Сбились с дороги, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1899

Время на прочтение: 30 минут(ы)

М. О. Меньшиковъ.

КРИТИЧЕСКІЕ ОЧЕРКИ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. Меркушева. Носкій пр., No 8.
1899.

Сбились съ дороги.

(По поводу разсказа ‘Хозяинъ и работникъ’ гр. Л. Н. Толстого).

‘— А сбились съ дороги — поискать надо,
коротко сказалъ Никита’.
(‘Хоз. и раб.’).

Слухъ, что Л. Н. Толстой пишетъ ‘художественную вещь’, пронесся по всему читающему свту радостнымъ предчувствіемъ.— ‘Что-то напишетъ великій художникъ на склон жизни, посл долгихъ лтъ иного, пророческаго труда? ‘Не ослабла-ли казацкая сила?’ Не одряхллъ-ли чудесный даръ, покорившій Толстому чувства читателей?’ Ожиданіе было дотого напряженно, что одинъ критикъ признается, что развернувъ наконецъ ‘Хозяина и работника’, онъ въ первыя минуты не могъ читать отъ волненія. Глаза его впивались въ первыя строки, и ихъ трудно было оторвать отъ отдльныхъ словъ, чтобы усвоить общій смыслъ. Когда разсказъ вышелъ въ свтъ — въ первые-же дни публика расхватала нсколько изданій — нсколько сотъ тысячъ или даже милліоновъ экземпляровъ, если считать перепечатку почти во всхъ газетахъ. Какъ видите, успхъ ‘Хозяина и работника’ — небывалый у насъ. Сравните этотъ бшенный успхъ съ равнодушіемъ публики къ философскимъ и нравственнымъ трудамъ Л. Н. Толстого — даже тмъ, которые давно допущены къ печати, напр. къ его трактату ‘О жизни’. Всего за насколько недль до ‘Хозяина и работника’, въ томъ-же журнал, гд этотъ разсказъ печатался, появилась замчательная статья Л. Н. Толстого о религіи и нравственности, какъ-бы сводъ его философіи относительно основныхъ, величайшихъ вопросовъ жизни. Статья написана вполн общедоступно, она очень интересна и говоритъ о томъ-же самомъ, что и ‘Хозяинъ и работникъ’. Послдній разсказъ — только одна изъ иллюстрацій къ тексту названной статьи. И вотъ, на ‘иллюстрацію’ набросились милліонъ читателей, тогда-какъ ‘текстъ’ прошелъ совершенно незамченнымъ.
Чмъ объяснить это странное предпочтеніе художника мыслителю? Что въ Толстомъ ‘художникъ великъ, а мыслитель плохъ’ — это мнніе пустое и уже вышедшее изъ моды. Даже враги Толстого начинаютъ признавать глубину его отвлеченной мысли, но кругъ поклонниковъ ея не расширяется замтно, тогда-какъ каждой художественной строчки его ждутъ какъ манны небесной, и издатели готовы на вс жертвы, чтобы добыть такую строчку. /
Тутъ, я думаю, дйствуетъ особый психологическій законъ, тотъ самый, что заставляетъ публику простаивать по суткамъ у театральныхъ кассъ, чтобы увидть любимаго артиста, тратить огромныя суммы на подарки имъ, бсноваться, выпрягать лошадей и везти артистку на себ и т. п.— въ то время какъ очень серьезные, блестящіе мыслители, ученые, философы извстны только по именамъ и вызываютъ поклоненіе разв въ своемъ-же очень тсномъ кругу. ‘Толпа’ рвется на художественныя выставки, на концерты, тогда-какъ лекціи ученыхъ, очень рдкія, едва собираютъ сотню слушателей. Романъ расходится въ десяткахъ тысячъ экземпляровъ, хорошая философская книга гніетъ у букинистовъ. Во всемъ этомъ сказывается органическое отвращеніе большинства людей къ отвлеченной мысли и пристрастіе къ чувственнымъ ощущеніямъ. Посл ‘хлба’ толп нужно не мысли, а ‘зрлищъ’.
Какъ ни невыгодно это свойство публики для мыслителей, они должны примириться съ нимъ и научиться языку толпы, если хотятъ быть понятными ей. Большинство людей не вышло изъ періода чувственнаго сознанія и доходитъ до отвлеченной мысли не иначе, какъ сквозь строй картинъ и образовъ. Высказывая голую мысль — готовый выводъ очень длиннаго психическаго процесса,— мыслитель въ состояніи возбудить такую-же мысль только у. тхъ, у которыхъ этотъ психическій процессъ самостоятельно возникъ и близокъ къ концу. Только т оцнятъ великую идею, у которыхъ она явится какъ-бы собственною созрвшею мыслью. У большинства людей психическіе процессы во многихъ направленіяхъ еле намчены, такъ-что великія идеи для нихъ смутны, какъ непонятны готовыя ршенія задачъ для ученика, только-что начинающаго ршать ихъ. Напрасно мыслитель хитрыми, отвлеченными сплетеніями старается убдить въ истинности своей мысли. Читатель не понимаетъ ея. потому-что не видитъ истины, а только слышитъ ее. Онъ не видитъ той тысячи картинъ, сценъ, образовъ, красокъ, которыя видлъ философъ прежде чмъ извлечь изъ всего этого общій итогъ: составляющія цифры итога для читателя скрыты. Еще такъ-называемыя точныя знанія быстро переходятъ въ вру, ибо вс ежеминутно наблюдаютъ безчисленныя картины, подтверждающія научныя истины. Но именно самыя высокія идеи — нравственныя, религіозныя, эстетическія — всего трудне усваиваются, и отвлеченно он почти непередаваемы. Ихъ можно показать, а не доказать. Попытки самыхъ мощныхъ умовъ выразить истину этихъ идей посредствомъ разума оказываются тщетными. Самимъ мыслителямъ идеи Бога, любви и красоты кажутся до такой степени ясными, что они невольно признаютъ ихъ. разумность, но какъ только начинаютъ обращаться къ разуму публики — получается безвыходное недоумніе. Наоборотъ, часто очень посредственный художникъ въ состояніи вызвать въ той-же толп религіозное, нравственное и эстетическое настроеніе. Й мн кажется, это единственный врный путь вліянія на массы.
Моралисты мн кажется должны отвыкнуть отъ привычки путемъ логики объяснятъ добро и зло, явленія чувственныя мрить умственною единицею мры. Для ума добро и зло явленія безразличныя, одинаково естественныя, хотя и противоположныя, какъ напр., тепло и холодъ, свтъ и тьма и т. п. Умъ можетъ анализировать добро и зло, ставить ихъ въ различныя отношенія, но самое различіе добра и зла даетъ не умъ, а чувство, какъ различіе свта или тьмы даетъ органъ зрнія, ощущеніе звука — органъ слуха и т. п. Поэтому нравственныя, религіозныя и эстетическія истины слдуетъ не выражать, а изображать: ставить передъ публикой во всей ихъ жизненной тлесности, со всею игрою красокъ и движеній, и картина уже сама докажетъ себя и убдитъ зрителя. Только художественная картина обнаруживаетъ для публики бытіе идеи и только она въ состояніи заставить пережить эту идею какъ всякое другое бытіе. Вотъ отчего передъ выходомъ великаго артиста или въ ожиданіи великой картины или литературнаго произведенія публику охватываетъ сладкій трепетъ, радостное предчувствіе чего-то самаго желаннаго и дорогого. И всть о томъ, что Левъ Толстой снова даетъ художественную вещь, вызвала, можетъ быть, лучшія минуты, какія доступны въ наше скучное и лицемрное время, когда мы вс такъ ‘сбились съ дороги’, истомились въ тоск о чемъ-то потерянномъ и невознаградимомъ.

II.

Предчувствіе не обмануло: новый разсказъ Л. Н. Толстого оказался прекрасною художественною вещью, достойною его таланта. Впрочемъ, безчисленные ‘критики’ разноголосятъ о ‘Хозяин и работник’. Одни утверждаютъ, что это нетолько шедевръ, но и лучшее, что только написалъ Толстой когда-либо. Другіе, напротивъ, ужь очень строги. Нкій харьковскій журналистъ находитъ, напримръ, что ‘построеніе разсказа поражаетъ своею неуклюжестью, громоздкостью и обиліемъ ненужныхъ придатковъ и повтореній… У графа Толстого очеркъ разросся въ пухлый и до крайности размазанный разсказъ, въ которомъ напрасно было-бы искать чего-нибудь похожаго на экономію слова. Точно будто его писалъ начинающій беллетристъ, не освоившійся съ формами художественныхъ произведеній’ и пр. По мннію харьковскаго знатока, въ разсказ ‘то-и-дло попадаются сцены, которыя смло можно выкинуть изъ разсказа’ (въ примръ приводится сцена встрчи Брехунова и Никиты съ тремя мужиками и бабой, ‘возврашавшимимся съ какой-то пирушки’ — сцена, такъ ярко освщающая снжную бурю). ‘Вообще, авторитетно замчаетъ харьковскій критикъ,— разсказъ графа Толстого много выигралъ-бы, еслибы авторъ пересмотрлъ его съ карандашомъ въ рукахъ и подсократилъ бы его, по крайней мр, на половину, если не больше’. Нападая на ‘крайнюю размазанность’ разсказа Толстого, самъ критикъ съумлъ разогнать свой отзывъ о немъ на семь огромныхъ газетныхъ статей, наполненныхъ такими, напримръ, ‘сжатыми’ замчаніями:
Изображая Мухортаго нмымъ человкомъ, превращеннымъ злымъ волшебникомъ въ лошадь, графъ Толстой иногда хватаетъ черезъ край и приписываетъ ему такую прозорливость, которою вислозадый конь, несмотря на вс высокія доблести своего ума и сердца, едвали могъ обладать. Такъ, напримръ, описывая въ девятой глав, какъ Брехуновъ сбился съ дороги и потерялъ изъ виду вхи, графъ Толстой говоритъ: ‘Покорное и доброе животное слушалось И бжало то иноходью, то небольшою рысцою туда, куда его посылали, хотя и знало, что ею посылаютъ совсмъ не туда куда надо‘. Почему графъ Толстой полагаетъ что Мухортый зналъ, что его посылаютъ совсмъ не туда, куда надо, остается для читателя глубокой тайной. Даромъ слова графъ Толстой Мухортаго не надлилъ, мимики и жестовъ его, изъ которыхъ можно было-бы сдлать какіе-нибудь выводы, онъ не касается, онъ просто говоритъ: зналъ — и требуетъ отъ васъ безусловнаго доврія къ своимъ словамъ. Но почемъ-же, однако, Мухортый могъ знать, что Василій Андреичъ хотлъ хать въ Горячкино, а не туда, куда онъ халъ? Вдь несмотря на все свое увлеченіе конемъ Мухортымъ, графъ Толстой не приписываетъ ему знанія русскаго языка или, по крайней мр, умалчиваетъ объ его лингвистической подготовк, поэтому вамъ остается только недоумвать, чмъ объясняется увренность романиста, что Мухортый сознавалъ ошибку Брехунова. Мухортый могъ чувствовать, что Василій Андреичъ съхалъ съ дороги, но онъ не могъ знать, что Василій Андреичъ халъ не туда, куда ему надо хать’ и пр. и-пр.
Такая щепетильная строгость харьковскаго знатока возбудила даже полемику. Мене жестокіе критики возражали, что не могъ-же Толстой, утверждая, что Мухортый зналъ о потер дороги, подтвердить это нотаріальнымъ актомъ!…
Не мене остроумія проявилъ и одинъ московскій критикъ, историкъ Иловайскій, онъ напалъ на Толстого съ ‘политико-экономической стороны вопроса’, со стороны, съ которой легко застать врасплохъ любого художника.
‘Ярко очерчивая любостяжательность своего деревенскаго кулака, говоритъ г. Иловайскій,— авторъ, очевидно, никогда и не задавался вопросомъ: да что это, въ самомъ дл, за явленіе? Безусловно ненормальное и противообщественное, или оно иметъ и другую сторону, до нкоторой степени оправдывающую его существованіе? Разв этотъ типъ не есть представитель наиболе дятельнаго и энергичнаго элемента, выдающагося изъ пассивной, непредпріимчивой и невжественной среды? И можетъ-ли производитель обойтись всегда безъ посредника-кулака, чтобы сбыть свои произведенія (въ данномъ случа сельскохозяйственные продукты) и обмнять ихъ на другіе предметы его потребленія? Конечно, отталкивающею чертой кулака представляется его страсть къ нажив, проявляющаяся въ грубой, почти первобытной форм. Стало-быть, дло сводится по преимуществу къ этой черт. Но для мыслителя не въ этомъ должна заключаться суть явленія, присущаго отнюдь не одной деревн, а, можно сказать, всмъ слоямъ общественнымъ. Почему-же графъ Толстой ограничился столь узкимъ и порядочно избитымъ типомъ? Почему онъ не взялъ типъ боле широкаго общественнаго кулачества? Напримръ, какой благодарный сюжетъ представило-бы ему -недавно вскрывшееся на суд кулачество одного нмца, очень крупнаго эксплуататора, сумвшаго послдовательно и систематически поработить своей фирм массу русскихъ фабрикъ посредствомъ поставки заграничныхъ машинъ и хлопка’ и пр.
По мннію г. Иловайскаго, Толстой въ своемъ раз, сказ упустилъ благодарный случай защитить -русскую промышленность отъ нмецкой эксплуатаціи. Вотъ что называется, сейчасъ-же смекнуть, въ чемъ вся суть дла.
Наконецъ, въ огромномъ хор провинціальныхъ критиковъ нашолся и такой, который напечаталъ слдующее скромное мнніе:
Новая повсть гр. Л. Н. Толстого касается нкоторыхъ новшествъ въ крестьянскомъ быт. Выведены два мужика, эгоистъ и альтруистъ, оба работаютъ въ лсу, занимаясь рубкой дровъ. Повсть кончается тмъ, что эгоистъ-мужикъ замерзаетъ’.
И эта критическая лепта — по истин самый трогательный даръ русской публики великому писателю за его новое произведеніе: какъ евангельская вдова, скромный критикъ давалъ очевидно не ‘отъ избытка’.

III.

Толп нужны зрлища, и счастливъ мыслитель, который въ состояніи представить мысль свою въ вид зрлища, въ картинной, художественной, обработк. Л. Н. Толстой — одинъ изъ рдкихъ счастливцевъ этого рода: онъ обладаетъ тайной вызывать иллюзію, ‘превращать слухъ въ зрніе’, по восточной пословиц. ‘Хозяинъ и работникъ’, — это уголокъ жизни, перенесенный со всми ея красками на бумагу. Яркая правда фигуръ, врный до ничтожныхъ мелочей рисунокъ, естественное движеніе, теплота и мягкость картины, теплота и мягкость живой природы. И все это ‘зрлище’ проникнуто, какъ всегда у Толстого, какою-то не сразу ясной, но вы чувствуете — высокой, мыслью, предчувствіемъ духа въ природ бодрствующаго, обввающаго міръ поэзіей. Читая Толстого, тотчасъ понимаешь отличіе великаго художника отъ малаго. Великій прежде всего отчетливо видитъ что онъ рисуетъ, малый плохо видитъ или не видитъ вовсе, почему нехарактерное принимаетъ за характерное. Поразительно знаніе Толстымъ того, что онъ берется изобразить: чувствуешь, что онъ размотрлъ и запомнилъ ‘натуру’ до мельчайшихъ микроскопическихъ чертъ, изучилъ вс ея изгибы и положенія, усвоилъ игру ихъ, чувствуешь, что онъ, какъ тонкая фотографическая пластинка, схватилъ все, что доступно внутреннему и вншнему зрнію, и закрпилъ въ своей памяти съ величайшей точностью. Въ то время какъ мелкій художникъ запоминаетъ отдльно вншнія подробности и потомъ пришпиливаетъ одну около другой, безъ всякой связи,— Толстой не даетъ ни одной черты вн дйствія, вн внутренней ея необходимости. Полюбуйтесь, какъ на нсколькихъ страницахъ создаются передъ вами живыя, одухотворенныя существа съ живою, ихъ окружающею природой. Своею будто-бы растянутою, ‘размазанною’ манерой Толстой заставляетъ васъ видть т особенныя мгновенья, которыя придаютъ жизни ея реальность: вс эти, повидимому, ничтожныя мелочи, какъ привтственное ржанье жеребца Мухортаго Никит, его притворное намреніе ударить задней ногой Никиту, и то, что Никита зналъ это притворство и т. д.
‘Напившись студеной воды, лошадь постояла, вздохнула, пошевеливая мокрыми, крпкими губами, съ которыхъ капали съ усовъ въ корыто прозрачныя капли, и фыркнула.— Не хочешь — не надо, такъ и знать будемъ, ужь больше не проси, сказалъ Никита…’
Разв вы не видите ярко всю эту сцену и разв ‘прозрачныя капли’, падающія съ усовъ лошади, не составляютъ необходимаго послдняго штриха, чтобы превратить описаніе въ какое-то видніе по яркости? Или та подробность, что ‘Василій Андреевичъ съ папироской во рту, въ простомъ овчиномъ тулуп, туго и низко подпоясанный кушакомъ, вышелъ изъ сней на повизгивавшее подъ его валенками, утоптанное снгомъ крыльцо’ — разв это повизгивающее крыльцо не переноситъ васъ тотчасъ-же въ морозный декабрьскій день? Припомните прелестные разговоры Никиты съ жеребцомъ, съ соломой, съ собственнымъ кушакомъ, съ курами, которые всполошились на шест, съ лающей собакой — въ каждомъ звук выливается предъ вами душа Никиты и окружающихъ его вещей. Среди безчисленныхъ подробностей, изъ которыхъ слагается картина жизни, всегда есть немногія, какъ-бы магическія черты: т прикосновенія кисти великаго мастера, которыя заставляютъ дышать бездушное полотно. Въ этихъ волшебныхъ черточкахъ просвчиваетъ какъ-бы душа вещей, и по ней вы уже легко угадываете тло ихъ. Плодъ тончайшей наблюдательности художника, он опредляютъ все его творчество. Вдь творчество не въ томъ, чтобы художникъ только самъ творилъ, а въ томъ, чтобы возбуждалъ творческій процессъ въ зрител, а для этого онъ долженъ заронить въ душу послдняго духовныя сущности того, что изображаетъ. Какъ зерна въ почв, эти сущности сами развиваются въ принявшемъ ихъ сознаніи въ живыя, законченныя существа, и только тогда оно вполн насыщается ими. Вы прочли ‘Хозяина и работника’ и чувствуете, что въ васъ вселились чьи-то жизни, которыя остаются и ростутъ вмст съ вашей, какъ неотдлимая часть сознанія. Попробуйте уврить себя, что никакого Василія Андреича и Никиты не было, никто не здилъ покупать рощу, никакой мятели не было, никто не погибалъ, что все это одно воображеніе. Вы знаете, конечно, что это сказка, однако какою-то глубокою, доподлинною сущностью своей также знаете, что это въ то-же время и быль, и даже безконечно боле реальная, чмъ дйствительный фактъ, потому-что сказка — это не мгновенное бытіе факта, а вчное бытіе его возможности, т.-е. необходимости. Никита, Мухортый, Брехуновъ, мятель — читатель убжденъ, что все это бываетъ необходимо такъ, какъ записано Толстымъ. Напиши тотъ-же разсказъ небольшой художникъ — это убжденіе въ необходимости событія исчезло-бы: картина, лишонная магическихъ штриховъ, показалось-бы непохожею на жизнь и потому небывалою — хотя-бы авторъ описывалъ дйствительное происшествіе.
Въ послднемъ разсказ Толстого, какъ и въ прежнихъ, молодые беллетристы могутъ почерпнуть дорогіе уроки литературнаго мастерства. Подъ такимъ мастерствомъ чаще всего видятъ слогъ, и плохіе писатели особенно стараются о выработк слога. Боле даровитые понимаютъ, что необходимъ также и стройный планъ: какое-то особенно хитрое сочетаніе сценъ, приводящее къ самому сильному эффекту. И только великій мастеръ не очень заботится ни о слог, ни о план, а все вниманіе напрягаетъ на одно: чтобы увидть (вообразить) натуру и не сводя съ нея глазъ писать, какъ чувствуешь, со всею мнимою сыростью и нестройностью. Въ результат пристальнаго разглядыванія предмета все излишнее само отпадаетъ, и на бумаг остается только важное, остается зрительный образъ, вполн соотвтствующій живой дйствительности. Толстой не стсняется стилемъ, у него встрчаются такія выраженія: ‘Передъ собою онъ видлъ прямыя линіи оглобель, безпрестанно обманывавшія его и казавшіяся ему накатанной дорогой, колеблющійся задъ лошади съ заворачиваемымъ въ одну сторону подвязаннымъ узломъ хвостомъ и дальше, впереди, высокую дугу и качающуюся голову и шею лошади съ разввающеюся гривой’. Плохой художникъ вылощилъ-бы этотъ періодъ и какъ-бы нибудь иначе обошолся съ ‘заворачиваемымъ въ одну сторону подвязаннымъ узломъ хвостомъ’, но зато потерялась-бы непосредственность и жизненная шероховатость описанія. Вдь вс живые люди говорятъ несовсмъ складно, особенно когда говорятъ искренно, когда переживаютъ свою мысль вслухъ передъ вами. Поэтому блестящій, стройный, легкій стиль всегда отзывается придуманностью и нкоторымъ лицемріемъ: тончайшій оттнокъ этого лицемрія часто замтенъ въ стил Тургенева, Лскова, даже Гончарова, онъ почти не слышенъ у Достоевскаго и Писемскаго и вовсе не замтенъ у Л. Н. Толстого. Языкъ Толстого простъ и иногда какъ будто неуклюжъ, но это потому, что онъ всегда жизненный, безъ машинной отдлки и мертваго блеска. Тамъ, гд описаніе переходитъ въ дйствіе, языкъ Толстого пріобртаетъ соотвтственную разговорному языку легкость: разговоръ и въ самой дйствительности всегда красиве описаній. Иначе справился-бы плохой художникъ и съ планомъ разсказа, еслибы взялся писать ‘Хозяина и работника’. Подобно харьковскому критику, такой художникъ ‘смло выпустилъ-бы’ чудесныя сцены въ деревн Гришкино, сцену встрчи съ пьяными мужиками и бабами, т. е. ‘подсократилъ-бы’ весь фонъ картины, оставивъ дйствіе въ пустот. Зато въ самомъ дйствіи онъ нагромоздилъ-бы приключеній и такихъ ‘чувствительныхъ’ сценъ, какія нагородилъ напримръ г. Маминъ-Сибирякъ въ своемъ разсказ ‘Исповдь’, появившемся почти одновременно съ ‘Хозяиномъ и работникомъ’. Въ разсказ г. Мамина хозяинъ, Семенъ Авдичъ, замерзаетъ въ крытомъ возк во время бурана, вмст съ киргизомъ, Иваномъ Дуракомъ.
Иванъ Дуракъ примирился съ мыслью о смерти и тихо молился про себя. Потомъ онъ весь вздрогнулъ: послышались какія-то дтскія всхлипыванія.
— Семенъ Авдевичъ, голубчикъ, не нужно малодушествовать…
Всхлипыванія перешли въ рыданія.
— Семенъ Авдевичъ, отчаяніе — грхъ…
— Да я… я не смерти боюсь… Ахъ, тяжело… съ грхами тяжело помирать… Иванъ Никитичъ, голубчикъ… я тебя обижалъ… да, обижалъ… прости…
— Богъ тебя проститъ, Семенъ Авдичъ… И ты меня прости.
— Богъ проститъ.
Темно, тихо въ возк, тамъ, а наверху, со свистомъ гуляетъ страшный буранъ. Иногда кажется, что въ воздух щелкаютъ зубами тысячи голодныхъ пастей.
Рыданія прекратились. Голохватовъ пришолъ въ себя и заговорилъ уже спокойно:
— Иванъ Никитичъ,— ты старикъ… Исповдай меня…
— Какъ-же я тебя буду исповдать, Семенъ Авдичъ? Вдь я не попъ…
— По нужд все можно, а ты знаешь церковный чинъ… Не хочу помирать съ грхами. Молодъ я, много грховъ…
Иванъ Дуракъ откашлялся и торжественно началъ чинъ исповданія, затмъ веллъ Голохватову прочитать ‘Врую’, и когда тотъ прочиталъ, началась настоящая исповдь.
— Рабъ Божій Семенъ, не мн говоришь, а самому Богу…
Почти на каждый вопросъ каявшійся отвчалъ:— Гршенъ…
— Не припомнишь-ли, рабъ Божій Семенъ, какихъ-нибудь особенныхъ грховъ?..
— Весь гршенъ, Иванъ Никитичъ… Мста живого нтъ: завидовалъ, кто сильне былъ меня, обижалъ, кто слабе… и все мн было мало… Все хотлъ нахватать больше, а подъ старость покаяться… А вотъ Богъ и не допустилъ… Какъ-то теперь останется моя тетушка Катерина Степановна съ малыми дтушками… Всхъ обманывалъ, а дтокъ не соблюдалъ… Жадность была ко всякому грху…
— Богъ тебя проститъ, рабъ Божій Семенъ.
— Сиротъ не жаллъ… отнялъ наслдство у двухъ племянницъ и ихъ-же тснилъ за свою неправду… Обманывалъ въ степи малоумныхъ киргижекъ, а они мерли отъ голоду и холоду по моему зврству… Еще хотлъ обмануть одну отецкую дочь и питалъ это намреніе не одинъ годъ…
— Богъ тебя проститъ, рабъ Божій Семенъ.
Исповдь кончилась. Голохватовъ чувствовалъ, какъ его долитъ смертный сонъ… А наверху попрежнему бушевала снжная буря. Но Голохватову казалось, что это была не буря, а поднялись вс его грхи, все его зврство, вся его неправда… Земля стонала, а сквозь эти стоны доносились точно изъ-подъ земли невинные дтскіе голоса:
— Богъ тебя проститъ, гршный рабъ Божій Семенъ…
Это въ минуту смерти такой вычурный разговоръ!

IV.

Толстой рисуетъ жизнь какъ она есть, и самая тяжкая драма выходитъ очень простой и обиходной. Глубокое отвращеніе Толстого къ лжи — къ преувеличеніямъ, каррикатур или мелодрам — длаетъ его писанія не эффектными съ вншней стороны: они не вызовутъ ни неудержимаго смха, какъ часто у Гоголя, ни невольныхъ слезъ, какъ у Достоевскаго, забавное и ужасное у Толстого всегда смягчено, какъ и въ самой жизни. Забавное вызываетъ лишь тонкую усмшку, ужасное — лишь глубокое состраданіе. Об крайности, столь шумныя у другихъ, старающихся ‘бить по нервамъ’ художниковъ, у Толстого, какъ въ самой природ, растворены и обезврежены естественною, здоровой стихіей. Ясное чувство жизни придаетъ всякой картин Толстого прелесть, смягчающую рзкія тни: комическое превращается у него въ наивное, ужасное — въ глубокое и трогательное. И читателю эта строгая сдержанность во вншнихъ эффектахъ даетъ высшее художественное наслажденіе. Разные критики упрекаютъ Л. Н. въ томъ, что Брехуновъ вышелъ будто-бы блднымъ, не ясно очерченнымъ. Кулакъ — мы его привыкли воображать по Щедрину, въ вид Колупаева или Разуваева (въ самихъ фамиліяхъ героевъ у Щедрина чувствуется рзкое подчеркиванье). Деревенскій кулакъ — это мрачное чудовище, хитрое и злое, обдирающее мужика какъ липку и неимющее никакихъ человческихъ чувствъ. Толстой, конечно, не могъ создавать Брехунова по такому шаблону. Онъ знаетъ деревенскихъ кулаковъ не по Щедрину, а изъ самой жизни, и знаетъ, что это чаще всего именно такіе заурядные, плутоватые и твердые люди, какъ Василій Андреичъ, самодовольные и тревожные, но ничего чудовищнаго не представляющіе. Брехуновъ мене выразителенъ, чмъ Никита или Мухортый, но только потому, что человкъ-хозяинъ явленіе и въ самой жизни мене типическое, чмъ человкъ-работникъ, или конь работникъ. Т — дотого давни, постоянны, уравновшены, что точно изъ бронзы отлиты, тогда-какъ человкъ эксплуататоръ есть явленіе сравнительно новое и не вполн установившееся. Никиту и Мухортаго можно вообразить безъ Брехунова, тогда-какъ его безъ нихъ — нельзя. Брехуновъ — то-же самое, что въ біологіи паразитный типъ: по самому существу онъ мене оформленъ. Такъ-что и въ Брехунов Толстой остается удивительно врнымъ художественной правд.
Немало упрековъ сдлано Толстому и за развязку драмы. Ее считаютъ невроятной и ненужной. По мннію критиковъ, Толстой долженъ былъ-бы, помучивъ своихъ героевъ мятелью и морозомъ, отпустить ихъ души на покаяніе, и что раскаяніе Брехунова только тогда имло-бы смыслъ, если бы онъ остался живъ и былъ-бы въ состояніи воспользоваться предсмертнымъ озареніемъ совсти.— И врядъ-ли, прибавляютъ критики, Брехуновъ легъ на Никиту, чтобы спасти его цною своей жизни: просто легъ, чтобы вмст согрться.— Да еще и легъ-ли, замчаютъ другіе критики: Брехунову въ двухъ шубахъ морозъ въ 10 градусовъ не могъ быть страшенъ,— и пр. пр.— Но и здсь, мн кажется, Толстой остался вренъ дйствительности. Природа, живущая своей жизнью, не производила какого-то нравственнаго эксперимента надъ Никитою и -Брехуновымъ, не задавалась цлью привести кого-то къ раскаянію, а губила то, что оказывалось вн условій жизни, и щадила то, въ чемъ жизнь еще держалась. Нравственное перерожденіе въ минуту смерти явилось только потому, что ни въ какую иную минуту, по характеру Брехунова, не могло придти. Смыслъ жизни, ея высшая цнность становятся особенно понятны именно при разлук съ жизнью, какъ цну здоровья мы понимаемъ только потерявъ его.
Сцену замерзанія и нравственнаго переворота въ хозяин никто изъ насъ не переживалъ, Толстой не могъ списать этого момента съ натуры, а могъ только сочинить его, продолживъ, такъ сказать, мысленно видимые душевные процессы въ область невидимаго. Угадалъ-ли онъ тайну смерти — ршить трудно. Но минуты нравственнаго озаренія бываютъ и нетолько передъ смертью, нкоторое состраданіе къ Никит могло явиться у Брехунова и при обыкновенныхъ условіяхъ. Сознаніе пустоты и ненужности своихъ хозяйскихъ длъ нердко мерцаетъ у Брехуновыхъ и при полномъ благополучіи. Тмъ боле это сознаніе могло явиться въ минуту смерти, когда весь разумъ души устремленъ на основной корень жизни. Въ Брехунов, Иван Ильич, княз Андре (изъ ‘Войны и мира’) и другихъ умирающихъ у Толстого лицахъ смерть — ощущеніе ея — производитъ тотъ-же душевный переворотъ, какъ въ принц Сиддарт первый мертвецъ, котораго онъ увидлъ. Люди съ великою душою задолго до своей личной смерти испытываютъ преображеніе, которое обыкновенныхъ людей застаетъ при послднемъ вздох, но и для великихъ душъ мысль о смерти служитъ источникомъ нравственнаго сознанія.
Я, конечно, но имю притязанія защищать Толстого отъ нападокъ эстетической критики. Пусть ужъ разбиваютъ его въ пухъ и прахъ,— авось что нибудь и останется отъ него. Критиковать въ смысл отыскиванія у такого автора особенно сильныхъ или особенно слабыхъ мстъ — занятіе праздное. Какъ хорошее англійское сукно сплошь добротно, такъ и работа подобныхъ мастеровъ,— что же тутъ перещупывать каждый вершокъ, и мять и пачкать критическими пальцами хорошій товаръ. Роль критики — помочь читателю поскоре употребить это достояніе въ дло, облечь имъ душу, подобно тому какъ хорошее сукно облекаетъ тло.
Кром непередаваемаго наслажденія, вещь великаго мастера возбуждаетъ и работу разума, и въ ней — высшая цль творчества. Разсказъ ‘Хозяинъ и Работникъ’ полонъ огромнаго и разнообразнаго содержанія — религіознаго, философскаго, нравственнаго, историческаго: это — чудесная притча для самыхъ возвышенныхъ пророчествъ.

V.

Религіозная мысль ‘Хозяина и работника’, какъ мн кажется, Та-же, которою живетъ Л. Н. Толстой послднія 15 лтъ: мысль о Высшей вол, посылающей человка въ міръ для любви, въ которой — благо жизни. Поэтому не надо имть своей воли, не надо сопротивляться Богу, а нужно радостно покориться Его вол, открываемой совстью. Возьмите Брехунова: вотъ человкъ-‘хозяинъ’, энергичный, ненасытный, покорившій себ человка-‘работника’, вчно преслдующій какую-то свою личную, особенную цль. Онъ самоволенъ — его воля отдлена отъ интересовъ другихъ существъ, и увлекшись своею волею, онъ неизбжно отнимаетъ ихъ счастье. Ни о чемъ не помышляя, хром захвата, ничего не чувствуя нужне своей воли, человкъ-хозяинъ случайно сталкивается съ волей природы, которая уничтожаетъ его. Только въ минуту гибели человкъ-хозяинъ признаетъ, наконецъ, что хозяинъ не онъ, что его воля — мгновенна и ничтожна и какъ-бы не противилась міровой вол — неизбжно исчезаетъ въ ней. Умирая, человкъ чувствуетъ, что все отдльное умираетъ и вчно остается только общее, гибнутъ отдльныя жизни, но жизнь вообще не гибнетъ. Такова воля міра, и человкъ, согласный съ нею, долженъ беречь не свою отдльную. Жизнь, а жизнь вообще, т. е. всю жизнь во всемъ живомъ. Отсюда сознаніе: ‘Живъ Никита — живъ и я’.
Нравственная идея ‘Хозяина и работника’ — послдній, страшный судъ сознанія предъ неизбжной смертью. Ставятся два человка, два брата, обижающій и обиженный, предъ лицо высшей Воли, отнимающей у нихъ жизнь. Все мгновенное, условное въ этотъ мигъ отпадаетъ, и изъ-за обмановъ жизни выступаетъ ея истина. Никита чувствуетъ смутно, что всю жизнь былъ вренъ этой истин, всю жизнь служа ближнимъ — работалъ на хозяина, на жену, на малаго, на бондаря, который жилъ съ его женой, на Мухортаго — на всхъ, кто нуждался въ его работ. Брехуновъ чувствуетъ, что все время онъ тснилъ ближнихъ и что-то у всхъ отнималъ, и что длалъ это совсмъ напрасно. Огонь геенскій — позднее раскаяніе, говоритъ Исаакъ Сиринъ. Но по Толстому огонь этотъ не столько жгучая боль, сколько свтъ. Передъ лицомъ Міра, вдругъ взглянувшаго въ сердце Брехунова, онъ сразу, точно въ сіяньи солнца, прорвавшемся въ подземелье, видитъ погибшую жизнь свою. Но онъ не сожалетъ о ней, а лишь спокойно отрицаетъ. ‘Онъ вспоминаетъ про деньги, про лавку, домъ, покупки, продажи и про милліоны Мироновыхъ, и ему трудно понять, зачмъ этотъ человкъ, котораго звали Василіемъ Брехуновымъ, занимался всмъ тмъ, чмъ онъ занимался?— ‘Что-жь, вдь, онъ не зналъ, въ чемъ дло’,— думалъ онъ про Василія Брехунова. ‘Не зналъ, такъ теперь знаю. Теперь ужь безъ ошибки, теперь знаю‘. Онъ уже не хозяинъ: сердце трепещетъ у него первою любовью къ человку — не угрызеніемъ, а умиленіемъ, оно радуется, что гибель осталась назади, что все зло, которое отравляло жизнь, для него уже невозможно. Брехуновъ умираетъ какъ-бы рождаясь для иного существованья, гд онъ будетъ уже добръ и спокоенъ, какъ Никита. Но суждено-ли ему вновь родиться?
Въ наше время устанавливается взглядъ, что предсмертное, напряженное, страстное сознаніе — какъ-бы взрывъ всей душевной энергіи — передается психическими волнами живымъ душамъ, оживляя ихъ въ томъ настроеніи, въ какомъ угасъ умирающій. По древнему представленію — одному изъ многихъ — предсмертное сознаніе претворяется въ душу иного, гд-нибудь зачатаго существа — человка или звря, смотря по возвышенности его. Толстой не вритъ въ совершенное уничтоженіе жизни. У него Брехуновъ, умирая, теряетъ сознаніе только въ этомъ мір, а Никита, умирая, радуется, что ‘переходитъ изъ этой наскучившей ему жизни въ ту иную жизнь, которая съ каждымъ годомъ и часомъ становилась ему понятне и заманчиве’. Авторъ утверждаетъ, что Никита гд-то ‘посл этой настоящей смерти проснулся’ — и лучше-ли ему тамъ — ‘мы вс скоро узнаемъ’.
Свидтельство великаго художника о существованіи новой жизни за гробомъ важно, какъ безпристрастное показаніе тончайшаго психическаго прибора о явленіяхъ неуловимыхъ для обыкновенныхъ грубыхъ душъ. Плохая фотографическая пластинка, обращенная къ небу, отражаетъ только видимыя звзды, тогда какъ пластинка крайне чувствительная снимаетъ свтила неподозрваемыя, никмъ невиданныя, темныя, испускающія не свтовые, а иные — химическіе и электрическіе лучи. Высокое вдохновеніе художника и мыслителя открываетъ въ природ факты до него неизвстные и, можетъ быть, необъяснимые, но тмъ не мене это — реальные факты, сомнваться въ которыхъ нтъ основанія.

VI.

Смерть здшняя и вчное продолженіе жизни — все это не нами предопредлено. Ничто отъ насъ не зависитъ — мы зависимъ отъ всего,— вотъ, мн кажется, философская мысль ‘Хозяина и работника’. Не ‘по нашей вол мы родились въ жизнь и не по нашей уйдемъ, и въ этомъ мимолетномъ промежутк личнаго сознанія живемъ мы не своими, а какими-то данными отъ вка силами, съ которыми наше сознаніе тщетно борется, когда не хочетъ признать ихъ. Ихъ нужно признать, искренно слиться съ ихъ движеніемъ, покориться Вол, которая играетъ въ вчности мірами міровъ какъ вихремъ пыли. Сознать необоримую силу этой Воли и не бороться съ нею — вотъ тайна счастья. Живите безпечно, не отравляйте мгновенную жизнь заботой, не длайте запасовъ, для жизни не нужныхъ, придетъ смерть — покоритесь ей столь-же радостно, какъ жизни, такъ-какъ то, что составляло существо вашей жизни, не умираетъ, вс ваши движенія, вс мечты будутъ жить и пойдутъ въ глубь вковъ непрерывнымъ рядомъ мгновеній, насыщенныхъ такимъ-же, какъ и у васъ, сознаніемъ.- Поглядите на океанъ: милліоны лтъ онъ волновался такъ-же точно, какъ теперь, создавая на мигъ т-же волны и ту-же игру ихъ, и на гребн волнъ кипла та-же пна, и въ ней на мгновеніе являлись т-же мельчайшіе водяные пузырьки, безпрерывно рождавшіеся, колебавшіеся, успвавшіе отразить въ себ и горячее солнце, и голубое небо, и суровый океанъ — и тотчасъ разсыпавшіеся въ водяной прахъ, изъ котораго тотчасъ-же снова рождались т-же эфемерныя, чудесныя созданія, сотканныя изъ влаги и воздуха. Ни одно изъ нихъ не длится, но вс живы въ безконечномъ повтореніи, въ возможности всегда воскреснуть. Неужели печалиться этимъ дтямъ мгновенія, что они не вчны, что они не остановились, не застыли навсегда въ одной и той-же форм, а всегда готовы разсяться и снова родиться? Не печаль, а радость — въ возможности безпрерывнаго возрожденія, и отсюда готовность отдать себя въ матеріалъ для другой жизни, ‘живъ Никита — живъ и я’. Нтъ отдльной жизни, а есть міровая жизнь, которой мы — только мгновенныя біенія, мгновенныя сознанія, и какъ таковыя, исчезнувъ, мы не можемъ не явиться снова. Но если нтъ смерти, то зачмъ забота? Страданія голода и холода принуждаютъ къ труду, но разъ они удовлетворены — зачмъ трудъ? Зачмъ этотъ несчастный Брехуновъ всю жизнь свою волновался страхомъ разоренья, алчностью наживы, совсмъ ему ненужной, зачмъ онъ отнималъ у своихъ братьевъ ихъ радость, тсня ихъ и опутывая ненужными для нихъ заботами? Никита всмъ своимъ кроткимъ существомъ зналъ, что онъ ничто предъ Міровой Волей, и покорялся, ей съ радостью, вчно готовый жить и исчезнуть, чувствуя инстинктомъ, не заглушеннымъ личной волей, что за смертью будетъ другая жизнь. Брехуновъ смутно признавалъ Міровую Волю, но пытался слдовать своей и потому ощущалъ постоянный страхъ за себя. Онъ предчувствовалъ, что средства, которыя были у него, чтобы противиться судьб, все-же ничтожны и рано-ли, поздно-ль, Высшая воля совершится, и потому испытывалъ затаенный ужасъ, какъ маленькое существо предъ всесильнымъ врагомъ. Онъ поставилъ себя во вражду съ Высшей волей и оттого боялся, но стоило ему поставить себя въ согласіе съ этой Волей — и страхъ прошелъ-бы, какъ у Никиты, который безпечно встрчалъ все, что-бы ни посылала судьба, даже смерть. Согласіе съ судьбой даетъ любовь ко всему — къ природ, къ Мухортому, къ солом, которая не хотла укладываться, къ кушаку, который плохо завертывался, къ курамъ, всполошившимся на шестк, къ собак, лаявшей напрасно, къ жен своей и любовнику ея бондарю, къ своему ‘малому и къ чужому, хозяйскому сыну, котораго Никита ласкаетъ ‘голубкомъ’. Это не больная, слезливая любовь обыкновенныхъ, злыхъ людей — любовь только къ своему чему-нибудь, къ своему сыну, жен и т. п., любовь, отравленная страхомъ потерять свою отдльную собственность. Любовь Никиты — свжее и ясное расположеніе не отдлившейся отъ міра, стихійной души ко всему, что входитъ въ ея жизнь. Никита — человкъ стихійный, признавшій себя, какъ былинка среди вихря, въ вол Бога: онъ не истощаетъ силъ для созданія себ какого-то особаго счастья и достаточна силенъ, чтобы пользоваться доступными дарами жизни. Никита знаетъ, что Брехуновъ его обсчитываетъ и обманываетъ, но знаетъ также, что ‘нечего и пытаться разъяснять съ нимъ свои разсчеты, а надо жить, пока нтъ другого мста, и брать, что даютъ’. Мста другого онъ не искалъ, но если-бы оно подвернулось — не отказался бы. Стихійный человкъ, Никита могъ испытывать физическія страданія — какъ дерево или животное, но онъ не страдалъ психическими муками, такъ-какъ совпадалъ душою съ Вчной волей. Охота у Никиты была всегда къ тому, что совершалось само, и поэтому у него не было неволи: все происходило какъ-бы съ его согласія. Онъ не пытался плыть противъ теченія жизни, въ какое попалъ. Въ то время какъ Брехуновъ барахтался съ отчаяніемъ, захватывая руками ускользавшую струю жизненныхъ благъ, страшась захватить недостаточно, — Никита отдался міровому потоку какъ дитя, захваченное наводненіемъ въ своей колыбели, любуясь лазурью неба и шумомъ волнъ, не думая о смерти, не боясь ея. Въ этомъ заключается высшій стоическій принципъ — непротивленіе неизбжному. Какъ Платонъ Каратаевъ (прообразъ многихъ любимыхъ Толстымъ типовъ), Никита всю жизнь служитъ тому, что требуетъ его услугъ. Заставятъ воевать — скрпя сердце, безъ всякой злобы воюетъ, прикажутъ работать на кулака — работаетъ. Самъ онъ лишенъ злой воли, но исполненъ доброй, міровой воли, одинаково доброй для всхъ, служащей для добра и зла. Подобно Мухортому, онъ ‘покорно’ идетъ туда, куда ему велятъ, хотя внутренно и знаетъ, что туда не нужно идти. Хотя-бы мучительно и противно было идти, а идетъ, какъ и Мухортый — спасая безсознательно этимъ согласіемъ нчто боле важное, нежели причиненное имъ вншнее зло. Подобно Мухортому, Никита являлся орудіемъ недобрыхъ замысловъ Брехунова и помогалъ ему сять зло. Но онъ — какъ и въ измну жены своей — ‘въ эти дла не входилъ’. Какъ стихія, онъ служилъ почти одинаково всмъ, кто овладвалъ имъ.

VII.

‘Но вдь это очень дурно, воскликнетъ читатель:— такими стихійными людьми создается, стало-быть, дйствительность со всми ея ужасами. Не подчинись работникъ хозяину — не было-бы никакого хищничества’. Правда. Я не спорю, Никита не безупреченъ, но обвинять его въ томъ, что онъ служилъ орудіемъ для безнравственныхъ цлей — трудъ напрасный. По нравственному закону не надо быть орудіемъ дурной воли, и если она овладваетъ вами — нужно сопротивляться ей. Но если бы Никита былъ способенъ сопротивляться, то вроятне всего онъ былъ бы самъ хищникомъ, онъ потому и не хищникъ, что не уметъ сопротивляться. Вдь сопротивляться и нападать — явленіе одно и то же, только съ разныхъ концовъ. Говорить Никитамъ: ‘сопротивляйтесь!’ — все равно, что говорить это овцамъ, въ кучу которыхъ забжалъ волкъ. Овцы не умютъ сопротивляться, он не такъ созданы. Мы видимъ, какъ расцвтаетъ кулачество въ деревн, какъ издавна въ колоссальныхъ размрахъ культивируется хищничество, и какъ народъ — этотъ большой Никита — безропотенъ. Намъ — интеллигенціи, т. е. ‘хозяевамъ’ или потомству ‘хозяевъ’ — странно, какъ это народъ не сопротивляется, если ему живется дурно. По нашимъ собственнымъ, самовольнымъ инстинктамъ, мы чувствуемъ, что въ положеніи работника мы не терпли бы обсчитыванія, обмана и насилія Брехуновыхъ и непремнно вступили-бы съ- ними въ борьбу. Мы поступили-бы такъ, какъ длаютъ Брехуновы въ отношеніи другихъ такихъ-же Брехуновыхъ — подняли-бы борьбу ихъ-же оружіемъ, т.-е. если нельзя прямымъ насиліемъ, то пустили-бы въ ходъ обманы, обсчитыванье, обвсъ и т. п. Иныхъ способовъ противленія нтъ, но для Никитъ они непригодны. Они не хищники, у нихъ нтъ тхъ органическихъ уродствъ — той алчности, злобы, тщеславія, которыя какъ физическія уродства — клыки и когти — необходимы для насилія. Стихійные люди — люди естественные — лишены извращеній духа, его болзней, необходимыхъ для сопротивленія насиліямъ и обманамъ. Оттого-то, сказать, кстати, вс фантазіи о народныхъ революціяхъ до сихъ поръ остаются фантазіями. Ни одна революція не имла ни народнаго происхожденія, ни народнаго характера — даже крестьянскія войны въ средніе вка или наши бунты. Эти войны и бунты вовлекали въ себя народныя массы въ качеств сырой стихіи, какъ ту-же стихію вовлекали въ себя и международныя войны. Въ обоихъ случаяхъ зачинщиками являлись не народныя массы, а группы вожаковъ, ‘хозяевъ’, бившихся другъ съ другомъ народными массами какъ простымъ оружіемъ изъ-за ненужныхъ и неизвстныхъ народу цлей. И крестьянскія войны, и наши бунты поднимались бродячими разбойничьими элементами, обднвшими рыцарями (на Запад) или казаками (у насъ), бглыми крпостными и т. п. Народъ самъ по себ органически неспособенъ на насиліе, вс виды насилія создаются людьми выдляющимися изъ народа и выродившимися въ хищный типъ. Народъ всегда и всюду подчиняется безропотно, борются насильники. Народное непротивленіе есть естественное свойство массъ, ихъ инерція. Непротивленіе даетъ жизнь хищникамъ, но можетъ быть оно же спасаетъ человчество отъ общей гибели. Травоядныя поддерживаютъ жизнь плотоядныхъ, но представьте себ, что вс коровы, лошади, овцы и пр. превратились-бы въ волковъ и медвдей, имъ осталось бы перегрызть другъ друга, какъ это длаютъ пауки въ банк. Если бы массовый Никита получилъ способность сопротивляться массовому Брехунову, то получился бы одинъ сплошной хищникъ, оторванный отъ природы и обреченный на самопожираніе. Теперешнее раздленіе людей на хищныхъ и мирныхъ кажется жестокимъ, но теперь насилуетъ меньшинство, тогда насиловали-бы вс — bellum omnium contra omnes. Вообразите, что матерія потеряла свойство инерціи и каждый атомъ вступилъ-бы въ борьбу съ ближайшими атомами: невозможно былобы никакое сочетаніе элементовъ, и вселенная превратилась-бы въ хаосъ. Мы не знаемъ, какую роль играетъ хищный типъ въ экономіи природы. Можетъ быть онъ является естественною казнью за несовершенство мирнаго типа побудителемъ къ дальнйшему развитію послдняго. Можетъ быть, Брехуновъ существуетъ какъ слдствіе грха Никиты — недостатка разумнія: вдь при полномъ разум Никита отказался-бы поддерживать Брехунова во многомъ, что открылось-бы ему зломъ для людей,— и Брехунову пришлось-бы изсчезнуть, какъ хищнику. Пока-же онъ существуетъ, онъ можетъ быть играетъ роль груза, которымъ выжимается изъ стихійной души Никиты ея тонкій продуктъ — разумъ. Ясно, что нужно всми мрами добиваться, чтобы не было хищничества, но это осуществится, какъ я думаю, не обостреніемъ борьбы, перерожденіемъ не мирныхъ людей въ хищниковъ, а хищниковъ въ мирныхъ людей. Вдь мирные люди все-таки составляютъ стихію, огромное, подавляющее большинство, и меньшинство рано ли, поздно ли, должно слиться со стихіей, раствориться въ ней. Брехуновъ долженъ придти къ сознанію, что ‘живъ Никита — живъ и я’.

VIII.

Нравственное перерожденіе втеченіе вковъ уже идетъ и теперь не остановилось, а движется, можетъ быть, быстре, чмъ когда-либо, и даже сама страстная вра въ соціальную революцію при отсутствіи этой революціи есть признакъ быстраго нравственнаго прогресса. Въ самомъ дл, разв это не признакъ времени, что о братств и равенств начинаютъ мечтать аристократы и буржуа? Разв это не характерно, что на Запад организована многомилліонная революціонная партія, проповдующая коренной переворотъ въ обществ, и тмъ не мене нтъ ни потоковъ крови, ни пожаровъ, ни грабежей? При другомъ нравственномъ состояніи — всего сто лтъ назадъ — подобный ‘горючій матеріалъ’ испепелилъ-бы всю Европу, теперь онъ почти безвреденъ. Правда, еще не вывелись хищные инстинкты въ обоихъ лагеряхъ, еще дйствуютъ иногда бомбы, кинжалы и т. п., но все это составляетъ совсмъ ничтожное исключеніе и отрицается революціонной стихіей. Эта стихія дйствуетъ вполн мирно, но разрушительно на старые непорядки, постепенно захватывая въ свой кругъ человка за человкомъ, сословіе за сословіемъ, и уже успла захватить многихъ ‘хозяевъ’: промышленниковъ, капиталистовъ, государственныхъ людей, неговоря объ интеллигентныхъ профессіяхъ. Милліонеры отказываются отъ своихъ милліоновъ, жертвуя ихъ при жизни или въ конц ея на народныя нужды, число такихъ пожертвованій даже у насъ ростетъ замтно. Пусть случаи подобнаго отреченія отъ корысти и тщеславія еще очень рдки, но число ихъ множится и въ передовыхъ христіанскихъ странахъ длается уже общественнымъ явленіемъ — стоитъ указать на сотни и тысячи этическихъ обществъ въ Англіи, Америк и Германіи. Перерожденіе Брехуновыхъ не мечта, а совершающійся фактъ.

IX.

Таковъ историческій смыслъ притчи ‘Хозяинъ и работникъ’. Брехуновъ — отживающее язычество, Никита — ростущее изъ стихіи народной истинное христіанство. Признакъ язычества — ‘царство отъ міра сего’,— господство вншнихъ заботъ и матеріальныхъ радостей, захватъ богатства и неизбжное при этомъ насиліе надъ ближнимъ, обманъ, выдленіе себя изъ семьи народной, тщеславіе, презрніе къ человку. Признакъ христіанства — ‘царство не отъ міра сего’, довольство необходимымъ, служеніе ближнимъ и неизбжное при этомъ сліяніе съ народомъ, кротость, чувство равенства и любви къ человку. Въ ‘Хозяин и работник’ отмченъ великій расколъ между хозяйничающими и рабочими классами, между такъ-называемой интеллигенціей и народомъ. Жизнь интеллигенціи еще насквозь проникнута языческими началами: въ ея законахъ и уставахъ, которымъ долженъ подчиняться и народъ, все еще дйствуетъ жестокое римское право, и въ зародышевомъ представител интеллигентиціи — въ Брехунов — живетъ духъ Цезаря, мечтавшаго о захват міра. Какъ Цезарь, какъ все язычество, Брехуновъ только и мечтаетъ о захват — зачмъ? Затмъ, чтобы возбуждать страхъ и зависть и имть возможность питать къ слабымъ презрніе. Зачмъ Брехунову столько денегъ, лавокъ, домовъ, рощъ и т. д? Вдь для его вполн обезпеченнаго счастья довольно было-бы одною дома, одного небольшого клочка земли. И вс Брехуновы, вся интеллигенція помшана на томъ-же тщеславіи, на жажд ненужныхъ жизни матеріальныхъ выгодъ, съ неизбжнымъ насиліемъ и обманомъ. Нето стихійный Никита, народъ: тамъ, гд онъ не развращенъ, не втянутъ въ хищничество, тщеславіе уже не встрчается,по крайней мр въ вид страшной душевной болзни, какъ среди интеллигенціи. Въ глубинахъ народныхъ замтны истинно христіанскіе обычаи братства, равенства, свободы — свободы и мысли, и вры, и слова. Нтъ тщеславія — нтъ и алчности къ богатству. Большинство народа цлью труда ставитъ необходимое питаніе, для большинства интеллигенціи эта цль — какое-нибудь преимущество: господство политическое, экономическое, умственное, т. е. нчто по существу не христіанское. Цль Никиты — питаніе — легко удовлетворима, цль Брехунова — неудовлетворима вовсе, кругъ жизни народа замкнутъ, какъ геометрическій кругъ, интересы интеллигенціи подобны гипербол, втви которой идутъ въ безконечность, въ безсиліи захватить ее. Вся интеллигентная, промышленная, политическая культура обречена на истощеніе, вслдствіе чрезмрности и ненасытности ея цлей. Не такова истинная, христіанская культура, зрющая въ народныхъ массахъ и на тхъ вершинахъ интеллигенціи, которыя снова сошлись съ народомъ. Въ существ этой культуры лежитъ сознаніе Высшей воли, дающее міру нужнаго и отвергающее все излишнее, мру счастья и свободы. Загляните въ кроткую и благородную душу Никиты: какъ она свжа и ясна, какимъ здоровьемъ ветъ отъ нея въ сравненіи съ озабоченною, тревожной душой Брехунова. Вы воочію видите, какъ сердце Никиты питается въ-мру всми впечатлніями міра, для него вчно интересны и Мухортый, и санки, и кушакъ, и куры, и собака, и мятель, какъ ребенку или поэту, Никит всегда новы ‘вс впечатлнья бытія’ — онъ пьетъ ихъ открытою грудью, какъ животворный воздухъ, всегда нужный и всегда доступнюй. Не то Брехуновъ, вс впечатлнья міра для него заслонены одною уродливо разросшейся страстью, душа его — душа алкоголика — одержима делиріумомъ, ей ничто ненужно, кром все большихъ и большихъ пріемовъ возбуждающаго яда. Какъ богата и разнообразна душевная жизнь Никиты и какъ узка и убога жизнь Брехунова! И наше бдное, невжественное крестьянство, окруженное трепетомъ міровой жизни, всми красками и звуками природы,— насколько живетъ оно здорове и разнообразне помшанной на тщеславіи интеллигенціи, загнавшей себя въ стны канцелярій, фабрикъ, заводовъ, библіотекъ, въ узкую, всегда мертвую спеціальность. Никита — истинный христіанинъ не по наук, не по религіи, а по инстинктамъ своимъ: христіанство свое онъ впиталъ въ себя не изъ книгъ, а изъ окружающей природы вмст съ жизнью. Вдь если христіанство есть высшій законъ, если оно есть подчиненіе Высшей вол, то міръ несомннно во всхъ стихіяхъ проникнутъ христіанствомъ, такъ-какъ покоренъ Высшей вол. Не подозрвая, быть можетъ, что онъ христіанинъ, Никита кротокъ, безпеченъ, радостенъ, какъ рыбакъ галилейскій. Христосъ не создалъ закона подчиненія Богу, а только открылъ его,— ввелъ въ сознаніе людей то, что существовало отъ вка. Поэтому и въ древнемъ, и въ современномъ язычеств встрчаются истинные, прирожденные христіане: подобно Сократу, Никита (и всякій чистый народъ во вс времена) не зналъ ученія, но обладалъ всею полнотою духа христіанскаго. Въ разсказ Толстого заключено указаніе, что человчество, расколовшееся на стихійное язычество и стихійное христіанство, на хозяевъ и работниковъ, должно слиться въ христіанскомъ сознаніи, въ томъ разумніи блага, котораго недостаетъ имъ обоимъ. Вдь если-бы они владли этимъ разумніемъ, то Брехуновъ не служилъ бы съ такимъ упорствомъ своему ложному благу, а Никита не помогалъ бы ему въ этомъ, и уже одно отсутствіе стихійной поддержки положило-бы конецъ лжи. Теперешній Никита весь въ вол Божіей, но еще не всегда ясно знаетъ, въ чемъ она. Напримръ, онъ знаетъ, что дтей убивать нельзя, и въ этомъ непоколебимъ какъ утесъ, но убить турка при извстныхъ условіяхъ онъ еще въ состояніи, и именно подъ видомъ воли Божіей. Будетъ, однако, время, когда и послдній поступокъ станетъ для него невозможнымъ, и никакими хитростями его нельзя будетъ убдить въ томъ, что это воля Божія. По мр раскрытія сознанія въ Никит онъ все дале и дале будетъ отходить отъ участія въ зл, и зло исчезнетъ. Естественный инстинктъ добыванія того, что необходимо, разросшійся среди язычества въ манію — въ добываніе того, что ненужно,— здоровый инстинктъ восторжествуетъ. Вчная борьба Брехуновыхъ противъ Высшей воли, загоняющая ихъ въ душныя стны городовъ и фабрикъ, въ условія праздной и развратной жизни, ведетъ ихъ одновременно и къ гибели и къ высшему сознанію. Интеллигенція, хозяйничающая надъ массами, ведетъ ихъ — какъ Брехуновъ Никиту и Мухортаго — куда не нужно, въ мятель заботъ и тревогъ, и теряетъ дорогу до такой степени, что и слдъ отыскать трудно. Потерявъ свое естественное мсто въ природ, увлекая за собою народъ, интеллигенція подвергаетъ опасности и народныя массы. Современная жадная цивилизація заводитъ человчество на гибельный путь вырожденія — физическаго и душевнаго, заражаетъ психозомъ тщеславія, въ которомъ истинная причина обнищанія рабочихъ и изнуренія нерабочихъ классовъ. Изъ органическихъ условій природы, изъ живительныхъ стихій, человкъ — ихъ прямой продуктъ — ставится въ иныя, неорганическія условія, и человкъ разлагается какъ органъ, оторванный отъ организма. Мы вс видимъ тихую, но необъятную катастрофу фабричнаго и городского вырожденія, вымираніе обезземеленнаго пролетаріата, переутомленіе интеллигенціи, истощеніе праздныхъ классовъ. И Брехуновъ, и Никита оба близки къ гибели.
Но въ разсказ Толстого заключено и великое пророчество: настанетъ время, и Брехунову откроется весь ужасъ положенія, въ которое онъ завелъ себя и Никиту, онъ сознаетъ всю ненужность и противуестественность его стремленій, восчувствуетъ истинную цну жизни, возгорится любовью къ обиженному брату и прикроетъ его собою отъ ‘ярости гнва Божьяго’. Отомретъ то, что стремилось къ смерти, и хотя обвянное смертью, останется живо стремящееся къ жизни. Умирающая ‘интеллигенція’ своимъ послднимъ сознаніемъ спасетъ близкій къ смерти народъ и отогретъ его для новой жизни. Утшеніемъ ‘хозяина’ будетъ сознаніе, что еще ‘живъ Никита — живъ и я’.

X.

Что это пророчество сбыточно — разв не доказываетъ намъ жизнь самого автора ‘Хозяина и работника’? Что такое графъ Л. Н. Толстой, какъ не Василій Андреичъ Брехуновъ, нкогда, по его признанію, тщеславный и алчный,— теперь просвщенный сознаніемъ Высшей воли и умиленный въ предчувствіи иной жизни? Для Толстого не нужна была физическая катастрофа, какъ для деревенскаго кулака: среди благополучной и роскошной жизни личной, онъ острымъ взоромъ генія увидлъ всегдашнюю мятель, всегдашнюю гибель — и свою, и народную,— острымъ слухомъ услышалъ ‘голосъ зовущій’ — и онъ переродился, вошелъ въ иную духовную жизнь уже теперь. Въ этомъ несравненное преимущество великой души: она чутка къ правд и легко сливается съ Высшей волей, какъ-бы ни отдалилась отъ нея. Великій человкъ — такое-же стихійное, близкое къ природ существо, какъ и Никита. ‘Съ природой одною онъ жизнью дышалъ, ручья разумлъ лепетанье…’ — это выраженіе одинаково относится и къ смиренному Никит, и къ великому автору его. Отчего Толстой такъ любитъ этотъ типъ стихійнаго человка — Платона Каратаева, Акима (изъ ‘Власти тьмы’) и пр.? Оттого, что онъ самъ — стихійный человкъ, человкъ старой и очень высокой культуры, развившейся до естественности, до сліянія съ природой. Никита — произведеніе подобной-же культуры — народной, столь-же естественной, столь-же древней. Далеки отъ природы культуры недавнія, промежуточныя, не развившіяся до стихійности. Отсюда столь частое проникновеніе великихъ людей и народа одними и тми-же нравственными идеалами. На вершинахъ мысли и на низахъ ея люди встрчаются въ признаніи вн ихъ стоящей могучей Воли, надъ всмъ бодрствующей. Чувствуя, что мгновеніе ихъ жизни тонетъ въ вчности, люди крайнихъ культуръ привыкаютъ видть смыслъ жизни въ ея вчномъ начал. Никита доходитъ до этого безсознательно вмст съ массой народной, несущей откуда-то, изъ глубинъ древности, свои представленія о вчности и жизни. Толстой дошелъ до того-же состоянія чрезъ научное и философское знаніе, пробгая какъ-бы черезъ пламень мысли, въ которомъ не всякій остался-бы невредимымъ. Только могучее сложеніе души Толстого позволило ему выйти безъ увчій для его естественнаго разума: души мене крпкія, будучи охвачены чужими теоріями, пожираются ими какъ огнемъ: вся стихійность, все личное творчество выгораетъ въ заимствованной мысли. Толстой пронесъ чрезъ трехъ-тысячелтнее историческое знаніе свою личную мысль и освтилъ ею стихійную душу своей расы. Тотъ, кто такъ глубоко понялъ и въ сердц своемъ возлелялъ образы Платона Каратаева и Никиты,— тотъ въ прав сказать, что устами его говорилъ духъ народный — собирательный разумъ человчества. Что-же говоритъ этотъ разумъ? А то, что ‘сбились съ дороги и поискать надо…’
Первый признакъ, что путь потерянъ — когда идти становится тяжело. Тяжело стало жить на свт — вотъ общее ощущеніе заблудившагося человчества. Ныншняя лже-цивилизація несносно усложнила жизнь и подъ предлогомъ обезпеченія человка — озабочиваетъ его. Отъ спокойнаго наслажденія необходимымъ духъ отвлеченъ къ тревог о томъ, что еще нужно добыть, истощая силы жизни. Съ тхъ поръ какъ жизнь человка запуталась въ интересахъ нетолько близкихъ людей, но и въ явленіяхъ незнакомаго общества и необъятнаго культурнаго міра — жизнь изъ простой и ясной оказалась затянутой въ сплошную петлю. Вмсто очень легкаго и понятнаго порядка отношеній Никиты къ людямъ, Брехунову — ‘хозяину’ цивилизаціи — приходится заботиться объ огромномъ, необозримомъ механизм будто-бы ‘общественныхъ’ отношеній, подъ страхомъ, что онъ разсыплется. Цивилизованный человкъ не можетъ себ представить міръ безъ современныхъ фабрикъ и заводовъ, безъ горъ товару и безпрерывно текущихъ ркъ продуктовъ, оторванныхъ отъ производителя, безъ тарифовъ, нормировокъ, синдикатовъ, акцизовъ, страховокъ, дивидендовъ, векселей, безъ огромныхъ армій рабочихъ, солдатъ, чиновниковъ, купцовъ, художниковъ, ученыхъ, безъ ста-тысячъ профессій, перепутавшихся до безсмыслицы. Какъ въ дремучемъ лсу деревья переплетаются втвями дотого, что душатъ другъ друга, современная общественность вплетаетъ живую душу въ какую-то ненужную ей ткань, гд она сдавлена до неподвижности, и испытываетъ въ то-же время вс волненія этой ткани. Отвергнувъ высшую міровую Волю, человкъ-хозяинъ въ страх ищетъ защиты въ общественности, нагромождая вавилонскую башню учрежденій, профессій, состояній, неравенствъ всякаго рода, отдавая себя въ вчное рабство этимъ идоламъ. Живой, подвижной океанъ человчества, гд каждая молекула свободна, кристаллизуется въ сплошную застывшую массу. Насильственное подчиненіе каждаго всмъ — вотъ соціалистическій идеалъ, послднее слово язычества.

XI.

Къ счастію, язычество не есть единственная форма цивилизаціи. На нашихъ глазахъ отмираетъ суевріе, будто цивилизація есть плодъ борьбы, будто прогрессъ немыслимъ безъ конкурренціи, будто именно Брехуновы, вчно ненасытные, создаютъ высшія формы жизни. Начинаетъ длаться яснымъ, что все то, что въ цивилизаціи истинно, жизненно, нравственно, необходимо — все это создается кроткимъ человкомъ, Никитой, Брехуновы-же вносятъ только извращенія, которыя лишь задерживаютъ здоровое развитіе цивилизаціи. Именно кроткіе Никиты — истинные создатели какъ нравственной, такъ и умственной культуры. Вс религіи и великія нравственныя ученія вышли изъ тишины полей и лсовъ,— въ городахъ он гибли, извращаясь въ мрачные и развратные культы. Наука и искусство — вс тончайшія откровенія — вышли изъ сердца геніевъ, вышедшихъ изъ сердца народа. Учители человчества чаще всего были бдняки, гонимые, голодавшіе и ужь во всякомъ случа не Брехуновы! Брехуновы (промышленники, купцы, распорядители) тотчасъ-же захватывали въ свои руки вс плоды генія и вводили ихъ, какъ новыя орудія, въ свою кромшную борьбу. Но ни одинъ Брехуновъ не изобрлъ лично ни одного гвоздя, не написалъ великой вещи, не открылъ вчнаго закона. Ничто истинно великое (составляющее душу цивилизаціи) не являлось по заказу или принужденію, а возникало само собою, чудомъ внутренняго разцвта духа, возросшаго въ наитіяхъ природы. Какъ ни хлопотлива алчная борьба Брехуновыхъ, они ничего не творятъ сами, а только захватываютъ и отнимаютъ другъ у друга уже созданное: созданное или руками или геніемъ Никиты. Не ‘недовольство жизнью’ Брехуновыхъ, а именно удовлетвореніе ею стихійныхъ людей вело къ раскрытію жизни, въ чемъ и заключается цивилизація. ‘Для цивилизаціи необходимо богатство, обезпечивающее досугъ’, утверждаютъ хищники, оправдывающіе свою дурную дятельность. Но такъ-какъ богатство невозможно безъ отнятія его у многихъ, то это отнятіе — эксплуатація массъ народныхъ — возводится въ историческій законъ, въ необходимое условіе цивилизаціи. По этой теоріи аинская культура въ вкъ Перикла была-бы немыслима безъ рабства, какъ и культуры римская, феодальная, крпостная и теперешняя капиталистическая немыслимы будто-бы безъ ‘эксплуатаціи’ народныхъ массъ, отчужденія ихъ энергіи въ распоряженіе ‘интеллигентнаго меньшинства’. Но не говоря о томъ, что самая роскошная цивилизація, купленная страданіями живыхъ существъ, такъ-же гршна, какъ благополучіе людода, сожравшаго своего плнника,— не говоря о томъ, что это грхъ,— это сверхъ того и ошибка. Истинная цивилизація совсмъ не нуждается въ богатств и праздности ‘меньшинства’. Разв т геніи, которые составляли украшеніе вка Перикла, были богачи? Разв Сократъ не былъ бдне всхъ въ Аинахъ и его философія теряла отъ того, что онъ ходилъ босикомъ? Разв онъ нуждался въ рабахъ, чтобы вести праздную жизнь? Разв Эпиктетъ былъ аристократъ или милліонеръ? Онъ былъ рабъ и доказалъ, что даже на этой, послдней ступени бдности и беззащитности можно кое-что длать для истинной цивилизаціи. Припомните жизнь великихъ дятелей — огромное большинство ихъ вышло изъ бдности, а многіе изъ нищеты.— ‘Науки и искусства не разцвли-бы, если-бы не было роскоши, нуждающейся въ наукахъ и искусствахъ, если-бы богачи не покровительствовали геніямъ’, говорятъ защитники хищной цивилизаціи. Насколько богачи ‘покровительствовали’ геніямъ, мы это знаемъ изъ судьбы геніевъ, кончившихъ жизнь въ нищет, въ изгнаніи, или съ чашею яда въ рук. Правда, богачи ‘заказывали’, ‘покупали’ произведенія искусства, но именно, становясь продажными, наука и искусство и теряли свою жизненность и нравственную цну. Меценаты не создавали, а губили таланты, заставляя ихъ приспособляться къ своимъ низкимъ вкусамъ и извлекая эти таланты изъ народнаго обращенія. Я уже писалъ (см. ‘Думы о счасть’) о томъ, какое опустошеніе вноситъ въ искусство тщеславіе богачей, систематически скупающихъ все, что въ искусств объявится талантливаго, и все это прячущихъ навсегда отъ народныхъ глазъ. Покупая труды генія, богачъ платитъ ему не вдохновеніемъ, которое тому нужно, а деньгами, которыя не подскажутъ, конечно, ни великой мысли, ни глубокаго чувства. Даже и матеріально Брехуновы всегда поддерживали только т таланты, которые имъ льстили, т. е. нравственно укрпляли ложь ихъ жизни. Наука и искусство, ставъ въ зависимость отъ денегъ, утрачивали свободу и изъ двигателя цивилизаціи становились тормазомъ ея. Гнетъ академій и ученыхъ цеховъ слишкомъ хорошо извстенъ. Зачмъ истинному генію покровительство? Никит не нужно покровительства Брехунова, чтобы быть добрымъ, будь у него выдающійся умъ или талантъ — онъ также обошолся бы безъ ‘покровительства’. Для мудрости нужно досуга не боле, чмъ для доброты, и разъ она есть — она будетъ изливать на всхъ тотъ-же свтъ, какъ и доброта Никиты. Никита подлился-бы мудростью и съ хозяиномъ, и съ его сынишкой, и съ кухаркой, и съ бондаремъ, любовникомъ жены, и съ Мухортымъ: ‘на все-бъ отозвался онъ сердцемъ своимъ, что ищетъ у сердца отвта’. И такіе стихійные мудрецы, какъ и стихійные таланты, всегда были и есть въ народ, и весь ихъ геній, не будучи продажнымъ, сообщается даромъ окружающей масс: благо, котораго не знаетъ языческая цивилизація. ‘Но досугъ все-таки нуженъ для воспитанія генія: мудрецъ, подавленный черной работой, глохнетъ въ невжеств’, возразитъ читатель. Правда, досугъ нуженъ, но кто-же отнимаетъ этотъ досугъ, какъ не Брехуновы? Обсчитывая Никиту на 2/3 заработка, кто какъ не ‘хозяинъ’ ставитъ препятствія для образованія ‘работника’? Для того, чтобы дать своему чаду досугъ погружаться въ искусства, науки, каждый Брехуновъ отнимаетъ досугъ десятка людей, которые тоже могли-бы ‘погружаться’. Нтъ, — богатство ‘покровителей’ не способствовало народному генію, а тснило его въ самомъ источник. Только христіанская культура въ состояніи освободить загнанныхъ въ рабство геніальныхъ людей въ народ, возвративъ имъ ихъ время и энергію. И нтъ сомннія, что даже во вншней красот жизни ‘царство Божіе на земл’ превзойдетъ ‘царство отъ міра сего’.
Много думъ наводитъ послдній разсказъ Л. Н. Толстого, какъ ‘вечерній звонъ’ великаго таланта. Этихъ думъ не собрать и не исчерпать: каждый разъ, когда прислушиваешься снова къ торжественнымъ звукамъ, рождаются новыя мечты. Таковъ удлъ хорошаго слова — будить въ насъ чувства добрыя, мгновенія иной, высокой жизни.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека