— Къ Бардину! Къ этому негодяю, прощалыг, котораго я всегда ненавидла, отъ котораго я всегда ждала одного только дурного! Но погоди! Я ему насолю! Я добьюсь своего. Онъ еще не знаетъ какъ, но я добьюсь….,
— Къ какому Бардину? Вы меня удивляете, Олимпіада Петровна.
— Ахъ, Боже мой! Ну, къ Бардину! Разв вы его не знаете, не видали?
— Никогда! Ну вотъ мы и пріхали! Слава Богу!
Петръ Степанычъ поспшно расплатился съ извощикомъ и бросился подъ ворота. Сидвшій у воротъ дворникъ Спиридонъ снялъ шапку и отвсилъ поклонъ. ‘Значитъ, все благополучно’, — подумалъ Петръ Степанычъ, — ‘или Любовь Ивановна пріхала и все кончилось или еще не начиналось’.
По двору во мрак проходили темныя фигуры людей. Пробжалъ беззаботно насвистывая какой-то мальчуганъ, ученикъ изъ сапожной мастерской. Другой, постарше пронесъ на голов корзину, въ которой со звономъ стукались одна объ другую пивныя бутылки…
‘Гд то затвается пьянство’, мелькнула въ голов Петра Степаныча праздная мысль, но онъ тотчасъ оборвалъ себя: ‘Господи, что то тамъ, что тамъ? Что то моя Надюша!
Поднимаясь по лстниц, онъ услышалъ далеко за собою чье то тяжелое сопнье и тутъ только вспомнилъ, что это должно быть поднимается Олимпіада Петровна.
‘Однако, хороша двица, нечего сказать!’ мелькнула въ немъ, мысль, ‘что это за Бардинъ? Положительно не помню, не знаю такого!.. Но Надюша, Надюша!’
Петръ Степанычъ моментально словно окаменлъ на мст. Ему послышался, хотя и отдаленный, но жалобный, раздирающій, душу крикъ. Холодный потъ выступилъ у него на лбу, колни дрожали, въ глазахъ зарябило, боясь, упасть онъ судорожно уцпился за пеі рила. Боже мой, Боже мой, неужели это оттуда, неужели она кричитъ?
Крикъ повторился и вслдъ за нимъ на дворъ съ грохотомъ упало полно, кричали кошки и ихъ кто то разогналъ.
Петръ Степанычъ тихонько подошёлъ къ двери своей квартиры, остановился, перевелъ духъ и прислушался. Тамъ все было тихо. Это его и поразило и взволновало несказанно. Что такое? Что ожидаетъ его за этой дверью? Жизнь или смерть, радость или горе?
— Что же вы? Звоните!— послышался сзади задыхающійся голосъ Олимпіады Петровны.
— Постойте… Тс!..
Петръ Степанычъ приложилъ ухо къ дверной щели.
— Да полно вамъ! Ну, что такое! Пустяки!
Олимпіада Петровна протянула руку къ звонку, но Петръ Степанычъ предупредилъ ее и легонько потянулъ ручку.
— Что? Что? А?— съ шепотомъ накинулся онъ на отворившую дверь Пелагею.
— Съ дочкой поздравляю васъ, баринъ!— торжественно произнесла та, отвшивая низкій поклонъ.
Петръ Степанычъ не помнилъ, какъ вошелъ въ гостиную, и вообще не помнилъ, что было затмъ. Смутно рисовалась ему его собственная гостиная съ кретоновой обивкою низенькой мебели, каминъ съ вазочками, просвтленное милое лицо стоявшей у камина Вры, смутно промелькнуло передъ нимъ синее на длинной ше лицо Любовь Ивановны, но за то ярко, разъ на всегда, на всю жизнь, запечатллось въ его памяти блдное, съ длинной тнью отъ рсницъ подъ сомкнутыми глазами лицо Наденьки. Вотъ она открыла глаза, ласково взглянула на Петра Степаныча и дриподняла лежавшую на груди руку. Моментъ,— и Петръ Степанычъ уже стоялъ на колняхъ передъ кроватью, цловалъ, обливаясь слезами, эту руку и лепеталъ безсвязный вздоръ, въ которомъ горячія слова любви мшались съ просьбами о прощеніи и восторгъ видть свою голубушку живой и невредимой, со взрывами самобичеванія.
— Ну, хорошо, хорошо, успокойся!— улыбаясь, слабымъ голосомъ говорила Наденька, — это, знаешь-ли, даже хорошо, что ты ушелъ. Мшалъ-бы… Любовь Ивановна сейчасъ-же посл тебя пришла и все обошлось благополучно.
— Но ты страдала!— съ чувствомъ воскликнулъ Петръ Степанычъ, цлуя ея руку.
. Наденька нжно улыбнулась.
— Посмотри на нашу двочку!— сказала она, закрывая глаза.
Любовь Ивановна уже стояла сзади, держа на рукахъ что-то, завернутое въ одяльце. Петръ Степанычъ обернулся, акушерка придвинула ему это нчто, приподняла край одяльца и Петръ Степанычъ увидлъ ужасно красное, маленькое, сморщенное дтское личико.
— Заверните, заверните!— прошепталъ Петръ Степанычъ, махая рукой, — такъ можно простудить! Не надо! Заверните!
Онъ взглянулъ на Любовь Ивановну. Изсиня зеленое лицо акушерки сіяло и улыбалось въ своихъ безчисленныхъ морщинахъ и показалось Петру Степанычу на этотъ разъ до того симпатичнымъ, что онъ сразу забылъ о томъ огорченіи, какое причинила ему она и даже съ чувствомъ пожалъ ей руку.
Только теперь, придя въ себя и оглядвшись, Петръ Степанычъ понялъ, какой тутъ долженъ былъ происходить переполохъ. Ихъ маленькая, чистенькая, педантически прибранная спаленка измнилась до неузнаваемости: пара низенькихъ отоманокъ была сдвинута вмст и, очевидно, служила временнымъ ложемъ для только что явившагося. на свтъ маленькаго человческаго существа, туалетъ былъ сдвинутъ также и закиданъ какими-то пеленками и тряпицами, въ воздух стоялъ рзкій запахъ ромашки и деревяннаго масла.
— Тише!— предупредила Любовь Ивановна, вытягивая гусиную шею и кивая въ сторону Наденьки, — кажется уснула! Это отлично! Пусть поспитъ!
Петръ Степанычъ посмотрлъ на лицо спавшей жены, на длинную тнь отъ рсницъ подъ сомкнутыми глазами, сдлалъ какой-то неопредленный жестъ и на ципочкахъ выбрался въ гостиную.
Вра сидла за столомъ и задумчиво смотрла на огонь лампы.
— Вра!— тихо, окликнулъ Петръ Степанычъ, подходя и садясь рядомъ на диванъ, — очень она мучилась?
— Нтъ, не особенно!— отвчала Вра, — а вы то, сегодня, безъ чаю!— вдругъ вспомнила она — поставить самоваръ?
— Нтъ, нтъ, не надо! Богъ съ нимъ! И такъ обойдусь! Таи не очень, говоришь? Ну, разскажи-же мн по порядку, все, все разскажи!
Онъ взялъ ея об руки, и глядя въ свтлые глаза, двушки, приготовился слушать.
Вра разсказала все послдовательно и толково. Когда Петръ Степанычъ ушелъ, схватки прекратились не надолго, потомъ возобновились съ новой силой и уже не прекращались. Отъ боли Наденька непремнно хотла ходить, но Вра настояла, чтобы она легла. Затмъ пришла Любовь Ивановна и очень растерялась, когда узнала, что Петръ Степанычъ похалъ за акушеркой. (‘Ага’ — воскликнулъ при этомъ Петръ Степанычъ, — ‘чувствовала, значитъ, что не ладно сдлала!’). Затмъ наступили роды, которые шли все время правильно, согласно съ тмъ, какъ это описано въ учебникахъ. (Охъ, ужъ ваши учебники! недоврчиво покачалъ головою Петръ Степанычъ, въ тоже время не умя скрыть признательной улыбки,— учебники, матушка моя, мертвая штука, а тутъ живое существо на Свтъ родится! Да и Любовь-то Ивановна, кажется, не надежная особа!.. Ну, ну, продолжай!).
Но Вра продолжать не пожелала, хотя, собственно разсказывать уже было нечего. Двушка начала горячо отстаивать распоряженія Любовь Ивановны и Петръ Степановичъ спасовалъ.
— Ну, можетъ быть, можетъ быть!— согласился онъ, добродушно улыбаясь, — можетъ быть, Вруша! Не смю, не могу спорить. Теб и книги въ руки. Ну, а теперь-то какъ-же? Никакой опасности не предстоитъ? А?
— Никакой!— отвчала Вра, — теперь ужъ я буду ходить за ней и за ребенкомъ.
— Ну?— успокоился Петръ Степанычъ, — съумешь-ли?
— Съумю!— твердо отвчала двушка, смло глядя на него своими свтлыми глазами, — Любовь Ивановна будетъ заходить разъ въ день.
— Ну, какъ знаете!— покорно согласился Петръ Степанычъ,— какъ знаешь, Вруша, я вдь ничего, ничего не понимаю!
Затмъ Врою было обращено вниманіе на то обстоятельство, что уже второй часъ и пора ложиться спать, а Петромъ Степанычемъ былъ возбужденъ вопросъ: кто будетъ съ Наденькой и ребенкомъ и не останется-ли на ночь Любовь Ивановна.
— Нтъ!— ршительно заявила Вра, — Любовь ивановна по. детъ домой, а я буду спать въ спальн. Мы съ Пелагеей перенесемъ туда кушетку.
Петръ Степанычъ вызвался самъ перенести кушетку, но и тутъ потерплъ пораженіе: ему было заявлено категорически, что это не его дло и что самое лучшее, что онъ въ настоящее время можетъ сдлать, это идти спать.
И Петръ Степанычъ покорился. Пожелавъ Вр покойной ночи, онъ пошелъ въ кабинетъ, раздлся, потушилъ лампу и легъ на турецкій диванъ.
Долго не могъ заснуть Петръ Степанычъ. Словно въ калейдоскоп передъ нимъ мелькали вс мельчайшія событія этого дня. ‘Какой день, какой замчательный день… 19 августа. Завтра же нужно записать его,— думалъ Петръ Степанычъ. За обдомъ еще Наденька была совсмъ здоровая, а теперь лежитъ измученная, настрадавшаяся и лежитъ не одна, а съ нею, двочкой, съ новымъ, беззаботнымъ пришельцемъ въ нашъ міръ. Но странно, куда-же двалась Олимпіада Петровна? Петръ Степанычъ совершенно забылъ о ней и вспомнилъ только теперь. Неужели она ушла? Конечно, иначе ее было-бы видно. Обидлась на Петра Степаныча за его невниманіе, за то, что онъ такъ равнодушно отнесся къ исторіи съ Ольгой? Но Боже мой, можно-ли было требовать отъ него, чтобы въ такую критическую минуту онъ былъ занятъ чмъ-нибудь другимъ, кром жены? Ну, хорошо, ну пускай онъ эгоистъ, себялюбецъ и все такое, но хороша-же и Олимпіада Петровна!’Нтъ, видно она одну только свою Олю и любитъ, а вотъ ее Богъ и наказываетъ за такую исключительную любовь. Впрочемъ, какое до этого дло Петру Степанычу! У него теперь своя забота, своя любовь, любовь къ жен, къ ребенку, къ этому крохотному, красному, сморщенному существу. Какъ мы ее назовемъ? Когда будемъ крестить? Кого позовемъ въ кумовья? Нтъ, нтъ, не надо думать теперь объ этомъ, все это долго и подробно будетъ обсуждаться потомъ, а теперь нужно спать, спать, спать!
Петръ Степанычъ повертывается на другой бокъ, закрываетъ глаза и длаетъ усилія заснуть, но образы Наденьки и того неопредлившагося крошечнаго существа въ одяльц, котораго онъ называетъ своей дочерью, фигуры Вры, Олимпіады Петровны, Любовь Ивановны, Ольги, даже Пелагеи, даже той старухи-хозяйки, которая отворила ему дверь во время поисковъ акушерки, — въ какомъ-то сумбур мечутся ему въ глаза и длаютъ сонъ невозможнымъ.
Затаивъ дыханіе онъ прислушивается, онъ какъ-бы вызываетъ звуки изъ сосдней съ кабинетомъ спальни, — мертвая тишина объемлетъ всю квартиру и Петръ Степанычъ незамтно, совершенно неожиданно для самого себя теряетъ сознаніе въ глубокомъ, моментальномъ сн.

VII.

Въ одной изъ самыхъ отдаленныхъ, захолустныхъ улицъ Выборгской стороны, полускрытый вковыми деревьями сада стоялъ большой деревянный домъ барскаго стиля прежнихъ временъ, съ фальшивыми колоннами, прилпленными къ самымъ стнамъ фасада, и двумя голыми амурами на фронтон въ игривыхъ позахъ поддерживавшими съ обихъ сторонъ полуразрушенный временемъ гербъ. Кром послдней достопримчательности да ветхой террасы, спускавшейся отъ балкона въ садъ, домъ этотъ ничмъ особеннымъ не выдлялся среди другихъ сосднихъ домовъ, тоже деревянныхъ и тоже довольно старыхъ. Единственное, побуждало обратить на него вниманіе, было невольное сознаніе простора, которое являлось благодаря тому, что кром огромнаго сада, окружавшаго со всхъ сторонъ домъ, къ нему прилегалъ еще пустырь, выходившій на другую улицу и огражденный низенькимъ заборомъ. Изъ оконъ первыхъ этажей сосднихъ домовъ можно было видть весь этотъ пустырь сплошь заросшій сорными травами, сквозь которыя обозначались запущенныя гряды бывшаго здсь нкогда огорода. Разные предпріимчивые люди предлагали хозяину то купить пустырь подъ постройку дома, то арендовать его для склада дровъ или разведенія огорода, но хозяинъ не льстился ни на какія самыя заманчивыя предложенія и предпочиталъ видть это мсто ‘въ пуст’, разршивъ ребятишкамъ изъ сосднихъ домовъ пользоваться пустыремъ какъ имъ заблагоразсудится. Въ силу послдняго обстоятельства продланная въ забор небольшая калитка не запиралась никогда и юное населеніе окрестныхъ домовъ невозбранно могло проводить здсь цлые дни. Двчонки въ материныхъ башмакахъ и кацавейкахъ съ полами, достигавшими земли, мальчишки въ отцовскихъ шапкахъ, закрывавшихъ не только голову, но и часть лица — являлись сюда въ лтнюю пору съ утра, принося завернутыми въ отрепья своихъ маленькихъ сестренокъ и братишекъ, складывали родственную ношу куда-нибудь въ безопасное мсто въ уголокъ у забора и предавались незатйливымъ, свойственнымъ ихъ возрасту, играмъ: мальчишки играли въ бабки, въ казаки-разбойники, въ ‘пьяные’ и ‘участокъ’, двочки — въ ‘золотыя ворота’, въ ‘ангела и трубочиста’ и проч. Пользуясь свободою входа, забгали сюда и бездомовые или заблудшіе отверженцы собачьей породы и предавались тоже свойственнымъ ихъ званію играмъ или,— если это были псы уже преклонныхъ лтъ, вполн разочарованные въ жизни и испытавшіе много житейскихъ невзгодъ,— забирались куда-нибудь въ уголокъ у забора и нжили на солнечномъ припек старыя, наболвшія кости.
Заходилъ сюда иногда и мастеровой или фабричный человкъ на другой день посл пріятно проведеннаго воскреснаго досуга и, расположившись на травк, вынималъ изъ кармана штановъ завтную посудину. Завернутые въ клочокъ бумаги полъ-фунта колбасныхъ обрзковъ и кусокъ ситнаго хлба служили достойной закуской посл каждаго возліянія, совершеннаго прямо изъ горлышка, и ‘поправившійся’ или, врне, совершенно ошалвшій на ‘старыя дрожжи’ мастеровой человкъ преспокойно растягивался во весь ростъ на трав, предоставляя свою непритязательную особу случайностямъ, могущимъ совершиться въ безлюдномъ мст, и всмъ стихіямъ природы, въ вид дождя, втра, грома и молніи.
Выспавшись сколько того требовала его собственная природа, мастеровой человкъ приподнималъ съ земли гршное тло, тараща глаза, безсмысленно озирался вокругъ и, сообразивъ мсто своего нахожденія, медленно удалялся подъ собственный кровъ.
Наскучивъ играть, перессорившись и передравшись, движимые присущимъ дтскому возрасту духомъ пытливости, ребятишки собирались у забора, отдлявшаго пустырь отъ сада и, приложивъ бойкіе, любопытные глазенки къ его щелямъ смотрли въ садъ, тихонько обмниваясь результатами наблюденій.
Садъ былъ огромный, съ множествомъ запущенныхъ, поросшихъ мохомъ и травою дорожекъ, съ двумя, тремя полуразрушенными бесдками затйливой конструкціи и большимъ, зацвтшимъ прудомъ по середин. Въ центр пруда возвышалась сдланная изъ туфа скала а на ней помщалась статуэтка женщины въ хитон съ отбитой правой рукой, въ которой женщина должна была что-то такое держать, и въ то время, когда рука была цла, — непремнно что нибудь держала — можетъ быть мечъ, который, повинуясь стихіямъ, разломился на куски, можетъ быть глобусъ, изображавшій шаръ земной, который упалъ въ стоячую воду пруда и зарылся въ его илистомъ дн. Ребятишки, производившіе потаенныя наблюденія, ни мало не задумывались объ этомъ, какъ не задумывались также о томъ, отчего въ такомъ большомъ, прекрасномъ саду, гд должно быть много было ягодъ и наврное росли рябина, калина и яблоки, никто не гуляетъ, а кто и хотлъ бы погулять, того не пускаютъ.
Мальчикъ едька, — сынъ одного изъ мстныхъ сапожниковъ, прозванный за свою способность прыгать на четверенькахъ — Лягушкой,— сдлалъ однажды великое открытіе,— увидлъ человка, медленно прохаживавшагося по одной изъ дорожекъ сада. Тотчасъ же оповщенные объ этомъ событіи ребятишки оставили игры и бросились къ забору съ цлью лично проврить едькино сообщеніе.
Дйствительно по саду ходилъ человкъ.
— Человкъ, братцы, какъ есть человкъ!— захлебываясь отъ восторга, твердилъ едька.
— Молчи, дуракъ, что орешь!— остановилъ, его Хомутовскій (т. е. обитатель дома Хомутова) Васька.
— А что?
— А то! Не ори!..
— Не ори, а то уйдетъ!— предостерегъ извощицкій Серега, т. е. жившій на двор, гд были извощики.
— Не уйдетъ! Онъ не слышитъ. Ншто не видишь, — старый.
— Волоса-то какіе блые!
— И борода длинная, длинная, б—лая!— подлилась своимъ наблюденіемъ дворничихина Грунька.
— А самъ какъ жердь!— опредлилъ едька.
— Цапля!
— Каланча!
— А ты видалъ цаплю?
— А ты видалъ?
— Видалъ.
— Гд?
— Вотъ теб гд!
Послышался легкій звукъ затрещины, но прогуливавшійся по саду старикъ на-столько заинтересовалъ всхъ, не исключая получившаго по затылку, что тотъ только поправилъ шапку и еще плотне прильнулъ глазомъ къ щели.
— А глаза-то, глаза какіе!— прерывающимся отъ испуга голосомъ прошептала городовихина Палашка.
— Глаза черные!— замтилъ едька.
— Такъ и горятъ!— прошептала Палашка.
— Надо быть злой! Ужо, попадись ему въ лапы! Эхъ Грунька, попадись ты ему!..
— Ддко настоящій!
— Вона, вона, листочки рветъ!
— стъ?
— Нтъ, не стъ, бросаетъ. Сорветъ и броситъ.
— Сперва понюхаетъ!
— А халатъ-то у него какой смшной!
— Это не халатъ, — куцавейка.
— Куцавейка? Дура! Ншто куцавейки бываютъ длинныя? Куцавейки завсегда коротенькія!
Палашка недоврчиво посмотрла на Серегу, потомъ на свою, полученную по наслдству отъ матери и волочившуюся по земл кацавейку и беззаботно тряхнувъ кудрявой головой, все-таки ршила, что старикъ прогуливается въ кацавейк.
— Сюда идетъ! Сюда!— раздался всеобщій шепотъ и ребятишки въ разсыпную шарахнулись отъ забора. Остался только едька и то потому, что слылъ въ околодк отчаянной головой, ‘безстрашнымъ чортомъ’. Однако по мр того, какъ старикъ, привлеченный шумомъ, приближался къ забору, — ‘безстрашному чорту’ становилось не по себ. Онъ покинулъ свою щель (самую большую и удобную), выбралъ другую, поменьше и пониже, весь сжался въ комокъ и, приготовившись къ поспшному отступленію, далеко отставилъ ногу.
— Уйди, едька!— слышался сзади сдержанный, предостерегающій шепотъ товарищей.
— Лучше уйди, чортъ!
— Поймаетъ, задастъ выволочку!
— За волосья черезъ заборъ достанетъ!
едька ничего не отвчалъ, но сдлалъ ногою жестъ, долженствовавшій обозначать: ‘не мшайте’.
— Уй-дди!— раздался общій, сдержанный шепотъ.
едька замеръ у своей щели. Прямо противъ него чуть-ли не глаза въ глаза стоялъ и смотрлъ старикъ. Со стороны сада у забора была заросшая малиной канава, въ которую теперь вошелъ старикъ и очутился на уровн едькинаго роста. Старикъ срывалъ сплыя ягоды, клалъ ихъ въ ротъ и черными, жгучими глазами задумчиво смотрлъ въ пространство. Въ этихъ глазахъ ничего не было ни страшнаго, ни злого, наоборотъ, въ нихъ было что-то до такой степени грустное, тихое, взывающее къ доврію, что едька, — отчаянная голова, — не удержался и крикнулъ:
— Ддушка, дай малинки, а?
Старикъ поднялъ голову, осмотрлся, и, догадавшись, что звуки голоса доносились черезъ заборъ, посмотрлъ въ щель.
— Малинки захотлъ, пострленокъ!
Въ тон,, съ какимъ были сказаны эти слова, не было ничего угрожающаго, въ такомъ тон разговаривали съ едькой отецъ, мать и вс, кто былъ къ нему расположенъ, поэтому едька не испугался, не отбжалъ, а сохраняя свою позицію, весело крикнулъ въ отвтъ:
— Захотлъ!
Старикъ отломалъ обремененную ягодами втку и перебросилъ ее черезъ заборъ. едька схватилъ втку, но подоспвшіе товарищи принялись отнимать добычу, черезъ минуту въ рукахъ едьки торчалъ одинъ колючій прутъ.
Старикъ перебросилъ черезъ заборъ еще одну втку, посмотрлъ въ щель, какъ быстро расправились съ нею ребятишки, и, вылзши изъ канавы, медленно пошелъ къ дому.
Походка его была тверда и пряма, онъ высоко держалъ голову и весь свой тонкій, мускулистый станъ. Онъ улыбался, припоминая съ какой жадностью ребятишки набросились на малину. ‘Дички, маленькіе дикари!’ думалось ему, ‘теперь на малину, а выростутъ большіе на что нибудь другое съ такой-же жадностью станутъ набрасываться!’
Онъ зналъ этихъ ребятишекъ, если не поимянно, то каждаго въ лицо, зналъ вс характерныя особенности каждаго изъ нихъ. Какъ часто, не будучи видимымъ, онъ наблюдалъ ихъ изъ оконъ своего дома, подобно тому, какъ ученый изслдователь наблюдаетъ въ стекло микроскопа міръ мельчайшихъ организмовъ въ капл воды. И это было его единственнымъ развлеченіемъ, его единственнымъ занятіемъ въ теченіе многихъ лтъ.
Илья Афанасьевичъ Бардинъ давно уже прекратилъ всякую связь съ людьми и заперся отъ всхъ въ старомъ дом. Нкогда богатый заводчикъ и коммерсантъ изъ дворянъ, онъ продалъ заводы, прекратилъ торговлю и, говоря его собственными словами ‘отошелъ отъ міра’, запершись въ этомъ недоступномъ для постороннихъ вторженій гнзд.
Онъ жилъ невидимкой. Если ему приходилось одинъ или два раза въ годъ покидать свое гнздо и выходить изъ дому, что случалось обыкновенно зимою, то и тутъ никто изъ сосдей не могъ даже хорошенько разглядть его въ лицо. Предшествуемый такимъ же старымъ, какъ онъ самъ, молчаливымъ и мрачнымъ дворникомъ Никитой, Илья Афанасьевичъ появлялся на крыльц въ енотовой шуб съ поднятымъ до глазъ воротникомъ, садился въ заране нанятыя извощичьи сани и узжалъ. Такъ же закутанный, съ поднятымъ воротникомъ онъ возвращался и скрывался за дверью таинственно, какъ нкій призракъ. Какъ ни пытались досужіе люди разспрашивать Никиту о барин, разспросы ни къ чему не вели: молчаливый, мрачный старикъ отвчалъ, что баринъ его какъ баринъ, живетъ своимъ капиталомъ, ‘ведетъ свою линію’, а до остальногопрочаго никому дла нтъ. Приблизительно то же самое отвчалъ на разспросы и старый слуга Ельпидифоръ. Эти два человка были какъ бы подобраны старикомъ, чтобы охранять его покой отъ чуждаго любопытства.
На первыхъ порахъ, когда старикъ поселился въ дом, у подъзда можно было еще видть иногда или изящную эгоистку, съ кучеромъ-бородачемъ, съ которой соскакивалъ молодой человкъ, въ цилиндр, съ маленькими, бгающими глазками, или ландо, изъ котораго, кряхтя и озираясь по сторонамъ слезящимися глазами, вылзалъ тучный старикъ и, опираясь на палку, поддерживаемый гайдукомъ въ галунахъ, медленно перебирая подагрическими ногами, плелся къ крыльцу,— но-современемъ и эгоистка и ландо исчезли и, стариннаго фасона, въ вид мднаго прута съ ручкой, звонокъ надолго застылъ въ безмолвіи.
Безмолвно и въ высокихъ, просторныхъ комнатахъ стараго, Бардинскаго дома. Въ безмолвіи стоитъ старинная, краснаго дерева, мебель въ строгомъ порядк по сторонамъ большой, въ шесть оконъ, залы, въ безмолвіи смотрятъ со стнъ изъ почернвшихъ бронзовыхъ рамъ старинные почернвшіе портреты предковъ въ широкихъ жабо, малиновыхъ полукафтанахъ и латахъ, въ безмолвіи виситъ по середин старинная, бронзовая люстра съ застывшими въ игривыхъ позахъ полнотлыми амурами и съ тяжелой бахромой хрустальныхъ подвсокъ, которыя одни, среди всеобщей мертвой тишины, повинуясь-ли естественному сотрясенію стнъ или неизвстно откуда проникшей волн свжаго воздуха, издаютъ иногда чуть слышные мелодическіе звуки.
О чемъ звучатъ он? Можетъ быть до сихъ поръ он въ печальныхъ, мелодическихъ звукахъ оплакиваютъ судьбу той нжной, какъ роза, красивой, какъ сказочная фея, молодой двушки, чудный портретъ которой стоитъ на предкаминной мраморной доск въ кабинет, и которая много лтъ тому назадъ въ послдній разъ прошла черезъ эту залу и оставила въ ней отзвукъ своего послдняго, затаеннаго вздоха?
Вотъ комната, въ которой все напоминаетъ о послднемъ присутствіи здсь молодой двушки. Эта комната — кабинетъ хозяина. Съ мраморной доски камина смотритъ ея портретъ въ скромномъ темномъ плать съ причесанными гладко волосами и съ приколотымъ къ груди цвткомъ. Обитое темнымъ сафьяномъ кресло, въ которомъ она сидла, такъ и осталось сдвинутымъ немного въ сторону отъ стола и тутъ же подл, на пушистомъ ковр, разостлавшемся черезъ весь кабинетъ, до сихъ поръ лежитъ оброненная ею перчатка.
Десять лтъ прошло съ тхъ поръ. Тогда Илья Афанасьевичъ былъ еще совсмъ бодрымъ мужчиною, въ черныхъ волосахъ чуть-чуть проблескивала сдина, черные жгучіе глаза, сохранившіе свой блескъ донын, казались тогда совершенно огневыми.
Какъ страшно сверкнули они и остановились на фигур двушки, когда она слабымъ, прерывавшимся отъ волненія голосомъ сообщила дяд ужасную всть!
— Что? Повтори, что ты сказала! Можетъ быть я ослышался!— раздался его глухой, дрожавшій отъ ярости голосъ.
— Нтъ, дядя, вы не ослышались!— тихо, но твердо отвчала двушка, — я люблю его.
— Кого?! Кого ты любишь? Продажнаго фигляра, клоуна, обезьяну, кривляющуюся на потху пьяной толпы?
— Я люблю его!— повторила двушка, закрывая руками лицо.
Онъ всталъ съ кресла, съ шумомъ отбросилъ его назадъ и началъ ходить по комнат.
— Нтъ, — сказалъ онъ, — ты ошибаешься. Ты ошибаешься!— крикнулъ онъ, пронизывая двушку огневымъ взглядомъ черныхъ глазъ, — клоуна любить нельзя, развратнаго фигляра, шляющагося по подмосткамъ балагановъ, любить нельзя! Человка, бросившаго жену и дтей, — любить нельзя! Ты ошибаешься! Опомнись!..
— Я люблю его!— повторяла двушка.
Она сидла въ широкомъ кресл, вся сжавшись въ комокъ, блдная, трепещущая и казалась такой маленькой, такой жалкой, маленькой двочкой ему, вытянувшемуся во весь свой могучій ростъ и широко шагавшему по комнат, что онъ расхохотался.
— Ошибаешься, лжешь!— смялся онъ, — этого не можетъ быть! Не можетъ быть, чтобы ангелъ полюбилъ чорта, чтобы овц понравился волкъ! Ты должна бояться, бжать отъ него, бжать какъ отъ заразы! Его присутствіе не чисто, его рчи проклятыя, онъ воздухъ, которымъ ты дышешь, заражаетъ своимъ грязнымъ дыханіемъ. Гд могла ты его видть? Тамъ, гд бываютъ такіе,— теб не мсто. Я оградилъ тебя отъ подобныхъ встрчъ! Кто свелъ васъ? Кто ослушался моихъ приказаній? Говори, отвчай! Гд видла ты его?
— Встрча наша была случайная!— тихо отвчала двушка.
— На улиц? Когда ты шла въ церковь или возвращалась? Когда ты гуляла? А? Гд же была Дмитревна, гд была миссъ Эльсонъ? Ну, отвчай!
Онъ подошелъ къ креслу, въ которомъ она сидла, и грубо взялъ ее за руку.
Выраженіе физической боли появилось на ея лиц.
— Дядя!— прошептала она, поднимая на него чудные глаза, въ которыхъ были и мольба и испугъ вмст.
— Отвчай-же, гд ты встртилась съ нимъ?
— Да, на улиц!— послышался отвтъ.
— А! Онъ подстерегалъ тебя… какъ коршунъ, какъ подлый, хищный зврь! А т? Какъ он допустили, какъ он могли оставить тебя одну?
— Дядя! Миссъ Эльсонъ была больна, а Дмитревна…
— Подкуплена? Хорошо!
— Нтъ, нтъ, дядя! Милый, голубчикъ! Не вини ее… Она ничего, ничего не знала. Я ушла одна… хотла немного освжиться на воздух… Онъ подошелъ… Я не помню, какъ случилось… Онъ заговорилъ…
— Такъ, такъ!— покачалъ головой дядя, — ну, а дальше?..
— Потомъ… Я одна, одна всему виновата! Я обманывала и миссъ Эльсонъ и Дмитревну, искала предлоговъ, чтобы свидться… Но я не виню себя… Дядя, въ послдній разъ говорю вамъ: я люблю его! Я не могу безъ него… Я должна быть съ нимъ… А теперь, когда… пусть будетъ, что будетъ, я должна идти къ нему!..
Двушка вдругъ упала на колни и съ мольбою протянула руки.
— Вы… Милый, дорогой дядя… вы были для меня отцомъ… Простите, простите меня… Ради Бога… Я… Нтъ, нтъ, это такъ ужасно… Нтъ, я не могу сказать!
Но ему уже ничего не нужно было. Онъ зналъ все. Невыразимымъ презрніемъ омрачилось его лицо. Жестомъ гадливости онъ отстранилъ валявшуюся у его ногъ и простиравшую къ нему руки двушку и отошелъ въ дальній уголъ комнаты.
Надвинулись сумерки. Въ окна глядла блая муть зимняго вечера. Предметы въ комнат теряли свои рзкія очертанія и тамъ, дальше отъ окна, гд стоялъ этотъ жестокій человкъ, сливались въ одну безразличную темь.
— Хорошо!— послышался оттуда рзкій, ршительный голокъ,— длай какъ знаешь! Что посяла, то пожнешь! Я отказываюсь отъ тебя! Завтра я снимаю опеку и прошу о назначеніи другого опекуна.
— Дядя!
— Кончено! Слово сказано, и будетъ такъ, какъ я хочу! Ты можешь идти! Я не задерживаю тебя!
Она встала и, шатаясь, подошла къ нему.
— Нтъ, нтъ!— крикнулъ онъ изступленно, — не подходи, не заговаривай со мной! Я не отвчаю за себя!
Онъ съ силой дернулъ сонетку.
— Ельпидифоръ!— сказалъ онъ появившейся въ дверяхъ фигур стараго лакея, — проводи барышню!
Она сдлала шагъ впередъ, хотла что-то сказать, но присутствіе лакея и боязнь униженія при немъ остановили ее.
Молча, безшумно какъ тнь ступая по ковру, она направилась къ двери и скрылась за ней.
Тогда этотъ неукротимый, желзной воли человкъ, этотъ неумолимый, грозный судья упалъ лицомъ внизъ на широкій турецкій диванъ и, сцпивъ зубами атласную подушку, страшно и глухо зарыдалъ…
И съ этого памятнаго дня начался крутой переворотъ въ жизни Ильи Афанасьевича! Онъ продалъ заводы, передалъ торговлю, пересталъ появляться въ обществ и замуравилъ себя навсегда въ стнахъ этого дома.
Тнью ходилъ онъ по его высокимъ комнатамъ, переходя изъ одной въ другую и изо-дня въ день мучительно переживая воспоминанія прошлаго.
Въ эту залу веселая, смющаяся вбгала его милая крошка Соня и подставляла ему для поцлуя нахолодвшую отъ мороза щечку… Здсь слышался ея беззаботный смхъ, топотъ рзвыхъ, маленькихъ ножекъ и шумъ, поднимавшійся ею, разносился по всему дому, оживлялъ его безмолвныя стны.
Сюда, въ кабинетъ, приходила она, будучи двнадцатилтней гимназисткой и, показывая дяд тетради, исписанныя крупнымъ, дтскимъ почеркомъ, просила его сдлать задачу или поправить переводъ. И. когда она, худенькая, блдная, съ серьезнымъ выраженіемъ на лиц сидла въ кресл и внимательно смотрла на дядю, а онъ, нахмурившись, просматривалъ тетрадь, ему казалось, что ничто не должно измниться въ будущемъ, что Соня всегда будетъ приносить ему свои тетради и такъ сидть, такъ смотрть и такъ говорить.
Вотъ ея комнатка, окнами въ садъ. Здсь все осталось какъ было тогда: классный столъ въ простнк, дубовый шкафчикъ для книгъ, постель, затянутая атласнымъ розовымъ одяломъ, маленькій туалетъ, комодъ, гд въ строгомъ порядк хранилось ея блье…
А этотъ садъ! Сколько воспоминаній о миломъ ребенк хранитъ здсь каждая бесдка, дорожка, каждый уголокъ, откуда раздавался беззаботный смхъ!
И все, все исчезло навсегда, остались одни горькія воспоминанія. Съ тхъ поръ какъ Соня ушла. Илья Афанасьевичъ считалъ ее умершей для себя и не старался узнавать, гд она и что съ нею. но какъ ни крпко оградился старикъ отъ вторженія разныхъ встей и слуховъ, не миновали однако они и этого дома и случайно, какъ отзвуки волнъ далекаго житейскаго моря, доносились до слуха старика. Онъ зналъ, какую ужасную жизнь ведетъ племянница, какія испытанія послала судьба на ея долю. Актеръ, съ которымъ она сошлась, проживалъ все, что она получала отъ опекуна, онъ велъ безпорядочную, бродячую жизнь артиста, возя бдную двушку съ собою по всмъ городамъ и городишкамъ Россіи. Это былъ бездарный человкъ, кутила и развратникъ, безпрестанно мнявшій женщинъ и оскорблявшій двушку въ самыхъ священныхъ ея чувствахъ.
Все это Илья Афанасьевичъ зналъ и все это еще пуще озлобляло его. За одно съ племянницей онъ возненавидлъ всхъ женщинъ. Если уже его Соня, милый, умный, чистый ребенокъ, такъ заботливо воспитанная имъ въ строжайшихъ правилахъ нравственности, не устояла противъ смазливой физіономіи перваго встрчнаго женатаго негодяя и отдалась ему безъ борьбы и страданій, такъ легко и позорно, — то, что-же оставалось думать о другихъ?
Самолюбіе Ильи Афанасьевича было жестоко уязвлено и страдало… Какъ, она, Соня, эта двочка, въ которой онъ души не чаялъ, которою гордился, на которую онъ, въ какомъ-то непонятномъ ослпленіи, смотрлъ какъ на высшее существо — эта двочка осмлилась его обмануть! Въ двочк вдругъ обнаружились вс нехорошія свойства женщины: лукавство, ложь, неблагодарность и такое легкое, такое беззаботное забвеніе памяти прошлаго!..
Нтъ, нтъ, прочь отъ этого міра лжи и предательства! Куда нибудь уйти, замуроваться отъ всхъ, не видть и не знать никого!
Весну смнило лто, — лто — осень, времена года шли своей чредой, а гордый старикъ все сидлъ въ добровольномъ одиночеств. Когда въ саду появилась молодая травка, распустились почки и грачи хлопотали около своихъ гнздъ, черными точками увнчавшихъ верхушки деревьевъ, Илья Афанасьевичъ, сидя въ кабинет, наблюдалъ изъ окна на возобновлявшуюся жизнь и сердце его смягчалось. Онъ думалъ: ‘она не придетъ, не придетъ ни за что, не такова она, но если-бы это случилось? Принялъ-ли бы онъ ее? Нтъ!’ Но ему пріятно было думать, что она, можетъ быть, придетъ и онъ прислушивался къ звукамъ изъ передней, ожидая звонка. Затмъ ему самому становилось и смшно и досадно и, принимаясь ходить по кабинету, онъ упрекалъ себя въ слабости духа.
Наступила осень. Сквозь полуобнаженныя втви деревьевъ черныя гнзда грачей становились видне, печальные крики этой назойливой птицы наводили тоску… Цвты на куртинахъ доживали послдніе дни, на газонахъ блекла трава, дорожки усыпались желтыми и бурыми листьями, а сердитый осенній втеръ, разметывавшій по хмурому небу клочки темносрыхъ тучъ, — кружилъ и порывисто гналъ эти листья куда-то все дальше и дальше отъ глазъ.
Не зажигая лампы, старикъ сидлъ въ своемъ кресл, смотрлъ, на гонимыя втромъ листья, смотрлъ какъ осенній вечеръ постепенно окутывалъ мглою садъ, какъ вдали въ окнахъ домовъ появлялись огни и прислушивался къ заунывному шуму втра въ камин.
Тогда въ его воображеніи рисовались отдаленные уголки нашей необъятной Россіи, утонувшіе въ осенней грязи городишки, грязныя гостинницы, номера съ тараканами и клопами, и въ этихъ номерахъ, вмст съ ненавистнымъ ему человкомъ, его бдная, замученная Соня. Рисовались ему и безконечныя черныя степи, голыя пустыни съ нависшимъ надъ ними темнымъ, сющимъ дождь небомъ, и медленно тянущаяся по этимъ пустынямъ ‘балагула’, а въ ней, прижавшаяся къ намокшей холстин, иззябшая, голодная, полубольная Соня…
И тотъ-же мучительный вопросъ возникалъ въ его голов: придетъ или не придетъ? ‘Нтъ, не придетъ’, отвчалъ онъ самому себ, — а если-бы это случилось — онъ не приметъ ее!
Часто одинокіе люди разговариваютъ сами съ собою. Эта привычка является не вдругъ, человкъ постепенно втягивается въ нее. Также было и съ нимъ. Онъ почасту и подолгу бесдовалъ съ собою, онъ задавалъ себ одинъ какой-нибудь вопросъ и въ безчисленныхъ варіаціяхъ отвчалъ на него.
Однажды, наблюдая ребятишекъ, игравшихъ на пустыр, и въ особенности Палашку, въ материнской кацавейк и большихъ, не по росту, башмакахъ, онъ задалъ себ вопросъ: могъ-ли бы онъ взять эту двочку въ домъ и воспитать ее?
— Нтъ, нтъ, ни за что! со страхомъ отвтилъ онъ себ,— не смй и думать объ этомъ! Ты не годишься. Ты думаешь, что человка, какъ лекарство, можно приготовлять по рецепту? Вздоръ, чепуха! Человкъ уже готовъ отъ рожденья. И въ этой двочк отъ рожденья лежатъ свойственные ей задатки — можетъ быть дурные, можетъ быть хорошіе. А если дурные, — какъ ты будешь съ ними бороться? Можетъ быть твоя система воспитанія только усилитъ, разовьетъ ихъ, — они примутъ другую окраску, но въ сущности будутъ т же. Теперь она не лжетъ, потому что ей нтъ надобности лгать — такъ все ясно и просто въ ея нищенской жизни, но когда она сдлается барышней, — тогда начнетъ лгать передъ собою и обманывать другихъ. Къ тому дурному, что въ ней есть — прибавится новое. Нтъ, нтъ, ты не долженъ этого длать!..
И онъ ограничивался ролью ученаго изслдователя, сквозь стекло микроскопа наблюдающаго цлый міръ органическихъ существъ въ капл воды…
Во время одного изъ такихъ наблюденій ему попалась на глаза довольно оригинальная фигура тучной, небольшого роста женщины въ драповой ротонд и черной, старенькой шляпк. Эта женщина раза два медленно прошла по тротуару, противуположному его дому, все время глядя на окна, и скрылась.
Черезъ нсколько минутъ въ дверь кабинета постучался Ельпидифоръ, и подалъ визитную карточку, на которой стояло: ‘Олимпіада Петровна Заболотина’. Внизу было приписано: ‘по очень важному длу’.
Въ немъ сейчасъ-же зародилось подозрніе, что эта госпожа явилась по порученію Сони. ‘Не принимай’, шепнулъ ему внутренній голосъ — не поддавайся искушенію! Будь твердъ!
Онъ возвратилъ карточку Ельпидифору и веллъ передать подавшей, что не желаетъ ее видть.
На третій день та же самая женщина снова появилась на противуположномъ тротуар и Ельпидифоръ, смущенный, робющій, подалъ ему ту же карточку, но уже съ слдующей припиской: ‘проситъ удлить хоть пять минутъ. Дло большой важности’.
— Я вдь сказалъ, что не желаю принять!— рзко замтилъ старикъ — у меня нтъ никакихъ длъ съ женщинами.
— Очень ужъ проситъ. Говоритъ хоть пять минутъ пусть удлятъ!— отвчалъ Ельпидифоръ, опуская глаза.
— Да что она, на бдность, что-ли, проситъ. Такъ ты бы ей далъ.
— Никакъ нтъ-съ! Я уже спрашивалъ, такъ она говоритъ, что не на бдность, а нужно, говоритъ, по весьма важному длу.
— Он всегда лгутъ! Вздоръ! Вынеси ей что-нибудь и пусть оставитъ меня въ поко.
— Никакъ нтъ-съ! Она говоритъ, что это дло, по которому, значитъ, пришла, касается васъ.
— Меня?
Старику сейчасъ же пришла въ голову Соня. Ага, такъ вотъ оно что! Двочка вернулась нищая, оборванная, поселилась въ какомъ-нибудь углу и подсылаетъ квартирную хозяйку. Достойные плоды лживости! Какъ нужно низко пасть, чтобы не ршиться смло придти самой, а подсылать постороннихъ людей, эту женщину, которой она должна же была сообщить позорную повсть своей жизни!
— Меня? У меня нтъ никакихъ длъ съ женщинами. Такъ и скажи! И чтобы она больше не ходила сюда. Отчего ты не разспросилъ, что это за дло?
— Спрашивалъ-съ! И такъ и этгжъ, значитъ, спрашивалъ!— отвчалъ Ельпидифоръ, разводя руками, — даже, какъ значитъ былъ вашъ приказъ насчетъ барышни, я и на это намекнулъ.
— Ну?
Старикъ повернулся въ кресл и, придерживаясь за локотники, устремилъ на слугу жгучіе, проникающіе въ душу глаза.
Ельпидифоръ въ раздумьи покачалъ головой.
— Нтъ-съ! Это не по ихнему длу! Ничего она про барышню не знаетъ!— отвчалъ онъ.
— А! Вотъ оно что!
Старикъ въ свою очередь впалъ въ раздумье. Его начинало заинтересовывать настойчивое вторженіе этой женщины. Пришла не отъ Сони, на бдность не проситъ, — что же это за странная особа и отчего она такъ упорно добивается его видть?
— Штуки! усмхнулся онъ, — глаза отводитъ только за тмъ, чтобы я ее принялъ. Никакого другого дла быть не можетъ, кром… Ступай, и пускай она убирается къ чорту!
Илья Афанасьевичъ отвернулся съ негодующимъ видомъ и сталъ смотрть въ окно.
Ельпидифоръ не трогался съ мста. На гладко выбритомъ, откормленномъ лиц его, имвшемъ тотъ отпечатокъ благороднаго достоинства, какой замчается на лицахъ всхъ старыхъ, любимыхъ и довренныхъ слугъ, появилось какое-то не-то смущенное, не то виноватое выраженіе. Казалось, что онъ что-то забылъ сказать своему барину или намренно утаилъ передъ нимъ, а теперь упустилъ удобный для того моментъ, боялся и не могъ ршиться.
— Ты еще тутъ?— спросилъ Илья Афанасьевичъ, не поворачивая головы.
— Тутъ-съ!— робко отвтилъ Ельпидифоръ, и сдлавъ шагъ впередъ, съ отчаяніемъ въ тон прибавилъ: насчетъ молодого барина-съ, вотъ что!
— Какого молодого барина?— быстро повернулъ голову старикъ.
— Михаила Павловича-съ.
— Это она сказала? Такъ что-же ты раньше…
Онъ всталъ и началъ большими шагами ходить по кабинету.
‘Вотъ и дрянной мальчишка заявилъ о своемъ существованіи. Ршительно не знаешь, какъ и куда скрыться отъ нихъ’.
Съ тхъ поръ какъ этотъ современный длецъ изъ раннихъ обнаружилъ всю дрянность своей натуришки и былъ изгнанъ отсюда съ строжайшимъ запрещеніемъ когда-либо длать попытки сближенія,— Илья Афанасьевичъ не имлъ о немъ никакихъ свдній и началъ уже забывать, что у него есть племянникъ, а сегодня вотъ онъ напомнилъ о себ, и какъ, — черезъ постороннее лицо! Тоже, нечего сказать, хорошій, искренній способъ дйствій. Какіе мелкіе, дрянные, ничтожные людишки! И онъ когда-то ихъ любилъ! Онъ думалъ изъ нея сдлать идеалъ женщины! А этотъ? Проигрался въ карты? Задолжалъ крупную сумму? Посмотримъ, посмотримъ! Любопытно! Да, это становится любопытнымъ’! Онъ, въ своемъ тихомъ затворничеств, давно не видлъ житейской грязи.
Илья Афанасьевичъ слъ въ дальній уголъ комнаты и сказалъ:
— Хорошо. Пусть войдетъ!
Олимпіада Петровна не вошла, а почти вбжала. Удовольствіе быть наконецъ допущенной къ этому ‘зврю’ и ‘нелюдиму’, какъ она внутренно окрестила Илью Афанасьевича, переполнило вс фибры ея существованія чувствами такого самоудовлетворенія, такого счастья, что она тотчасъ же забыла унизительность своего искательства, вс невзгоды своихъ безплодныхъ Попытокъ проникнуть въ этотъ домъ и преисполнилась невыразимымъ блаженствомъ, которое не могло не отразиться на ея полномъ, сіявшемъ лиц, и даже во всей ея маленькой, трепыхавшейся отъ волненія фигурк. Въ одной рук она держала волочившійся концами по полу длинный, оренбургскій платокъ, а въ другой небольшой, кожаный, сильно потертый сакъ, заключавшій въ себ собраніе нкоторыхъ ‘вещественныхъ доказательствъ’.
Илья Афанасьевичъ слегка привсталъ на встрчу вошедшей и, указавъ рукою на кресло, стоявшее ближе къ свту,— сказалъ:
— Прошу! Не угодно-ли приссть!
— Ахъ, благодарю васъ! Сяду, сяду, благодарю васъ… я такъ взволнована!.. зачастила Олимпіада Петровна, присаживаясь на кончикъ стула и не ршаясь разстаться съ своимъ сакомъ.
— Чмъ могу служить?— сквозь зубы спросилъ старикъ.
— Прежде всего, многоуважаемый Илья Афанасьевичъ, я должна вамъ представиться… Моя фамилія Заболотина… вдова… Жена отставного капитана.
Старикъ наклонилъ голову. Ироническая усмшка пробжала по его губамъ.
— Я пришла по очень, очень важному длу, — продолжала Олимпіада Петровна, бросая мелькомъ внимательные взгляды на обстановку кабинета, — оно касается вашего племянника Михаила Павловича Бардина и васъ также!
— Меня?— удивился старикъ, бросивъ на Заболотину презрительный взглядъ, — объяснитесь пожалуйста.
— Васъ, — какъ родственника, какъ дядю, конечно, потому что я не думаю, чтобы такіе поступки родственника не накладывали тни…
— Позвольте!— прервалъ старикъ, — я согласился видть васъ у себя вовсе не за тмъ, чтобы слушать ваши разсужденія. Потрудитесь кратко и толково объяснить мн въ чемъ дло!..
— Видите-ли, многоуважаемый Илья Афанасьевичъ, я должна начать немного издалека!— отвчала Олимпіада Петровна, расправляя платье и притрогиваясь къ хранилищу вещественныхъ доказательствъ.
Старикъ въ нетерпніи передернулъ плечами.
— Долженъ онъ вамъ? Сколько?— отрывисто спросилъ онъ, бросивъ косвенный взглядъ на ‘хранилище’, — это векселя?
— Век-се-ля? вытаращила глаза Олимпіада Петровна, — нтъ, нтъ у меня нтъ никакихъ векселей!— покачала она головой.
— Что-же это такое?
— Это? А вотъ выслушайте. Я начну немного издалека… Лтомъ прошлаго года вашъ племянникъ познакомился… довольно случайно, съ моимъ домомъ. У меня три дочери-невсты, одна, впрочемъ, уже вышла замужъ за очень, очень хорошаго человка, одного чиновника…
Илья Афанасьевичъ пошевелился въ кресл.
— Сейчасъ, сейчасъ!— заторопилась Олимпіада Петровна, — можетъ быть вамъ все это скучно, неинтересно, но это такъ необходимо!..
— Продолжайте пожалуйста!
— Ахъ, да! Такъ вотъ… Г. Бардинъ довольно случайно (Олимпіада Петровна на послднемъ слов сдлала удареніе) познакомился съ моимъ домомъ. Онъ былъ у меня раза два-три, и, нужно сознаться, произвелъ на меня впечатлніе довольно легкомысленнаго молодого человка. Но не въ томъ дло, если-бы… Ахъ, я забгаю впередъ, извините!
— Сдлайте одолженіе!— процдилъ сквозь зубы старикъ ршившись пожертвовать собою и выслушать гостью до конца.
— Такъ вотъ. Онъ познакомился, бывалъ, и я замтила… Илья Афанасьевичъ, я мать, и, конечно, должна была замтить, что онъ ухаживаетъ за одной изъ моихъ дочерей. Ольга сдлалась раздражительной, нервной, апатичной ко всему и оживлялась только тогда, когда, бывало, придетъ Михаилъ Павловичъ.
— Ну-съ, дальше?— спросилъ старикъ, нервно барабаня пальцами по ручк кресла.
— Илья Афанасьевичъ, вы, конечно, понимаете, что какъ мать я должна заботиться о своихъ дтяхъ, должна пристроить ихъ и все такое? Не правда-ли? Средствъ у меня нтъ никакихъ, я живу трудомъ своихъ рукъ, я работаю съ утра до ночи и мъ, могу сказать съ гордостью, честный хлбъ! Да, честный!
Олимпіада Петровна вдругъ почему-то сочла нужнымъ прослезиться. Быстро выхватила она изъ кармана платокъ и поднесла его къ глазамъ.
— Хорошо. Понимаю!— сказалъ старикъ, — потрудитесь продолжать.
— Я думала… я надялась, — продолжала, всхлипывая, Олимпіада Петровна, — что Михаилъ Павловичъ, какъ честный человкъ, вы понимаете, какъ благородный человкъ, сдлаетъ… ну, сдлаетъ предложеніе… но если-бы я знала… ахъ, я все забгаю впередъ!..
— Погодите! Я понимаю. Михаилъ Павловичъ не сдлалъ предложенія?— прервалъ старикъ.
Олимпіада Петровна быстро провела платкомъ по лицу и трагическимъ жестомъ протянула Иль Афанасьевичу сакъ съ ‘вещественными доказательствами’.
— Вотъ, прочтите! Прочтите и убдитесь, вправ-ли я была ожидать, что Михаилъ Павловичъ сдлаетъ предложеніе.
— Я не читаю чужихъ писемъ!— холодно отвчалъ старикъ, отстраняя отъ себя сакъ, — чьи они?
— Его, его, Михаила Павловича! Къ ней!
— Какъ они къ вамъ попали?
— Я нашла ихъ у ней, въ комод.
Старикъ брезгливо пожалъ плечами и въ то же время подумалъ, что если-бы онъ тогда такъ же поступилъ съ Соней, т. е. укралъ-бы у нея завтныя письма, все обнаружилось-бы своевременно и, какъ знать, можетъ быть его милая двочка была-бы спасена. Но могъ-ли онъ ршиться на такой поступокъ? Могъ-ли онъ думать, что у Сони. есть письма, которыя она прячетъ отъ него? Никогда, никогда?! А между тмъ это было, это есть у нихъ у всхъ.
— Да, я нашла ихъ у ней въ комод, — продолжала Олимпіада Петровна.— Илья Афанасьевичъ, не судите меня строго — я, мать! Вы не знаете, не можете знать, что это такое!.. Боже мой! Простите, если я злоупотреблю вашимъ временемъ и подробно разскажу… Ради Бога простите, но у меня такъ много… столько горя накопилось въ душ… я должна… я не могу.
Олимпіада Петровна снова приложила платокъ къ глазамъ, быстро отерла ихъ и продолжала волнуясь и жестикулируя:
— О, если-бы вы знали, Илья Афанасьевичъ, сколько я выстрадала… Это была моя любимая дочь, я говорю была, потому что теперь ея у меня нтъ. Можетъ быть я была слишкомъ снисходительна къ Ольг, можетъ быть я ее баловала,— материнская любовь слпа, — все можетъ быть: я не знаю. (Олимпіада Петровна на минуту задумалась). Двочка была, дйствительно, нсколько капризна, Избалована, а въ послднее время видимо находилась подъ дурнымъ, — извините, иначе я не могу назвать, — вліяніемъ Михаила Павловича. Изъ этихъ писемъ, если-бы пожелали ихъ прочитать, вы убдились-бы на сколько пагубно было вліяніе Михаила Павловича на мою Олю, двочку простую, наивную, даже малоразвитую. Да! Въ этихъ письмахъ, написанныхъ въ ужасномъ, насмшливомъ тон, отрицается все: семья, бракъ, всякія обязанности, даже любовь! Онъ пишетъ ей, что любитъ ее, что видлъ во сн и тутъ же говоритъ, что любви нтъ, что это вздоръ, выдуманный сочинителями, а есть какое-то тамъ физіологическое стремленіе… Гадость, гадость, что такое! Въ другомъ мст онъ говоритъ еще хуже. Господи! И такими вещами наполняли душу моей двочки! Господи, за что, за что мн это! Моя завтная мечта была выдать Олю за хорошаго, скромнаго человка, помочь имъ устроить ихъ гнздышко и приходить иногда любоваться, какъ они будутъ жить. Это мечта всякой матери. За что же меня лишили моей мечты? Но, слушайте! Эти письма слишкомъ поздно попали въ мои руки. Оля ушла посл обда прогуляться и долго не возвращалась. Я думала: ну, зашла къ подруг, засидлась, вотъ, вотъ вернется… Наступилъ вечеръ, Оли нтъ. Стали пить чай, а я не могу, мн кусокъ въ горло нейдетъ. Вотъ мучаетъ, сосетъ меня какое-то предчувствіе, чувствую я, что что-то такое должно случиться нехорошее, бда какая-то меня ждетъ, а что такое — не знаю, понять не могу!.. Случалось-ли вамъ когда испытывать это, Илья Афанасьевичъ! Вроятно случалось!.. Отпили чай, Оли нтъ, собираемся ложиться спать,— нтъ!.. Боже мой, что я передумала, перестрадала! Хожу взадъ и впередъ по зал и все въ окна смотрю и все прислушиваюсь къ звонку въ передней. Голова кружится, ноги подкашиваются… Господи,— думаю, ‘что съ нею такое? Не убили-ли, не задавили-ли лошади, подъ конку попала’? Только вдругъ и блеснула мн мысль: ‘дай-ка пороюсь у ней въ комод’, опять словно какое предчувствіе меня подтолкнуло. Подошла къ ея комоду, взяла ключъ и не могу попасть въ замокъ, — рука дрожитъ. Кое-какъ совладала съ собою, открыла одинъ ящикъ, порылась, — ничего, открываю другой, — ба, новенькая, хорошенькая шкатулочка! Это меня поразило! Откуда у ней такая шкатулочка? Взяла, попробовала крышку поднять, — заперта. Ищу ключа — нтъ. Ясно, что ключъ у ней, съ собой. Что длать? А тянетъ меня ужасно въ шкатулочку заглянуть и предчувствіе такое, что въ этой шкатулк должна быть разгадка всего! Думала, думала и ршила: взяла ножъ, ‘просунула въ щель, гд замокъ, нажала, крышка и отскочила. Смотрю, а въ шкатулк все письма, все письма… Не помню ужъ я, куда съ ними пошла, гд сла и какъ начала читать. Читаю, а саму такъ всю и трясетъ — и больно, и стыдно, и жалко мн моей глупой двочки! Потомъ какъ закричу! Весь домъ переполошила: прибжала прислуга, сынъ, спрашиваютъ что такое, а я ничего не могу сказать, плачу и смюсь, плачу и смюсь… истерика.
Припадокъ слезъ внезапно прервалъ разсказъ Олимпіады Петровны. Она вынула платокъ, приложила его къ глазамъ и, закрывши лицо руками, нкоторое время пробыла въ такомъ положеніи.
Изъ дальняго угла кабинета, гд въ постепенно сгущавшемся мрак подобно изваянію выдлялась сидвшая въ кресл высокая фигура Ильи Афанасьевича, не доносилось ни звука. Старикъ точно окаменлъ въ поз, принятой имъ при появленіи Олимпіады Петровны — съ откинутой къ спинк кресла головой и со скрещенными на груди руками.
— Кое-какъ привели меня въ чувство, — продолжала Олимпіада Петровна, — но лучше-бы мн не приходить въ себя! Ахъ, Боже мой, такого горя, такого позора не дай Богъ никому!.. Утромъ я получаю письмо… Позвольте, оно со мною… (Олимпіада Петровна начала спшно рыться въ хранилищ). Ахъ, это письмо… Однако, гд же оно?.. Странно, оно должно быть тутъ… Я помню, я его захватила.
— Не надо!— послышался изъ дальняго угла глухой голосъ Ильи Афанасьевича,— не читайте. Не надо…
— Не надо?— переспросила Олимпіада Петровна, — въ самомъ дл? Ну, какъ хотите! А все-таки я должна его найти! А вотъ оно, кажется. Да, да, оно! Такъ не читать? Хорошо, я не буду. Я вамъ такъ передамъ, тмъ боле, что содержаніе не сложно, очень не сложно!.. ‘Милая мама’, — пишетъ она мн, да, именно: милая мама,— какова насмшка надъ чувствами матери!.. ‘Въ настоящее время я нахожусь у Михаила Павловича Бардина и боле домой не вернусь. Мы любимъ другъ друга. Прости, что я тебя раньше не предупредила’, и… и… ну, однимъ словомъ, проситъ прощенія и говоритъ, что если-бы я стала протестовать, то это, все равно, ни къ чему-бы не привело… Знаете, какъ-бы намекъ на то, что она уже совершеннолтняя, что онъ адвокатъ и я ничего не могу сдлать!.. Вотъ какія письма пишутъ ныншнія дти родителямъ!.. Вдь, это ужасно, Илья Афанасьевичъ, не правда-ли?
Она сдлала паузу, какъ-бы ожидая подтвержденія отъ старика, но тотъ молчалъ, и Олимпіада Петровна продолжала:
— Что мн было длать бдной, беззащитной женщин? Конечно, я не обратила вниманія на ея предостереженія,— въ эту минуту я такъ была зла, такъ взбшена, — конечно я тотчасъ же одлась, похала въ адресный столъ, достала адресъ Михаила Павловича и въ тотъ же день, въ обденный часъ, такъ около шести, позвонилась у его квартиры. За дверью я слышала мужской голосъ. Онъ что-то громко говорилъ, смялся, напвалъ, но когда я позвонила — все стихло. Мн отворилъ длинный, мрачный лакей и намой вопросъ: дома-ли Михаилъ Павловичъ,— отвчалъ довольно грубо, что барина дома нтъ.— А барыня? спросила я наудачу.— Какая барыня? усмхнулся лакей, — у насъ никакой барыни нтъ.— Когда же принимаетъ вашъ баринъ, мн нужно по длу! Лакей смрилъ меня взглядомъ съ головы до ногъ, и отвчалъ, что теперь никакихъ пріемовъ нтъ, такъ какъ баринъ ухалъ изъ Петербурга.— На долго-ли? спрашиваю.— На недлю! Представьте, Илья Афанасьевичъ, я была настолько глупа, что зашла черезъ недлю и спрашиваю: пріхалъ баринъ?— Еще не возвращались. Я была у него еще нсколько разъ, писала ему письма, сперва грозила, писала, что буду жаловаться властямъ, подамъ объявку объ исчезновеніи дочери — ничего, никакихъ результатовъ. Между прочимъ я обнаружила у себя пропажу метрическаго свидтельства Ольги и догадалась, что по немъ ей не трудно было, какъ совершеннолтней, выправить себ паспортъ. Но я все еще не теряла надежды. Я начала ходить по разнымъ присутственнымъ мстамъ, совтоваться съ знакомыми чиновниками и никто, никто не могъ сказать мн ничего утшительнаго, ршительно никто. Я ходила около дома, въ которомъ живетъ Михаилъ Павловичъ, въ надежд увидть ее выходящей на прогулку и, представьте, мн ни разу не удалось ее поймать! Я изъ послднихъ средствъ подкупала дворниковъ, ихъ прислугу, но, очевидно, Михаилъ Павловичъ заплатилъ имъ больше и меня обманывали самымъ безсовстнымъ, самымъ наглымъ образомъ.
Олимпіада Петровна снова сдлала паузу при помощи платка, поднесеннаго къ лицу.
Илья Афанасьевичъ подошелъ къ сонетк и позвонилъ. Благообразная фигура Ельпидифора появилась въ дверяхъ.
— Огня!— приказалъ старикъ.
Ельпидифоръ внесъ большую лампу подъ широкимъ, зеленымъ абажуромъ и поставилъ на письменный столъ. Илья Афанасьевичъ отошелъ въ дальній уголъ и слъ въ кресло. Оттуда ему удобно было наблюдать Олимпіаду Петровну, сидвшую у стола въ круг свта, бросаемаго лампой. Теперь онъ могъ замтить, что темное, шерстяное платье, облегавшее толстую фигуру Заболотиной, было сильно поношено и потерто, помятыя и мстами порванныя кружева, оторачивавшія рукава платья, были далеко не цервой свжести, старомодная шляпка съ дешевенькой вуалью давно уже отказывалась служить.
— Впрочемъ, — продолжала Олимпіада Петровна, отнимая платокъ отъ лица,— одна женщина, служившая у Михаила Павловича въ горничныхъ не долго и отказанная имъ, повидимому, за пьянство,— потому что она, дйствительно, была пьяница,— сжалилась надо мною и сообщила мн кое-что изъ ихъ совмстной жизни. Неутшительны были эти свднія! Бдная моя Оля, какъ и слдовало ожидать, была,— извините за выраженіе,— обманута самымъ безсовстнымъ образомъ! Изъ словъ этой женщины можно было заключить, что, увозя Олю изъ моего дома, Михаилъ Павловичъ общалъ жениться… Я говорю это потому, что, опять-таки, по словамъ той же женщины, между ними очень часто были объ этомъ разговоры. Оля настаивала на исполненіи общанія, а Михаилъ Павловичъ отговаривался и оттягивалъ, ссылаясь то на то, то на другое. Для меня-то конечно было ясно, что добровольно, по собственному желанію, Михаилъ Павловичъ не женится никогда! Стоитъ прочесть письма, писанныя имъ Ол. И вотъ, однако, бдная, наивная двушка, знавшая все отлично, читавшая его письма, все-таки поврила одному его слову, сказанному такъ, чтобы отвязаться!.. Чмъ объяснить такое ослпленіе,— не знаю! Затмъ отъ этой женщины я узнала еще кое-что и это было для меня самымъ ужаснымъ ударомъ. Выходило, что Михаилъ Павловичъ какъ будто уже начинаетъ тяготиться Олей и не прочь отъ нея отдлаться! Такъ, между прочимъ, онъ познакомился съ одной барышней, дочерью купца, и, по всей вроятности, хочетъ на ней жениться… Представьте, каково было мн, когда я узнала объ этомъ! Сердце мое обливалось кровью, я плакала день и ночь! Раньше, какъ онъ только что увезъ ее, а я грозила, металась по знакомымъ, искала своихъ правъ, законнаго содйствія, внутри, въ душ, я была зла на Олю! Я считала ее неблагодарной, злой, никогда не любившей меня эгоисткой и у меня было намреніе — какъ только что она вернется — жестоко расправиться съ нею… Но теперь, когда я узнала, что она и такъ страдаетъ за свою ошибку, сердце мое перемнилось, — мн такъ жаль, такъ жаль стало ее! Мн представлялось, что она рвется ко мн,— ее сторожатъ, не пускаютъ, что она пишетъ ко мн, проситъ увезти, спасти ее, — письма перехватываются, уничтожаются… Ахъ, Боже мой, если-бы вы знали, какія ужасныя ночи проводила я! Въ отчаяніи я чуть-ли не по цлымъ днямъ сидла у воротъ ихъ дома,— меня уже вс знали, смялись надо мною, показывали пальцами, какъ на сумасшедшую,— я писала ему каждый день письма… ахъ, какія письма я писала! Я просила, умоляла отдать мн дочь!.. Я говорила, что прощаю ему вс оскорбленія, вс издвательства надо мною, надъ всей нашей семьей… Теперь я ему уже не угрожала, нтъ, я только умоляла его сжалиться надо мной, понять чувства матери…
Олимпіада Петровна замолчала. Дыханіе ея было тяжелое, прерывистое. Слезъ у ней не было, воспаленные глаза съ мольбой и надеждой смотрли въ темный уголъ комнаты, гд все въ прежнемъ положеніи, со скрещенными на груди руками, вырисовывалась мощная фигура старика.
И онъ смотрлъ на нее внимательно, долго, не сводя черныхъ, жгучихъ глазъ.
‘Такъ вотъ она — мать! Вотъ та львица, которая, будучи смертельно раненой, подъ выстрлами уноситъ дтенышей и прячетъ въ камышахъ, кошка, для защиты котятъ, съ самопожертвованіемъ бросающаяся на врага, въ десятеро сильнйшаго, маленькая пичужка, устремляющаяся въ догонку за ястребомъ, унесшимъ птенца, и падающая бездыханной подъ ударами его клюва — вотъ она мать!.. И эта смшная на видъ, тучная, въ драповой ротонд и старенькой шляпченк женщина, — тоже мать! Какія страшныя усилія длаетъ она, чтобы спасти свое дитя! Ее не пускаютъ, надъ ней издваются, смются въ глаза, называютъ сумасшедшей, оскорбляютъ, но она упорно добивается одного, — спасти свое дитя… Сколько тоски, сколько горя, муки, — материнской тоски, материнскаго горя! Кто его оцнитъ, кто пойметъ и измритъ?’
‘А можетъ быть она лжетъ?’ — шевельнулась въ немъ подозрительная мысль,— можетъ быть она хочетъ поймать богатаго жениха, наслдника моего достоянія? Но что-же она можетъ лгать? То, что дочь ея у него, у этого негодяя — очевидная правда. Можетъ быть дочь ушла по своему желанію! Не только можетъ быть, но даже наврное. Но что-же изъ этого? По скольку это касается матери, ея чувствъ! Все-таки дочери, которую она любитъ, у ней нтъ, и она ее не можетъ увидть, а когда та придетъ къ ней, то придетъ опозоренная, поруганная и брошенная. Къ чему она ей тогда! Вдь вс надежды, мечты о счасть, упованія на будущее были сосредоточены на той, прежней дочери, которая была чиста и невинна, а эта, которая теперь вернется къ ней, — это вчно стоящій передъ глазами позоръ и несчастіе, укоръ собственной совсти! О, если-бы у Сони была мать! Она не погибла-бы. Мать разыскала-бы, вернула ее,— она какъ тигрица бросилась-бы на своего врага и обидчика и отбила-бы отъ него дочь!..
А онъ? Сдлалъ-ли онъ сотую долю того, что сдлала сидящая передъ нимъ и добившаяся таки-разговора съ нимъ женщина? Нтъ! Онъ позже всхъ узналъ о несчастьи бдной Сони и, какъ холодный эгоистъ, брезгливо прогналъ ее отъ себя!.. Позоръ, позоръ на его старую голову!.. ‘А, негодяй, любезный племяничекъ! Теб надола новая игрушка и ты хочешь ее отшвырнуть отъ себя? Нтъ, погоди! Ничто на свт не проходитъ безнаказаннымъ, всякій проступокъ влечетъ за собою наказаніе! Ты женишься на ней! Деньги ты любишь больше этой двушки, — такъ вотъ-же ты женишься!..’
— Онъ мн ничего не отвтилъ!— продолжала Олимпіада Петровна,— ни одного слова! Тогда… тогда я ухватилась за послднее… я разузнала о васъ, и… какъ мн это ни тяжело было… Что-же… что-же мн было длать?.. Илья Афанасьевичъ, умоляю васъ, сжальтесь надо мною, помогите!..
Она быстро встала со стула, быстро прошла весь кабинетъ и вдругъ очутилась передъ старикомъ на колняхъ.
— Ради Бога… помогите мн!.. Заставьте, заставьте его!.. Вкъ буду…
Рыданія прервали ея слова. Старикъ выпрямился во весь ростъ, поднялъ за руки Олимпіаду Петровну и посадилъ въ кресло.
— Не просите!— сказалъ онъ,— я уже ршилъ… Я его заставлю загладить свой поступокъ.
Онъ подошелъ къ письменному столу, взялъ листокъ бумаги и крупнымъ, размашистымъ почеркомъ написалъ:

‘Михаилъ!

