При окончании зимы, на страстной неделе, молодой граф Арман обедал в гостях, и не могши дождаться своей кареты, решился отправиться домой пешком. Когда он шел по улице Б*, вдруг полившийся дождь заставил его вбежать в церковь. Монахини за решеткою пели вечерню. Через четверть часа граф, вставши с места, хотел выйти, после короткого молчания раздалось по церкви восхитительное пение, голос, выходивший из-за решетки на хорах, был так приятен, что граф опять сел и захотел дослушать. Невидимая особа пела с совершенным искусством. Хотя Арман был напитан правилами новой философии, однако небесный голос, доходивший до сердца, производил в нем сладкие впечатления, и придавал окружающим предметам трогающую, торжественную наружность. Так драгоценная амбра, смешанная с другими веществами благоухающими, дает приятный запах. Арман, наслаждаясь ангельским пением, с чувством благоговения смотрел на черные покрывала, на жертвенниках лежащие, смотрел на гробницу, у которой признательное благочестие, простершись перед распятием в безмолвии размышляет о таинстве искупления… смотрит с робостью на символические светильники, погашаемые по пропетии каждого стиха… Все напоминало о жертве, о благодеянии, о любви неизреченной, все изображало задумчивость, печаль, благодарность. Голос умолк, светильники угасли, едва можно было видеть святой гроб, слабо освещаемый лампадою, завешенною черным флером… Арман предается глубокому размышлению. Подходит монахиня, собирающая подаяние, граф опамятывается, кладет деньги и спрашивает, не монастырская ли послушница пела так искусно? — ‘Нет, сударь отвечает монахиня — это девица Эрмина Вельмар’. — Как дочь маркизы Вельмар, которая живет недалеко отсюда? — ‘Точно’. — Сколько ей лет? — ‘Девятнадцать’. — Следственно, она в монастыре воспитывается? — Нет, маркиза и дочь ее каждый год проводят с нами всю страстную неделю’. Разговор кончился. Арман, по действию оставшегося впечатления столь необыкновенного, не осмелился спросить, какова собою Эрмина, вздохнул, встал и вышел. В тот же вечер ему случилось ужинать у баронессы Урзель, богатой вдовы, сорокалетней кокетки, тщеславной, легкомысленной и любящей злословие. У нее было две дочери, из которых старшую сильно хотелось ей выдать за Армана. Англая — это имя ее — имела наружность не совсем правильную, в восемнадцать лет от роду, уже цвет лица ее поблек от румян, танцевания, жеманства, и лишился свежести, приличной ее возрасту, несмотря на то, мужчины хвалили ее физиономию: живые глаза, красивые волосы, тонкий стан, искусство наряжаться, знание света, принужденная чувствительность, натянутая ловкость, желание нравиться… благодаря сим причинам, Аглая прослыла умницей и красавицей. Она в самом деле не имела никаких познаний, ни дарований, кроме того, что отличалась танцеванием, — однако показывали рисунки будто бы ее работы, совсем не имела голоса — несмотря на то, пела очень приятно с своим учителем, который умел закрывать недостатки ученицы. Ее любили слушать играющую на клавесине, потому что обыкновенно два или три искусные музыканта помогали ей своими инструментами. Это служит доказательством, что с хитрыми уловками, с притворством, с деньгами, легко можно пропустить о себе молву, какую угодно. Есть много славных людей, которые, потеряв имение, непременно лишились бы своей знаменитости. Такие люди не приобретают таланты, но только занимают. Тому более ничего и не надобно, кто хочет блистать в круге ласкателей.
Арман не был влюблен в Аглаю, несмотря на то, все его приятели хотели, чтобы он женился на ней, все старались выхвалять перед ним ее достоинства. Граф везде слышал о ней самые выгодные отзывы, все люди большого света по легкомыслию своему повторяли слова других в ее пользу. Чего нельзя сделать с юношею, даже с зрелым мужем, разгорячая его воображение и льстя его самолюбию? Общий порок светских людей состоит в том, что они сами ни о чем не судят, но повинуются мнению других. Удивление, чему бы то ни было, самое неосновательное, становится эпидемическою болезнью, если оно сделалось предметом разговоров в праздных обществах. Арман поздравлял себя с выбором такой славной девицы, и был уже почти готов жениться на ней, хотя еще не открывал ей своего намерения.
В тот вечер ужинало множество гостей у баронессы. Арман завел разговор об Эрмине. Никто не знал ее, кроме Аглаи и баронессы, которая была в свойстве с маркизом Вельмаром, она отвечала на все вопросы. Женщины спросили, пригожа ли девица Вельмар? Арман старался не проронить ни одного слова. — ‘Она была бы довольно изрядна — отвечала баронесса — если б умела казаться более приятною, более ловкою. Представьте себе девушку, которая не умеет ни одеться, ни войти в комнату!’ — Странное дело — примолвил толстый мужчина в черном платье. — Г-жа Вельмар была в свое время мила и прекрасна, да и теперь еще кажется любезною, даром что набожный наряд…
‘Набожный наряд! повторила баронесса с громким смехом, и продолжала самым приятным голосом: — прошу, сударь, не сочинять эпиграмм на мою родственницу’, — потом опять захохотала и разлила удовольствие веселости на все общество. Толстый мужчина, который совсем не думал насмехаться, и который во всю жизнь свою не сочинил ни одной эпиграммы, обрадовался нечаянной удаче, и для поддержания успеха решился явно шутить над благочестием г-жи Вельмар. Один из собеседников заметил, что г-жа Вельмар очень умна, и что следственно ее набожность должна быть притворна. Баронесса одобрила сие замечание значительною улыбкою. — ‘Однако, скажите — возразил Арман — к чему послужило бы лицемерство в наше время? Я думаю, набожностью теперь нельзя обратить на себя внимание, теперь ею нельзя ни войти в милость, ни приобрести уважение’. — Теперь ею можно сделаться странным чудаком. ‘Надобно признаться, что человек с умом найдет для себя другие средства отличиться, менее скучные, менее тягостные’. Сказав это, баронесса села за карты. Арман, не решась играть, остался подле Аглаи, которая продолжала прежний разговор, и сердито жалела о девице Вельмар. ‘Бедненькая — наконец сказала Аглая — она, по причине дурного воспитания, не обработала своих талантов и привыкла вести образ жизни, неприличный ее летам’. — Она поет превосходно. ‘Да, вероятно церковные концерты’. Скажите, умна ли она? — ‘Бесчеловечно было бы судить об уме девушки робкой и не знающей света’. — Понимаю, а ее характер? — ‘Она воспитана в таком смешном принуждении, что характер ее узнать нельзя, а только можно об нем догадываться.
Разговоре сим кончился. Арман в продолжение вечера был менее приветлив, менее забавен, нежели прежде, ему представилась в дурном виде склонность Аглаи к насмешкам, к ядовитой колкости. После ужина Аглая запела, Арман удивился, заметив, что голос ее был не самый приятный и вспомнил об Эрмине.
Арман, имея от роду только двадцать девять лет, был вдов уже два года после несчастливого супружества. Его жена, до крайности преданная расточительности, умерла при окончании пышного карнавала от горячки, — обыкновенно следующей за удовольствиями сего рода. Графиня Арман, вместо приятных напоминаний, оставила мужу долги, несмотря на то граф, из уважения к памяти ее, не перервал тесной связи с шурином своим, распутным человеком, который проводил время в одних только постыдных удовольствиях, впрочем нравился своим остроумием и веселостью. Арман, одаренный душою чувствительною и доброю, оплакивал заблуждения кавалера Эльмора (так назывался его шурин), ссужал его деньгами и давал полезные советы. Кавалер отвечал шутками, смешил графа, не сердился за советы, и продолжал губить время и здоровье по-прежнему.
В конце апреля месяца, в один день поутру, Арман уведомился, что заимодавцы посадили в тюрьму Эльмора. Ввечеру он посетил своего шурина и провел с ним целый час. Идучи домой, на дворе повстречался с двумя госпожами, которые вели четырех стариков, освобожденных ими из темницы. Обе госпожи были завешены черными, большими покрывалами. Арман спросил у тюремного пристава, не знает ли он, кто таковы сии женщины? — ‘Как не знать — отвечал пристав, я их здесь вижу не в первый раз, то знатные дамы’. — Кто же они? — ‘Маркиза Вельмар с дочерью’. Арман пустился было догонять, но дамы, вышед за ворота, сели в карету и уехали. Была ночь, — следственно Арман ничего не мог приметить, кроме того что женщина, которая села позади, имела стан самый прелестный. Сия встреча сделала в нем сильное впечатление, и подала повод к размышлениям на целые сутки. Шум светский заглушил в нем напоминание о сем происшествии.
Граф каждый день хлопотал о делах своего шурина. В одно утро, когда он ехал от стряпчего, по несчастью случилось, что кучер его опрокинул бедную женщину на середине улицы, Арман тотчас велел остановиться, подняли женщину, которая получила рану от падения, и отнесли ее в ближайшую лавку. Арман, отдав ей все свои деньги, и видя, что толпа любопытных увеличивается, приказал ударить по лошадям, и ускакал. На другой день по утру, идучи по той же улице, он узнал лавку, остановился вышел из кареты, и спросил о состоянии бедной женщины. — ‘Она повредила себе ногу — отвечала торговка, — по счастью на ту пору была у меня в лавке одна прекрасная барышня с своею надзирательницею, тотчас перевязала рану и…’. — Как, барышня можно ли? — ‘Уверяю вас, она велела перенести больную в заднюю комнату, изорвала платки, свой и надзирательницы, надергала корпии, сделала перевязку’. Не знаете ли, как называется она? — ‘О! Это знатная особа, ее имя — девица Вельмар’. — Боже мой! — ‘Разве и вы знаете ее? это настоящий Ангел, не правда ли?… Если бы вы видели, с какою заботливостью она перевязывала больную, истинная Сестра Милосердия, потом взяла ее в свою карету и отвезла к ней домой’. — Домой? — ‘Точно, она живет недалеко отсюда, на конце улицы, подле лавки с духами’. Пойду узнать об ее здоровье. Арман выбегает из лавки, велит вести себя к бедной женщине и достигает дома, всходит на четвертое жилье, дверь была некрепко заперта. Он толкает в нее, отворяет, идет в комнату, видит подле постели двух женщин — Эрмину и ее горничную,— и Лекаря, перевязывающего больную. Эрмина взглянув, на Графа, казалась удивленной. Она не была красавица во всем совершенстве, но свежесть юного возраста, невинность, милая физиономия, выражавшая искренность и чувствительность — все сие делало Эрмину столько прелестною, что глазам Армана казалась она более нежели красавицей!.. Он видел многих прекрасных женщин в роскошных кабинетах, видел их небрежно сидящих на бархатных диванах, окруженных богатыми занавесами и зеркалами… Но Эрмина на чердаке, Эрмина подле нищенского одра, Эрмина служащая бедной женщине — помрачала в его воображении все роскошные картины. Сердечное участие, святое человеколюбие придавали ей ангельскую наружность… Какая трогательная противоположность между свежестью цветущего возраста и томностью лица, от бедности и страданий изнуренного! Арман поражен был чувством столь новым, столь сильным, столь восхитительным, что забыл объявить о причине своего посещения. Ему казалось, что в первый раз видит не красавицу, но женщину, он с умилением взирал на любезное существо, созданное от Натуры слабым, нежным и чувствительным единственно для того, чтоб любить и отирать слезы, — взирал на сие существо, не получившее в удел силы, потребной для защиты, но одаренное прелестями, которые нужны для утешения смертных, — на сие существо скудельное, боязливое которое — когда повинуется внутреннему побуждению — ищете сокрытых мест и уединения. Творец изрек: ‘Слава не для тебя назначена, Я даровал тебе гораздо более: Я вместил в сердце твоем сокровища жалости, расточай их, изливай на землю твои благодеяния’. — Арман подходит, не чувствуя того смятения, которое рождается от воззрения на предмет соблазнительный, душа его наслаждалась восторгом праведника, беседующего с небожителями, Он объявил с чувством сострадания, что кучер по несчастной оплошности опрокинул бедную женщину, и что он пришел было подать страждущей нужную помощь но видит, что нет в том никакой надобности. Эрмина закраснелась. Арман имел осторожность не говорить ничего лишнего хотя и привык всякую женщину осыпать похвалами. Он чувствовал, что прелестная незнакомка не одобрила бы похвал насчет поступка богоугодного, делаемого втайне. Острое словцо, скачек в танцах, песенка, заставляют кричать, бить в ладоши, изумляться: добродетельный подвиг, вместо принужденного минутного восторга, рождает в душе тихое продолжительное удовольствие. Кто в подобном случае показывает изумление, тот представляет себя человеком, не умеющим ценить доброе дело, которому — как бы впрочем ни было оно чрезвычайно — благородная душа удивляется с кротким умилением. Эрмина не отвечала ни слова. Лекарь сказал, что по человеколюбивому попечению девицы Вельмар больная скоро оправится, потому что рана, хотя довольно опасная, перевязана в надлежащее время.
Эрмина ожидала своей матери, которая, оставив ее с Лекарем у бедной женщины, сама отправилась посещать других несчастных, и должна была скоро возвратиться. Когда перевязали больную, Эрмина отошла от постели и села на стуле, начался общий разговор. Эрмина говорила мало, но с такою любезною кротостью, что Арман не мог не плениться ее беседою. Через полчаса услышали стук кареты, остановившейся на улице: это была маркиза Вельмар. Эрмина тотчас встала, поклонилась и ушла. Арман в глубокой задумчивости долго смотрел на дверь, наконец, опамятовавшись, подошел к постели бедной женщины, и спросил обе ее имени. — ‘Меня зовут Магдалиною’. — Вы замужем? — ‘Я вдова, оставшаяся с двумя малолетними сиротами’. — Где ваши дети? ‘Они теперь у соседки, сего дня ввечеру придут ко мне’. Чем вы занимаетесь? — ‘Шью белье, и часто сижу без работы. Я должна была хозяину за наем комнаты за три месяца, теперь, слава Богу по милости вашей и великодушной госпожи, могу расплатиться’. — Я обязан о вас заботиться, не девица Вельмар?.. — ‘Ах, сударь, как она милостива!’ — При семе восклицании глаза Армановы наполнились слезами, чувство доброты и сострадания проникло его душу. ‘Бедная Магдалина! — сказал он с горячностью. — отныне будьте спокойны и берегите только свое здоровье, вам не нужно работать для пропитания: ежегодно выдавать вам по шести сотен ливров, за первую четверть получите в сию минуту’. — Граф тотчас кладет деньги на постелю Магдалины, и не дав ей времени изъявить радость свою и благодарность, поспешно уходит. Арман расспросил в Доме о поведении Магдалины, все отзывались о ней, как о доброй и честной женщине. Он нанял служанку для смотрения за больною и обещался на другой день опять приехать — приехал в самом деле, и каждый день посещал Магдалину, однако никогда не видал у нее Эрмины, которая сама уже не приезжала к больной, но присылала наведываться обе ее здоровье. Когда Магдалина совершенно выздоровела, Арман пригласил ее с детьми жить в своем доме. Признательная Магдалина немедленно переселилась в дом Армана и заняла прекрасные комнатки, нарочно для нее приготовленные. Арман в тот же самый день советовал ей идти к девице Вельмар, и поблагодарить ее за милости. Магдалине самой хотелось исполнить сию должность. Эрмина приняла ее благосклонно, и продержала у себя довольно долго. Магдалина хвалилась своим благополучием, ее слушали с видом участия. По возвращении домой, Арман сделал ей множество вопросов, и говорил с нею обе Эрмине более часа.
Кавалере Эльмор освободился из тюрьмы. Арман не мог уже извиняться делами своего шурина, и снова должен был явиться у Баронессы Урзель. Он смотрел на Аглаю уже не такими глазами, как прежде, приметил, что она говорила слишком много, говорила тоном решительным, ухватки ее показались ему слишком вольными, игра лица совсем не нравилась. Он приводил себе на память кроткие взгляды, благородную осанку, пленяющий голос… Сравнивая подделанные прелести жеманства с натуральною любезностью, с приятностью простоты, с невинностью добродетели, можно ли сомневаться в выборе? Арман, выходя из дому Баронессы, сказал сам себе: нет, Аглая никогда не будет моею женою.
Арман имел тесную дружескую связь с Виконтом Рамильи, который хотя был человек умный и энциклопедист, однако наблюдал благопристойность в разговорах, любил умеренность во мнениях, и знал светские приличия.
Рамильи, будучи родственников Маркиза Вельмара, часто посещал дом его. Арман неотступно просил Виконта ввести его в этот дом и представить хозяевам. ‘Как! — спросил Рамильи — неужели ты влюблен?’ — Я еще не уверен в том, однако хотел бы опять жениться… — ‘А девица Урзель?’ — О! я уже более не думаю о ней, мы не созданы друг для друга. — ‘Однако она прелестна, имеет дарования, пылкий ум, пламенное воображение…’ — Будем чистосердечны, Виконт, неужели этих качеств должно искать в женщине, избираемой для супружеского союза? Знаешь ли, друг мой! мне начинают казаться несносными женщины пылкие, страстные, ослепляющие своим блеском, предсказываю тебе, что они скоро выйдут из моды, их ухватки, их поведение, которыми теперь они отличаются в наших обществах, в театральных сочинениях, в романах, совсем неприличны их нежному составу, физическому и моральному, все достоинство их пола, все величие их характера должно состоять в добродетельной решительности исполнять священную должность свою, пламенные женщины, которые, не радя о семействе и детях, посвящают себя сентиментальной дружбе, обо всем говорят решительно, и набивают голову свою несбыточными мечтами, не имеют здравого смысла. Они походят на дурных певцов, которые поют неверно, оттого что делают усилия. — ‘Тебе, видно, надобна какая-нибудь смиренная Агнеса?..’ — Мне надобна жена рассудительная, кроткая, благонравная, добродетельная. Не правда ли, что вкус мой весьма испорчен, или по крайней мере странен? — ‘Так женись на девице Вельмар. Только я вижу тут одно препятствие. очень важное, а именно: Маркиза решилась не выдавать дочери своей за Философа…’ — Однако, кажется, моя Философия не наделала еще в свете столько шуму, чтобы могла помешать женитьбе… — ‘На это не полагайся, набожные женщины знают по слуху обо всех Философах, украшающих наши общества. Если Маркизе неизвестны твои правила, то она постарается разведать о них, когда станешь свататься за ее дочь’. — Ах! это правда! я в отчаянии… — ‘Есть средство…’ — Какое? — Можно уверить Маркизу, что склонясь на ее советы, и убеждаясь ее примером, отрекаешься от Философии…’ — Так надобно, чтобы она сама начала увещевать меня. — ‘Она сделает это, если ты станешь угождать ей, и заставит принимать в себе участие. Какая богомолка не старается обращать к православию?..’ — Но обманывать… — ‘Ты одержал множество побед над женщинами, скажи, любезный Арман! можно ли понравиться им, не прибегая к обманам?’ — Хорошо, представь меня Маркизе, а там — увидим.
Спустя несколько дней после сего разговора, Виконт выпросил дозволение, ввел Графа в дом Маркизы. Первое посещение скоро окончилось, однако Арман был им доволен. Маркиза Вельмар приняла его очень ласково, Эрмина закраснелась, когда он явился. На третий день Арман опять приехал к Маркизе, и пробыл у нее долее, нежели прежде. Когда прочие гости начали уходить, он сел подле хозяйки. Маркиза спросила Армана о состоянии Магдалины, и взглянула на него так приятно, так благосклонно, что сей вопрос надлежало почитать похвалою, Арман в торопливости первого движения уклоном головы изъявил свою признательность, но приметив, что смешно благодарить таким образом, покраснел и пришел в замешательство. Г-жа Вельмар, которая не спускала с него глаз, улыбнулась и сказала: ‘ Мне очень приятно, когда отгадывают мысль мою, это показывает, что мы уже коротко знакомы друг с другом’.
Ах, сударыня! — отвечал Арман — я желал бы, чтоб вы имели ту проницательность, какую во мне предполагаете… Признаюсь, иногда она была бы для мене страшною, однако я уверен в том, что весьма часто заслуживал бы ваше одобрение. — Маркиза казалась довольною сим ответом. Через четверть часа Арман хотел уйти, — его удержали ужинать.
Г-жа Вельмар против своего обыкновения, не уезжала на лето в деревню, дела мужа ее принуждали остаться в Париже. Арман весьма часто ездил к ней, и всегда был принимаем благосклонно. Через два месяца он увиделся с Виконтом — который недель на шесть отлучался из Парижа, — и уведомил его обе успехе.
‘Наконец можно поздравить тебя — сказал Рамильи — ты влюблен?’ — Склонность к Эрмине — отвечал Арман — ни усилилась во мне, ни ослабела, потому что я не больше ее знаю, как и прежде, несмотря на то, я твердо уверен, что она сделает счастливым своего мужа. Эрмина является в гостиной за час до ужина, всегда садится подле матери, или совсем ничего не говорит, или говорит по несколько слов, самых обыкновенных, беспрестанно занимается шитьем, или другой какой-нибудь работой, по-видимому совсем не слушает, что говорят другие, после ужина тотчас уходит в свою спальню: теперь сам рассуди, мог ли я узнать ум ее? — ‘Вот прямо старинное воспитание! этих немых девушек удаляют из гостиных, и думают тем предохранить их от соблазнов… Какой показалась тебе сама г-жа Вельмар?’ — Умной и любезной Дамой. Я совсем иные мысли имел о доме набожной женщины, мне казалось, что там должно быть до смерти скучно… — ‘Однако и в доме Маркизы злословие в чести, как и везде…’ — О, напротив! сама хозяйка ни об ком не говорит дурно, если же гости заводят разговор насчет ближнего, то Маркиза или старается прервать его, или молчит, или защищает поносимых. — ‘Клянусь тебе, что набожность ее неискренна…’ — Нет! Маркиза не умеет притворяться. — ‘Искренность и благочестие! и когда? в восемнадцатом веке!..’ — Прибавь еще, в такое время, когда издана Энциклопедия!..
Следствием сего разговора было условие, чтобы Виконт — которому чрез два дня надлежало ехать из Парижа — того ж вечера отправился к г-же Вельмар, и сделал ей от Графа предложение о женитьбе на Эрмине. Он в самом деле исполнил препоручение, его спокойно выслушали, и отвечали, что — подумают. Восхищенный Арман питал себя сладкой надеждой. На другой же день он полетел к Маркизе, и застал ее одну. Лишь только он явился, г-жа Вельмар позвонила и велела не впускать никого: это значило, что надлежало ожидать изъяснения. Маркиза немедленно объявила со всем чистосердечием, что из числа женихов, сватавшихся за ее дочь, Арман казался ей всех выгоднее по всем отношениям, исключая одно… ‘Я не только не желаю — продолжала Маркиза — чтобы муж моей дочери истребил правила, мной напечатленные в ее сердце, но хочу даже, чтобы он имел с ней одинаковые мнения, — ваши мне известны. Вы не уважаете Религии…’ — Ваша правда, сударыня — отвечал Арман, однако несчастье, которым вы упрекаете меня, произошло более от легкомыслия, нежели от мнения обдуманного… О! я уверена — прервала Маркиза — что многие молодые люди, впрочем добрые и любезные, отвергают Религию по невежеству. Вы читали только такие книги, в которых содержатся насмешки и ругательства насчет Веры. Известны ли вам доводы, что все несчастные умствования, вас соблазняющие. суть не что иное. как нелепые софизмы, сплетения лжи и клеветы?..’ — При сем вопросе, произнесенном с жаром, Арман чуть-чуть не захохотал, а особливо видя, что Маркиза не шутя старается обратить его к православию. Он удержался от смеха, и отвечал с важным видом, что охотно отречется от своих мнений, если докажут ему, что они ложны. Маркиза встала, сыскала две большие книги (Письма некоторых Иудеев), и подавая ему, сказала: ‘Это превосходное сочинение вам не наскучит, начните с него, когда окончите, дам вам другие’. — Потом велела отворить дверь: вошли посторонние люди, и бедный Арман избавился от мучительного разговора.
Г. Вельмар бывал Посланником, и потому принимал у себя многих иностранцев. В тот вечер приехали к нему два старика, один Немец, другой Англичанин, первый говорил очень дурно по-французски, последний не знал ни одного слова, хотя и был человек весьма ученый и известный литератор. Когда садились ужинать, г. Вельмар приказал дочери занять место между иностранцами. Арман крайне удивился такому приказанию, не зная, к чему оно относится, и сел подле Англичанина, во-первых для того, чтоб находиться поближе к Эрмине, во-вторых, чтоб разговаривать с умным человеком, на которого природном языке умел изъясняться.
Спустя несколько минут, Арман приведен был в крайнее изумление, когда услышал, что молчаливая Эрмина весьма бегло говорила с Немецким Бароном. ‘Как! — сказал он — девица Вельмар говорит по-немецки?’ — Точно — отвечал другой чужестранец — она говорит по-немецки так же хорошо, как и по-английски. — Сказав это, Англичанин обратил речь свою к Эрмине, которая немного закраснелась, приметив, с каким вниманием смотрит на нее Граф Арман, но отвечала на вопросы, и продолжала разговор умно, живо и приятно. Ее для того и посадили между иностранцами, чтобы занимать их, ибо они не могли брать участия в общем разговоре. Эрмина в продолжение ужина с одним соседом говори по-немецки, с другим — по-английски, говорила с милой скромностью, но без застенчивости. Сие новое открытие восхитило Графа. Эрмина была умна, ловка! Эрмина хорошо воспитана! Эрмина совершенна!.. Встав из-за стола, Арман подошел к ней и сказал: ‘Ах, сударыня! Как был бы я счастлив, если б ваш батюшка велел вам говорить со мной по-французски!’ — О! тогда я была бы гораздо скромнее — отвечала Эрмина, — в своем языке не прощают погрешностей — и поспешно удалилась, не дождавшись ответа. Арман целый вечер не отставал от Англичанина единственно для того, чтобы говорить об Эрмине, и хвалить ее достоинства. С этого времени он сделался совершенно влюбленным. На другой день он начал говорить с г-жей Вельмар о ее дочери, и изъяснялся с жаром. ‘Не надейтесь найти в ней — сказала Маркиза — ничего более, кроме того, о чем вы известны. Эрмина одарена рассудком и памятью, я старалась образовать ум ее, выучила ее петь, приметив в ней прекрасный голос. Эрмина не любит никакого музыкального инструмента, для того я не почла нужным принуждать ее к такому упражнению, которое должно быть забавой. Она несколько играет на клавесине только для голоса, и не может дать концерта, совсем не танцует, любит рисовать только цветы. Впрочем моя Эрмина имеет все склонности, все сведения, нужные для женщины. Она может хорошо управлять домом, и знает сельское хозяйство. Наконец, смею уверить вас, что она добра, благородна, бережлива, умна и добродетельна’. — Ах, милостивая Государыня! вскричал Арман — как внимательно стану читать Письма некоторых Иудеев!
Арман обманывал Маркизу. Он много слышал о сем сочинении, знал, в чем состоит его содержание, и твердо решился не обременять себя чтением толстых томов. Викона не было в Париже, Арману непременно хотелось говорить об Эрмине, осталось сделать Эльмора поверенным души своей. — ‘Непонятное дело! — сказал Кавалер — как могло придти в голову умной женщине, будто некоторые книги переменят мнение в человеке твоего возраста!..’ — Это самое показывает ее искренность, и то, сколько она уверена в силе священных доказательств. — ‘Женщины ни в чем не сомневаются, чего они сильно желают, все то им кажется возможным. Думаю, что ты скоро обратишься к православию, если Эрмина в самом деле так прелестна, то благодать немедленно восторжествует над тобой’. — Спешить не надобно, иначе откроется обман. Через несколько дней отвезу книги, и притворюсь, будто неверие мое поколебалось… Но вот что для меня страшно: Маркиза объявила, что надобно прочесь еще несколько томов. — ‘Видно, она выдаст за тебя дочь свою не прежде, как перечитаешь всю ее библиотеку: приятное занятие!’ — Если будет ссужать неизвестными книгами, то заставит поневоле просматривать их, чтобы по крайней мере уметь что-нибудь отвечать на вопросы… — ‘Всего лучше, когда велишь читать своему секретарю’. — Прекрасная мысль! так и сделаю. — ‘Однако по несчастью может случиться, что на тебя навяжут десяток фолиантов, тогда нескоро быть свадьбе, впрочем если хорошо сыграешь свою роль, то надейся, что сократят время твоего искуса. Признаюсь тебе, это притворство стоит мне очень дорого, Маркиза столько обязывает меня своей дружбой… — ‘То-то забавно, если вы оба обманываетесь, если Философ и богомолка дурачат друг друга!.. Неправда ли, что это бесподобно?’ — Божусь тебе, что г-жа Вельмар не лицемерит. — ‘Полно! все святоши обманывают’. — Я не спорю, что набожные мужчины все Тартюфы, но женщины… — ‘И я не спорю, что женщины не умеют…’ — Они умеют принимать на себя все виды, но неспособны долго выдерживать занятые характеры. Они хитры, но весьма редко лицемирят в набожности. — Арман всячески старался доказать, что Маркиза не притворствует. Искренность и доверенность были главными чертами ее характера, она так была убеждена в святости Религии, что не умела вообразить себе, как можно — при здравом смысле, праводушии и желании научиться — не верить истинам столь ясным, столь очевидным. Когда Граф Арман привез назад книги, Маркиза тотчас поверила всему, что он ни сказал и почла его обращение к благочестью столь несомненным, что удовольствовалась взятым от него обещанием прочесть Мысли Паскалевы и Сочинения Боссюэта. Арман охотно согласился на все, чего от него требовали, отдал упомянутые книги своему секретарю, который слегка пpoбежaл их, и сделал сокращенную выписку на нескольких страницах. Арман все выучил наизусть, по прошествии одного месяца отдал книги, уверяя, что, читал их день и ночь, — что совершенно убедился истинами религии, — что отрекается от мнимой философии, которой заблуждения обнаружены в читанных им сочинениях, — что гнушается пагубными правилами вольнодумства, и что впредь во всю жизнь свою станет соображаться с учением веры католического исповедания. Торжествующая маркиза пролила слезы умиления, обняла графа, и сказала с восторгом: Эрмина ваша. — Арман, при всей радости своей, не мог выслушать слове сих без внутреннего угрызения, сердце упрекало ему в том, что за дружбу и доверенность платил он постыдным лицемерием…
Г. Вельмар охотно согласился на замужество дочери, Эрмина с кроткою чувствительностью покорилась воле родительской. Назначен день свадьбы, между тем счастливый Арман имел дозволение присылать цветы к любезной своей Эрмине, и проводить вечера с нею вместе. В их разговорах не слышно было слова любовь. Арман думал, что твердя о любви, оскорбит нежнейшую склонность, питаемую в сердце, думал, что для чувства, столь нового надлежало выдумать новый языке. Скоро он приобрел доверенность Эрмины. С каким восхищением он открывал невинность ее сердца! Положено провести конец лета в поместье маркизы Вельмар, Эрмина говоря об удовольствиях, которые вкушала в деревне, совсем без намерения произносила самую выгодную похвалу своему характеру и своим чувствам. Граф слушал ее беседу, и предварительно наслаждался уверенностью в будущем своем счастье.
Наконец настал день желанный. Первого числа сентября граф Арман получил руку Эрмины, немедленно по совершении обряда отправились в Лимузень, где надлежало провести два месяца,
Арман совсем не намерен был сделать жену свою вольнодумкою, зная, что такое превращение лишило б ее многих приятностей, и заставило б забыть многие полезные правила. Однако ему хотелось мало-помалу смягчить ее суровость, и приучить ее к блестящим забавам большого света: тщеславие и самая любовь утверждали в нем сие намерение. Как жаль, что Эрмина, имея такой прекрасный стан, такие прелести, не выучена танцевать, несколько уроков помогут в этой беде, и доставят Эрмине возможность помрачить на бале всех красавиц. Эрмина ослепляет днем, но при свечах красота ее много теряет. Что нужды, румяна отвратят сие неудобство… Арман обещался сам себе по приезде в Париж сделать сии неважные перемены, и другие им подобные.
Несмотря на суровость матери и дочери, осень прошла неприметно для Армана. который даже захотел пробыть в деревне как можно долее. В Париж приехали не прежде, как в конце Ноября месяца. Кавалер Эльмор тотчас прибежал к Графу с вопросами. — ‘Наконец, благодаря судьбе — сказал он — ты теперь хозяин в доме, строгая маркиза не мучит тебя своими наставлениями, и ты можешь располагать всем по своей воле, надобно смягчить в Эрмине эту смешную суровость, которая нимало неприлична ее возрасту’. — Это у меня на уме — отвечал граф — однако мне не хотелось бы отнять у нее все благочестие. Боюсь, чтобы, искореняя в ней некоторые предрассудки, совсем не развратить ее. Ты знает, что для женщин нет средины, или все или ничего…. — ‘По крайней мере не делай себе принуждения, теперь можешь скинуть личину набожности’. — Принуждение для меня несносно, несмотря на то, мне весьма трудно оставить лицемерие. Эрмина уверена, что я не обманываю, все испорчу, если открою, что я дурачил мать и дочь своим благочестием. Тогда станут почитать меня чудовищем. — ‘Пусть себе думают, что ты опять впал в прежние заблуждения’. — Ах! это огорчите Эрмину. — ‘Разве хочешь целую жизнь остаться Тартюфом? что скажут философы?’ — Пускай говорят, что им угодно, это меня не беспокоит. — ‘Право, я начинаю думать, что ты оставляешь знамена философии, и внутренне сделался благочестивым…. — Дай Бог, чтобы мнения мои были одинаковы со мнениями Эрмины, тогда я не имел бы надобности притворяться!
Спустя несколько дней по приезде в Париж, граф Арман узнал, что дочь баронессы Урзель, Аглая, на которой он хотел жениться, вышла замуж. Будучи родственницею маркизы Вельмар, она несколько раз приезжала посещать ее, но всегда скрывала свою досаду, потому что светские женщины искусно умеют таить сие душевное движение: тщеславие учит их притворству. Аглая обошлась с Эрминою весьма дружелюбно, однако граф воспрепятствовал жене своей свести с нею тесное знакомство.
Арман удивлялся порядку, заведенному Эрминой в доме, а особливо бережливости в деньгах, употребляемых на издержки. Вспомнив о расточительности первой жены своей, он сказал сам себе: ‘Если преодолею в Эрмине отвращение от спектаклей и балов, то она может прилепиться к щегольству и кокетству, которые для меня были столько пагубны. Знаю, что от Эрмины я не должен бояться подобных следствий, но зачем истреблять правила, которые от них предохраняют ее и меня?.. Не лучше ли оставаться ей при строгом своем благонравии? Я счастлив оттого, что Эрмина целомудренна, скромна и довольна своим состоянием малейшая перемена может быть для меня пагубною. Если заставить Эрмину переменить образ жизни, тогда надобно будет таиться от матери, тогда надобно будет Эрмине лгать и обманывать, и я не устыжусь давать ей в том наставления… Нет, нет! пусть остается такой, какой была прежде… Но что мне делать с моим лицемерием, которое представляет меня смешным перед другими, и обманщиком перед самим собой?.. Ах, для чего не могу принять ее мнений, ее предрассудков!.. Какая нужда до светских суждений, когда душа спокойна!’
Сии размышления приводили Армана в замешательство и нарушали его счастье, он не знал к чему прилепиться, не знал, как выйти из сей неизвестности.
Между тем, он очень часто провожал Эрмину в церковь, много раз слушал проповеди отца Элизе, и всегда удивлялся, что можно без скуки слушать поучения от начала до конца, узнал, что изящная Словесность может быть в связи с Религиею, уверился, что с некоторым удовольствием можно читать красноречивых церковных Ораторов. Наконец одна проповедь весьма сильно подействовала на его уме и сердце, предметом ее было лицемерство. Арман приноровлял почти все места к самому себе, и вышел из церкви в печальном расположении духа, которое на силу мог скрыть.
В один день поутру принесли к Эрмине множество книг в богатом переплете.— ‘Что это значить?’ спросил Арман. — Это моя избранная библиотека, которую хочу поместить у себя в кабинете. Прочти названия: Письма некоторых иудеев, Мысли Паскаля, Сочинения Боссюэта. Эти книги сделались для меня вдвое милее, они обратили тебя на путь истины, и доставили мне счастье быть твоею супругою. — Эрмина произнесла сии слова с таким чувством, с такою милою простотою, что Арман был тронут до глубины сердца и сказал: ‘Я намерен перечитать их еще раз, любезный друг мой, начну сего дня же’. — Граф сдержал слово, и читал уже без вредных предубеждений, но с искренним желанием просветиться: ибо страсти его не вооружались против истины, нежная склонность сердца согласовалась с е его должностью. Он нашел в сих сочинениях высокие предметы, и ум его был в состоянии ценить их по достоинству. Граф уверился в том, что надлежало перечитать, кроме священных книг, еще другие превосходные сочинения, которые наконец утвердили его в Вере. Тогда он сделался совершенно счастливым, полюбил еще более свою супругу и добродетель.
Между тем как любезная Эрмина наслаждалась в семействе своем чистейшим блаженством, Аглая Урзель, вышедшая за маркиза Л., со славою отправляла важные обязанности модной женщины. Слабость здоровья и потеряние прелестей были следствием рассеянной жизни, которая самой ей уже наскучила, но без которой она не могла обойтись. Ничто столько не ужасно для кокеток, как безобразие лица, — несчастье, при котором ни ум, ни философия не могут утешить их, которого нельзя отвратить, и которого нельзя затмить блеском пламенного воображения. Замечено, что ни беспрестанные учебные занятия, ни существенные горести не делают такого вреда пригожеству, как балы и прочие затеи модных обществ. Фонтенель и другие философы утверждают, что почти у всех завистливых кокеток (а где кокетки не завистливы?) прежде тридцати лет нос покрывается угрями. Бедная Аглая испытала на себе подобное несчастье, и столько тем огорчалась, что даже в характере ее последовала важная перемена. Она тотчас увидела пагубные следствия сего несчастья, уже перестали говорить обе ее прелестях, уже нельзя было ей носить ни телесного цвета, ни розовых букетов… Не горестно ли — вместо того чтобы наряжаться в модные костюмы — надевать смиренную одежду сорокалетней женщины. Несмотря на то, надлежало скрывать мучительную печаль, надлежало каждый день по три или по четыре часа перед зеркалом любоваться своим безобразием, надлежало за уборным столиком принимать прежних своих обожателей, которые уже хвалили только уже ее и дарования, не упоминая о прелестях лица, о свежести цветущего возраста… Вдобавок, Аглая иногда встречалась с Эрминою, которая, будучи моложе ее только одним годом, становилась час от часу красивее…. К несносным неудовольствиям прибавились еще маленькие неприятности, которые сильно действовали на нраве Аглаи. Надлежало терпеть досаду от неотвязных заимодавцев, от бестолкового и смешного мужа. Аглая была весьма недовольна тогдашним предметом своей нежности, поссорилась с ближайшими родственниками. Все сие делало домашнюю жизнь крайне тягостною, оставалось искать утешения в вихре общества и в славе. Надобно знать, что тогда слава — по крайней мере так думали многие светские люди — венчала самые обыкновенные успехи. Любовь ко славе не производила героев, но одушевляла всех и каждого. Тогда всякий, кто ни захотел, мог добиваться лаврового венца в малом круге своих знакомых, всякая чувствительная особа возлагала венец на гробе своего друга. Аглая ни о чем столько, не думала, как о прославлении своего имени, и употребила к тому все известные средства. В ее доме собирались для чтения все знатные чужестранцы являлись у Аглаи на балах, на ужинах и на концертах. Сама хозяйка пела весьма слабо и часто неправильно, несмотря на то, с восхищением хвалили ее вкус, ее выразительность, и Аглая сделалась славною женщиной.
Революция опровергла пышное здание славы, родились новые обычаи, все блестящее, все знаменитое сделалось презренным, возникли новые понятия о славе, таланты мнимые и существенные, бывшие прежде в уважении, потерял и свою цену, подобно титлам и правам дворянским, Аглая и муж ее поспешно уехали из Франции в начале революции, остановились в Кобленце, и в семь или восемь месяцев успели прожить все деньги, которые удалось мне взять с собою. Аглая надеялась получить знатную помощь от продажи своих алмазов. Надобно знать, что в день свадьбы подарен ей был ящичек с дорогими камнями на сороке тысяч франков, но как она весьма часто меняла камни свои на модные украшения, на стальные приборы, на самый мелкий жемчуг, на кольца, на зарукавья, на медальоны, на волосяные ожерелья, — то все сии вещи едва могли доставить ей самую неважную сумму на издержки для трех или четырех месяцев. Муж утешал Аглаю, уверяя, что при ее дарованиях не должно беспокоиться о будущем. ‘В нынешнем нашем состоянии — прибавил он — надобно вознестись выше предрассудков, все наши приятели искренно признавались, что ты поешь лучше г-жи Тоди, игрою на фортепиано не уступаешь самой г-же Монжеру, в живописном искусстве равняешься с г-жею ле-Брене, следовательно нам остается ехать в какой-нибудь большой город, где умеют ценить таланты’. — Отправились в Лондон. Аглая не совсем надеялась на свое живописное искусство, ибо знала, что без поправки не могла написать картины самой посредственной, зато уже от других своих дарований ожидала больших успехов, воспоминая, с каким восторгом хвалили ее ангельское пение и игру на фортепиано. Скоро бедная Аглая выведена была из сего заблуждения. Ее торжественно освистали на данном ею вокальном и инструментальном концерте… Аглая из того заключила, что одни только французы умеют ценить таланты. Сей случай был ужасен. Что делать, без денег, без дарований, без уменья сыскать пропитание, без твердости переносить несчастие? Аглая, жертва тщеславия и заблуждений, окончила жизнь свою по четырехлетнем томлении от бедности и отчаяния.
Эрмина имела другую участь. Арман, по бережливости жены своей, выехал из Парижа не только без долгов, но еще с знатною денежною суммою. Расположась жить в Германии, он взял на откуп прекрасную мызу, недалеко от одного торгового города, — часть денег своих положил в купеческий капитал, а другую оставил у себя для особенных торговых оборотов. Эрмина с детьми поселилась на мызе, она попечительностью своею и благоразумием сделала то, что прибытка от огорода, сада и мызы довольно было для заплаты владельцу за наем и для содержания семейства. Арман, быв совершенно обеспечен в рассуждении домашних забот, все свое внимание обратил на дела торговые. Видя приращение в своем достатке, он жил вне отечества так же счастливо, как и в самом Париже. Он дал убежище у себя тестю и теще, которые через год после его отъезда ушли из Франции, воспитал детей своих самым лучшим образом, и после десятилетнего отсутствия возвратился в отечество, где ныне проводит дни свои благополучно среди любезного семейства.