Мн все извстно. Если ты, въ теченіе недли, не исполнишь того, чего требуетъ долгъ всякаго человка и не женишься на дочери госпожи Заболотиной,— тебя постигнетъ участь твоей сестры.

Илья Бардинъ’.

— Вотъ,— сказалъ онъ, подавая письмо Олимпіад Петровн,— пошлите это ему, и больше ничего не нужно. Онъ будетъ у васъ!..
— О, благодарю, благодарю!— воскликнула та, ловя его руку и видимо намреваясь ее поцловать, — Боже мой, вы моя единственная защита, мое спасеніе! Вы меня воскресили! Какъ мн благодарить васъ!..

VIII.

Въ просторномъ домашнемъ капот, благодушная, довольная собою и всмъ окружащимъ, Олимпіада Петровна сидла въ своей маленькой, душной столовой за послобденнымъ кофе. Противъ нея Сократъ Иванычъ дымилъ огромной папиросой-самокруткой, а немного поотдаль, у окна, выходившаго въ небольшой садикъ, помщался Максъ Нальхановъ. Онъ окончилъ курсъ съ годъ тому назадъ, служилъ по министерству государственныхъ имуществъ и, при его благообразныхъ, русыхъ бакенбардахъ, имлъ видъ солиднаго молодого чиновника.
Олимпіада Петровна была въ чрезвычайно хорошемъ расположеніи духа, вся расплываясь въ благодушной улыбк, не жаля, наливала Сократу Иванычу четвертый стаканъ кофе и разсказывала о своемъ посщеніи старика Бардина.
— Не хотлъ, ни за что не хотлъ принять!— сообщала она, — вы подумайте только, сколько стоило хлопотъ проникнуть и разсказать все.
— Еще-бы, еще-бы, матушка!— поддакивалъ Сократъ Иванычъ, сочувственно кивая головой.
— Но ужъ разъ я попала, меня ничто не могло удержать! Я заставила себя выслушать!
— Такъ, такъ!— качалъ головой Сократъ Иванычъ, — еще-бы, матушка! Этакое дло, да не выслушать!.. Ха!..
— Хотите еще кофейку?
— Нтъ, покорнйше благодарю!— отказался тотъ.
— А вы, Максимъ Яковлевичъ?
Молодой человкъ словно очнулся отъ забытья. Онъ весь встрепенулся и взглянулъ на хозяйку недоумвающими глазами.
— Хотите кофе?— повторила та.
— Нтъ! Благодарю!
— Замечтались? О чемъ это вы? Сидитъ у окошечка и мечтаетъ!
— Я? Нтъ, что вы! Ни о чемъ!— вздохнулъ Нальхановъ,— собираюсь домой.
— Погодите, куда вамъ!— заговорилъ Сократъ Иванычъ, — послушаемъ вотъ, какъ это Олимпіад Петровн удалось… Хе, хе, хе!
— Да, батюшка, можно сказать, ужъ не думала, не гадала! И предобрйшій старикъ оказался… А шла къ нему, ей Богу, поджилки тряслись!
— Онъ добрый, словъ нтъ!— подтвердилъ Сократъ Иванычъ, крутя новую папиросу.
— Добрый! А сами-то вы мн что говорили, когда я просила васъ справки навести! Забыли?
— Ничуть не забылъ, Олимпіада Петровна, матушка, ничуть! Нелюдимъ онъ, — я это самое и говорилъ.
— Нелюдимъ, это точно!— согласилась та, — да и страшный какой! Видъ у него этакой, какъ-бы сказать… свирпый. Все молчалъ, словечка не проронилъ, сидлъ какъ заговоренный и молчалъ, а когда я къ нему подошла, хотла за письмо… поблагодарить (тутъ невольная краска выступила на щекахъ Олимпіады Петровны при воспоминаніи, въ какой унизительной форм она хотла поблагодарить старика), то онъ меня, представьте, даже толкнулъ, слегка, конечно, а все-таки… Фу, какъ мн жарко вдругъ стало… Отъ кофе, что-ли?
— Отъ кофе, отъ кофе, матушка!— подхватилъ Сократъ Иванычъ, — отъ него всегда въ жаръ бросаетъ.
— Должно быть, что такъ!— согласилась Олимпіада Петровна, и кивнула Сократу Иванычу въ ту сторону, гд, погруженный въ думы и по старой привычк напвая вполголоса про себя, сидлъ Нальхановъ, — дескать, — смотрите-ка, а онъ опять, того, задумался.
Оба уже начали подмчать кое-что за Нальхановымъ. Молодой человкъ велъ себя довольно странно. Посл того достопамятнаго вечера на Карповк, въ который онъ имлъ краткое, но довольно непріятное для него объясненіе съ Наденькой, онъ не показывался вовсе, и дв недли тому назадъ зашелъ вдругъ, какъ онъ объяснилъ, по дорог, узнать о здоровь Олимпіады Петровны. Поговоривши немного, онъ уже собирался идти домой, какъ раздался звонокъ и вошла Наденька.
Старуха жила на Петербургской, и дочь, за дальностью разстоянія, считала для себя обязательнымъ хоть разъ въ недлю навстить мать. Съ Нальхановымъ она встртилась просто, съ обыкновенной своей привтливостью протянула ему руку, поздравила съ окончаніемъ курса и тотчасъ-же какъ-бы забыла о его присутствіи, пустившись разсказывать Олимпіад Петровн о своей полуторагодовалой двочк. И на этотъ разъ Нальхановъ снова почувствовалъ себя уязвленнымъ. Теперь самолюбіе отвергнутаго вздыхателя сказалось сильне, чмъ раньше. Тогда между ними вышло все-таки что-то похожее на объясненіе, и не уйди Наденька такъ внезапно изъ сада, да не будь онъ, Нальхановъ, такъ глупъ — неизвстно, чмъ-бы оно еще окончилось, — теперь-же, Наденька, своимъ обращеніемъ, сразу провела рзкую черту между нимъ и собою и полнйшимъ игнорированіемъ его присутствія отдалила его Богъ всть на сколько отъ себя…
Однако Нальхановъ былъ не изъ такихъ, чтобы при первой неудач сложить оружіе. Глядя на стройную фигуру Наденьки въ простомъ, черномъ плать (она сильно похорошла за это время: расцвла, пополнла) и прислушиваясь къ разговору, который она вела съ матерью, онъ замтилъ два немаловажныхъ для него обстоятельства: во-первыхъ, Наденьк была повидимому непріятна встрча съ нимъ, а затмъ она черезъ-чуръ ужъ подробно и съ большимъ одушевленіемъ разсказывала о своемъ ребенк. Въ сущности какіе-бы могли быть тутъ шансы для Нальханова? Но онъ думалъ иначе. Онъ считалъ себя, и, не безъ основанія, красивымъ мужчиной, въ періодъ студенчества онъ былъ избалованъ побдами, одерживаемыми имъ надъ женщинами, и, по собственному опыту, отлично зналъ, что ни въ чьемъ сердц вражда и даже презрніе не переходятъ такъ скоро въ любовь, какъ въ сердц женщины.
‘Это ничего, мы еще посмотримъ!’ ободрялъ онъ себя, самодовольно поглаживая бакенбарды и измряя Наденьку смлымъ взглядомъ.
Вмсто того, чтобы уйти, онъ остался еще съ часъ, т. а. ровно столько, сколько оставалась Наденька, и вышелъ вмст съ нею.
— Вы гд живете? Намъ не по дорог-ли?— спросилъ онъ ее, стараясь придать возможно больше естественности и простоты своему тону, — въ такомъ случа я бы васъ проводилъ?
— Благодарю васъ!— просто отвтила она, — у меня извощикъ. Я тороплюсь!
Дйствительно, у воротъ стояла извощичья пролетка, въ которую она сла.
Нальхановъ такъ и ушелъ, не узнавши даже адреса Наденьки. Но на другой же день онъ добылъ его изъ адреснаго стола, а черезъ недлю, при наступленіи перваго числа, аккуратная нмка-хозяйка, у которой онъ проживалъ уже нсколько лтъ, была несказанно поражена и огорчена тмъ,что жилецъ, безъ всякой, повидимому, причины, отказался отъ комнаты.
Нальхановъ поселился на Невскомъ, напротивъ Пушкинской. Ходить ему на службу было дальше, но за то онъ былъ ближе къ Наденьк и могъ съ нею встрчаться. Дйствительно, на другой же день возвращаясь въ четвертомъ часу со службы, онъ увидлъ Наденьку около Пушкинской. Она гуляла съ ребенкомъ и няней. Нарядная, молодая нянька везла двочку въ коляск, а мать съ счастливымъ выраженіемъ на лиц шла подл.
Нальхановъ поклонился издали и, поровнявшись съ молодой женщиной, по праву стараго знакомства, первый протянулъ руку.
— Здравствуйте, НадеждаСергевна!— сказалъ онъ.
Мимолетная тнь легла на ея лицо, брови нахмурились, и она нехотя подала ему руку.
— Гуляете?— совершенно не кстати спросилъ нсколько оторопвшій Нальхановъ, — какая миленькая двочка! Сколько ей времени?
— Одиннадцать мсяцевъ!
— Премилый ребенокъ!— сказалъ Нальхановъ и ршилъ, что ему больше ничего не остается, какъ раскланяться и уйдти.
На другой день онъ думалъ возобновить встрчу и нарочно пораньше ушелъ со службы, но напрасно проблуждавши по Невскому часа два, рискнулъ попытать счастья на слдующій день. Однако и въ этотъ день его постигла та же неудача. Тогда Нальхановъ пришелъ къ убжденію, что Наденька умышленно избгаетъ встрчи съ ннвъ и это его чрезвычайно обрадовало.
‘Значитъ тутъ кое-что есть!’ — думалъ онъ — ‘значитъ она сама не думаетъ, что мои встрчи съ ней простая случайность и боится за себя, если избгаетъ’.
Нальханову, конечно, и въ голову не могло придти, что онъ могъ быть просто непріятенъ Наденьк. Вся бда заключалась въ томъ, что Наденька при первой встрч подала ему руку. Не подай она руки, и Нальхановъ не былъ-бы и въ половину такъ дерзокъ, такъ самомнителенъ.
Наденька покуда еще не боялась его, но инстинктомъ чувствовала, что ихъ встрчи не случайны и, дйствительно, приняла мры, чтобы он больше не повторялись. Она чутьемъ угадывала, что Нальхановъ продолжаетъ еще ее любить и это немного льстило ея самолюбію. Она не желала умышленныхъ встрчъ, которыя-бы походили на условленныя свиданія, — сохрани Богъ, она любитъ мужа и ея долгъ, долгъ честной женщины — остаться ему врной, — но встртиться случайно и даже поговорить, отчего-же? Отчего-же слегка не похвастаться, своимъ счастьемъ, потому что, не смотря на нкоторое однообразіе жизни, она все-таки была счастлива безсознательнымъ, младенческимъ счастьемъ бытія своего ребенка. Она боялась только, что не выдержитъ характера строгой неприступности и Нальхановъ, со свойственной ему дерзостью, рискнетъ на компрометирующій ее шагъ.
— Не нужно, говоритъ, матушка, не нужно никакой благодарности!— продолжала съ одушевленіемъ разсказывать Олимпіада Петровна, — записочку эту пошлите, и больше ничего! Результатъ, говоритъ, будетъ поразительный! Я знаю своего любезнаго племянничка!
— Хе-хе-хе!— залился дряблымъ, старческимъ смхомъ Сократъ Иванычъ, — ‘племянничка знаю’? Хе-хе-хе!
— Право. Такъ и сказалъ: я, говоритъ, его знаю! Письмо только пошлите! А, кстати, Сократъ Иванычъ, батюшка, вы какъ же это, заказнымъ?
— Заказнымъ, заказнымъ, матушка! Какъ-же! Я вдь вамъ росписочку-то передалъ!
— Передать-то передали, помню, да ужъ не знаю куда я ее сунула… Право!
— Ай, что вы это, матушка, росписочку беречь нужно, беречь!
— Должно быть она у меня въ комодъ спрятана. Да, да, помню теперь: въ комод она.
— Ну, то-то!— успокоился Сократъ Иванычъ и выпустилъ густой клубъ дыма, — а потомъ-то что-же у васъ было?
— А потомъ? Распрощались мы какъ слдуетъ быть, любезно, вышла я,— ужъ совсмъ вечеръ, фонари горятъ. Прошла, этакъ, одну или дв улицы, да какъ вспомнила вдругъ все, что было, весь нашъ разговоръ, такъ у меня сердце и взыграло!..
— Еще-бы, матушка!— сочувственно качнулъ головой Сократъ Иванычъ.
— Просто я вамъ говорю: сердце взыграло! Иду я себ, и такъ мн весело, такъ хорошо на душ — просто праздникъ! Что-же, думаю, — праздникъ, такъ кутить нужно! Фруктовая на глаза попалась, вошла я туда, да на радостяхъ цлую трехфунтовую банку варенья и купила. Вотъ какъ у насъ!
— Прекрасно, прекрасно!— захихикалъ Сократъ Иванычъ, потирая колни.
— Да вдь на послднія, батюшка, Сократъ Иванычъ, на послднія раскутилась!— съ комическимъ ужасомъ воскликнула Олимпіада Петровна.
— Ну, что тамъ ‘на послднія!’ — успокоительно махнулъ рукой Сократъ Иванычъ.
— Утромъ на обдъ не осталось!
— Ну, что тамъ! Будетъ день, будетъ и обдъ!
— Олимпіада Петровна!— вмшался Нальхановъ, — позвольте вамъ предложить взаймы? Сколько прикажете?
— Что вы, что вы, родной!— замахала руками старуха.
— Нтъ, въ самомъ дл? Я теперь при деньгахъ!— настаивалъ Нальхановъ, улыбаясь новому эпитету ‘родной’, — пожалуйста не стсняйтесь.
— Ну, если уже вы такъ богаты, — дайте рубля три на недлю! Тамъ, какъ-нибудь, извернусь!
— Извольте!
Нальхановъ досталъ бумажникъ и, вынувъ кредитку, подалъ старух, которая опустила ее въ карманъ капота.
— Ну, вотъ, спасибо!— улыбнулась ему Олимпіада Петровна,— теперь я хоть успокоюсь! Батюшки, это кто?
Восклицаніе было вызвано звонкомъ, внезапно раздавшимся изъ передней и заставившимъ Олимпіаду Петровну вздрогнуть.
— Авдотья, кто тамъ?— крикнула она.
— Это я!— отвчалъ голосъ Надежды Сергевны.
Она вошла свжая, веселая и, подойдя къ матери, звонко поцловала ее.
— Надюша, милая! Вотъ сюрпризъ! Ты такъ давно у меня не была. Я думала, не случилось-ли что. Хотла ужъ побывать у тебя!— закидала ее словами Олимпіада Петровна.
Надежда Сергевна дружески поздоровалась съ Сократомъ Иванычемъ и протянула руку Нальханову.
— Ничего не случилось, мама!— отвчала она, — все благополучно, вс здоровы, только я была очень занята. Прислуга у меня новая, еще неопытная.
— Зачмъ-же брать неопытную прислугу!— возразила мать, — нужно дать подороже и… выбрать.
— То-то и есть, что мы не можемъ дать подороже!— засмялась дочь.
— Ну, ужъ это, матушка, пустяки!— съ раздраженіемъ воскликнула Олимпіада Петровна, — какъ это такъ не устроиться, чтобы была порядочная прислуга! Я не понимаю Петра Степаныча!
— Да онъ тутъ не при чемъ!
— Какъ ‘не при чемъ?’ Что ты мн разсказываешь! Если онъ, какъ большинство изъ нихъ, постоянно твердитъ объ экономіи…
— Нтъ, мама, онъ этого никогда не говоритъ!
— Неужели?— насмшливо улыбаясь воскликнула Олимпіада Петровна, — ахъ, какой идеальный мужъ!
Тнь досады проскользнула по лицу Надежды Сергевны, но она сдержалась и тихонько отозвала мать въ другую комнату.
— Я пришла узнать, что съ Олей?— сказала она.
— Что съ ней, я не знаю до сихъ поръ, но мн удалось поговорить съ его дядей и тотъ заставитъ его жениться!— отвчала мать.
— Вы думаете?
— Не думаю, а убждена!
— Дай Богъ, чтобы устроилось!— вздохнула Надежда Сергевна.
— Это ужъ Онъ мои молитвы услышалъ!— съ гордостью замтила мать.
Надежда Сергевна ничего не отвтила и вышла въ столовую.
— А какъ здоровьице Петра Степаныча?— освдомился Сократъ Иванычъ.
— Ничего. Благодарю васъ!— отвчала она.
— Петръ Степанычъ можетъ похвастаться здоровьемъ!— вмшалась старуха, — онъ только жалуется на разные недуги, а въ сущности страшно здоровъ!
— Какъ-же это такъ, матушка, Олимпіада Петровна?
— А такъ, батюшка, Сократъ Иванычъ!
Старикъ покачалъ головой и сталъ крутить папиросу.
Нальхановъ все время молча разсматривалъ лежавшій на стол альбомъ, потомъ вдругъ взглянулъ на Рыняеву съ такимъ выраженіемъ, будто хотлъ что-то сказать, та тоже подняла голову, какъ-бы готовясь выслушать, и оба смутились.
— Вкъ живи, — вкъ учись, — вотъ что, батюшка, Сократъ Иванычъ!— продолжала Олимпіада Петровна, — я вотъ до старости дожила, а только недавно сдлала открытіе… Ахъ, Надюша, милая моя, какая я недогадливая! Хочешь кофе?
— Нтъ, мама, благодарю. Скоро обдъ.
— Да, вы вдь обдаете поздно, не такъ какъ я, старуха, въ двнадцать часовъ. Я и забыла. Ну, что-жъ, чашечка кофе не помшаетъ! Когда-то еще дома будешь.
— Минутъ черезъ десять я уйду.
— Ну вотъ теб! Только что показалась, какъ красное солнышко, и ужъ собираешься уходить!
— Да мн нужно!
— Какое-же открытіе?— спросилъ Сократъ Иванычъ.
— А вотъ какое, батюшка! Я замтила, что вс эгоисты очень заботятся о своемъ здоровь.
— Извините, Олимпіада Петровна, но это открытіе не новое!— замтилъ Нальхановъ, — какой-же эгоистъ не заботится о своемъ здоровь?
— Ну, конечно! А только эгоисты такіе хитрые, вы ихъ не скоро разгадаете, а тутъ какъ заговорилъ о своемъ здоровь,— то болитъ, да тамъ колетъ, такъ и знай, что эгоистъ!
Всмъ сдлалось неловко: Нальхановъ ужъ черезъ-чуръ пристально началъ разсматривать чью-то карточку въ альбом, Сократъ Иванычъ выпустилъ такой густой клубъ дыма, что скрылъ имъ не только себя, но и все общество, а Надежда Сергевна поправила шляпку, какъ-бы съ намреніемъ встать и уйти.
— Ты что это, Надюша?— спросила старуха, замтивъ ея движеніе.
— Пора идти!— отвчала та.
— А когда опять придешь? Ты вдь у меня бываешь все какъ-то съ налету. Право!
— Не знаю… Я такъ занята!..
— Ну, да, конечно!— вызывающимъ тономъ замтила мать, — ты научилась этому отъ мужа! Тотъ, бдный, такъ занятъ, что подумаешь, будто управляетъ министерствомъ… Ха, ха! Ему даже некогда было похлопотать по моему длу, т. е. я хотла сказать по нашему общему, семейному длу…
Надежда Сергевна вспыхнула и потупилась.
— Мама, я увряю васъ, что ему дйствительно некогда было!— проговорила она.
— А что же я говорю!— дланно наивнымъ тономъ воскликнула мать,— онъ, бдный, пожалуй, до сихъ поръ терзается, что не могъ… т. е. не усплъ създить, куда я его просила? Но ты его успокой! Дло устроилось такъ хорошо, какъ я даже не ожидала! Да! Онъ можетъ не здить… Теперь не нужно!
— Мама, извините я пойду!
— Уже? Жаль, очень жаль, что не можешь посидть! Но я не хочу, чтобы ты изъ-за меня упускала свои семейныя дла! Когда же придешь? Опять черезъ недлю?
— На будущей недл, въ конц, не раньше!
— Ну, и на томъ спасибо!
Олимпіада Петровна встала и величественно протянула для поцлуя свое пухлое лицо. Нальхановъ тоже всталъ и взялся за шляпу.
— А вы куда?— спросила старуха, — посидите!
— Я званъ на обдъ къ четыремъ часамъ, — сказалъ Нальхановъ, — до свиданія!
— До свиданія! Заходите же, не забывайте старуху! Вы то, хоть, Сократъ Иванычъ, не покидайте меня! А то вс разойдетесь!
— Не покину, не покину, матушка, Олимпіада Петровна — мн некуда идти!— отвчалъ тотъ.
— Ну, то-то! Тмъ боле, что мн еще съ вами нужно поговорить!
И она незамтно для другихъ кивнула въ сторону Нальханова.
— Ну, прощай! Навщай же, смотри! Не забывай мать!— сказала Олимпіада Петровна, давая въ передней послдній поцлуй дочери,— да прізжай съ мужемъ! Я хоть и сердита на него, а всегда буду рада…
— Хорошо, прідемъ!— отвчала та,— а гд Владиміръ? Я его что-то давно не видла.
— Я сама его, матушка, по недлямъ не вижу!— съ горечью отвчала старуха.
— Въ университетъ-то ходитъ?
— Кто его знаетъ! Тоже, сынокъ нечего сказать!— махнула рукой старуха, — болтается кто его знаетъ гд!
— Ну, прощайте, мама!
Надежда Сергевна поцловала мать и вышла на лстницу.
Нальхановъ почтительно слдовалъ сзади.
— Вы, вроятно, подете на извощик, Надежда Сергевна?— спросилъ онъ, когда оба очутились на улиц.
— Нтъ, пойду пшкомъ! Я хочу немного пройтись.
— Если я не ошибаюсь, намъ по одной дорог.
— Я живу въ Пушкинской!— просто отвчала она.
— А я очень близко… на Невскомъ.
Они пошли рядомъ.
— Вы служите?— спросила она.
— Служу.
— Часто бываете у мамаши?
— Наоборотъ, очень рдко. Хотя, по старой памяти, меня тянетъ бывать почаще, но, къ сожалнію, времени свободнаго мало, да кром того очень далеко…
— Да, она привязана къ этой мстности. Мн неудобно бывать здсь часто…
— А вы разлюбили Петербургскую сторону?
— Я никогда ее не любила.
— Но это ваша родина!
— Такъ что же изъ этого?
Оба шли нкоторое время молча.
— Вы какъ будто чмъ-то недовольны, Надежда Сергевна!— ршился замтить Нальхановъ.
— Почему вы спрашиваете меня объ этомъ?— рзко спросила она.
— Такъ. Я замтилъ. Извините, если я откровенно высказался. Мн показалось, что бесда съ Олимпіадой Петровной дурно повліяла на васъ.
— Въ такомъ случа, откровенность за откровенность!— улыбнулась она, — вы угадали. Мать разсердила меня. Я разсчитывала посидть у ней, — теперь нтъ еще трехъ и мн не къ спху, но мн были непріятны ея нападки на мужа да еще въ присутствіи постороннихъ лицъ.
— Надежда Сергевна, я вправ былъ бы обидться за послднее…
— На какомъ основаніи?
Она замедлила шаги и такъ холодно, даже строго взглянула на него, что онъ смутился.
— Впрочемъ… это правда!..— пробормоталъ онъ, — я все еще не могу забыть того времени… нашего дтства… отвыкнуть отъ прошлаго…
— Мы не дти — рзко оборвала она его.
— Тысячу разъ правда! Виноватъ, Надежда Сергевна! Мы теперь совсмъ, совсмъ чужіе… Вы доказали это уже тмъ, что не удостоили меня приглашеніемъ на вашу свадьбу, не оказали чести знакомства съ вашимъ мужемъ.
Она подумала немного прежде чмъ начать говорить, но когда заговорила въ словахъ ея уже не было прежней жесткости.
— Извините и меня, Максимъ Яковлевичъ, если я васъ обидла, причисливъ въ постороннимъ. Для матери, которая васъ знала съ дтства, вы, конечно, свой человкъ. Но все-таки мн было очень непріятно, когда она такъ… нехорошо… да, нехорошо отзывалась о муж! Обидне всего, что она его вовсе не знаетъ.
— Мн кажется, Олимпіада Петровна, какъ женщина нервная и… немного больная, конечно преувеличиваетъ…
— Вотъ, вотъ, именно. Кром того, сохрани Богъ вздумать ей возражать. Поэтому я скоре ушла… Оставшись одна, она подумаетъ о томъ, что говорила, и сознается въ своей несправедливости, но теперь лучше не возражать. Подумаешь, за ч?о она сердится на мужа!
— А за что?
— Вамъ, должно быть, хорошо извстна, исторія сестры Ольги.
— Почему вы меня спрашиваете?— осторожно задалъ вопросъ Нальхановъ.
— Очень просто. Во первыхъ, сейчасъ же въ вашемъ присутствіи мама длала довольно прозрачные намеки, кром того, какъ хотите, а я не врю, чтобы она не разсказала вамъ все.
— Да, это правда! Я знаю всю исторію!— сознался Нальхановъ.
— Ну, конечно. А знаете, за что она сердится на мужа?
— Вотъ этого не знаю.
— За то, что онъ не впутался въ эту исторію и вообще отнесся довольно холодно. Теперь вамъ понятенъ намекъ на эгоиста. Это онъ то — эгоистъ!.. Нужно правду сказать, Петръ Степанычъ не уважаетъ Ольгу и уважать ее не за что, но тмъ не мене, если бы только была какая-нибудь возможность, онъ бы уцпился за нее и повелъ дло. Къ несчастію, сдланнаго нельзя было поправить ничмъ. Этотъ господинъ такъ обезпечилъ себ полнйшую безнаказанность, что ни съ какой стороны нельзя было къ нему подступиться. Мужу моему все это было ясню, мама, по своему обыкновенію, требовала невозможнаго и разсердилась, когда ей стали доказывать, что она ничего не добьется.
— И тмъ не мене чего-то она добилась! Вы слышали, она сказала, что дло устроилось… Кром того, при мн былъ разговоръ о посщеніи какого-то старика, о какомъ-то письм…
— Ну, что же! Тмъ лучше! Я очень рада. Бдная Ольга надлала всмъ столько непріятностей!..
Она замолчала и долго шла не проронивъ ни одного слова. Вдругъ на углу одной улицы Нальхановъ остановился.
— Надежда Сергевна,— сказалъ онъ, — вамъ все равно пройти по этой улиц? Это даже немного сократитъ нашъ путь до парка.
— Мн? Конечно все равно!— удивилась она и разсмялась,— ахъ, это та, въ которой мы когда-то жили?
— Она самая! Помните?
— Еще бы! Конечно помню.
— Тутъ ничего не измнилось. Мстность даже не застроилась вовсе. Т же пустыри, огороды… Все то же!
Они теперь шли по узкой улиц, плохо мощеной, съ ветхими, деревянными мостками вмсто тротуара. Справа и слва тянулись маленькіе деревянные домики, раздленные одинъ отъ другого заборами, изъ-за которыхъ торчали покрытыя молодою листвой втви липъИ березъ.
— Мн бы хотлось взглянуть на вашъ домъ!— говорилъ Нальхановъ, — да вотъ онъ никакъ? Онъ и есть!..
Оба остановилась передъ низенькимъ, почти вросшимъ въ землю деревяннымъ, съ мезониномъ, домомъ, въ шесть оконъ на улицу. Старый домъ содержался въ исправности, на окнахъ были чистыя, кисейныя занавски и стояли цвты. Черезъ открытыя настежъ ворота виденъ былъ чистенькій дворъ, а позади довольно большой садъ.
Въ одномъ изъ оконъ за занавской промелькнуло лицо молодой двушки. Она отодвинула горшокъ съ фуксіей и стала смотрть на Надежду Сергевну и Нальханова.
— Пойдемте!— сказала та, и Нальханову показалось, что голосъ ея дрогнулъ — неловко стоять. Могутъ спросить, что надобно!
— Это точно какъ вы, бывало, сидите у окна, читаете или вышиваете и вдругъ выглянете. Да и окно-то это ваше!— сказалъ Нальхановъ, отходя, и мелькомъ взглядывая на Рыняеву, какъ-бы желая сравнить ея лицо съ лицомъ неизвстной двушки.
Надежда Сергевна слегка нахмурилась и ускорила шагъ.
‘Что это? Неужели начало?’ съ неудовольствіемъ подумала она, ‘о, тогда нужно сейчасъ-же прекратить! Я скажу, что устала, сяду на извощика… И безъ того я слишкомъ долго иду съ нимъ! Ну, мама, вы не скоро дождетесь моего визита…’
Но въ глухой, пустынной улиц не было ни одного извощика и, волей-неволей, нужно было идти рядомъ съ Нальхановымъ.
‘По крайней мр я буду молчать! Это самое лучшее!’ сказала себ Надежда Сергевна, ‘не нужно давать ему повода къ болтовн. Помолчимъ и разойдемся! Я найму извощика… А что, если это онъ все нарочно? Нарочно пришелъ къ мам, чтобы встртиться. О, это было-бы такое нахальство, такая дерзость! Однако я встрчаю его здсь уже второй разъ’!..
Она мелькомъ взглянула на него. Лицо его было серьезно, онъ имлъ видъ грустный и сосредоточенный.
‘Нтъ, не можетъ быть!’ тотчасъ-же успокоила она себя, ‘это простая случайность. Онъ достаточно знаетъ меня, да и что ему во мн!’
И преисполненная горделивымъ сознаніемъ своей неуязвимости, сознаніемъ того, что она недоступна для какихъ-бы то ни было искательствъ, она еще разъ взглянула на него и, смясь, замтила:
— Тутъ-ли вы, Максимъ Яковлевичъ, или вс въ прошломъ?
— Я? встрепенулся Нальхановъ, — да, вы угадали. Я весь въ прошломъ! Мн вспомнилось мое дтство, и я такъ увлекся воспоминаніями, что мн казалось, будто я только вчера проходилъ по этой улиц.
— Не думаю, чтобы ваши воспоминанія были особенно пріятны. Кажется, вы не важно учились и вашъ строгій папаша частенько наказывалъ васъ!— замтила Надежда Сергевна.
— А вы помните? Помните, какъ я однажды, прямо изъ гимназіи, убжалъ къ вамъ, въ садъ, и вы меня нашли въ бесдк?
— Помню! Вы еще ни за что не хотли идти домой, и мама принуждена была оставить васъ ночевать.
— Да, да!— вздохнулъ Нальхановъ,— какъ подумаешь, сколько времени прошло! И все то непріятное, что было въ дтств, кажется теперь такимъ хорошимъ, вспоминается съ такой радостью! Должно быть оттого, что миновало и никогда не вернется!.. Помню, напримръ, съ какимъ нетерпніемъ я ждалъ каждаго праздничнаго дня! Вдь эти дни я вс напролетъ проводилъ въ вашей семь. Какъ было тогда весело!
Онъ украдкой взглянулъ на спутницу. Лицо ея было серьезно, глаза задумчиво устремлены впередъ, словно и она переживала воспоминанія дтства…
Незамтно оба вошли въ Александровскій паркъ. Деревья и кустарники только недавно опушились молодой зеленью. Взрытыя и выровненныя граблями рабатки и посыпанныя краснымъ пескомъ дорожки своимъ чистымъ, обновленнымъ видомъ радовали взглядъ. Отовсюду раздавалось веселое щебетанье птицъ. По главной алле мчались щегольскіе экипажи съ сидвшими въ нихъ нарядными барынями и разодтыми, какъ куколки, дтьми, розовыя щечки которыхъ и искрившіеся глазенки явно указывали на степень испытываемаго удовольствія отъ прогулки на свжемъ воздух.
Отъ ходьбы-ли, или также отъ долгаго пребыванія на свжемъ воздух и щеки Надежды Сергевны покрылись румянцемъ.
— Вы не устали, Надежда Сергевна?— спросилъ Нальхановъ.
— Не особенно! Я люблю ходить.
— А я хотлъ предложить отдохнуть съ четверть часа. Вдь вы не торопитесь, не правда-ли?
— Нтъ, не тороплюсь!
— Тогда присядемте. Вонъ, тамъ, есть свободная скамейка.
Они сли на скамейку, скрытую отъ главной аллеи густо переплетшимися между собою голыми сучьями акаціи.
— У васъ, Надежда Сергевна, такой видъ, можно подумать, что вы грустите!— сказалъ Нальхановъ.
— Нтъ, ничего!— улыбнулась Рыняева, — это я такъ. Вспоминаю о сестр. Вдь я сегодня за тмъ и пришла, чтобы узнать, что съ нею… Я никакъ не ожидала отъ нея такого поступка.
— Поступокъ крайне… легкомысленный!— замтилъ Нальхановъ,— впрочемъ, знаете, Надежда Сергевна, есть натуры, которыя… трудно опредлить, что это за натуры! У меня… я былъ близокъ къ одной такой двушк.
— Вы? Вотъ какъ!— протяжно произнесла Рыняева и съ боку взглянула на него.
— Да, Надежда Сергевна, — началъ Нальхановъ, — два года только прошло посл нашего разговора на Карповк, а въ эти два года я усплъ пережить столько, сколько не переживешь и въ пять лтъ.
— Неужели? подняла она на него глаза, недоумвая, къ чему ведетъ эта прелюдія и смутно опасаясь чего-то, чего не должно было быть между ними.
— Мн некому открыть свою душу,— продолжалъ Нальхановъ,— некому разсказать о своихъ испытаніяхъ и, будь вы не замужемъ, я не сталъ-бы разсказывать вамъ…
— Что же случилось? Какія испытанія? Съ этой двушкой?
— Очень горькія, Надежда Сергевна! Позволите-ли вы мн говорить съ вами какъ съ другомъ дтства, быть вполн искреннимъ, даже можетъ быть забывая, что меня слушаетъ женщина? Поймите, Надежда Сергевна, что у меня нтъ друзей, есть мужчины-пріятели, которые никогда не поймутъ моего горя, — да и что мы, мужчины, вообще понимаемъ въ такихъ вопросахъ, — но друзей у меня нтъ, и вы являетесь единственнымъ человкомъ, который меня пойметъ, потому что вы знали меня съ дтства, почти на вашихъ глазахъ слагался мой характеръ…
Надежда Сергевна, сидвшая все время опустивъ голову, подняла ее теперь и съ любопытствомъ и сочувствіемъ взглянула на Нальханова. Ей пріятно было его довріе, затмъ все это оказывалось настолько любопытнымъ, что Надежда Сергевна, отдавшись охватившему ее чувству, съ удовольствіемъ приготовилась слушать Нальханова.
Но сна тотч’асъ-же овладла собой и съ притворнымъ равнодушіемъ въ тон спросила:
— Должно быть что-нибудь ужъ очень романическое? Не правда-ли?
— Скоре нчто патологическое!— отвчалъ Нальхановъ, — двушка оказалась субъектомъ въ полномъ смысл слова ненормальнымъ.
— А кто она?— не удержалась Надежда Сергевна и ужасно смутилась. ‘Теб-то какое дло?’, тотчасъ упрекнула она себя,— ‘ахъ, какъ ты себя сегодня странно ведешь!’
— Кто она?— подхватилъ Нальхановъ — какъ вамъ сказать… Довольно образованная, развитая двушка, повидимому изъ хорошей семьи, о которой я все-таки такъ до сихъ поръ ничего не знаю! Познакомился я съ нею совершенно случайно на подъзд театра по окончаніи какой-то оперетки. Она служила въ хор и получала крошечное жалованье, чуть-ли не 20 или даже 15 рублей въ мсяцъ. Вначал я принялъ ее за одну изъ тхъ особъ… вы понимаете, но оказалось не то. Бдняжка любила искусство, училась въ консерваторіи и, подобно многимъ, мечтала поступить въ оперу. Но поступленіе туда по какимъ-то неизвстнымъ причинамъ все затягивалось, матеріальное положеніе ухудшалось и двушка рада была, что попала въ оперетку. Это была очень талантливая, способная двушка, но съ какой-то странной особенностью хвататься за все и ничего путемъ не достигать. Она недурно пла, была хорошей музыкантшей, прекрасно рисовала, писала прелестныя стихотворенія, съ успхомъ занималась ваяніемъ, одно время даже преподавала и была недурной учительницей. И все это какъ-то шло у ней прахомъ!.. Глядя на нее, мн казалось иногда, что природа зло подшутила надъ ней: вложила въ нее артистическую душу и не дала характера. Но если бы вы знали, какъ она мучила меня!
— Вы любили ее?— спросила Надежда Сергевна.
— Да, на мое несчастье! Я нанялъ небольшую квартирку, и мы стали жить. Я просилъ ее бросить оперетку, предлагалъ заняться рисованіемъ, давать уроки музыки, писать даже стихи, но она и слушать не хотла! Бывало разсердится и кричитъ: ‘Что же вы хотите, чтобы я умерла? Я не могу жить въ вашей скучной обстановк. Мн нуженъ блескъ газа, костюмы, звуки музыки,— ими я только дышу!’ А какое! Отъ этого газа, постоянной простуды за кулисами, душныхъ уборныхъ, катаній на тройкахъ (она увлекалась до того, что посл спектакля здила съ офицерами за городъ, а вернувшись плакала у меня въ ногахъ и рвала на себ волосы!),— такъ вотъ отъ всего этого у ней начала развиваться чахотка. Въ такомъ состояніи она была ужасна. Утромъ кашель, слезы,-жалобы на судьбу, всми недовольна, все швыряетъ, — а вечеромъ мчится въ свой балаганъ и толкается по холодной сцен, изображая пансіонерку въ дурацкомъ ‘Мокромъ амур’. Я любилъ ее, Надежда Сергевна, — любилъ не какъ равную подругу жизни, что-ли, а какъ больного, причудливаго, милаго ребенка, но въ этомъ ребенк столько было распущенности, ненужной лжи, коварства, что вы представить не можете, какъ я страдалъ!..
— И все-таки не ршались ее бросить?
— Не могъ! Много въ ней было очень милаго, даже наивнаго. Начинаешь ее упрекать, зачмъ она похала на тройк, а ей, какъ ребенку, даже слово ‘тройка’ нельзя упомянуть! Сейчасъ она вся вспыхнетъ, загорится, глаза заблестятъ и начинаетъ молить: ‘подемте, милый, такой, сякой, ради Бога подемте!’ Начинаешь ей читать наставленія, — она хохочетъ, поетъ, или вдругъ разрыдается до истерики. Сначала я ее ревновалъ, потомъ бросилъ — не стоитъ, я озлоблялся на нее, потомъ пересталъ озлобляться и осталось во мн къ ней только одно чувство жалости. Жаллъ я ее ужасно, въ особенности въ послднее время, когда у ней открылась чахотка. Она уже не здила въ оперетку, вдругъ притихла, сжалась и сильно страдала, проводя ночи безъ сна, хотя бодрилась и, какъ вс чахоточные, далека была отъ мысли о смерти.
— Бдная!— вырвалось у Надежды Сергевны.
— Да, именно: бдная!— подтвердилъ Нальхановъ, — такъ я мысленно называлъ ее, сидя около кушетки, на которой она, бывало, лежитъ. ‘Бдная моя двочка’, думаю, — вдь ей, подумайте, не было еще девятнадцати лтъ,— ‘кто это тебя изуродовалъ! Была ты талантливая, отзывчивая, теплилась въ теб искра Божья, и точно какой Мамай прошелъ по твоей душ, все опустошилъ, исковеркалъ, умертвилъ’… Ну, просто какой-то цвтокъ растоптанный! И такъ, бывало, станетъ глубоко жаль ее, что приподнимешь за худенькія плечики, голову положишь себ на руку да и качаешь какъ маленькаго ребенка!..
Нальхановъ замолчалъ и, вздохнувъ, началъ нервно чертить тростью по песку.
— Она умерла?— спросила Надежда Сергевна.
— Да. Два мсяца тому назадъ. А какъ не хотлось ей умирать, какъ отчаянно боролась она со смертью! Въ бреду вспоминала о театр, порывалась встать, требовала, чтобы ей дали платье, голосъ у ней совсмъ пропалъ и она шепотомъ напвала аріи, потомъ, когда приходила въ себя, молилась, каялась въ грхахъ и все просила, чтобы на ея могил было какъ можно больше цвтовъ…
Нальхановъ снова замолчалъ и погрузился въ задумчивость. Задумалась и Надежда Сергевна.
— Господи, сколько страданій въ мір!— вздохнувши, сказала она.
— И при этомъ добавьте: никому не нужныхъ, излишнихъ страданій, почти безсмысленныхъ!— замтилъ Нальхановъ,— хоть бы эта Леночка! Родись она при другой обстановк, получи другое воспитаніе и изъ нея бы могъ выйти полезный членъ общества. А вотъ сгорла безъ слда, такъ скоро и такъ безсмысленно, да еще меня измучила.
— А ея родители? Вы не знали ихъ?
— Нтъ! О нихъ она никогда не упоминала и не любила, когда я спрашивалъ. Изъ отрывочныхъ, случайныхъ фразъ можно было догадаться, что отца она потеряла рано, еще въ дтств, а мать живетъ гд-то въ провинціи. Оттуда Леночка, какъ мотылекъ на огонь, устремилась въ столицу, и вотъ…
— Вы очень ее любили?— спросила Надежда Сергевна.
— Больше жаллъ, въ особенности когда обнаружилось, что она не въ состояніи владть собою. Я готовъ былъ на какія угодно жертвы, чтобы спасти бдную двушку. Но это было невозможно!
Надежда Сергевна искоса, украдкой, взглянула на него, какъ бы желая удостовриться, точно ли онъ такъ сильно любилъ Леночку.
Нальхановъ сидлъ мрачно потупившись.
И точно вдругъ что-то кольнуло молодую женщину. Какъ несправедливо бціо ея прежнее къ нему отношеніе! Она считала его холоднымъ, разсудочнымъ человкомъ, карьеристомъ, строго обдумывавшимъ каждый шагъ въ жизни, человкомъ неспособнымъ увлечься. А вотъ увлекся же онъ несчастной двушкой и пожаллъ въ ней погибающую душу! Какъ знать, можетъ быть въ тотъ вечеръ, на дач, когда Надежда Сергевна такъ холодно оттолкнула его отъ себя, онъ дйствительно любилъ ее, и потомъ, когда пришелъ въ церковь, на внчаніе…
И маленькое сожалніе о прошломъ закралось въ душу Надежды Сергевны. Но она овладла собою. ‘Кмъ же онъ, однако, утшился!’ подумала она, ‘какой-то жалкой, потерянной двочкой изъ оперетки! Хорошъ!’ женщины не прощаютъ даже намековъ на измну.
Надежда Сергевна вдругъ повернула къ Нальханову озабоченное лицо и быстро спросила:
— Который часъ?
— Половина четвертаго!— отвчалъ тотъ, справившись по карманнымъ часамъ.
— Уже? Какъ, однако, поздно! Нужно торопиться!
— А когда Петръ Степанычъ приходитъ со службы?— спросилъ Нальхановъ.
— Около четырехъ.
— Тогда вамъ придется хать.
— Да, я сяду въ конку. Я никакъ не думала, что такъ поздно.
— Надежда Сергевна, отчего вы не хотите познакомить меня съ Петромъ Степанычемъ?
— Какъ не хочу?— смущенно заговорила она, — помнится, вы ничего мн объ этомъ не говорили.
— Можетъ быть потому, что видлъ, какъ вы избгаете меня…
— Васъ? Нисколько!
— Да? Ну, тогда, значитъ, мн показалось. Вообще я въ послднее время такъ разбитъ нервами, сдлался подозрительнымъ…
— Врю, судя по тому, что вы мн сейчасъ сказали! Подумайте, съ какой стати мн васъ избгать!
— Значитъ, мы по-прежнему остаемся съ вами добрыми знакомыми?
— Конечно. Мы не ссорились. Вы незнакомы съ мужемъ, но это дло поправимое…
— Какимъ образомъ?
— Въ будущую среду, передъ отъздомъ на дачу, мы оба будемъ у мамаши. Приходите тоже, и познакомитесь!
— Отлично! Я такъ много слышалъ о Петр Степаныч, что сочту за большую честь знакомство съ нимъ!
— Гд вы могли слышать?— удивилась она.
— Много толкуютъ о немъ въ нашемъ чиновничьемъ обществ…
— Хорошо или дурно?
— Очень хорошо! Цнятъ его знанія, удивляются трудолюбію…
— Ну, конечно!— весело разсмялась она,— Петръ Степанычъ образецъ добродтели! Однако, вотъ и конка! До свиданія!
Нальхановъ почтительно раскланялся…

IX.

У Вры не было послдней лекціи, и она пришла раньше домой. Время было самое горячее, — начались повторенія передъ экзаменами и Вра сильно утомлялась. Она вставала въ шесть часовъ утра, наскоро пила чай и, передъ тмъ какъ идти на занятія, пробгала пройденное наканун. Очень часто случалось, что лекціи затягивались до пяти-шести часовъ вечера и Вра, страшно утомленная, изголодавшаяся до того, что даже не хотлось сть, вернувшись домой, буквально падала на диванъ, а черезъ часъ, полтора, не хотя повши, снова принималась за лекціи.
Она очень похудла, поблднла и Петръ Степанычъ въ шутку говорилъ, что ею свободно можно пользоваться какъ закладкой въ книгу.
Съ связкой тетрадей подъ мышкой Вра позвонилась у дверей квартиры Петра Степаныча и была крайне удивлена, когда кухарка Груша, — молодая, бойкая двушка, сообщила ей, что господъ нтъ дома, а въ гостиной сидитъ ‘какой-то, не то мастеровой, не то изъ учащихъ’…
— Какой мастеровой, что вы путаете, Груша!— разсмялась Вра, — къ кому онъ пришелъ?
— Васъ спрашивалъ… и барина тоже!
— Да полно вамъ допытываться! Это я!— раздался изъ гостиной голосъ Доронина и онъ самъ показался на порог.
Онъ значительно возмужалъ, отпустилъ большую бороду, сталъ носить очки. Цвтъ лица у него былъ по прежнему свжій, прекрасный, съ легкимъ налетомъ загара. Онъ былъ въ синей суконной блуз и высокихъ сапогахъ.
— Ахъ, это вы?— обрадовалась Вра, сдлавъ къ нему невольное, быстрое движеніе и крпко пожимая руку,— ну какъ? Откуда?
— Какъ? Видите сами, — здоровъ и процвтаю, а пріхалъ изъ Москвы!
— Давно пріхали?
— Второй день всего. Въ Москв пробылъ три дня, и выходитъ недля какъ изъ дому.
— По дламъ пріхали?
— Въ Москву — по дламъ, а сюда — васъ повидать и прочихъ.
— Повидали?
— Васъ, — имю сейчасъ удовольствіе, а прочихъ отложимъ на завтра. А посл завтра опять домой.
— Такъ скоро?
— Нельзя, работы начались! Ну-съ, милая барышня, я долженъ вамъ сдлать большой выговоръ!
— За что?
— Дурно себя ведете!
— Какъ?— вспыхнула Вра.
— Да такъ! Посмотритесь-ка въ зеркало, на кого вы похожи!
— А что?— встрепенулась Вра, — можетъ быть чернила…
— Какія тамъ чернила! Похудли вы, позеленли, вотъ что!..
— Ну, это что же! Я думала въ самомъ дл въ чернилахъ выпачкалась!
— Нтъ, такъ не годится, не годится! Засушитъ васъ медицина!— покачалъ головой Доронинъ.
— Скоро экзамены, и конецъ!
— А осенью опять начало?
— Да, второй курсъ!..
— А лтомъ куда?
— Въ Лсной, на дачу. Поживу у сестры, отдохну.
— Не то, все не то!— снова покачалъ головой Доронинъ, — что такое вашъ Лсной! Вамъ-деревенскій воздухъ нуженъ! Подемте-ка къ намъ, а? У насъ ныншнее лто соберется большая компанія.
— Я въ деревню и такъ поду, вотъ кончу только курсъ.
— Это само собой разумется! Милости просимъ къ намъ. Кстати въ нашемъ сел пунктъ и фельдшеръ въ немъ пьяница.
— Ау него четверо ребятъ?
— Откуда вы знаете?— удивился Доронинъ.
— Я ничего не знаю, но думаю.
— И, представьте,— угадали!
— Такъ пускай ужъ онъ остается на этомъ пункт.
— Вы просите?
— Если это хоть сколько-нибудь отъ васъ зависитъ,— да, прошу!— отвтила Вра и глаза ея загорлись.
— Молодецъ вы!— вырвалось у Доронина.
Онъ всталъ и въ волненіи нсколько разъ прошелся по комнат.
— Слушайте, — сказалъ онъ, остановившись передъ двушкой и пристально смотря ей въ глаза,— бросьте вы вашу медицину,— подемте къ намъ?
Она отрицательно покачала головой.
— Неужели вы думаете ею принести пользу народу?— продолжалъ Доронинъ,— я знаю, это ваша мечта, но зачмъ же осуществлять ее именно тамъ!
— А какъ же иначе?
— Нужно жить съ народомъ, жить его жизнью.
— Я и буду жить съ народомъ!
— Вы думаете! Вы думаете, что если сдлаетесь фельдшерицей и поселитесь въ деревн, такъ это будетъ значить, что живете съ народомъ? Эхъ, Боже мой! Мало-ли людей живетъ ныньче въ деревн, но вс эти врачи, фельдшера, фельдшерицы, учителя и пр. часто ничего общаго съ народомъ не имютъ. Вы забываете одно, что привыкши жить въ Петербург, вы свои привычки цликомъ перенесете въ деревню.
— Зачмъ же?— спросила Вра.
— Какъ зачмъ? Затмъ, что человкъ не такъ-то легко, даже при самомъ искреннемъ желаніи, отдлывается отъ своихъ вкусовъ и взглядовъ.
— Если мои взгляды справедливы, и вкусы не какіе-нибудь, то зачмъ же я отъ нихъ буду отдлываться?
— Справедливы?— воскликнулъ Доронинъ.— Справедливы они здсь, при вашемъ склад жизни, а тамъ, въ деревн,— это еще вопросъ! Я видалъ много интеллигентныхъ людей, горвшихъ желаніемъ послужить народу, а стоило имъ только близко соприкоснуться съ народной жизнью, — какъ они тотчасъ же разочаровывались и изъ друзей длались чуть-ли не врагами…
— И вы боитесь, что то же самое случится со мной?— тихо спросила Вра.
— Какъ вамъ сказать…— смутился Доронинъ.
— Скажите прямо: боюсь. Да, боитесь? Ну, такъ вотъ что я вамъ скажу: ‘интеллигентныхъ’ привычекъ у меня нтъ, на курсахъ насъ, между прочимъ, учатъ не брезговать ничмъ, такъ какъ знаютъ, вроятно, что намъ придется жить въ деревн, лечить грязныхъ мужиковъ и бабъ, возиться съ заразными, залечивать гнойныя раны. Многія изъ моихъ товарокъ любятъ бывать въ обществ, посщать оперу, т, вроятно, сами не пойдутъ въ деревню, а останутся здсь. Я же не бываю нигд, да меня и не тянетъ никуда, — сестра, вонъ, никакъ не можетъ меня въ театръ вытащить. Что же мн, или, врне, вамъ опасаться за меня?
— Вы еще молоды, да къ тому же заняты, — отвчалъ Доронинъ, — погодите, будетъ у васъ больше досуга, вы и не замтите, какъ закрутитъ васъ эта пустая, городская жизнь.
— Полноте, Викторъ Иванычъ! Жизнь моя не измнится и будетъ такая же какъ теперь. А я и теперь хоть живу въ ненавистномъ для васъ Петербург, но совсмъ какъ въ деревн. У васъ тамъ, пожалуй, оживленне! Вонъ, вы говорите компанія какая-то надетъ, значитъ городскихъ, она то и навезетъ вамъ пустоты! А здсь что же? Все время мое занято тмъ, что я учусь своему ‘ремеслу’ и читаю…
— При томъ слишкомъ много!— раздался изъ передней голосъ Петра Степаныча.
— Какъ вы подошли, что мы васъ не замтили?— воскликнула Вра.
— Еще бы! Оба вы такъ кричали, что на лстниц было слышно! Здравствуй ‘городъ’, здравствуйте ‘деревня’!
Петръ Степанычъ пожалъ руку Вр и Доронину и заглянулъ въ комнату жены.
— А гд же Надя?— спросилъ онъ.
— Никого нтъ!— отвчала Вра, — а Надюшка, кажется спитъ… Викторъ Иванычъ такъ стремительно аттаковалъ меня, что я не успла навести справки. Ахъ, Боже мой, это еще кто?— воскликнула она выходя въ переднюю и увидя фигуру мужчины охорашивавшуюся передъ зеркаломъ.
— Это я! Здравствуйте, Вра Сергевна!— привтствовалъ ее Кирилочкинъ, ловко повернувшись на каблукахъ,— Петръ Степанычъ затащилъ!
— Есть-ли у насъ что сть — сказалъ Петръ Степанычъ,— вотъ такъ каламбуръ! Каламбуры, должно быть особенно хороши выходятъ на голодный желудокъ. Человкъ становится остроумне. А, какъ ты думаешь, Врочка.
— Почему вы меня спрашиваете?
— Потому что, по моему, ты вчно голодна… и остроумна. Представьте господа, ни пьетъ, ни стъ, все только книжки читаетъ!
— Разв это не похвально!— спросила Вра, беря изъ рукъ Петра Степаныча шляпу и кладя ее на окно.
— Похвально для ума, убыточно для здоровья!— замтилъ тотъ,— а что гласитъ древняя, латинская поговорка?
— Хотите сть, я велю подавать!— сказала Вра.
— Нтъ, ужъ мы подождемъ Надю! Авось не умремъ отъ голода? Въ ожиданіи, съ Василіемъ Никодимычемъ сразимся въ шахматы, а вы продолжайте вашъ разговоръ прерванный такъ не кстати! Ну-ко, Василій Никодимычъ, желаешь реванша?
— Желаю!— отозвался Кирилочкинъ, присаживаясь къ столику.
— Вы играете въ шахматы?— спросила Вра Доронина.
— Нтъ! Считаю это занятіе глупымъ!— тихо отвчалъ онъ.
— И я тоже! Вотъ мы съ вами сошлись! А въ карты?
— Карты, — развращенность.
— И въ этомъ мы сошлись!
— Вообще, оказывается, мы во многомъ сходимся съ вами, за исключеніемъ одного…
— И самаго главнаго?
— Да! Взглядовъ на жизнь.
— Можетъ и въ этомъ когда-нибудь сойдемся?
— Дай Богъ!
— Нтъ, не нужно! Теперь у насъ есть о чемъ спорить, а тогда что же мы будемъ длать? Сидть въ деревн, обработывать землю… Впрочемъ вы, кажется, еще заняты просвщеніемъ народа?
— Какъ вамъ сказать! Я составилъ маленькое наставленіе о томъ какъ предохранять себя отъ болзней.
— Ага, попались!— воскликнула Вра,— а кто отрицалъ медицину?
— Это не медицина, а… ну, гигіена, что-ли!
— Именно на нее больше всего и обращаетъ вниманіе ныншняя медицина.
— И прописываетъ лекарства?
— Въ тхъ случаяхъ, когда ничмъ другимъ нельзя помочь.
— Опять сцпились?— спросилъ Петръ Степанычъ,— и все изъ-за медицины! Можно подумать, что оба глубоко ненавидятъ другъ друга, а между тмъ…
— Что ‘между тмъ’?— спросила Вра.
— Между тмъ… говорите, говорите, мы вамъ не будемъ мшать!.. Ну, Василій Никодимычъ, спасай свою ладью!
Въ передней звякнулъ звонокъ.
Вс насторожились. Петръ Степанычъ только что хотлъ передвинуть пшку и замеръ въ неподвижности.
Въ гостиную вошла Надежда Сергевна.
— Какое общество!— воскликнула она, здороваясь со всми — не даромъ у меня было предчувствіе, что кто-нибудь да у насъ есть. Простите, я сейчасъ!
Она прошла въ спальню, гд находилась Надюша и тотчасъ вернулась.
— Ну, что Олимпіада Петровна?— спросилъ Петръ Степанычъ.
— Ничего, здорова, поэтому брюзжитъ. Господа, я думаю вы страшно проголодались! Пойдемте въ столовую!
Общество разслось въ столовой, Груша подала супъ.
— Что это ты какая возбужденная?— спросилъ Петръ Степанычъ, искоса взглянувъ на жену.
— Возбужденная? Очень можетъ быть. Я торопилась и отъ конки шла очень скоро. Вообрази: вошла сейчасъ въ дтскую, Надюша спитъ, и вмст съ ней нянька!.. Какъ хочешь, Петръ Степанычъ а намъ придется разстаться съ Василисой.
— Какъ знаешь!— отвчалъ мужъ.
— Неповоротлива, лнива… однимъ словомъ вс качества… Василій Никодимычъ, хотите еще супу?
— Нтъ, благодарю васъ!— съ сладкой улыбкой отвчалъ Кирилочкинъ.
— Что же новаго у Олимпіады Петровны?— спросилъ Петръ Степанычъ.
— Да ничего.
— Брюзжитъ, говоришь?
— Да, на тебя.
— Все изъ-за Ольги?
— Изъ-за нея. Впрочемъ, дло, повидимому, устраивается. Дядя заставляетъ его жениться.
— Не поздравляю Ольгу.
— Да, но это все-таки, лучше! По обыкновенію я застала маму за кофе. Были у нея Сократъ Иванычъ… Нальхановъ.
— Это кто? Новый какой-то!
— Новый? Ха, ха! Слышишь Вра! Нальхановъ еще гимназистомъ ходилъ къ намъ.
— Никогда не видалъ его.
— Наврно видалъ, да не обращалъ вниманія. Мало-ли у насъ бывало молодежи.
— Кто же онъ такой? Чмъ занимается?
— Чиновникъ. Очень интересуется тобой. Хочетъ познакомиться.?.
Надежда Сергевна вдругъ уронила ножъ и оттого-ли или отъ чего другого сильно покраснла.
— Познакомиться? Что же ему во мн? А впрочемъ въ добрый часъ!— отвчалъ Петръ Степанычъ, наклоняясь надъ тарелкой.
— Конечно, пусть! Онъ человкъ порядочный! А вотъ и моя королева голосъ подаетъ!— сказала Надежда Сергевна, услышавъ изъ спальни крикъ Надюши,— ну, господа, я васъ оставляю!— замтила она, вставая изъ-за стола и направляясь въ спальню.— Вра распорядись на счетъ кофе!— послышался за. дверью ея голосъ.
— Что же, Василій Никодимычъ, докончимъ, что-ли партію?— предложилъ Рыняевъ.
— Докончимъ! Реваншъ то я, все-таки хочу получить! Вотъ только у меня есть маленькій вопросецъ къ Вр Сергевн.
— Говорите скоре, а то я уйду на кухню!— сказала та.
— Вы ржете трупы?
— Ржемъ.
— Нтъ, вы, лично?
— И я, лично, вмст съ другими.
Кирилочкинъ сдлалъ брезгливую гримасу и помоталъ головой.
— И вамъ не страшно, не противно?
— Въ начал, съ непривычки, было немного противно, а теперь ничего.
— Удивительно!— приподнявъ плечи произнесъ Кирилочкинъ и возвратился къ столику.
— Чего теб удивительно?— спросилъ Рыняевъ.
— Да вотъ двицы трупы ржутъ.
— Ну, а теб-то что до этого. Учатся и ржутъ!
— Такъ какъ же, подумай!— зашепталъ Кирилочкинъ,— былъ человкъ, сдлался трупомъ и вдругъ его… брр.. страшно! Знаешь что, Петръ Степанычъ, я бы боялся, не женился-бы на такой двиц.
— Да за тебя, Василій Никодимычъ ни одна изъ такихъ двицъ не пойдетъ.
— А почему такъ?— спросилъ Кирилочкинъ, охорашиваясь, — что же ты думаешь, что я… А? Почему?
— Пустяковъ много говоришь! Ты у насъ женишься на купеческой дочери и будь счастливъ.
— Не иначе все-таки, какъ на образованной, я вдь Петръ Степанычъ образованіе уважаю!
— Уважай! А теперь ходи!
— Сейчасъ, сейчасъ!
Кирилочкинъ бросилъ взглядъ въ тотъ уголъ гостиной, гд Вра разговаривала съ Доронинымъ, вздохнулъ и началъ играть. Онъ сдлалъ рискованный ходъ, и къ удивленію замтилъ, что противникъ
не оцнилъ его значенія. Кирилочкинъ пристально посмотрлъ на Петра Степаныча.
Тотъ сидлъ въ задумчивой поз, подперевъ голову рукой и смотрлъ на шахматную доску широко раскрытымъ, остановившимся взглядомъ.
‘Что съ нимъ, о чемъ онъ задумался’! подумалъ Кирилочкинъ,— ‘какъ это странно, право’!
Изъ того угла гд сидли Вра и Доронинъ до него доносились отрывки ихъ разговора.
— Неужели правда?— спросила Вра, и, подумавъ, продолжала, — я не знала этого, но если это все такъ…
— Петръ Степанычъ!— сказалъ Кирилочкинъ,— что же ты?
— Сейчасъ!— глухо отвчалъ Рыняевъ, — шахъ королев!
— Что ты, что ты!— воскликнулъ Кирилочкинъ, покраснлъ и даже подпрыгнулъ на стул,— не можешь ты такъ!.. Вдь ты открываешь матъ королю!
— Ахъ, да, правда.
—… Есть, вроятно, люди, которые не преслдуютъ, исключительно эгоистическихъ цлей, но можетъ быть… послышался голосъ Вры.
‘Умные разговоры ведутъ’! подумалъ Кирилочкинъ, и чтобы вывести Петра Степаныча изъ его упорной задумчивости, сказалъ:
— Знаешь, Кубриковъ получаетъ новое назначеніе.
— Кто теб говорилъ?— спросилъ Петръ Степанычъ.
— Вс говорятъ! Разв ты не слышалъ?
— Нтъ!
И Петръ Степанычъ снова погрузился въ задумчивость.
Онъ сидлъ по прежнему, подперевъ голову рукой и прислушивался къ звукамъ, исходившимъ изъ спальни. Все боле и боле разгоравшейся и, становившейся даже шумной, бесды Вры съ Доронинымъ онъ вовсе не слышалъ, но тамъ за стнкой, онъ ловилъ каждый звукъ, каждый шорохъ. Двочка шумла, капризничала, швыряла что-то на полъ, затмъ слышалось звяканье ложки, ребенокъ покрякивалъ отъ удовольствія и протяжно производилъ губами звукъ: ‘Фс… Фс…’
‘Кормятъ’! подумалъ Петръ Степанычъ,— ‘кормятъ кашкой и даютъ молока. Ишь какъ она пить хочетъ’. Затмъ послышались всплески воды и ребенокъ опять заблажилъ. ‘Теперь моютъ личико и ручки’! сказалъ себ Петръ Степаныч, — ‘терпть не можетъ мыться’. Посл этого послышался голосъ Надежды Сергевны, она занимала двочку, показывала ей игрушки: ‘а сренькій козликъ, какъ длаетъ козликъ? Бя-я, бя-я…’ ‘Бя-я’! повторялъ за нею ребенокъ и заливался неудержимымъ хохотомъ. ‘А какъ Надюша ножками ходитъ? Ну, иди, иди’! слышался ободряющій голосъ жены и побдный крикъ, преодолвшаго трудность, ребенка. И потомъ хохотъ, звучный, веселый хохотъ жены.
Есть такіе психологическіе моменты, когда человкъ подъ личиной того или другого чувства подъ демонстрирующимъ выраженіемъ этого чувства, будь то смхъ или слезы, хочетъ скрыть то настоящее, что лежитъ у него въ глубин души, но если опытъ длается вблизи родного или близкаго человка, то онъ рдко увнчивается успхомъ, — этотъ близкій, сердцемъ, чутьемъ угадаетъ правду.
Почему-то Петру Степанычу, услышавшему смхъ жены, припомнилось имя: ‘Нальхановъ’.
‘Нальхановъ’, повторялъ онъ про себя, — что такое Нальхановъ?.. Ахъ да, она сегодня говорила о немъ… говорила что встртилась…
— Шахъ королю королевой!— объявилъ Петръ Степанычъ.
— Послушай, это наконецъ невозможно!— вскричалъ Кирилочкинъ, — вдь я беру королеву ладьей!..
Петръ Степанычъ измнилъ ходъ.
‘Беретъ королеву… наша ‘королева’, Надюша… мелькало у него въ голов,— ‘отчего она сейчасъ ушла къ ней, сидитъ тамъ, не выходитъ… Зачмъ она такъ смется?.. Вотъ опять!.. Смялась ли она, когда-нибудь такъ? Когда?.. Она смется рдко и тихо… только разъ, когда она была беременна и съ нею сдлалась истерика…’
— Теперь, черезъ три хода теб матъ!— торжественно объявилъ Кирилочкинъ.
— Да, да… сейчасъ!— пробормоталъ Петръ Степанычъ.
‘Нальхановъ’? Да это тотъ молодой человкъ… да, да, тотъ, который былъ въ церкви, и такъ странно смотрлъ… Случайность) случайность, все случайность… Нтъ, тамъ, въ церкви было не случайно, а сегодня… А она все не выходитъ! Что-же это такое?’
— Матъ!— крикнулъ Кирилочкинъ, — что братъ проворонилъ партію?
— Получили реваншъ?— спросила Вра.
— Полнйшій! Съ позоромъ непріятеля! Ура!
И Кирилочкинъ, ликующій, красный, помахалъ рукою въ воздух.
— У меня голова болитъ!— сказалъ Петръ Степанычъ, складывая шахматы въ ящикъ и роняя нкоторыя на полъ.
— Не хочешь больше?
— Голова болитъ!
Петръ Степанычъ всталъ, отошелъ къ окну и началъ смотрть на крышу сосдняго дома, окрашенную лучами заката въ розовый цвтъ.
Вотъ именно такъ, два года тому назадъ онъ стоялъ въ своей одинокой комнат на Гороховой, смотрлъ на окрашенные въ розоватый отблескъ потухавшаго дня крыши и трубы сосднихъ домовъ, и думалъ: ‘чего же боле’?
И онъ достигъ того, о чемъ мечталъ, у него жена, ребенокъ, онъ долженъ быть счастливъ, но отчего же и теперь, какъ тогда, когда онъ былъ одинокъ, чувство тихой грусти все сильне и сильне разростается въ его душ? О чемъ его думы, о чемъ тоска? Неужели онъ жалетъ своего одинокаго, угрюмаго прошлаго, скорбитъ объ утраченной свобод, когда не приходилось ни раздлять свое право, ни удвоивать обязанностей?
‘Какъ раздлить права? Съ кмъ, почему, на какомъ основаніи?’ горячей волной ударяетъ въ голову Петра Степаныча, и волна отливаетъ, разсудочность беретъ верхъ, — ‘какой вздоръ! Вдь пригрезится же такая нелпость! Вотъ еще что выдумалъ! Это низость, низость! Она чистый ангелъ, какъ могъ, какъ смлъ я подумать? Нтъ, нужно не удвоить, а утроить, удесятерить свои обязанности. И, никакого подозрнія, ни тни, ни звука подозрнія… О, Боже мой, я сегодня совсмъ съума сошелъ’!
Петръ Степанычъ медленно проводитъ рукою по лбу, отходитъ отъ окна и медленнымъ, вдумчивымъ взглядомъ смотритъ на Вру.
Вотъ она, эта чистая, непорочная двушка, горящая желаніемъ добра, съ разгорвшимися глазами, сильная духомъ въ слабомъ, немощномъ тл, покуда она здсь, у него,— онъ спасенъ, ему нечего опасаться! Да, ему нечего опасаться!..
И, не отдавая себ отчета, Петръ Степанычъ подходитъ къ Вр въ ту минуту, когда она въ горячемъ спор съ Доронинымъ поднимаетъ худенькую съ синими жилками руку, беретъ эту руку и крпко, крпко пожимаетъ ее.
Происходитъ неловкое замшательство. Вра и Доронинъ съ недоумніемъ смотрятъ на него.
— Вы согласны со мною, не правда-ли?— спрашиваетъ Вра.
— Я! Ну да, ну конечно, я всегда согласенъ съ тобою, Врочка!— горячо восклицаетъ Петръ Степанычъ.
— Если у тебя голова болитъ, то самое лучшее пройтись!— замчаетъ Кирилочкинъ.
— Ты думаешь?
— Конечно! Это отъ сидячей жизни! Пойдемъ, пройдемся!
— Нтъ, не могу! Некогда!
— Ты это что-же, опять набралъ бумагъ?
— Набралъ.
Кирилочкинъ пожимаетъ плечами.
— Не понимаю, что теб за охота! Никто столько не работаетъ. Кубриковъ на что службистъ! Вотъ оттого и голова болитъ! Такъ что-же, пройдемся?
— Нтъ, засяду!
— Какой-нибудь часъ!
— Нтъ ужъ, не соблазняй!
— Ну, какъ знаешь! А я пойду погуляю!
Кирилочкинъ началъ прощаться.
— И мы тоже идемъ!— сказалъ Доронинъ, — Вра Сергевна пойдемте.
— Куда, Вра?— спросилъ Петръ Степанычъ.
— Къ однимъ знакомымъ!— отвчалъ за нее Доронинъ, — кое-кто соберется…
— Вы, смотрите, отъ занятій не отвлекайте ее у меня!— шутливо замтилъ Петръ Степанычъ.
— Полноте, не такая она двица!
— Ну, то то же.
Доронинъ, Вра и Кирилочкинъ вышли въ переднюю вс вмст, а Петръ Степанычъ прошелъ въ кабинетъ, переодлся въ любимое имъ старое лтнее пальто, вынулъ изъ портфеля и разложилъ по столу бумаги, походилъ немного, подумалъ, потомъ слъ за столъ, и, согнувши, по обыкновенію, спину, принялся за работу.
‘Какъ-же это я не прошелъ сегодня къ Надюш?’ — мелькнула у него мысль. Онъ положилъ перо, отодвинулъ отъ себя бумагу и задумался. Ничего подобнаго никогда не бывало. Обыкновенно, придя со службы, Петръ Степанычъ проходилъ въ спальню, а сегодня какъ будто что удержало его, какъ будто ему не хотлось придти туда въ то время, когда тамъ была жена и помшать ей въ ея уединеніи. Въ этомъ была какая-то фальшь, что-то необычное, нехорошее и это нехорошее нужно было уничтожить какъ можно скоре, но Петръ Степанычъ не хотлъ идти къ жен. ‘Пусть она придетъ первая’,— думалъ онъ, — ‘и этимъ докажетъ, что… Что докажетъ?’
Петръ Степанычъ задумался.
‘Ну, что она не виновата!’ ршилъ онъ, беря перо и придвигая къ себ бумаги.
‘Въ чемъ виновата? копошился въ его голов пытливый вопросъ, въ то время, когда рука выводила привычныя, формальныя фразы,— ‘вдь это все вздоръ, надъ этимъ смяться нужно! Это, наконецъ, просто глупо. Встрча съ какимъ-то Нальхановымъ! Ну и Богъ съ нимъ! Пусть онъ Нальхановымъ и останется. Вдь это, если строго разобрать, просто какая-то идіотская, ни на чемъ не основанная ревность! Однако, отчего она не пришла? И потомъ этотъ нервный смхъ? И однако никто не обратилъ вниманія кром тебя, потому что… потому что ты ревнивый дуракъ!.. Вотъ что!’
Наградивъ себя столь не лестнымъ эпитетомъ, Петръ Степанычъ усердно принялся за работу.
А въ это время Надежда Сергевна сидла въ спальн и, держа на колняхъ Надюшу, тихонько разглаживала ея шелковистые, русые волосы. Отблескъ заката мягкимъ, розовымъ цвтомъ окрасилъ и полное, въ ямкахъ личико ребенка и задумчивый профиль матери, и каждый уголокъ веселой, нарядной комнаты, каждый въ ней предметъ.
Слегка отвалившись къ плечу матери, Надюша держала въ рук хорошенькаго игрушечнаго козлика съ позолоченными рожками и, стараясь изобразить какъ ходитъ козликъ, водила имъ по рук матери.
Надежда Сергевна припоминала свою встрчу съ Нальхановымъ. На этотъ разъ онъ значительно выигралъ въ ея мнніи. Онъ даже кажется отсталъ отъ привычки напвать про себя, что придавало ему какую-то хлыщеватость, держался просто, почтительно и былъ искрененъ, разсказывая исторію съ этой несчастной двушкой. Оказывается, однако, у него уже былъ романъ. Каковъ Максъ!
— Что? Ты хочешь походить? Ну, пойдемъ!
Надежда Сергевна спустила дочь на полъ и, придерживая ее сзади за платьице, стала водить по комнат.
Ребенокъ захлебывался отъ радости, размахивалъ ручонками и крпко цплялся въ попадавшуюся на пути мебель. Нечаянное движеніе, — хлопъ, — Надюша ударилась лбомъ о ножку туалета, взвизгнула и залилась плачемъ.
Надежда Сергевна поблднла, схватила дочь на руки, посмотрла на лобъ и, смочивъ кончикъ полотенца въ рукомойник начала прикладывать къ ушибленному мсту. Но Надюш очевидно не понравилась холодная вода: она отталкивала отъ себя руку матери, кричала, барахталась и успокоилась только тогда, когда мать взяла ее на руки и принялась укачивать.
— А-а, а-а, баю, баюшки баю, баю Надюшку мою!— вполголоса напвала Надежда Сергевна.
Ребенокъ становился тише. Онъ началъ, какъ сквозь сонъ, лепетать и съ дтской ласкою водить рукой по лицу матери.
Надежда Сергевна слышала, какъ уходили гости, но не вышла къ нимъ. Сегодня они, почему-то, показались ей особенно неинтересными. Кирилочкинъ еще въ состояніи развлечь своими глуповатыми выходками, но въ большихъ порціяхъ онъ невыносимъ, а Доронинъ, съ своими сектантскими взглядами, просто невозможенъ. Непонятно, чего хорошаго нашла въ немъ Вра, которая десяти минутъ не можетъ провести съ нимъ, чтобы не поспорить.
Надежда Сергевна думала, что ея замужняя жизнь сложилась довольно однообразно. Если то единеніе о которомъ такъ пространно говорилъ Петръ Степанычъ заключается въ томъ, что онъ съ головой погруженъ въ свои бумаги, а ей предоставляется вести затворническую жизнь, то это довольно скучно. Въ самомъ дл, какія у ней развлеченія? Даже въ театръ, который она такъ любитъ, ей удалось сходить всего два раза въ зиму! Правда у ней есть Надюша, милый, забавный ребенокъ, который развлекаетъ ее своей дтской болтовней, уморительными выходками, но нельзя-же заниматься имъ однимъ.
Говорить объ этомъ съ Петромъ Степанычемъ совершенно излишне. Одинъ разъ Надежда Сергевна вздумала пожаловаться на отсутствіе развлеченій и ршила объ этомъ больше не заикаться. Петръ Степанычъ даже не понялъ о чемъ шла рчь.— ‘Ты скучаешь!’ спросилъ онъ, ‘какъ странно! Я никогда не испытываю скуки и понять не могу, что это такое. Если теб скучно, създи къ Локшанинымъ, Яковенко, или къ Кубриковымъ, къ Олимпіад Петровн наконецъ, можетъ быть развлечешься… Я то, конечно, не поду, потому что гд-бы я ни былъ, меня сейчасъ-же начинаетъ клонить ко сну.
Дйствительно, Петръ Степанычъ даже въ театр обнаруживалъ эту странную способность, а дома просиживалъ до глубокой ночи за бумагами и утромъ вставалъ бодръ и свжъ, какъ ни въ чемне бывало.
— Барыня, прикажете подавать самоваръ?— спросила явившаяся въ дверяхъ кухарка.
Надежда Сергевна вздрогнула, такъ неожиданно этотъ вопросъ вернулъ ее къ реальной дйствительности.
— Да, конечно, подавай. Зови барина!
Надежда Сергевна осторожно скинула съ заснувшей двочки платье, сапожки, чулки, съ минуту полюбовалась маленькими, розовыми пальчиками на полныхъ ножкахъ ребенка и, положивъ его въ кроватку, вышла въ гостиную.
Изъ кабинета явился Петръ Степанычъ въ пальто, къ которому Надежда Сергевна чувствовала непреодолимое отвращеніе.
— Ты ужъ облекся въ свою хламиду?— спросила она.
— Облекся!— спокойно отвчалъ Петръ Степанычъ, присаживаясь къ столу, — что Надюша, я ее не видлъ сегодня.
— Ничего, спитъ. Ты работалъ?
— Да.
— Что-же, опять много занятій?
— Масса.
Петру Степанычу почему-то было неловко смотрть на жену, онъ чувствовалъ себя виновнымъ за мысли о ней. Чтобы устранить это непріятное состояніе, нужно было разспросить жену подробно о томъ, какъ она провела время у матери, разспросить объ Ольг, о Нальханов. Что могло-бы быть проще этого? И Петру Степанычу страшно хотлось поговорить съ женой, но онъ не ршался. Онъ боялся, что разспросы возбудятъ въ жен мысль, что онъ ревнуетъ. Объ Ольг, все-таки, необходимо было спросить.
— Ты мн такъ и не разсказала, что-же съ Ольгой? Дома она?— началъ Петръ Степанычъ.
— Нтъ, не дома!
— Все еще тамъ?
— Все еще.
— Ты не расположена разсказать?
— Съ чего теб вздумалось? Разсказывать только нечего. Мама мн ничего опредленнаго не сообщила, но изъ намековъ… (Надежда Сергевна вспомнила о Нальханов, который ей сказалъ о письм и замялась), я догадалась, что она получила отъ дяди письмо въ которомъ тотъ требуетъ, чтобы Бардинъ женился.
— Мн кажется, что изъ этого ничего не выйдетъ!— замтилъ Петръ Степанычъ.
— А ты мн вотъ что скажи пожалуйста, чмъ-же у нашихъ кончится?— спросила Надежда Сергевна.
— Что? У кого у нашихъ?
— Да у Вры съ Доронинымъ!
— Я не понимаю тебя, Надюша, о чемъ ты говоришь?
Петръ Степанычъ провелъ рукою по голов, спуталъ остатки волосъ и сдлался такимъ некрасивымъ, что Надежда Сергевна почти съ отвращеніемъ взглянула на него.
— Полно, пожалуйста!— воскликнула она и въ голос ея послышалась нотка озлобленія, — постоянно вмст, сидятъ за полночь, болтаютъ, куда-то вмст уходятъ. Думаю, пора было-бы сдлать предложеніе.
— Богъ съ тобой, Надюша! Ты напоминаешь мн Олимпіаду Петровну. Та бредитъ все браками. Мн кажется Вра и не думаетъ выходить замужъ. Да и не зачмъ ей…
— Что значитъ ‘не зачмъ?’ наконецъ, согласись, это неловко! Люди видятъ, что они всегда вмст.
— Ну, и пускай себ видятъ.
— Начнутъ говорить… пойдутъ сплетни…
— Пускай сплетничаютъ! На чужой ротокъ не накинешь платокъ… Налей-ка еще чаю!
— Наконецъ, это набрасываетъ тнь на нашъ домъ…
— Надюша, голубушка, откуда у тебя такія понятія? Какую нужно имть дрянную душонку, чтобы заподозрить что-нибудь дурное въ ихъ отношеніяхъ!
— Благодарю за комплиментъ.
— Да это не къ теб относится вовсе, а вотъ къ этимъ людямъ, о которыхъ ты говорила.
— Ну, еще-бы! Сказалъ дерзость и изворачивается.
— Полно, Надюша, я вовсе не хотлъ тебя обидть!
Петръ Степанычъ потянулся съ цлью поцловать жену, но она отодвинулась на край стола.
— Пожалуйста, безъ нжностей!
— Надюша!
— Оставь, пожалуйста, меня! Я теб говорю дло, а ты отвчаешь дерзостями. Не суди по себ! Ты не видишь, что у тебя подъ носомъ, а берешься…
— Надюша, не сердись, голубушка!
— Я не хочу, чтобы про насъ сплетничали, и попрошу Доронина прекратить свои посщенія!— ршительно заявила она.
— За что? Нтъ, Надюша, ты просто не въ дух сегодня. Должно быть шла пшкомъ, утомилась, а?
— Я вдь ужъ, кажется, говорила, что хала въ конк.
— Ну, скажи, пожалуйста, за что ты хочешь обидть Доронина? Что онъ теб сдлалъ?
— Ничего. Я не желаю только пересудовъ.
— Это эгоизмъ, Надюша!
— Эгоизмъ!— воскликнула она, вдругъ вспомнивъ разговоръ съ матерью,— кто-бы упрекалъ другого въ эгоизм, но только не ты!
— Надюша, я не понимаю… Ты хочешь ссориться?
И Петръ Степанычъ поступилъ такъ, какъ всегда поступалъ въ такихъ случаяхъ,— всталъ, захватилъ со стола свой стаканъ съ чаемъ и, шлепая туфлями, отправился въ кабинетъ.
А Надежда Сергевна ушла въ спальню, легла на кровать и стала плакать. Она чувствовала себя обиженной и непонятой. Глотая слезы, она шептала себ, что должно быть вс жены несчастны одинаково, а вс мужья деспоты и эгоисты. Такъ вести себя могутъ только эгоисты. Ему ни до чего нтъ дла, кром самого себя. На его глазахъ произошла такая катастрофа съ Ольгой, а онъ — хоть-бы что. Вотъ когда что-нибудь заднетъ его, хотя-бы ея сообщеніе о встрч съ Нальхановымъ, тогда онъ длается грубъ, невыносимъ. Да онъ никакъ ревнуетъ? Вотъ еще новость! Ревнуетъ! Да какъ онъ сметъ! Это просто возмутительно! Очень было нужно говорить о встрч съ Нальхановымъ! Вдь она могла и не сообщать. Вотъ и наказана за свою откровенность!..
Она ‘блажила’, какъ блажитъ раскапризничавшійся, избалованный ребенокъ. Ей все не нравилось: эта комната, съ такой заботливостью устроенная для нея мужемъ, мебель, словомъ все, что въ ней находилось.
Наплакавшись, съ красными, опухшими глазами, она встала съ кровати, надла туфли и, тихонько подкравшись къ дверямъ кабинета, заглянула въ замочную щель.
Она увидла широкую, согнутую спину въ халат, лысую макушку Петра Степаныча и лежавшій на стол локоть.
— Каковъ!— возмутилась она,— пишетъ себ, какъ ни въ чемъ не бывало! Хочетъ выдержать характеръ. Ну, хорошо! И я тоже буду выдерживать характеръ! Погоди же!
Она тихонько, на ципочкахъ, отошла отъ двери, ушла въ спальню, раздлась, легла на кровать и, подложивъ по. старой привычк руку подъ щеку, тотчасъ же заснула крпко и безмятежно, какъ засыпаютъ маленькія дти.

X.

Въ одинъ прекрасный, майскій день, возвращаясь изъ коммерческаго суда,— этой арены, на которой онъ съ такимъ осязательнымъ успхомъ совершаетъ свои фокусническіе подвиги,— Михаилъ Павловичъ Бардинъ длаетъ неожиданное открытіе, что онъ нашелъ наконецъ идеалъ двушки, который мерещился ему въ ту ночь, когда онъ съ Терентьемъ Ильичомъ любовался луннымъ пейзажемъ съ высоты Поклонной горы. Этотъ идеалъ — дочь одного состоятельнаго купца, девятнадцатилтняя двушка, Анна Савельевна Гилюкова. Она только что съ успхомъ окончила гимназію, развита, любезна, мила, любитъ читать, любитъ поговорить о возвышенныхъ предметахъ, недурно играетъ на роял и цитр и премило поетъ.
Михаилъ Павловичъ уже давно знакомъ съ семействомъ Пилюковыхъ, но какъ-то до сихъ поръ очень мало обращалъ вниманія на двицу, ходившую въ короткомъ коричневомъ плать, съ волосами, заплетенными въ дв толстыя косы, ложившіяся вдоль спины. Въ послдніе два мсяца онъ ближе сошелся съ двицей, довольно часто бесдовалъ съ нею наедин и нашелъ, что это прелесть что такое, совсмъ полевой цвточекъ. Такъ онъ ее и назвалъ и называетъ каждый разъ при свиданіи. ‘Полевой цвточекъ’ иметъ, однако, свои убжденія, вычитанныя, конечно, изъ хорошихъ книжекъ, ему, этому милому полевому цвточку, не нравится, напримръ, профессія Михаила Павловича, но и самому Михаилу Павловичу крайне не нравится его профессія и если-бы только онъ имлъ возможность замнить ее чмъ-нибудь другимъ, то немедленно постарался-бы забыть о томъ, что онъ частный повренный. Такъ говоритъ Михаилъ Павловичъ ‘полевому цвточку’ и ‘цвточекъ’ вритъ тому, что ему говорятъ. ‘Полевой цвточекъ’ задумывается (‘какъ-бы это устроить, какъ-бы избавить Михаила Павловича отъ его ужасныхъ обязанностей’) и въ это время у него длается такое милое, грустное личико, такъ прелестно складываются пухлыя губки, такъ къ нему идутъ дв, три скорбныя черточки надъ переносьемъ, что Михаилъ Павловичъ едва удерживается, чтобы не броситься на колни и не начать цловать и эти серьезные глазки, и черточки надъ переносьемъ и прелестныя пухлыя губки.
Но въ томъ-то и сила, что Михаилъ Павловичъ никогда не дерзнетъ этого сдлать, потому что это будетъ принято за обиду и тогда прощай ‘полевой цвточекъ!’ Въ томъ-то и бда, что есть что-то такое въ этомъ ‘полевомъ цвточк’, какая-то власть, которая сдерживаетъ платоническую любовь Михаила Павловича въ границахъ приличія.
‘Платоническая любовь’,— усмхается Михаилъ Павловичъ, покачиваясь на резиновыхъ шинахъ полуколяски,— ‘вотъ умора! Неужели я еще способенъ на такую штуку’?
Оказывается, что да! Черезъ прислугу и разныхъ близкихъ къ дому Гилюковыхъ лицъ Михаилъ Павловичъ наводитъ самыя подробныя, самыя крючкотворскія справки, которыя вс въ пользу новаго предмета его сердца. ‘Полевой цвтокъ’ чистъ и безупреченъ! Онъ встаетъ рано, гуляетъ, читаетъ, что-нибудь шьетъ или вышиваетъ (‘мило, очень мило’!), кормитъ птичекъ и возится съ ними (‘трогательно’), нигд никогда не бываетъ. Недавно ‘полевой цвточекъ’ пропалъ… Это было ужасно! Весь домъ былъ поднятъ на ноги, самъ старикъ Гилюковъ съ кучеромъ Сосипатромъ встали во глав экспедиціи, отправившейся къ морю отыскивать ‘полевой цвточекъ’… Нянька Макаровна впала въ продолжительный обморокъ и на нкоторое время лишилась употребленія языка… Къ вечеру, однако, все разъяснилось и окончилось благополучно: ‘полевой цвточекъ’ явился санъ и внесъ при своемъ появленіи въ домъ свтъ и радость. Оказалось, что, гуляя по берегу моря, ‘полевой цвточекъ’ проникся сочувствіемъ къ грязнымъ дтишкамъ рыбаковъ, и, собравши всхъ вокругъ себя, просвщалъ ихъ чтеніемъ сказокъ Андерсена. Затмъ ‘полевой цвточекъ’ ни съ кмъ, кром немногихъ знакомыхъ не видится, и у него, кром родныхъ и близкихъ, не бываетъ никто. Единственное исключеніе — въ пользу Михаила Павловича, и послдній широко пользуется этимъ преимуществомъ. У Гилюковыхъ онъ почти свой человкъ, онъ тамъ отдыхаетъ душой отъ суда, кліентовъ, отъ Ольги и безпорядочной жизни съ кутежами въ ресторанахъ. Это — отрадная пристань, куда Михаилъ Павловичъ направляетъ свой испытанный въ буряхъ, но тмъ не мене значительно уже пострадавшій корабль. Здсь онъ мало-по-малу отвыкаетъ кривляться и морщиться и длается такимъ простымъ и даже милымъ человкомъ, какимъ-бы онъ хотлъ быть всегда, если-бы не то общество, не т волны житейскаго моря, по которымъ волей не волей приходится носиться его кораблю.
Сдлавъ столь неожиданное открытіе ‘идеала’, Михаилъ Павловичъ велитъ кучеру отвезти портфель домой, сказать, что онъ не будетъ сегодня обдать у себя, а самъ пересаживается на извощика и приказываетъ везти себя на Петергофскій вокзалъ. Погода прекрасная, и, по мр того, какъ Михаилъ Павловичъ, хоть и медленно, но все-таки удаляется отъ ‘шумнаго свта’ и приближается къ идиллико-демократическимъ палестинамъ Обводнаго канала, дловое сердце его преисполняется радостью бытія. Лежитъ-ли на откос канала, въ поз убитаго гладіатора, пьяный мужикъ — Михаилъ Павловичъ мелькомъ взглядываетъ на него и думаетъ: ‘онъ счастливъ, потому что не вдаетъ, какой дьявольскій ревматизмъ заполучитъ отъ ‘матери сырой земли’,— сидитъ-ли на завалинк какого-нибудь полуразрушеннаго деревяннаго домишки парочка, представляющая живописное соединеніе ситцеваго платка съ рванымъ картузомъ, — Михаилъ Павловичъ размышляетъ: ‘счастливцы,— не вдаютъ что слдуетъ затмъ’. Да и зачмъ знать все это и мужику, и ситцевому платку, зачмъ раньше времени отравлять свое существованіе? Что было-бы, если-бы этотъ гусь, который съ важностью длового человка бродитъ по берегу канала, вытаскиваетъ изъ ила разную дрянь и безъ всякой критики отправляетъ ее въ свой объемистый желудокъ,— что было-бы, если-бы гусь вдругъ узналъ, что его сегодня заржутъ, а завтра съдятъ съ капустой и яблоками за имяниннымъ обдомъ? Ничего-бы хорошаго не было! Можетъ быть онъ сталъ-бы кричать и бгать въ страх, какъ одурлый, можетъ быть вздумалъ-бы улетть, и, не умя летать, попалъ-бы на чужой дворъ, а тамъ-бы его загрызли собаки или зарзалъ-бы чужой человкъ и, безъ особеннаго удовольствія для себя и для гуся, сълъ-бы его потаенно въ чулан или на печи!..
— ‘Нтъ, нтъ!— ршилъ Михаилъ Павловичъ, входя въ первый классъ вокзала,— ‘нужно жить, наслаждаться жизнью, пока есть силы, возможность,— а для начала все-таки слдуетъ пообдать’.
Онъ веллъ подать карточку, выбралъ обдъ, съ аппетитомъ пообдалъ и, комфортабельно развалившись въ купэ перваго класса, похалъ въ Ораніенбаумъ, на дачу къ Пилюковымъ.
Это была прелестная, вся утопавшая въ зелени, небольшая дача на берегу, съ видомъ на море, построенная самимъ старикомъ Гилюковымъ въ затйливомъ русскомъ вкус, съ крылечками, вышками, коньками и рзьбою, снабженная всми удобствами городской жизни, дача эта съ первыхъ чиселъ апрля до октября, изъ года въ годъ служила постояннымъ мстопребываніемъ семейства Гилюковыхъ, состоявшаго, кром главы-вдовца, изъ дочери, извстной уже Анны Савельевны, и двухъ сыновей, воспитанниковъ коммерческаго училища. Старикъ Гилюковъ, типъ купца стараго закала, очень рдко появлялся въ обществ дтей, ихъ товарищей и знакомыхъ, гд-то, въ задней части дома у него была своя комната, въ которой онъ безвыходно проводилъ вечера посл возвращенія изъ магазина. Иногда, впрочемъ, его можно было видть въ долгополомъ пальто и стариннаго фасона картуз съ огромнымъ козырькомъ, медленно копошившимся въ саду около грушевыхъ и яблонныхъ деревьевъ. Тутъ онъ что-то подрзывалъ, подвязывалъ, окапывалъ, продлывая все это въ глубочайшемъ молчаніи.
— Молчальникъ онъ у насъ!— говорила про него прислуга, — старый кучеръ Сосинатръ и совсмъ ветхая, полуслпая старушонка-нянька Макаровна,— ему бы каблукъ, такъ совсмъ монахъ! Съ тхъ самыхъ поръ, какъ умерла супружница,— добрая была, царствіе ей небесное, — такъ и замолчалъ нашъ хозяинъ. Должно эпитемью наложилъ на себя, что-ли!
Напвая и помахивая тростью, Михаилъ Павловичъ въ прекраснйшемъ расположеніи духа шелъ по направленію къ дач. Онъ думалъ, какъ встртитъ его ‘полевой цвточекъ’, какъ эта милая двушка вся вспыхнетъ, покраснетъ, смутится и пр. и пр. и какъ все это будетъ ему пріятно.
‘Да, славная двушка!’ — чуть не вслухъ подумалъ Бардинъ,— раздлаться бы мн только съ Ольгою, и… право, довольно этой жизни! Надола’!
Онъ вступилъ въ садъ, увидлъ копошившуюся около дерева фигуру старика Гилюкова и, преспокойно пройдя мимо,— такъ какъ ни для кого изъ бывавшихъ въ дом не считалось обязательнымъ вступать въ бесду съ старикомъ, — вошелъ въ цвтникъ.
Анюта сидла на балкон и съ такимъ интересомъ слдила, какъ магазинный мальчикъ, взобравшись на крышу дачи, длиннымъ шестомъ съ навязаннымъ на конц кускомъ полотна гонялъ блыхъ, какъ снгъ, турмановъ,— что не замтила Бардина.
Михаилъ Павловичъ остановился подъ кустомъ распускавшейся сирени, скрестилъ руки и съ восхищеніемъ долго любовался двушкой.
Она была въ бломъ простенькомъ плать съ отдлкой изъ блдноголубыхъ лентъ. Маленькая, изящная головка ея, обрамленная блокурыми волосами, чтобы лучше слдить за полетомъ, закинулась назадъ, обнаруживъ нжную шею съ ниткою мелкаго жемчуга. Обими маленькими, словно выточенными изъ слоновой кости, ручками Анюта, касается перилъ балкона и, не будучи въ состояніи удержаться отъ выраженія испытываемаго удовольствія, маленькой ножкой, обутой въ изящную ботинку, стучитъ въ полъ.
Михаилъ Павловичъ долго стоитъ неподвижно, въ одномъ положеніи, долго любуется двушкой. Блое платье Апюты, блокурая головка, блые голуби, кувыркающіеся въ вышин блдно-голубого неба, чудная, теплая погода, блая сирень, опьяняющая сладкимъ запахомъ своихъ цвтовъ, — все вмст до такой степени разнживаетъ Бардина, что онъ боится пошевелиться, боится какимъ-нибудь неосторожнымъ звукомъ — скрипомъ сапога, шуршаньемъ по песку,— нарушить эту, полную красоты и гармоніи, поэтическую сцену.
Внезапно съ балкона раздается крикъ ужаса. Михаилъ Павловичъ бросается впередъ.
— Что? Что случилось?
— Тамъ!.. Тамъ… смотрите!..— лепечетъ двушка, показывая на небо,— ахъ, бдненькіе мои… ахъ, ахъ!
Откуда ни возьмись, въ рзвящееся стадо голубей врывается ястребъ. Моментъ,— вс голуби на крыш, въ воздух сыплются блыя перья, раздается ружейный выстрлъ и ястребъ вдали чуть-чуть мелькаетъ черной точкой. Все это происходитъ такъ быстро, такъ неожиданно, что никто не можетъ понять въ чемъ дло, откуда пришла неожиданная помощь, только расплывающійся въ воздух блый клубочекъ дыма указываетъ на то, что выстрлъ былъ сдланъ со двора.
— Пощипалъ голубка-то?— спрашиваетъ старикъ Сосипатръ, появляясь въ саду съ ружьемъ въ рукахъ, на которое онъ опирается какъ на дубину,— этакой проклятый! Я ужъ его давно караулю. Повадился, что съ нимъ будешь длать!.. Боль-шой шельмецъ!
И Сосипатръ, по прежнему опираясь на ружье, — сходитъ со сцены.
— Вы, кажется, очень испугались?— спрашиваетъ Бардинъ, наблюдая, какъ дрожатъ длинныя, бархатистыя рсницы двушки.
— Очень! Я думала, онъ всхъ убьетъ!
— Но, кажется, никто изъ вашихъ любимцевъ не получилъ серьезнаго поврежденія?
— А перья? Вы видли, какъ посыпались перья? Нтъ, я думаю, онъ умретъ… Вася сейчасъ посмотритъ, скажетъ.
— Какой Вася?
— Мальчикъ, который гонялъ. Онъ страстный любитель голубей…
— И васъ научилъ этому спорту?
— Разв это спортъ?
— Я слышалъ. А впрочемъ хорошо не знаю…
— У меня такъ бьется сердце,— теперь еще не успокоилось.
— Бдное сердце! За всхъ-то оно страдаетъ! Въ прошлый разъ вы такъ жалли раздавленнаго червяка!..
— А вы нтъ?
— Признаюсь, мн было только противно.
Анюта смотритъ на него съ выраженіемъ укора въ голубыхъ глазахъ.
— Вы недобрый… нехорошій!— говоритъ она, — вотъ что значитъ очерствть сердцемъ.
— Какъ, ‘полевой цвточекъ’, вы находите, что я очерствлъ сердцемъ?
— А какъ же иначе? Что вы длали сегодня въ вашемъ противномъ суд?
Въ силу какого-то непонятнаго недоразумнія Анюта думаетъ, что Бардинъ только и длаетъ, что кого-то угнетаетъ и упекаетъ. Относительно перваго это предположеніе, пожалуй, и справедливо, такъ какъ почти ни одинъ изъ подвиговъ частнаго повреннаго по коммерческимъ дламъ не обходится безъ того, чтобы не оказалось даже нсколько угнетенныхъ и обобранныхъ, что же касается до упеканья, то выходитъ какъ разъ наоборотъ, — вс дйствія частнаго повреннаго сводятся къ спасенію своихъ кліентовъ.
— Зачмъ вы спрашиваете меня объ этомъ?— морщится Бардинъ.
— За тмъ, чтобы надость вамъ наконецъ, и чтобы вы бросили вашъ судъ!— отвчаетъ двушка.
— Это скоро случится!— загадочно говоритъ Бардинъ.
— Дай Богъ! Хотите гулять?
— Только затмъ и пріхалъ!
— Тогда пойдемте къ морю! Погодите, я накину что-нибудь!
Анюта уходитъ, а Бардинъ, сойдя со ступенекъ балкона въ садъ, садится на скамейку и начинаетъ меланхолически чертить тросточкой по песку.
Невольно онъ выводитъ цифру 6000,— его годичный заработокъ, къ ней прикидываетъ проблематичную цифру процентовъ съ ожидаемаго приданаго за Анютой, — 2000, морщится и нервнымъ движеніемъ стираетъ эти 8000 до тла, безъ остатка.
‘Маловато!’ — мысленно ршаетъ онъ,— а она еще хочетъ, чтобы я бросилъ ‘этотъ противный судъ!’ Милый, наивный ребенокъ’!
— Вотъ и я,— говоритъ Анюта, появляясь въ легкомъ плащ и широкой, соломенной шляп, подъ которой еще миле смотритъ ея милое лицо,— Дружокъ, сюда! Гулять, Дружокъ, гулять!..
Дружокъ,— чрезвычайно подвижный молодой мопсъ, съ краснымъ, унизаннымъ бубенчиками ошейникомъ, является для Михаила Павловича настоящимъ недругомъ. Мало того, что онъ безъ всякаго, повидимому, повода лаетъ на него, но еще и рычитъ самымъ угрожающимъ образомъ, и набрасывается сзади съ очевидной опасностью не только для модныхъ свтло-срыхъ панталонъ, но даже и для икръ ихъ обладателя.
— Дружокъ, назадъ! Это что такое! Какъ теб не стыдно! Фи, какой ты не-хо-ро-о-шій!— усовщеваетъ Анюта кинувшагося на Бардина мопса.— Михаилъ Павловичъ, не обращайте на него вниманія! Онъ такъ дурно воспитанъ! Ахъ, Дружокъ, Дружокъ, ты слышишь, что про тебя говорятъ?.. И теб не стыдно?
О, милая двушка! Чистый ангелъ, сошедшій съ неба на нашу гршную, полную недобрыхъ людей и нечистыхъ длъ землю! Какою кроткой нжностью ветъ отъ всей твоей фигуры, воздушной, сказочной тнью появившейся на морскомъ берегу! Какъ легка и граціозна твоя поступь, какъ слабо отпечатывается на сыромъ, прибрежномъ песк маленькій слдокъ твоей полудтской ножки!
А море, далекое, сливающееся съ горизонтомъ море, подобно поверхности огромнаго зеркала, отражаетъ въ себ и склоняющійся на западъ раскаленный шаръ солнца, и бгущія по небу, подобно обрывкамъ газа, блыя облачка и черное трехмачтовое судно съ рельефно-вырзывающейся на воздух паутиной снастей, и далекій, рющій подобно птиц — одинокій парусъ…
А вотъ и рыбачье селенье съ ветхими, вросшими въ зыбучій песокъ домиками, съ цлой кучей вытащенныхъ на берегъ и опутанныхъ стями большихъ, неуклюжихъ лодокъ. Тутъ и тамъ мелькаютъ фигуры рыбаковъ съ обвтрившимися, загорлыми лицами, снуютъ грязные, босоногіе ребятишки. Пахнетъ водорослями и дегтемъ, которымъ обмазаны торчащія кверху днища лодокъ.
— Хорошо бы теперь прокатиться на лодк,— говоритъ Михаилъ Павловичъ,— море такъ спокойно! Подемте?
— Нтъ!— отрицательно качаетъ головой Анюта,— папаша предубжденъ противъ воды и взялъ съ меня слово никогда не кататься. Да я и сама не любительница.
— А я — напротивъ! Такъ люблю морскія прогулки! Въ прошломъ году я, вмст съ двумя пріятелями, совершилъ цлое путешествіе вдоль Финскаго побережья.
— И не боялись бури?
— Наоборотъ, это-то и есть настоящее удовольствіе! Втеръ свиститъ, яхта качается, то на тотъ, то на другой бокъ накренится! Прелесть!
Анюта съ загадочной улыбкой посмотрла на него.
— Пойдемте назадъ!— сказала она, — я боюсь, что вы такъ увлечетесь, что подете сейчасъ, и мн придется возвращаться одной.
— Пойдемте!..
Черезъ нсколько минутъ они входили въ садъ. Фигура въ долгополомъ пальто все еще копошилась среди деревьевъ.
— Отецъ сегодня заработался!— сказала Анюта, — подойдемъ къ нему. Вы не видлись?
— Нтъ! Подойдемте!
— Папаша!— крикнула двушка, приблизившись къ старику,— Михаилъ Павловичъ пріхалъ.
— А-а! Здравствуйте, здравствуйте!— беззвучно прошамкалъ старикъ, прислоняя къ дереву лопату и подслповатыми глазами всматриваясь въ гостя.
— Работаете, Савелій Максимычъ?— весело спросилъ Бардинъ.
— Ась? Да… да! Деревцо хочу посадить!— отвчалъ старикъ, принимаясь за лопату.
— Пойдемте!— шепнула Анюта, — онъ не любитъ, чтобы ему мшали.
— Вдь вы сами предложили подойти!— шепотомъ же отвчалъ Бардинъ.
Оба поднялись на террасу, съ которой открывался видъ на море. Солнце закатывалось и вся поверхность моря сверкала безчисленнымъ множествомъ золотистыхъ чешуекъ. Въ воздух чувствовалась прохлада. Въ верхушкахъ деревьевъ, освщенныхъ послднимъ отблескомъ заката, громко, на перебой, чирикали птицы.
— Что это вы читаете?— спросилъ Бардинъ, взявъ со стола развернутую книгу и, взглянувъ на первую страницу, многозначительно приподнялъ брови, — Гамлетъ?
— Да! Вы, какъ будто, удивились?
— Нтъ, нисколько! Удивляться нечему, только мн кажется, что чтеніе Гамлета можетъ произвести на васъ тягостное впечатлніе.
— Отчего такъ?
— Вамъ, ‘полевому цвточку’, рано еще предаваться разочарованію. А это такая пессимистическая вещь!..
— И такая умная! Я не помню, чтобы читала что-нибудь умне Гамлета.
— Да, конечно. Но прочитавши, такъ тяжело, такъ скорбно длается на душ. Перестаешь врить въ людей!
— Отчего? Можно врить въ людей, но не нужно требовать отъ нихъ слишкомъ многаго. Люди, всегда только люди!
— Ого, какая глубина философскаго міровоззрнія.
— Вы шутите? Богъ съ вами!
— Нтъ, не шучу! Нисколько! Способны-ли вы, напримръ, простить обиду, оскорбленіе? Хватитъ у васъ философіи?
— Къ счастью, меня еще никто не обижалъ… въ дтств, можетъ быть, но это какія обиды? Да, я думаю, что способна.
— А обманъ?
— Обманъ? (Анюта задумалась). Нтъ, мн кажется, я обмана-бы не простила… Ложь, обманъ… у меня какое-то органическое къ нимъ отвращеніе. Можетъ быть потому, что папаша всегда намъ твердилъ, что нтъ хуже порока, какъ ложь-и обманъ…
‘Нтъ хуже порока, какъ ложь и обманъ!..’ Эти слова больно ударили его въ сердце. Да, правда. И никто такъ сильно не чувствовалъ этого въ данную минуту, какъ человкъ, въ основ жизни котораго лежало и то и другое. Закованный въ ложь, какъ въ броню, онъ ходилъ среди людей, отыскивая въ нихъ своихъ будущихъ жертвъ, онъ глумился надъ тми, кто попадалъ въ разставленныя имъ сти, и называлъ ихъ съ презрніемъ дураками, онъ не считалъ для себя оскорбительнымъ имть дло съ тмъ, кого называлъ подлецами, и бился съ ними равнымъ оружіемъ лжи и обмана.
Но теперь онъ снялъ съ себя броню и, на сколько это для него оказывалось возможнымъ, постарался сдлаться человкомъ простымъ, и даже хорошимъ…
Чудный, исполненный тишины, благоуханный вечеръ мая, милая, съ невинными помыслами, чистая сердцемъ двушка — смягчили его душу и вызвали въ ней забытое поэтическое чувство.
— Но вдь бываютъ невинные обманы?— сказалъ Бардинъ.
— Не знаю, какіе это невинные!— отвчала двушка,— обманъ — всегда обманъ, какими-бы цлями онъ ни прикрывался… Всегда это — насмшка надъ искренностью другого.
— Будемте-же искренни разъ навсегда! Не правда-ли?— смясь воскликнулъ Бардинъ.
— Будемте.
— Отлично! И да не будетъ между нами обмана. Заключимъ союзъ искренности! Идетъ?
Бардинъ протянулъ руку. Анюта подала ему свою.
— Я не понимаю зачмъ это?— сказала она.
— У меня есть цль! Я хочу испытать вашу искренность.
— Испытать мою искренность? Что съ вами сегодня?
Двушка остановила на немъ долгій, задумчивый взглядъ.
— Анна Савельевна, скажите мн откровенно: какимъ я вамъ кажусь?
— Добрымъ, хорошимъ человкомъ.
— Да?
Бардинъ судорожнымъ движеніемъ руки провелъ по лбу и откинулъ волосы назадъ. Лицо его было блдно, глаза горли, сухія губы слегка подергивались.
— Что съ вами?— съ испугомъ спросила Анюта, — право, вы какой-то… странный…
— Ничего. Позволите продолжать этотъ маленькій допросъ?
— А вы никакъ не могли обойтись безъ судейскаго термина?— улыбнулась двушка, — ну, ничего, продолжайте вашъ допросъ.
— Считаете-ли вы меня теперь, сейчасъ, хорошимъ человкомъ, или хорошимъ вообще по натур?
— Я думаю, что вы иногда бываете очень злымъ и нехорошимъ, и могу даже сказать когда,— но по природ вы человкъ хорошій.
— Да? (Бардинъ испустилъ тяжелый вздохъ, какъ будто все время, пока говорила Анюта, задерживалъ дыханіе).— Такъ слушайте-же!
Онъ всталъ, прошелся нсколько разъ по террас и остановился передъ двушкой. Лицо его было по прежнему блдно и глаза горли. Анюта вынула изъ стоявшей на стол вазы съ цвтами пышную, темно-красную георгину и выдернула изъ нея одинъ лепестокъ.
— Слушайте-же!— повторилъ Бардинъ, мелькомъ взглянувъ на скатившійся по платью двушки лепестокъ и обративъ на нее горящій взглядъ, — да, я былъ хорошимъ человкомъ! Въ дтств старая няня, затепливъ лампадку, ставила меня въ кроватк на колни, складывала пальцы и учила молиться Богу… ‘Боженька’,— повторялъ я за ней, — ‘помилуй и спаси маму, папу, ддушку, дядю, сестрицу Соню и всхъ, всхъ людей’. ‘Всхъ, всхъ людей’, я повторялъ съ особенной любовью… Можно было предположить, что тогда уже во мн были зачатки альтруизма, но я думаю, что любилъ я ‘всхъ людей’ потому, что это было кратче и этимъ кончалась молитва. Впрочемъ, какъ знать! Чувство любви къ человчеству пробивалось во мн и тогда, когда я сталъ посщать гимназію. Случалось, что я длилъ свой завтракъ пополамъ съ товарищами,— кром меня изъ сорока человкъ длалъ тоже самое только одинъ, но и того весь классъ считалъ дурачкомъ, какимъ-то юродивымъ. Случалось, что чужую шалость, чужую вину я принималъ на себя, — эгоистическое общество маленькихъ звренышей не придало этому факту никакого значенія. Однажды, когда я былъ уже въ пятомъ класс, въ гимназіи случилась крупная непріятность. Я не былъ въ числ дятелей, но вс они были моими товарищами, я заявилъ, что участвовалъ вмст съ ними, и насъ исключили. Съ тхъ поръ я никого изъ нихъ не видлъ, не встрчалъ и никто изъ нихъ ни разу не зашелъ ко мн. Встртился я какъ-то съ однимъ и онъ обошелся со мною очень сухо. Я перешелъ въ другую гимназію и началъ оріентироваться, какъ себя вести. Оказывалось, что не требовалось ничего того, о чемъ я думалъ: ни товарищества, ни альтруизма, ни самопожертвованія, тмъ боле. Мы просто приходили въ классы, сидли, слушали, и расходились по своимъ квартирамъ. Также точно мы разошлись совсмъ по окончаніи курса…
Бардинъ замолкъ и взглянулъ на двушку. Она сидла по прежнему, слегка опустивъ голову и общипывая лепестки цвтка.
— Я избралъ себ профессію, которая вамъ такъ не нравится!— продолжалъ Бардинъ, шагая по террас, — но поврьте, какую-бы другую дорогу ни выбралъ я, — я убжденъ, что везд наталкивался-бы на подлецовъ и дураковъ. Люди везд одинаковы. Ни чувство любви къ человчеству, ни честность и прямодушіе, ни скромность и отзывчивость на все доброе, ни трудолюбіе и познанія, — не цнятся на базар житейской суеты. Успхъ, одинъ успхъ — какими-бы путями онъ ни былъ пріобртенъ, единственное — что даетъ вамъ право быть оцненнымъ, признаннымъ, принятымъ и обласканнымъ. Это старая, азбучная истина, но вы, ‘полевой цвточекъ’, ее, конечно, еще не знаете… Я не хотлъ тащиться въ хвост другихъ, мене меня достойныхъ, не хотлъ питаться крохами, падавшими со стола богатыхъ, я хотлъ имть мсто за этимъ столомъ и добился чего хотлъ. Но не дешево мн это обошлось, и я, бывши когда-то хорошимъ человкомъ, сталъ тмъ, чмъ я есть…
Она сдлала быстрое движеніе и съ испугомъ взглянула на него. Лепестки георгины одинъ за другимъ посыпались съ ея платья и легли у ногъ.
— Не бойтесь!— продолжалъ онъ,— не бойтесь меня! Обо мн говорятъ хуже, чмъ я въ дйствительности. Да и не о томъ теперь моя рчь. Въ мір плутовъ, гд мн по обязанности приходится вращаться, обо мн кричатъ, какъ о человк, который, ради гонорара, готовъ защищать какое угодно сомнительное или даже завдомо дурное дло, какъ о человк, который устраиваетъ разныя подозрительныя несостоятельности, ведетъ дла по векселямъ и проч. Но кто-же это говоритъ, кто такъ дурно аттестуетъ меня? Какой-нибудь плутъ, которому не удалась его мошенническая продлка по отношенію къ другому плуту, какой-нибудь аферистъ, у котораго не выгорла его афера, алчный пріобртатель, вложившій свои пріобртенія въ сомнительное, дутое предпріятіе, саврасъ, безсовстно проматывающій отцовское достояніе? Какое дло до меня и до моихъ длъ честному человку скромно заработывающему свой кусокъ хлба? Но нтъ, нтъ, не о томъ я хотлъ говорить съ вами! Ахъ, совсмъ не о томъ!.. Я хотлъ вамъ сказать, что внутри, въ душ, во мн еще теплится любовь къ ближнему, къ человчеству, я уважаю, цню высшія проявленія благороднаго духа, цню честь, добродтель, совсть. Только въ томъ болот, которымъ я окруженъ, я не вижу ничего подобнаго и самъ, мало-по-малу, постепенно вязну, гибну въ болот. Тмъ сильне у меня желаніе хоть на минуту вырваться изъ него, хоть на минуту подышать свжимъ, не зараженнымъ воздухомъ, увидть живое, доброе и хорошее…
Легкій, чуть слышный вздохъ вылетлъ изъ груди двушки. Не спуская глазъ, она пристально, вдумчиво смотрла на Бардина. Георгина, съ оборванными на половину лепестками, лежала у ней на колняхъ.
— Здсь (Бардинъ повелъ рукою вокругъ себя), — я вижу это хорошее, я дышу настоящимъ, оживляющимъ меня воздухомъ! Только здсь мн хорошо, тепло и отрадно. Я возрождаюсь, я живу прошлыми, лучшими воспоминаніями. Анна Савельевна, не отталкивайте меня отъ себя, не гоните, не дайте погаснуть той искорк хорошаго, которая теплится еще во мн, спасите, милая, дорогая, Анна Савельевна, спасите меня!..
Онъ подошелъ, поднялъ съ колнъ ея руку и, не выпуская, съ мольбою и ожиданіемъ смотрлъ на двушку.
— Я не отталкиваю васъ, Богъ съ вами!— прошептала она, опуская глаза, — вы сегодня, Михаилъ Павловичъ, въ какомъ-то странномъ, возбужденномъ состояніи духа.
— О, не сегодня только!— отвчалъ онъ, откидывая волосы назадъ,— нервное разстройство у меня давно! Простите, можетъ быть я сказалъ лишнее? Вы слышали мою исповдь, не знаю, остались-ли при своемъ мнніи обо мн….
— Да, остаюсь!
— То есть, что я недурной человкъ?
— Да, недурной.
— Вы даже, кажется, сказали хорошій?
— Хорошій!
Она опять опустила голову, и, взявши георгину, начала медленно обрывать лепестки.
— Могли-бы вы часто видться съ такимъ хорошимъ человкомъ, какъ я?
— Да, могла-бы!— тихо отвчала она.
— Очень, очень, часто… всегда!— задерживая дыханіе, шепотомъ спросилъ онъ.
— Что это? Признаніе?
Послдній лепестокъ былъ въ ея пальцахъ, она встала, и, оборванный кругомъ, голый остовъ цвтка упалъ къ ея ногамъ.
— Не вышло, не вышло!— воскликнула она тономъ досады, засмялась, проскользнула къ стеклянной двери балкона и крикнувъ: — завтра будетъ отвтъ!— исчезла.
Бардинъ въ волненіи нсколько разъ прошелся по террас. Онъ чувствовалъ себя не совсмъ хорошо. Къ чему было такъ многоглаголиво и нескладно распространяться о себ? Съ нимъ опять, какъ тогда, на Поклонной гор случилось что-то такое, чего онъ не могъ предвидть и отъ чего не могъ удержаться. Это, — нервы! Да, не даромъ ему достается проклятый, шеститысячный заработокъ! Жизненная борьба тяжела и даетъ себя знать. Нервы расхлябались окончательно. Отсюда два выхода,— или злоба, доходящая до бшенства, или слащавый лиризмъ. Пожалуй нужно будетъ начать лечиться. Любитъ-ли онъ Анюту? Да, любитъ, какъ только можетъ любить! Милый ‘полевой цвточекъ!’
Онъ взялъ со стола шляпу, трость, медленно спустился по террас въ садъ, медленно прошелъ по главной алле до воротъ и пошелъ на вокзалъ.
Петербургскій поздъ былъ уже въ виду. Бардинъ подошелъ къ касс.
— ‘А вдь она гадала!’ — мелькнула у него мысль, при воспоминаніи какъ оборванный цвтокъ упалъ къ ногамъ двушки,— ‘не вышло’ значитъ, дйствительно не вышло.
Онъ усмхнулся при мысли, что современныя барышни еще гадаютъ, да мало того, придаютъ этому глупому времяпровожденію большой смыслъ.
— ‘Впрочемъ это мило!’ — ршилъ онъ, располагаясь на мягкомъ диванчик купэ перваго класса — ‘чмъ-то наивнымъ, цльнымъ ветъ отъ этого? Это такъ же мило, какъ блые голуби, ясное небо, запахъ сирени, море, неуклюжія рыбачьи лодки и она въ своей широкой, соломенной шляпк! Я создалъ себ идиллію, чего же лучше, нужно жить, упиваться ею! Вернусь въ Петербургъ, и въ меня вселится опять прежній бсъ и буду я ему служить и мучиться буду’.
Съ вокзала Бардинъ взялъ извощика, пріхалъ домой и сердито позвонилъ у массивной двери своей квартиры.
— Барыня дома?— отрывисто спросилъ онъ у Степана.
— Дома!— отвчалъ тотъ.
— Ты что?— вскинулся на него Бардинъ.
— Ничего-съ!— отвчалъ Степанъ, длая серьезное лицо, но Бардину показалось, что раньше оно не имло такого выраженія, а было какое-то гнусно-улыбающееся.
Онъ прошелъ въ кабинетъ, окутанный свтлыми сумерками майскаго вечера. Сквозь открытыя настежь окна доносился назойливый грохотъ экипажей. Этотъ шумъ раздражалъ Бардина. Онъ закрылъ оба окна и, кинувъ взглядъ на письменный столъ, увидлъ на немъ кучку писемъ.
Бардинъ, стоя, взялъ письма, и быстро пробжалъ конверты. Одно письмо, запечатанное въ большой конвертъ, остановило его вниманіе. Почеркъ былъ незнакомый, какой-то странный, не то дтскій, не то женскій, но во всякомъ случа не дловой, какимъ были написаны другіе конверты.
‘Отъ кого бы это?’ — подумалъ Бардинъ, распечатывая конвертъ.
Взглянувши на письмо, онъ сразу узналъ крупный размашистый почеркъ дяди. Но отчего же на конверт другая рука?
Онъ быстро прочелъ:

Михаилъ!

Мн все извстно. Если ты, въ теченіе недли, не исполнишь того, чего требуетъ долгъ всякаго человка, и не женишься на дочери г-жи Заболотиной, тебя постигнетъ участь твоей сестры’.
Словно чмъ его ударило. Онъ опустилъ руку съ письмомъ, другую поднесъ ко лбу и нсколько минутъ стоялъ не шевелясь, не издавая ни малйшаго звука.
‘Быть не можетъ! Это мистификація!’ — подумалъ онъ, подошелъ ближе къ окну, взялъ письмо въ об руки и медленно, слово за словомъ, прочелъ то же самое.
— ‘Ну, это что’… слабо улыбнулся онъ, но тотчасъ же лицо его вытянулось, перекосилось отъ страшной, охватившей и душившей его, злобы, онъ рванулся отъ окна и, какъ раздразненный зврь въ клтк, забгалъ по комнат.
— ‘Это она, она, эта проклятая женщина!— шепталъ онъ задыхаясь и сжимая въ кулак письмо, — о, проклятая! Это все ея штуки! ‘
И ему представилась эта чадолюбивая мать въ ветхой шляпченк, въ потертой ротонд на плечахъ, которая, какъ бльмо на глазу, изо-дня въ день торчала на тротуар противоположнаго дома, по нскольку разъ звонилась у парадной и черной дверей его квартиры, крикливый голосъ которой онъ слышалъ даже въ своемъ кабинет.
Тогда это ему казалось забавнымъ, онъ, какъ мальчишка, радовался возможности злить старуху, смялся надъ ея злостью и безпомощностью…
О, зачмъ вмсто мерзкаго шутовства, которое и нравилось только ему какъ шутовство, зачмъ онъ тогда же не вышелъ къ ней и не сказалъ: возьмите вашу дочь, возьмите ее поскорй! Вотъ она лежитъ на диван съ скабрезнымъ романомъ въ рукахъ, лнивая, глупая, распущенная. Возьмите ее, потому что она мн надола, потому что я ее разлюбилъ, нтъ не разлюбилъ, — а никогда не любилъ, какъ и она меня никогда не любила! Любовь! Да разв можно было говорить съ ней о любви!
— ‘Но что длать, что длать?’ — заметался онъ снова по кабинету, отшвыривая попадавшіеся ему на пути стулья, столики и, то хватаясь за голову, то безпомощно опуская руки, — что я теперь буду длать?.. Разорвать, разойтись съ нею сейчасъ же, сію минуту? А деньги, которыхъ онъ съ такимъ нетерпніемъ ждетъ вотъ уже сколько лтъ? Дядя сдержитъ слово, и не оставитъ ни гроша.
Въ полутьм кабинета передъ нимъ обрисовалась высокая, грозная фигура старика… Онъ уже запретилъ ему здить къ себ, сказалъ, что сдержитъ слово, и сдержалъ: его не принимали.
Да, это была ловкая штука! Старуха знала, къ кому обратиться за помощью. То-то она разсыпалась въ жалобахъ, пищала и плакала, а онъ, этотъ желзный человкъ, сидлъ молча, слушалъ, и въ это время у него созрвалъ планъ.
Что длать, что длать! Идти къ нему, добиться свиданія, поговорить по душ, объясниться? Но разв это возможно съ такимъ упорнымъ, своеобычнымъ старикомъ. Да онъ его и не приметъ. Сколько разъ онъ добивался свиданія и вс его попытки кончались ничмъ.
Порвать послднія нити, связывающія его съ дядей, бросить все, бжать и явиться къ той. Ха, ха, ха! Идиллія съ 2000 годового дохода и съ блыми голубями! Прекрасно, великолпно! Да прекрасно, только не для него. Знаетъ онъ отлично, чмъ кончаются эти идилліи. Нтъ, эту мысль нужно бросить, необходимо покориться! Остроумно, нечего сказать, придумалъ старикъ! Но если ужъ такъ, то по крайней мр не нужно продешевить, за безцнокъ продать свою свободу! Нужно теперь же вымаклачить порядочную сумму, пусть она послужитъ приданымъ. Или. бросить, бжать?..
Онъ слъ на отоманку подложилъ подъ руку подушку и задумался…

—-

Ольга стояла въ своемъ будуар передъ трюмо и примряла платье.
Портниха на колняхъ, съ цлымъ арсеналомъ булавокъ на груди и даже въ зубахъ, подкалывала платье и расправляла складки. Ольга улыбалась, она находила, что сегодня она очень мила, да и платье къ ней идетъ. Couler de creme прекрасно оттняетъ ея нсколько смугловатое лицо и черные волосы. Зачмъ только портниха сдлала такой длинный передъ?
— Душечка, Евлампія Петровна, нельзя-ли укоротить передъ?
Портниха вынула изъ зубовъ булавки.
— Можно, только будетъ нехорошо!— отвчала она,— я не ршаюсь.
— Отчего?
— При этомъ всегда длается передъ нсколько длинне!— многозначительно замтила портниха.
— Но разв это такъ замтно?— обезпокоилась Ольга.
— Покуда нтъ, но черезъ мсяцъ, два — платье придется бросить. Тогда какъ если я опущу здсь, вотъ такъ, немного, потомъ приподниму тутъ, тутъ положу буфы и сдлаю шире поясъ…
— Ну, пожалуй!— согласилась Ольга, — только пожалуйста, чтобы это было какъ слдуетъ.
— Да ужъ не безпокойтесь! Вы меня знаете, худо не будетъ. А какъ воротъ? Не узокъ?
— Нтъ, ничего. Подъ мышками немного ржетъ.
— Я и сама вижу. Вонъ сзади складки подъ мышками придется отпустить. Вы полнете.
— Неужели?
— Да какъ же! Посмотрите мрку. Я еще припустила, а если бы сдлала по мрк, было бы совсмъ узко.
— Неужели я въ нсколько дней успла пополнть?
— Очень просто!— улыбнулась портниха.— Еще больше располнете.
— Ахъ, какъ это непріятно. Такъ когда-же будетъ готово?
— Позвольте, сегодня у насъ что? Среда? Въ пятницу принесу.
— Отлично. Въ субботу мн нужно будетъ надть.
— Въ пятницу, въ два часа, я буду здсь? До свиданія!
— Прощайте, душечка.
Ольга заперла дверь за портнихою, надла пеньюаръ и опустилась въ кресло-качалку.
Она уже. совсмъ освоилась съ той двусмысленной ролью не то жены, не то содержанки, которую играла въ этомъ дом. Жизнь безъ нужды, безъ думы о завтрашнемъ дн пришлась ей по вкусу. Когда въ первое время Олимпіада Петровна такъ настойчиво добивалась свиданія съ нею, она боялась этой встрчи, боялась, что ей придется уступить и вернуться подъ родительскій кровъ слушать брюзжанья и воркотню старухи, жить и питаться кое-какъ. И она ужасно обрадовалась тмъ мрамъ, какія были приняты Бардинымъ для ея охраненія. Выходило даже такъ, какъ будто она, жертва его сластолюбія, спрятана подъ замокъ, страдаетъ и не можетъ вырваться на волю. Но воли этой она боялась и не хотла ея. Жизнь ея въ дом Бардина сложилась такъ, какъ она желала, чего же боле, Бардина почти никогда не было дома и въ теченіе цлаго дня она была предоставлена себ. Она поздно вставала, въ постели пила шоколадъ, затмъ отправлялась гулять, вернувшись или читала романы, или играла на танино, потомъ рбдъ, посл обда театръ или посщеніе знакомыхъ Бардина, гд она себя вела съ достоинствомъ жены.
Въ тхъ кружкахъ, гд бывалъ Бардинъ, никто не поинтересовался знать, жена ли она ему или нтъ.
Вначал, когда Бардинъ воображалъ, что любитъ, ее, — его любезности портили ей расположеніе духа, впослдствіи-же, когда онъ совершенно охладлъ къ ней, — она чувствовала себя прекрасно. ‘Не лзетъ,— и слава Богу’! думала она.
Иногда ей приходило въ голову, что Бардинъ можетъ ее бросить, но она прогоняла отъ себя эту мысль, твердо вря, что мать что-нибудь да предприметъ, чтобы не было скандала. ‘Или она его заставитъ жениться’,— думала она,— ‘или онъ долженъ будетъ заплатить. Такъ ему не вывернуться!’ Поэтому охлажденіе-къ ней Бардина нисколько не безпокоило ее.
Для развлеченія она уже успла довольно близко сойтись съ нкоторыми холостыми пріятелями Бардина, участвовала въ пикникахъ, въ катаньяхъ на тройкахъ и даже намтила, въ качеств будущаго друга, — сына одного богатаго купца, довольно глуповатаго и въ достаточной степени развращеннаго молодого человка.
Въ компаніи такой молодежи она уже пользовалась извстностью какъ хорошенькая, бойкая, съ веселымъ нравомъ женщина. Бардину завидовали и думали, какъ-бы отбить ее у него.
Къ чести ея нужно сказать, что она, иногда, думала о своихъ сестрахъ, но всегда съ оттнкомъ какого-то сожалнія: Надя сдлала глупость, выйдя замужъ за немолодого бднаго чиновника. Будетъ куча ребятъ, мужъ умретъ, и тогда что же ее ожидаетъ? Нищета. Вра тоже, заране, съ молодыхъ лтъ обрекла себя на нужду и подневольный трудъ.
И выходило, что она одна съумла распорядиться съ собою. Можетъ быть потому, что она красиве своихъ сестеръ. А для женщины красота все, и стоитъ только захотть, — какъ будешь имть массу поклонниковъ и покровителей.
Бывали ночи, которыя она проводила дурно. Ей снились страшные сны, она видла себя состарившейся, больной, безобразной, всми отвергнутой, всми покинутой, она стонала, металась, плакала, но стоило ей проснуться, взглянуть на себя въ зеркало, увидть упругія, блыя плечи, пышную грудь, рядъ красивыхъ, молочно-блыхъ зубовъ и впечатлнія сна исчезали.
Сегодня былъ такой сонъ: она видла себя молоденькой двочкой въ короткомъ розовомъ платьиц. Платье только что сшито, шуршитъ и ужасно нравится ей. Он съ мамой идутъ въ церковь. Оля все смотритъ на платье, такъ оно ей нравится. На паперти много нищихъ: кто съ подвязанной щекой, кто на костыляхъ, кто выставляетъ больную руку. Какая-то страшная какъ вдьма старуха подходитъ къ Ол и протягиваетъ къ ней что-то завернутое въ грязную бумагу. ‘Что это’, спрашиваетъ Оля,— зачмъ? И она вся дрожитъ отъ страха. ‘А ты попробуй, попробуй’, шепчетъ старуха,— это хорошо. ‘Я не хочу, не надо’! кричитъ Оля, отбиваясь. ‘А, не хочешь, такъ будешь такой, какъ я’! ‘Что-же это, что такое, покажи мн’? кричитъ Ольга и просыпается…
Она знаетъ, отчего ей видятся такіе сны. Это отъ переполненія желудка. Въ этомъ отношеніи она въ мать, — любитъ за ужиномъ плотно покушать. Можетъ быть отъ этого она толстетъ. Да, пожалуй, но и еще есть причина. Объ этомъ она должна серьезно поговорить съ Мишелемъ. А, вотъ, кажется, онъ!..
Дйствительно, это былъ онъ. Раздвинувъ портьеру, онъ стоялъ блдный, съ горящими глазами. Насмшливо-злая улыбка перекосила его губы.
— Надюсь, я не помшалъ?— спросилъ онъ.
— Нтъ. Что вамъ угодно?
— Мн угодно съ вами говорить.
— Пожалуйста. Я слушаю.
— Только не здсь!— сказалъ онъ, длая брезгливую гримасу и мелькомъ окинувъ бившую въ глаза роскошную обстановку будуара, — здсь не мсто для длового разговора. Не потрудитесь-ли пройти въ мой кабинетъ?
— Длового разговора? Пойдемте!
Она слегка пожала плечами, встала и вышла изъ будуара.
Войдя вслдъ за нею въ кабинетъ, онъ затворилъ двери и началъ въ волненіи ходить взадъ и впередъ.
— Что же вамъ угодно?— спросила она, располагаясь на отоманк.
— А вотъ что!— началъ онъ со злостью, голосомъ, въ которомъ дрожала и нервно выкрикивалась каждая нотка,— ваша мамаша…
— Ахъ, опять!— произнесла она, хмуря брови и слегка подернувъ плечами.
— Да ‘опять’! Ваша мамаша очень хитрая, предусмотрительная, ловкая особа. Отчаявшись добиться чего-нибудь путемъ наглаго вторженія и скандала въ моей квартир…
— Успокойтесь! Съ вами сдлается нервный припадокъ. Посмотрите на себя!..
— Благодарю за заботливость о моемъ здоровьи!— кривляясь поклонился онъ, — и такъ, отчаявшись здсь, она сдлала попытку въ другомъ мст. И нужно отдать ей справедливость, — добилась-таки своего.
— Не понимаю!— пожала плечами Ольга.
— Сейчасъ поймете! У меня есть дядя, угрюмый, нелюдимый старикъ, даже немного ненормальный. Ваша добродтельная мамаша, столь мало обращавшая вниманія на вашу нравственность, что допустила бгство ваше сюда, вдругъ воспламенилась чувствомъ высокой добродтели, явилась къ полусумасшедшему старику, представила меня образцомъ коварства и порочности и добилась того, что дядя требуетъ моей женитьбы на васъ.
‘А, такъ вотъ мой сонъ!’ подумала Ольга и почувствовала какъ шибко забилось ея сердце.
— Не зная еще вашего дяди, я ужъ чувствую къ нему глубокое уваженіе!— сказала она.
— Будто?! Отъ этого ему ни тепло, ни холодно, увряю васъ. Но не въ томъ дло. Онъ требуетъ, чтобы я женился на васъ, такъ сказать, освятилъ нашъ… союзъ… Ха, ха! Что вы скажете на это?
Онъ слъ въ кресло противъ нея, положилъ одну ногу на другую, откинулъ голову назадъ и, слегка стуча ногою въ полъ, пристально глядя на Ольгу, ждалъ отвта.
— Что же я могу сказать? Мн кажется, нужно исполнить его требованіе, — спокойно отвчала она.
— Нужно! (Онъ вскочилъ и крупными шагами заходилъ по комнат).— Вы говорите ‘нужно’, да? А вы любите меня?
— Зачмъ справляться о моихъ чувствахъ?— отвчала она, опуская голову,— люди женятся не только по любви, будто вы не знаете?
— Но и по разсчету, не такъ-ли?— вскричалъ онъ, — другими словами, вы готовы выйти замужъ за меня по разсчету. Я понимаю, о, я отлично понимаю…
— Вы можете оскорблять меня сколько угодно!— съ достоинствомъ отвчала она,— сильне того оскорбленія, которое было,— больше не будетъ!
— Вы думаете? А если вы ошибаетесь?
— Я вытерплю все!
— У васъ нтъ никакого самолюбія!— сдержанно заговорилъ онъ,— никакого уваженія къ самой себ! Впрочемъ, это замтно было и раньше. Ну, все равно! Чего отъ васъ ожидать!.. Но представьте себ только весь ужасъ нашей будущей супружеской жизни. Надюсь, вамъ небезъизвстно, что я не люблю васъ. Скажу больше: я люблю другую.
— Что же вамъ мшаетъ жениться на ней?
— Вы шутите!— со злобой крикнулъ онъ, — но я-то не намренъ шутить! Слышите! Да, я женюсь на ней, но не иначе, какъ посл того, какъ вы подете со мною къ дяд и сами, слышите, сами откажетесь отъ брака со мною!
— Нтъ, этого я не могу сдлать!
— Даже въ томъ случа… въ томъ случа… если… мною будетъ предоставлена вамъ нкоторая сумма?
— Покуда я еще не продавала себя!— спокойно отвчала она.
— И не хотите начинать?— усмхнулся онъ,— ну, хорошо, обсудимъ вопросъ съ другой стороны. Вы знаете, что у насъ законъ предоставляетъ мужу громадную власть надъ женою? Вы могли этого не знать, но я вамъ говорю, и, поврьте мн хоть на этотъ разъ, не лгу. Власть эта, за нкоторыми, весьма незначительными исключеніями,— безгранична. Я могу васъ запереть въ этой комнат и никуда не выпускать, т. е. устроить вамъ домашнюю тюрьму, и никто мн не можетъ этого запретить,— законъ обязываетъ мужа давать жен содержаніе, но ни одинъ законъ въ мір не опредляетъ ни суммы, ни качества этого содержанія. Я могу вамъ выдавать совсмъ ничтожную сумму, напримръ, рублей двадцать въ мсяцъ или кормить васъ щами и кашей и давать вамъ помщеніе въ десять разъ хуже помщенія моего лакея. Словомъ, вы понимаете, что я могу длать съ вами все, что хочу, даже бить, истязать васъ, и нигд вы не найдете защиты. Какъ вамъ нравится такая перспектива?
— Если все, что вы сказали, правда, — можно только пожалть тхъ двушекъ, которыя такъ доврчиво относятся къ первому встрчному негодяю и выходятъ замужъ, но разъ уже это случилось — нечего длать, нужно терпть.
— Да что вы мн разсказываете сказки, чортъ возьми!— топнулъ онъ ногою, — вы гораздо хитре, чмъ я предполагалъ! Но не въ томъ дло. Будь вы хитре самого дьявола, вамъ не заставить меня не только любить васъ, какъ подобаетъ всякому мужу, но даже просто уважать васъ! Способъ, посредствомъ котораго вы хотите насильно выйти за меня замужъ, — способъ предательскій, подлый!
— Я тутъ ршительно не при чемъ.
— Ну, это еще неизвстно. Не все же вы разъигрывали роль плнницы въ восточномъ гарем. Да впрочемъ, это все равно. Мы только напрасно теряемъ время. Чувства наши другъ къ другу выяснились въ достаточной степени. Подумайте еще разъ о моемъ предложеніи. Вы заявляете дяд, что не желаете выходить за меня замужъ и я тутъ-же выплачиваю вамъ или вашей добродтельной мамаш…
— Я уже слышала объ этомъ!— спокойно замтила она.
— Да, но вы можетъ быть еще не успли какъ слдуетъ обдумать мое предложеніе? Или вамъ, можетъ быть, необходимо посовтоваться съ мамашей?
— Мн не о чемъ съ ней совтоваться. Есть вопросы, по поводу которыхъ не совтуются ни съ кмъ, до того они просты и ясны.
— Вотъ именно! Мое предложеніе и просто, и ясно! Я вамъ предлагаю коммерческую сдлку…
— На которую я не согласна.
Онъ вскочилъ, съ силой отшвырнулъ отъ себя кресло и зашагалъ по кабинету.
Она продолжала сидть все въ той-же поз на отоманк.
— Послушайте, — началъ онъ смягчившимся тономъ, — будьте благоразумны, подумайте о моемъ предложеніи. Не особенно давно вы раздляли мои взгляды на бракъ, и, признаюсь, мн очень пріятно было видть въ васъ человка безъ предразсудковъ. Отчего-же теперь вы такъ настаиваете на замужеств?
— У меня есть причины!— отвчала она.
— Какія? Объясните пожалуйста! Я ихъ не вижу, и думаю, что ихъ вовсе нтъ. Это вашъ капризъ, который можетъ вамъ стоить дорого. Подумайте: мы не любимъ другъ друга, — зачмъ-же намъ соединяться на всю жизнь?
— Можетъ быть за тмъ, чтобы не дать вамъ возможности соединиться съ другой!
— Такъ это месть! Но она иметъ совершенно японскій характеръ. Въ Японіи только, изъ мести къ врагу, распарываютъ себ животъ. Да, наконецъ, вамъ не за что мн мстить. Вы пришли ко мн, мы сошлись добровольно, по соглашенію, по соглашенію и разойдемся. Я выплачу вамъ сумму… какую вамъ будетъ угодно получить.
— Нтъ!— сказала она, покачавъ головой,— я этого не желаю.
— Вы дьявольски упорны! Придется, видно, обратиться къ содйствію вашей мамаши.
— Напрасно. Я не послушаюсь ее.
Бардинъ пожалъ плечами и отошелъ въ темный уголъ кабинета. Тамъ онъ слъ на стулъ и, скрестивши руки, сталъ смотрть на Ольгу.
Въ полутьм надвигавшейся ночи, въ полнйшемъ безмолвіи, не нарушаемомъ ни единымъ звукомъ, эти два, не любившіе другъ друга человка,— повидимому, кром мимолетной, давно миновавшей страсти, не связанные другъ съ другомъ ничмъ — подобно запертымъ въ клтку и готовымъ броситься одинъ на другого двумъ зврямъ разныхъ породъ, сидли и молча наблюдали другъ друга.
— И такъ, вы не хотите сообщить причину?— спросилъ Бардинъ.
— Пожалуй, если уже вы такъ настаиваете — отвчала она,— но я не думаю, чтобы это было для васъ интересно.
— Наоборотъ, очень интересно.
— Я беременна!— тихо сказала она.
— Что?!
Онъ вскочилъ, быстро прошелъ къ письменному столу и зажегъ свчи.
При слабомъ свт не разгорвшихся свчей Бардинъ запомнилъ блдное, потускнвшее лицо Ольги, выдлившееся блымъ пятномъ изъ окружавшей полутьмы.
— Зачмъ-же… зачмъ вы не сказали мн раньше!— упавшимъ голосомъ проговорилъ онъ, длая невольное движеніе впередъ, — я ожидалъ всего, чего угодно, только не этого!
Она молча встала, и когда проходила мимо него, медленно, съ опущенной головой, — онъ замтилъ, что глаза ея были полны слезъ…

XI.

— Что вы разсказываете, Сократъ Иванычъ, да этого быть не можетъ!— воскликнула Вра, сдлавъ удареніе на послднихъ словахъ и съ розмаха бросивъ на скамейку бывшую въ рукахъ книгу.
— Какъ ‘быть не можетъ?’ — удивился Сократъ Иванычъ,— помилуйте, что-же я изъ своей головы выдумалъ, что-ли?
Вра задумчиво опустила голову.
Былъ теплый и тихій іюньскій вечеръ. Солнце стояло еще высоко и въ молодой листв шло неугомонное щебетаніе птицъ. Въ уединенной алле Лсного парка, гд сидли Вра съ Сократомъ Иванычемъ, очень мало было гуляющихъ: проходила иногда нянька съ чинно шагавшими, разодтыми дтьми, проплывала нарядная кормилица въ шуршавшемъ сарафан съ ребенкомъ на рукахъ въ сопровожденіи бонны,— выцвтшей, сухопарой старой двы и больше никого. Поэтому Вра и Сократъ Иванычъ говорили громко, не стсняясь.
— Вотъ ужъ и въ сочинительств меня обвинили!— говорилъ старикъ, хмуря брови и медленно крутя папиросу, — отродясь не бывалъ! Одна моя бда, что языкъ за зубами не умю держать, возьму и разболтаю чего не слдуетъ…
— Вы это о чемъ?— спросила Вра, поднимая на него глаза.
— Да вотъ о томъ, что не слдовало разсказывать!— съ досадой замтилъ старикъ,— да разв передъ вами утаишься? Все, какъ на ладони, выложишь!
— И отлично! Я вамъ очень благодарна!— быстро заговорила Вра, — представьте, если-бы не вы, я-бы такъ ничего и не знала! Вс, вс ршительно скрывали отъ меня это возмутительное замужество сестры!
— Позвольте!— Сократъ Иванычъ протянулъ впередъ руку, — позвольте, Вра Сергевна, не горячитесь! Этакая вы у насъ горячка,— бда! Что тутъ возмутительнаго, позвольте спросить?
— Что?— воскликнула Вра, — все, Сократъ Иванычъ, все! Человка, который не любитъ двушку, никогда не любилъ, насильно заставляютъ жениться!
— Вотъ оно что! Вы, значитъ, господина Бардина жалете?
— Бардина?— удивилась Вра,— да, жалю!— отвчала она, подумавъ, — жалю и его столько-же, сколько сестру! Но Ольга… Вдь она сестра мн, близкій человкъ! И знать, что этотъ близкій человкъ лзетъ въ петлю!
Сократъ Иванычъ выпустилъ густой клубъ дыма.
— Почему въ петлю, — позвольте васъ спросить?
— Вы не понимаете?
— Извините, не понимаю!
— Мн трудно объяснить!— пожала плечами Вра.
— Молодость!— тоже пожалъ плечами Сократъ Иванычъ,— это. въ васъ молодость, милая барышня. Ну, книжки Хорошія читали… тоже… А въ жизни-то, голубушка, Вра Сергевна, не такъ бываетъ!.. Вотъ вы изволите говорить: ‘петля!’ А я никакой петли не вижу! Не вижу и не вижу! Ольга Сергевна хоть и сестра ваша, а сказать по. правд, на васъ вовсе не похожа! Характеромъ-то они съ господиномъ Бардинымъ одинаковы! Чмъ не пара. А что можетъ статься они не любятъ другъ друга, такъ это что-же? Стерпится — слюбится!
— Да вы поймите, что онъ во всю жизнь не проститъ ей такого насилія надъ собою!— воскликнула Вра.
— Самъ виноватъ! По дломъ вору и мука! Къ чему онъ такъ поступилъ?
— Да вдь онъ объ этомъ не станетъ разсуждать: виноватъ-ли онъ или нтъ, а просто устроитъ домашній адъ и самъ будетъ въ этомъ аду мучиться и другого мучить!..
— Ну ужъ и адъ!— недоврчиво протянулъ старикъ,— какой тамъ адъ! Что вы, барышня! Это въ книжкахъ пишутъ, ‘адъ’ молъ, и все такое прочее, а въ жизни ничего такого не бываетъ! Ну, поссорятся иной разъ, даже поцарапаются,— съ кмъ этого не бываетъ,— да и помирятся. Полноте, горячая вы головушка, вотъ что я вамъ скажу!
Вра не слушала Сократа Иваныча. Она сидла опустивъ голову и безцльно смотрла на ползшаго у ея ногъ червяка.
‘Что они длаютъ, эти добрые люди?’ — думалось ей — ‘сознательно губятъ человка и оправдываются, даже не оправдываются вовсе, а прямо утверждаютъ, что такъ и должно быть, такъ ‘бываетъ въ жизни’. И кто еще говоритъ? Милйшій, добрйшій Сократъ Иванычъ, про которого извстно, что онъ мухи не обидитъ. Растопчи я сейчасъ при немъ этого червяка, — онъ возмутится, назоветъ меня безсердечной, злой, а самъ… Да что-же это такое, въ самомъ дл! Нтъ, я такъ не оставлю!..’
— Пойдемте, Сократъ Иванычъ, — сказала она, поднимаясь съ скамейки, — теперь, должно быть, часовъ девять — пора чай пить.
— Нтъ ужъ, я домой!
— А къ намъ не зайдете?
Поздно, да и что-же, я и такъ у васъ цлый день!
Полноте, пойдемте!
— Нтъ, я васъ провожу немного, а тамъ на паровик и домой! Усталъ я что-то!
Они пошли по алле. Старикъ хмурился и ожесточенно затягивался папиросой. Внутренне онъ бранилъ себя за излишнюю откровенность съ Врой. Зачмъ онъ ей разсказалъ о предполагавшемся замужеств Ольги? Такъ, просто сболтнулъ по стариковски! А какая можетъ выйти исторія! Олимпіада Петровна такъ просила его не разсказывать никому и въ особенности Вр, а онъ взялъ и разболталъ! Экій языкъ! А что было длать? Нельзя передъ этой двушкой таиться, ни въ чемъ нельзя! Какъ взглянетъ своими ясными глазами, такъ вотъ и подмываетъ ей все разсказать, все, что на душ.
Дойдя до Круглаго пруда, Сократъ Иванычъ остановился.
— Вы, вотъ что, барышня, — началъ онъ, не смя поднять на Вру глазъ и глядя себ подъ ноги,— вы тамъ ничего не говорите…
— О чемъ?— спросила двушка.
Эхъ, ‘о чемъ!’ — съ досадой воскликнулъ старикъ,— ну, да вотъ что я вамъ разсказалъ.
— Про Ольгу?
— Ну да! Про кого-же?
— Отчего?
— Отчего… отчего… Оттого что болтовня выйдетъ и больше ничего… Непріятности будутъ!.. Я вдь и самъ-то еще хорошенько не знаю…
— Полноте, Сократъ Иванычъ! Ну, какъ вамъ не стыдно!— смясь замтила Вра, — къ чему вы притворяетесь?
— Ну, ладно, ладно!— замахалъ руками старикъ, — ну, разсказалъ, ну, знаете, и отлично! Держите про себя, другимъ не говорите! Вотъ что!
— Нтъ, Сократъ Иванычъ,— покачала головой Вра,— этого я вамъ общать не могу и не общаю! Мало того, что я сейчасъ-же буду говорить объ этомъ съ Надей и Петромъ Степанычемъ, но вс усилія употреблю, чтобы брака этого не было!
— Что!— чуть не привскочилъ на мст старикъ,— вы хотите… Вра Сергевна, да Богъ съ вами! Въ ум-ли вы?
— Въ полномъ ум и здравой памяти… какъ это говорится!— усмхнулась Вра.
— Голубушка, да зачмъ-же вы меня-то въ неловкое положеніе ставите!
— Полноте, Сократъ Иванычъ, — раньше или позже я и безъ васъ узнала-бы. Того, что затвается, утаить нельзя!
— Вы хоть обо мн-то не упоминайте! А то что-же это въ самомъ дл! Мн по секрету было сообщено, а я взялъ да разболталъ! Меня-то хоть пощадите… за мою откровенность.
— Хорошо!— сказала Вра, подумавъ,— если вы такъ боитесь правды, хорошо! Я не скажу, отъ кого узнала!
— Честное слово?
— Честное слово!
Старикъ, нсколько успокоенный, вскочилъ въ проходившій мимо вагонъ, а Вра медленно пошла къ дач.
Солнце закатывалось. Багряные лучи его дробились въ листьяхъ деревьевъ. Сосновый лсъ вдали закрывался легкой дымкой пыли, которую поднимали мчавшіеся взадъ и впередъ экипажи. На аллеяхъ попадались дачники, совершавшіе обязательную вечернюю прогулку съ женами подъ руку и съ дтьми, чинно шествовавшими впереди. Разнощики, выкрикивая на разные голоса, предлагали остатки товаровъ.
‘Все ложь, всюду ложь, ложь!— думала Вра,— хоть бы Сократъ Иванычъ! Сказалъ правду и сейчасъ же испугался ‘неловкаго положенія’… И сталъ просить, чтобы я, въ свою очередь, молчала. А мама, а вс они? Къ чему было скрывать отъ меня, что Ольга выходитъ замужъ? Свадьба ‘по секрету’. Что это такое? Къ чему? Затмъ, что имъ самимъ въ душ стыдно того, что они надлали. Но разв это такъ необходимо было? Въ этомъ замужеств лежитъ такая глубокая, такая возмутительная ложь!..
Войдя въ палисадникъ дачи, Вра увидла на балкон сидвшую за самоваромъ группу, состоявшую изъ сестры, Петра Степаныча и Нальханова. Это было уже второе посщеніе молодого человка. Въ первый разъ онъ пріхалъ съ недлю тому назадъ, къ обду, и вскор ухалъ. Онъ былъ очень любезенъ, крайне предупредителенъ со всми, разсказывалъ забавные анекдоты, но общее настроеніе всхъ было какое-то тягостное. Казалось, какъ будто онъ былъ здсь лишнимъ, никому не нужнымъ.
Въ особенности это чувствовала Вра. Теперь, увидя издали Нальханова, она замедлила шагъ и задумалась.
‘Къ чему онъ здитъ сюда? Къ кому? Что ему здсь нужно?— думала она,— Петръ Степанычъ почти не обращаетъ на него вниманія, и какъ будто тяготится его посщеніями, Надя… Но неужели?.. Нтъ, нтъ, не можетъ быть! Она такъ сдержанно-холодна съ нимъ, такъ занята ребенкомъ!.. Зачмъ во мн такія дурныя мысли, зачмъ я осмливаюсь такъ думать’!..
Незамтно для самой себя, Вра вошла въ палисадникъ и ходила вокругъ цвточной клумбы, обрывая засохшіе листья цвтовъ и подвязывая ихъ къ палочкамъ.
— Вра, что же сюда не идешь? Разв не слышишь?— раздался съ террасы голосъ сестры.
Вра машинально подняла голову и увидла лица всхъ троихъ, обращенныя къ ней.
— Сейчасъ, сейчасъ!— отвчала она, направляясь къ террас.
— А гд же Сократъ Иванычъ?— спросилъ Рыняевъ.
Голосъ его показался Вр какимъ-то страннымъ, онъ былъ глухой и въ немъ дрожали новыя, еще не слышанныя ею нотки.
— Сократъ Иванычъ ухалъ въ городъ. Звала чай пить,— отказался!— отвчала Вра.
При ея появленіи Нальхановъ всталъ со стула и съ какой-то дланной развязностью раскланялся.
Вра сухо поклонилась ему, бросивъ украдкой взглядъ на Петра Степаныча.
Тотъ сидлъ на своемъ обычномъ мст, въ углу, прихлебывалъ чай изъ стакана въ любимомъ, подаренномъ женою, подстаканник и сухимъ, безстрастнымъ взглядомъ смотрлъ въ пространство. Принимая отъ сестры стаканъ съ чаемъ, Вра украдкой взглянула и на нее. Та сидла съ своимъ обычнымъ выраженіемъ спокойствія на лиц.
— Надюша уже спитъ?— спросила Вра и тотчасъ подумала: ‘Зачмъ я спрашиваю объ этомъ? Вдь я знаю, что въ этотъ часъ ребенокъ всегда спитъ’.
— Да! Насилу уложили! Ни за что не хотла уходить изъ сада!— отвчала сестра.
Вра бросила взглядъ на разбросанныя по красному песку дорожекъ игрушки и перевела его на Нальханова.
Тотъ сидлъ откинувшись на спинку стула и, покачивая слегка правой ногой, положенной на лвую, курилъ сигаретку.
— Да, такъ я не кончилъ!— заговорилъ Нальхановъ, встртивъ упорный взглядъ Вры и въ свою очередь весело глядя на нее,— я тутъ разсказываю про одного нашего чиновника,— добавилъ онъ, обратившись къ двушк, — приходитъ онъ къ директору и говоритъ, что такъ какъ ему ршено не давать отпуска, то онъ, пожалуй, не прочь подать въ отставку, если директоръ выхлопочетъ вспомоществованіе. Вы знаете нашего Александра Александровича? Онъ не далекъ, пороха не выдумаетъ, но человкъ не злой, т. е. не то чтобы не злой, а какой-то безразличный. Служитъ давно, все ему наскучило, надоло, кром того, разные старческіе недуги одолваютъ,— радъ какъ-нибудь отвязаться.— ‘Хорошо’, говоритъ, ‘я похлопочу’. И представьте, выхлопоталъ! Дали вспомоществованіе!
— Напрасно!— горячо прервалъ Петръ Степанычъ,— совершенно напрасно! Я бы такому лнтяю, нахалу, веллъ немедленно подать въ отставку! Цлый годъ не ходить, да еще клянчить пособія,— вдь это нахальство!
— Вы очень строго судите, Петръ Степанычъ,— замтилъ Нальхановъ.
— Ничуть! Вотъ подобные господа, какъ вашъ этотъ… какъ его… они и длаютъ, что на чиновниковъ смотрятъ какъ на лежебокъ. Помилуйте, гд ни послышишь,— везд къ чиновникамъ относятся съ предубжденіемъ, въ газетахъ поднимаютъ на смхъ, и именно за то, что среди нашего брата дйствительно развелось много дряни…
— Ну, насчетъ Петрова этого сказать нельзя… Онъ человкъ интеллигентный, а если бы вы,— Нальхановъ обратился къ Надежд Сергевн, — послушали, какъ играетъ на віолончели, — одинъ восторгъ!..
— Играетъ на віолончели?— переспросилъ Рыняевъ,— скажите, вотъ какъ! Отчего же вы ему не посовтуете поступить въ оркестръ, въ оперу, напримръ?
— Ну, онъ дилеттантъ… играетъ такъ, для себя…
— Онъ и на служб, должно быть, думалъ быть дилеттантомъ?— усмхнулся Петръ Степанычъ,— поменьше бы намъ такихъ дилеттантовъ, тогда наша машина работала бы споре!
— Н-да… можетъ быть!— сквозь зубы процдилъ Нальхановъ.
— А я вотъ что скажу, Максимъ Яковлевичъ,— не нужно, не нужно намъ такихъ!— воскликнулъ Петръ Степанычъ разсерженный, красный,— это зло, страшное зло, которое нужно искоренять! Право, люди идутъ въ чиновники какъ будто только тогда, когда имъ ужъ некуда дваться. Отчего же они не идутъ въ дворники, въ городовые? Оттого, что тамъ требуютъ отъ человка труда и довольно тяжелаго, а сдлавшись чиновникомъ, можно бить баклуши, не ходить годъ на службу? Да вдь это кража, кража казенныхъ и народныхъ денегъ, подумайте! Попробуйте-ка на частной служб не явиться три дня. Такъ вамъ и позволятъ воровать ваше содержаніе! Какъ же! А въ казн можно? На казну еще до сихъ поръ не отвыкли смотрть, какъ на дойную корову?
Вра съ удивленіемъ прислушивалась къ словамъ Рыняева. Тонъ ихъ былъ тотъ самый, какимъ Петръ Степанычъ спросилъ о старик Сократ, но теперь этотъ тонъ достигъ высшихъ степеней раздраженія.
— Чиновничество, милостивый государь, — продолжалъ Петръ Степанычъ, и Вр опять показалось страннымъ такое оффиціальное обращеніе къ Нальханову,— прежде всего профессія труда, и далеко не легкая! Просидть шесть-семь часовъ подрядъ,— спросите любого доктора,— безусловно вредно для здоровья, но чиновникъ не только сидитъ, онъ еще и работаетъ головой и руками. Вотъ какъ пріобртаются т недуги, которыми одержимъ вашъ не въ мру мягкій Александръ Александрычъ! А я скажу вамъ искренне: дайте мн возможность жить въ деревн, работать на ряду съ мужиками, и я былъ бы и здорове и счастливе. Но я съ дтства не пріученъ къ земледльческому труду, я сдлался чиновникомъ, и мой долгъ, мой священный долгъ быть хорошимъ чиновникомъ, работать и приносить пользу!..
Чуть замтная снисходительная улыбка скользнула по губамъ Нальханова. Онъ взглянулъ на Рыняеву, какъ бы думая встртить въ ней одинаковое съ нимъ отношеніе къ словамъ Петра Степаныча, она сидла опустивъ глаза и перебирала бахромки скатерти.
Вс замолчали. Каждый чувствовалъ себя неловко.
— Совершенно врно,— замтилъ Нальхановъ,— существуетъ же народная поговорка: взялся за гужъ, не говори — что не дюжъ! Но вдь вы исключеніе, Петръ Степанычъ. Сколько я знаю чиновниковъ, которые ненавидятъ свою профессію!
Петръ Степанычъ ничего не отвчалъ. Онъ курилъ, медленно выпуская дымъ, и смотрлъ въ садъ, въ углахъ котораго уже ложились вечернія тни.
‘L’incident est clos’!— подумалъ Нальхановъ,— ‘ветхозавтный чиновалъ видимо не желаетъ больше удостоивать меня своей бесдой’!
Онъ всталъ, подошелъ къ Рыняевой и, отвсивши глубокій поклонъ, протянулъ руку.
— До свиданія!— сказала молодая женщина, подавая ему свою.
Нальхановъ крпко и многозначительно пожалъ ея руку. Легкая краска бросилась въ лицо Надежды Сергевны, она отвернулась.
— Ваша шляпа, кажется, тамъ!— сказала она, указывая взглядомъ на перила балкона.
— Да/ я вижу! Благодарю васъ!
Нальхановъ раскланялся съ Петромъ Степанычемъ и Врой, взялъ шляпу, трость и сошелъ въ садъ.
— Какое благоуханіе!— сказалъ онъ, проходя мимо куртины,— это вы, Надежда Сергевна, любительница цвтовъ?
— Я… да и вс!— отвчала Рыняева.
— Искренне завидую вамъ, господа! Вы можете наслаждаться всми прелестями такого чуднаго лтняго вечера, а я, несчастный, ду задыхаться въ пыли! До свиданія!
И онъ вышелъ изъ палисадника.
— Что это ты какая странная Вра?— замтила Рыняева.
— Я? Нтъ, ничего!— отвчала Вра.
— Какая-то возбужденная! Право! Петръ Степанычъ, ты ничего не замчаешь?
Петръ Степанычъ пристально посмотрлъ на Вру и покачалъ головой.
— Ршительно ничего!— отвчалъ онъ.
— Странно… А мн показалось…
— Если хочешь знать, такъ это правда!— воскликнула Вра и густой румянецъ залилъ ея щеки, — я немного взволнована, разстроена… И должна сказать, что такъ длать не слдуетъ.
— Что? Что такое? Что еще за новости?— вспыхнула сестра.
— Отчего ты мн не сказала, что Ольга выходитъ замужъ?
— Очень просто! Во первыхъ, оттого, что сама недавно узнала объ этомъ и потомъ…
— Что ‘потомъ’?
— Мама да и сама Ольга просили не говорить. Ты отъ кого узнала?
— Все равно отъ кого. Это не важно. А скажи мн пожалуйста, отчего мама просила не говорить?
— Почему же я знаю! Вроятно, чтобы сдлать теб сюрпризъ.
— Глупости, Надя! Зачмъ ты это говоришь? Ты отлично знаешь причину и если не хочешь сказать, то я теб скажу. Мам, стыдно за этотъ бракъ и Ольг тоже! Вотъ что!
— Стыдно? Я тебя не понимаю!
— Брось притворяться, Надя! Теб все извстно и мн тоже. Этотъ бракъ вынужденный! Бардина заставляютъ жениться! Фу, какая мерзость!..
— Ну, хотя бы и такъ! Только почему ‘мерзость’? Я не понимаю.
— Ты не понимаешь? Теб извстны подробности? Извстно теб, что мама здила къ какому-то тамъ дяд, разсказала всю исторію Ольги, и дядя приказалъ племяннику жениться?
— Ну, хорошо! Ну такъ что же! И слава Богу! Ольга скроетъ свой позоръ. Извини, Вра, я тебя ршительно не понимаю! Мы съ тобою говоримъ на разныхъ языкахъ!
— ‘Скроетъ свой позоръ?’ — раздумчиво, покачивая головой, повторила Вра,— ахъ, Надя, Надя! Неужели ты думаешь, что чмъ нибудь, когда нибудь можно скрыть позоръ? Выйти замужъ за нелюбимаго и нелюбящаго человка, выйти по необходимости за человка, котораго заставляютъ жениться, да это хуже всякаго позора, это погребеніе за живо!
— Ну, Вра, думай обо мн что хочешь, а я никакъ не могу согласиться съ тобою, потому что ты говоришь ужасныя наивности! Ха, ха, ха! Выдумала тоже: погребеніе за-живо! Будь спокойна. Посмотри, какъ они станутъ жить!
— Надя… ты не шутишь… ты говоришь серьезно?— медленно спросила Вра, поднимая на сестру свои большіе, свтлые гляза.
— Она?— неожиданно подалъ голосъ Петръ Степанычъ, — да, она говоритъ серьезно!
Онъ всталъ и, обойдя стулъ, на которомъ сидла Вра, ушелъ въ комнаты.
Вотъ видишь: онъ отвтилъ за меня!— усмхнулась Надежда Сергевна,— а если хочешь знать, почему все это скрыли отъ тебя, то это вышло по желанію мамы. Она знаетъ твою натуру, знаетъ, что ты сейчасъ начнешь волноваться, протестовать…
— И пожалуй, испорчу дло?— перебила Вра.
— Ну, нтъ! Дло, т. е. ты хочешь сказать замужество Ольги, теперь въ такомъ положеніи, что тутъ ничего не подлаешь, но вообще мам не хотлось тебя раздражать раньше времени. Да и сама она старается избгать всякихъ сценъ.
— Хорошо. Когда свадьба? Ты не знаешь?
— Должно быть на будущей недл.
— А гд Ольга?
— Тамъ, у него.
— Боже мой, какъ все это гадко, возмутительно!— прошептала Вра, сцпивъ пальцы рукъ.
— Успокойся, Вруша, успокойся!— говорила сестра, аккуратно складывая чайныя салфеточки, — Аксинья! Убери самоваръ! Ничего возмутительнаго нтъ! Сахарницу поставь въ буфетъ… Не вс, далеко не вс выходятъ замужъ по любви!— прибавила она, понизивъ голосъ,— а Ольг какъ ни какъ нужно было пристроиться. Ты знаешь, она въ интересномъ положеніи вдобавокъ! Возьми за буфетомъ щеточку, собери со скатерти крошки и въ садъ, воробьямъ! Д-да, положеніе ея тяжелое, и я теб скажу: слава Богу, что такъ все устроилось.
— Да вдь онъ не любитъ ее! Онъ станетъ ее тиранить!— воскликнула Вра.
— Кого? Ольгу-то? Полно теб! Она не изъ таковскихъ.
— Вся жизнь ихъ будетъ разбита!
— Эхъ, Вра, Вра! Оглянись кругомъ повнимательне: чья жизнь не разбита! Кто не жалуется! Что длать!
И какъ будто этотъ вопросъ отчасти касался ея, — Надежда Сергевна вздохнула, медленно поднялась со стула и ушла съ балкона.
Былъ двнадцатый часъ. Вр не хотлось спать. Она накинула на плечи большой платокъ, вышла въ садъ и сла въ уголокъ на скамейку. Въ воздух было тепло, отъ куртины шелъ сильный запахъ цвтовъ. Деревья стояли неподвижно, ни одинъ листочекъ не шелестилъ въ ихъ кудрявыхъ верхушкахъ. Кое-гд на дачахъ мелькали огоньки. Мимо палисадника проходили прогуливавшіеся дачники. Гд то заунывно пиликала гармоника.
Вра грустила. Она думала объ Ольг, припоминала ея двочкой, игры съ нею, припоминала, какъ он всегда гуляли вмст, обнявшись и напвая что придетъ въ голову. Миновало наивное дтство! И чмъ старше становилась Ольга, тмъ все боле и боле отдалялась отъ сестры. У ней завелись подруги, съ которыми она проводила цлые дни, а на Вру не обращала вниманія. А все-таки ей жаль сестры, жаль даже совершенно незнакомаго ей Бардина. Зачмъ они хотятъ сдлаться ненавистными другъ другу, всю жизнь прожить какъ скованные вмст колодники? Зачмъ она не уйдетъ отъ него? Беременность не помха! Ну, она родитъ, ребенокъ можетъ жить у мамы или у Нади, и совсмъ, совсмъ не нужно требовать отъ отца содержанія. Это такъ гадко, такъ позорно! Точно плата какая за любовь!.. Гадко, гадко, отвратительно! И обо всемъ этомъ она писала сестр въ горячихъ выраженіяхъ, но письмо осталось безъ отвта и Вра сомнвалась, получила-ли его Ольга.
На террас показалась фигура Петра Степаныча. Онъ былъ въ своемъ обычномъ, рабочемъ костюм, т. е. въ затрапезномъ, лтнемъ пальто и туфляхъ.
— Вруша, это ты?— послышался его голосъ.
— Я.
— Что ты тутъ длаешь? Полуночничаешь, мечтаешь, а?
— Ни то, ни другое! Такъ себ! Спать не хочется.
— А мн, наоборотъ, — страшно хочется. Нарочно вышелъ въ садъ, думаю, освжусь да опять за работу. Хочется мн сегодня кончить. Завтра не поду на службу и цлый день вольный казакъ!
Онъ подошелъ къ дереву, подъ которымъ сидла Вра и слъ рядомъ съ ней.
— Ну, что, моя всеобщая печальница?— спросилъ онъ, ласково улыбаясь, — поди-ка все еще Ольгину свадьбу не можешь переварить. Да, заварили кашу, нечего сказать.
— Петръ Степанычъ, вы знали объ этомъ, отчего не отговорили маму?— спросила Вра.
Рыняевъ медленно потеръ переносицу.
— Видишь-ли что, голубка моя, — началъ онъ, — мама-то меня нельзя сказать, чтобы особенно жаловала! Нтъ, нтъ, ужъ ты не говори, я знаю!— предупредилъ онъ двушку, замтивъ ея протестующій жестъ, — знаю отлично! Помню какъ-то передъ отъздомъ на дачу мы были у нея, я попробовалъ было только заикнуться объ Ольг, такъ куда теб, она на меня такъ посмотрла, словно того гляди състъ. Нтъ ужъ, съ Олимпіадой Петровной ничего не подлаешь, ее ничмъ не разубдишь.
— Ну, а вы то, Петръ Степанычъ, какъ относитесь къ этой свадьб?— спросила Вра, заглядывая ему въ глаза.
— Конечно нехорошо! Что говорить!— покачалъ головою Рыняевъ, — да ничего не подлаешь съ бабами! Вдь это что за народъ, — бда! Ты двушка, да впрочемъ никогда и не сдлаешься бабой, такая ужъ у тебя натура, а мамаша Олимпіада Петровна, ужъ извини меня, Вруша, — сущая баба и сестра Надя, моя дражайшая супруга, тоже готова превратиться въ бабу. Ихъ вдь что занимаетъ, чтобы Ольга во что бы то ни стало вышла замужъ, — а какая ея жизнь будетъ, до этого имъ дла мало.
— Но вдь это ужасно!— воскликнула Вра.
— Кто говоритъ! Перспектива не привлекательная, хотя, съ другой стороны, вдь Ольга не ребенокъ. Насильно замужъ никто не можетъ выдать!
— Петръ Степанычъ, не вините ее. Подумайте, если мама безпрестанно твердитъ, что нужно обвнчаться, — замтила Вра.
— Однако, нашла-же она въ себ силы воли поступить самостоятельно, — уйти къ Бардину.
Вра опустила голову.
— Это-было увлеченіе… ошибка!— пробормотала она.
— Ну, положимъ!— согласился Петръ Степанычъ, — я и самъ думаю, что она увлеклась. Вотъ она и поплатится за свою ошибку. Зачмъ мы будемъ соваться въ это дло. Я не говорю… предупредить слдуетъ, но принимать какія-нибудь мры, насильно тащить человка, — мы не имемъ права. Ольга сама будетъ противъ насъ. Поврь мн, Вруша, распоряжаться чужой судьбой — ухъ, какъ трудно. Для этого человкъ очень сложная машина. Я живу дольше тебя на свт и пришелъ къ убжденію, что въ вопросахъ совсти, убжденій, вообще во всхъ такихъ, которые касаются человческаго ‘нутра’, мы вс плохіе судьи.
— Такъ по вашему, если вы видите зло, — не нужно стараться устранить его?
— Нтъ, отчего-же. Скажи разъ, скажи два, — не слушаютъ — не нужно, не приставай.
— Петръ Степанычъ, это эгоизмъ!
— Ничуть, Вруша, ничуть! Неврно ты меня, голубка, понимаешь! Я сказалъ ‘не приставай’, — а это не значитъ ‘отстань, брось, уйди!’ Уходить не нужно, ни отъ кого не нужно уходить. Ну, вотъ теб примръ. Представь, что Ольга не поладитъ съ мужемъ, уйдетъ отъ него, представь, что онъ не станетъ ей давать необходимое содержаніе. Жить ей будетъ не на что, некуда будетъ голову приклонить. Вотъ ты и дай ей пріютъ, найди ей работу, — больше ничего но требуется. А если ты станешь ее утшать, да вооружать противъ мужа, то это ужъ будетъ нехорошо, потому что ты сама не знаешь, можетъ быть она, не смотря на скверный поступокъ съ нею мужа,— любитъ его, да еще какъ, — больше тебя, больше всхъ на свт. И это бываетъ, ухъ, какъ часто бываетъ въ жизни. Или, вотъ теб другой примръ. Идешь ты по улиц, пристаетъ къ теб нищій, проситъ. Смотришь ты на него и замчаешь, что физіономія у него раздута, носъ красный, на ногахъ не твердъ. Вмсто того, чтобы дать ему копйку, ты начинаешь читать мораль. Къ чему, другъ мой! Онъ и самъ знаетъ, что пить вредно и скверно. Не пей онъ, да работай, такъ онъ не былъ бы нищимъ, не такъ-ли? Тогда онъ и самъ съумлъ-бы прочитать кому-нибудь другому мораль. Но если ужъ жизнь его сложилась такъ подло, что ему остается только пить и нищенствовать,— оставь его со всми его душевными невзгодами, о которыхъ онъ теб даже не говоритъ, и дай ему только то, чего онъ отъ тебя проситъ.
— Нтъ, я не могу съ этимъ примириться!— воскликнула Вра.
— Ну, еще-бы!— спокойно возразилъ Петръ Степанычъ, — конечно не можешь! Молода еще! Хочется всякое зло, сейчасъ вотъ, въ одну минуту исправить. Да я вдь и не къ тому, не наставлять тебя правиламъ жизни желаю. Поживешь, сама испытаешь. Я такъ только, поговорилъ и то больше потому, что ты на меня напала, зачмъ, дескать, я замужество Ольги не разстроилъ. А я теб вотъ что скажу: цлый годъ эта исторія тянется и надоли мн ихъ бабьи дла хуже горькой рдьки. Пойду-ка я къ своимъ бумагамъ! Право!
Петръ Степанычъ махнулъ рукой, всталъ со скамейки и направился къ дому, Вра осталась. И долго еще проходившіе мимо, запоздавшіе на прогулк, дачники видли ея одинокую, закутанную въ платокъ неподвижную фигуру. Утромъ, наскоро напившись чаю, Вра Сла въ конку и похала къ матери. Въ душ она не была убждена въ успх задуманнаго ею предпріятія, но она сказала себ: ‘отчего не попробовать, можетъ быть удастся, нужно принять вс мры и когда ничто не поможетъ, тогда, съ спокойной совстью отойти’ — сла и похала.
По одному взгляду на отворившую ей дверь кухарку, она уже догадалась, что въ дом свершилось что-то необычайное, торжественное.
— Здравствуйте, барышня!— привтствовала ее кухарка, кланяясь и улыбаясь, во все свое широкое лицо, — давненько у насъ не изволили быть. Барыня ужъ соскучились! Пожалуйте, пожалуйте, он въ гостиной.
Вра остановилась на порог въ изумленіи: скромная, маленькая, съ занавсочками на окнахъ и съ канарейкою въ клтк, гостиная Олимпіады Петровны была превращена въ швейную мастерскую. За столомъ, выдвинутомъ на середину комнаты, окруженная цлыми волнами ниспадавшихъ до полу матерій, коленкору, кружевъ и проч. сидла худощавая женщина среднихъ лтъ и быстро строчила на машин. Олимпіада Петровна помщалась у окна и съ величественнымъ видомъ римской матроны вязала не то шарфъ, не то салфетку. Вра, какъ профанъ по этой части, никогда не могла понять, что вяжетъ старуха.
— Здравствуй, мама!— сказала она, подходя.
— Здравствуй, Вруша, здравствуй милая! Осторожне, осторожне, смотри, ты что-то тамъ тащишь!
Олимпіада Петровна сперва отцпила отъ подола дочери какой-то безконечный воланъ и потомъ уже обняла ее.
— Ну, садись! Я очень рада, что ты навстила меня. Какъ здоровье Нади?
— Ничего, здорова, кланяется.
Вра съ любопытствомъ смотрла на мать. Всегда недовольная, брюзгливая, Олимпіада Петровна на этотъ разъ была просто неузнаваема: полное, благодушное лицо ея улыбалось, движенія ея были плавны и увренны, она даже какъ будто помолодла.
— Я было прихворнула, мигрень эта несносная разыгралась, да когда ужъ тутъ хворать! Дла по горло!— сообщила старуха.
— Какое же дло, мама?
— Какъ какое! Это мн нравится! Да разв не видишь? Шьемъ, шьемъ съ утра до ночи и конца не видно. Вамъ, кажется, пора обдать милая?— спросила она у худощавой женщины.
— Да, ужъ позвольте… я пойду!— отвчала та, складывая работу.
Едва она успла выйти за дверь, Олимпіада Петровна принялась разсматривать, что она нашила. Она брала въ руки кофточки, рубашки, разглядывала строчку, качала головой, оттопыривала губы и даже длала вслухъ замчанія, врод: ‘ну это не важно… это перешить придется… а тутъ слишкомъ скошено’!
— Приданое Ольги?— спросила Вра.
— Да! Это часть приданаго… Самая незначительная… блье и такъ кое-что… Платья она заказала у француженки.
— Когда же свадьба?
— Недли черезъ полторы.
— И ты мн ничего не говорила! Я узнала отъ посторонняго лица.
— Что же было теб говорить раньше времени!— смущенно отвчала старуха, — и потомъ я не знаю какъ ты относишься.
— Какъ-бы я ни относилась, все-таки слдовало мн сказать!— воскликнула Вра,— я не хорошо отношусь… мн не по сердцу эта свадьба, ты угадала мама.
— Ну, конечно, я знала, что теб будетъ не по сердцу!.. Но что длать!.. Ольг не изъ чего выбирать ты знаешь, въ какомъ она положеніи?
— Я все знаю!— тихо отвчала Вра, — потому и пріхала. Я хочу поговорить съ тобою.
— Ну, хорошо, хорошо!— отвчала старуха, бросая недоврчивый взглядъ на дочь и принимаясь за вязанье.
— Я уже говорила съ Надей, Петромъ Степанычемъ, Сократомъ Иванычемъ — никто не хочетъ понять какую ужасную жизнь готовитъ себ Ольга… Мама, неужели и ты… неужели и ты не понимаешь?
— Какова-бы ни была ея будущая жизнь, она все-таки будетъ лучше!— уклончиво замтила старуха, качая головой.
— И ты тоже что вс! Мама, подумай, подумай ради Бога. Ты знаешь-ли, что они не любятъ другъ друга! Ненавидятъ другъ друга!
— Ого! Откуда ты знаешь? Ты не видалась съ Ольгой съ самаго ея исчезновенія!.. Ты слишкомъ много на себя берешь, Вруша, вотъ что.
— Я хочу спасти Ольгу!
— Спасти Ольгу! Брось, пожалуйста, это смшно. Замужество только можетъ ее спасти, и я очень рада, что такъ все устроилось.
— Замужество насильственное, по приказанію!.. Мама, мама, вдь ты любишь Ольгу, зачмъ же ты ее губишь!
Вра отошла къ окну. Слезы застилали ея глаза, сквозь нихъ она съ трудомъ видла дворъ и садикъ съ открытой настежъ калиткой.
— Я не гублю Ольгу, я добра ей желаю!— послышался дрожащій голосъ старухи,— я знала, что ты при твоей нервности вообразишь Богъ знаетъ что, будешь мучиться и мн не хотлось теб говорить до самой послдней минуты, но разъ ты черезъ людей узнала обо всемъ, мн остается только просить тебя успокоиться.
— Да можно-ли это, мама, когда на глазахъ совершается такая возмутительная вещь, да еще съ кмъ? Съ сестрою!
— Возмутительная? Ты говоришь возмутительная? Нтъ, вотъ было возмутительно, это когда она убжала… къ любовнику. Тьфу, мн не слдовало-бы произносить этого слова передъ тобою! А тутъ я ничего страшнаго не вижу. Я говорю,— это все твоя нервность. И откуда ты взяла, что они не любятъ другъ друга. Я каждый день вижу Ольгу, мы здимъ съ ней по магазинамъ, я ничего не замчала. Она весела по прежнему, о Михаил Павлович отзывается всегда прекрасно. Хоть-бы разъ я услышала отъ нея какую-нибудь жалобу. У тебя, мой другъ, просто нервы разстроены.
— Можетъ быть, мама! Только я стою на силмъ, что они не любятъ другъ друга и жизнь ихъ будетъ невыносимая.
— Ну ужъ пускай она будетъ какая будетъ! Я не могу, матушка, всего предусмотрть, все устранить. Да и все это еще покуда въ твоихъ предположеніяхъ. Ужасная ты фантазерка, Вруша, право! Обдаешь со мною?
— Нтъ, мама, я должна еще побывать въ одномъ мст.
— Разв этого нельзя сдлать посл обда?
— Нтъ, нельзя!
— Ну, какъ знаешь! Ты начинаешь походить на сестеръ.— перестала быть искренней! Не хорошо, Вруша, не хорошо!
— Нтъ, мама, я не измнилась. Хочешь могу сказать, куда пойду. Къ Ольг.
Старуха пристально посмотрла на дочь.
— Какъ хочешь, дружокъ, какъ хочешь! Предупреждаю только, Ольга тебя не послушается. Да это было-бы такъ глупо, что ты представить себ не можешь. Кстати, постарайся быть тамъ, когда его нтъ.
— Почему, мама?
— Видишь-ли, онъ очень сухой, непривтливый человкъ. Я думаю адвокаты вс таковы. Профессія накладываетъ свой отпечатокъ.
— Нтъ, мама, не профессія, а человкъ ужъ такой.
— Можетъ быть.
— И за такого-то человка вы хотите выдать Ольгу!
— Вра, опять? Да что же это наконецъ, такое!— вспылила старуха,— я хочу выдать! Ничего я не хочу, если ужъ ты желаешь знать! Она сама хочетъ, сама, понимаешь! Вотъ поговори съ нею, и увидишь. Только я тебя предупреждаю: сегодня ужъ поздно, ты ее не застанешь. Нужно утромъ, до одиннадцати. А еще лучше совтъ: оставь все не ходи и не донкихотствуй.
Вра молча встала, надла шляпку и подошла къ матери.
— Посиди, куда же торопиться?
— Я хочу зайти къ подруг, тутъ на Петербургской!— отвчала Вра, цлуя мать.
— Ну, прощай!— пробормотала старуха, отдавая поцлуй,— не сердись, не волнуйся!
— Мама, откажитесь отъ этой свадьбы!— воскликнула Вра обхвативъ старуху за талію и притягивая къ себ, — голубушка, дорогая, сдлай такъ!.. Я прошу тебя!
— Поздно, Вруша, поздно!— заговорила та, моргая глазами,— да и Ольга не захочетъ!
— А ты ее уговори!— нжно шептала Вра, ласкаясь къ матери и разглаживая ея волосы.
— Ахъ, Вруша, Вруша! Не мучай ты-то хоть меня, — воскликнула старуха, отрываясь отъ дочери.
— А ты подумай, мамочка! Я вдь еще завтра зайду! Непременно зайду, мама, слышишь?
У подруги, веселой, умной двушки, Вра провела цлый день. Нсколько разъ она думала, что пора домой и все откладывала. Ей пріятно было отвлечься отъ мыслей объ Ольг, она болтала съ подругой, вспоминала товарокъ по курсу, профессоровъ и думала, что если-бы вся ея остальная жизнь сложилась изъ такихъ дней какъ сегодня, — лучшаго нечего было-бы желать. Она пересмотрла всю библіотеку подруги, нашла много медицинскихъ сочиненій на нмецкомъ язык и пожалла, что плохо имъ владетъ. На дачу она возвратилась вечеромъ, около девяти часовъ. Сойдя съ конки, она пошла по направленію къ Сосновк. Вечеръ былъ жаркій, небо затягивалось грозовыми тучами. Въ воздух пахло горлымъ. По дорог, поднимая легкое облачко пыли, халъ всадникъ. Еще издали Вр показалось, что она какъ будто его узнала. Всадникъ приблизился. Это былъ Нальхановъ, въ цилиндр, высокихъ сапогахъ со шпорами и съ хлыстомъ въ рук.
Поровнявшись съ Врою, Нальхановъ повернулъ къ ней голову, приподнялъ цилиндръ и улыбнулся, потомъ далъ шпоры лошади и поднялъ ее въ галопъ.
У Вры вдругъ забилось сердце. Была-ли то тоска — явленіе довольно обычное у многихъ нервныхъ людей передъ грозою, — или предчувствіе чего недобраго,— она не могла отдать себ отчета. Сердце билось такъ сильно, что Вра инстинктивно положила руку на грудь.
‘Какъ стучитъ’, — думала она, — ‘что-же это такое? Отчего вдругъ?.. И какая тоска’!..
Она затила въ лавочку и попросила воды. Но сердце все еще билось, хотя и не такъ сильно.
‘Что это онъ повадился сюда?’ — думала Вра про Нальханова,— ‘вчера былъ у насъ, и сегодня пожаловалъ… Наврное зазжалъ сегодня… Нужно будетъ спросить…
Она дошла до лса и вдругъ увидла сестру выходившую изъ-за деревьевъ на опушку.
— Надя!— окликнула Вра.
Та остановилась и подождала, когда Вра подойдетъ.
— Ты гуляла?— спросила Вра, смотря не на сестру, а на ея платье, шляпку и зонтикъ отсроченный черными кружевами.
— Да, вышла немного пройтись, и забрела вонъ куда!— отвчала Надежда Сергевна, — жарко!
Вра быстро взглянула на нее. Лицо сестры было красно. Грудь тяжело дышала.
— Скоро шла?— спросила Вра, упорно смотря на зонтикъ.
— Нтъ, не особенно! Ужасно жарко.
— Отчего ты безъ Надюши?
— Вышла просто пройтись. Я думаю ее уже укладываютъ спать.
— А Петръ Степанычъ?
— У него Кирилочкинъ. Засли въ шахматы.
— У васъ сегодня никого не было?
— Никого, кром Кирилочкина. А что?
Вра ничего не отвчала. Она шла позади сестры и долгимъ, тяжелымъ взглядомъ смотрла ей въ затылокъ на разввавшіеся изъ-подъ забранной кверху косы тонкіе русые волоски.
— Гд же ты пропадала цлый день?— спросила Надежда Сергевна оборачиваясь и поджидая сестру.
— У одной подруги.
— Цлый день?
— Да, мы отлично провели время. Она милая.
— Ты бы хоть сказала… Петръ Степанычъ началъ уже безпокоиться.
— Какіе пустяки! Не говоришь же ты каждый разъ какъ идешь прогуляться…
Надежда Сергевна пристально взглянула на нее. Брови ея дрогнули и по лицу промелькнуло выраженіе тревоги.
— Невозможно жарко!— прошептала она,— не собралась бы гроза!
Она взглянула на небо, на которомъ, подобно громаднымъ скаламъ, громоздились одна на другую Лиловыя далеко расплывавшіяся тучи и прибавила шагу.
Петра Степаныча и Кирилочкина сестры застали на террас. Оба сидли погруженные въ шахматы. Петръ Степанычъ поднялъ голову, улыбнулся Вр и съ легкой укоризной взглянулъ на жену.
Кирилочкинъ вскочилъ и началъ раскланиваться.
— Господа!— сказала Надежда Сергевна,— совтую удалиться. Собирается гроза. Сегодня будемъ чай пить въ гостиной.
— Въ комнатахъ душно!— замтилъ Петръ Степанычъ, не отрывая взгляда отъ Шахматовъ.
— А здсь измочитъ дождемъ!— возвысила голосъ Надежда Сергевна и ушла въ комнаты, хлопнувъ стеклянной дверью.
Петръ Степанычъ еще ниже наклонилъ голову надъ шахматной доской.
— Идите туда,— сказала Вра, протягивая руку къ доск, — я перенесу. Не бойтесь, игры не спутаю.
Въ темнот блеснула молнія, и черезъ минуту раздался такой сильный ударъ грома, что стекла балкона задрожали и Вр, остававшейся на террас, показалось, что гд-нибудь по близости непремнно должно было что-нибудь разрушиться.
Вра смотрла на небо, ожидая, гд еще блеснетъ молнія. Терраса, садъ, ближайшія дачи, сосдній лсъ и открывавшаяся за ними даль все было покрыто мракомъ ненастья. Широкая полоса свта шла отъ лампы въ гостиной и, черезъ террасу, доходила до куртины въ саду. Головы Петра Степаныча и Кирилочкина, склонившіяся надъ шахматами, были ярко освщены.
Вра долго наблюдала лицо Петра Степаныча. Оно показалось ей унылымъ, тусклымъ, почти больнымъ.
‘Онъ озабоченъ чмъ-то’ — думала Вра,— ‘видно, какъ ему не по себ. Странно, отчего онъ такъ не искрененъ со мною въ послднее время. Точно все что-то скрываетъ’.
По небу въ двухъ, трехъ мстахъ фосфорическими змйками пробжала молнія и новый ударъ грома потрясъ дачу.
‘Случайность ли это или… они условились?’ — думала Вра, припоминая Нальханова и сестру, выходившую изъ лса,— ‘неужели у нихъ было что-нибудь похожее на свиданіе? Господи! Вотъ еще новое несчастіе! Что длать? Какъ предупредить бду?.. Спросить у ней прямо? Да, да, это нужно сдлать, это необходимо…
Необыкновенно яркая молнія на нсколько секундъ ослпила Вру, она смотрла широко раскрытыми глазами, ничего не видя передъ собой. Потомъ это прошло. Стекляная дверь задребезжала, показался Петръ Степанычъ.
— Вруша, — сказалъ онъ, и въ голос его слышна была тревога, — ну къ чему длать такія вещи? Иди домой!
— Я люблю грозу!— отвчала она.
— Ну, пожалуйста… Прошу тебя!
Онъ приподнялъ ее слегка за плечи и ввелъ въ комнату.
— А гд-же Надя?— спросила Вра.
— Она въ спальн. Боится грозы!— отвчалъ Петръ Степанычъ.
Вра прошла въ спальню. Надежда Сергевна сидла въ дальнемъ, темномъ углу и держала на колняхъ платокъ.
— Ты плачешь? Что съ тобою? Скажи?— спросила Вра, нжно прижимаясь къ сестр.
— У меня нервы разстроены. Всегда бываетъ въ грозу!— тихо отвчала та.

XII.

— Fertig, fertig, fertig!— кричатъ прусскіе кондукторы въ срыхъ курточкахъ съ кожаными сумками черезъ плечо, пробгая по платформ и запирая на ключъ пассажировъ скораго позда въ Берлинъ.
Свистокъ локомотива, и поздъ тронулся сопровождаемый апатичными взглядами желзнодорожной прислуги и полицейскихъ въ каскахъ съ шишаками.
Около семи часовъ пополудни. Зной постепенно спадаетъ, поздъ бжитъ по полямъ, на которыхъ видны фигуры крестьянъ въ пиджакахъ и широкополыхъ шляпахъ, мимо запыленныхъ, фруктовыхъ садовъ и огородовъ, огражденныхъ тонкимъ плетнемъ, мимо деревенекъ съ каменными постройками и одинокихъ фольварковъ. Склоняющееся къ горизонту солнце окрашиваетъ все въ розовый цвтъ и даже блые аисты, задумчиво сидящіе на крышахъ, около своихъ огромныхъ гнздъ, кажутся розовыми.
Одтый въ новомодный клтчатый костюмъ, Бардинъ полулежитъ на диван купэ второго класса и просматриваетъ газеты.
Подальше у окна помстилась Ольга и смотритъ скучающимъ взглядомъ на далекія поля.
Съ самаго отъзда изъ Эйдкунена оба не обмнялись словомъ. Въ Петербург ихъ провожала небольшая кучка знакомыхъ. Ольг поднесли два, три букета, которые носильщикъ перенесъ въ ихъ купэ и они валяются теперь на диван.
Олимпіада Петровна при прощаніи прослезилась, настаивала, чтобы Ольга писала и когда поздъ тронулся, принялась крестить тотъ вагонъ, въ который сла дбчь.
Ольга все время была холодна и апатична, ее не трогали шумныя пожеланія знакомыхъ и даже слезы матери. Мысль ея была встревожена чмъ-то другимъ, совсмъ не относившимся къ поздк. Она не могла отдать себ отчета, что это именно, но что-то безпокоило и даже пугало ее. Какъ-будто предчувствіе какой бды. Это началось еще въ церкви, во время внчанія. Ей казалось, что оно происходитъ отъ тугой шнуровки, тсныхъ башмаковъ, оттого, что приходится стоять и нельзя ссть, но когда она, пріхавши домой, переодлась въ дорожный костюмъ, то все-таки не почувствовала облегченія.
Ночью въ вагон она спала мало, постоянно прислушиваясь къ чему-то совершавшемуся внутри ея.
Утромъ Бардинъ пристально посмотрлъ на ея смущенное, нсколько испуганное лицо и спросилъ:
— Что съ вами? Вы нездоровы?
— Нтъ, нтъ!— воскликнула она, — я утомилась.
— Вы блдны какъ не знаю что.
— Я плохо спала ночью.
— И я то же!— сказалъ Бардинъ, взялъ газету и погрузился въ нее. На самомъ дл онъ не читалъ, а только пробгалъ глазами строчки, не стараясь понять ихъ содержаніе.
Онъ мечталъ о томъ, какъ прідетъ въ Парижъ. Это было его давнишнимъ, завтнымъ желаніемъ, которое наврное осталось бы не исполненнымъ, если бы не непріятная женитьба на Ольг. Выманивая у дяди деньги, Бардинъ сказалъ, что он ему необходимы не только на свадьбу, но также и на путешествіе въ Парижъ, гд онъ разсчитывалъ развлечься и забыться отъ той горькой дйствительности, въ которой очутился благодаря неожиданному вмшательству старика. Илья Афанасьевичъ выдалъ ему немедленно чекъ на пятнадцать тысячъ. Обладая такой суммой, Бардинъ разсчитывалъ отлично провести лто за границей.
— ‘Парижъ-Парижемъ’,— думалъ онъ лниво пробгая газеты,— ‘но хорошо бы еще закатиться въ Монако да попробовать, чортъ возьми, поиграть. А что какъ привалитъ счастье, да я выиграю сотенку, другую тысячъ франковъ? Почему знать? Я несчастливъ въ любви, — долженъ быть счастливъ въ игр!’
На минуту въ его воспоминаніи промелькнулъ образъ Анны. Онъ вытянулся, зажмурилъ глаза и сладко вздохнулъ. Съ нею бы хать въ Парижъ, — вотъ это такъ! Чудная двушка! Какъ она спокойно, кротко выслушала его объясненія! Какъ она просто сказала: ‘ну что же длать! Вы должны исполнить вашъ долгъ, должны жениться’. И не ушла, а осталась, и была по прежнему мила, по прежнему проста и чиста! Кристальная душа!
Бардинъ съ удовольствіемъ вспоминалъ о своемъ послднемъ свиданіи съ Анной. Отправляясь на это свиданіе, онъ чувствовалъ себя скверно. Въ немъ было сознаніе виновности въ томъ, что онъ, будучи въ связи съ Ольгой, пытался увлечь двушку. Но искренность Анны тотчасъ же нашла отзвукъ въ его душ, онъ разсказалъ ей все, разсказалъ какъ увлекся Ольгой, жилъ съ нею и долженъ теперь жениться. Онъ скрылъ одно обстоятельство, которое, по его мннію, вовсе не должно было интересовать такую чистую двушку, — не сказалъ, что его заставляютъ жениться, что онъ женился, чтобы не лишиться наслдства. Къ чему было говорить ей о деньгахъ, касаться прозы жизни? Пусть она ничего объ этомъ не знаетъ! Кристальная душа! И его признаніе вышло довольно поэтическимъ. Человкъ увлекся, и благомъ и счастіемъ всей своей жизни платитъ за это увлеченіе. Въ послдній разъ Бардинъ ходилъ по саду съ Анной съ видомъ разочарованнаго, глубоко несчастнаго человка. Рчи его были прочувствованны и возвышенны, взгляды его полны тоски, онъ тяжело вздыхалъ и съ горестными восклицаніями хватался за голову. И, надо сказать правду,— онъ былъ искрененъ. Онъ искренно любилъ двушку, готовъ былъ хоть сейчасъ жениться на ней и въ его словахъ, когда онъ говорилъ, что разставаясь съ нею чувствуетъ себя потеряннымъ на всегда, уничтоженнымъ, раздавленнымъ, что въ ней онъ теряетъ все свое лучшее, — звучала сама истина. Но онъ ни однимъ словомъ не упомянулъ о деньгахъ.
— Вы потребовали вашъ портретъ обратно, я вамъ отдалъ, — сказалъ онъ, прощаясь,— дайте же мн вмсто него что нибудь, что напоминало бы мн самыя лучшія, самыя чистыя минуты моей жизни!
— Зачмъ?— отвчала она, улыбаясь,— вы должны какъ можно скоре забыть обо мн.
— Никогда!— воскликнулъ онъ, — никогда я васъ не забуду! Я можетъ быть буду любить свою жену, но тамъ, въ глубин сердца, всегда, всегда будете вы одна! Дайте мн это колечко!
— Нтъ, — разсмялась она, — это сентиментально! Не нужно! Вотъ вамъ моя рука, и… прощайте!
— Навсегда?
— А какъ же иначе?— удивилась она.
— Вы не любите, никогда не любили меня!— воскликнулъ онъ съ горечью, припадая къ ея маленькой ручк.
И теперь онъ вспоминалъ эту ручку. Она такая нжная, бленькая, атласистая! Усиліемъ помяти онъ вызывалъ въ воображеніи образъ Анюты, стоящей на балкон въ бломъ плать и слдящей за полетомъ голубей. Мало-по-малу къ тому чистому, платоническому чувству, которое онъ питалъ къ двушк, примшивались нечистыя вожделнія, и онъ сталъ мечтать какъ бы хорошо было если бы сдлать изъ нея любовницу! И чмъ трудне казалось ему достигнуть своихъ желаній, тмъ съ большимъ упорствомъ онъ мечталъ о нихъ.
На его лиц, съ низкимъ, покатымъ лбомъ, мелькала самодовольная улыбка, маленькіе глазки то загорались, то гасли, и, въ истом, заволакивались вками.
Легкій храпъ отвлекъ Ольгу отъ думъ. Она повернула голову и въ полумрак надвигавшейся ночи увидла фигуру мужа, спавшую на диван, среди газетъ, съ подогнутыми ногами.
Ольга встала и тихонько прошлась по вагону взадъ и впередъ. Ей хотлось пить, — въ купэ не было воды. На станціяхъ, которыхъ осталось много позади, — поздъ останавливался на одну минуту и мчался дальше. Ольга видла, какъ во время остановки изъ оконъ вагоновъ выглядывали озабоченные пассажиры и взывали къ кельнерамъ. Два, три кельнера едва успвали удовлетворять кружками пива особенно настойчивыхъ пассажировъ, причемъ, случалось, что порожнюю кружку пассажиръ въ попыхахъ увозилъ съ собою.
Ольга не хотла обратиться къ мужу, — она дала себ слово ни о чемъ не просить его и испытывала сильную жажду.
Остановившись передъ окномъ, она снова стала смотрть въ поле. Въ сумеркахъ даль стушевалась, превратившись въ одно темное пятно, тополя обратились въ коническія сплошныя фигуры, деревеньки представлялись кучками нарытой земли.
‘Прощай, прощай Россія!’ — думала Ольга, печально качая головой,— ‘увижу-ли я тебя!’
И опять она почувствовала внутри себя что-то такое, что давило, безпокоило ее.
Въ растворенномъ окн вагона мелькнула красная, усатая физіономія кондуктора.
— Bitte, herr Konductor, bringen sie mir wasser!— сказала Ольга внезапно сочиненную ею фразу.
— Scli-n!— протяжно отвчалъ кондукторъ, исчезая.
А поздъ все мчится да мчится, раскачивая вагонъ то вправо то влво и мракъ увеличивается, заполняя вс уголки купэ. Во мрак чуть обозначается фигура вытянувшагося во весь ростъ, лежащаго на спин Бардина и блымъ пятномъ вырисовывается манжета на свсившейся рук.
Онъ храпитъ на все купэ, по временамъ скрипитъ зубами и хотя Ольга знаетъ эту его особенность, но теперь ей почему-то становится страшно. Она откидывается на спинку дивана и смотритъ, не сводя глазъ, на мужа.
Хлопаетъ дверь и въ купэ поспшно входитъ усатый кондукторъ. Онъ что-то бормочетъ, чиркаетъ спичку, зажигаетъ фонарь подъ матовымъ стекломъ и задергиваетъ его голубой, тафтяной занавской. Въ купэ распространяется пріятный полусвтъ. Кондукторъ вжливо наклоняется къ Ольг и говоритъ ей что-то такое, изъ чего она можетъ только понять, что при слдующей остановк онъ пришлетъ кельнера. Затмъ онъ уходитъ такъ-же быстро, какъ вошелъ.
Ольга смотритъ на мужа при новомъ освщеніи. Космы спутанныхъ, черныхъ волосъ закрываютъ лобъ и длаютъ его еще меньше. Порою Ольг кажется, что Бардинъ чуть-чуть пріоткрываетъ одинъ глазъ и наблюдаетъ ее, тогда она начинаетъ смотрть въ окно, откуда тянетъ прохладой лтней ночи, пахнетъ скошеннымъ сномъ, но гд, кром мрака съ мигающими тамъ и сямъ отдаленными огоньками,— ничего не видно.
А поздъ все мчится и колеса ровно стучатъ по рельсамъ, словно выговаривая одно слово, врод: ‘зачмъ’…
…Зачмъ, зачмъ, зачмъ…
‘Зачмъ я вышла замужъ?’ — думаетъ Ольга, — ‘зачмъ я не послушалась Вры?.. Еще не поздно было!.. Какъ она упрашивала меня!.. ‘Ты будешь жить со мною… мы наймемъ комнатку… намъ будетъ отлично. Родится ребенокъ, мы его станемъ воспитывать вмст’. Да, это было-бы хорошо… Я никому бы не была обязана… ему въ особенности… А это для меня всего тяжеле! Мы работали-бы… Вра поступила-бы на мсто, а я… Но что-же я стала-бы длать! Что я умю, знаю? Я ничего не знаю. Шить на рынокъ, какъ это длала Надя, или клеить ^оробочки на вербы, какъ Сократъ Иванычъ? Но я и этого не умю. Мн нужно было-бы еще учиться и жить на счетъ сестры… И потомъ… нтъ, нтъ, эта жизнь не по мн! Я не могу жить въ бдности… ненавижу бдность… Я Богъ знаетъ что готова сдлать, только бы не испытывать нужды. ‘Ты продаешь себя!’ — сказала она,— ‘подумай, какъ это позорно!’ Да, можетъ быть. Но для того, чтобы не испытывать позора я должна была-бы жить какъ Вра, учиться, достигать… Зарабатывать свой хлбъ… И что же мн длать, когда я не могу, не пріучена, когда нтъ у меня ни желанья, ни выдержки, ничего, ничего!.. Нтъ, милая Вра, наши дороги совсмъ другія и пусть такъ, пусть будетъ что Богъ дастъ!’
Поздъ останавливается съ разбга, такъ что Ольга, по инерціи, откидывается на спинку дивана. Съ платформы станціи слышны поспшные шаги и голоса. Ольга высовывается въ окно и прямо передъ собой видитъ небольшого роста человка во фрак съ подносомъ, на которомъ установлены бутылки лимонада и сельтерской, коробки конфектъ, фрукты…
— Bitte, geben sie mir limonade!— спрашиваетъ Ольга.
— Sch-n!
Человкъ откупориваетъ бутылку, ловкимъ движеніемъ наливаетъ лимонадъ въ бокалъ, и подаетъ его въ окно. Ольга едва успваетъ бросить ему марку, какъ поздъ трогается.
Много разъ еще останавливается онъ, много разъ слышатся съ платформы поспшные шаги и голоса, но Ольга не прислушивается къ нимъ, не замчаетъ остановокъ. Она лежитъ на диван, смотритъ на голубую занавску у фонаря и когда вдругъ задремлетъ, то ей кажется, что прошло очень много времени и что скоро конецъ ихъ путешествію. Но стоитъ ей открыть глаза, и она видитъ, что поздъ мчится съ той же непреклонной быстротой, отъ окна все также ветъ прохладой и слышенъ душистый запахъ скошеннаго сна.
Ольга снова впадаетъ въ забытье. Передъ ней рисуется картина внчанья. Вотъ мать въ сро-дымчатомъ шелковомъ плать съ токомъ на голов,— лицо молодого священника, профиль Бардина, вотъ она сама, какою видла себя въ зеркал, въ бломъ плать, съ флерд’оранжемъ, въ блыхъ башмакахъ, которые жмутъ ей ноги. Въ огромномъ собор полумракъ, освщенъ только придлъ, гд происходитъ внчанье. Въ полумрак, за колоннами, словно прячутся какія-то темныя фигуры и оттуда доносится сдержанный шепотъ. ‘Свадьба въ тихомолку!’ — думаетъ Ольга и ей кажется, что неизвстныя, темныя фигуры тоже шепчутъ другъ другу: ‘свадьба въ тихомолку’. Ей кажется, какъ будто и молодой священникъ немного смущенъ, и пвчіе поютъ не то робя, не то не хотя… Свадьба втихомолку! Но нтъ, ей ршительно все равно. Когда-то, когда она была еще двочкой, она бгала въ церковь смотрть свадьбы. Тогда это ей нравилось, видъ ‘молодыхъ’ возбуждалъ въ ней поэтическое чувство и она съ восторгомъ думала, когда-то наднетъ блое платье, флеръ д’оранжъ и станетъ передъ алтаремъ…
Онъ, своимъ цинизмомъ, убилъ въ ней это поэтическое чувство, онъ охладилъ ея душу. Теперь ей все равно! Въ цинизм, въ отрицаніи, она, пожалуй поспоритъ съ нимъ.
Ольг неудобно лежать на одномъ боку, она тяжело поворачивается лицомъ къ спинк дивана и длаетъ усилія заснуть. Напрасно. Она не можетъ спать. Передъ закрытыми глазами мелькаютъ лица, ихъ смняютъ безконечно длинные, тусклые пейзажи полей и все это смшивается съ тупою болью въ поясниц, чувствомъ давленія и тяжести. Въ минуты забытья ей кажется, что она всмъ своимъ тломъ участвуетъ въ движеніи позда, что ей приходится тащить что-то тяжелое, громоздкое, она изнемогаетъ, и начинаетъ бояться, что вотъ, вотъ, и сейчасъ все кончится.
Разсвтъ брезжитъ въ окна вагона. Небо срое, поля тусклыя,— будто дождливый день. Отъ окна ветъ сыростью и Ольга чувствуетъ ознобъ въ плечахъ. Она накидываетъ на себя плэдъ, но не можетъ согрться. Въ лихорадк она стучитъ зубами и, прижавшись въ уголъ дивана, смотритъ на мужа большими, блестящими глазами. О, какъ ненавидитъ она его, этого человка съ холодной душой, полной обмана и лжи — виновника ея настоящаго состоянія, отца того существа, которое бьется у ней подъ сердцемъ!..
Бардинъ разоспался. Клтчатая фигура его представляетъ довольно комическій видъ. Онъ точно собирается плавать, растрепанная голова зарылась въ скомканную подушку, об руки вытянулись надъ головой, одна нога свсилась къ полу, а другая, въ носк, съ загнутымъ низкомъ панталонъ, поднялась на локотникъ сиднья и качается отъ сотрясенія вагона.
Остановка. Кондукторъ входитъ и застаетъ Ольгу ходящей по вагону. Лицо ея блдно, на немъ видны испугъ и страданіе. Округлившіеся отъ боли глаза лихорадочно сверкаютъ.
Кондукторъ опять произноситъ какую-то фразу, но Ольга не понимаетъ ее, она продолжаетъ ходить по вагону, придерживаясь иногда за стнки и крехтя отъ боли.
Бардинъ просыпается, и съ просонковъ, какъ то особенно смотритъ на нее. Это заставляетъ ее сдержаться, побороть страданія и она спокойно садится на диванъ. Она молчитъ и смотритъ на мужа, прикусивъ нижнюю губу и по мр того, какъ зубы сжимаются плотне, и ей длается больно, ей кажется, что та главная боль внутри становится меньше.
— Ого!— говоритъ Бардинъ,— скоро Берлинъ! Вы не спали?
Она отрицательно качаетъ головой.
— Меня безпокоитъ, получилъ-ли Жиголевъ телеграмму и прідетъ-ли встртить. Не хотлось бы останавливаться въ гостинниц!— говоритъ Бардинъ, наклоняясь надъ чемоданомъ и разъискивая въ немъ туалетный приборъ.
Она смотритъ на его голову со спутанными черными волосами, на смятый воротникъ рубашки, и молчитъ, чувствуя, какъ ненависть къ нему все разростается въ ней.
Съ полотенцемъ на плеч, съ изящными дорожными приборами въ рукахъ Бардинъ уходитъ умываться.
Черезъ нсколько минутъ онъ возвращается приглаженный, освжившійся, и, свши на диванъ, принимается тщательно оттачивать ногти.
— Здоровы-ли вы?— спрашиваетъ онъ, — у васъ такой видъ… Мн кажется, вамъ не по себ.
— Да, мн нездоровится!— сквозь зубы отвчаетъ Ольга, и думаетъ про себя: ‘я ненавижу, ненавижу, ненавижу тебя’!
— Всю ночь было открыто окно. He догадались хоть занавску опустить!— бормочетъ Бардинъ.
— Кто этотъ Жиголевъ?— спрашиваетъ Ольга.
— Коммерческій агентъ. Онъ посланъ сюда однимъ знакомымъ купцомъ, живетъ больше года и знаетъ Берлинъ. Я поручилъ ему найти для насъ помщеніе. Мн кажется, дня три нужно пробыть въ Берлин. Какъ вы полагаете?
— Не знаю. Мн все равно.
— Ну да, конечно!— бормочетъ Бардинъ и покончивъ съ ногтями, выглядываетъ въ окно.
Вдали показывается сплошная срая громада зданій, легкій дымокъ вьется изъ безчисленныхъ трубъ. Среди зданій бросается въ глаза высокая, золоченая колонна.
‘Вотъ и Берлинъ,— думаетъ Бардинъ,— а это, должно быть, знаменитый памятникъ Славы!.. Но какая скучная погода!.. Кажется, она хочетъ донять меня молчаніемъ… Ну, посмотримъ, чья возьметъ! Какая масса огородовъ… Это должно быть предмстье… Славная аллея, и прямая какая! Позвать ее къ окну? Не стоитъ.
Онъ отходитъ отъ окна, беретъ плэдъ, разстилаетъ его, кладетъ во внутрь подушку и затягиваетъ ремнями.
— Мы подъзжаемъ къ Берлину!— говоритъ онъ, не глядя на Ольгу.
Любопытство побуждаетъ ее подойти къ окну. Поздъ мчится въ середин города, по насыпи. Внизу подъ откосомъ видны крыши домовъ, верхніе этажи, улицы, переулки. Часъ ранній, и поэтому движеніе на улицахъ незначительное: кое-гд пройдетъ рабочій въ блуз и фуражк съ сигарой въ зубахъ, проплыветъ толстая кухарка въ передник, съ плетеной корзинкой на рук, продетъ фурманъ…
Поздъ входитъ подъ крышу вокзала и останавливается. На широкой платформ всего нсколько человкъ встрчающихъ, между мужчинами, бритыми и носящими только усы, человкъ съ бородой и русскимъ носомъ ‘картошкой’ обращаетъ на себя вниманіе Бардина. Онъ припоминаетъ описаніе фигуры коммерческаго агента, сдланное его пріятелемъ-купцомъ и, выскочивши изъ вагона, прямо обращается къ господину съ бородой:
— Позвольте спросить, вы господинъ Жиголевъ?
— Я самый. А вы вроятно господинъ Бардинъ?— освдомляется тотъ и, получивъ утвердительный отвтъ, говоритъ:— Я вамъ нанялъ помщеніе… у одной пожилой дамы… Немного далеко отъ центра, за то недорого и помщеніе прекрасное.
— Господинъ Жиголевъ,— моя жена, Ольга Сергевна!— рекомендуетъ Бардинъ.
Ольга молча кланяется.
— Неугодно-ли тогда отправиться?— говоритъ Жиголевъ, — я нанялъ коляску… Штэйнмецъ-штрассе, No 28.
— А вы разв не подете съ нами? Можете удлить намъ нсколько минутъ?— спрашиваетъ Бардинъ.
— Пожалуй! Подемте!
— А нашъ багажъ?— спрашиваетъ Ольга.
— О, не безпокойтесь!— отвчаетъ Жиголевъ,— позвольте квитанцію.
Онъ подзываетъ носильщика и что-то говоритъ ему, вручая квитанцію.
Затмъ втроемъ они садятся въ коляску и дутъ по широкимъ улицамъ съ мостовыми, мокрыми отъ дождя.
Бардинъ озирается по сторонамъ и перекидывается короткими фразами съ агентомъ, Ольг не до того. Откинувшись на спинку коляски, она смотритъ впереди себя расширеннымъ, остановившимся взглядомъ. Боли возобновились съ новою силою. Каждый, самый ничтожный толчокъ коляски причиняетъ Ольг невыносимыя страданія. Она сжала губы и боится невольнымъ крикомъ выдать себя. Ноздри ея раздуваются, мускулы щекъ подергиваются, холодный потъ выступаетъ на лбу, она вся воплощенное, молчаливое страданіе.
Въ полузабыть, не отдавая отчета ни въ окружающемъ ее, ни въ томъ, что она длаетъ, Ольга, при помощи подавшаго ей руку Жиголева, выходитъ изъ коляски, медленно поднимается въ третій этажъ какого-то большого дома и, пройдя въ сопровожденіи хозяйки, почтенной, сдовласой нмки въ черномъ плать, въ свою комнату,— опускается на диванъ.
Черезъ минуту въ комнат появляется Бардинъ. Зачмъ онъ тутъ? Что онъ ей говоритъ? Ахъ, да: ‘сейчасъ вамъ подадутъ кофе… Я уйду не надолго съ Жиголевымъ… нужно поговорить о длахъ…’ Все равно, все равно, только-бы онъ ушелъ поскоре! О, какія муки! Нтъ возможности сидть… Нужно ходить, ходить, покуда не подкосятся ноги. Какія муки! О, если-бы у ней былъ ядъ! Она не задумалась-бы ни на минуту… А, вотъ что… Разв вотъ этимъ?
Она беретъ толстый шнуръ отъ драпировки, накидываетъ его на шею, стягиваетъ подъ подбородкомъ, но у ней нтъ силъ затянуть крпче и шнуръ падаетъ на полъ.
Какія муки! Въ пароксизм лихорадки, щелкая зубами и ломая руки, она ходитъ изъ одного угла въ другой, упирается головой въ стну и опять ходитъ и ходитъ.
Зачмъ она его отпустила, зачмъ не сказала!.. Но нтъ, нтъ! Не нужно его, она ненавидитъ, презираетъ, проклинаетъ его!.. А какъ-бы хотлось теперь, именно въ эту минуту, сжать чью-нибудь дружескую руку, прислониться головою къ плечу, пожаловаться, заплакать…
И она все ходитъ, ходитъ… Стны кружатся, мебель пляшетъ вокругъ, окна отодвигаются куда-то далеко, далеко, паркетъ колеблется подъ ногами и Ольга съ крикомъ падаетъ на полъ…
Вотъ она въ постели… Два женскихъ лица склоняются надъ нею: одно спокойное, участливое, другое испуганное, Ольга узнаетъ его,— это хозяйка. Боли идутъ безъ перерыва и сильне этихъ болей кажется ничего не можетъ быть на свт. Все, все сконцентрировалось въ нихъ: собственное сознаніе, два женскихъ лица, — все это одна боль, отъ которой кости трещатъ и судорогой сводитъ тло. Кто-то, безъ перерыва кричитъ дикимъ, страшнымъ голосомъ и Ольг кажется, что это не она кричитъ, а дйствительно кто-то другой, за стнкой. Потомъ вдругъ одинъ, послдній крикъ, и все кончено. Ольга съ удивленіемъ видитъ, какъ женщина съ ‘спокойнымъ’ лицомъ беретъ что-то и относитъ отъ кровати, слышитъ какъ это ‘что-то’ издаетъ слабый пискъ, а затмъ тишина и смерть. Нтъ не смерть, а сонъ, забытье… Поздъ идетъ и гремитъ колесами: ‘зачмъ, зачмъ?’ прусскіе кондуктора кричатъ: ‘fertig…’ катится большая многоводная рка, а по ней, въ лодк, одтая въ палевое платье детъ Ольга. А кругомъ цвты, все цвты, и голубое небо сіяетъ и солнце горячими лучами гретъ спину…. Мать сидитъ съ Сократомъ Иванычемъ за кофе и, кивая на Ольгу, говоритъ: ‘посмотрите, Сократъ Иванычъ, какая моя дочь красавица! Что, разв неправда?— Красавица, красавица! подтверждаетъ тотъ, расправляя усы, — что говорить! Вотъ, Богъ дастъ, хорошаго женишка подцпимъ. ‘И подцпимъ’! заключаетъ мать, горделиво озираясь на Ольгу,— ‘Надя у меня такъ себ, только что недурненькая,— Вруша, ну та какая-то болзненная, худосочная, а ужъ Ольга’…
Вра обнимаетъ ее и шепчетъ: не надо, Оля, не надо! Неужели счастіе въ замужеств? Счастіе въ самой теб,— неужели ты не можешь его найти! Вотъ теб, спрячь потихоньку подальше, какъ можно дальше… Это отдльный видъ! По немъ ты можешь жить свободно… а отъ Бардина бги, скоре бги! Онъ убьетъ въ теб душу!..
И все исчезаетъ: мать, Сократъ Иванычъ, Вра, лодка… Остается одно безконечное, пустое пространство, сознаніе изнемогаетъ и притупляется. Ольга чувствуетъ, какъ кто-то беретъ ея руку, ощущаетъ на своемъ лиц чье-то дыханіе, что-то такое длаютъ съ нею, но она ни понять, ни сопротивляться не можетъ. Ей нуженъ былъ покой, и вотъ онъ, желанный, въ вид безконечнаго, пустого пространства, въ которомъ теряется, исчезаетъ ея ‘я’, исчезаетъ все!..
Разсвтъ слабо брезжитъ въ окна. Ольга неподвижно лежитъ на спин и, медленно переводя глаза, смотритъ на темно-красные съ золотомъ обои, на лпныя украшенія и живопись потолка, на мягкую, массивную мебель. На потолк изображены полненькіе амуры, сидящіе въ облакахъ и поддерживающіе безконечную, цвточную гирлянду. Во всей квартир тишина, изрдка за дверью Ольгиной комнаты прошелеститъ женское платье, или гд-то тамъ, далеко, послышится сдержанная, нмецкая рчь и опять тишина. Бьютъ часы, по улиц прохалъ экипажъ. Ольга засыпаетъ.
Скрипнула дверь, Ольга открываетъ глаза и прямо передъ собою видитъ высокую, полную женщину, настоящую представительницу тевтонской расы, гладко причесанную, въ скромномъ, сренькомъ плать и передник.
Эта женщина на цыпочкахъ подходитъ къ Ольг, и, видя ее съ открытыми глазами, спрашиваетъ по-нмецки, какъ она себя чувствуетъ, хорошо-ли провела ночь. Ольга пытается благодарить ее, но запутывается въ выраженіяхъ.
— Schn, schn, alles ist gut!— говоритъ акушерка (Ольга догадывается, что это должно быть акушерка) киваетъ головою, улыбается и, отойдя, на минуту отъ кровати, подноситъ ей что-то завернутое въ одяльце.
Ольга и объ этомъ догадывается, но акушерка осторожно развертываетъ одяльце и Ольга видитъ маленькое, красное какъ морковь, личико ребенка.
Акушерка улыбается, качая головою и Ольга улыбается, потомъ, въ неудержимомъ порыв протягиваетъ руки и хочетъ взять ребенка.
— Нтъ, нтъ!— протестуетъ акушерка, качая головой,— теперь еще нельзя. Вы очень слабы. Будьте спокойны, двочка чувствуетъ себя прекрасно. Вотъ мы сейчасъ возьмемъ ванночку, потомъ будемъ кушать и спать!
Ревнивымъ взглядомъ матери Ольга слдитъ за акушеркой, но высокая спинка кровати скрываетъ ее и Ольга, съ напряженнымъ вниманіемъ, слышитъ только плескъ воды и пискъ ребенка.
Покончивъ съ купаньемъ и уложивъ ребенка, акушерка подсаживается къ Ольг, длаетъ все, что необходимо въ такихъ случаяхъ, участливо поглядвъ на нее нсколько минутъ, пожимаетъ на прощанье руку, и уходитъ.
Посл нея появляется хозяйка, frau Sohle, съ предложеніемъ покушать, и получивъ согласіе, приносить габеръ-супъ съ ломтиками французской булки.
И опять Ольга одна. Но хозяйка невидимо слдитъ за всмъ, что происходитъ въ ея комнат, такъ какъ при малйшемъ писк ребенка входитъ и продлываетъ что-то за высокой спинкой кровати. Ольгу трогаетъ это вниманіе посторонней женщины, каждый разъ какъ она входитъ Ольга собирается съ мыслями поблагодарить ее и все никакъ не можетъ улучить минуту, и вотъ, когда она уже наконецъ совсмъ готова подозвать ее, дверь тихонько пріотворяется и входитъ Бардинъ.
На лиц его смущеніе и тревога. Онъ тихонько, на цыпочкахъ, подходитъ къ кровати и внимательно серьезно смотритъ на Ольгу.
— Здравствуй, Оля, какъ ты себя чувствуешь?— спрашиваетъ онъ.
Эти ‘Оля’ и ‘ты’, впервые сказаннные имъ, трогаютъ Ольгу. На глазахъ ея появляются слезы, но въ то же время она вспоминаетъ его всегдашнее равнодушіе къ ней, вспоминаетъ какъ она страдала и была оставлена имъ одна и она, закрывши глаза, отвчаетъ:
— Вы видите: жива,— этого достаточно.
— Я не настолько виноватъ передъ тобою, какъ теб кажется!— тихо и вразумительно говоритъ онъ,— я ничего не зналъ о твоемъ состояніи и, уходя, никакъ не могъ предполагать, что это случится такъ скоро. Роды преждевременны! Конечно, я-бы, остался…
— Мн все равно!
— Обычная твоя фраза. Но не сердись, и не вини меня пожалуйста! Прошу тебя! Не сердись, Оля, дай мн руку!
Онъ беретъ ея блдную, похудвшую руку и подноситъ къ губамъ.
— И такъ — миръ? Ты не сердишься?
— Мн все равно! Повторяю ‘обычную’ свою фразу, мн все равно! Будьте любезны, попросите эту добрую женщину дать мн ребенка!— говоритъ Ольга, отворачиваясь отъ него.
Теперь она чувствуетъ, что между ними все кончено. Послднія нити, связывавшія ихъ какъ мужа и жену, порваны, теперь вс ея чувства обращены на бдную ея двочку.
Нсколько минутъ онъ смотритъ на нее недоумвая, потомъ отходитъ въ сторону и сообщаетъ хозяйк просьбу Ольги. Затмъ ему, кажется, нечего длать тутъ? Тонъ Ольги понятенъ и естественъ. Гд-то онъ читалъ, что въ ея положеніи женщины творятъ Богъ знаетъ что. Она обижена его невниманіемъ, не успла еще оправиться, больна, раздражена. Изъ того, что она велла подать себ ребенка, видно, что она любитъ его, и это отлично! Онъ ожидалъ худшаго, но любовь къ ребенку примиряетъ его съ Ольгой и, какъ знать, можетъ быть за это за одно только онъ и въ состояніи будетъ полюбить ее, какъ мать его ребенка. Нужно дать ей оправиться, успокоиться. Бардинъ тихонько знаками выманиваетъ хозяйку за дверь, даетъ ей денегъ и проситъ, чтобы все было какъ слдуетъ, и всякое желаніе больной было удовлетворено. Затмъ онъ уходитъ въ свою комнату, гд его поджидаетъ Жиголевъ, и оба удаляются изъ дому на цлый день.
А Ольга лежитъ, считаетъ часы и смотритъ на красныя съ золотомъ обои, на амуровъ съ гирляндой, на лпныя украшенія потолка, на всю эту чуждую ей обстановку чужого дома. И быстро мняются въ ея голов воспоминанія о матери, сестрахъ, Сократ Иваныч, о многихъ, многихъ близкихъ и знакомыхъ, оставленныхъ въ далекой Россіи, о привольной двичьей жизни…

XIII.

Теплые солнечные дни прошли. Изо дня въ день небо было покрыто тучами, начались дожди. Березы и липы стояли печально опустивъ пожелтвшія, намокшія втви, грачи стаями носились надъ опустошенными, мокрыми полями и съ криками кружились въ стк дождя. Выпадали иногда и солнечные дни, но солнце не въ состояніи было согрть холодный воздухъ, сверный втеръ завывалъ въ пустыхъ аллеяхъ парка, срывалъ отжившіе листья и уносилъ ихъ по дорожкамъ все дальше и дальше.
Дачи стали замтно пустть. Каждое утро клочья сна, рваная бумага, разный соръ, появлявшійся передъ палисадникомъ какой-нибудь дачи съ заколоченными окнами, указывали на начавшееся усиленное переселеніе въ городъ. По дорогамъ, покрытымъ жидкой грязью потянулись вереницы возовъ съ мебелью, утренніе дачные позда переполнялись дамами съ няньками, дтьми и съ безчисленнымъ множествомъ узловъ и картонокъ.
Дачный сезонъ окончился. Окончился онъ и для Рыняевыхъ, которые перехали, на этотъ разъ, въ новую квартиру, ближе къ мсту службы Петра Степаныча. Вра поселилась съ одной изъ своихъ подругъ на Пескахъ, чтобы то-же поближе быть къ курсамъ. Въ этотъ годъ занятія предстояли серьезныя и Вра была очень довольна, что устроилась съ Улыбиной, двушкой очень способной, считавшейся одной изъ первыхъ. Об наняли за восемь рублей маленькую комнатку въ одно окно съ очень скудной обстановкой: дв кровати, пара стульевъ, письменный столъ, — вотъ и все.
Двушки были довольны своимъ помщеніемъ, сообща купили занавсъ на окно, коврикъ у письменнаго стола, другой у кроватей, еще кое-что изъ необходимыхъ мелочей, словомъ обставили свое хозяйство какъ слдуетъ. Вс эти покупки и устройство сопровождались веселымъ хохотомъ Улыбиной, высокой, плотной брюнетки, родомъ казачки, и юмористическими замчаніями Вры. За двадцать рублей въ мсяцъ хозяйка согласилась ихъ кормить обдомъ и ужиномъ — не ужиномъ, а такъ, кое-чмъ, что останется отъ обда. Чай и сахаръ предполагалось покупать каждой свой, въ виду того обстоятельства, что у Улыбиной, любившей устраивать иногда нчто врод студенческихъ журъ-фиксовъ, продуктовъ этихъ выходило больше.
Въ сентябр начались лекціи на курсахъ. Вра была занята съ утра до вечера. Кром приготовленія лекцій, приходилось присутствовать на амбулаторныхъ пріемахъ больныхъ, въ аптек при изготовленіи лекарствъ и дежурить въ баракахъ.
Вра не знала, какъ воспользоваться временемъ, въ которое она бывала свободной: идти-ли къ матери, которая, посл отъзда Ольги заграницу вдругъ огасла, стала чувствовать себя одинокой, больной и сильно привязалась къ Вр, или навстить Надежду Сергевну, бывшую вторично беременной.
Къ Рыняевымъ ее не тянуло. Сестра была съ нею непривычно холодна, а Петръ Степанычъ весь ушелъ въ службу. Кром того, Вра видла, что жить имъ приходится трудно. Не смотря на свой адскій, упорный трудъ, Петръ Степанычъ, въ служебномъ отношеніи все еще стоялъ на точк замерзанія. Онъ не жаловался, но замтно было, какъ это давило, пригнетало его. Жалованья его едва хватало, чтобы свести концы съ концами. Вр тяжело было смотрть, какъ супруги по часамъ сидли не обмолвившись словомъ и расходились: Петръ Степанычъ въ свой кабинетикъ погружаться въ ‘бумаги’, а сестра въ спальню, къ Надюш. Сколько разъ она заставала Надежду Сергевну съ печальнымъ выраженіемъ лица, въ слезахъ и когда спрашивала, что съ нею, о чемъ она плачетъ, — сестра отговаривалась или нездоровьемъ или какою-нибудь мелкой, домашней непріятностью. Но не въ томъ было дло, — Вра понимала ясно. Сестра видимо страдала отъ неудовлетворенности жизнью, своей обстановкой, ей трудно было выносить тяготу нароставшей бдности, увеличившихся заботъ и мелкихъ непріятностей.
Петръ Степанычъ страдалъ одинаково, но его спасала отъ упадка духомъ та цль, къ которой онъ Шелъ, разрушая препятствія, ставившіяся ему по служб на каждомъ шагу. Въ сухихъ, формальныхъ выраженіяхъ тхъ дловыхъ бумагъ, надъ которыми онъ сидлъ за полночь, въ хаос цифръ, которыя онъ приводилъ въ стройный порядокъ, онъ находилъ отвлеченіе отъ заботъ и думъ. Надежда Сергевна не имла такого отвлеченія. Наоборотъ, вся жизнь ея была наполнена мыслями о хозяйств, о томъ, чтобы полученныхъ ею отъ мужа расходныхъ денегъ хватало на день, что Наденьк нужно сшить платьеце, купить сапоги, няньк уплатить жалованье.
Нальхановъ по прежнему посщалъ Рыняевыхъ и каждый его приходъ замтно оживлялъ Надежду Сергевну. Однажды вечеромъ, Вра застала обоихъ за чайнымъ столомъ. Петръ Степанычъ по обыкновенію, отпивши чай, ушелъ въ кабинетъ, а Нальхановъ остался, и принялся разсказывать о вечер, бывшемъ наканун въ Яхтъ-клуб. Надежда Сергевна, съ блествшими отъ волненія глазами, внимательно слушала его. Вра сидла молча, длая видъ, что слушаетъ вовсе не интересовавшій ее разсказъ, и потихоньку наблюдая сестру и гостя. Нальхановъ импонировалъ своимъ свжимъ, румянымъ лицомъ и смлыми движеніями спортсмэна, какимъ онъ и былъ въ дйствительности: онъ катался верхомъ и на велосипед, участвовалъ въ яхтъ клубскихъ гонкахъ, часто здилъ на охоту.
— Вечеръ былъ, въ полномъ смысл восхитительный!— разсказывалъ Нальхановъ, — иллюминація сада удалась на славу, затмъ былъ сожженъ фейерверкъ….
— Было много дамъ?— спросила Надежда Сергевна, кусая губы.
— Масса! И какіе костюмы!.. Увряю васъ, это было что-то волшебное! Весь садъ залитъ свтомъ, а по аллеямъ движутся дамы въ роскошнйшихъ костюмахъ, говоръ, смхъ, оживленіе небывалое. Въ зал, гд танцовали, яблоку негд упасть!..
— Вы танцовали?
— Какъ-же! Съ какимъ еще оживленіемъ!.. И замтьте, не было вовсе обычной, въ такихъ случаяхъ, духоты — раскрыты были вс окна, двери… А вечеръ какой былъ чудный, теплый! Посл танцевъ дамы, такъ просто, въ платьяхъ, ничего не накинувъ, выходили въ садъ и прогуливались.
— Когда-же окончился балъ?
— Очень поздно… Часа въ четыре, должно быть. Жаль, что вамъ нельзя было похать. Вы очень весело провели-бы время.
— Нтъ ужъ, куда мн. У меня хозяйство!— унылымъ тономъ замтила Надежда Сергевна.
Вра продолжала наблюдать ее. Она видла, какъ сестра кусала губы, видла по глазамъ, какъ той было досадно, что она не попала на этотъ вечеръ. Нальхановъ своимъ разсказомъ еще больше разжигалъ недовольство Надежды Сергевны. Вра недружелюбно, искоса посмотрла на него, а онъ отвтилъ ей любезной улыбкой, показавъ свои блые, ровные зубы.
— Я хотлъ предложить вамъ хать на вечеръ, — обратился онъ къ Вр, — но сомнвался, какъ вы примете мое предложеніе.
— Я не приняла-бы его вовсе!— отвчала Вра и сама удивилась рзкости своего тона.
— Отчего?
— Оттого, что я не танцую и не люблю смотрть, какъ танцуютъ другіе!
— Но тамъ, кром танцевъ, были другія развлеченія… иллюминація, фейерверкъ.
— Я ужъ вышла изъ возраста, въ которомъ интересуются такими вещами.
Нальхановъ густо покраснлъ, но тотчасъ-же оправился.
— Странно!— проговорилъ онъ, — мы тоже не дти, однако иллюминація сада доставила всмъ большое удовольствіе.
— Ну и слава Богу!— отвчала Вра такимъ тономъ, который говорилъ: ‘объ этомъ я не стану больше съ вами спорить’.
Нальхановъ незамтно пожалъ плечами, но не сталъ уже больше разсказывать о бал. Онъ посидлъ еще немного, ради соблюденія приличій, раскланялся и ушелъ.
— Ужасно непріятная у тебя выработалась манера!— сказала Надежда Сергевна, вставая изъ-за стола и принимаясь ходить по комнат.
— Какая манера?
— Ваша общая, студенческая,— обрывать людей.
— Отчего же, если люди того заслуживаютъ!
— Скажите пожалуйста, заслуживаютъ! По вашему, если человкъ не ходитъ на какія-нибудь тамъ лекціи, не сидитъ уткнувшись въ какого-нибудь Дарвина или Спенсера, не кричитъ о благ народа, о томъ, что народъ ограбленъ и задушенъ, такъ онъ ужъ не человкъ! За что ты такъ на Нальханова, что онъ теб сдлалъ?
— Мн? Ршительно ничего. Такіе господа, какъ онъ, мн ничего не могутъ сдлать!— произнесла Вра съ удареніемъ и слдя, какъ сестра въ волненіи ходила по комнат.
— Вотъ опять! Что это за ‘такіе господа’, что за намеки!
— Если хочешь, — изволь, я скажу прямо, безъ намековъ: мн не нравится Нальхановъ, вотъ и все. А съ тмъ, кто мн не нравится, я не могу даже разговаривать!..
— Ужасная узость! Не нравится человкъ, значитъ нужно говорить ему грубости.
— Чмъ любезне онъ будетъ съ тобою, тмъ боле грубостей услышитъ отъ меня!
— Это еще что такое?
Надежда Сергевна остановилась по середин комнаты и пристально воззрилась на сестру. Лицо ея было блдно, глаза горли.
— Что ты этимъ хотла сказать?— повторила она, понижая голосъ.
— Ты меня вызываешь на откровенность? Изволь! Тмъ боле, что тебя давно слдуетъ предупредить.
— Предупредить? Послушай, Вра, да что съ тобой? Здорова-ли ты?
— Вполн! Можешь убдиться. Видишь, какъ я спокойна. Да, я должна тебя предупредить! Напрасно ты ввела Нальханова въ свой домъ, но если ужъ это случилось, то нужно позаботиться, чтобы онъ поскоре оставилъ его, пересталъ бывать.
Вра вдругъ увидла, какъ сестра, остановившись у окна, быстрымъ движеніемъ заломила руки, потомъ отошла и сла въ дальній уголъ комнаты.
— Вра, я не понимаю твоихъ подозрній… Они такъ неосновательны… Все это такая неправда!— послышался ея голосъ.
— Дай Богъ! Я должна только теб сказать, что съ нкотораго времени стала замчать слды вліянія на тебя этого господина. Зачмъ онъ бываетъ здсь? Къ кому ходитъ? Съ Петромъ Степанычемъ у него нтъ ршительно ничего общаго. Петръ Степанычъ даже мало разговариваетъ съ нимъ. Значитъ онъ ходитъ сюда для тебя. Что же у тебя можетъ быть общаго съ нимъ? Ты замужняя женщина, у тебя дти, хозяйство,— онъ молодой человкъ. Все это какъ-то не подходитъ одно къ другому. Разность вашихъ положеній рзко бросается въ глаза и, по твоимъ же понятіямъ, должно набрасывать тнь. Но ты объ этомъ не думаешь, ты дозволяешь ему приходить сюда. Да, несомннно, онъ начинаетъ вліять на тебя. Его разсказы о балахъ, спектакляхъ, вечерахъ, возбуждаютъ твое вниманіе. Я наблюдала за тобою и видла, съ какимъ горячимъ интересомъ ты слушала его, когда онъ разсказывалъ о вечер въ клуб.
— Ну, что же изъ этого? Господи, Вра, ты хочешь, чтобы я окончательно зарылась въ одно хозяйство, не выходила изъ дтской!
— Нтъ, зачмъ же! Я не могу нарисовать теб программу жизни, ты сама должна знать, что нужно, должна выбирать знакомства. Я только говорю, что по моимъ наблюденіямъ дальнйшія посщенія Нальханова просто опасны.
— Какъ ты дурно думаешь обо мн! Мужъ, и тотъ ничего мн не говоритъ, а ты, Богъ знаетъ изъ-за чего, въ силу какихъ-то неосновательныхъ недоразумній, поднимаешь бурю…
— Ахъ, Надя, Надя! Я очень рада, что ты вспомнила о муж. Пора, давно пора!.. Онъ ничего не говоритъ, и ты знаешь, что ничего не скажетъ. Ничего не скажетъ, если бы даже дло пошло дальше. Но, посмотри на него, будь внимательне, наблюдательне! Посмотри, какой онъ сталъ, посмотри на его лицо.
— Онъ слишкомъ много занимается. Я давно ему говорю, но ты знаешь его упорство.
— Нтъ, Надя, упорство его не причемъ! И не въ томъ дло. Онъ много занимается, это правда, а знаешь-ли зачмъ? Чтобы отвлечь свои мысли, дать имъ другое направленіе. Онъ боится думать о томъ, что вправ подозрвать.
— Вра, ты просто оскорбляешь меня! Меня удивляетъ твое поведеніе. Кого подозрвать, въ чемъ? Дала-ли я хоть одинъ поводъ, чтобы подозрвать меня!.. Ты мн читаешь нотацію, длаешь цлый допросъ. Это просто невыносимо!
Надежда Сергевна пошла къ двери и, проходя мимо сестры, остановилась.
— Я ни въ чемъ не могу упрекнуть себя! Совсть моя чиста!— сказала она, все повышая и повышая голосъ, — отказывать отъ дома человку, который ничего дурного намъ не сдлалъ — несправедливо и глупо!.. Больше ничего! И я просила бы тебя не возобновлять нашего разговора!..
— Хорошо!— отвчала Вра,— я ухожу. Прощай!
На этотъ разъ, вмсто обычнаго поцлуя, сестры обмнялись только рукопожатіями.
Вра вернулась въ свою комнатку въ мрачномъ расположеніи духа. Улыбиной не было, она ушла въ оперу въ компаніи съ нсколькими подругами. Вра попросила прислугу поставить самоваръ и, въ ожиданіи чая, сла просматривать недавно вышедшее руководство по гистологіи. Но она плохо понимала то, что читала. Строчки прыгали передъ ея глазами, выводы и тезисы не задерживались въ памяти и тотчасъ же забывались. Она чувствовала, какъ ею постепенно овладвала тоска. Это была тоска чистаго, искренняго сердца, котораго даже мать и сестры не хотли оцнить и понять…
Вра встала изъ-за стола и прилегла на кровать. Устремивъ глаза на одну точку въ рисунк обоевъ, она стала припоминать свой разговоръ съ сестрой, обстоятельства сопровождавшія выходъ замужъ другой сестры, ея отъздъ за-границу, отношенія къ нимъ матери и всхъ окружавшихъ… Это было общество, въ которомъ приходилось ей вращаться, общество, жившее исключительно мелкими, личными интересами. Среди нихъ выдлялся еще Петръ Степанычъ. У того была какая-то идея, цль, онъ добивался чего-то, и не ради себя, но Вра не понимала ни его дятельности, ни его стремленій. Петръ Степанычъ не посвящалъ ее въ святая святыхъ своей души.
И Вра чувствовала себя одинокой, безъ опоры, безъ руководителя. Она не могла примириться съ окружавшей ее обстановкой, ей хотлось свта, простора, общественной полезной дятельности, но чтобы отыскать и этотъ свтъ и этотъ просторъ, она должна была идти въ потемкахъ…
Въ передней звякнулъ звонокъ. Кухарка пошла отворить. Вр послышался голосъ Доронина. Она быстро вскочила съ кровати, наскоро пригладила волосы и выглянула за дверь. Въ передней стоялъ Доронинъ.
— Викторъ Иванычъ!— воскликнула Вра.
Въ голос ея звучала радость.
— Онъ самый! Не поздно?— вопросилъ Доронинъ.
— Нтъ, нтъ, ничего! Входите!..
Онъ протянулъ руку. Вра крпко пожала ее.
— Хотите чаю?
— Пожалуй!— отвчалъ Доронинъ, потирая руки,— скверно теперь у васъ въ Петербург… Какая-то пронизывающая сырость! Ну, какъ здоровье ваше?
— Ничего. Здорова!
Доронинъ покачалъ головой.
— Что? Вы сомнваетесь?
— Въ Петербург здоровыхъ людей нтъ. Ну разв можно быть здоровымъ, живя въ такой клтк!— отвчалъ онъ.
— Да я еще не одна здсь живу. Насъ двое,— сказала Вра.
— Позвольте! Да сколько же тогда на васъ приходится кубическихъ саженей воздуха?
— А вотъ разсчитайте!— весело разсмялась Вра.
— Тутъ и разсчитывать нечего. Ясно, что вы задыхаетесь.
— При этомъ подруга моя, — вы ее увидите можетъ быть, — особа могучая, съ васъ ростомъ!— продолжала смяться Вра.
— Шутки въ сторону, Вра Сергевна,— началъ Доронинъ,— такъ жить нельзя! Вы должны хоть комнату перемнить. Отчего вы не живете у сестры? Тамъ, кажется, было недурно?
— Рыняевы перемнили квартиру, мн далеко на курсы.
— Ахъ, эти курсы!— поморщился Доронинъ,— только что стану объ нихъ забывать, — вы напомните! Долго это еще будетъ продолжаться?
— Черезъ два года я свободная птица и тогда полечу, полечу…
— Куда, позвольте спросить?
— Куда? (Вра задумчиво подняла голову кверху) куда-нибудь… въ пространство!— засмялась она.
— Оставайтесь-ка лучше здсь, между нами! Здсь вы можете принести пользу.
— Кому? Какую пользу!— съ огорченіемъ воскликнула Вра.
— Ага! Вы уже начинаете не врить въ себя! Вотъ до чего доводитъ медицина!
— Не говорите пустяковъ, Викторъ Иванычъ.
— Нтъ, это не пустяки! Найдите мн сколько-нибудь порядочнаго врача, который врилъ-бы въ свою науку, въ ея полезность.
— Пустяки, пустяки!— покачала головой Вра, — пожалуйста не спорьте со мною! Я уже просила васъ.
— Если есть что-нибудь, о чемъ не дозволяется разсуждать, значитъ это плохо, не выдерживаетъ критики!— замтилъ Доронинъ.
— Ну, пускай будетъ такъ, только оставьте медицину въ поко. Я бы только хотла посмотрть на васъ, когда вы заболете.
— Ну, что-же, я недавно былъ боленъ.
— Въ самомъ дл?
— Да. Лежалъ даже. Но лекарствъ не принималъ.
— Благодарите Бога, что Онъ вамъ далъ несокрушимое здоровье. Не вс таковы! Чмъ же вы были больны?
— А право не знаю. Это не по нашей части.
— А что-же новенькаго ‘по вашей части’?
— То есть, что?
— Я вообще спрашиваю, что новаго у васъ?
— У насъ? Да ничего. Работаемъ себ по немногу.
— Книжки издаете?
— Одну книжку выпустилъ. Довольно интересная. Хотите пришлю?
— Пожалуйста.
— Нтъ, вы серьезно интересуетесь этимъ, или, можетъ быть, сказали такъ, чтобы отвязаться.
— Какія подозрнія, Викторъ Иванычъ! Конечно серьезно! Вы какой-то странный сегодня, какъ будто чмъ не довольны.
— Я? Нтъ… ничего…
Онъ началъ ходить по комнат, нервно пощипывая бороду.
— Можетъ быть вамъ душно? Вы вдь привыкли въ деревн къ свжему воздуху? Я открою окно.
— Позвольте ужъ мн.
Онъ открылъ окно, слъ на подоконникъ, и съ высоты четвертаго этажа сталъ смотрть во дворъ, темный какъ колодезь, съ едва свтящимся гд-то въ углу одинокимъ фонаремъ. Въ освщенныхъ окнахъ противуположной стны, сквозь опущенныя занавски, подобно китайскимъ тнямъ, мелькали силуэты жильцовъ этого дома. Доронинъ обдумывалъ то, что хотлъ сказать Вр и не находилъ предлога съ чего начать. Свои настоящія мысли онъ сравнивалъ съ тнями въ окнахъ, он также мелькали, также были неопредленны, какъ эти силуэты, въ которыхъ трудно было отличить мужчину отъ женщины.
Онъ взглянулъ на Вру. Она сидла задумчиво опустивъ голову и смотрла на огонь лампы.
— Вра Сергевна!— громко позвалъ онъ.
Она вздрогнула и взглянула на него.
— Что? Вы меня испугали.
Я этого не хотлъ. Но вы такъ задумались, что немудрено… Вра Сергевна, я хотлъ-бы поговорить съ вами откровенно… Расположены ли вы меня слушать.
— Говорите пожалуйста!
— Я начну немного издалека… Помните-ли вы мои попытки сблизить васъ съ людьми нашихъ убжденій? Помните наши посщенія дома N., чтеніе послднихъ произведеній Т., наши бесды, споры…
— Конечно помню! Зачмъ вы спрашиваете меня объ этомъ?
— Мои попытки не удались, не привели ни къ чему…
— Я не понимаю, что вы хотите сказать…
— Вы не примкнули къ намъ, не сблизились. Вамъ показалось смшнымъ, что курсистки занимаются столярничествомъ.
— Не столько смшнымъ, сколько страннымъ. Я и теперь нахожу это какъ-то ужъ черезъ чуръ… Ну, да, страннымъ.
— Однимъ словомъ вы не прониклись нашими убжденіями и отошли. Перестали бывать, порвали знакомства.
— Викторъ Иванычъ, вдь я очень занята! Часа не имю свободнаго.
— Къ чему отговорки? Отъ васъ-то я этого не ожидалъ! Будьте искренни, Вра Сергевна, скажите правду: вы имли возможность сблизиться съ нами, но не захотли!.
Она подняла на него свои ясные глаза.
— Нтъ не то, Викторъ Иванычъ,— не ‘не захотла’, а просто не могла,— потому что… потому что я не понимаю чего вы хотите… вашихъ цлей…
— Нашихъ цлей? Не понимаете нашихъ цлей? А между тмъ это такъ просто, такъ ясно!
— Васъ лично, Викторъ Иванычъ, я понимаю и, пожалуй, въ отдльности каждаго. Я сочувствую вашей дятельности, да и нельзя ей не сочувствовать, но зачмъ собираться, организовывать кружки, цлое ученіе? Вдь то, что вы длаете, такъ просто, ну и пусть каждый работаетъ про себя, зачмъ длать изъ этого какое-то подвижничество. Потомъ это безцльное столярничество…
— А, вотъ вы о чемъ, — сказалъ Доронинъ, слегка нахмуривъ брови, — вы не сочувствуете ‘организаціи’. Но скажите пожалуйста, имете-ли вы что нибудь противъ кружка музыкантовъ? Пять, шесть человкъ, играющихъ на разныхъ инструментахъ, собираются себ и разъигрываютъ сонаты. Это, по вашему, тоже ‘организація’? Тоже вредно, не годится? Или четыре человка собираются каждый вечеръ и играютъ въ карты? Вотъ если это ‘организація’ то, по моему, вреднйшая. Не принося никому пользы, люди причиняютъ себ вредъ! Наша ‘организація’, если уже вы хотите такъ называть, никому не вредна. Наоборотъ. Мы искренне желаемъ приносить пользу людямъ, и, смю надяться, — приносимъ.
— Да я и не сомнваюсь!.. начала Вра, но Доронинъ перебилъ ее.
— Нтъ, вы сомнваетесь! Не врите намъ!— горячо воскликнулъ онъ, вскакивая съ подоконника и принимаясь взадъ и впередъ ходить по комнат, — насильно врить никого не заставишь, это правда, а между тмъ, какъ-бы мн хотлось, чтобы вы поняли насъ, наши цли, стремленія! Нашъ девизъ: правда, правда въ поступкахъ, въ словахъ, словомъ во всей жизни. Мы хотимъ забыть сами и заставить людей забыть и отбросить отъ себя какъ шелуху вками накопившуюся и тяготющую надъ нами ложъ и пошлость жизни. Мы хотимъ заставить нашу интеллигенцію вспомнить народъ, бдный, невжественный, коснющій во тьм, предоставленный себ, не видящій ни откуда свта. Въ мужик вся сила и гордость будущей Россіи и мы хотимъ, чтобы будущее было лучше нетолько прошедшаго, но даже и настоящаго! Понимаете-ли, понимаете-ли вы, Вра Сергевна, всю важность цли, которую мы поставили передъ собой? Что такое представляетъ наша интеллигенція? Не смотря на добрыя, гуманныя настроенія, которыми преисполненъ нашъ интеллигентъ — онъ дряблъ, безсиленъ, зараженъ отрицаніемъ и пессимизмомъ. Въ немъ нтъ искреннихъ желаній и здоровыхъ страстей, въ немъ нтъ крпкихъ нравственныхъ устоевъ. Народъ — это будущее Россіи, не долженъ быть такимъ, пути его развитія не должны быть одинаковы съ тми, по которымъ шла наша интеллигенція, начиненная суевріемъ и научными предразсудками. Мы хотимъ отнять отъ народа все затмвающее разумъ и растлвающее душу и дать ему одно чистое, возвышающее, доброе и гуманное! Человчество, привыкшее жить въ свое удовольствіе, привыкшее поблажатъ своимъ низменнымъ инстинктамъ во всхъ отрасляхъ искусства, создало массу развращающихъ книгъ, картинъ, статуй, драматическихъ и музыкальныхъ произведеній, по которымъ воспитываетъ эстетическое чувство интеллигентная молодежь. Эта масса, въ недалекомъ будущемъ грозитъ сдлаться достояніемъ грамотющаго, развивающагося народа… Неужели т, кто любитъ народъ, любитъ Россію и желаетъ ей блага, должны сидть сложивши руки, качать головой и приговаривать старую, наскучившую псню: ‘да это такъ, это будетъ. Но что длать? Таковъ законъ развитія’. Какой вздоръ! Раскройте исторію и вы увидите, какъ одинъ человкъ создавалъ иногда цлую эпоху. Лютеръ поколебалъ такую страшную силу, какъ католичество, Петръ Великій задушилъ старую Россію… Неужели мы, нашъ кружокъ, не въ состояніи будемъ хоть сколько нибудь содйствовать тому, чтобы русскій народъ не развращался, чтобы свжій, непосредственный умъ мужика не питался разной бездарной, идіотской дребеденью въ род Францыля Венеціанова, а получалъ-бы здоровую, умственную пищу. Неужели это не достижимо, невозможно?
Онъ остановился передъ Врой и долго смотрлъ на нее вызывающимъ взглядомъ.
— Я не хочу, не могу думать даже такъ!— воскликнулъ онъ, снова принимаясь, въ волненіи, ходить по комнат,— я врю въ лучшее будущее, иначе не стоило-бы жить. Вдь мы, я, вы, вс мы, живущіе нын,— только стадіи, черезъ которыя должно пройти человчество, чтобы усовершенствоваться въ будущемъ. И каждый изъ насъ долженъ внести что-нибудь хорошее, посять добрыя смена! Пусть докажутъ мн, что моя дятельность вредна, и я сейчасъ же откажусь отъ нея, уду изъ деревни и стану длать что-нибудь другое. Но никто не можетъ мн этого доказать. Есть люди, которые изъ злобы, изъ зависти къ тому уваженію, которымъ мы пользуемся въ народ, всми силами стараются вредить намъ, тормозить наше дло, но и эти люди ничего не могутъ сдлать, потому что наше дло — дло чистое и правое. Что вы имете противъ насъ, Вра Сергевна? То что нкоторые, помоложе и погоряче слишкомъ иллюстрируютъ свое опростніе, бравируютъ имъ? Но это такъ естественно для молодежи. Оставьте, пусть ихъ. Рка, прорвавшая плотину, бурлитъ, клокочетъ и представляетъ изъ себя страшное зрлище чего-то дикаго, какого-то хаоса, но затмъ все успокоится и та же рка тихо катитъ свои спокойныя воды. Такъ и здсь. Горячка остынетъ, увлеченіе пройдетъ и люди сознательно, спокойно станутъ исполнять свое дло… Вы сказали: ‘безцльное столярничество’… Да, пожалуй, я съ вами согласенъ, на первый взглядъ занятіе это кажется безцльнымъ, но оно пріучаетъ къ тяжелому, упорному труду, отъ него крпнутъ мускулы, здоровье, оно сближаетъ насъ съ простымъ, рабочимъ человкомъ и облегчаетъ трудъ взаимнаго пониманія. Значитъ и столярничество не безцльно. Да знаете-ли, что нкоторые изъ нашихъ прямо живутъ этимъ трудомъ… Мы вс не богаты, скоре бдны, а на рынк интеллигентнаго труда и безъ насъ очень много ищущихъ работы.
Онъ слъ на подоконникъ и заглянулъ во дворъ. Тамъ былъ тотъ же мракъ, увеличившійся отъ того, что во многихъ окнахъ нижняго этажа огонь былъ потушенъ.
— Грустно, что насъ до сихъ поръ еще не понимаютъ!— началъ онъ тихимъ, упавшимъ голосомъ, — за кого только насъ ни выдаютъ! И блаженные то мы, и шуты и лицемры, и даже, представьте, практики!.. Это всего смшне? Какъ будто мы добираемся до какой-то Голконды и хотимъ ее захватить. Грустно, грустно все это! И когда подумаешь съ какими возмутительными извращеніями перетолковываютъ нашу дятельность, то, иной разъ, просто руки опускаются!
— Вотъ этого-то не должно быть!— сказала Вра, — если вы врите въ ваше дло, нужно быть мужественнымъ и идти къ цли.
— Я и самъ такъ думаю, да вдь бываютъ же иногда такія минуты страха не страха, а какой-то боязливой осторожности. И думаешь: ‘такъ-ли все идетъ какъ слдуетъ, да что изъ этого выйдетъ’. Правда это бываетъ минутами и скоро проходитъ, но переживать такія минуты не легко!
— Да, я думаю, что не легко!— въ раздумьи подтвердила Вра, нечаянно взглянула на Доронина и удивилась тому странному выраженію робкаго смущенія, которое было у него на лиц.
— Были у меня такія минуты душевной слабости,— началъ онъ тихо, отвернувшись къ открытому окну и какъ-бы изъ глубины темнаго, безмолвнаго двора почерпая свои мысли,— когда я думалъ все бросить, отъ всего отказаться и уйти… куда-нибудь… хоть въ Америку хать… Недовріе, подозрительность народа, того самого народа, который любишь, которому стремишься помочь, быть ему полезнымъ,— вотъ это было самое ужасное, да что я говорю ‘было’, оно есть еще и теперь. И чувствовать себя въ это время однимъ,— вы представьте, Вра Сергевна, какъ это тяжело!
— Но вдь вы никогда не бываете одни. Васъ всегда окружаютъ товарищи, наконецъ, просто люди вашихъ убжденій и взглядовъ!— сказала Вра, слегка постукивая крышкой чайника.
— Да, ваша правда. Но это все-таки не то. Въ такія минуты хотлось-бы подлиться мыслями съ боле близкимъ человкомъ…
Вра перестала стучать крышкой и сидла опустивъ голову, въ ожиданіи, что онъ скажетъ еще.
Но Доронину, должно быть, очень трудно было высказать завтныя мысли, онъ сидлъ повернувшись немного спиною къ двушк и упорно смотрлъ во дворъ.
— Викторъ Иванычъ, хотите еще чаю?— спросила Вра.
— Нтъ, благодарю васъ!— отвчалъ онъ.
— Скоро должна придти Поля!— какъ-бы про себя сказала Вра, отошла къ комоду, стоявшему въ углу и начала смотрть на циферблатъ будильника.
Щеки ея непривычно горли. Не нужно было вовсе прикладывать рукъ, чтобы убдиться въ этомъ, но она все-таки прикладывала къ щекамъ поверхности то одной, то другой ладони и думала: ‘съ чего это у меня такъ разгорлись щеки? Кажется, здсь не душно’?
— Какую Полю вы ожидаете?— спросилъ Доронинъ.
— Полю Улыбину, подругу по курсу. Мы съ ней живемъ!— отвчала Вра.
— А гд же она?
— Въ опер.
Вра опять приложила руки къ щекамъ, он страшно горли и это должно было броситься въ глаза Доронину. Но онъ упорно смотрлъ во дворъ, и Вра была этимъ очень довольна: повернись Доронинъ и начни смотрть на нее, — Вра чувствовала, что ей было-бы неловко.
Сейчасъ вотъ, сію минуту, что-то такое между ними произошло. Ничего не было сказано, они и не смотрли даже другъ на друга, но тмъ не мене что-то такое произошло, до чего-то они какъ будто договорились, что-то оба поняли сразу и оба замолчали, не зная, что говорить, какъ вести себя дальше.
Доронинъ заговорилъ первый.
— Вра Сергевна, — началъ онъ, — я такъ къ вамъ привыкъ, такъ уважаю васъ, и… ну, да, уважаю, цню… что мн было бы очень тяжело не видаться съ вами, хоть изрдка…
— Разв вы узжаете куда нибудь далеко?— спросила она.
— Нтъ, не то! Никуда я не узжаю, но, видите-ли, привычка это, что-ли, а только стоитъ мн повидаться съ вами и ужъ не хочется хать даже въ деревню…
Онъ замолчалъ, и еще пристальне началъ всматриваться въ глубину двора. Вра тоже молчала и сидла неподвижно, чувствуя какъ кровь все сильне и сильне приливаетъ къ щекамъ.
Вдругъ Доронинъ началъ крупными шагами ходить по комнат, нервно теребя бороду и потирая лобъ.
— Была не была!— сказалъ онъ, остановившись передъ Врой и смотря на нее разгорвшимся взглядомъ, — прогоните-ли вы меня, Вра Сергевна, или нтъ, а я все-таки скажу: люблю я васъ, вотъ что!
Онъ круто повернулся отъ нея и, остановившись у комода облокотился на него, закрывъ лицо руками.
Наступило тягостное молчаніе. Вра сидла опустивъ голову, смотря на загнувшійся уголъ скатерти, точно ее особенно занимала оригинальная комбинація бывшаго на скатерти рисунка. Щеки двушки поблднли, дыханіе было прерывистое, она слышала какъ часто билось сердце и стучало въ вискахъ.
— Вы не прогоняете меня!— сказалъ Доронинъ, повертывая къ ней голову, — значитъ, вамъ не непріятно, что я сказалъ?
— Зачмъ я васъ буду прогонять?— тихо отвчала Вра.
— Расположены-ли вы хоть сколько нибудь ко мн?
— Я привыкла къ вамъ… уважаю васъ…
— Но не любите? Да?
— Нтъ, и люблю, но не такъ, какъ обыкновенно это бываетъ!— отвчала Вра, — я не способна такъ любить.
— А! Вотъ оно что!— тихо проговорилъ Доронинъ,— значитъ, если-бы я вамъ предложилъ бросить курсы, ухать отсюда и жить вмст, вы бы не согласились?
— Нтъ!— твердо отвчала Вра.
— Значитъ вы меня не любите!— упавшимъ голосомъ произнесъ Доронинъ и, отойдя въ другой уголъ комнаты, слъ на стулъ.
— Такъ, какъ вы бы хотли, — я никого не люблю и не полюблю никогда!— отвчала Вра,— я не могу, не умю такъ любить! Что длать, таковъ мой характеръ. Простите, Викторъ Иванычъ, я не хотла васъ огорчать, но что длать, я неспособна къ семейной жизни, меня не тянетъ къ ней!
Доронинъ всталъ, подошелъ къ двушк и протянулъ ей руку.
— Простите и меня!— сказалъ онъ, — я слишкомъ эгоистъ! Къ вамъ не слдовало обращаться съ такимъ вопросомъ. Вы не отъ міра сего! Кончайте курсъ, длайте свое дло, и давай вамъ Богъ всего хорошаго!.. Отъ души, всмъ сердцемъ желаю.
Онъ сталъ искать шапку. Вра взяла ее съ этажерки и подала ему.
— Прощайте!— пробормоталъ онъ, не глядя на двушку и нервно теребя въ рукахъ шапку,— прощайте милая Вра Сергевна… Вы сильне, меня, да сильне… Прощайте же!..
Онъ хотлъ прибавить: ‘навсегда’, но подумалъ, что это будетъ и сентиментально и неврно, потому что — кто же можетъ поручиться что сказавши: ‘прощайте навсегда’, онъ не встртится съ этимъ человкомъ снова, и пожавъ руку двушки, быстро вышелъ за дверь. Онъ чувствовалъ себя одинокимъ. Онъ понялъ, какъ дорога была ему Вра, что потерялъ онъ въ ней. Ни дружба, ни уваженіе другъ къ другу не могли бы замнить совмстной, дружной, работы съ любимымъ человкомъ. Идучи къ Вр, онъ боялся, что она скажетъ ему то, что онъ теперь услышалъ, но онъ все еще надялся на другой оборотъ. И вотъ, надежды его рушились. Его собственная жизнь показалась ему безцвтной и пустой, цль, къ которой онъ стремился — недостижимой.
Но такое настроеніе тяготило его недолго, по мр приближенія къ Петербургской сторон, гд въ извстномъ дом, окруженномъ деревянными флигелями, по прежнему происходили собранія его единомышленниковъ и въ этотъ вечеръ должно было происходить самое интересное,— Доронинъ понемногу приходилъ въ себя и прежняя энергія возвратилась къ нему.
Вра была права, — думалось ему, — и онъ получилъ отъ нея хорошій урокъ. Счастье человка не въ личномъ его благ, не въ удовлетвореніи его страстей и желаній. Страсти исчезнутъ и желанія тоже, не исчезнутъ безслдно добрыя дла человка, они принесутъ плоды. Правда, съ этой милой двушкой жилось бы легче и работалось бы споре, но если этому не суждено, то значитъ не нужно. ‘Насильно милъ не будешь’! вспомнилась ему поговорка. И правда! Если бы Вра любила его, тогда не за чмъ было бы и говорить ей о своей любви и спрашивать, все объяснилось бы само-собою…
Онъ вошелъ въ домъ и засталъ все общество слушавшимъ чтеніе. Онъ слъ въ уголокъ и тоже сталъ слушать. Но напрасно онъ длалъ усилія надъ собою: онъ ничего не понималъ. Онъ сидлъ задумавшись, устремивъ глаза въ одну точку, и слова чтеца доходили до него подобно шуму журчавшаго гд-то по близости ручья. Своимъ страннымъ, растеряннымъ видомъ онъ обратилъ на себя вниманіе многихъ изъ присутствовавшихъ. Съ нимъ пробовали заговорить, но онъ отвчалъ нехотя, отмалчивался, и когда среди двоихъ, троихъ слушателей только что происходившаго чтенія возникъ споръ, онъ, любившій поспорить, на этотъ разъ не примкнулъ къ спорившимъ и ушелъ пораньше домой.
А Вра посл ухода Доронина походила немного по комнат, потомъ легла на кровать, припомнила весь разговоръ съ Доронинымъ и, поднявшись, сла за книгу. Щеки ея уже не горли, сердце не билось тревожно и въ вискахъ не стучало. Нтъ, она была совершенно спокойна, даже холодно-спокойна. Она не забыла сдлать маленькую услугу для Улыбиной, прикрыть остывавшій чайникъ салфеткой и выполоскать стаканы.
Въ первомъ часу въ передней послышался тихій звонокъ. Вра вышла въ переднюю (старушка-кухарка уже спала и двушк не хотлось будить ее), отворила дверь и впустила подругу.
Раскраснвшаяся, оживленная, съ горящими глазами, Улыбина внесла въ комнату струю свжаго воздуха, вдохнула свжую жизнь въ спертый воздухъ рабочей кельи. На комодъ были брошены черный, кружевной веръ, отъ котораго отдавало духами, узенькій золотой браслетъ, брошь, перчатки. На стул оказалось черное платье, которое быстро сняла съ себя Улыбина, замнивъ его простенькой, блой кофточкой. Въ этой кофточк, красиво оттнявшей ея смуглое лицо и распущенные по плечамъ длинные, черные волосы, въ туфляхъ, замнившихъ ботинки, брошенныя къ дверямъ, она сидла передъ потухшимъ самоваромъ и съ жадностью глотала остывшій чай, прикусывая баранки.
— Интересная опера?— спрашивала Вра, собираясь ложиться спать и оправляя подушку и одяло на своей кровати.
— Ну, еще-бы!— отрывисто, между глотками чая, отвчала Улыбина, — спрашиваешь еще! Вотъ чудачка! Кто-же не знаетъ ‘Фауста’!
— Я не знаю.
— Вольно-же теб сидть! У всякаго свой вкусъ, матушка! Поди-ка все эту засушину грызла?
Улыбина кивнула на лежавшую раскрытой книгу.
— Нтъ. Погрызла немножко, правда,— смясь отвчала Вра,— гость помшалъ.
— Гость? Какой такой гость?
— Доронинъ. Ты его, кажется, видла?
— Ахъ, этотъ… съ бородой и взглядомъ исподлобья. Ну, что онъ все еще поучаетъ?
— Поучаетъ.
— И тебя поучать приходилъ? Смиритесь, дескать, никуда не ходите, а сидите дома и читайте Ефрема Сирина или какъ еще у нихъ этотъ мудрецъ-то? Эпиктетъ, кажется?
— Нтъ, ничего подобнаго не было. А вышло нчто неожиданное: Доронинъ признался мн въ любви.
— Что? Въ любви признался?
Улыбина вскочила со стула и въ одну минуту очутилась на кровати Вры.
— Голубушка, ты мистифицируешь! Этого быть не можетъ! хохоча кричала Улыбина, припадая къ Вр и тормоша ее за плечо.
— Тише, не кричи. Всхъ разбудишь!— уговаривала Вра.
— Нтъ, да ты вправду? Въ серьезъ? Признался въ любви?— допытывалась Улыбина, продолжая тормошить ту, — ну, разскажи-же, разскажи-же по порядку!.. Воображаю картину: въ крохотной комнатенк, гд едва повернуться, сидятъ онъ и она. Онъ смотритъ на нее пылкимъ такимъ взглядомъ и поетъ la Фаустъ:
‘Позвольте предложить
Вамъ руку и… сердце…’
Ха-ха-ха! Нтъ, разскажи-же пожалуйста, чего молчишь!
— Нечего, право, разсказывать!
— О, я вижу, ты хочешь что-то скрыть! По глазамъ твоимъ вижу!
— Не можешь ты видть, потому что я закрыла глаза.
— Все равно, вижу насквозь. Слышу, какимъ счастьемъ бьется твое маленькое сердечко!.. ‘Я любовниковъ счастливыхъ узнаю по ихъ глазамъ!’
— Поля, какія пошлости! Ничуть не бьется.
— Скрываешь, скрываешь!.. Постой-же, я стану допрашивать по пунктамъ: ну, онъ пришелъ…
— Пришелъ… мы поговорили о томъ, о семъ, потомъ онъ сталъ обвинять меня, что я не интересуюсь ихъ кружкомъ, сталъ развивать свои взгляды на ихъ дло и вдругъ… онъ такой скромный, ненаходчивый… вдругъ сказалъ, что любитъ меня.
— А ты?..
— А я ему отвчала, что такъ, какъ онъ думаетъ, я не люблю и не полюблю никого, что къ такой любви я неспособна.
— Да?— удивилась Улыбина, — это что-же такое? Это что-то новое!.. Значитъ, ты не выйдешь замужъ?
— Ни замужъ не выйду, ни жить въ гражданскомъ брак не стану!
— Ну, гражданскій бракъ, положимъ… А замужъ-то отчего ты не хочешь идти?
— Не тянетъ, нтъ желанія.
— Ну да, это просто потому, что ты еще не любишь, не любила. Но если бы явился человкъ…
— Какой-бы человкъ ни явился, я никого не полюблю.
— Душечка Вра, это ненормально.
— Можетъ быть. Иногда мн самой кажется, что я ненормальна, но что длать!..
— Ты, положительно, странное существо! Добровольно хочетъ сдлаться старой двой.
— А что-же? И отлично! Было-бы занятіе, не соскучусь и проживу отлично, спокойне, напримръ, чмъ мои сестры!..— отвчала Вра.
— О, я теперь понимаю!— воскликнула Улыбина.— Ты наглядлась какъ живутъ твои сестры и создала себ идеалъ безбрачной жизни. Дудочки, моя милая, дудочки! Все это хорошо въ теоріи, а на дл явится какой-нибудь господинъ, увлечетъ тебя какими-нибудь благородными словами и благими намреніями, ты влюбишься и — готово!
— Можетъ быть!— лнивымъ, соннымъ голосомъ отвчала Вра,— только знаешь что? Если мы съ тобой будемъ еще болтать, то завтра проспимъ и опоздаемъ на лекцію.
— Вчно объ одномъ!— проворчала Улыбина, но все-таки потушила лампу и легла на кровать.
— Ты въ своемъ род феноменъ!— говорила она, звая и потягиваясь — приведись мн, я бы ни на одну минуту не задумалась, съ удовольствіемъ вышла-бы замужъ. А что онъ со средствами?
— Кто?— спросила Вра сквозь сонъ.
— Да этотъ — отверженный женихъ?
— Не знаю. Я никогда этимъ не интересовалась.
— Ну, конечно! Я такъ и думала! Нтъ, матушка, въ жизни это необходимо.
Вра молчала, сдлавъ видъ, что спитъ. Но она долго не могла заснуть. Она слышала, какъ часы били два, потомъ три. Улыбина давно спала, разметавшись на кровати. Въ комнат было душно, Вра встала, пріоткрыла дверь въ корридоръ, но въ маленькой комнатк воздуху, все-таки, было мало.
Вра лежала съ открытыми глазами и думала о предложеніи Доронина, о сестрахъ, о Петр Степаныч. Она хотла любить и могла-бы полюбить горячо и беззавтно, но она инстинктивно чувствовала, что не будетъ счастлива съ Доронинымъ. Ей казалось, что онъ, какъ и люди его кружка, слишкомъ дорожатъ личнымъ спокойствіемъ, черезъ-чуръ уже стремятся къ личному совершенствованію, ей казалось, что бесды ихъ о помощи людямъ какъ-то холодны, не носятъ въ себ той сердечности, какую бы она желала слышать въ нихъ, и имютъ характеръ кричащаго самомннія.
‘Разв для того, чтобы помогать людямъ, необходимо объ этомъ говорить всмъ?’ задавала себ вопросъ Вра, — ‘къ чему длать изъ этого какое-то служеніе и собираться въ кружки? Неужели только одни они радютъ человчеству? Есть, кром нихъ, которые то же служатъ ему, помогаютъ бднымъ, но о нихъ ничего не слышно, потому что они молчатъ о своихъ длахъ. И такъ нужно!’
Тревожимая вопросами и сомнніями, Вра долго не могла успокоиться и заснула, когда въ окн маленькой комнатки забрезжилъ слабый разсвтъ пасмурнаго, осенняго дня.

XIV.

Сегодня какъ вчера, вчера какъ недля тому назадъ — однообразно тянется сренькая жизнь Петра Степаныча и его семьи. Нтъ въ этой жизни большихъ радостей, но нтъ и большихъ печалей,— все ровно, однотонно и скучно, какъ осенній день въ Петербург. Не взирая на дождь, снгъ и бури, незыблемо стоитъ пятиэтажный, громадный домъ на Казанской улиц и въ немъ, также незыблемо, въ маленькой квартирк Петра Степаныча теплится маленькій огонекъ его семейнаго очага. Кажется, никакія семейныя бури и непогоды не въ силахъ задуть этотъ скромный огонекъ. Да и какія могутъ быть бури въ семь Петра Степаныча? Правда, квартирка немного тсновата и трое дтей: Надя, Петя и Вра, сталкиваясь на незначительномъ пространств въ своихъ интересахъ, часто поднимаютъ такой шумъ и возню, что слова не услышишь, но нельзя сказать, чтобы Петръ Степанычъ особенно страдалъ отъ такого стсненія. При его очевидной способности приспособленія, Петръ Степанычъ достигъ того, что преспокойно и преуспшно работаетъ въ своемъ кабинет въ то время, когда тутъ-же, только за отдльнымъ столикомъ, кипитъ дтская жизнь, полная криковъ, шумнаго движенія, пнія, ссоръ и продолжительнаго плача. Курьезно бываетъ наблюдать (что, впрочемъ, кром Кирилочкина ни для кого изъ постороннихъ недоступно), какъ маленькій деспотъ въ семь и папашинъ любимецъ Петя властнымъ голосомъ требуетъ, чтобы отецъ, вмсто того, чтобы заниматься скучнымъ и непонятнымъ для деспота дломъ, взялъ ‘нондинди’, и началъ вырзывать ‘му’ и ‘но’. Еще курьезне, конечно, видть, какъ почтенный человкъ, занятый, такъ сказать государственными длами, чиновникъ, отложивъ перо и отодвинувъ дловыя бумаги, беретъ ножницы, кусокъ папки и, стараясь, по возможности, приблизиться въ своемъ произведеніи къ натур,— вырзываетъ коровокъ и лошадокъ.
черезъ дв небольшія комнатки, въ спальн жены, блажитъ и плачетъ пятимсячная Вра и слышенъ докучный скрипъ коляски, въ которой нянька или мать убаюкиваютъ ребенка. И когда все населеніе маленькой квартиры успокоится во сн, когда все вокругъ замретъ и утихнетъ, долго еще до слуха сидящаго въ кабинет Петра Степаныча доносится однообразно скучный скрипъ коляски и меланхолическій напвъ колыбельной псни.
И вотъ когда кипитъ работа у Петра Степаныча! Одинъ за другимъ шуршатъ листы бумаги, быстро щелкаютъ костяшки счетовъ и еще быстре бгаетъ перо по бумаг, оставляя за собой длинныя, черныя строки.
Часы бьютъ двнадцать, часъ. Въ квартир тихо. Даже тамъ, въ спальн, смолкъ неугомонный скрипъ коляски. По временамъ истомленный хозяинъ кабинета бросаетъ перо, откидывается на спинку кресла и довольнымъ взглядомъ окидываетъ свой огромный трудъ. Затмъ взглядъ его задумчиво устремляется въ пространство и застываетъ въ неподвижности.
Это отдыхъ, но отдыхъ ничтожный, кратковременный, онъ не можетъ возобновить организмъ, подточенный сидячей жизнью, не можетъ поднять дятельность атрофированныхъ органовъ. Нуженъ боле продолжительный покой на свжемъ воздух, нужно какъ можно больше движенія, необходима полнйшая перемна всего строя жизни. Петръ Степанычъ еще не утратилъ надежды, что такой отдыхъ наступитъ, но пока онъ представляется ему въ вид какого-то волшебнаго сна. Каждый день, каждый часъ Петръ Степанычъ видитъ одну настойчивую, неотложную необходимость трудиться и бороться съ нуждою, лишеніями, недугами, которые все чаще и чаще посщаютъ его и сваливаются внезапно на его дтей. Весь отдавшись этой тяжелой борьб за существованіе, Петръ Степанычъ только въ рдкія минуты промежуточнаго между работой отдыха, мечтаетъ о спокойствіи, и опять съ новой, возростающей энергіей принимается тянуть служебную лямку, сегодня какъ вчера, вчера какъ недля тому назадъ… А время бжитъ незамтно, и вотъ уже пять лтъ прошло съ тхъ поръ, какъ Петръ Степанычъ женился. Внезапный приливъ ревности, который явился, у него въ тотъ достопамятный день, когда жена сообщила о встрч своей съ Нальхановымъ, также скоро прошелъ, какъ явился, и Петръ Степанычъ по отношенію къ Надежд Сергевн успокоился, повидимому, навсегда. Нальхановъ сдлался хотя не частымъ, но на столько обычнымъ гостемъ въ ихъ дом, что не возбуждалъ уже особенно рзкихъ подозрній. Петръ Степанычъ видлъ его почтительное отношеніе къ жен и ему даже начиналъ нравиться простой, сердечный тонъ молодого человка. Онъ врилъ въ возможность дружбы между мужчиной и молодою женщиной, онъ сравнивалъ ихъ отношенія съ своимъ отношеніемъ къ Вр и спрашивалъ себя: ‘если у меня къ этой чудной двушк ничего, кром чувства дружбы нтъ, то разв не можетъ быть того-же самаго между женою и Нальхановымъ? Ихъ знакомство тянется съ дтства, а это не маловажно!’
Въ послдніе два года онъ подмтилъ въ жен маленькую перемну: что-то холодное проскальзывало въ ея словахъ и въ обращеніи съ нимъ. И онъ объяснилъ эту перемну тмъ, что жена утомилась отъ заботъ по хозяйству, устаетъ, постоянно возится съ дтьми и раздражена разными житейскими мелочами. ‘А виновникомъ всему этому я’! замчалъ онъ себ въ назиданіе,— ‘плохо исполняю свои обязанности главы семьи, до сихъ поръ не могу облегчить Надю въ хозяйств, не могу нанять какую-нибудь женщину, которая бы помогала бдняжк! Вотъ она и похудла даже, и видъ у ней какой-то страдальческій’!
Съ этими мыслями Петръ Степанычъ довольно часто отправлялся на службу. Онъ также долженъ былъ нести тяготы семейной жизни и, конечно, въ десятеро большія, чмъ жена. Въ этомъ его прямая обязанность! Если то, чего онъ хочетъ достигнуть, представляется какъ бы огражденнымъ каменной стной, то онъ долженъ бить въ эту стну, да, бить и стучаться до тхъ поръ, пока она не разсыплется или не погибнетъ онъ самъ.
Однажды, въ начал марта, Петръ Степанычъ отправлялся на службу. Утро было ясное, слегка морозное, и Петръ Степанычъ, легшій наканун спать съ головною болью, чувствовалъ, какъ ему постепенно становится все лучше и лучше, какъ проясняется его голова.
Обычныя думы о жен, о дтяхъ, о хозяйств бродили въ ней. Надюш четвертый годъ, она очень умная, смышленная двочка и изъявляетъ уже желаніе читать. Нужно бы купить хорошую, толковую азбуку. Недавно приходилъ хозяинъ дачи въ Лсномъ и спрашивалъ, намренъ-ли Петръ Степанычъ нанять прошлогоднюю дачу. Конечно намренъ, только нужно будетъ създить и посмотрть, сдланы ли необходимыя поправки. Хватитъ-ли до мая зимняго запаса дровъ или придется еще прикупить? Приближается Пасха, а съ нею куча расходовъ… Нынче нужно будетъ подарить жен что-нибудь хорошее, что-нибудь такое подороже и поизящне, но что именно?
Этотъ вопросъ заставилъ глубоко призадуматься Петра Степаныча. По части дамскихъ туалетовъ и украшеній онъ былъ совершенный невжда и наивно думая, что чмъ проще одта дама, тмъ она лучше, въ то же время предполагалъ, что эта простота стоитъ очень дешево, при этомъ каждый разъ искренне удивлялся, когда ему сообщали, что какое-нибудь ситцевое платье, сдланное только въ извстномъ, французскомъ магазин, стоитъ нисколько не дешевле шерстяного или даже шелковаго.
Размышляя и соображая, Петръ Степанычъ незамтно для себя дошелъ до подъзда того учрежденія, въ которомъ служилъ, и машинально отвтилъ на поклонъ швейцара. Снявши пальто, съ объемистымъ портфелемъ подъ мышкой, Петръ Степанычъ поднялся по лстниц во второй этажъ и остановился, чтобы перевести дыханіе передъ дверью въ свое отдленіе. Прямо въ окно билъ солнечный лучъ, ложился черезъ всю площадку и въ немъ широкимъ столбомъ вились едва примтныя глазу пылинки. Петръ Степанычъ взглянулъ въ окно, сощурился и, вынувъ фуляръ, основательно высморкался. Онъ вспомнилъ при этомъ, что вотъ уже слишкомъ двнадцать лтъ онъ всегда останавливается именно у этого окна, смотритъ въ него и сморкается, — и улыбнулся этому воспоминанію.
Когда затмъ Петръ Степанычъ вошелъ въ отдленіе и подошелъ къ своему столу, весь штатъ, состоявшій изъ его помощника и трехъ писцовъ, былъ уже на лицо.
Петръ Степанычъ радушно подалъ руку помощнику — болзненному старичку въ потертомъ, въ особенности на локтяхъ, сюртук и замасленномъ, черномъ галстух, отвтилъ поклономъ на поклонъ канцелярскихъ и тревожно покосился на одного мужчину среднихъ лтъ, атлетическаго сложенія съ коротко подстриженной головой и лицомъ въ красныхъ буграхъ.
— Г. Чаплыжниковъ, вы переписали, что я вамъ вчера далъ?— спросилъ Петръ Степанычъ, усаживаясь въ жесткое казенное кресло и принимаясь вынимать изъ портфеля бумаги.
— Переписалъ, Петръ Степанычъ!— отвчалъ мужчина съ лицомъ въ буграхъ.
— Позвольте!
Это былъ всмъ извстный маневръ, клонившійся къ тому, чтобы воспользоваться случаемъ, когда Чаплыжниковъ наклонится близко къ Петру Степанычу, и такимъ путемъ узнать, не пахнетъ-ли отъ него спиртомъ.
Двое молодыхъ писцовъ переглянулись, подмигнули другъ другу и съ особымъ рвеніемъ принялись строчить. Чаплыжниковъ медленно собралъ свою работу, всталъ и, медленно подойдя къ Петру Степанычу, разложилъ бумаги на его стол.
Спиртнаго запаха не было слышно и лицо Чаплыжникова съ поблвшими буграми выражало величайшую степень тоски.
— Хорошо, оставьте здсь!— сказалъ Петръ Степанычъ повеселвшимъ голосомъ.— Возьмите вотъ это и пожалуйста перепишите поскоре.
Перья задвигались. Самъ Петръ Степанычъ, согнувши широкую спину, наклонивъ голову и разставивъ локти, показывалъ примръ усердія. Но въ то время, когда привычная рука писала создававшіеся въ голов привычные обороты фразъ, Петръ Степанычъ находилъ возможность подумать о жен и о дтяхъ и о томъ, что-то будетъ сегодня къ обду, о томъ, что за несчастный человкъ этотъ Чаплыжниковъ, у котораго куча ребятъ, больная жена, а онъ только и думаетъ, какъ-бы попасть въ трактиръ и напиться, и о томъ, что какъ это хорошо, что ‘несчастный человкъ’ сегодня не пьянъ, это значитъ, что онъ и завтра и посл завтра не будетъ пьянъ, а напьется въ субботу и въ понедльникъ, конечно, ужъ не придетъ. Ну, да Богъ съ нимъ!
Въ исход двнадцати, предшествуемый курьеромъ, несшимъ портфель, черезъ отдленіе прошелъ въ свой кабинетъ помощникъ управляющаго, длинный, тонкій какъ жердь господинъ съ выбритымъ лицомъ.
Онъ отвтилъ слегка на общій поклонъ приподнявшихся навстрчу ему чиновниковъ и скрылся за дверью. Почему-то онъ не долюбливалъ Петра Степаныча и сослуживцы приписывали ему то обстоятельство, что Рыняевъ такъ медленно идетъ по служб.
Около часа въ отдленіе зашелъ Кирилочкинъ въ вицъ-мундир и новомъ галстух, выкурилъ папиросу, потрогалъ нсколько разъ галстухъ, чтобы обратить на него вниманіе, поболталъ съ Петромъ Степанычемъ и удалился. У послдняго было очень много работы, кром того, онъ хотлъ ‘загнать’, имя въ виду на-дняхъ създить въ Лсной посмотрть дачу, почему онъ неохотно бесдовалъ съ Кирилочкинымъ и даже далъ тому понять, что онъ мшаетъ.
Но не усплъ Петръ Степанычъ посл перерыва какъ слдуетъ втянуться въ работу, какъ въ отдленіе вошелъ курьеръ управляющаго и сообщилъ, что послдній желаетъ его видть.
Это удивило не одного Петра Степаныча,— канцелярскіе подняли головы и съ любопытствомъ посмотрли на него. Управляющій былъ новый и повидимому не усплъ еще ознакомиться со всми чиновниками. Прежній управляющій никогда не вызывалъ къ себ Рыняева и даже при случайныхъ встрчахъ длалъ видъ, что не замчаетъ его.
Петръ Степанычъ всталъ, собралъ бумаги, заперъ ихъ въ ясеневый шкафъ и медленно направился къ кабинету управляющаго. Онъ былъ спокоенъ, зная, что никакихъ замчаній по служб быть не можетъ, но все-таки легкое недоумніе отражалось на его лиц.
Управляющій,— плотный, высокій мужчина съ значительною сдиною въ голов, медленно прохаживался по кабинету. Оглянувшись на вошедшаго Рыняева, онъ протянулъ ему руку и сказалъ:
— Садитесь!
Петръ Степанычъ слъ.
Управляющій продолжалъ ходить по кабинету.
— Скажите, вы давно служите?
— Тринадцатый годъ.
— Какое нехорошее число!— улыбнулся управляющій, — я читалъ вашъ формуляръ… Прекрасный, прекрасный формуляръ…
Петръ Степанычъ слегка поклонился.
— Намъ нужны дльные чиновники, а между тмъ какъ-то такъ случается, что имъ не даютъ ходу. Удивительно!— пожалъ плечами управляющій.
— Если ваше превосходительство намекаете, между прочимъ, на меня, т. е. что я давно не получалъ повышенія, то я полагаю, что это ничто иное, какъ судьба. Предшественникъ вашего превосходительства Александръ Иванычъ относился ко мн по заслугамъ.
— Судьба?— усмхнулся управляющій, — гм! Вы говорите судьба! А мн такъ кажется, что тутъ что-то другое… Да! Мн кажется, что Александръ Иванычъ мало зналъ своихъ чиновниковъ. Вотъ что!
Петръ Степанычъ молчалъ, недоумвая, къ чему ведетъ эта рчь.
— Я хочу радикально измнить систему! Гм! Да! Мн хотлось бы хорошо узнать каждаго, кто служитъ у меня. Для начала моего знакомства я… выбралъ васъ. На будущей недл въ четвергъ у меня журъ-фиксъ, приглашаю васъ пожаловать ко мн.
— Благодарю, ваше превосходительство, за честь, оказанную мн!— сказалъ Петръ Степанычъ, приподнимаясь и во вс глаза смотря на управляющаго.
— Пока до свиданія, и не забудьте пожалуйста: за всмъ, что вамъ только будетъ нужно,— обращайтесь ко мн! Только ко мн! И такъ, въ четвергъ!..
Петръ Степанычъ поклонился. Управляющій протянулъ ему руку.
Когда Петръ Степанычъ, выйдя изъ кабинета управляющаго, проходилъ по отдленію, головы чиновниковъ поднялись особенно высоко и съ любопытствомъ смотрли на него.
Петру Степанычу казалось, что онъ идетъ не по полу, а по наклонной плоскости. Голова его кружилась, въ глазахъ разстилался туманъ и въ этомъ туман, неясно, чуть замтно мелькали лица сослуживцевъ. Подойдя къ своему столу, онъ, чтобы не упасть, долженъ былъ ухватиться за край.
— Петръ Степанычъ, что съ вами? Какой вы блдный!— воскликнулъ старичокъ-помощникъ.
— У меня сердцебіеніе!— сказалъ Петръ Степанычъ, берясь за бокъ.
Дйствительно сердце его шибко билось и замирало. Это былъ всего второй случай въ его жизни и Петръ Степанычъ приписывалъ ему неожиданность приглашенія къ управляющему и странный разговоръ съ нимъ.
— Вы бы ужъ лучше… того… домой шли!— соболзнующимъ тономъ замтилъ помощникъ.
— Нтъ, ничего, это пройдетъ!— глухимъ голосомъ проговорилъ Рыняевъ, слъ и разложилъ передъ собою бумаги.
Сердцебіеніе прекратилось, но Петръ Степанычъ чувствовалъ во всемъ тл такую слабость, что едва сидлъ.
Въ половин третьяго изъ своего кабинета вышелъ помощникъ управляющаго. Еще издали, проходя по комнат, онъ пристально смотрлъ въ ту сторону, гд сидлъ Петръ Степанычъ, а поровнявшись съ его столомъ, замедлилъ шагъ и торжественно протянулъ поднявшемуся со стула Рыняеву руку.
При вид такой необыкновенной любезности чиновники зашептали въ разныхъ углахъ. Петръ Степанычъ становился героемъ дня: на него смотрли, указывали, кивали головами, извстіе о томъ, что онъ былъ позванъ къ управляющему и имъ обласканъ, что даже завдомый врагъ его, помощникъ управляющаго, подалъ руку,— облетло все учрежденіе.
Къ четыремъ часамъ, когда настала пора расходиться, около Петра Степаныча, спокойно прятавшаго въ портфель бумаги, которыя онъ намревался исполнить дома, сгруппировалось пять-шесть человкъ, жаждавшихъ изъ его собственныхъ уетъ услышать о бесд его съ управляющимъ. Конечно, въ числ этихъ шести человкъ находился Кирилочкинъ. Онъ вертлся подъ самымъ носомъ Цетра Степаныча, безпрестанно оправлялъ новый галстухъ и трещалъ какъ заведенный:
— Ты, конечно, домой? Пойдемъ вмст, хотя мн не по дорог, но я провожу тебя. Хочу пройтись передъ обдомъ. Погода прекрасная и моціонъ мн полезенъ!
Петръ Степанычъ безпрекословно согласился. Сердцебіеніе прекратилось, онъ успокоился совершенно и только недоумвалъ, зачмъ понадобился управляющему, да еш^е на его журъ-фикс. Ну, что онъ тамъ будетъ длать, или, врне, что съ нимъ будутъ длать?.. Не суждено ли именно тамъ свершиться тому волшебному сну, о которомъ такъ долго мечтаетъ Петръ Степанычъ? И разв то, что онъ былъ позванъ сегодня къ управляющему и тотъ, ни съ того ни съ сего, приглашаетъ его на журъ-фиксъ,— не есть уже начало этого сна…
— Петръ Степанычъ, — лебезилъ и заскакивалъ передъ нимъ Кирилочкинъ, — скажи мн по товарищески, какъ старому, испытанному другу… Ты знаешь, я никому не проговорюсь! Въ этомъ отношеніи я могила! Ты знаешь меня! Скажи пожалуйста, о чемъ это вы съ нимъ? (Кирилочкинъ сдлалъ выразительный жестъ по направленію къ учрежденію). А?
— То-есть что? Говорили, что ли?— растерянно спросилъ Петръ Степанычъ.
— Ну, да! Ахъ, Боже мой! Конечно — о чемъ говорили!
— Да ни о чемъ.
— Какъ ни о чемъ? Зачмъ же онъ тебя звалъ?
— Богъ его знаетъ, какая у него цль!— задумчиво отвчалъ Рыняевъ, — хвалилъ меня какъ хорошаго чиновника, говорилъ, что хочетъ узнать каждаго, кто у него служитъ…
— Гм! Каждаго! Ишь ты!
— И въ заключеніе пригласилъ къ себ на журъ-фиксъ.,
— Что?
Кирилочкинъ вытаращилъ глаза, попятился (въ это время они поднимались на мостъ) и, уцпившись за рукавъ пальто, повлекъ Петра Степаныча за собою.
— Постой, постой!— зашепталъ онъ,— ты не ошибся, не ослышался… на журъ-фиксъ!.. Пригласилъ на журъ-фиксъ? Эге, братъ! Да знаешь ли, кто у него бываетъ? Знаешь ли, съ кмъ ты тамъ можешь встртиться?
— Да, я думаю, что могу встртиться!..— задумчиво отвчалъ Петръ Степанычъ, смотря на стоявшую на спуск съ моста старуху съ корзинкою гнилыхъ яблокъ.
— Встртиться!— шопотомъ воскликнулъ Кирилочкинъ,— говорить можешь! Говорить, понимаешь!.. А это чмъ пахнетъ, а?.. Знаешь ли ты, чмъ это пахнетъ!.. Тебя отличатъ, теб поручить что-нибудь могутъ… тебя…
— Пусти, однако, Василій Никодимычъ, мн домой хочется… сть хочется!..— унылымъ тономъ сказалъ Петръ Степанычъ, по прежнему смотря на старуху съ яблоками.
— Ай, ай, ай, — покачивалъ головою Кирилочкинъ, — ай да Петръ Степанычъ, да ты, другъ мой милый, просто въ сорочк родился!
— Оно и видно!— пробормоталъ Рыняевъ, спускаясь съ моста. Онъ поровнялся со старухой и незамтно сунулъ ей мдную монету. ‘Если изъ всего этого выйдетъ что-нибудь хорошее…— подумалъ онъ,— не для меня,— нтъ, мн ничего не нужно, а для дла, для пользы государства, — я никогда не забуду лица этой старухи, не забуду этого солнца и какъ оно освщало мостъ и свтлыми пятнами ложилось на это сморщенное лицо’.
— Ты процвтешь, ты воскреснешь!— захлебываясь шепталъ семенившій сбоку Кирилочкинъ, — переродишься! И какъ же будетъ рада Надежда Сергевна!
— Ты думаешь?— тономъ сомннія спросилъ Петръ Степанычъ.
— Ну, Боже мой!— безапеляціонно воскликнулъ Кирилочкинъ,— устала она, измучилась голубушка! Посмотри, какъ она похудла! Что говорить, не красна ея жизнь! Ну, я налво… Да… Слушай! Я сегодня вечеркомъ забгу… поговоримъ? Ты.никуда не собираешься? А?
— По обыкновенію — нтъ!
— Ну, такъ я зайду! Поговоримъ. Мшать не буду, а все-таки поговоримъ. Прощай, покуда!.. Тс…. тс!
— Ну, что еще?
— Посмотри-ка, какова штучка! Вонъ, вонъ въ черной шляпк съ краснымъ перомъ! Прелесть!..
Внезапно покинувъ пріятеля, Кирилочкинъ метнулся на другую сторону улицы, скорыми шагами догналъ даму въ черной шляпк съ краснымъ перомъ и, довольный, пошелъ рядомъ.
Петръ Степанычъ позвонился у дверей своей квартиры съ страстнымъ желаніемъ сообщить жен о бесд съ управляющимъ и подлиться своими чувствами, вызванными необыкновеннымъ подъемомъ духа. Онъ уже приготовилъ и обдумалъ фразу, съ которой долженъ былъ начать: ‘знаешь, что, Надюша, со мною сегодня приключилась префантастическая штука’… Жена откроетъ большіе глаза. А онъ помедлитъ немножко, чтобы заинтересовать и помучить, и начнетъ по порядку, какъ пришелъ на службу, разложилъ бумаги, проконтролировалъ Чаплыжникова, какъ явился курьеръ и позвалъ къ управляющему и т. д. Петру Степанычу отворила кухарка Лукерья, худая, пожилая женщина съ несимпатичнымъ лицомъ, обладавшимъ способностью портить расположеніе духа Петра Степаныча, что случилось и на этотъ разъ, но бросившіеся навстрчу къ отцу Надя и Петя однимъ своимъ видомъ возстановили его душевное равновсіе. А затмъ нянька вынесла Врушу, которая, увидя отца, смялась и протягивала рученки, и Петръ Степанычъ, окруженный дтьми, довольный, счастливый прошелъ въ кабинетъ.
— А мы сегодня гуляли!— сказала Надя, съ ногами взбираясь на кресло.
Петя сообщилъ тоже самое на своемъ язык, который отлично понимала Надя, но котораго Петръ Степанычъ, не смотря на вс усилія, до сихъ поръ не могъ еще изучить.
— И Вра гуляла!— прибавила Надя.
— Вэлла!— подтвердилъ Петя и, заложивъ руки за спину, принялся, какъ большой, ходить по комнат.
— Петръ Степанычъ, или обдать!— сказала, появляясь въ дверяхъ Надежда Сергевна.
— Сейчасъ, сейчасъ!— весело отозвался Рыняевъ, поднимая на руки Петю и подбрасывая его кверху.
Онъ прошелъ въ столовую и слъ на свое обычное мсто. Напротивъ помстилась Надежда Сергевна, сбоку Надя, а подл отца, на высокій, дтскій стулъ былъ посаженъ Петя.
Надежда Сергевна разлила супъ. Минута была самая торжественная и удобная. Петръ Степанычъ раскрылъ ротъ, но взглянулъ на жену и… ничего не сказалъ.
Нтъ, она не расположена была слушать, ее не могло заинтересовать его сообщеніе! У ней былъ такой скучающій, апатичный видъ! Сидя за столомъ, на своемъ мст хозяйки и нехотя глотая супъ, она словно отбывала какую повинность. Петя стукнулъ ложкой, она вздрогнула и кинула на сына такой сердитый, недоброжелательный взглядъ, что Петра Степаныча точно что зацпило за сердце. Брови его нахмурились, но онъ сдержалъ себя и спросилъ:
— Ты гуляла сегодня съ дтьми?
— Нтъ,— отвчала она,— дти ходили съ Василисой.
— Неужели не выходила изъ дому? Погода такая прекрасная!
— Нтъ, выходила.
Петръ Степанычъ ждалъ, что она скажетъ гд была, что-нибудь разскажетъ, словомъ подлится впечатлніями, но она сидла молча съ такимъ сосредоточеннымъ и вмст ничего не выражавшимъ лицомъ, какое бываетъ у людей, затаившихъ что-нибудь про себя и не желающихъ высказаться.
‘Хорошо же’ — подумалъ Петръ Степанычъ,— ‘я тоже ничего не скажу, ни слова! Да и къ чему ей? Разв она интересуется моей службой, принимаетъ участіе въ моихъ длахъ? Ей все равно. Ну и пускай, и отлично’!
Обдъ прошелъ въ молчаніи. Петръ Степанычъ медленно поднялся со стула, ушелъ въ кабинетъ и легъ на диванъ. Онъ имлъ обыкновеніе спать часа полтора посл обда. Но на этотъ разъ ему не спалось, онъ лежалъ съ открытыми глазами и думалъ… И чего, чего только не было въ его думахъ! Онъ обсуждалъ на разные лады свой разговоръ съ управляющимъ, строилъ разныя предположенія, обдумывалъ какъ слдуетъ вести себя на предстоявшемъ журъ-фикс, думалъ, наконецъ, о жен… Нтъ, нтъ, это не то, чего онъ ожидалъ! Единенія нтъ,— нечего себя обманывать. До сихъ поръ онъ все еще надялся, что оно явится, но теперь нечего тшить себя иллюзіями,— единенія нтъ! Будетъ-ли онъ служить и повышаться по служб или прогонятъ его, — ей ршительно все равно. Нтъ, она не такая!.. Что, если-бы сестра Вра была его женою и онъ-бы сказалъ ей: ‘Знаешь, что, Вруша! Сегодня произошло знаменательное въ моей жизни событіе. Тринадцать лтъ я прослужилъ незалченнымъ, работалъ какъ волъ подъяремный, и, повидимому, никому не было до меня дла, никому не нужна была моя работа. Но сегодня меня призвали и сказали: ‘мы васъ замтили, отличили изъ цлыхъ сотенъ подобныхъ вамъ, вы намъ нужны’. А, Вруша, что ты на это скажешь, знаешь-ли ты чмъ это пахнетъ, какъ выражается Кирилочкинъ? Ты вотъ оканчиваешь курсъ, хочешь хать въ деревню лечить мужиковъ и бабъ, помогать народу,— маленькое это дло, но какое хорошее, честное дло, а что ты думаешь, не могъ-ли бы и я тоже принести съ своей стороны кое-какую пользу, если-бы меня выслушали и сдлали-бы кое-что по моему совту? Могъ-бы, Вруша, могъ-бы, да еще какъ-бы могъ! О, если-бы она это услышала. Какъ-бы загорлись ея глаза, какъ-бы оживилось ея блдное лицо’!
Онъ всталъ съ дивана и началъ въ задумчивости ходить по кабинету. Въ передней раздался звонокъ.
‘Нальхановъ’!— подумалъ Петръ Степанычъ и почувствовалъ, какъ въ первый разъ, въ теченіе двухъ лтъ, кровь прихлынула къ сердцу.— ‘Нальхановъ’, повторилъ онъ про себя.— ‘Ну, что же… Онъ давно не былъ’…
Дверь въ кабинетъ распахнулась, и Петя, растопыривъ рученки, ринулся съ громкимъ смхомъ къ отцу. Онъ взялъ его, поцловалъ въ голову и, посадивъ на колно, которое должно было изображать коня, началъ подбрасывать, приговаривая:
— Гопъ, гопъ… Но, но, лошадка! Вотъ какъ скачетъ Петя! Гопъ, гопъ!
Въ полуотворенную дверь кабинета просунулась голова Кирилочкина.
— Вотъ онъ папаша!— воскликнулъ онъ,— забавляется! Славно, славно!
— Василій Никодимычъ, иди, или сюда!— позвалъ Рыняевъ,— будемъ чай пить!
— Отлично!— воскликнулъ Кирилочкинъ, улыбаясь.

——

Петръ Степанычъ потребовалъ свой фракъ. Вотъ когда Надежда Сергевна сдлала большіе глаза. Со времени внчанія Петръ Степанычъ ни разу не надвалъ фрака и онъ находился въ почетномъ забвеніи въ комод. Надежд Сергевн не мало стоило труда розыскать его и привести въ порядокъ.
Получивъ фракъ, Петръ Степанычъ ушелъ въ спальню, заперъ дверь и началъ одваться, храня торжественное молчаніе.
Въ девять часовъ онъ появился въ гостиной. Онъ имлъ совершенно квакерскій видъ. Стоячій воротникъ рубашки, стянутый узкой лентой чернаго галстуха, подпиралъ гладко выбритый подбородокъ, зачесанные на правую сторону волосы чуть чуть прикрывали лоснившуюся лысину. Брови Петра Степаныча были слегка нахмурены и губы крпко сжаты. Надежда Сергевна находилась нсколько въ тревожномъ состояніи духа. Сидя на диван за вязаньемъ, она по временамъ бросала на мужа пытливые, вопрошающіе взгляды. Петръ Степанычъ, наоборотъ, былъ совершенно спокоенъ. Онъ повернулся раза два передъ зеркаломъ, чтобы убдиться, что все на немъ въ порядк и взялъ цилиндръ. Надежда Сергевна украдкой слдила за его движеніями.
— До свиданія, Надюша!— сказалъ онъ, подходя къ жен и наклоняясь.
Она подняла голову, взгляды ихъ встртились. На лиц Петра Степаныча лежалъ отпечатокъ серьзной, глубокой думы, взглядъ его былъ сосредоточенъ.
— Ты скоро вернешься?— спросила Надежда Сергевна и въ голос ея звучало что-то слабое, покорное.
— Не знаю. Думаю, что скоро!.. До свиданія!
Онъ наклонился, взялъ ея руку и поцловалъ. Надежд Сергевн показалось, точно къ ея рук приложили кусочекъ льду.
Петръ Степанычъ медленно повернулся и медленно, спокойно вышелъ въ переднюю.
Лукерья уже ждала тамъ съ пальто въ рукахъ. Никогда съ такой осторожностью и предупредительностью не надвала она пальто на плечи своего барина, но зато никогда она не видала его такимъ ‘бариномъ’, какимъ показался онъ ей теперь. Она смутно чувствовала, что въ жизни господъ должно совершиться что-то необычайное.
Въ пальто, съ цилиндромъ на голов, Петръ Степанычъ бросилъ послдній взглядъ въ зеркало и, вполн довольный своимъ вншнимъ видомъ, вышелъ на лстницу.
Третій этажъ казеннаго зданія, занимаемый квартирой управляющаго, блисталъ освщеніемъ. Яркій свтъ изъ оконъ золотистыми снопами отражался даже на льду канала. У подъзда уже стояли дв, три кареты и съ десятокъ извощичьихъ санокъ, и пока Петръ Степанычъ дошелъ до подъзда, къ нему успли подкатить еще дв кареты. Изъ послдней представительный швейцаръ высаживалъ сгорбленнаго старичка и молодую элегантную даму. Занятый ими швейцаръ не обратилъ вниманія на Петра Степаныча, предоставивъ его во власть курьера.
Поднимаясь по широкой, устланной коврами и украшенной тропическими растеніями лстниц, Петръ Степанычъ услышалъ за собой дребезжавшій кашель старичка. Въ этомъ кашл было что-то негодующее, но Петръ Степанычъ не обратилъ на него вниманія, занятый мыслью о томъ, что его ожидаетъ тамъ, въ апартаментахъ управляющаго.
Два лакея въ ливреяхъ и гетрахъ стояли по бокамъ двери. Петръ Степанычъ тихонько назвалъ одному изъ нихъ свою фамилію и тотъ распахнулъ дверь.
Яркій свтъ люстры и кенкетовъ едва не ослпилъ Петра Степаныча. Онъ остановился на порог, стараясь оріентироваться. Въ гостиной было много дамъ въ роскошныхъ туалетахъ и мужчинъ во фракахъ. Общество группами въ два три человка сидло на маленькихъ диванчикахъ и пуфахъ и вело оживленную бесду. Появленіе Петра Степаныча прошло почти незамченнымъ, только какая-то напудренная старуха въ тяжеломъ, шолковомъ плать подняла лорнетъ и воззрилась на Рыняева.
Петръ Степанычъ искалъ глазами хозяина, но онъ уже былъ тутъ, онъ подошелъ какъ-то незамтно, сбоку, и пожавъ руку Петра Степаныча, сказалъ:
— Вы курите? Пойдемте въ кабинетъ.
Въ кабинет уже сидло нсколько человкъ. Вс они были пожилые люди за исключеніемъ одного, мужчины лтъ 35, съ длинными бакенбардами, съ моноклемъ въ глазу.
Управляющій представилъ Петра Степаныча всмъ, назвавши ему фамиліи гостей. Рыняеву не разъ приходилось слышать фамиліи этихъ лицъ, стоявшихъ не на послднихъ ступенькахъ іерархической лстницы, но его никто не зналъ, почему на лицахъ гостей можно было подмтить нкоторые признаки удивленія.
Петръ Степанычъ скромно слъ въ сторону и принялся слушать. Гости продолжали разговоръ. Говорили о финансахъ, о состояніи промышленности въ Россіи, о тарифахъ, отпускной торговл и проч.
Петръ Степанычъ былъ нсколько знакомъ съ этими вопросами. Два, три удачныхъ замчаній втянули его въ общую бесду, а когда лакеи начали разносить чай, Петръ Степанычъ усплъ уже поспорить съ господиномъ въ бакенбардахъ.
Вдругъ вс замолкли и стали прислушиваться. Въ гостиной что-то произошло, что обратило на себя всеобщее вниманіе: задвигались стулья, зашуршали платья. Волна этого непонятнаго движенія дошла до кабинета, разговоры прекратились, двое изъ бесдовавшихъ встали, вышли въ гостиную и не возвращались. Вошелъ управляющій. Онъ прямо подошелъ къ Петру Степанычу, и интимнымъ жестомъ прикоснувшись къ его плечу, сказалъ:
— Пойдемте я васъ представлю.
Петръ Степанычъ почувствовалъ, какъ шибко забилось его сердце и кончики пальцевъ похолодли. Онъ всталъ и молча пошелъ за хозяиномъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Затмъ онъ помнитъ, что въ гостиной, у средняго окна, полускрытый широкими листьями пальмъ и окруженный дамами, стоялъ плотный, пожилой господинъ средняго роста въ очкахъ. Очки, нкоторая сутуловатость и широкія, запущенныя бакенбарды придавали ему профессорскій видъ. Петръ Степанычъ сразу узналъ его. Машинально, противъ воли, онъ замедлилъ шагъ и отсталъ отъ хозяина, который подошелъ къ господину въ очкахъ и что-то почтительно шепнулъ.
Тотъ быстро поднялъ голову и прямо взглянулъ на Петра Степаныча. Дамы отошли. Бывшая среди нихъ напудренная старуха, вооружившись лорнетомъ, приблизилась чуть не къ самому носу Рыняева.
Управляющій подошелъ къ нему и, взявши подъ руку, подвелъ къ гостю въ очкахъ.
— Петръ Степанычъ Рыняевъ, чиновникъ моего департамента, окоторомъ вамъ извстно!— сказалъ онъ.
Сановникъ еще разъ взглянулъ прямо въ глаза Петра Степаныча. Тотъ почтительно поклонился.
— Я слышалъ о васъ много хорошаго!— сказалъ сановникъ, сверкнувъ на Петра Степаныча стеклами очковъ, — вы дльный, знающій чиновникъ.
— Мн остается только благодарить, ваше высокопревосходительство, за отзывъ обо мн!— поклонился Петръ Степанычъ.
— Къ сожалнію, поле вашей дятельности слишкомъ узко!— чуть-чуть углами губъ усмхнулся сановникъ,— нужно его расширить…
Петръ Степанычъ никогда не могъ хорошенько вспомнить, что затмъ произошло. Помнилось ему, что онъ, нисколько не волнуясь, не теряя достоинства, говорилъ еще съ четверть часа съ сановникомъ. Помнилось, какъ тотъ нсколько разъ внимательно взглядывалъ на него черезъ стекла очковъ и раза два утвердительно кивнулъ головой, соглашаясь съ его мнніемъ. Взглядъ Петра Степаныча часто и упорно останавливался на склонившихся надъ сановникомъ широкихъ листьяхъ пальмъ и ему казалось, что кром этихъ пальмъ, да того, кто говоритъ съ нимъ, никого вокругъ нтъ.
Но когда сановникъ его отпустилъ, и онъ отошелъ, то увидлъ, какъ все общество, ведя бесду вполголоса, смотрло на него, даже дамы смотрли на него съ любопытствомъ, а напудренная старуха не выпускала изъ руки лорнета.
Около сановника опять образовалась группа. Петръ Степанычъ прошелъ въ кабинетъ хозяина.
На этотъ разъ тамъ не было никого, сдвинутые стулья стояли въ безпорядк, было накурено и немного душно. А можетъ быть это такъ показалось Петру Степанычу, который тщетно усиливался вздохнуть полной грудью. Тамъ что-то щемило и подкатывалось къ горлу.
Петръ Степанычъ закурилъ папиросу, слъ въ уголокъ дивана и старался привести въ порядокъ разбросанныя мысли. ‘Сонъ это или въявь?’ задавалъ онъ себ вопросъ,— ‘и какъ все это неожиданно, и странно! Какъ мало вроятно… Что я ему говорилъ? Не сказалъ-ли я чего нибудь глупаго? Нтъ, должно быть, потому что онъ слушалъ благосклонно и, повидимому, былъ того-же мннія. А между тмъ, какъ все это просто! Неужели для этого стоило вызывать меня, говорить со мною?’
— Вы здсь?— спросилъ вошедшій хозяинъ, — а я васъ ищу повсюду (у него былъ простой, задушевный, чуть не дружескій тонъ, совсмъ не тотъ, съ какимъ онъ говорилъ въ департамент). Знаете-ли, онъ очень доволенъ вами… вы ему понравились…
Управляющій слъ въ кресло, закурилъ сигару и, выпустивъ кольцо дыма, откинулся на спинку.
— Я не знаю чмъ заслужилъ такое вниманіе!— пробормоталъ Петръ Степанычъ.
— Чмъ? Вы отлично знаете ваши преимущества. Александръ Иванычъ не съумлъ васъ понять и отличить… Кром того въ нашихъ сферахъ повяло новымъ духомъ… явился усиленный спросъ на дятельныхъ, толковыхъ людей. Это очень, очень отрадное явленіе.
Хозяинъ подумалъ немного и продолжалъ:
Онъ ухалъ, и узжая опять вспомнилъ о васъ. Право, вы ему очень понравились. Кстати, могу сообщить его распоряженіе: мсяца черезъ два вроятно вы получите серьезную командировку.
‘Пророчества Кирилочкина въ руку!’ подумалъ Петръ Степанычъ,— ‘волшебный сонъ сбывается, но я не могу… не могу больше… Здсь такъ душно… и голова кружится… и… я не могу…’
Онъ всталъ, подошелъ къ большому библіотечному шкафу и оперся о косякъ. Все кружилось и плясало у него въ глазахъ.
— Что это, вы никакъ собираетесь уходить?— послышался ему глухой, точно выходившій изъ другой комнаты голосъ хозяина.
— Я подверженъ легкимъ припадкамъ сердцебіенія… мн немного не по себ…— началъ Петръ Степанычъ, стараясь сквозь застилавшій его глаза туманъ разглядть хозяина.
— А! Въ такомъ случа позжайте сейчасъ-же!.. Скажите!.. И давно это у васъ? Нужно лечиться, непремнно нужно!.. А все-таки не забывайте мои четверги!..
Онъ протянулъ ему руку, затмъ Петръ Степанычъ уже не сознавалъ, какъ прошелъ черезъ гостиную, мимо залы, мимо двухъ лакеевъ въ гетрахъ, спустился по лстниц и очутился на улиц. Въ его глазахъ мелькали декольтированныя плечи дамъ, ихъ роскошныя, мягко шуршавшія платья, высокія прически, мелькали лица мужчинъ — молодыхъ и старыхъ, но больше всего запомнились зубчатые листья темно-зеленыхъ пальмъ…
На улиц лицо Петра Степаныча обвяло холодкомъ и онъ оправился. Опять къ нему вернулись и спокойствіе и обычная его сдержанность. Онъ нанялъ извощика, слъ и подъ грохотъ колесъ, дребежжаніе рессоръ и стучаніе лошадиныхъ копытъ по намерзшему торцу принялся размышлять о случившемся.
‘Вра, Вра,— думалъ онъ,— если-бы ты знала, голубушка моя, какъ близокъ я теперь къ осуществленію своихъ желаній… Волшебный сонъ сбывается во-очію!.. Но я теб разскажу все, все какъ было, и ты одна поймешь меня и порадуешься!.. Надюша,— Вотъ съ ней, — не понимаетъ она меня! И никто, никто меня не понимаетъ, кром тебя, моя Вруша! Не понимаютъ и они никто, что если-бы я хотлъ сдлать карьеру, то могъ-бы давно, да только не нужно мн никакой карьеры, ничего мн не нужно!.. А можетъ быть они и понимаютъ? Можетъ быть теперь и вправду новыя вянія? Ну, что же, слава Богу, тмъ лучше. Давно, давно пора!..’

XV.

— Не лучше-ли намъ приссть? Вы, кажется, устали?
— Нтъ, не устала. Пойдемте!
Надежда Сергевна произнесла эту фразу отрывисто и ускорила шагъ. Нальхановъ медленно, въ перевалку, пошелъ за ней. Было около пяти часовъ жаркаго іюньскаго дня. На неб ни облачка. Тишина и зной. Истомленныя деревья поникли втвями, птицы примолкли и только неугомонные кузнечики верещали въ трав.
Нальхановъ поровнялся съ Надеждой Сергевной и заглянулъ ей въ лицо. Въ тни, отбрасываемой кружевнымъ зонтикомъ, красиво выдлялось свжее, пополнвшее, тронутое легкимъ загаромъ лицо молодой женщины. Глаза ея были задумчиво устремлены впередъ на бгавшую по полянк и собиравшую цвты Надюшу.
Занятая составленіемъ букета, двочка отстала и, медленно опустивъ голову, шла позади.
— Вы все-таки не отвтили на вопросъ, Надежда Сергевна!— сказалъ Нальхановъ, близко подходя къ Рыняевой.
— На какой?— спросила та, взглянувъ на него и тотчасъ-же опуская глаза.
— О счасть.
— О счасть?— улыбнулась она, — ну, это, знаете-ли, очень трудно. Всякій, вдь, по своему понимаетъ счастье.
— Мн-бы хотлось узнать вашъ личный взглядъ.
— То есть какъ-же это?
— Въ чемъ, по вашему, счастье?
Надежда Сергевна задумалась. Нальхановъ ждалъ, идя рядомъ, почти касаясь ея плеча своимъ плечомъ и повременамъ загадочно посматривая на нее.
— Я не сильна въ вопросахъ такого рода…— смущенно заговорила молодая женщина, — не знаю, что вамъ сказать.
— Скажите что-нибудь. Ну, что-нибудь!
— По моему, счастье человка — въ его спокойствіи,— медленно, съ разстановкой отвчала она.
— Да? Вотъ какъ!— протянулъ Нальхановъ.
— Вы какъ будто недовольны этимъ опредленіемъ. Оно васъ не удовлетворяетъ?
— Не совсмъ, вы угадали. Что такое спокойствіе? Затишье, спячка… нчто равносильное смерти.
— Почему-же спячка. Разв въ состояніи спокойствія нельзя думать, чувствовать?..
— Думать, мыслить — можно, но чувствовать… любить, напримръ, нельзя.
— Нельзя любить?
— Да, нельзя! Любовь безъ волненій, опасеній, тревогъ, превращается въ скучную привычку и засыхаетъ, какъ нива, которую миновала гроза!
— Вотъ какъ! Какія странныя сравненія!.. Надюша! Какъ ты отстала, иди-же скоре!— крикнула Надежда Сергевна.
— Сейчасъ, мама!— послышался издали звонкій голосъ двочки.
— Почему-же странныя?— продолжалъ Нальхановъ,— разв это неправда? Посмотрите вокругъ, посмотрите на примрныхъ ‘любящихъ’ другъ друга супруговъ. Разв это жизнь? Это прозябаніе! Посмотрите, какъ они скучаютъ! Право, если-бы не служба у мужа, которая отвлекаетъ его отъ семейнаго очага на добрыя три четверти дня, да не дти и заботы по хозяйству, которыя не даютъ ей ни одной минуты покоя, — примрные супруги очень скоро надоли-бы другъ другу до того, что разъхались-бы куда глаза глядятъ. За то какъ спасительны бываютъ случайныя, временныя отлучки…
— Какіе пустяки! И какъ вы вообще дурно отзываетесь о людяхъ, Максимъ Яковлевичъ!— воскликнула Рыняева.
— Я? Ничуть. Я говорю о фактахъ, свидтелемъ которыхъ былъ самъ!— отвчалъ онъ.
— Ну, значитъ вамъ преходилось наблюдать людей безнравственныхъ, нехорошихъ.
— Отчего безнравственныхъ?
—…. Людей безъ всякаго понятія о долг.
— Ахъ, о долг!— усмхнулся Нальхановъ.— Ужасная вещь этотъ долгъ, — какія-то рогатки свобод.
— Свобод чего? Длать что вздумается, что захочется? Нтъ, Максимъ Яковлевичъ, такъ нельзя!
— Отчего? Объясните мн разумность такого запрета?
— Это вамъ подскажетъ ваша совсть!— рзко отвчала Надежда Сергевна и повернула обратно.
Нальхановъ пошелъ сзади. Онъ былъ недоволенъ и кусалъ губы. Эта игра въ жмурки начинала надодать ему. Сегодня онъ ршилъ во что-бы ни стало договориться до чего-нибудь боле опредленнаго…
Надежда Сергевна вошла на террасу дачи, гд уже былъ накрытъ обденный столъ. Въ палисадник съ Врой на рукахъ гуляла нянька Василиса, Петя возилъ въ тачк песокъ.
— Будемте обдать!— сказала Рыняева,— Василиса, нтъ писемъ?
— Кажись нту? Почтальонъ не приносилъ.
Надежда Сергевна сла за столъ и протянула руку къ тарелк Нальханова.
— Мн немного, полтарелки!— сказалъ тотъ.— Вы ждете письма отъ Петра Степаныча?
— Да. Отъ него.
— Давно не писалъ?
— Недли полторы. Не знаю, что съ нимъ сдлалось.
— Можетъ быть онъ готовитъ вамъ сюрпризъ, — прідетъ не оповстивъ?
— Не думаю.
— Позвольте, вдь командировка его приходитъ къ концу?
— Да, по моему разсчету онъ долженъ пріхать со дня на день.
— Можетъ быть даже сегодня?
— Можетъ быть.
— Видите, какъ равнодушно произнесли вы это ‘можетъ быть’.
— Что вы хотите этимъ сказать?
— Ничего. Это новая, лишняя черточка, дополняющая мои наблюденія.
Надежда Сергевна досадливо повела плечами и спросила няньку, продолжавшую ходить около террасы:
— Дти обдали?
— Какъ-же, барыня, кушали! Коклеточки, супъ… Петинька мало кушалъ.
— Мама, мы пойдемъ съ няней въ паркъ, можно?— спросила подбжавшая Надюша.
— Можно, ступайте!
— А ли тируа?— спросилъ подошедшій Петя.
— Теб?
Надежда Сергевна взглянула на сына и ее удивилъ блескъ въ его глазахъ. ‘Отчего у него такъ глаза блестятъ?’ подумала она.
— Посмотри на свою курточку, — вся въ песк! Какой ты, Петя, неряха!
Мальчикъ равнодушно посмотрлъ на запачканную курточку и перевелъ глаза на мать.
— Ля тпруа?
— Ну ступайте, только не долго! Слышишь, Василиса, какъ солнышко будетъ закатываться, — домой.
— Слушаю, барыня!— отвчала Василиса, забирая дтей и выходя за калитку.
На террасу вышла Груша и начала собирать со стола.
— Пойдемте въ гостиную!— сказала Надежда Сергевна, взглянувъ на Нальханова и замтивъ, что солнце свтитъ ему прямо въ спину, — тамъ прохладне.
Нальхановъ молча всталъ, пошелъ въ комнату, и слъ на диванъ, Надежда Сергевна помстилась съ другой стороны. На столик въ стеклянномъ кувшин стоялъ букетъ свжихъ цвтовъ, испускавшихъ пріятный, миндальный запахъ.
— Имете извстія отъ Вры Сергевны?— спросилъ Нальхановъ.
— Какъ-же! На-дняхъ получила письмо. Она уже тамъ устроилась и очень счастлива.
— Даже счастлива?
— Да! Вы вдь знаете, отчасти, ея вкусы? Пишетъ, что достигла внца своихъ желаній, и больше ничего ей не нужно.
— Вра Сергевна странный, оригинальный человкъ! А писалъ Петръ Степанычъ что-нибудь о своей ревизіи?— спросилъ Нальхановъ, закуривая папиросу.
— Только о ней и пишетъ. Раскрыто много злоупотребленій.
— Кстати, хотите я вамъ покажу новую свою карточку?
— Страстно хочу!— воскликнулъ Нальхановъ, — я не зналъ, что вы снимались!
— Какъ-же. У здшняго фотографа, съ Надюшей. Мн не нравится!
Она встала, слегка отодвинувъ столъ, и пошла въ другую комнату. Нальхановъ съ сладостнымъ замираніемъ сердца смотрлъ на ея высокую, стройную фигуру въ красиво облегавшемъ формы палевомъ плать. ‘Сегодня или никогда!’ — думалъ онъ, стискивая зубы,— ‘но сегодня я съ нею объяснюсь!’
— Вотъ, взгляните и судите!— сказала она, близко подходя къ Нальханову и подавая ему кабинетный портретъ, на которомъ была изображена стоя, прижимаясь щекой къ головк двочки.
Нальхановъ почти схватилъ карточку, пристально посмотрлъ на нее и, отстранивъ слегка, началъ сличать съ оригиналомъ.
— Очень, очень мило!— сказалъ онъ,— жаль только, что двочка… закрываетъ эту часть лица (онъ хотлъ сказать ‘мшаетъ’, но раздумалъ), но въ общемъ, все-таки, очень хорошо… Та же улыбка… взглядъ…
Надежда Сергевна стояла чуть-чуть улыбаясь, но вдругъ замтивъ, что Нальхановъ самымъ недвусмысленнымъ образомъ любуется ею, вспыхнула, отошла и сла на другой конецъ дивана.
— Позволите завладть?— спросилъ Нальхановъ, собираясь положить карточку въ боковой карманъ.
— Нтъ! Это пробная… Я, можетъ быть, переснимусь… Мн не нравится.
— Отчего? Вы прекрасно сняты.
— Вотъ покажу Петру Степанычу, что онъ скажетъ…
Нальхановъ положилъ карточку на столъ.
— Жаль,— сказалъ онъ,— значитъ мн придется ухать ни съ чмъ.
— Какъ? Разв вы узжаете?
Ему показалось, что въ голос ея зазвучало сожалніе.
— Узжаю, и даже скоро… на-дняхъ.
— Вотъ какъ! Отчего вы не сказали раньше?
— Самому не было извстно. Узналъ только вчера.
— И на-долго?
Нальхановъ не отвчалъ, пристально смотря на нее.
— На-долго дете?
— Да… на-долго! Прощайте, Надежда Сергевна, не поминайте лихомъ.
Она молчала. Онъ всталъ и переслъ на стулъ ближе къ ней.
— Да, — сказалъ онъ, — будете-ли вы вспоминать обо мн или нтъ, — ваше дло, но я то васъ никогда, никогда не забуду! Я помню васъ двочкой, вы были веселымъ, жизнерадостнымъ ребенкомъ, помню васъ двушкой, живой, общительной — что же сдлало изъ васъ это счастье семейнаго очага? Сметесь-ли вы когда, улыбаетесь-ли хоть изрдка? Въ васъ убита поэзія жизни!
— Мн ничего не нужно!— тихо отвчала она, — напрасно вы заговорили объ этомъ.
— Нтъ, Надежда Сергевна, не напрасно!— горячо возразилъ онъ,— и неправда, что вамъ ‘ничего не нужно’. Вы клевещете на себя. Вы не можете удовольствоваться сренькой, будничной жизнью. Я знаю, въ васъ были задатки къ другому, у васъ были стремленія высшаго сорта. Кому или чему отдано все? Семейному очагу! Жизни съ человкомъ, который старше васъ слишкомъ на двадцать лтъ… Нтъ, нтъ, не возмущайтесь, не сердитесь, Надежда Сергевна! Я не хочу порочить вашего мужа, — это было бы низко, — вдь его здсь нтъ, и онъ не можетъ отвтить мн! Я уважаю его, цню какъ полезнаго дятеля, идеальнаго чиновника, прекраснаго семьянина и даже хорошаго мужа. Но онъ губитъ вашу молодость, неужели…
— Постойте!— прервала она, вспыхнувъ,— Максимъ Яковлевичъ, по какому праву говорите вы мн все это? И почему вы знаете, что мой мужъ…
— Извините, Надежда Сергевна, это мои личныя убжденія и я вамъ ихъ высказываю.
— Я хотла бы знать по какому праву…
— Я уже вамъ сказалъ: наше давнишнее знакомство, начавшееся съ дтства! Позвольте!— вскричалъ онъ, замтивъ, что она отрицательно покачала головой, — я понимаю… вы хотите сказать, что этого мало? Да?
— Очень мало!— тихо произнесла она.
— Да, это правда!— тоже тихо сказалъ онъ,— одно это еще не даетъ мн права говорить такъ. Простите, я увлекся и сказалъ много лишняго.
Онъ взялъ ея руку, поцловалъ и не выпускалъ изъ своей руки.
— Но что же мн длать, когда я самъ не свой… (онъ крпко сжалъ ея руку), когда я люблю васъ!
Быстрымъ движеніемъ она отдернула руку.
— Я люблю васъ давно и никогда не переставалъ любить. Мой кратковременный и такъ печально окончившійся романъ не можетъ идти въ счетъ. Въ сущности я не любилъ Леночку, а только жаллъ ее. Я сошелся съ нею потому, что думалъ какимъ-нибудь способомъ отвлечь свои мысли отъ васъ. И я не могъ этого сдлать. Первая же встрча съ вами воскресила прошлое… длайте со мною что хотите!
Поднявъ голову, онъ слдилъ теперь за нею, какъ она ходила взадъ и впередъ по гостиной. Движенія ея были нервны, порывисты, она то останавливалась на секунду передъ стеклянной дверью, выходившею на балконъ, и смотрла въ садъ, то вдругъ отходила въ другой уголъ комнаты. Она вся была воплощенное волненіе.
Нальхановъ быстро подошелъ къ ней и протянулъ руки.
— Нтъ, нтъ!— воскликнула она, отпрянувъ въ другой конецъ комнаты (она вся дрожала какъ въ лихорадк).— Не подходите, прошу васъ не подходите!
Но онъ крпко обвилъ обими руками ея станъ. Лицо его приблизилось къ ея лицу.
— Милая моя… дорогая!— въ страстномъ изступленіи, не помня себя, шепталъ онъ,— я изстрадался, измучился… разв ты не видишь!.. Дай же мн хоть одинъ мигъ счастья! Дорогая моя!..
Онъ быстро цловалъ ее въ лицо, шею, даже въ руки, когда она хотла оттолкнуть его.
— Какая подлость, какая подлость!— шептала она, вырываясь отъ него.
Вдругъ ей послышалось, что въ саду скрипнула калитка. Она съ силой оттолкнула отъ себя Нальханова и вся пылающая, съ выбившейся изъ подъ шпилекъ прядкой волосъ быстро подошла къ балконной двери.
— Уйдите!— крикнула она, обернувшись, — уходите… дти! Уходите же, говорю вамъ!
— Хорошо, хорошо, я уйду!— словно въ какомъ забытьи простирая къ ней руки, шепталъ Нальхановъ, — но мы должны… мы должны увидться!.. Завтра, въ полдень, у Институтскаго сада… Да? Неправда-ли, да?
Она словно замерла на одномъ мст, приложивъ пылавшій лобъ къстеклу двери.
— Ты придешь, да? Ради Бога скажи!— настаивалъ Нальхановъ, дотрогиваясь до ея таліи.
Быстрымъ движеніемъ она увернулась отъ него и, смотря въ сторону, сказала:
— Да, приду! Только ради Бога сейчасъ же, сейчасъ же…
Обими руками она закрыла лицо и заплакала.
Нальхановъ молча взялъ шляпу, вышелъ на балконъ, спустился въ садъ и скрылся.
Надежда Сергевна прошла въ спальню, заперла дверь на задвижку и бросилась на кровать лицомъ въ подушку. Вскор вся подушка сдлалась мокрою отъ слезъ. Надежда Сергевна плакала горько и много, какъ плачутъ обиженныя дти. Какъ осмлился онъ поступить такъ съ нею, какъ смлъ цловать ее? Ее, чужую жену, мать! Неужели она когда-нибудь могла подать ему поводъ? Неужели онъ осмлился на такой поступокъ потому, что она тогда, встртившись въ парк случайно, долго говорила съ нимъ? Зачмъ она его слушала, зачмъ тотчасъ же не остановила его!.. Но вдь она не кокетка! Да, онъ велъ себя непозволительно дерзко! И какъ неожиданно все это произошло! ‘Но онъ любитъ тебя!’ — шепнулъ ей внутренній голосъ,— ‘А мн какое дло!’ — съ гордостью возразила она себ, — ‘пусть любитъ, но пусть и не оскорбляетъ меня. Онъ долженъ былъ таиться, молчать! Этого, она, не можетъ простить ему никогда!
Она встала, подошла къ умывальнику, умылась, и ей показалось, что она какъ будто смыла значительную долю полученнаго ею оскорбленія. Передъ туалетомъ она поправила сбившуюся прическу, и увидя себя въ зеркал одтой въ палевое платье, подошла къ шкафу, вынула черное и переодлась. Ей казалось, что такъ будетъ лучше, что палевое платье придавало ей легкомысленный видъ. А она такъ хотла теперь ‘очиститься’… Поцлуи Нальханова еще горли на ея щекахъ.
— Барыня, прикажете ставить самоваръ?— послышался позади Надежды Сергевны голосъ Груши.
Надежда Сергевна вздрогнула и обернулась.
— Самоваръ! Да, да, конечно! He знаю, куда двалась Василиса съ дтьми? Пойти, разв, на встрчу!
Она сама замчала, что голосъ ея дрожитъ и въ немъ чувствуются неестественныя, натянутыя нотки.
— Принеси мн ватерпруфъ!— сказала она, стараясь придать твердость своему тону.
Груша ушла и вернулась съ ватерпруфомъ, который накинула на плечи барыни. Надежда Сергевна мелькомъ бросила на нее испытующій взглядъ.
‘Она ничего не видла, ничего не знаетъ! Слава Богу!’ облегченно вздохнула Надежда Сергевна, выходя за калитку.
Вдали по алле показалась Василиса съ дтьми. Надюша шла впереди съ куклой, Петя поотсталъ и шелъ медленно, въ перевалку.
— Что это ты такъ поздно?— спросила Надежда Сергевна.— Я вдь сказала, чтобы не долго!
— Дти заигрались. Никакъ не отозвать!— отвчала Василиса.
— И гд это они такъ перепачкались! Посмотри, на что похожи башмаки у Надюши.
— Это пыль! Играли въ песокъ.
— Врочка совсмъ спитъ! Вра, Вруня! Дай ручку, дай, матушка!
Надежда Сергевна шла сзади няньки, улыбалась дочери, которая дремала, перекинувшись черезъ плечо Василисы, брала ея крохотную, пухлую, въ ямочкахъ ручку, цловала и хлопала по ней своей рукой.
И опять она замчала, что голосъ ея дрожитъ, что въ немъ слышатся натянутыя нотки, замчала, что она сегодня холодне съ дтьми, чмъ всегда, и ей хочется играть роль нжной матери, и вмст хочется думать о чемъ-то другомъ.
За чаемъ она вела себя такъ же странно: тонъ ея обращенія съ дтьми и прислугой потерялъ присущій хозяйк характеръ властности и спокойствія. Петя былъ не въ дух, капризничалъ, куксился, щеки его были красны, глаза блестли. Неосторожнымъ, движеніемъ онъ задлъ чашку съ чаемъ, пролилъ его на скатерть, получилъ выговоръ отъ матери, расплакался и попросился спать.
Надежда Сергевна сама стала его укладывать. Почему-то она чувствовала неодолимую потребность разсяться, развлечься какимъ-нибудь занятіемъ. Ей жутко было оставаться наедин съ своими мыслями.
Она раздла Петю, сняла съ него башмаки, чулки, снесла его въ кроватку и, уложивши подъ одяло, стала слегка покачивать кроватку, убаюкивая сына тихой псенкой. Эта псенка и ей нравилась, она какъ-бы гармонировала съ ея элегическимъ настроеніемъ. Нкоторое время мальчикъ вторилъ матери, потомъ затихъ. Надежда Сергевна посидла немного надъ нимъ, потомъ встала, поправила подушку у Надюши, посмотрла, какъ спитъ Врочка, и вышла изъ дтской.
Ей не хотлось спать. Ей вспомнилось, какъ нсколько часовъ тому назадъ здсь сидлъ Нальхановъ, какъ она показывала ему свою карточку, и что затмъ произошло…
Она вздохнула, медленно прошлась взадъ и впередъ по гостиной и вышла на балконъ. Вечеръ былъ тихій и теплый. Ряды дачъ vis-a-vis были освщены луною, дача Рыняевыхъ и смежныя съ нею прятались въ тни.
Надежда Сергевна сошла въ садъ и оперлась о ршетку палисадника. Какъ разъ напротивъ, черезъ дорогу, покрытую густымъ слоемъ пыли и казавшуюся блой при лунномъ освщеніи, въ одной изъ дачъ виднлся при свт лампы профиль женщины, сидвшей за танино. Подл мелькала фигура мужчины съ остроконечной бородкой. Мужчина принесъ ноты, наклонился, разложилъ ноты на танино и вскор черезъ открытую дверь балкона полились въ садъ звуки Шопеновскаго ноктюрно.
Надежда Сергевна слушала, застывъ въ одной поз. Сердце ея билось учащенно и болзненно-сладко замирало. Эти звуки, щемившіе ей душу, какъ-бы поднимали что-то изъ глубины ея. Въ ея воспоминаніяхъ быстро, быстро прошла вся ея безрадостная молодость. Разв Петръ Степанычъ любилъ ее, могъ такъ любить, какъ ей хотлось, какъ жаждало ея молодое сердце?.. Онъ любилъ ее можетъ быть не мене сильно, но это было не то.
— Не то, не то!— тихо повторяла она про себя, — ни разу не обнялъ онъ тебя такъ жарко и страстно, ни разу не взглянулъ въ глаза такъ, чтобы отъ этого взгляда умъ помутился, ни разу не поцловалъ такъ, чтобы этотъ поцлуй долго горлъ на губахъ. Его поцлуи, его ласки всегда носили въ себ характеръ отеческихъ, снисходительно-покровительственныхъ, всегда отъ нихъ вяло чмъ-то старческимъ, ледянымъ…
А эти ночь и луна и чудные Шопеновскіе звуки разв не говорятъ о любви, о настоящей, беззавтной, поглощающей всего человка страсти? Разв не напоминаетъ ей эта ночь ту, другую ночь на Карповк, когда она также стояла опершись о палисадникъ, также страстно желала настоящей, молодой любви и тяжелыя сомннія щемили ея душу! Но тогда это желаніе было еще такое поопредленное, она сама не могла разобраться въ немъ, а теперь, она знаетъ, чего ей всегда не доставало, теперь она знаетъ, что въ эти пять лтъ она еще не любила, не жила сердцемъ…
‘Когда то вы были двушкой живой и общительной, — что же сдлало изъ васъ это счастье семейнаго очага?’ вспомнились вдругъ ей слова Нальханова, — кому принесена жертва молодой жизни?’
Она оглянулась, какъ-бы ожидая услышать отвтъ. Кругомъ было тихо, деревья, не шелестя листьями, стояли какъ зачарованныя. И только оттуда, изъ сада сосдней дачи, рокоча и волнуясь подобно бушующимъ волнамъ моря, неслись звуки музыки, неслись и манили куда-то далеко…
— Кому, кому?— шептала Надежда Сергевна, крпко сжимая руками заостренныя колья палисадника.— Разв онъ не могъ-бы прожить такъ, или жениться на другой какой-нибудь постарше? Что ему нужно? Служба, бумаги, халатъ и дти… Дти…
Надежда Сергевна точно испугалась мысли, которая у ней сейчасъ явилась. Она словно оторвалась отъ палисадника, и, медленно опустивъ голову, пошла по дорожк въ садъ.
Но тамъ, во тьм, прежнее настроеніе скоро вернулось къ ней. Она пугливо озиралась на темные кусты и деревья, протягивавшіе къ ней, подобно рукамъ, свои втви, пугливо всматривалась во мракъ, и это состояніе нравилось ей, мелкій, частый ознобъ пробгалъ по ея спин, и забирался подъ корень волосъ, но и этотъ ознобъ былъ ей пріятенъ. Она медленно и тихо съ разгорвшимся лицомъ и широко-раскрытыми глазами ходила по дорожкамъ сада, и образъ Нальханова, которому она теперь все, все простила, чаще и чаще возставалъ передъ ней.
Гршныя, гршныя мысли, но она не можетъ отдлаться отъ нихъ!
Какъ онъ ее цловалъ, какія рчи говорилъ, безумный! Здсь во мрак, не видя какъ краснютъ ея щеки, она можетъ позволить себ вспомнить объ этомъ. Здсь нтъ никого. Ну да, она любитъ, любитъ, любитъ его!..
Надежда Сергевна вдругъ остановилась и прислонилась плечомъ къ блому стволу березы. Ей показалось, что земля уходитъ изъ-подъ ея ногъ и голубой беззвздный пологъ неба опускается все ниже и ниже… Она вся горла и дрожала какъ въ лихорадк… ‘Я съума схожу, это безуміе… этого нельзя допустить’…
‘Съ тобою жить и умереть’!.. подъ аккомпаниментъ піанино прозвучалъ мягкій, задушевный баритонъ.
Надежда Сергевна вся покачнулась впередъ и, боясь упасть, ухватилась за низко опускавшуюся втку плакучей березы. ‘Я не могу’! въ безсиліи прошептала она, ‘будь что будетъ, я не въ силахъ такъ… я пойду завтра туда’…
И вдругъ она почувствовала себя какъ бы оторванной отъ всего, окружавшаго ее до сихъ поръ, чуждой мужу, дтямъ, чуждой всему ея дому. Новое, возникшее въ ней чувство сдлало ее вдругъ свободной и равнодушной ко всему.
Пожимаясь отъ непрекращавшейся нервной дрожи, пугливо озираясь и прислушиваясь къ малйшему звуку, она поднялась по ступенькамъ балкона, тихонько открыла дверь, тихонько повернула ключъ и прошла черезъ гостиную въ спальню.
Она долго, медлительно снимала съ себя платье, ботинки, и когда, потушивъ лампу, легла въ постель, то долго лежала еще съ открытыми глазами, прислушиваясь къ доносившимся,— черезъ прикрытыя ставни,— изъ сада звукамъ музыки…
На минуту она забылась во сн. Собственно это были легкія поэтическія грезы въ странномъ сочетаніи звуковъ и воздушныхъ, граціозныхъ призраковъ, сливавшіяся съ тми звуками музыки, которые доносились изъ сада. Какъ будто гд-то далеко-далеко играла арфа и вс усилія воли Надежды Сергевны были направлены къ тому, чтобы отгадать, кто играетъ на ней.
.Легкій шорохъ, похожій на тотъ, который производятъ мыши,— разбудилъ ее. Она прислушалась. Кто-то въ потьмахъ изъ гостиной шарилъ рукой по запертой двери ея спальни.
Въ испуг она поднялась и сла. Шорохъ повторился и затмъ голосъ Василисы произнесъ:
— Барыня, а, барыня!..
— Это ты, Василиса?— спросила Надежда Сергевна и сердце ея вдругъ забилось отъ томительнаго предчувствія какой-то бды.
— Я-съ!.. Не пугайтесь, барыня…
— Что случилось?
Надежда Сергевна соскочила съ кровати и открыла дверь.
На порог, въ полусвт чуть брезжившаго утра обрисовалась блая фигура Василисы, съ спутанными волосами, босикомъ, въ одной рубах и юбк.
— Что такое? Что случилось?
— Петенька… Богъ его знаетъ…
Надежда Сергевна успла надть юбку, накинуть на плечи платокъ и зажечь свчу. Сердце ея сжалось тоской и боязнью, похолодвшая рука едва держала свчу.
— Ужъ и не знаю, право, съ чего это ему попритчилось,— говорила Василиса, идя вслдъ за барыней.— Кажись таково спокойно заснулъ, а тутъ вдругъ какъ проснется да закричитъ: ‘мама, мама… бобо’… А самъ горячій такой, такъ вотъ какъ отъ печки и пышетъ…
Надежда Сергевна вдругъ вспомнила, какъ ее удивили блестящіе глаза сына, вспомнила его вялую, утомленную походку, когда онъ возвращался съ прогулки и внезапно проснувшаяся совсть укорила ее за невниманіе, съ которымъ она отнеслась къ дтямъ.
‘Я забыла о нихъ, я совсмъ забыла о нихъ’! съ страданіемъ подумала она,— ‘и вотъ теперь Богъ наказываетъ меня болзнью сына!.. съ тоскою воззвала она, пріотворяя дверь дтской.
Петя лежалъ въ своей кроватк съ закрытыми глазами. Въ углу лваго глаза, прижатаго къ подушк, блестла слезинка. Щеки мальчика и край праваго уха были совсмъ пунцовые, дыханіе было частое, тяжелое и шумное.
— Онъ спитъ?— спросила Надежда Сергевна, прикладывая руку ко лбу сына.
— Забылся маленько!— отвчала Василиса.
— Но отчего-же это? Ты простудила его, можетъ быть напоила холоднымъ?
— Что вы, что вы, барыня! Ничмъ я его не поила, да онъ и не просилъ! Что вы, стану я поить ребенка! Нужда какая!
Въ другое время, Надежда Сергевна разразилась-бы такимъ негодованіемъ, что Василис ничего-бы не оставалось длать, какъ замолчать, но теперь Надежда Сергевна пропустила эти слова мимо ушей. Теперь она чувствовала себя виновной, даже передъ этой Василисой, которая, какъ-ни-какъ, все-таки занята была ея дтьми въ то время, какъ она… Ей тяжело и противно было вспомнить о своемъ ‘паденіи’.
— Не былъ-ли онъ вспотвши и не снялъ-ли пальто? Вотъ его и прохватило?— значительно смягчившимся тономъ освдомилась Надежда Сергевна.
— Что вы, барыня!— чуть не завопила Василиса,— да статочное-ли это дло, чтобы я ребенку безъ пальта бгать позволила. Да онъ все около меня терся! Должно ему раньше недужилось, что-ли.
— Можетъ быть что-нибудь покушалъ!— совсмъ уже угасшимъ голосомъ замтила Надежда Сергевна.
— Чего ему было кушать!— возразила Василиса, — супъ да коклеточку, да и ту не долъ, оставилъ…
И снова Надежда Сергевна вспомнила, что, вопреки обыкновенію, она не обдала сегодня съ дтьми.
— Что же я отцу скажу! Не сегодня-завтра прідетъ и вдругъ Петя боленъ!— сказала она, наклоняясь надъ кроваткой сына.
Это замчаніе сильне всего подйствовало на Василису, которая сидла на своемъ лож со спущенными къ полу красными и могучими, какъ у атлета, ногами.
— Что ужъ говорить! Пришла бда — отворяй ворота!— плаксиво произнесла она, отирая глаза рукавомъ рубахи.
Затмъ она прикурнула головою къ подушк, но это состояніе очень скоро перешло въ сонъ, глубокій и сопровождавшійся храпньемъ съ присвистомъ. А Надежда Сергевна все сидла передъ кроваткой сына, внимательно наблюдая каждое, самое незначущее измненіе въ его лиц.
Въ переднемъ углу дтской, передъ кіотой, ярко теплилась лампадка, давая ровное, мягкое освщеніе. Страдальческій, кроткій ликъ Христа, окруженный терніями внца, спокойно взиралъ съ вышины на боровшагося съ недугомъ ребенка и бодрствовавшую у его кроватки, мучимую тоскою и угрызеніями совсти, мать.
Надежда Сергевна уже не думала о происходившемъ съ нею за нсколько часовъ передъ тмъ. Словно ошеломленная ударомъ въ голову — она смутно помнила о томъ, что было съ нею въ саду, какъ будто это былъ тяжелый кошмаръ…
И, вотъ расплата за гршныя мысли!
Не открывая глазъ, Петя быстро поворачивался съ одного бока на другой и при кашл испускалъ жалобный, протяжный стонъ.
— Петя, Петюша, милый, болитъ? Гд болитъ? спрашивала мать.
Ребенокъ не открывалъ глазъ. Щеки его горли круглымъ, величиною съ мдный пятакъ, багровымъ румянцемъ, шейныя артеріи бились учащенно, грудь быстро поднималась и опускалась.
Опершись руками на ршетку кроватки и положивъ на нихъ голову, Надежда Сергевна неожиданно для себя забылась на минутку.
— Мама! послышался твердый, ясный зовъ ребенка,— мама… тпруа…
— Спи, спи, милый! Куда теперь тпруа!.. Теперь ночь… Утромъ и мама пойдетъ, и Надя, и Вра…
— Вэлла! улыбнулся Петя, но вдругъ сталъ кашлять и заплакалъ: — мама на лучки, на лучки, мама! Мизми на лучки!
Надежда Сергевна взяла его на руки. Онъ такъ горлъ, что было горячо его держать. Она тихонько покачивала его, напвая грустную, колыбельную псенку и слезы тоски сверкали въ ея глазахъ.
‘Господи! думала она,— вдь я могу потерять его, а я, гадкая, мерзкая — Богъ наказываетъ меня болзнью сына’!..
Ребенокъ метался на рукахъ, плакалъ, просился ‘на лучки’.
— Вдь ты у меня… ты на ручкахъ!.. Мама держитъ тебя, вотъ мамины ручки, видишь? убждала Надежда Сергевна, чувствуя какъ слезы капаютъ изъ ея глазъ на грудь сына.
— Мама, на лучки! твердилъ Петя.
‘Онъ въ безпамятств’, подумала Надежда Сергевна — ‘такой страшный жаръ…’
Она оглянулась. Разсвтъ яснлъ все боле и боле. Василиса съ вечера забыла спустить штору и въ окно былъ виднъ садъ, свжій, благоуханный, весь окропленный ночною росою. Верхушки деревьевъ золотились лучами восходившаго солнца и тамъ ужъ возились птицы.
Надя и Вра спокойно спали въ кроваткахъ, Надежда Сергевна видла ихъ улыбавшіяся во сн румяныя лица.
‘Который теперь можетъ быть часъ? задала себ вопросъ Надежда Сергевна, и какъ бы въ отвтъ часы въ гостиной гулко пробили четыре.
‘Господи, еще только четыре!’ — ‘ни къ одному доктору не достучаться. Да есть-ли еще здсь доктора? Конечно, есть! Вроятно есть и дтскіе… Подожду еще часа два, разбужу Грушу и пошлю’…
Петя замолкъ и забылся. Надежда Сергевна тихонько положила его въ кроватку, опустила шторы и на ципочкахъ вышла въ гостиную.
Первый предметъ, который попался ей на глаза, былъ кувшинъ съ цвтами. Они распустились пышне и издавали еще сильнйшій запахъ миндаля. Цвты напомнили ей Нальханова.
О, теперь то уже все кончено и… навсегда! Нальханова боле не существуетъ. Если жизнь наша не есть простое сцпленіе случайностей, то, какъ знать, можетъ быть эта внезапная и безпричинная болзнь ребенка должна послужить предостереженіемъ матери. Что было бы если бы она пошла сегодня на свиданіе? Соблазнъ грха былъ силенъ, но Господь не захотлъ ея позора, не захотлъ несчастія семьи и указалъ ей ея настоящее мсто, вернулъ ее къ долгу…
Надежд Сергевн вспомнилась бесда съ Врой передъ отъздомъ послдней въ деревню. Она вспомнила какъ уговаривала сестру остаться въ Петербург.
— Нтъ, ужъ ты меня не уговаривай! съ милой улыбкой отвчала Вра, — я ршила ухать. Можетъ быть это моя ide fixe,— не спорю, но мн кажется, что я права, потому что, у каждаго человка должна быть какая-нибудь идея, стремленіе къ высшему. Я человкъ одинокій и мн такъ естественно думать о другихъ. О комъ же мн думать? Будь я въ твоемъ положеніи, я безповоротно отдалась бы вся семь. Дти, знаешь ли, великая вещь! Передъ однимъ этимъ все твое я, со всми страстями, желаніями должно преклониться. Мн кажется, что тотъ, кто воспитываетъ будущее поколніе людей, долженъ быть чистъ какъ кристаллъ. Право! Это трудная, не для всхъ посильная обязанность и тотъ, кто не можетъ ее нести, пусть лучше не женится, не выходитъ замужъ и не иметъ дтей…
Тогда Надежда Сергевна обозвала сестру пуританкой и ригористкой, но теперь она видитъ, какъ та была права.
Надежда Сергевна едва дождалась шести часовъ, разбудила Грушу и послала ее за докторомъ.
Груша вскор привела доктора — молодого человка восточнаго типа съ черной бородой и замчательно блыми руками.
Докторъ наклонился къ ребенку и попробовалъ взять его руку. Петя отвернулся и заплакалъ.
— Ну, не надо, не надо! сказалъ докторъ, махнувъ изнженной, съ длинными, выхоленными ногтями, рукой, — вы измряли температуру? спросилъ онъ, повернувшись, къ Надежд Сергевн и вперяя въ нее одинъ изъ тхъ взглядовъ, какими молодые люди не изъ робкихъ смотрятъ на молодыхъ женщинъ.
Надежда Сергевна возмутилась въ душ за этотъ взглядъ.
— Да, измряла!— сухо и строго отвчала она, — тридцать девять и семь десятыхъ.
— Ночью, вроятно, была выше?
— Вроятно! отвчала Надежда Сергевна, недоумвая къ чему былъ заданъ этотъ вопросъ, и теперь же ршивъ обратиться къ другому врачу.
— Такъ! Кашляетъ?
— Да, сильно! Я боюсь, докторъ, нтъ ли у него чего-нибудь серьезнаго…
Докторъ опять взглянулъ на нее такъ, что она потупилась, и спросилъ:
— Гд я могу написать рецептъ?
— Тамъ, въ гостиной!
Докторъ вышелъ въ гостиную, слъ за столъ, гд уже были приготовлены бумага и чернила, подперъ голову рукой и звнулъ.
— Я боюсь,— заговорила опять Надежда Сергевна,— нтъ-ли у него какой-нибудь заразительной болзни…
— А у васъ есть еще дти?
— Двое.
— На всякій случай нужно его отдлить.
Онъ быстро написалъ рецептъ и, подавая его Надежд Сергевн, сказалъ:
— Давайте ему микстуру черезъ два часа по дессертной ложк. Затмъ, кром молока,— ничего.
— Онъ все проситъ пить.
— Естественно, потому что у него жаръ!— отвчалъ тотъ.
— Да, но что ему давать?
— Молоко… воду… Можно сдлать какое-нибудь кисленькое питье.
— Докторъ, вы все-таки не сказали, что у него!— заговорила Надежда Сергевна, провожая доктора на балконъ и вручая ему конвертъ съ трехрублевой бумажкой.
Онъ обернулся, посмотрлъ на нее улыбаясь, и отвчалъ:
— Не знаю. Болзнь еще не опредлилась. Я зайду еще разъ.
— Сегодня?
— Непремнно!— весело отвчалъ докторъ, какъ будто общался зайти не къ больному ребенку, а къ ней, посидть, поболтать за стаканомъ чая.
Едва онъ усплъ выйти изъ сада, Надежда Сергевна съ силой захлопнула балконную дверь.
‘Какой нахалъ!— думала она, въ волненіи шагая по гостиной,— ‘къ кому онъ пришелъ! Ко мн или къ больному? И какъ онъ смлъ такъ смотрть на меня! Такъ мн и нужно! Я должна претерпть всякія оскорбленія, все, все’…— повторяла она, глотая невольныя слезы.
Все утро Надежда Сергевна почти безотлучно провела у постели больного сына, выходя на минуту на кухню для отдачи необходимыхъ распоряженій. Ее мучило еще опасеніе, что Нальхановъ, просидвши напрасно на мст свиданія, явится самъ. Она ломала голову, придумывая, какъ поступить: принять-ли его, или отказать ему въ пріем черезъ прислугу. Теперь приходилось всми уловками, не возбуждая подозрнія прислуги, заметать слды своего преступленія…
Не спавшая ночь, измученная тоскою, съ воспаленными глазами и измятымъ лицомъ, Надежда Сергевна ходила какъ тнь изъ дтской въ гостиную, со страхомъ поглядывая въ садъ, въ ожиданіи увидть тамъ фигуру Нальханова.
Но вмсто него, около палисадника нкоторое время торчалъ какой-то мальчуганъ, лтъ двнадцати, и заглядывалъ въ окна дачи. Сперва Надежда Сергевна не обратила на него вниманія, думая, что мальчикъ, съ виду похожій на торговца, розыскиваетъ чью-нибудь дачу, но вдругъ у ней явилось предположеніе, что это, можетъ быть, посланный отъ Нальханова. Она тихонько, боясь скрипнуть дверью, вышла на балконъ и спросила:
— Ты кого ищешь? Кого теб?
— Здсь десятый номеръ?— спросилъ мальчикъ.
— Здсь.
— Записка тутъ отъ барина. Не къ вамъ-ли?
Мальчикъ вошелъ въ садъ и черезъ перила балкона подалъ маленькій конвертъ, адресованный на ея имя. Она вскрыла конвертъ и прочла:

‘Дорогая моя Надя!

‘Что съ тобою? Отвть! Я ждалъ четыре часа. Ради Бога сообщи съ подателемъ, что случилось’.

‘Твой Максъ’.

Это обращеніе на ‘ты’ и безцеремонная подпись ‘Максъ’ подняли цлую бурю въ душ Рыняевой.
Какая дерзость, какое безстыдство! Вотъ онъ, тихенькій человкъ, который два года таилъ передъ всми дурныя намренія, который такъ умло скрывалъ истинную причину своихъ посщеній, съумлъ усыпить ревнивую бдительность мужа, вселить въ нее чувство уваженія къ себ, и все это только за тмъ, чтобы, воспользовавшись отсутствіемъ всхъ, грубымъ насиліемъ завладть женщиной! Таковы должно быть они вс.
Надежда Сергевна разорвала записку на мелкіе клочки и бросила ихъ черезъ палисадникъ на дорогу. Мальчикъ съ изумленіемъ смотрлъ на барыню.
— Чего же ты ждешь?— спросила она.
— Приказывали безпремнно отвтъ.
— Приказывали… отвтъ?— повторила Надежда Сергевна,— ну, такъ скажи, что записку барыня разорвала и велла сказать, что ничего не будетъ!.. Такъ и скажи! Понялъ?
— Какъ не понять! Понялъ!
— Ну, и ступай себ! Больше ничего!
Точно какое бремя скатилось съ ея души, когда она, вернувшись въ дтскую, подсла къ кроватк Пети.
Ребенокъ блажилъ, просился на ручки, просилъ пить. Надежда Сергевна брала его на руки, носила по комнат, которая вдругъ сдлалась большою и пустою, такъ какъ кровати Надюши и Вры были перенесены въ спальню.
За обдомъ Надежда Сергевна съла полъ тарелки супа и кусочекъ жаркого. У ней не было аппетита, она чувствовала себя почти больной и, воспользовавшись временнымъ спокойствіемъ Пети, попробовала заснуть, сидя въ кресл, подложивъ подъ голову подушку.
Солнце скрывалось за деревьями сада. Вечерло. Въ кустахъ однотонно чирикали воробьи, гд-то на дорог играла шарманка, и веселые звуки арій, въ соединеніи съ щебетаньемъ воробьевъ, наводили такую тоску на душу Надежды Сергевны, что она всплакнула, а посл, незамтно для себя, задремала.
— Барыня, а барыня!— послышалось ей сквозь сонъ.
Она открыла глаза и увидла передъ собой Грушу.
— Кажись, баринъ детъ!— сообщила та.
— Что ты! Не можетъ быть!.. Гд?
Надежда Сергевна быстро вышла въ гостиную. Груша шла сзади и сообщала:
— Вышла я за ворота, смотрю, коляска детъ, и какъ будто баринъ. Да вотъ, смотрите, сюда заворачиваетъ!
Надежда Сергевна подошла къ окну въ ту минуту, когда извощичья коляска остановилась у палисадника и изъ нея выходилъ… конечно, онъ, Петръ Степанычъ, только сильно загорвшій, пополнвшій, въ срой пуховой шляп и новомодномъ пальто съ пелеринкой.
Надюша, игравшая въ саду, подбжала къ отцу, а онъ поднялъ ее на руки и цловалъ. Василиса съ Врочкой стояла въ почтительномъ отдаленіи, но онъ подошелъ и началъ цловать Вру.
— Здравствуй, милая, здравствуй, голубушка, моя!— говорилъ Петръ Степанычъ, цлуя жену, — что это какая блдная? Здорова ли, дружокъ?.. А Петя? Гд онъ?
— Онъ… боленъ,— прошептала Надежда Сергевна, опуская глаза.
— Какъ боленъ? Пустяки какіе-нибудь… Обълся!.. (Лицо Петра Степаныча все еще продолжало улыбаться). Гд-же онъ?..
— Онъ очень боленъ, лежитъ!— съ удареніемъ произнесла Надежда Сергевна.
— Оч-чень… лежитъ?
Словно туча набжала на ликующее лицо Петра Степаныча и покрыла его тнью.
Онъ быстро шагнулъ въ гостиную, снялъ шляпу, сбросилъ пальто и тихонько, на ципочкахъ, вошелъ въ спальню.
Петя лежалъ съ открытыми глазами. На щекахъ его по прежнему горлъ румянецъ. Вытянутыя вдоль одяла руки были блдны и сухи.
Петръ Степанычъ наклонился надъ кроваткой и позвалъ:
— Петя!
Рсницы мальчика слегка дрогнули, но самъ онъ остался въ прежнемъ положеніи и широко раскрытые блестящіе глаза были, по прежнему, устремлены въ одну точку.
Петръ Степанычъ бросилъ мелькомъ взглядъ на столикъ, на которомъ, рядомъ со стклянкой и дессертной ложкой, лежалъ листокъ съ отмтками температуры, взялъ этотъ листокъ, пристально посмотрлъ на цифры и снова тнь пробжала по его лицу.
— Давно?— спросилъ онъ.
— Сегодня первый день. Захворалъ съ ночи.
— За докторомъ не посылала?
— Былъ какой-то, но не могъ опредлить болзни! Да я ему что-то не довряю.
— Гм! Я привезу Тарасова! Онъ отличный дтскій докторъ.
Петръ Степанычъ вышелъ въ гостиную, Надежда Сергевна послдовала за нимъ. Груша и Василиса вносили вощи.
— Груша!— позвалъ Петръ Степанычъ,— скажи извощику, что я сейчасъ поду обратно.
— Хорошо-съ!— отвчала та, съ удивленіемъ глядя на барина.
— Ты, можетъ быть, голоденъ? Хочешь, я велю подать что осталось отъ обда?— спросила Надежда Сергевна.
— Да, пожалуй! Если это недолго.
Ему подали телячью котлету.
Онъ лъ спшно, едва пережевывая куски.
— Тутъ, — сказалъ онъ, кивнувъ на дв плетеныя корзины и чемоданъ, — я привезъ кое-что теб и дтямъ…
— Отчего ты не извстилъ?
— Думалъ явиться сюрпризомъ. Да вдь ты все равно не похала-бы меня встрчать? Бдная моя! Ты измучилась, на себя не похожа!
— Я не спала ночь.
— Ну, вотъ видишь! Береги себя! Попробуй-ка заснутъ теперь.
— Я ужасно боюсь за Петю!— со слезами въ голос сказала Надежда Сергевна.
— Богъ дастъ все ограничится пустяками!— замтилъ Петръ Степанычъ допивая чай, — привезу Тарасова… начнемъ лечитъ. Ты только, пожалуйста, не тревожься и не падай духомъ!.. Ну, досвиданья! Поду!..
Онъ поцловалъ ее, слъ въ коляску и похалъ. Полчаса тому назадъ онъ торопился сюда, окрыляемый мыслью застать всхъ своихъ здоровыми и веселыми, обнять, расцловать, собрать около себя всю свою семью и за чайнымъ столомъ подлиться впечатлніями путешествія. Онъ съ нетерпніемъ посматривалъ на часы, соображая, когда прідетъ и что въ это время, по заведенному обычаю, будетъ длать его семья. Теперь ему противно было Выборгское шоссе, оно показалось ему непомрно длиннымъ. Тарасова онъ, къ счастью, засталъ дома, но на отлет. Докторъ откровенно сознался, что настроенъ былъ хать въ Аркадію, ‘подышать свжимъ воздухомъ’.
— Ну, вотъ и отлично, Андрей Николаевичъ! Только вмсто Аркадіи, подемте въ Лсной!
— Я слышалъ вы здили въ командировку?— спросилъ Тарасовъ не совсмъ довольный.
— Только что вернулся, и мой первый визитъ къ вамъ.
— Да, это не пріятно!— промычалъ Тарасовъ, выходя въ переднюю и лниво надвая пальто.
Петю они застали въ томъ-же положеніи. Надежда Сергевна сидла подл, въ кресл.
— Ну-съ, посмотримъ любезный другъ, что у тебя такое!— сказалъ Тарасовъ обращаясь къ Пет и снимая ршетку у кроватки.
Онъ сталъ на колни и приложилъ ухо къ груди, потомъ постукалъ по груди молоточкомъ, перевернулъ ребенка животомъ внизъ, выслушалъ спину и всталъ. Рыняевъ и Надежда Сергевна хранили все время глубокое молчаніе. Петя всхлипывалъ и просился на ручки.
— Нтъ, ужъ вы его лучше не трогайте!— сказалъ Тарасовъ, замтивъ что Надежда Сергевна готовится взять сына на руки,— ему будетъ больно.
— Пойдемте въ гостиную. Тамъ можно написать рецептъ!— позвалъ Петръ Степанычъ.
Тарасовъ вошелъ въ гостиную и слъ за столъ. Напротивъ помстился Рыняевъ и Надежда Сергевна.
— Вотъ что-съ!— сказалъ Тарасовъ — я ему пропишу порошокъ и микстуру, давайте въ перемежку. Затмъ нужно будетъ вокругъ всего туловища класть согрвающіе компрессы, мняя ихъ черезъ четыре часа.
— Что у него?— робко спросила Надежда Сергевна.
— Воспаленіе праваго легкаго.
Мурашки пробжали по тлу Петра Степаныча и забрались подъ корни волосъ. Онъ приподнялся, хотлъ что-то сказать, но ничего не сказалъ.
— Завтра я пріхать не могу,— продолжалъ Тарасовъ,— если въ теченіе дня ему не будетъ лучше, температура не спадетъ, что вроятне всего (вдь экую мерзость схватилъ, бдняга), то нужно будетъ, въ окружности правой лопатки, поставить шесть сухихъ банокъ…
Онъ оглянулся, услышавъ какъ всхлипнула Надежда Сергевна и подошелъ къ Петру Степановичу.
— Вы будете дома?— спросилъ онъ.
— Конечно!— отвчалъ тотъ, унылымъ голосомъ.
— Ну, и отлично!
Тарасовъ сказалъ что нужно сдлать, потомъ заставилъ Петра Степаныча повторить, какъ школьника, затвердившаго урокъ, и ухалъ.
Надежда Сергевна отправилась въ дтскую, а Петръ Степанычъ принялся ходить по комнат. Подошла Надюша, Вра сидвшая на рукахъ у Василисы, тянулась къ нему, и, смясь, хлопала въ ладони, но онъ хмуро посмотрлъ на обихъ и все продолжалъ ходить…
На утро въ состояніи больного ребенка не замтно было никакого улучшенія. По прежнему онъ лежалъ пластомъ, кашлялъ, стоналъ отъ боли и просился на руки. Всю ночь мать и отецъ находились у его кроватки, всю ночь шла возня съ компрессами. Къ утру утомленный посл дороги и оттого, что не спалъ всю ночь, Петръ Степанычъ прилегъ на диванъ въ кабинет, но сонъ его былъ тревоженъ. Онъ слышалъ сухой кашель сына, его стоны и безпрестанно просыпался. Голова его болла, онъ чувствовалъ слабость во всемъ тл и недомоганье. Надежда Сергевна ходила какъ тнь.
Вечеромъ Петръ Степанычъ привелъ фельдшера, чернаго бритаго мужчину мрачнаго вида. Петя заплакалъ при вид незнакомаго человка. Тогда фельдшеръ подошелъ сзади, чтобы ребенокъ не могъ его видть и на маленькомъ столик разложилъ шесть вынутыхъ изъ ящичка банокъ.
Занавси на окнахъ были спущены. На стол горла свча и отъ ея неровнаго, трепетавшаго пламени по потолку и стнамъ комнаты ложились подвижныя тни. Голова фельдшера и дв руки, перетиравшія стклянки, въ непомрно увеличенномъ вид отразились на потолк.
Надежда Сергевна подняла рубашечку Пети до шеи, обнаживъ худую спинку и бокъ ребенка, который лежалъ, тяжело дыша, въ забыть.
Зажженый у свчи клочокъ бумажки ярко вспыхнулъ во внутренности облитой эфиромъ банки, которая плотно присосалась краями къ тльцу ребенка.
Петя вскрикнулъ и заметался.
— Ему больно?— испуганнымъ голосомъ прошептала Надежда Сергевна.
— Ничуть! Что вы, помилуйте, сударыня!— успокоительно прошепталъ фельдшеръ.
Опять вспыхнулъ клочокъ бумажки и вторая банка помстилась рядомъ съ первой. Черезъ минуту вс шесть банокъ стояли вокругъ правой лопатки ребенка, который плакалъ и кричалъ:
— Не буду, не буду… не буду тпруа!
Сердце Надежды Сергевны сжималось.
— Не довольно-ли?— прошептала она, взглянувъ сперва на фельдшера, а потомъ на Петра Степаныча, молча, съ нахмуреннымъ лицомъ державшаго ноги сына.
— Еще три минуты!— прошепталъ фельдшеръ.
Ребенокъ успокоился, дыханіе его сдлалось рже, ритмичне и онъ заснулъ.
— Заснетъ да пропотетъ и все пройдетъ!— сказалъ фельдшеръ, аккуратно уложивъ банки въ ящикъ и беря его подъ мышку, — намедни я кормилиц ставилъ банки, — восемьнадцать штукъ!
Петръ Степанычъ провелъ фельдшера до балкона и вручилъ ему кредитку, которую тотъ ловко спустилъ въ карманъ брюкъ.
Вернувшись въ дтскую, Петръ Степанычъ засталъ сына по прежнему спавшимъ.
Но все, что происходило раньше, была одна только прелюдія. Медленно и упорно прогрессировала болзнь Пети.
И Петръ Степанычъ упалъ духомъ. Ему кажется, что все пошло вверхъ дномъ, перепуталось, смшалось въ какомъ-то хаос. Какой сегодня день, какое число, что теперь — утро или полдень — онъ не знаетъ, не хочетъ знать. Онъ сидитъ въ своемъ кабинет, грызетъ ногти и смотритъ въ одну точку на полу. Вс его мысли, его вниманіе, слухъ, — все сосредоточено на томъ, что происходитъ черезъ комнату въ дтской. Онъ прислушивается, готовый по первому стону, по первому крику сына бжать туда.
Вотъ до его слуха доносится жалобный, протяжный плачъ. Онъ знаетъ, что это означаетъ: перемняютъ компрессъ. О, эти компрессы, которые не приносятъ никакой пользы! Какое мученіе брать изсохшее отъ жара тльцо ребенка, который дрожитъ и безпомощно клонитъ головку и обертывать это тльцо мокрымъ полотномъ! Петръ Степанычъ не можетъ выносить этого зрлища и предоставляетъ все это жен.
Стоны затихли. Слышны шаги удаляющейся Василисы. Въ гостиной бьютъ часы, Петръ Степанычъ начинаетъ считать и сбивается. Входитъ Груша и объявляетъ, что обдъ поданъ.
‘Ага,— думаетъ Петръ Степанычъ, — значитъ пять часовъ. Но мн не хочется сть’.
— Накормите дтей, Груша, да скажите барын, я обдать не стану…
Груша удаляется. Въ столовой тихо, ложкой не звякнетъ. Еще-бы! Обдаетъ одна Надюша, которая подчинилась общему настроенію, грустна и тиха. Если-бы былъ здоровъ Петя! Онъ бойкій, живой мальчикъ, при немъ звенли-бы ножи, гремли-бы тарелки, его звонкій голосъ покрывалъ-бы вс остальные. А теперь тихо.
Прізжаетъ докторъ. Видъ у него серьезный, даже строгій. Лицо ни разу не улыбнется, а когда онъ посл выстукиванія и выслушиванія больного приходитъ въ гостиную писать рецептъ и, за одно просматриваетъ длинный лоскутъ бумаги съ цифрами температуры, то брови его хмурятся и онъ сердитымъ жестомъ откидываетъ отъ себя роковую бумажку.
— Все тоже, все тоже!— унылымъ тономъ говоритъ Петръ Степанычъ.
— Да, въ правомъ легкомъ сидитъ порядочная мерзость!— отвчаетъ Тарасовъ, — хорошо еще что нейдетъ дальше. Ну, какъ вы създили?
— Ничего!— тмъ-же тономъ отвчаетъ Петръ Степанычъ, — нужно писать докладъ, работы пропасть. Не могу!
— Возьмите себя въ руки! Такъ не годится.
— Жалко мальчишку!— совсмъ плачущимъ тономъ замчаетъ Петръ Степанычъ, — мой лю-би-мецъ.
Онъ отворачивается, чтобы скрыть набжавшую на глаза слезу.
— У васъ вс они любимцы. Ничего, поправится. Ребята изумительно выносливый народъ. Который день боленъ?
— Седьмой.
— Посмотримъ, что будетъ послзавтра. До свиданія!
Тарасовъ узжаетъ и Петру Степанычу скучно, что онъ ухалъ.
Наступаетъ вечеръ. Петръ Степанычъ сидитъ въ кабинет передъ лампой и пробуетъ заняться. Но мысль его тамъ, у кроватки больного сына, въ дтской, откуда доносятся кашель и стоны.
И тмъ не мене Петръ Степанычъ принуждаетъ себя вникнуть въ смыслъ дловыхъ бумагъ. Онъ работаетъ упорно и долго, за полночь и когда утомленный ложится спать, то слышитъ опять кашель и стоны. Онъ зажимаетъ рукою ухо, надвигаетъ на голову другую подушку и, не слыша уже ничего, длаетъ пробу, прислушивается къ звукамъ изъ дтской…
Утро. Петръ Степанычъ стоитъ передъ кроваткой Пети, подл на кровати, полуодтая спитъ Надежда Сергевна. Какъ она блдна, какъ осунулось ея лицо, запали глаза! Она сама, того и гляди, захвораетъ.
Петръ Степанычъ полчаса тому назадъ измрилъ температуру сына. Градусникъ показалъ 36,6. ‘Чтобы это значило?— думаетъ Петръ Степанычъ, — температура сильно упала! Неужели воспаленіе разршилось? Или, можетъ быть, паденіе температуры къ худу?’
Онъ смотритъ на сына. Петя лежитъ съ открытыми глазами. Въ нихъ нтъ прежняго блеска, прежняго возбужденія, все это замнило выраженіе покорнаго спокойствія и утомленія. Лицо его изъ-синя блдное, прозрачное, тонкія, исхудавшія руки блы какъ бумага.
— Петя, Петюнокъ, милый мой! Теб лучше? Да? У тебя ничего не болитъ?— спрашиваетъ Петръ Степанычъ, проводя рукой по волосамъ сына.
— Солодно!— шепчетъ тотъ, поводя плечами.
Петръ Степанычъ плотно укутываетъ его одяломъ.
— Солодно, солодно!— твердитъ ребенокъ.
А черезъ нсколько минутъ онъ уже мечется въ жару…
—…. Ну, вотъ, и девятый день!— говоритъ Петръ Степанычъ, сидя противъ Тарасова и смотря, какъ тотъ пишетъ рецептъ, — а кризиса не было. Я считаю положеніе сына безнадежнымъ!
— Не безнадежнымъ, а опаснымъ!— поправляетъ Тарасовъ, — это другое дло! Нужно бороться!
И онъ узжаетъ. Опять узжаетъ, когда Петру Степанычу такъ хочется поговорить, излить передъ кмъ-нибудь свою тоску!
Съ женою онъ не разговариваетъ. Что толку разстраивать другъ друга?
А время тоски и страданій тянется мучительно долго, безъ конца, безъ края, и нтъ исхода, нтъ облегченія нигд и ни въ чемъ!
Петръ Степанычъ смотритъ въ окно и замчаетъ вдругъ за ршеткой палисадника фигуру Нальханова. Тотъ какъ будто чмъ-то смущенъ и не ршается войти.
— Максимъ Яковлевичъ!— зоветъ Рыняевъ съ балкона, — вы къ намъ? Войдите, пожалуйста.
Нальхановъ медленно и нехотя поднимается по ступенькамъ.
— Знаете, какое у меня горе?— говоритъ Петръ Степанычъ.
— Что такое?— спрашиваетъ Нальхановъ, внезапно блдня и черезъ стеклянную дверь бросая тревожный взглядъ въ гостиную.
— Да, впрочемъ, вы давно не были!— спохватывается Петръ Степанычъ, потирая лобъ, — я совсмъ запутался…
— Что-же случилось?— упавшимъ голосомъ спрашиваетъ Нальхановъ.
— Сынъ очень боленъ! Опасно боленъ! Врядъ-ли перенесетъ.
Нальхановъ смотритъ нсколько въ сторону, и Петръ Степанычъ, не видя его лица, не можетъ опредлить, какое впечатлніе произвело на него это извстіе.
— Ахъ, какъ жаль!— говоритъ Нальхановъ,— жаль и мальчика и васъ, но въ особенности Надежду Сергевну, она должна ужасно тревожиться!
— Охъ, ужъ не говорите!— машетъ рукою Петръ Степанычъ,— мы ходимъ, какъ потерянные! У меня такая гибель работы, а я все не могу приняться какъ слдуетъ.
— Я думаю! Еще-бы! Ну, Богъ дастъ мальчикъ поправится. До свиданія!
Но Петру Степанычу ужасно хочется поговорить со свжимъ человкомъ.
— Куда-же вы! Посидите, поболтаемъ! Сейчасъ выйдетъ жена!— говоритъ онъ, крпко сжимая руку Нальханова и удерживая,— посидите, напьетесь чаю!
— Нтъ ужъ не удерживайте, Петръ Степанычъ! Вамъ теперь не до гостей. Я зайду въ другой разъ,— отвчаетъ Нальхановъ.
— Ну, какъ знаете. Смотрите-же, не забывайте!
— Нтъ, нтъ!
Нальхановъ быстро сходитъ въ садъ и, очутившись на улиц, идетъ по направленію къ трактиру, гд оставилъ свою лошадь.
‘О, если-бы ты зналъ,— думаетъ онъ,— если-бы ты зналъ, голубчикъ… Такъ-ли бы ты заговорилъ со мною! Сталъ-ли бы приглашать меня придти еще разъ! Но онъ ничего не знаетъ. Она никогда не скажетъ ему, что было между нами. А я узналъ причину, почему она не пришла на свиданіе. Пріхалъ мужъ, заболлъ ребенокъ… Для такой куриной души этихъ двухъ обстоятельствъ больше, чмъ достаточно. Выпьемъ за добродтель!..’
Онъ вошелъ въ трактиръ, спросилъ большую рюмку коньяку, выпилъ, потомъ спросилъ другую, третью… Затмъ выйдя во дворъ, слъ на лошадь и поскакалъ къ Выборгскому шоссе.
Онъ охмллъ и скакалъ, безпрестанно перемняя аллюры, — то рысью, то галопомъ.

——

…. Четырнадцатый день! Петръ Степанычъ вписываетъ въ продолговатый клочокъ бумаги температуру сына: 38,9.
‘Что-же будетъ, Господи, что-же будетъ?’ — задаетъ вопросъ Петръ Степанычъ и переводитъ глаза на лежащаго въ кроватк Петю.
Это ужъ не ребенокъ, а его скелетъ. Кожа, безъ кровинки, блая какъ бумага обтянулась на костяхъ лица, на тонкихъ, какъ палочки рукахъ и ногахъ. Высохшая грудь по прежнему работаетъ неустанно то поднимаясь, то опускаясь въ частомъ дыханіи. Ребенокъ уже не можетъ самъ перемнять положенія тла, и его нужно переворачивать, причемъ какъ его положатъ, такъ онъ и лежитъ. Очень часто ему не хватаетъ воздуха, и тогда онъ, задыхаясь, начинаетъ ‘ловить’ руками. Тарасовымъ пущены въ ходъ, повидимому, самыя послднія средства… Вотъ, въ углу виситъ каучуковая подушка, наполненная кислородомъ. Въ моментъ, когда ребенокъ начинаетъ задыхаться,— а это чаще всего бываетъ ночью, — Петръ Степанычъ или жена приближаютъ ко рту стеклянную воронку, отмыкаютъ кранъ, и кислородъ выходитъ съ легкимъ шипньемъ. Ребенокъ сейчасъ-же успокаивается, начинаетъ дышать легче. Но это облегченіе минутное, а затмъ опять все тоже и тоже. ‘И что могутъ сдлать лекарства, кислородъ и опытность врача?’
Такъ думаетъ Петръ Степанычъ, измривая тихими шагами гостиную. Двнадцать шаговъ туда и обратно. Это онъ знаетъ давно. А тамъ, въ дтской, съ открытыми глазами, лежитъ сынъ и борется, страшно борется съ одолвающимъ его недугомъ. И это онъ знаетъ давно. Не знаетъ только одного: скоро-ли это кончится.и какъ. И никто, никто не можетъ этого знать, кром Бога.
Черезъ каждыя пять минутъ Петръ Степанычъ входитъ въ дтскую, видитъ молчаливую, убитую фигуру жены, склонившуюся надъ кроваткой сына, видитъ блестящіе, остановившіеся на одной точк глаза страдальца-сына и висящій въ изголовьи образокъ на голубой ленточк, видитъ и думаетъ:
‘Останешься-ли ты среди насъ или уйдешь, покинешь насъ навсегда? Кто можетъ знать? Никто, кром Бога!’
Петръ Степанычъ приподнимаетъ одяло и смотритъ на ступню ребенка. Вотъ они, эти зловщіе признаки! За ногтями стало сине и подъемъ ноги какъ будто припухъ.
— Разв припухло?— спрашиваетъ жена, — мн кажется нтъ! А что-же это значитъ, если припухло?
— Ничего, — успокоительнымъ тономъ, сквозь слезы отвчаетъ Петръ Степанычъ, — это… ни-че-го…
И онъ быстро уходитъ въ кабинетъ. Кончено! Все кончено! Въ ногахъ открывается отекъ. Черезъ нсколько часовъ отекъ распространится, займетъ легкія, сердце и тогда…
— Господи!— поднявъ кверху глаза, полные слезъ, и крпко сжавъ руки, молитъ Петръ Степанычъ,— Господи, Боже мой!.. Услышь меня, Господи! Великій я гршникъ передъ Тобой, Боже, молю помоги мн! Не для себя прошу, Господи! Накажи меня болзнью, смертью, но оставь мн Петю въ живыхъ! Не отнимай его отъ меня. Ты видишь, Ты знаешь все, Господи, Ты знаешь, что это эгоизмъ, но прости мн его! Я буду его учить, буду воспитывать къ почитанію Тебя, въ любви людямъ!.. Молю тебя, не отнимай его отъ меня!
Дверь отворяется и стоящая на порог Груша спрашиваетъ:
— Прикажете подавать обдъ?
— Потомъ, потомъ!— машетъ рукою Петръ Степанычъ, досадуя, что ему помшали въ такой моментъ его воззванія къ Богу, какого у него не было во всю его жизнь,— потомъ, немного погодя, Груша, подадите!— смягчившимся голосомъ говоритъ онъ.
Но, такъ неудачно, такъ не кстати прерванное настроеніе пропало, и Петръ Степанычъ начинаетъ опять измрять шагами гостиную: ‘двнадцать туда, двнадцать назадъ… Отчего не детъ Тарасовъ? Кажись, пора… Дала-ли жена лекарство?.. Вотъ и сосдъ со службы вернулся… У него тоже есть дти… И что-то много… кажется четверо… вс здоровы… А, можетъ быть, нога не припухла, можетъ быть, я ошибаюсь?..’
Входитъ Тарасовъ. У него все тотъ-же серьезный, строгій видъ.
— Ну, какъ нашъ больной?— спрашиваетъ онъ, и вглядвшись въ Петра Степаныча, замчаетъ,— эхъ, батюшка, на кого вы похожи! Нельзя, нельзя падать духомъ! Какъ вамъ не стыдно!
Тарасовъ входитъ въ дтскую и начинаетъ продлывать то-же, что продлывалъ все эти дни, т. е. выстукиваетъ, выслушиваетъ, пробуетъ пульсъ.
— Мн кажется у него опухла ножка!— замчаетъ Петръ Степанычъ.
— Гд?
Тарасовъ быстро откидываетъ одяло, смотритъ одну ногу, другую, щупаетъ пальцемъ и успокоительнымъ тономъ говоритъ:
— Ничуть не бывало. Это вамъ показалось.
— Слава Богу, что показалось!— уныло отвчаетъ Петръ Степанычъ.
— Какъ высохъ, бдняга!— замчаетъ Тарасовъ, смотря на ребенка.
— Кажется, теперь ужъ нечему и сохнуть!— говоритъ Петръ Степанычъ.
— Дти обладаютъ замчательной силой сопротивленія! задумчиво, какъ бы про себя замчаетъ Тарасовъ, — и, тряхнувъ головой, говоритъ: бороться, бороться нужно, Петръ Степанычъ!
И онъ узжаетъ. Узжаетъ, когда осталось всего какихъ-нибудь два, три часа до наступленія послдняго момента борьбы со смертью! О, эти доктора!
Петръ Степанычъ уходитъ въ кабинетъ, садится у окна въ кресло и смотритъ на улицу. Онъ не можетъ связать пары мыслей. Онъ только смотритъ на улицу, на прохожихъ, на прозжающихъ въ собственныхъ экипажахъ дачниковъ, на гуляющихъ въ сопровожденіи нянекъ дтей, на деревья, верхушки которыхъ красны отъ послдняго отблеска заката. Въ голов онъ ощущаетъ свинцовую тяжесть и тупость, сердце, сжавшись въ комокъ, тоскливо ноетъ, словно нарываетъ.
Сумерки сгущаются. Кое-гд на дачахъ вспыхнули огоньки лампъ, на улиц становится все тише и тише. Гд-то заливается гармоника и лаетъ собака.
Руки и ноги Петра Степаныча отяжелли, онъ весь отяжеллъ, опустился, вки закрываются сами собой, и вотъ ужъ онъ детъ по желзной дорог, случайно смотритъ въ окно и видитъ, что все кругомъ покрыто снгомъ. Снгъ на поляхъ, на крышахъ деревенекъ, толстые пласты его лежатъ даже на деревьяхъ. Стоитъ настоящая зима…
‘Какъ же это’? думаетъ Петръ Степанычъ,— ‘какая теперь зима! Вдь я похалъ весною, возвращаюсь лтомъ и вдругъ — снгъ? Тутъ что-нибудь не то! Этого быть не можетъ?’
— Петръ Степанычъ, Петръ Степанычъ!— слышитъ онъ явственно громкій голосъ жены, и затмъ чуть слышный шепотъ: — Петюша умеръ.
— Что!— съ дикимъ крикомъ вскакиваетъ Петръ Степанычъ.
Передъ нимъ дйствительно жена.
— Тише! Боже мой, какъ ты закричалъ!— говоритъ она.
— Что Петя? Что съ нимъ?
— Мн кажется ему какъ будто немного лучше!..
— Господи!
Петръ Степанычъ широко крестится и смотритъ на жену.
Лицо ея какъ будто просвтлло, морщинки у угловъ губъ разгладились, даже ростомъ она какъ будто стала выше.
— Ну, пойдемъ, пойдемъ!— торопливо говоритъ Петръ Степанычъ выходя изъ кабинета.
— Заснулъ спокойно и дышать сталъ легче… пить не проситъ!— сообщаетъ идущая сзади Надежда Сергевна.
— Да, да, это хорошо… хорошо!— крпко сжимая ея руку шепчетъ Петръ Степанычъ.
Онъ тихонько отворяетъ дверь дтской, на ципочкахъ подходитъ къ кроватк и долго, умиленно смотритъ на сына. Да, конечно, ему лучше, лучше!.. Зловщій круглый румянецъ сошелъ со щекъ, дыханіе свободно, и даже лицо приняло совсмъ другое выраженіе.
Петръ Степанычъ тихонько просовываетъ руку подъ одяло, нащупываетъ исхудавшія ноги сына и чувствуетъ, что кожа влажна.
— Слава Богу, слава Богу!— шепчетъ Петръ Степанычъ,— теперь ему нуженъ сонъ, сонъ… больше всего… Оставимъ его, пусть спитъ… и ради Бога, ради Бога нужно принять вс мры, чтобы была тишина. Пойдемъ, Надя, пойдемъ, голубка моя!
Онъ издали креститъ сына и, перекрестившись самъ, выходитъ въ гостиную.
Надежда Сергевна входитъ и садится въ кресло противъ мужа.
Боже, какъ измнилась она за это время! Она постарла на десять лтъ. На вискахъ показались сдые волосы.
— Бдная моя!— говоритъ Петръ Степанычъ, беря руку жены и цлуя ее,— ты измучилась, ты на себя не похожа. Но теперь все прошло. Петя начнетъ поправляться, и все пойдетъ по старому.
Да, все прошло! Цвты въ стеклянномъ кувшин, стоящіе и теперь на стол, засохли и издаютъ противный, кислый запахъ, а тогда они были свжи и благоухали.
— И всему, всему я одна виновата!— въ какомъ-то экстаз са мобичеванія восклицаетъ Надежда Сергевна и закрываетъ лицо руками.
— Ты? (Петръ Степанычъ тихонько отнялъ ея руки и смотрлъ на нее съ возраставшимъ удивленіемъ). Чмъ-же ты виновата?..
— Я.., я не слдила за дтьми… я была дурною матерью.
— О, голубка моя!— широко улыбнулся Петръ Степанычъ,— это всегда такъ кажется, но это вздоръ… Болзнь приходитъ неизвстно какъ и такъ-же уходитъ. Не вини себя напрасно! Успокойся, не плачь! Ну, не плачь-же!..
— Нтъ… я… я…
Надежда Сергевна истерично зарыдала. Натура не выдержала перелома. Все, что сдерживалось и таилось подъ впечатлніемъ четырнадцати-дневныхъ мукъ у кроватки больного сына, хлынуло теперь наружу въ безсвязныхъ вопляхъ, сопровождавшихся истерическими рыданіями.
И только въ двухъ вещахъ Надежда Сергевна не открылась мужу: въ томъ, что Нальхановъ ее цловалъ и она общалась придти на свиданіе, и что, въ случа смерти сына, она твердо ршила покончить съ собою…

XVI.

Деревня Бахирево раскинулась по обимъ сторонамъ небольшой извилистой рчки Вири. Ряды холмовъ тянулись до горизонта и скрывали деревню отъ линіи желзной дороги, находившейся на разстояніи всего одной версты. Свистки поздовъ слышались въ деревн, и это было единственнымъ, что хоть издали напоминало о цивилизаціи въ этомъ заброшенномъ уголк глухой П—ской губерніи. Несмотря на то, что въ Вяхирев насчитывалось оффиціально до 80 съ чмъ-то дворовъ, съ населеніемъ слишкомъ 400 душъ, въ ней не было школы. Почему-то однако земство нашло удобнымъ устроить здсь такъ называемый фельдшерскій пунктъ, посщавшійся два раза въ мсяцъ врачемъ. Пунктомъ завдывалъ фельдшеръ, который, соскучившись одиночествомъ и оторванностью отъ цивилизаціи, сталъ пить мертвую, бросилъ принимать больныхъ, одичалъ и допился до того, что его самого пришлось отправить въ больницу.
Такимъ образомъ нкоторое время ‘фельдшерскій пунктъ’ числился существовавшимъ только въ отчетахъ управы, пока однажды весною, у околицы деревни не показалась телжка волостного старшины съ сидвшими въ ней самимъ старшиною и. молодою, довольно бдно одтою двушкой. Старшина черезъ десятскихъ живо собралъ нсколько человкъ домохозяевъ, надлъ знакъ своего достоинства и оповстилъ ‘міръ’, что, вотъ, дескать ребята, привезъ я вамъ дохтуршу,— прошу любить и жаловать.
‘Дохтуршу’ звали Врой Сергевной Заболотиной.
Мужики отнеслись къ ‘дохтурш’ недоврчиво, дескать посадило начальство, Богъ съ ней съ двицей, пускай сидитъ, а чтобы идти къ ней лечиться,— помилуй Богъ! Такая-то молоденькая, чего она понимаетъ. Да ее наша бабка Ульяниха за поясъ заткнетъ. А такъ, будемъ говорить: не было у насъ фершала и по сю пору ‘пункта’ пустая стоитъ!
И нанятая Врой, состоявшая изъ трехъ комнатъ квартира, не наполнялась больными и присланный изъ земства новый шкапъ съ медикаментами (старый былъ сожженъ прежнимъ фельдшеромъ, въ припадк алкоголизма) такъ и оставался на замк.
Но Вра не падала духомъ. Съ недлю посидла она въ одиночеств, удовлетворяясь чтеніемъ привезенныхъ съ собою книгъ, да рдкими бесдами со стряпавшей на нее бабой-домохозяйкой, а затмъ вдругъ у этой-же самой бабы заболлъ животъ, — Вра дала капель, капли помогли.
Тмъ не мене больные относились къ Вр и ея познаніямъ, все-таки, съ нкоторымъ недовріемъ, пока не пріхалъ докторъ. Этотъ день былъ днемъ тріумфа Вры. Квартирка ея переполнилась массою больныхъ. Докторъ, пожилой человкъ, изъ тхъ, которымъ больше всего довряетъ народъ, вызывалъ больныхъ по очереди, какъ они были зарегистрованы Врой въ ея больничномъ журнал.
— Матвй Прохоровъ!— вызывалъ онъ, и когда изъ толпы выходилъ и становился передъ нимъ хилый, со слезящимися глазами старичекъ, докторъ спрашивалъ Вру:
— Что вы у него нашли? Pneumonia? Врно! Онъ давно страдаетъ, я его знаю! Что даете? Прекрасно. Больше ничего не требуется. Помогаетъ теб лекарство, которое даетъ барышня?
— Какъ будто помогаетъ. Кашлять легче какъ будто!..
— И будетъ помогать! Слушайся барышню и лечись… Ананій Архиповъ!
Къ лту положеніе Вры въ деревн, — какъ она писала Надежд Сергевн, — перестало быть неловкимъ, вс ее знали, вс относились къ ней съ довріемъ, и Вра успла ознакомиться съ обитателями Бахирева.
Въ этомъ году деревня уже съ конца августа начала ощущать недостатки. Угрожалъ голодъ не одному Вяхиреву, также и всему округу. Всти изъ другихъ губерній тоже приходили неутшительныя. Вра, имвшая ежедневное общеніе съ бахиревцами, почувствовала себя окруженною такимъ моремъ бдъ, что на первыхъ порахъ совершенно потеряла голову. На ея глазахъ изъ домовъ уводился скотъ и продавался на базар, на ея глазахъ люди, относительно которыхъ предполагалось, что они пользуются нкоторымъ достаткомъ,— чуть-ли не цлыми семьями уходили въ кусочки.
Вра мучилась, тосковала, глядя на послдовательное разореніе деревни и не знала чмъ все это кончится. Да и никто не зналъ. Вс уповали на милость Божію…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Подъ вечеръ ненастнаго сентябрьскаго дня Вра вернулась отъ одной бабы, у которой дня три тому назадъ ‘принимала’, и начала снимать съ себя намокшее пальто.
— Человкъ тутъ тебя дожидается!— сказала старуха-хозяйка, подходя, ишь дождь-то…
— Какой человкъ?— спросила Вра.
— Богъ его знаетъ! Ровно изъ господъ какой. Пріхалъ онъ съ женой, надо быть, остановился у лавочника на постояломъ… Онъ тамъ, въ свтелк! Я ему лампу зажгла. Темно!
Вра отворила дверь въ сосднюю маленькую комнату и увидла высокаго, плотнаго мужчину, расхаживавшаго по комнат. Лицо его было обрито, но должно быть уже нсколько дней тому назадъ, потому что покрылось синеватой щетиной. Волосы у него были черные, зачесанные назадъ, носъ большой, съ горбиной. Одтъ онъ былъ въ довольно потертый пиджакъ и срыя, покрытыя грязью панталоны.
Увидя Вру, онъ остановился, съ удивленіемъ измрилъ взглядомъ ея маленькую фигуру и, сдлавъ театральный жестъ — поклонился.
— Простите, сударыня, за вторженіе въ вашу обитель!— загорилъ онъ, слегка картавя, — несомннно я имю честь видть г-жу фельдшерицу?
— Да, я фельдшерица!— отвчала Вра, спокойно глядя на гостя.
— А мн позвольте представиться: артистъ петербургской Императорской труппы, Левъ Степановичъ Свирскій.
— Садитесь пожалуйста!— продолжала Вра.
— Благодарю васъ!
Свирскій слъ, облокотился локтемъ на столъ и взъерошилъ волосы.
Когда-то онъ, должно быть, былъ недуренъ собою, даже красивъ, но годы и бродячая то полуголодная, то полная излишествъ актерская жизнь оставила на его лиц отпечатокъ потасканности.
— Извините, милая барышня, — позвольте мн васъ такъ называть, потому что здсь вс васъ такъ называютъ, — лавочникъ, напр., и прочіе,— я за вами!.. Моя жена,— тоже артистка… очень, очень больна.
— Вы остановились у лавочника? Пойдемте!— просто сказала Вра, — что съ вашей женой?
— У ней пошла кровь горломъ!
— А!
Вра начала одвать пальто.
— Позвольте!— подскочилъ Свирскій — ради Бога простите мое вторженіе! Вы только что вернулись и разсчитывали вроятно отдохнуть… но такой неожиданный случай… Простите!
— Полноте! Не извиняйтесь!— отвчала Вра, — я готова. Пойдемте!
Они вышли изъ избы. Было темно. Втеръ шумлъ въ верхушкахъ деревьевъ и поднималъ волосы Вры.
— Позвольте предложить руку! Такой сильный втеръ, того и гляди сшибетъ съ ногъ!— сказалъ Свирскій, одною рукой придерживая широкія поля ветхой шляпы ‘либералки’, а другую протянувъ Вр.
— Не безпокойтесь!
Они пошли къ концу деревни, гд вдали чуть мерцали огни пріютившейся лавки и постоялаго двора вмст.
— Такая неожиданность… такая непріятность!— говорилъ Свирскій,— мы играли въ П—в, въ трупп Лутошникова… Вы бывали въ П—в?
— Нтъ, не была, — отвчала Вра.
— Гм! Такъ видите-ли, мы играли въ трупп Лутошникова и, вдругъ, представьте… крахъ! Впрочемъ, это явленіе довольно обычное… Лутошниковъ оказался порядочнымъ негодяемъ… забралъ кассу и фьють!.. Бжалъ ночью, оставивъ въ гостиниц свои чемоданы… впрочемъ пустые, т. е. наполненные сномъ и полньями! Ха, ха! Какъ вамъ это понравится! Все это было-бы смшно, когда бы не было такъ грустно! Вс мы бросились въ разбродъ, какъ стадо безъ пастуха! Нкоторые, впрочемъ, составили ‘сосьетэ’ и остались въ город, но мы съ женою бгство предпочли голоду и направляемся въ О. Тамошняя труппа еще держится и есть вакансія какъ разъ для меня. Къ несчастью, этотъ припадокъ, случившійся на половин дороги… Долженъ вамъ сказать… (Онъ наклонился къ Вр и тихо, почти шепотомъ, произнесъ:) мн кажется, что у жены чахотка.
— А вотъ увидимъ!— отвчала Вра.
— Скажите, вы тутъ постоянно живете и нигд не бываете?
— Я недавно поступила!
— Недавно? Да, ну, это дло другое, но вы тутъ не останетесь?
— Почему?
— Помилуйте! Одна, въ глухой деревн! Со скуки умереть можно.
— Мн некогда скучать!— отвчала Вра.
— У васъ много занятій?
— Очень много.
— Простите еще разъ, что я можетъ быть отвлекъ…
— Пожалуйста, не извиняйтесь. Это излишне!— отвчала Вра,— вотъ мы и пришли…
Свирскій отворилъ калитку, пропустилъ Вру и самъ пошелъ впередъ. Въ просторной, бревенчатой комнат на клеенчатомъ диван лежала закутанная въ платки блдная, исхудавшая женщина среднихъ лтъ. Около нея съ участливымъ выраженіемъ въ лиц сидла толстая лавочница. При появленіи мужа и Вры больная повела на нихъ глазами и закрыла ихъ. Лавочница встала и отошла въ сторону. Вра сняла съ себя платокъ и пальто въ углу комнаты, тихонько подошла къ больной и взяла ее за руку.
Больная вздрогнула и открыла глаза.
— Другъ мой, это барышня-фельдшерица!— сказалъ Свирскій,— она теб поможетъ! Ну, какъ ты себя чувствуешь?
Больная не отвчала, пристально глядя на Вру, какъ-бы изучая ея лицо. Вдругъ она закрыла глаза и тихо прошептала:
— Скажите, я скоро умру?..
— Этого никто не можетъ знать!— отвчала Вра, — но ваше положеніе таково, что нужно подумать, какъ сдлаться.
И она остановила задумчивый взглядъ на пламени свчи.
Въ комнат стояла тишина. Свирскій пересталъ ходить, слъ къ столу и подперъ голову рукою.
— хать дальше, конечно, нечего думать!— заговорила Вра,— вамъ необходимъ полнйшій покой. Оставаться здсь — неудобно.
— Неудобно, матушка-барышня, неудобно, — сокрушенно качая головой, отозвалась изъ дальняго угла лавочница.
— У моей хозяйки есть лишняя комнатка… Хотите я устрою васъ тамъ? Вы будете подъ моимъ присмотромъ?— предложила Вра.
— Благодарю васъ, — прошептала больная.
— Но эту ночь вамъ придется провести здсь!— сказала Вра,— комнату все-таки нужно истопить, кое-что устроить. Утромъ я зайду и перевезу васъ…
— Спасибо, — прошептала больная.
Она высвободила изъ-подъ платковъ худую, почти прозрачную руку, взяла руку Вры и сдлала усиліе ее пожать.
— Я васъ провожу!— вызвался Свирскій, поспшно хватая пальто и шляпу.
Глаза больной, устремленные на него, вдругъ вспыхнули и потухли.
— Совершенно напрасно!— улыбаясь отвчала Вра, — я лучше васъ знаю дорогу.
— Нтъ-съ, извините! Это мое правило, отъ котораго я не отступалъ никогда!— воскликнулъ Свирскій.
— Повторяю вамъ, — напрасно. Лучше-бы вы остались около больной, — строго замтила Вра.
— Я недалеко… до околицы.
Вра пожала плечами и вышла. Свирскій слдовалъ за нею.
— Не знаю, какъ мн васъ благодарить!— бормоталъ онъ, — вы такъ разумно, такъ хорошо придумали… Если только ваша хозяйка согласится… Впрочемъ, вдь мы не надолго, не правда-ли? Я думаю дня два, три. Намъ непремнно, непремнно нужно поспть въ О!..
— Ну, не надйтесь!— сказала Вра, внезапно повернувшись къ нему,— я должна васъ предупредить, что ваша жена очень больна.
— То есть… виноватъ… вы находите…
Въ это время изъ-за клочковъ гонимыхъ втромъ тучъ показалась луна и освтила фигуру Свирскаго. На лиц его было скоре недоумніе, чмъ испугъ.
— Вы находите, что она не въ состояніи будетъ черезъ два дня хать и что…
— Я нахожу, что черезъ два дня она можетъ умереть!— рзко оборвала Вра.
— Что вы! Разв положеніе ея…
— Очень опасное! Удивляюсь, какъ вы ршились везти въ такую погоду и по такой дорог умирающую женщину.
— Но я не зналъ! Право-же, я не зналъ! Съ нею были такіе случаи и все, слава Богу… Послушайте, вы меня пугаете…
— До свиданія, господинъ Свирскій. Завтра я приду! А теперь ступайте къ больной. Вы меня уже достаточно проводили, — сказала Вра.
— Покоряюсь вашей вол!— отвчалъ Свирскій, театральнымъ жестомъ снялъ шляпу, пожалъ руку Вры и пошелъ обратно.
‘Онъ какой-то несчастный и невмняемый, — думала Вра,— и сознаетъ-ли онъ что нибудь, кром необходимости попасть въ О. и играть тамъ героевъ? Онъ наврное играетъ героевъ’.
Утромъ нанята была подвода, Свирскій съ лавочникомъ снесли больную и положили въ телгу. Всю дорогу хали шагомъ, боясь растревожить больную и тмъ не мене она до такой степени ослабла, что внесли ее въ комнатку безъ чувствъ. Вра тотчасъ принялась возиться около нея. Больная лежала на боку, подогнувъ ноги и подложивъ подъ щеку руку, широко раскрытыми глазами пристально смотрла на Вру, и вдругъ движеніемъ руки подозвала ее.
— Какъ васъ зовутъ?— спросила она.
— Меня зовутъ Врой Сергевной,— отвчала Вра,— фамилія моя Заболотина.
— Милая Вра Сергевна, спасибо вамъ, спасибо за все.
Больная протянула руку. Вра подала свою, у той не было силы пожать ее.
— Засните! Вы утомились!— сказала Вра.
— Какая вы добрая, славная!— воскликнула больная,— мн-бы такъ хотлось поговорить съ вами.
— Ну, вотъ я приду вечеркомъ, напьемся чаю и поговоримъ,— сказала Вра.
Вечеромъ Вра дйствительно пришла, принесла съ собою кое-что попить. Старуха Макаровна внесла самоваръ. Больная сидла въ кровати, опираясь спиною на подушку, вытянувъ на колни руки.
— Вотъ видите, вы отдохнули и смотрите веселе!— замтила Вра, разливая чай.
— Да, мн здсь очень, очень нравится!— сказала больная, — здсь такъ тихо, уютно… Боже мой, мн страшно подумать, что было-бы безъ васъ. Сейчасъ у меня былъ Лёва, онъ просто въ восторг отъ васъ, влюбленъ… Я имю полнйшее основаніе ревновать!
Вра, досадуя, слегка передернула плечами.
‘И у ней актерскія замашки’! подумала она, ‘умирающая, а не можетъ безъ пустяковъ’…
— Вы такъ много сдлали для… для меня!— воскликнула больная и слезы показались у ней на глазахъ.
Эти слезы примирили съ нею Вру.
— Полноте, не думайте объ этомъ, — сказала Вра, — а главное — не волнуйтесь! Вамъ вредно!
— Ахъ, что вы говорите!— воскликнула та, — мн все, все вредно! Разв я не знаю, что скоро умру? Одного легкаго у меня давно нтъ, мн еще въ Кіев говорили доктора, — другого тоже немного осталось… Голубушка Вра Сергевна, заприте дверь.
— Какъ запереть дверь?— удивилась Вра.
— Ну, да! Заприте на задвижку! Не хочу, чтобы кто-нибудь вошелъ нечаянно… напримръ Лева.
Вра подошла къ двери и заперла ее.
— Ну, вотъ, спасибо! Теперь садитесь тутъ, поближе… вотъ такъ! Я давно смотрю на васъ… второй день… все изучала, изучала васъ и много думала, и теперь ршила, что только вы честно исполните мою послднюю просьбу, — перешлете… вотъ…
Она вынула изъ-подъ подушки письмо и вдругъ снова спрятала его.
— Нтъ, погодите! Я сперва разскажу вамъ про себя… Тс!
Она стала прислушиваться, за дверью ходила Макаровна.
— Это хозяйка!— сказала Вра.
— Хозяйка? Я ужасно боюсь, чтобы не пришелъ Лева… Вы знаете, я вовсе не Свирская… мы не обвнчаны. Это не оскорбляетъ васъ, милая, дорогая?
— Меня? Богъ съ вами?— отвчала Вра.
— Моя фамилія Бардина.
— Бардина?
Вра подавила крикъ изумленія.
Софья Павловна Бардина… Вы какъ будто удивлены? Знаете вы Бардиныхъ? Кого?
— Кажется вашего брата, — Михаила Павловича. Онъ женатъ на моей сестр.
— Женатъ? Ну, слава Богу! но какъ это странно… Какая случайность… Ваша сестра должно быть такая-же милая, какъ вы… Миша — женатъ! А знаете вы моего дядю?
— Илью Афанасьевича? Слышала о немъ, но никогда не видала.
— Никогда не видали?— повторила Софья Павловна, качая головой,— да, его никто не видитъ. Онъ нелюдимъ, не показывается никому… Милая Вра Сергевна, мы значитъ родственницы, можемъ говорить другъ дружк ‘ты’… Будемъ говорить ‘ты’. Да! Неправда-ли?
— Хорошо!— отвчала Вра,— но вы волнуетесь…
— ‘Ты волнуешься’, а не вы!— замтила больная,— ну, скажи мн ‘ты’, добрая, благородная двушка!
Софья Павловна по театральному протянула для объятія об руки.
— Боже мой, какой случай, какой необыкновенный случай свелъ насъ!— воскликнула Софья Павловна, и это посл всхъ моихъ скитаній, въ теченіе пятнадцати лтъ! Вра, ты знаешь мою исторію, ты вроятно слышала, какъ я, семнадцатилтней двчонкой, влюбилась въ Леву, бросила домъ дяди и ушла? А теперь ты видишь конецъ… Когда вернешься въ Петербургъ, разскажи дяд, какъ ты встртила меня, пріютила, обогрла… Нтъ, лучше перешли ему это письмо… вотъ, перешли ему (она снова вынула письмо и на этотъ разъ сунула его въ руки Вры), да, да, непремнно…-но не раньше, какъ я умру…
Задыхаясь отъ волненія, она слабо опустилась на подушку и закашлялась.
— Вотъ, видите, я вамъ говорила!— съ досадой замтила Вра.
— Нтъ, ничего! Теперь прошло… дорогая… Эхъ, вся моя жизнь прошла въ волненіи… Знаешь-ли, вдь я играла… Больная уже играла… Но у меня нтъ таланта… (Вр казалось, что она бредитъ). Я играла потому, что онъ игралъ. О, у него большой талантъ! Только онъ ненавидитъ дядю и не позволилъ писать ему… Тсс!.. кто-то идетъ?
— Нтъ никого!— отвчала Вра, — но вамъ необходимо заснуть, лучше я уйду!
— Нтъ, нтъ!— встрепенулась больная, — дорогая, не уходи! Ради Бога не уходи! Мн страшно оставаться одной… Меня мучаютъ воспоминанія… Дай насмотрться, налюбоваться на тебя! Ты счастлива, Вра, да? Ты ни въ кого не влюблена? Не люби никого! Мы русскія женщины не умемъ любить. Мы отдаемъ себя всю, порываемъ со всмъ прошлымъ, и не получаемъ ничего, ничего… Ты самостоятельная, а меня брали вмст съ чемоданомъ, какъ вещь, и везли: въ Одессу, Кіевъ, въ Петрозаводскъ…
Она закрыла лицо руками и упала на подушку, потомъ вдругъ приподнялась и протянула руку.
— А письмо? Гд письмо?— заговорила она,— у тебя?
— Да, у меня!— отвчала Вра.
— Спрячь, спрячь! Ты перешлешь посл моей смерти! Да?
— Хорошо, но зачмъ объ этомъ говорить.
— Перешлешь, да? Честное слово?
— Честное слово!..
— Ну, теперь я спокойна! И отлично, отлично, отлично… ничего больше не нужно… Ты долго училась медицин? Это трудно?
— Да, не легко!— отвчала Вра.
— Теб не скучно въ деревн?
— Нтъ.
— А мама твоя жива?
— Жива.
— Ау меня нтъ мамы… Я не помню ее…
И она забылась.
Вра тихонько, на ципочкахъ, вышла изъ комнаты.
На другой день, посл обда, Макаровна прибжала къ ней сообщить, что прізжая скончалась. Случилось это совершенно неожиданно. За нсколько минутъ до смерти Софья Павловна попросила хозяйку поправить подушку, жалуясь, что отлежала бокъ. Когда-же Макаровна явилась съ чаемъ и, думая, что больная заснула, стала ее будить, то увидла, что она была мертва. ‘Такъ голубушка и не откушала чаю-то’! съ сокрушеніемъ прибавила Макаровна.
Свирскій явился мрачный и остановился передъ покойницей, трагически скрестивъ на груди руки. Вр казалось, что онъ рисуется своей печалью.
Вс пять верстъ до сосдняго села, гд была церковь, Свирскій шелъ за гробомъ пшкомъ, съ непокрытой головой, но въ церковь не вошелъ, а во время отпванія меланхолично бродилъ по кладбищу.
Когда гробъ Софьи Павловны опустили въ могилу, Свирскій отвелъ Вру всторону и сказалъ:
— Смотрите какъ уныло кругомъ! Природа оплакиваетъ мою дорогую Соню. Нтъ, Вра Сергевна, природа бездушна, только мн, оплакивающему дорогой прахъ, кажется, что все окружающее раздляетъ мою тоску. Теперь я остался одинъ, на всемъ свт, нтъ моего помощника и друга, котораго я любилъ, какъ сорокъ тысячъ дядей любить не могутъ! Пойду бродить по свту, по городамъ и селамъ, въ телг и пшкомъ, по холоду и зною, пойду странствовать до тхъ поръ, пока такое же тихое, безвстное кладбище не приметъ въ свои ндра прахъ актера. Прощайте, великодушная Вра Сергевна, прощайте, быть можетъ навсегда. Черезъ полчаса я покидаю вашъ тихій уголокъ. Я узжаю въ О.
Вра пожала руку Свирскому и пожелала ему счастливаго пути.
Ей было жаль его. Въ этихъ двухъ, изломанныхъ жизнью и профессіей натурахъ было что-то до такой степени наивное, дтское, что они невольно возбуждали сочувствіе.
Но она не могла долго думать о нихъ — жизнь съ ея насущными интересами скоро захватила ее цликомъ. Число больныхъ, собиравшихся въ ея квартир, стало день ото дня увеличиваться, у нкоторыхъ изъ нихъ обнаруживались признаки цынги. Народъ приходилъ жаловаться не на недуги, а на голодовку. Бабы приносили голодныхъ ребятъ и оставляли ихъ у Вры. Макаровна изнемогала, отгоняя народъ, и наконецъ махнула рукой.
Вра поняла, что одной медицинской помощи недостаточно, что безполезно лечить уже развившіяся послдствія голода,— необходимо кормить голодающихъ. Лавочникъ, отпускавшій за счетъ Вры муку, крупу и горохъ, имлъ если не фактическія, то вс юридическія права на полученіе ея жалованья.
Что было длать?
Вмст съ письмомъ Софьи Павловны, вложеннымъ для передачи старику Бардину, въ письм къ Надежд Сергевн Вра отправила на почту еще два: одно врачу съ изложеніемъ положенія длъ, и другое Доронину, съ просьбой помочь.
Врачъ пріхалъ первый, осмотрлъ больныхъ, провелъ весь вечеръ въ бесд съ Врой и общался сообщить о положеніи села надлежащему начальству.
— Оно уже знаетъ! Ему сообщено черезъ волость…— сказала Вра.
— И тмъ не мене…
— И тмъ не мене, какъ видите!
— Оба взглянули другъ на друга и помолчали.
— Ну, хорошо! Что же я то могу сдлать?— спросилъ докторъ.
— Нельзя-ли какъ-нибудь организовать частную помощь. У васъ есть знакомые помщики, обратиться къ нимъ?— подала мысль Вра.
— Хорошо, попробую!— отвчалъ докторъ, — но вдь это такая незначительная помощь…
— Хоть что нибудь! Устроимъ столовую, станемъ кормить самыхъ неимущихъ. Кто пришлетъ муки, кто картофелю, кто дровъ…
Докторъ съ нкоторымъ сомнніемъ посмотрлъ на Вру, но ничего не сказалъ и ухалъ.
Вра стала ждать, но никто ничего не присылалъ. Дни проходили… Однажды Вра сидла въ маленькой комнатк у окна и смотрла на улицу, покрытую буграми замерзшей грязи. Дальше, извиваясь, рчка Вирь катила свои воды, а еще дальше, сливаясь съ темно-срымъ горизонтомъ, тянулись обнаженныя, бурыя поля. Ни одного живого существа не видно было ни на улиц, ни на рчк. Прежде, бывало, хоть гуси своимъ присутствіемъ оживляли унылый пейзажъ, но теперь не стало и гусей, и вмсто ихъ срыхъ силуэтовъ по низменному топкому берегу торчали кое-гд принесенные теченіемъ перегнившіе остовы кустовъ. Почти во всхъ избахъ, длиннымъ рядомъ унизавшихъ оба берега рки, ворота были раскрыты настежь, дома хозяевамъ нечего было запирать и не отъ кого было скрывать свою нищету. По крышамъ не перелетали голуби, воробьи не прыгали по дорог — Богъ всть, куда двались, не слышно было ни блеянья овцы, ни крика птуха, деревня производила такое впечатлніе, точно въ ней все вымерло.
Въ состояніи тоски и полнйшей безпомощности Вра сидла и грызла ногти.
Нервный трепетъ пробгаетъ по плечамъ Вры, она кутается въ платокъ въ то время, какъ голова ея пылаетъ и въ ней продолжаютъ носиться клочки сценъ и обрывки впечатлній.
‘О, зачмъ, зачмъ я не богатая, не могущественная, шепчетъ Вра, стискивая обими руками пылающую голову,— къ чему мн мои знанія, когда я такъ же безпомощна, какъ эти несчастные… Мн деньги нужны теперь, деньги. И такъ немного мн нужно денегъ, а вотъ ихъ нтъ, и люди гибнутъ…’
Вра вспомнила дтскіе дни, свои мечты, стремленіе учиться, вспомнила время экзаменовъ, школьный садъ и прогулки по немъ съ лекціями въ рукахъ. Тогда ей и всмъ ея подругамъ казалось, что стоитъ только сдлаться фельдшерицами и ихъ желанія исполнятся. Ну, вотъ она фельдшерица, у ней цлый шкафъ набитъ лекарствами, а вмст съ тмъ она безпомощна, какъ дитя! Что можетъ сдлать она съ своими познаніями тамъ, гд вмсто всякихъ лекарствъ нуженъ хлбъ?
Вра все сидла у окна, и продолжала, незамтно для себя, грызть ногти. Осенніе, дождливые сумерки окутывали улицу, рядъ избъ съ почернвшими крышами и дальнія поля и рку. Приближалась ночь, такая же темная, холодная и ненастная, какъ предшествовавшія ей, такая же мучительная для тхъ, кто томится отъ голода…
Изъ-за околицы показалась телга съ сидвшимъ въ ней человкомъ.
‘Кто бы это могъ быть?’ — подумала Вра,— ‘неужели ко мн?’
Телга остановилась подъ окнами и въ сидвшемъ въ ней человк въ полушубк и высокихъ сапогахъ Вра узнала Доронина. Сердце ея забилось отъ радости.
— Викторъ Иванычъ,— крикнула она, не сообразивъ, что Доронинъ не могъ ее слышать, и бросилась въ сни.
— Здравствуйте, Вра Сергевна, здравствуйте! Какъ поживаете?— привтствовалъ ее Доронинъ, протягивая озябшую, красную руку, — вотъ вы гд поселились.
Онъ отвязалъ кушакъ, снялъ полушубокъ, бросилъ его на стулъ, и держа об руки Вры въ обихъ своихъ, подвелъ ее къ окну.
— Дайте на васъ посмотрть! Давненько-таки мы не видались! Все такая-же!— сказалъ онъ, выпуская ея руки.
— Да, такая-же!— подтвердила Вра,— ну, а вы какъ? Тоже такой-же?— улыбнулась она, — я давно не имла о васъ никакихъ извстій и даже боялась, получили-ли вы мое письмо?
— Получилъ, и какъ видите… поторопился пріхать. Ну, что-же мы будемъ длать?
— Во-первыхъ, пить чай. Макаровна, — обратилась Вра къ стоявшей въ дверяхъ хозяйк, — какъ-бы намъ самоварчикъ?
— Самоварчикъ? Сейчасъ, сейчасъ!— воскликнула старуха, взяла со шкафа самоваръ и исчезла съ нимъ.
Черезъ полчаса Вра и Доронинъ сидли за самоваромъ. Доронинъ пилъ чай безъ сахара, держа стаканъ въ обихъ рукахъ и прихлебывая широкими глотками. Вра горячо излагала ему свой планъ дйствія. Ясные глаза ея разгорлись, на щекахъ выступилъ румянецъ, вся фигура ея какъ-бы выросла.
— Это прекрасно, это все прекрасно задумано,— одобрялъ Доронинъ, — если только откликнутся другіе.
— А отчего-бы имъ не откликнуться?— возразила Вра.
— Какъ отчего? Отъ лни, — отвчалъ Доронинъ, — русскій человкъ по натур добръ и даже любитъ помогать ближнему, да лнь одолла. Какъ это отправить голодающимъ нсколько мшковъ картофеля! Возня! Не стоитъ! А вотъ прізжайте къ нему со своей подводой, такъ онъ васъ такъ нагрузитъ, что не свезти. Вдь у него картофель-то все равно задаромъ гніетъ… И такъ во всемъ…
— Ну, такъ что-же длать? Вы мн укажите, къ кому обратиться. Я пойду, буду просить!— воскликнула Вра.
— Ужъ мы это какъ-нибудь оборудуемъ, — спокойно отвчалъ Доронинъ.— На первыхъ порахъ я съзжу кое къ кому, попрошу. Тутъ у васъ есть два богатыхъ землевладльца, я ихъ знаю. Они дадутъ и зерна и картофеля и дровъ. Потомъ ужъ нужно будетъ вамъ изъ собранныхъ нами денегъ удлить толику. Къ намъ, вдь, теперь большія пожертвованія идутъ — ну, станемъ длиться. Вотъ организація-то и пригодилась!
(Вра опустила глаза. Въ этой фраз ей показался намекъ на ея давнишнее замчаніе объ ихъ организаціи. ‘Онъ мн этого не проститъ никогда!’ подумала она).
— Да это все впереди, а на первыхъ порахъ…
— На первыхъ порахъ нужны столовыя, столовыя!— воскликнула Вра.
— И столовыя!— подтвердилъ Доронинъ, улыбаясь, — хорошо, Вра Сергевна, устроимъ столовыя… Вы знаете, какъ это длается?..
— Понятія не имю! Разв для этого должна существовать какая-нибудь система?
— Порядокъ извстный долженъ быть. Вы здсь всхъ знаете, вотъ и составьте перво-на-перво списокъ…
— Зачмъ списокъ?— перебила Вра.
— Затмъ, чтобы знать, кто больше всхъ нуждается.
— Вс нуждаются!..
Доронинъ съ видомъ недоврія покосился на Вру.
— Вс? Поголовно? Будто-бы нтъ такихъ, которые боле нуждаются?..
Вра сидла молча, опустивъ голову. Она припоминала, кто изъ бахиревцевъ считался зажиточнымъ.
— Вы не забудьте, Вра Сергевна, что если у насъ окажутся кое-какія средства, то все-таки не хватитъ для всхъ…
— Я не знаю… я не могу припомнить ни одного дома, гд было-бы достаточно хлба!— отвчала Вра.
— Вотъ для этого-то нужно всхъ обойти и составить списокъ! Вамъ одной это не подъ силу, но я на-дняхъ пришлю опытнаго по этой части человка: свою жену.
— Какъ?— удивилась Вра, — вы женаты?
— Женатъ.
— Давно?
— Съ прошлой осени. Вотъ познакомитесь съ нею. Она хорошій человкъ.
Вра инстинктивно взглянула на руки Доронина. Какъ разъ въ это время онъ обими руками держалъ стаканъ, ни на одномъ изъ пальцевъ не было кольца.
‘Не все-ли равно?— подумала Вра,— какъ однако живучи въ насъ предразсудки’.
— Прекрасно!— воскликнула она,— присылайте-же поскоре жену. Да вотъ еще: когда вы будете у вашихъ землевладльцевъ?
— Сегодня ночую у одного, завтра пойду къ другому.
— И вы надетесь?
— Вполн! Оба хорошіе люди!
— Отчего-же эти хорошіе люди не знаютъ до сихъ поръ, что длается у нихъ подъ бокомъ?
— Отъ лни, сударыня, отъ лни!— шутливо отвчалъ Доронинъ, вставая и берясь за шапку,— погодите, дайте срокъ! Мы ихъ всхъ поднимемъ и голода у насъ не будетъ.
— Дай Богъ.
Смерклось совсмъ, когда Доронинъ, выйдя отъ Вры, садился въ телгу. Съ темнаго неба сыпался снгъ. Холка лошади, часть хомута, мховая, рваная шапка возницы блились отъ снга. Порывистый сверный втеръ, какъ пыль, сметалъ снгъ съ намерзшихъ накатанныхъ мстъ дороги въ колеи. Доронинъ слъ въ телгу, зарылъ ноги въ сно и, нахлобучивъ шапку по уши, веллъ хать шибче. Сквозь полуопущенныя вки, въ пелен разыгравшейся метели ему мерещилась тонкая фигура Вры, въ накинутомъ на плеч старенькомъ платк, съ блднымъ лицомъ и ясными, горвшими любовью къ ближнему, глазами. Сквозь заунывный вой осенняго втра Доронину слышалась горячая убжденная рчь молодой двушки, слышались ея восклицанія: ‘столовыя, столовыя… Зачмъ списокъ… вс нуждаются…’ Въ своей большой, холодной рук онъ какъ-бы ощущалъ еще присутствіе ея маленькой, сухой и горячей руки. Вра чистая, одинокая, со всей своей духовной мощью, какъ изваяніе, вставала передъ нимъ, властно манила впередъ и исчезала гд-то далеко, далеко въ блой мути метели въ необъятныхъ, покрытыхъ саваномъ снга, пустынныхъ поляхъ Россіи.

XVII.

Надежда Сергевна велла извощику остановиться у подъзда дома старика — Бардина, на Выборгской сторон, вышла изъ саней и позвонилась. Въ своемъ письм Вра просила ее собственноручно передать старику письмо Сони, и какъ ни была занята Надежда Сергевна, она не ршилась ослушаться воли сестры.
Надежд Сергевн довольно долго пришлось ждать, пока отворили дверь. Отворилъ ее коротко остриженный, ярко-рыжій молодой человкъ, съ блднымъ, веснусчатымъ лицомъ и злыми, карими глазами.
Ельпидифоръ уже года два, какъ покоился въ послднемъ разряд Митрофаньевскаго кладбища, а на его мсто былъ взятъ новый лакей, едоръ, въ которомъ люди, помнившіе нкогда сына сапожника едьку, прозваннаго ‘Лягушкой’, легко признали-бы одно и то-же лицо. Но двнадцатилтній едька подросъ, выровнялся и превратился въ 18-ти-лтняго едора, носившаго сюртукъ, башмаки со шнурками и ожесточенно скоблившаго бритвой верхнюю губу, на которой покуда не появлялось ни малйшихъ признаковъ растительности.
— Кого вамъ?— спросилъ едька, просунувъ въ полуотворенную дверь носъ и наглымъ взглядомъ окидывая фигуру Надежды Сергевны.
— Подай своему барину эту карточку и скажи, что барыня пришла съ важнымъ письмомъ! Понялъ?— строго сказала Надежда Сергевна, проходя въ переднюю.
едька не ожидалъ такого натиска и быстро ретировался.
— Пожалуйте въ залу. Они сейчасъ выйдутъ!— сказалъ онъ, появляясь.
Надежда Сергевна сла на стулъ и въ ожиданіи стала смотрть въ занесенный снгомъ садъ. Сквозь голые сучья деревьевъ отлично были видны въ верхушкахъ черныя шапки пустыхъ грачиныхъ гнздъ.
— Ну, что-же? Вдь дожидаются!— донесся изъ сосдняго съ залой кабинета нахальный окрикъ едьки, — этакъ вы три часа не соберетесь.
Другого голоса, за его слабостью, нельзя было разобрать.
— Ну, еще-бы! Я виноватъ!.. Почемъ я знаю, вы съ ней ходите! Сунули куда-нибудь! Всегда засунете, а я въ отвт… Нту тамъ!..
Затмъ дверь отворилась и изъ кабинета, опираясь на палку, показался Илья Афанасьевичъ. Волосы и борода его были уже не блые, а съ сильной желтизной и спутанными космами падали на плечи и грудь. Спина согнулась, плечи выступили острыми углами. Онъ былъ въ сромъ, драповомъ халат и бархатныхъ сапогахъ. Увидя Надежду Сергевну онъ пріосанился, прибавилъ шагу и въ черныхъ, но начинавшихъ уже мутнть глазахъ блеснулъ прежній огонекъ.
— Кто вы? Что вамъ угодно?— прошамкалъ онъ, садясь въ кресло.
Надежда Сергевна назвала себя.
— Рыняева?— воззрился на нее старикъ, — Надежда Сергевна… я какъ будто помню…
— Мы видлись раза два посл свадьбы сестры!..— сказала Надежда Сергевна.
— Какой свадьбы? Ахъ, Мишиной!.. Ахъ, эта свадьба, эта свадьба…
Въ углахъ глазъ старика на сухихъ и желтыхъ, какъ пергаментъ, морщинахъ сверкнули слезы и медленно покатились по щекамъ.
— Ну, что-же вамъ нужно?— рзко началъ онъ, дрожавшими, сухими пальцами ловя палку — вы опять пришли жаловаться… просить… вы сдлали его несчастнымъ… что? Впрочемъ, это не вы…— (Онъ близко нагнулся къ Рыняевой и внимательно заглянулъ ей въ глаза) — я васъ не знаю! Что вамъ нужно?
— Я принесла вамъ письмо, которое должна отдать собственноручно. Вотъ оно!— сказала Надежда Сергевна, вынимая изъ баула письмо Софьи Павловны и подавая его старику.
— Что? Какое письмо? Отъ кого?
— Отъ вашей племянницы.
— Племян… Сони!
Быстрымъ движеніемъ старикъ схватилъ письмо, любовно посмотрлъ на него съ одной, съ другой стороны и началъ распечатывать. Но пальцы его дрожали, они не въ силахъ были разорвать конвертъ. Письмо прыгало въ рукахъ, падало на колни, раза два упало на ноги. Надежда Сергевна должна была поднимать его и подавать старику.
— Отъ Сони… отъ Сони… письмо отъ Сони…— бормоталъ старикъ, все еще длая попытку распечатать конвертъ, пробуя даже разорвать его зубами, — что… что она… здо… здо… здорова?..
— Она умерла. Сестра, которая съ ней познакомилась, пишетъ мн…
— Умерла? Соня умерла?.. За-чмъ-же… зачмъ письмо?
Онъ остановилъ на Надежд Сергевн жалкій, молящій взглядъ. Крупныя капли слезъ непроизвольно катились по его щекамъ.
— Передъ смертью она написала вамъ это письмо!— сказала Рыняева.
— Передъ смертью?.. Передъ смертью?— спрашивалъ старикъ, держа у груди нераспечатанное письмо, — такъ умерла? Соня умерла? Это правда? Шалунья моя… рзвушка…
Онъ поднялся, и опираясь на палку, пошелъ въ кабинетъ, прижимая письмо къ груди и шепча:
— Умерла… умерла… шалунья моя…
Только что успла закрыться за нимъ дверь, какъ Рыняева услышала тяжелое паденіе тла. Вн себя отъ страха, она бросилась впередъ и столкнулась лицомъ къ лицу съ едькой. Онъ оскалилъ зубы и дерзко смотрлъ на нее, придерживая дверь.
— Упалъ? Съ нимъ ударъ?— воскликнула Надежда Сергевна,— пусти меня!
— Ничего-съ, не безпокойтесь! Съ ними это бываетъ. Отойдутъ!
Но въ глазахъ его, которые онъ упорно пряталъ отъ Рыняевой, была неувренность и страхъ. Мелкая дрожь подергивала его, покрытыя веснушками, скулы. И въ то же время онъ улыбался.
— Чему ты смешься, дуракъ!— крикнула Надежда Сергевна,— нужно сейчасъ-же за докторомъ!..
— Не безпокойтесь. Потрудитесь только внизъ сойти, сказать дворнику. Онъ сходитъ! Съ нимъ это бываетъ… Не впервой!..
Надежда Сергевна быстро сошла съ лстницы и очутилась на подъзд. Въ двухъ шагахъ у воротъ стоялъ дворникъ, молодой парень въ пиджак и щеголеватыхъ, высокихъ сапогахъ со сборами.
— Послушай, дворникъ!— обратилась къ нему Надежда Сергевна, — съ бариномъ сдлалось дурно, бги за докторомъ.
Дворникъ докурилъ папироску, сплюнулъ и не спша поднялся на крыльцо.
— Ты за докторомъ бги скоре! Онъ упалъ, съ нимъ, можетъ быть, ударъ…
— Хорошо. Схожу!— флегматично отвчалъ дворникъ, — вотъ только двери закрою.
Надежда Сергевна постояла въ раздумьи и, ршивъ, что ей тутъ нечего длать, удалилась.
‘Нехорошо я сдлала, что такъ, сразу, объявила ему о смерти племянницы!’ думала она,— ‘съ нимъ дйствительно могъ сдлаться ударъ. Нужно было просто передать письмо и уйти. Потомъ этотъ лакей, крайне подозрительная личность. Вообще, вся обстановка какая-то удручающая… Одинокій, всми оставленный старикъ…’
И вдругъ ей пришла мысль хать къ Ольг и разсказать о случившемся. Все-таки Ольга, будучи замужемъ за Бардинымъ, оказывалась не совсмъ чужою старику. Наконецъ, она могла сообщить мужу, который долженъ-же принять какія-нибудь мры.
Надежда Сергевна наняла извощика и похала.
Извощикъ остановился у подъзда одного большого дома на Фурштадтской. Надежда Сергевна поднялась во второй этажъ и позвонилась. За дверью слышались звуки рояля, которые вдругъ смолкли.
Ольга встртила сестру въ домашнемъ, очень кокетливомъ плать и повела въ будуаръ.
— Какъ это ты ко мн надумалась?— спросила она, лниво разваливаясь на кушетк,— мы не видались сто лтъ! Ну, что новаго?
— Да ничего особеннаго!— отвчала Рыняева,— впрочемъ, сейчасъ у меня было приключеніе.
И она въ нсколькихъ словахъ разсказала о томъ, что произошло у старика Бардина.
Ольга слушала, облокотившись на руку и запустивъ пальцы въ роскошные, черные волоса, которые волною падали на голубую атласную подушку и свшивались съ кушетки.
— Я боюсь, не умеръ-ли старикъ!— сказала въ заключеніе Надежда Сергевна.
— Ну, что-же? Умеръ, туда ему и дорога!— спокойно отвчала Ольга, блуждая глазами по росписному потолку комнаты,— я его всегда терпть не могла! Противный старикашка!
— Но ты, конечно, сообщишь мужу?
— И не подумаю! Во-первыхъ, для этого я должна съ нимъ видться, а во-вторыхъ, не безпокойся: если старикъ умеръ, онъ теперь наврное уже тамъ! Прислуга уже сообщила.
— Ты думаешь?
— Ха-ха! Конечно! Прислуг приказано!.. Знаешь, если ты дйствительно уморила старика, то оказала Бардину большую услугу. Удивляюсь, какъ онъ его не отравилъ до сихъ поръ!..
— Ольга, какія вещи ты говоришь! И какъ это у тебя цинично! Фу!
— Цинично? Вотъ какъ… Если говоришь о циничныхъ вещахъ, то должно выходить цинично? Десять лтъ онъ ждетъ его смерти, а старикъ, какъ кащей, не умираетъ. Я думаю онъ и теперь оживетъ и Бардинъ опять останется съ носомъ. Но, довольно! Скажи что-нибудь?
— Что-же… Вотъ разв: получила письмо отъ Вры.
Ольга усмхнулась.
— Что-же она пишетъ?
— Объ ужасныхъ вещахъ пишетъ. Тамъ, гд она, — голодъ, болзни…
— Ну, а о себ-то что сообщаетъ?
— О себ? Какъ теб сказать… ничего. Да вотъ письмо, прочитай!
Ольга лниво протянула руку, взяла письмо, пробжала его и отдала обратно.
— Старая псня! Ты представить себ не можешь, какъ надолъ этотъ ‘голодъ’!— воскликнула она, приподнимая и поправляя подушку.— Газеты нельзя развернуть, чтобы не наткнуться на разные ‘ужасы’, въ большинств, конечно, вымышленные. Пьяницы и лнтяи пропьютъ посвъ или, какъ у нихъ тамъ называется, а въ газетахъ кричатъ: неурожай, засуха, голодъ!
— Ну, это неправда!— рзко замтила Рыняева.
— Полно, пожалуйста, все вздоръ!
— Неправда, я теб говорю, ты прочти внимательно письмо Вры, она не станетъ лгать!
— Вра — ребенокъ!.. Она всему вритъ и лзетъ всхъ спасать! Погоди, уходится — не то запоетъ!
— Нтъ, Оля, я тебя не понимаю!— качая головой, возразила Рыняева, — по твоему, смерть отъ голода…
— Ахъ, какъ это надоло!— прошептала Ольга, заводя руки за голову и хрустя пальцами.— Знаешь, сперва это было какъ будто интересно…
— Да что такое ‘это’?
— Ну, голодъ! Право, вначал было интересно. Куда ни придешь, или кто-бы у тебя ни собрался, сейчасъ начинаются разговоры: ‘читали сегодня въ газетахъ? Слышали?— Ахъ, это ужасно!.. Бдный народъ… Чего-же смотритъ правительство’?.. Лица у всхъ оживлены, глаза сверкаютъ… Двицы становятся краше, а мужчины умне… Знаешь, сколько состоялось свадебъ, благодаря голоду…
— Однако ты тоже состоишь въ какомъ-то обществ?— перебила Рыняева.
— Состою, — спокойно отвчала Ольга.— Что-же изъ этого. Во-первыхъ, мн тоже нечего длать, а во-вторыхъ, тутъ мои интересы. Мн нужно… Да не въ томъ дло… Погоди! Ну, вотъ, шумимъ, суетимся, собираемъ…
— Постой!— опять перебила Рыняева, — и то уже хорошо, что собираете, — вдь это все посылается?
— Ну, что тамъ… капля въ мор…
— Однако, если этихъ капель…
— Да погоди-же, не перебивай! Дай досказать, какъ эти капли становятся все меньше, все гомеопатичне… Хлопочешь, собираешь… Проходитъ мсяцъ, другой, и температура возбужденія начинаетъ падать. Вс ходятъ какъ сонныя, осеннія мухи, вс думаютъ: однако, когда-же этому конецъ? Ну, былъ голодъ, было интересно, но теперь это уже начинаетъ надодать… Вдобавокъ еще и подогрть некому. Одна Вра… Но то, о чемъ она пишетъ, никому неинтересно, не нужно… И общество начинаетъ распадаться.
— Однако не распалось-же ваше общество?— перебила Рыняева.
— Общество ‘Корки хлба’? Оно теперь при послднемъ издыханіи. Скоро въ немъ останется одинъ секретарь и два, три члена. Ботъ тоже одно изъ курьезныхъ обществъ. Изъ двадцати слишкомъ членовъ-благотворительницъ есть одна искренне врующая въ цль и задачи общества, да и та какая-то невмняемая. Она носитъ прозвище: ‘Мерцающіе глазки’… У ней красивые, темные глаза, которые, когда она спокойна, ничмъ не взволнована, пребываютъ въ состояніи какой-то не то дремоты, не то истомы, — но стоитъ ей чмъ-нибудь обезпокоиться, или когда, напримръ, заговорятъ о польз нашего общества и станутъ хвалить другъ друга, — глаза ея начинаютъ мерцать, вспыхивать, а вся она длается такой скромной, робкой, какъ будто одна стыдится за всхъ. Я врю ей даже, люблю ее… Остальныя,— или ‘отставныя’ генеральши крохоборницы, не платящія булочникамъ, мясникамъ и портнихамъ и изъ кожи лзущія въ благотворительницы… на чужой счетъ, или скучающія барыньки, ищущія отдыха отъ очень важныхъ, сухихъ и скучныхъ мужей, или старшія ханжи — лицемрки.
— Да!— вздохнула Надежда Сергевна,— ты не пожалла густыхъ красокъ. Чего я никакъ не ожидала, у тебя оказывается злой языкъ, и ты язвишь больно… Но скажи, пожалуйста, ты-то зачмъ тамъ?
— Мн нужно!
Ольга медленно поднялась съ кушетки и принялась ходить взадъ и впередъ по пушистому ковру.
— Мн нужно!— повторила она, хмуря брови.— Я знаю, что во мнніи всхъ этихъ дамъ репутація моя считается… какъ бы сказать… ну, подмоченной. Начни я ихъ избгать, скройся, т. е. признай себя виновной, ну, тогда бда, заклюютъ, да такъ, что уже никогда нельзя будетъ показаться… Но я не признаю себя виновной и дразню ихъ… Я показываюсь всюду, смло смотрю всмъ въ глаза, благотворю…
Ольга легла на кушетку и приняла прежнюю позу, облокотясь на кушетку. Сестра съ удивленіемъ смотрла на нее. Въ ея поз, въ нахмуренныхъ бровяхъ и тяжеломъ мрачномъ взгляд, какимъ она смотрла впереди себя, было что-то жестокое, ршительное.
— Оля, Оля! Что съ тобою длается, ты на себя не похожа!— качая головой, произнесла Рыняева.
— Что со мною?— спросила Ольга, медленно поворачивая къ ней голову, — ничего особеннаго, кром того, что я охладла ко всему. Ахъ, Надя, Надя, какая пустота, представить не можешь!
— Но у тебя есть ребенокъ!— воскликнула Рыняева,— я давно хотла сказать: займись Лидочкой! Это и есть настоящее назначеніе женщины!
Ольга задумчиво провела рукою по лбу.
— У тебя, кажется, трое?— спросила она.
— Хороша! Даже не знаешь сколько. Да, трое.
— Что же ты съ ними длаешь… то есть какъ воспитываешь? Занимаешься, учишь?
— Теперь мн легче… Наши обстоятельства другія, у насъ бонна, очень впрочемъ скромная двушка, она больше занята съ Петей и Варей, а Надюшей занимаюсь я. Ей ужъ шестой годъ, мы начинаемъ учиться читать, писать… Недавно у ней появились наклонности къ музык и вотъ нужно будетъ начать учить…
— И все это происходитъ въ атмосфер, созданной трудолюбивымъ Петромъ Степанычемъ, — усмхнувшись замтила Ольга.
— Въ какой атмосфер? Я не понимаю!— нсколько обиженнымъ тономъ спросила Рыняева.
— Въ атмосфер семейнаго очага! Ты не сердись, Надя!.. Я не иронизирую!.. Только это не по мн!.. Ахъ! (Ольга взялась за голову). Но я понимаю, что это должно быть.
— Ну, вотъ видишь!— замтила Рыняева, — что же мшаетъ теб заняться…
— Повторяю, это не по мн,— Ольга взглянула на сестру мрачнымъ, тяжелымъ взглядомъ.
Въ сосдней комнат послышался быстрый топотъ ногъ. Въ комнату вбжала четырехлтняя двочка, худенькая, черненькая, вся въ завиткахъ. Лобъ у нея былъ слегка покатый, маленькіе острые глазки быстро перебгали съ одного предмета на другой, скользнули по фигур матери и съ выраженіемъ недоумнія остановились на Рыняевой. Двочка сдлала реверансъ послдней и слегка попятилась.
— Подойди поближе къ тет Над!— сказала мать.
Двочка подошла къ Рыняевой вторично, сдлала реверансъ и протянула руку. Надежда Сергевна пожала ей руку, какъ большой.
— Ну, теперь поди сюда!— сказала Ольга, и подвинулась, освободивъ мсто около себя, — садись, что скажешь?
Двочка сла на край кушетки, кокетливо подобравъ платьице, и молчала, продолжая во вс глаза смотрть на Рыняеву. Вдругъ она обими руками обхватила шею матери, пригнула ея голову и шепнула на ухо:
— Maman, отчего у ней нтъ брошки?
— Ахъ, какія глупости!— нахмурилась Ольга,— перестань! Скажи лучше, что вы длали съ мадамъ Леони?
— Nous avons…
— По-русски, по-русски…
— По-русски?— удивилась двочка, приподнявъ брови, — мы играли въ эту игру… знаешь… нужно придумать слово и потомъ…
Она замолчала и начала внимательно смотрть на Рыняеву.
— Point de dentelle!— прошептала она.
— Ну, ступай пожалуйста къ Леони и займитесь чмъ-нибудь!— сказала мать.
— А мы не подемъ кататься?
— Нтъ. Мн нездоровится. Скажи Леони, пускай погуляетъ съ тобою, только не долго.
Двочка соскочила съ кушетки, сдлала реверансъ Рыняевой и выбжала изъ комнаты.
— Ну, я пойду! Засидлась!— сказала Рыняева, вставая.
Въ дверь постучали и вслдъ затмъ показалась горничная.
— Г-нъ Нальхановъ!— объявила она.
Руки Надежды Сергевны, завязывавшія бантъ у шляпки, сильно дрогнули. Она оглянулась на сестру.
— Пусть подождетъ!— сказала Ольга.
Горничная вышла.
— Часто онъ бываетъ у тебя?— спросила Рыняева, въ третій разъ завязывая бантъ, и находя, что онъ все никакъ не удается.
— Да… бываетъ!— равнодушно, отвчала Ольга,— зачмъ приходитъ, — Богъ его знаетъ… Кажется, хочетъ начать ухаживать за мною. Чудакъ!
— Вотъ какъ!— замтила Рыняева, совершенно овладвъ собою.— Ну, а ты какъ къ нему относишься?
— Безразлично! Онъ уметъ болтать… иногда развлекаетъ. Рдко, впрочемъ!
— И держитъ себя порядочно?
— О, вполн!
— Онъ кажется пустоватъ?
— Ни боле ни мене, чмъ другіе. Нтъ, въ немъ есть что-то такое молодое… свжее…
— У него рзкія манеры.
— Ну, матушка!— протянула Ольга такимъ тономъ, какъ будто хотла сказать, что не нужно быть очень требовательнымъ по отношенію къ разнымъ ухаживателямъ.
— Прощай, — сказала Рыняева, протянувъ руку.
Ольга встала, он разцловались и Рыняева вышла въ гостиную. Спиною къ ней, заложивъ руки назадъ и держа въ нихъ шляпу у окна стоялъ Нальхановъ. Онъ обернулся на шаги и сдлалъ неловкое движеніе головой, какъ бы хотлъ поклониться, и раздумалъ, Рыняева, не взглянувъ даже на него, медленно прошла мимо.

XVIII.

Вечеромъ у Ольги долженъ былъ состояться журъ-фиксъ. Общество собиралось по обыкновенію самое разнообразное. Тутъ можно было увидть и какую-нибудь зазжую опереточную знаменитость рядомъ съ знаменитостью изъ міра бюрократіи, и журналиста, и богатаго купца-хлбника, и бднаго, доморощеннаго поэта, питавшагося колбасой и пивомъ и воспвавшаго лукулловскіе пиры съ ‘кубками благороднаго вина…’
Ольга принимала, всхъ и была одинаково любезно-равнодушна со всми. Вс знали за Ольгой эту манеру и она не стсняла никого: каждый изъ гостей чувствовалъ себя какъ дома. Люди приходили, болтали, пли, играли, ужинали и расходились, очень довольные проведеннымъ вечеромъ и мало озабоченные поведеніемъ хозяйки. Часто на этихъ вечерахъ устраивалось нчто врод маленькихъ концертовъ, тогда наплывъ гостей былъ громадный и среди послднихъ попадалось много такихъ, которые вовсе не знали хозяйки, равно какъ и хозяйка не знала ихъ: знакомые привозили своихъ знакомыхъ, которыхъ не успвали даже отрекомендовать…
Къ девяти часамъ начали собираться гости. Пріхали трое молодыхъ людей въ одинаковыхъ новомодныхъ сюртукахъ съ широчайшими лацканами и въ такихъ широкихъ панталонахъ, что въ нихъ могло помститься нсколько паръ какихъ угодно толстыхъ ногъ. Молодые люди были очень похожи другъ на друга, держались одинаково, какъ по команд, говорили одними голосами и Ольга постоянно перепутывала ихъ фамиліи. Затмъ явился Василій Тимофичъ — отставной генералъ — лысый, толстенькій старичекъ съ младенчески-розовыми щеками и наивнымъ взглядомъ голубыхъ ‘молочныхъ’ глазъ. Потомъ пришелъ одинъ прогорвшій атрепренеръ-жуиръ, содержавшій въ лучшія времена увеселительное заведеніе съ сомнительной репутаціей и оставшійся безъ опредленныхъ занятій. Съ жуиромъ пріхала примадонна его бывшей труппы, разжирвшая, толстая дама, говорившая басомъ и пвшая сопрано. Появилось двое адвокатовъ, дружившихъ съ Бардинымъ и не забывавшихъ навщать его жену, вмст съ ними въ гостиную вошла романистка, дама среднихъ лтъ, очень сухая, тонкая и некрасивая. Романистка считала себя обязанной не шокироваться никакимъ обществомъ и бывать везд ради ‘наблюденій’ и ‘темъ’. Она сидла всегда съ поджатыми губами, смотрла, прислушивалась и такимъ образомъ собирала ‘документы человчества’.
Ольга встрчала каждаго слегка улыбаясь и каждому находила сказать что-нибудь пріятное. Она была въ малиновомъ бархатномъ плать, сильно декольтированномъ и отдланномъ дорогими кружевами. Въ черныхъ волосахъ ея, взбитыхъ въ пышную прическу, сверкала маленькая брилліантовая діадема.
Молодые люди съ перепутанными фамиліями словно по команд подошли къ рук хозяйки и скромно удалились на задній планъ, Василій Тимофичъ тоже припалъ къ ручк, долго смаковалъ ея атласистую поверхность и отошелъ, восторженно поводя ‘молочными’ глазами.
Стали разносить чай. А гости все прибывали. То и дло слышались звонки и въ залу входили новыя лица. Пришелъ Нальхановъ. Онъ былъ красенъ и возбужденъ. Онъ только что вернулся изъ ресторана, гд обдалъ съ пріятелями и много выпилъ.
А, вотъ и вы, мой другъ!— привтствовала его Ольга, — садитесь сюда, поближе.
Нальхановъ тяжело услся въ кресло и пыхтя сталъ обводить общество красными, воспаленными глазами.
— Что съ вами? Вы какъ будто не въ дух?— заигрывающимъ тономъ спросила Ольга.
— Со мною? Ничего! А вы, знаете-ли, чертовски соблазнительны сегодня!
— Вы съ ума сошли!— воскликнула Ольга,— какой тонъ… Идите отъ меня прочь!
Она искоса взглянула на него и теперь только замтивъ, что онъ пьянъ, густо покраснла.
‘Какъ онъ сметъ являться въ такомъ вид, — подумала она, хмуря брови, — это нахальство! Его нужно проучить’.
И ей вдругъ показалось, что и вс остальные приходятъ въ ея домъ не ради ея, а просто въ какую-то гостиницу.
Нальхановъ развалился въ кресл и, вынувъ сигару, приготовился ея закуритъ.
‘Что мн длать?— думала Ольга, чувствуя, какъ сердце ея начинаетъ сжиматься и болть,— сказать ему: Нальхановъ, идите курить въ кабинетъ, онъ, такой пьяный, возбужденный, можетъ отвтить мн дерзостью! И нтъ никого, кто-бы могъ выручить меня’.
Она обвела гостей тоскливымъ, жалкимъ взглядомъ и остановилась на высокой, статной фигур антрепренера. ‘Вотъ, разв этотъ?’ — подумала она, встала и подошла къ нему.
Антрепренеръ предупредительно наклонилъ голову.
— Андрей Иванычъ, уведите пожалуйста Нальханова въ кабинетъ. Онъ пьянъ и собирается здсь курить, — сказала Ольга.
— О, съ большимъ удовольствіемъ!— воскликнулъ тотъ и устремился къ Нальханову.
Въ зал появилась Лида въ сопровожденіи мадамъ Леони. Француженка была одта не по лтамъ, въ свтлое платье съ большимъ вырзомъ въ груди и на спин, обнаружившимъ впалую грудь и костлявыя плечи съ желтой кожей.
Лида была въ коротенькомъ газовомъ платьиц, усянномъ блестками, обшитыми пышными воланами и напоминавшемъ платье балерины. Кудерьки ея черныхъ завитыхъ волосъ падали на покатый лобъ и даже на маленькіе, проворно перебгавшіе съ одного предмета на другой глазки.
Появленіе Лиды было встрчено общимъ восторгомъ. Двочка переходила отъ одного гостя къ другому, длала реверансъ и съ важностью подавала руку.
Одинъ изъ молодыхъ людей съ перепутанными фамиліями слъ къ роялю и началъ аккомпанировать толстой дам. Дама пла съ такимъ усердіемъ, что на вискахъ у ней налились жилы и на лбу выступили капли пота.
Начали разносить вино и фрукты. Общество оживилось. Каждый длалъ, что хотлъ, въ одномъ углу играли въ винтъ, въ другомъ двое адвокатовъ сидли за шахматами, сосредоточенно глядя на доску и пощипывая жидкія бородки.
Мадамъ Леони сла за рояль и заиграла модный вальсъ ‘Клико’.
— Et bien, allez!— крикнула она, повернувшись къ Лид, — allez, Lida, chantez, mon enfant, faites voir aux messieurs!
Двочка медленно сошла съ колней Василія Тимофича, подошла къ роялю и остановилась.
— Allez, allez n’ygez pas peur!— повторяла француженка, — voyons!
Но Лида ждала, когда наступитъ полнйшая тишина и сдлала бонн досадливый жестъ рукой. Мадамъ Леони, положивши руки на клавиши, замерла въ ожиданіи.
Двочка подняла руку и запла. Все общество слушало, затаивъ дыханіе, веселая псенка пришлась всмъ по вкусу. Мадамъ Леони съ горячностью подавала аккомпаниментъ.
Лида сдлала паузу, окинула взглядомъ присутствовавшихъ и густо покраснла, замтивъ всеобщее восхищеніе.
— Allons plus loins,— тихо сказала мадамъ Леони,— quel talent n’est ce pas?— обратилась она къ слушателямъ.
— Прелестно, прелестно!— воскликнулъ Василій Тимофичъ.
Лида запла:
Un p’tit verr’de Cliquot
C’est bien peu d’chose!
Ca fait voir aussitt
La vie en rose!..
Послднее она пропла такъ бравурно, съ такимъ огонькомъ поднявъ руку кверху и прищелкнувъ пальцами, что слушатели разразились громкими, долго не смолкавшими аплодисментами.
Лида сдлала глубокій реверансъ и граціозно попятилась отъ рояля, затмъ вынула изъ кармана платочекъ, кокетливо обмахнула имъ разгорвшееся лицо и присла на кончикъ стула.
— Прелесть, прелесть!— твердилъ Василій Тимофичъ.
— Oh, elle a du talent!— польщенная похвалами воспитанниц, красная, какъ цвтокъ, говорила мадамъ Леони.
— Несомннно. Большой талантъ! Лидочка, вашу ручку!— попросилъ генералъ.
Двочка подошла и опустила свою руку въ мягкую, влажную ладонь старика. Тотъ сжалъ руку и, долго держа, смотрлъ на маленькую пвицу ‘молочными’ глазами, въ которыхъ гд-то въ глубин зрачковъ постепенно разгорался огонекъ.
— Лида, поди ко мн, — позвала Ольга.
Двочка сдлала капризное движеніе плечами и нехотя, жеманясь, подошла.
— Теб спать пора! Попрощайся и ступай!— сказала Ольга, хмуря брови.
Какая-то тяжесть внутри давила ее. Тоска все увеличивалась.. Никогда ей не было такъ скверно, какъ сегодня.
— Мама, я не хочу спать, — заявила двочка, смотря на мать удивленными глазами.
— Ты должна слушаться меня и длать, что я теб приказываю!— рзко перебила Ольга,— изволь сейчасъ попрощаться съ гостями и идти спать.
Лида взглянула на мать. Въ глазахъ ея сверкнуло что-то злое и капризное. Затмъ ни слова не говоря, она бросилась къ мадамъ Леони, обвила ея шею руками и начала быстро съ жаромъ говорить.
Бонна взглянула на Ольгу, презрительно повела плечами и сказала что-то двочк. Та покорно пошла прощаться съ гостями.
‘Завтра-же прогоню эту старую развратницу!’ — думала Ольга.
Мадамъ Леони съ достоинствомъ прошла мимо нея, ведя за руку Лиду, у которой голова была опущена и слезы блестли на глазахъ.
Въ залу вошелъ молодой, блокурый человкъ, лтъ двадцати трехъ, двадцати пяти, одтый въ изящную модную пару, съ пенснэ на вздернутомъ, небольшомъ нос. Онъ прищурился на гостей близорукими, свтло-срыми глазами и, увидвъ Ольгу, въ перевалку подошелъ къ ней.
— Здравствуйте, Николай Флегонтовичъ, садись тутъ! Вы откуда?— спросила Ольга, съ какимъ-то любезнымъ выраженіемъ взглянувъ на гостя.
— Изъ театра!— отвчалъ тотъ.
— Такъ рано?
— Не дождался послдняго акта.
— Сейчасъ будемъ ужинать!— шепнула Ольга.
— Не мшаетъ!— также шепотомъ отвчалъ тотъ.
За ужиномъ гости еще больше оживились. Слышались смхъ, болтовня, затялись споры. Мужчины пили много вина. Ольга разговаривала съ Николаемъ Флегонтовичемъ и нсколько разъ, подъ вліяніемъ выпитаго вина, обмолвилась на ‘ты’. Но т, кто слышалъ, не удивились, вс знали, что Лалевъ, богатый купеческій сынокъ, ея покровитель, вс знали, что приходъ Лалева долженъ служить указаніемъ на то, что пора расходиться.
Когда Ольга, проводивъ послднимъ Василія Тимофича, вошла въ гостиную, Лалевъ, закинувъ голову на спинку кресла, дремалъ.
— Ты усталъ, Nicolas?— спросила Ольга, подсаживаясь и материнскимъ жестомъ беря его за подбородокъ, на которомъ чуть выступалъ нжный пушокъ будущей бороды.
— Н-да… признаться… спать хочется!— лниво отвчалъ тотъ.
— Ахъ ты мой бдненькій! Гд же ты сегодня былъ? Разскажи.
— За отчетомъ пришла?— спросилъ онъ.
— Непремнно! Ты знаешь, кто любитъ… а я тебя люблю. Кром того мы не видлись цлую недлю… Она засмялась и провела рукою по его волосамъ.
— Милый котикъ, что я у тебя хочу спросить. Исполнишь?
— Возможно, — исполню, — невозможно, — лучше по спрашивай.
— Конечно возможно! Разв я спрашиваю чего-нибудь такого, чего нельзя. Я — не ты…
— Ну, ладно… Ахъ, какъ хочется спать.
Онъ положилъ ей руку на плечо.
На минуту брови ея сдвинулись, но она тотчасъ разсмялась и, когда онъ раскрылъ ротъ, чтобы звнуть, закрыла ему ротъ рукою.
— Гамъ!— сдлалъ онъ видъ, будто хочетъ укусить.
Ольга также сдлала видъ, что испугалась, и отдернула руку.
— Ты меня испугалъ!— наивнымъ, дтскимъ тономъ, надувъ губки, сказала Ольга.
Лалевъ оживился и съ любопытствомъ, смшаннымъ со страстью, посмотрлъ на нее.
— Ты сегодня ухъ какая!— замтилъ онъ.
Она сдлала видъ, что не слышитъ, встала и прошлась по гостиной. Въ бархатномъ плать, красиво облегавшемъ ея стройную фигуру и длавшемъ ее выше, съ густымъ румянцемъ на щекахъ и сверкавшими черными глазами, она была соблазнительно хороша, какъ могутъ быть хороши женщины въ зрлую пору,— подъ тридцать лтъ.
Лалевъ налилъ въ стаканъ вина и выпилъ его залпомъ.
— Ольга! Сядь тутъ!— сказалъ онъ и протянулъ руку.
Она подошла, онъ обнялъ ея станъ и прильнулъ головой. Она стала гладить его волосы.
— Ты былъ умница? Былъ мальчикъ — пай… все время? Да?— спрашивала она.
— Да, но…
Онъ крпко сжалъ ея станъ, но она ловко освободилась изъ объятій, и грозя ему пальцемъ, сла на отоманку.
— Нтъ, нтъ, — говорила она, — безъ лишнихъ нжностей! Правда, мн очень нездоровится и я такъ разстроена…
— Чмъ ты разстроена, а?— спросилъ онъ, отодвигая отъ себя стаканъ съ виномъ.
— Такъ! Разныя домашнія дла.
— Домашнія дла? вотъ какъ, — а кстати, о чемъ ты хотла просить меня?
— Я раздумала!— отвчала она, опуская голову, — мн кажется ты не можешь, не захочешь исполнить мою просьбу.
— Не могу, или не хочу? Тебя не понять!
— Пожалуй то и другое!— медленно, какъ бы въ раздумьи отвчала Ольга, бросая изъ-подлобья вызывающіе взгляды на Лалева.
— Но въ чемъ-же дло?
— Мн нужно тысячу рублей!— чуть слышно произнесла Ольга.
— Гм! Почему же ты думаешь, что я не могъ-бы дать теб эту сумму? Капиталовъ не хватитъ, а?— спросилъ Лалевъ.
— Это такъ много… я не знаю…— наивнымъ тономъ продолжала Ольга.
— Хотлось-бы только знать, на что понадобилось теб столько?
— Я не могу сказать… потомъ… и даже очень скоро ты узнаешь, но теперь позволь мн держать въ секрет. Одно могу сказать: эти не на тряпки и не на мотовство!— серьезнымъ тономъ добавила Ольга.
— Хочешь кого-нибудь облагодтельствовать?
— Можетъ быть. Милый, позволь не говорить сегодня. Ты скоро узнаешь.
— Опять какая-нибудь фантазія?
— Ну, да, я такъ и знала! ты не можешь!
— Напрасно такъ думаешь!
— Тогда не хочешь!
— Это дло другое.
— Ужъ поздно!— сказала Ольга, взглянувъ на часы,— до свиданія, я иду спать.
Чтобы пройти въ будуаръ, она должна была идти мимо Лалева, онъ протянулъ руку и, схвативъ ее за платье, привлекъ къ себ.
— До свиданія, милый котикъ!— сказала она, цлуя его въ лобъ,— покойной ночи! Будь пай!
— Погоди!— сказалъ онъ, — отчего ты не хочешь посидть со мною.
— Ахъ какой! Я вдь сказала, что нездорова. Ты сомнваешься, — съ укоромъ покачала она головой.
— Не знаю, въ чемъ твое нездоровье?
— У меня нервы разбиты. Я готова и плакать, и смяться, и Богъ знаетъ что! Пусти, Nicolas, пусти пожалуйста!
— Ну, хорошо, я теб дамъ деньги, только не сегодня… У меня нтъ столько съ собою. Завтра пришлю съ артельщикомъ.
— Ботъ умница! Спасибо, милый (Ольга прильнула къ нему головой), а когда пришлешь?.. Мн нужно рано… къ двнадцати.
— Въ это время ты спишь.
— Я не буду спать… не буду… А лучше всего знаешь, если ты привезешь самъ. А?
— Нтъ, не могу, я занятъ!
— А вечеромъ прідешь?
— Пріду!
— Хорошо. Я буду ждать! Смотри-же не обмани!
— Куда же ты?
— Туда, къ себ?
— Ну, погоди же немного!
— Нтъ, нтъ, милый!— съ испугомъ проговорила Ольга, — Ахъ, какой ты право! Ну, потомъ, ну, котикъ будь умницей! Ступай домой, ступай, мой милый…
— Оля, нельзя же такъ. Что за свинство…
— Ну, я тебя прошу… Голубчикъ, дорогой!.. (Въ голос ея послышались слезы). Я умоляю тебя.
Лалевъ разжалъ руки, державшія ея станъ, она быстро поцловала его въ голову, и скользнула за тяжелое драпри будуара.
Лалевъ всталъ и, бормоча что-то подъ носъ, тяжелой походкой направился въ переднюю, гд его уже поджидала горничная съ шубой.
Войдя въ будуаръ, Ольга изъ предосторожности заперла за собою дверь. Лицо ея сразу измнило выраженіе: изъ веселаго сдлалось мрачнымъ.
Она подошла къ столику, налила стаканъ воды и выпила его залпомъ, затмъ сбросила съ себя платье, надла пеньюаръ и принялась ходить по комнат.
‘Комедія сыграна!’ думала она, ‘глупенькій мальчикъ пришлетъ тысячу рублей и тогда нужно будетъ сыграть еще одну комедію!.. Всю жизнь одн комедіи, всю жизнь ложь, притворство, ломанья. Ахъ, какъ надоло!’
Ольга остановилась у окна, подняла штору и стала смотрть во мракъ улицы. Окно будуара было вторымъ отъ угла и приходилось противъ Таврическаго сада, огромныя, запушенныя снгомъ деревья котораго черной массой выдлялись на фон зимней ночи.
Она стояла у темнаго окна, прислонясь головой къ косяку и крпко сцпивъ руки, смотрла во мракъ ночи.
Тоска сжимала ей сердце. Лицо ея было холодно, безстрастно, ни одинъ мускулъ не дрогнулъ на немъ, глаза сухи, но она дорого-бы дала за то, чтобы заплакать!
Время шло. Было далеко за полночь. Дв свчи, освщавшія будуаръ, сгорли до половины. Ольга сидла въ уголк дивана и, опустивъ голову, мрачно сдвинувъ брови, все думала свою тяжелую думу, Она припоминала цлый рядъ незамтныхъ, но чувствительныхъ оскорбленій, насмшливыхъ, косыхъ взглядовъ, ей припоминался тонъ оскорбительнаго недоумнія, съ какимъ ‘честныя’ женщины обращались къ ней въ обществ, припоминались то нахальные, то снисходительные взгляды мужчинъ, ихъ пошлыя заигрыванья, ихъ наглыя требованія…
‘Нтъ, такъ нельзя!’ — сказала себ Ольга, приподнимаясь съ дивана — ‘не слдуетъ падать духомъ. Да и о чемъ думать? Все вздоръ на свт! Старая истина! ‘ Она вышла изъ будуара, прошла черезъ гостиную въ столовую, гд все уже было прибрано и не оставалось слдовъ ужина и, подойдя къ буфету, достала изъ него бутылку вина.
Это было испытанное средство противъ тхъ припадковъ меланхоліи и упадка духа, которыми страдала Ольга, — оно давало забвеніе и сонъ, — чего-же боле!
Запершись въ будуар и прихлебывая изъ стакана, Ольга чувствовала, какъ давившая ее все время тяжесть постепенно спадаетъ, какъ проясняется и крпнетъ мысль и въ душ зарождается энергія.
Блестящимъ взглядомъ смотрла она впередъ и твердою рукою наливала вино въ стаканъ. Все, что мучило ее за нсколько минутъ передъ тмъ, постепенно исчезало и стушевывалось въ легкомъ туман опьяненія.
И какъ это было всегда раньше, такъ и теперь явилось знакомое Ольг ощущеніе. Это было ощущеніе того, какъ будто въ мозгъ забрался паукъ и принялся усердно ткать паутину. Одну за другою онъ покрылъ плотнымъ, непроницаемымъ слоемъ паутины вс клточки, вс мельчайшія извилины мозга и, когда, наконецъ, работа его была кончена и у Ольги не оставалось ни воспоминанія, ни думъ, ни воли, ни даже сознанія, тогда словно какая-то посторонняя сила подняла ее съ дивана и бросила это красивое, упругое тло, со спутанными, черными волосами на голов, съ безсмысленно-блаженной улыбкой на полураскрытыхъ, пышущихъ зноемъ губахъ, — на кровать…

XIX.

Павелъ Никитичъ Скромный,— секретарь общества ‘Корки хлба’, подъхалъ на собственной лошади, сытой вятк, къ дому генеральши Шутлыгиной на Кирочной, медленно вышелъ изъ саней, медленно и степенно поднялся на подъздъ и, привтливо кивнувъ швейцару, остановился передъ зеркаломъ, чтобы посмотрть все-ли на немъ въ порядк.
Павелъ Никитичъ вошелъ въ залу. Тамъ уже находилось нсколько членовъ-благотворительницъ. Дамы сидли вокругъ большого стола и вели оживленную бесду. Появленіе Павла Никитича привело всхъ въ пріятно-возбужденное состояніе, нкоторыя встали и устремились на встрчу, другія ласково закивали ему.
— Простите, mesdames!— заговорилъ Павелъ Никитичъ, ставши у края стола въ эффектную позу (онъ былъ во фрак и рубашк съ гофрированной грудью, на которую эффектно падали пушистые бакенбарды) — я немного опоздалъ. Меня задержали въ засданіи. Надюсь, повинную голову мечъ не счетъ!..
— Не надйтесь!— подхватила входившая въ залу изъ другихъ дверей хозяйка дома, — и знайте, что не всякая вина прощается!
Павелъ Никитичъ покорно склонилъ голову и взглядомъ исподлобья проводилъ генеральшу до ея предсдательскаго мста.
Генеральша Шутлыгина была высокая, полная женщина, лтъ 50-ти. Она носила по старинному букли, которыя къ ней шли и, отдавая дань современной мод, завила ихъ слегка спереди. Лицо ея не отличалось ни красотой, ни пріятностью, острый носъ и маленькіе яркіе глазки придавали ей видъ большой хищной птицы.
— Съ вашего позволеніи, mesdames, приступимъ къ занятіямъ?— спросилъ Павелъ Никитичъ, усаживаясь около предсдательницы, и раскрывая портфель, — разршаете, ваше превосходительство?
— Хотя мы не въ полномъ состав, — отвчала та, — но, я думаю, что можно… А, вотъ!..
Въ комнату медленно входила Ольга. Лицо ея было блдно. Она была вся въ черномъ, которое къ ней очень шло, что не безъ зависти тотчасъ-же было замчено всми.
— Вы сегодня опоздали, ma ch&egrave,re!— обратилась генеральша къ Ольг, но та молча взглянула на нее большими, темными глазами и должно быть таково было впечатлніе этого взгляда, что съ цлью смягчить это замчаніе, генеральша прибавила, улыбаясь, — противъ обыкновенія!..
Ольга пожала руки ближайшимъ, молча поклонилась тмъ, которыя сидли далеко, и сла на свое обычное мсто, рядомъ съ ‘мерцающими глазками’.
Эта маленькая, изящная, вся словно выточенная изъ слоновой кости дамочка была воплощенное волненіе. He успла Ольга ссть, какъ она закидала ее вопросами, стала показывать какія-то письма, телеграммы и говорила такъ громко, перебивая саму себя, захлебываясь и кипятясь, что предсдательница нсколько разъ строго посмотрла въ ея сторону.
Павелъ Никитичъ вынулъ бумаги и началъ читать протоколъ послдняго засданія. Онъ читалъ плавно, красиво, сочно, точно это былъ не сухой документъ, а интересный романъ. Затмъ слдовалъ отчетъ благотворительницъ. Предсдательница представила тридцать рублей, якобы собранные по подписк, но въ сущности внесенные ею самой, ‘мерцающіе глазки’ покраснвъ, положила на столъ синюю бумажку, остальныя члены благотворительницы кто три, кто два рубля.
Павелъ Никитичъ сложилъ пожертвованія, сосчиталъ и покачалъ головою.
— Мало, mesdames, мало,— сказалъ онъ, — нужды народа растутъ, а средства удовлетворенія (онъ небрежно помахалъ въ воздух кредитками) такъ ничтожны. Необходимо усилить рвеніе, привлечь новыхъ членовъ, заручиться содйствіемъ… гм… содйствіемъ…
Онъ взглянулъ въ сторону Ольги и, замтивъ, что та хочетъ что-то сказать, прервалъ рчь.
— Павелъ Никитичъ, тутъ нтъ еще моей лепты, — сказала Ольга, — потрудитесь получить!
И она бросила ему конвертъ.
Секретарь взялъ конвертъ и вынулъ оттуда десять сторублевыхъ бумажекъ.
— Это вы… собрали?— недоврчиво спросилъ онъ.
— Нтъ, — усмхнулась Ольга, — эти деньги мои. Я ихъ жертвую.
Павелъ Никитичъ обвелъ взглядомъ собраніе и сразу понялъ, что готовится буря. Лица благотворительницъ были нахмурены.
— Собраніе благоволитъ принять пожертвованіе госпожи Бардиной?— спросилъ Павелъ Никитичъ оффиціальнымъ тономъ и не поднимая глазъ съ конверта.
— Принять, прин…— воскликнула ‘мерцающіе глазки’ и вдругъ замолкла.
Генеральша Шутлыгина поднялась во весь свой величественный ростъ. Лицо ея было багрово, маленькіе, злые глазки метали искры.
— Я полагаю,— начала она,— что прежде, чмъ принимать это пожертвованіе, необходимо выслушать заключеніе комитета.
Вс молчали, подавленные грознымъ видомъ генеральши.
Серафима Николаевна измрила Ольгу уничтожающимъ взглядомъ. Та отвернулась.
— Покорнйше прошу членовъ комитета, — сказалъ Павелъ Никитичъ, склонивъ голову.
Ихъ было только трое: онъ самъ, генеральша и баронесса. Вс трое вышли въ сосднюю комнату и, не усплъ Павелъ Никитичъ хорошенько притворить дверь, генеральша, задыхаясь отъ негодованія, бросилась въ кресло, крича:
— Какое нахальство! Какая неслыханная дерзость!
— Ваше превосходительство, тамъ слышно,— предупредилъ осторожный Павелъ Никитичъ.
— Пускай, пускай слышитъ! Тмъ лучше! Мн все равно!— кричала генеральша, — пусть слышитъ эта ваша дрянь, выскочка, содержанка.
— Ваше превосходительство… Серафима Николаевна…— умолялъ Павелъ Никитичъ.
— Что вы ее защищаете! Вы готовы всхъ защищать… Разв это не дрянь! Какая у ней репутація? Откуда у ней эта тысяча? Это позорныя, ужасныя деньги!..
— Ваше превосходительство, позвольте замтить… всякое даяніе благо, — пробормоталъ Скромный.
— На доброе дло должны идти честныя деньги, а не… не какой-нибудь…
— Но она членъ нашего общества, ваше превосходительство,— заикнулся Павелъ Никитичъ.
— Членъ нашего общества!— накинулась на него генеральша,— членъ общества… Это вы… вы тогда убдили насъ… не знаю изъ какихъ цлей… убдили принять ее въ наше общество… О, вы умете говорить, когда вамъ это надо…
Все это начинало походитъ на сцену ревности. Баронесса Прейсницъ, глупая, чванная старуха, таращила свои желтые блки и какъ будто начинала понимать, въ чемъ дло.
Павелъ Никитичъ почувствовалъ, что пора положить конецъ этой сцен.
— Вы совершенно правы, ваше превосходительство, — мягкимъ, вкрадчивымъ голосомъ началъ онъ, расправляя бакенбарды,— исходя изъ евангельскаго положенія, что всякое даяніе благо, отъ кого-бы оно ни шло, я говорилъ въ пользу зачисленія этой барыни въ число членовъ нашего общества. Пожертвованіе-же въ тысячу рублей въ то время, когда всмъ намъ едва удалось собрать нсколько десятковъ, указываетъ на желаніе этой особы импонировать намъ, желаніе хвастнуть, что несогласно не только съ евангельскимъ ученіемъ, которое принято въ основу нашей дятельности, но вообще съ правилами общественныхъ приличій, почему, если угодно знать мое мнніе, я предлагаю: отклонить пожертвованіе.
— Отклонить, отдать, бросить ей эти деньги,— зашипла генеральша.
— Прекрасно, ваше превосходительство!— воскликнулъ Павелъ Никитичъ,— я совершенно съ вами согласенъ, но… чмъ мотивировать… (Онъ приложилъ пухлую руку съ брилліантовымъ колечкомъ на мизинц ко лбу). Ба! я нашелъ! Все будетъ сдлано по форм! Пожалуйте, ваше превосходительство!
Онъ пропустилъ обихъ дамъ впередъ, слъ на свое мсто, порылся для вида въ бумагахъ и, скромно откашлявшись, всталъ.
— Принимая во вниманіе,— началъ онъ тихимъ, ровнымъ голосомъ, — что общество ‘Корки хлба’ по самому своему названію и по значенію выработанной дятельности есть общество почти интимное, замкнутое, преслдующее не столько финансовыя цли, сколько идею объединенія лицъ, преданныхъ нравственному идеалу посильной помощи пострадавшимъ отъ неурожая — комитетъ, выслушавъ предложеніе госпожи Бардиной, постановилъ: пожертвованіе госпожи Бардиной въ вид тысячи рублей… отклонить и предложить госпож Бардиной направить это пожертвованіе въ существующій общій комитетъ… Потрудитесь получить.
Онъ съ поклономъ подалъ Ольг ея конвертъ.
— Отклонить? Какъ это? Почему?.. Но почему, объясните мн ради Бога, — зашептала блдная отъ волненія ‘мерцающіе глазки’.
Ольга сидла молча, съ красными пятнами на щекахъ, тяжело переводя дыханіе. Ничмъ не вызванная месть генеральши была особенно страшна тмъ, что деньги ея при всхъ были признаны не честными, не чистыми и саму ее выталкивали изъ общества. Ей хотлось сказать что нибудь рзкое, грубое, разгромить лицемріе и ханжество этихъ дамъ, но она не находила словъ.
— Комитетъ предлагаетъ обсудить еще одинъ вопросъ…— послышался ей голосъ Павла Никитича.
Она сдлала надъ собою неимоврное усиліе, словно борясь съ гипнотическимъ сномъ, встала и, проходя мимо Скромнаго, сказала:
— Прошу вычеркнуть меня изъ членовъ!
‘Мерцающіе глазки’ тоже вскочила и, какъ дитя, бросилась за нею.
— Ольга Сергевна, куда вы? Ахъ, зачмъ, зачмъ!
Она обернулась и посмотрла на нее большими, темными глазами.
— Намъ не по дорог! И скрылась за дверью.
У подъзда ее поджидала каретка. Она сла, положила локти на колни и обими руками взялась за голову. Каретка быстро покатилась. Мелькали вывски, морды лошадей, сновали пшеходы, — Ольга ничего не видла, кром краснаго хохлатаго коврика, въ который упирались ея ноги. На этомъ коврик какъ бы вырисовывались узоры, расплывались все больше и больше и сливались въ пеструю картину ея жизни. Вотъ мирная, едва двигающая свои воды Карповка, ихъ дача, мать, сестры, братъ, Сократъ Иванычъ, гигантскія качели… Какъ это было давно, давно!.. Вотъ Бардинъ, жизнь въ его дом, хлопоты матери, волненія Вры… Вра, чистая душа!.. Свадьба, поздка за границу… роды въ чужомъ дом… потомъ любовники, любовники безъ конца, одинъ другого гаже, пошле!.. О, нтъ, нтъ! Такого конца не надо!.. Нужно умть во-время остановиться, прекратить все разомъ, а тамъ… Что будетъ тамъ? Кому извстно? Вроятно ничего, но зато кончится здсь, и, это самое, главное…
Каретка остановилась у крыльца ея дома. Она вышла спокойная, гордая, величественная, какъ всегда, кивнула на льстивый поклонъ, швейцара и, войдя въ переднюю, заглянула въ комнату дочери.
Мадамъ Леони и Лида сидли близко прижавшись другъ къ дружк. Увидя мать, двочка смутилась, вскочила со стула и остановилась въ виноватой поз.
— Черезъ часъ вы отвезете ребенка къ моей сестр съ письмомъ, которое я вамъ дамъ!— сказала Ольга француженк.
— Tiens! Pourquoi a?— удивилась та.
— Это мое распоряженіе!— холодно отвчала Ольга, удаляясь.
Она вошла въ маленькій, уютный кабинетикъ, сла къ столу, написала нсколько писемъ, подрядъ одно за другимъ, въ томъ числ къ Надежд Сергевн, вложила ихъ въ конверты, въ отдльный конвертъ положила тысячу рублей, надписала ‘для сестры Вры’, и позвонивъ горничную Полю велла часть писемъ опустить въ ящикъ, а предназначенныя сестрамъ отвезти къ Надежд Сергевн. Покончивъ съ письмами и отпустивъ горничную, Ольга прошлась по всмъ комнатамъ, внимательно осматривая мебель, ковры, портьеры, каждую мелочь роскошной обстановки, какъ это длаютъ обкновенно люди, собирающіеся въ дальнюю поздку. Затмъ зашла въ комнату дочери и приказала ей одваться.
Ольга, нахмуривъ брови, молча наблюдала ребенка. Дочь была очень похожа на отца, наслдовала даже отъ него манеры кривляться. Ольг горько было сознаться что она не любила дочери, передъ нею всегда вставалъ живой портретъ ненавистнаго ей человка да еще въ такомъ уродливомъ воспроизведеніи ребенка.
Туалетъ Лиды былъ оконченъ. Двочка надла шубку, отороченную нжнымъ, блымъ мхомъ, мховую шапочку-конфедератку и, прощаясь съ матерью, спросила:
— А ты прідешь за мною?
— Да, пріду!— отвчала Ольга.
— Тамъ будетъ весело? Будутъ гости?
— Да.
— А кто эта дама, къ которой я ду.
— Это твоя тетка.
— Тетка? Я ее не знаю. Это которая приходила? Въ черномъ плать?
— Да, тетя Надя!
— Ну, ужъ!— надула губки Лида, — я думаю тамъ невесело будетъ.
— А вотъ пойдешь, и увидишь! Мадамъ Леони готова?
— Moi j’suis prte!— отозвалась француженка изъ передней.
— Прекрасно! Позжайте.
Она сама заперла за ними дверь, потомъ прошла въ кабинетъ и остановилась на середин комнаты.
Что она хотла сдлать? Да, достать Евангеліе и отъискать то мсто, гд говорится, что не нужно длать насиліе надъ собою, а нужно терпть и жить, какъ живется. Но точно-ли это говорится тамъ. Не спутала-ли она! Она такъ мало знаетъ Евангеліе, такъ плохо помнитъ его…
Она взяла изъ шкафа книгу въ малиновомъ бархатномъ переплет, развернула и прочла: ‘И если глазъ твой соблазняетъ тебя — вырви его!’
Нтъ, не то! Она стала перелистывать книгу. Печатныя строки мелькали передъ ея глазами, но она не вчитывалась въ нихъ и ничего не понимала. Мысль ея упорно была занята однимъ.
Бронзовые часы на камин издали сухой трескъ, что означало четверть. Она взглянула на циферблатъ. ‘Черезъ пять минутъ они будутъ у сестры’, мелькнуло у ней мысль, и въ то же время точно что подтолкнуло ее, она встала, прошла въ уборную и, взявши съ туалета стклянку съ безцвтной жидкостью, которой было до половины, вылила все въ стаканъ.
Потомъ зажмурившись, она поднесла стаканъ ко рту.
‘Разъ, два, три!’ мысленно сказала она себ и при послднемъ слов залпомъ выпила содержимое стакана. У ней вдругъ закружилась голова, до того ей стало страшно. О, что бы она дала теперь, чтобы не было того, что произошло минутою раньше, но было поздно. Сладковатая, жгучая жидкость обожгла ей глотку, горло и Ольга чувствовала, какъ нестерпимое жженіе распространяется все дальше и дальше, захватывая дыханіе.
Она бросилась къ графину съ водой, налила полный стаканъ, выпила сразу, но жженіе какъ будто только усилилось. Она оглянулась безпомощно. На порог комнаты стояла Поля съ блднымъ, перекошеннымъ отъ страха лицомъ.
— Барыня, барыня!— воскликнула она, всплеснувъ руками.
Въ передней раздался звонокъ. Поля побжала отворить и вернулась съ карточкой, на которой стояло ‘Ирина Васильевна Меньшицкая’.
— Он спрашиваютъ, могутъ-ли видть васъ?— сказала Поля.
— Нтъ, нтъ!— задыхаясь отвчала Ольга, — скажите, что меня нтъ дома.
‘Милая, нжная ‘мерцающіе глазки’! Она пришла ее утшить. Но теперь уже поздно.
Вернувшаяся изъ передней Поля застала барыню смертельно блдною, сидвшею на диван.
— Ахъ, барыня, барыня, что вы сдлали!— восклицала Поля, ухаживая за Ольгой, — разв можно… разв такъ можно!.. Сейчасъ сестрица прідутъ… Он-то какъ переполошились, Господи Боже мой. И она заплакала.
Ольга слушала, автоматично устремивъ глаза въ пространство. дкая, жгучая боль пронизывала ея горвшія, какъ въ огн, внутренности. Вдругъ она широко открыла ротъ, какъ будто стараясь захватить больше воздуха, вскрикнула и упала навзничъ на диванъ.
Затмъ все въ ея глазахъ перемшалось, все перепуталось въ какомъ-то хаос. Зачмъ-то появился швейцаръ съ испуганнымъ лицомъ, потомъ, какъ въ туман, промелькнулъ какой-то господинъ и Ольга запомнила только его смуглое лицо и блоснжныя манжеты, потомъ явился другой господинъ, въ ихъ рукахъ Ольга видла какіе-то инструменты, мелькомъ увидла возню нсколькихъ человкъ, сбитыхъ въ кучу около нея, поднимавшихъ руки, толкавшихъ другъ друга, что-то лившихъ, что-то совавшихъ ей въ ротъ.
Въ кучк незнакомыхъ лицъ мелькнуло испуганное лицо сестры, потомъ матери и, кажется, Сократа Иваныча. Вся отдавшись невыносимымъ мукамъ, Ольга не могла разглядть никого… Въ ея закрытыхъ отъ изнеможенія глазахъ съ необыкновенной быстротой вращался какой-то большой, огненный шаръ, принимавшій по временамъ оттнки всхъ цвтовъ радуги…
Такъ прошла остальная часть дня, прошла ночь и къ утру Ольг стало какъ будто лучше. Она успокоилась, не кричала, могла дышать. Но въ полдень страшный пароксизмъ лихорадки потрясъ все тло, температура быстро поднялась и Ольга впала въ безпамятное состояніе. Врачъ объявилъ не отходившей отъ сестры Надежд Сергевн, что надежда на выздоровленіе потеряна. Посл тщательной промывки желудка въ немъ все-таки должно быть осталась частичка яда, которымъ отравилась Ольга, и эта частичка вошла въ кровь.
Ольга впала въ состояніе сонливости. Десны ея опухли и посинли, дыханіе сдлалось зловоннымъ. Ольга хваталась за грудь, рвала на себ кофту, рубашку.
Это прекрасное тло съ упругими мускулами и эластической кожей, выхоленное для плотской жизни и тлесныхъ наслажденій, съ. каждымъ часомъ разрушалось, сгнивало за-живо.
Ольга уже не могла говорить, глухіе стоны, съ хриплымъ, тяжелымъ дыханіемъ вылетали изъ ея высоко поднятой груди.
На третьи сутки она умерла.
Бардинъ явился на похороны, такъ какъ считалъ это необходимымъ съ точки зрнія общественной морали. Онъ халъ сзади дрогъ въ карет, въ церкви и на кладбищ держался особнякомъ и только что опустили гробъ въ могилу, — ухалъ.
Впереди похоронной колесницы, съ иконою въ рукахъ шелъ Сократъ Иванычъ. Холодный втеръ разввалъ густыя космы его волосъ и заворачивалъ полы потертаго, ватнаго пальто, но старикъ смло подвигался впередъ и дошелъ до самаго кладбища. Онъ былъ страшно огорченъ смертью Ольги. Не такую судьбу пророчилъ онъ своей красавиц Ол…

XX.

Петръ Степанычъ, назначенный членомъ ревизіонной коммисіи, получилъ казенную квартиру. Онъ шелъ прекрасно по служб. Два, три его финансовыхъ проекта были приняты къ руководству и его прочили на солидный, отвтственный постъ.
Наружно онъ не измнился нисколько, остался такимъ-же спокойнымъ, дловитымъ человкомъ, какимъ былъ всегда, въ его личной домашней жизни остались т же привычки и вкусц. По прежнему, аккуратно въ десять часовъ онъ отправлялся на службу, сидлъ тамъ до пяти, иногда до шести часовъ и приносилъ еще работы на вечеръ. Только работа эта была не та черная, которою онъ занимался раньше, а сложне и интересне. Иногда онъ узжалъ по вечерамъ на засданіе коммисіи, иногда члены собирались у него въ кабинет.
Но когда онъ работалъ одинъ, то любилъ расположиться совсмъ по домашнему и по прежнему облекался въ старое пальто. И Надежда Сергевна не возмущалась боле.
Въ январ Петръ Степанычъ перехалъ на новую квартиру и на семейномъ совт съ женою и Олимпіадою Петровной, которая совершенно примирилась съ зятемъ, въ ознаменованіе чего и поселилась у него, ршили отпраздновать новоселье въ кружк самыхъ близкихъ знакомыхъ. Былъ назначенъ день, составленъ маленькій списокъ и разосланы приглашенія.
Въ этотъ день Петръ Степанычъ почему-то чувствовалъ себя настроеннымъ элегически. Онъ не пошелъ на службу и все утро, пока въ другихъ комнатахъ работали обойщики, устанавливая только-что купленную мебель и вшая драпри, — просидлъ въ кабинет.
Если бы въ это время въ кабинет присутствовалъ посторонній человкъ, то онъ съ удивленіемъ могъ-бы наблюдать, какъ Петръ Степанычъ съ задумчивымъ выраженіемъ лица рылся въ ящикахъ письменнаго стола, вынимая пачки старыхъ, съ пожелтвшими углами писемъ и перечитывалъ ихъ по-долгу, иногда задумываясь надъ нкоторыми.
Въ этихъ письмахъ проходила вся его семилтняя супружеская жизнь. Вотъ отвтъ брата, въ которомъ этотъ скептическій, желчный человкъ слегка иронизируетъ по поводу торжественнаго тона Петра Степаныча и заканчиваетъ свое посланіе: ‘а впрочемъ, дай Богъ совтъ да любовь’. Вотъ короткія, дловыя письма жены, полученныя во время командировки. Тутъ вся ихъ тревожная, семейная жизнь съ описаніями дтскихъ проказъ, недуговъ, съ просьбами о посылк денегъ, порою цлые отчеты въ израсходованныхъ суммахъ. Перевязанная отдльно пачка, — это письма Вры, которыя Петръ Степанычъ любовно сохраняетъ въ самомъ дальнемъ, самомъ сокровенномъ уголк. Сколько тутъ надежды, стремленій, упованій и ни одного слова жалобы, ни одного намека на упадокъ духа! Вотъ, наконецъ, послднее, роковое письмо Ольги написанное Надежд Сергевн и переданное послдней мужу. Какое мрачное, полное холоднаго отчаянія письмо.
Съ тяжелымъ чувствомъ Петръ Степанычъ хочетъ отложить письмо въ сторону и невольно начинаетъ его перечитывать.
‘Любезная сестра’ — пишетъ Ольга,— ‘въ то время, когда ты получишь это письмо, меня по всей вроятности, не будетъ въ живыхъ. Я не знаю, какъ скоро дйствуетъ сулема, которою я отравилась, но думаю, что часа достаточно. Не вини меня за этотъ не христіанскій поступокъ, — мн больше ничего не оставалось, жить такъ, какъ я жила до сихъ поръ,— я не могу. Передо мной точно раскрылась какая завса, все освтилось для меня въ такомъ скучномъ, скверномъ свт и въ тоже время я увидала, что дальше идти некуда. Мои послднія минуты были отравлены скандаломъ въ нашемъ обществ, — о которомъ ты, вроятно услышишь, но не подумай что только изъ-за этого я ршилась покончить съ собою. Нтъ, это мелочь, которую я могла-бы перенести, но вмст съ тмъ это была та капля, которая переполнила чашу. Дальше идти некуда, вотъ что страшне всего, а тянуть одну канитель противно и скучно. Воспитывать свою дочь я не могу, какая цль, какой смыслъ моего существованія? Я прошу тебя, милая сестра, исполни мою послднюю просьбу: возьми Лиду и попробуй сдлать изъ нея что-нибудь. Если теб это не удастся, — отошли ее къ отцу, но не раньше когда испробуешь вс средства исправленія и убдишься, что ничто не въ состояніи помочь. Послднее пугаетъ меня, это единственное, что заставляетъ колебаться въ принятомъ ршеніи и задумываться о прав на свою жизнь. Затмъ ничто больше не удерживаетъ меня, даже страхъ мученій и думы о томъ, что будетъ тамъ. Кого огорчитъ моя смерть? Можетъ быть тебя, да Вру. Меньше всего будутъ жалть люди, которые меня любили, вдь они любили не меня, а мое тло. Тысячу рублей, которые ты получишь съ этимъ письмомъ, — пошли Вр, пусть она распорядится съ ними по своему. Затмъ — прощай! Цлую тебя крпко, крпко… Помолись за меня! Твоя Ольга’.
Петръ Степанычъ дочиталъ письмо до конца и, вставши съ кресла, началъ медленно ходить по комнат.
Онъ думалъ о трагической смерти, припоминалъ ее двушкой веселой, милой съ горячимъ, необузданнымъ характеромъ. Онъ думалъ о систем воспитанія, которую необходимо выработать для Лиды, живущей у нихъ въ дом. Это живой, рано увлекающійся ребенокъ, притомъ сильно испорченный, съ нею нужно быть особенно осторожнымъ. Нужно спасти бдную двочку, перевоспитать ее не ради Ольги, а для человчества вообще…
Посл обда Петръ Степанычъ снова ушелъ въ кабинетъ. По старому обыкновенію въ этотъ часъ туда допускались дти. Они вбжали гурьбою, — самая маленькая, Вра, впереди. Петръ Степанычъ слъ на диванъ, собралъ всхъ вокругъ, началъ болтать, показывать картинки. Лида стояла всторон, смотря изъ-подлобья. Петръ Степанычъ подозвалъ ее, посадилъ около себя, началъ гладить по голов. Лицо двочки прояснилось и она скоро приняла участіе въ общей болтовн.
Между тмъ въ другихъ комнатахъ все еще продолжалась уборка. Обойщики стучали молотками. Олимпіада Петровна въ черномъ, шелковомъ плать, съ достоинствомъ римской матроны, ходила по комнатамъ, длая указанія рабочимъ. Теперь, когда Петръ Степанычъ пошелъ въ гору, она не только примирилась съ нимъ, но даже начала его уважать. Въ обращеніи съ нимъ у ней выработался покорно-добродушный тонъ любящей тещи. Съ Надеждой Сергевной она обращалась покровительственно, со всми остальными — свысока.
Услышавъ шаги Петра Степаныча, она набросилась на одного обойщика, задвшаго карнизомъ латанію.
— Что ты, голубчикъ, не видишь разв!— кричала она, — вдь ты могъ сломать стебли!.. Какъ-же это ты такъ неосторожно?
Петръ Степанычъ молча, слегка улыбнувшись, прошелъ мимо. Онъ зналъ уже за тещей манеру показывать при всякомъ удобномъ случа, что она блюдетъ его интересы. Никто столько не споритъ съ мясниками, лавочниками, съ дворниками, какъ Олимпіада Петровна. Въ сущности споры эти были до крайности безтолковые и ни къ чему не вели, но Петръ Степанычъ разъ навсегда ршился покориться участи зятя, живущаго въ одномъ дом съ тещей, и не вмшивался съ распоряженіями. Онъ только разъ попросилъ тещу не касаться воспитанія дтей и сказалъ это такимъ внушительнымъ тономъ, что Олимпіад Петровн ничего не оставалось, какъ покориться.
Быстро наступилъ вечеръ. Петръ Степанычъ опять сидлъ въ своемъ кабинет у ярко топившагося камина, но на этотъ разъ не одинъ — подл стояла Надежда Сергевна. Она была уже одта къ пріему гостей и темное платье чрезвычайно шло къ ея стройной, носившей оттнокъ величаваго спокойствія фигур.
Петръ Степанычъ задумчиво смотрлъ на огонь камина и не слышалъ послднихъ словъ жены.
— Что же ты не отвчаешь?— спросила Надежда Сергевна.
— Что?— очнулся Петръ Степанычъ, о чемъ ты спрашивала,— извини, не разслышалъ.
— Я спросила не знаешь-ли на комъ женился Бардинъ.
— Вотъ ужъ, матушка, хоть убей не помню. Купеческая дочь какая-то.
— Ну, да, я такъ и думала.
— Почемъ?
— Да это та самая, въ которую онъ былъ влюбленъ… Гилюкова, — отвчала она, а ты о чемъ думалъ?
— Я?
Петръ Степанычъ поднялъ голову, взглянулъ на жену и привлекши ее за талію, поцловалъ въ лобъ.
— Я думалъ объ этихъ семи годахъ, которыя мы прожили вмст. Дай Господи, чтобы и дальше все было такъ… хорошо, тихо!— сказалъ онъ.
Она ничего не отвчала, задумчиво устремивъ глаза на огонь камина, который, разгораясь, охватывалъ длинными язычками охапку поставленныхъ стоймя березовыхъ полньевъ. Ей представлялось какъ эти полнья составляли часть дерева, росшаго на вол въ лсу и вотъ пришли дровоски, спилили дерево, распилили его на части и продали на дрова.
— Что же ты молчишь? Разв недовольна чмъ-нибудь?— спросилъ Петръ Степанычъ, заглядывая въ глаза жены.
На минуту ея взглядъ остановился на немъ. Онъ былъ все такой-же, — спокойный, здоровый, нсколько пополнвшій. Морщины, и значительно увеличившаяся лысина очень мало состарили его. Догадывался-ли онъ объ ея исторіи съ Нальхановымъ, или нтъ? Трудно было ршить.
— Ты можетъ быть устала, захлопоталась? Совсмъ напрасно, все устроится безъ тебя!
Взглядъ ея скользнулъ по кабинету. Да, онъ правъ. По крайней мр въ этой комнат все устроилось безъ малйшаго содйствія съ ея стороны. Петръ Степанычъ самъ поставилъ, придлалъ, вколотилъ каждую мелочь, каждый гвоздь, самъ устроилъ эту чиновническую лабораторію. Мебель здсь была тяжелая, массивная, изъ темнаго дуба, обитая темнозеленымъ сафьяномъ, громадный письменный столъ безъ всякихъ излишнихъ украшеній, съ темной бронзовой чернильницей, въ вид львиной головы, занимавшій всю стну, представлялъ изъ себя подобіе нкотораго саркофага, затмъ тянулись дубовый шкафъ, за стекломъ котораго при вспыхивавшемъ огн камина сверкали позолотой корешки толстыхъ книгъ, — цлаго свода докладовъ, проектовъ, циркуляровъ, и полка съ картонами, снабженными каждая особымъ четко написаннымъ текстомъ. Висвшіе въ простнкахъ огромные поясные портреты Надежды Сергевны и дтей, бронзовые часы и дв изящныя вазы на мраморной каминной доск были единственными предметами, нсколько смягчавшими суровую обстановку кабинета.
— Что-же ты ничего не отвчаешь, голубка моя?
— Я не знаю, что теб отвтить! Конечно, дай Богъ!— сказала Надежда Сергевна.
Легкая тнь пробжала по лицу Петра Степаныча. ‘Нтъ, нтъ, все это не то! Все-таки она меня не понимаетъ и не пойметъ никогда’,— мелькнула у него мысль.
— Кажется ты меня не совсмъ поняла,— началъ онъ, беря въ свою руку холодную руку жены и слегка поглаживая ее,— я сказалъ вовсе не въ томъ смысл, чтобы намъ было хорошо! Содрани Богъ, это было-бы слишкомъ ничтожно… Я никогда не придавалъ особеннаго значенія личному благополучію, — никогда, — ты это знаешь. Вернись я къ прежней своей обстановк, даже къ той, которая у меня была, когда я жилъ въ меблированной комнат на Гороховой,— мн ршительно все равно. Это мое огромное преимущество передъ другими…
Она все смотрла на огонь камина. Вс полнья были охвачены яркимъ пламенемъ и, сгорая, издавали трескъ, выкидывая на мдную обшивку паркета мелкія искорки. И вдругъ въ ея голов создалось странное сближеніе между этимъ росшимъ на свобод деревомъ и собою. И ей, какъ этому дереву, хотлось простора, воздуха, свта, какъ корнямъ дерева хотлось упиваться влагою земли, такъ и ей хотлось любви и ласки, хотлось хоть немного пожить сердцемъ, и ничего этого не было. Безъ любви вышла она замужъ за человка холоднаго, сухого, преданнаго до фанатизма иде чиновничества, безъ любви прожила лучшіе годы и горитъ теперь жертвой, семейнаго очага.
— Но возврата къ прежнему нтъ,— продолжалъ Петръ Степанычъ, все еще гладя руку жены,— прошлое пережито и не вернется. И я очень радъ. Я радъ не тому, что пользуюсь благосостояніемъ, но тому, что обезпеченъ съ женою и дтьми, что не долженъ быть чернорабочимъ. Есть и между чернорабочими люди, которые могутъ приносить пользу государству, но положеніе ихъ мелко, такъ ничтожно, что никто ни разу не выслушаетъ, не пойметъ ихъ. Случай выдвинулъ меня изъ ничтожества, къ которому, я чувствую, не возвращусь никогда, но отъ меня зависитъ быть на высот своего положенія. И я буду. Мысль, что я могу длать теперь то, о чемъ едва осмливался мечтать, поддержитъ меня? А ты, моя врная подруга, облегчишь мой трудный путь? Не правда-ли?
Онъ заглянулъ ей въ глаза, ожидая въ нихъ увидть подтвержденіе своего вопроса, но глаза ея были по прежнему безучастно и задумчиво устремлены на огонь камина.
— У каждаго человка непремнно должна быть какая-нибудь цль жизни, — началъ онъ, — мн пришло это въ голову сегодня, утромъ, когда я перечитывалъ письмо несчастной Ольги,— у ней не было никакой цли. Она истрачивала жизнь, какъ истрачиваетъ мотъ доставшееся ему наслдство и незамтно подошла къ банкротству. Ничто, не могло спасти ее отъ скуки и, какъ послдствіе — самоубійство. Но я пустился въ философію, — съ улыбкою заключилъ Петръ Степанычъ, — не знаю отчего это у меня сегодня такое настроеніе. Все хочется подводить итоги. Можетъ быть потому, что начинаю, все-таки, новую жизнь. Не правда-ли?
Она перевела взглядъ на мужа и тихо отвтила:
— Да, конечно!
Въ ней самой начиналась новая жизнь. Она замтила это мсяца четыре тому назадъ, а въ эту минуту почувствовала сильный толчокъ въ бокъ, заставившій ее вздрогнуть и поблднть.
Вотъ ея участь. Быть врной мужу, супружескому долгу, вчно раздлять свои права между мужемъ и нарождающимися дтьми и удвоивать, утроивать, удесятерять обязанности по отношенію къ семь. Она снова перевела взглядъ на огонь. Каминъ догоралъ. Истлвшія полнья разсыпались на кучу золотистыхъ угольевъ, подернутыхъ сверху блымъ налетомъ пепла. Пріятное тепло, тепло семейнаго очага распространялось по кабинету, придавало ему уютный видъ, смягчало его дловую обстановку.
Разнженный тепломъ и близостью жены, Петръ Степанычъ переслъ на диванъ, обнялъ Надежду Сергевну и началъ цловать.
И она покорно отвчала ему.

К. Баранцевичъ.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 1—7, 1893

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека