Вторая книга стихотворений. 1911
Данный вариант представляет избранное из книги ‘Сатиры и лирика’ — 72 стихотворений из 124. Текст сверен по изданию: Черный Саша. Стихотворения. М: Худ. литература, 1991. Отсутствующие стихотворения планируется добавить. — ред.
Содержание:
Бурьян
В пространство (‘В литературном прейскуранте…’) Санкт-Петербург (‘Белые хлопья и конский навоз…’) В Пассаже (‘Портрет Бетховена в аляповатой рамке…’) Вид из окна (‘Захватанные копотью и пылью…’) Комнатная весна (‘Проснулся лук за кухонным окном…’) Мертвые минуты (‘Набухли снега у веранды…’) Пять минут (»Господин’ сидел в столовой…’) Человек в бумажном воротничке (‘Позвольте представиться: Васин…’) Две басни I (‘Гуляя в городском саду…’) Стилисты (‘На последние полушки…’) Колумбово яйцо (‘Дворник, охапку поленьев обрушивши с грохотом на пол…’) Читатель (‘Я знаком по последней версии…’) Юмористическая артель (‘Все мозольные операторы…’) Бодрый смех (‘Голова, как из олова…’) Во имя чего? (‘Во имя чего уверяют…’) Утешение (‘В минуты…’) Уездный город Болхов (‘На Одёрской площади понурые одры…’) В деревне (‘Так странно: попал к незнакомым крестьянам…’) Пища (‘Варвара сеет ртом петрушку…’) Пряник (‘Как-то, сидя у ворот…’) Праздник (‘Гиацинты ярки, гиацинты пряны…’) В детской (‘Сережа! Я прочел в папашином труде…’) Борьба (‘Сползаются тучи…’) Рождение футуризма (‘Художник в парусиновых штанах…’) ‘Книжный клоп, давясь от злобы…’
Горький мед
‘Любовь должна быть счастливой…’ Так себе (‘Тридцать верст отшагав по квартире…’) Страшная история (‘Окруженный кучей бланков…’) Наконец! (‘В городской суматохе…’) Хлеб (Роман) (‘Мечтают двое…’) Ошибка (‘Это было в провинции, в страшной глуши…’) Колыбельная (Для мужского голоса) (‘Мать уехала в Париж…’) ‘Дурак’ (‘Под липой пение ос…’) Любовь не картошка (Повесть) (‘Арон Фарфурник застукал наследницу дочку…’) Прекрасный Иосиф (‘Томясь, я сидел в уголке…’) Городской романс (‘Над крышей гудят провода телефона…’) В Александровском саду (‘На скамейке в Александровском саду…’)
У немцев
Kinderbalsam (‘Высоко над Гейдельбергом…’) Немецкий лес (‘Улитки гуляют с улитками…’) В немецкой Мекке I. Дом Шиллера (‘Немцы надышали в крошечном покое…’) II. Дом Гете (‘Кто здесь жил — камергер, Дон-Жуан иль патриций…’) III. На могилах (‘Гете и Шиллер на мыле и в пряжках…’) В ожидании ночного поезда (‘Светлый немец…’) Корпоранты (‘Бульдоговидные дворяне…’) Факт (‘У фрау Шмидт отравилась дочь…’) Еще факт (‘В зале ‘Зеленой Свиньи’ гимнастический клуб ‘На здоровье’…’) В Берлине I (‘Над крышами мчатся вагоны, скрежещут машины…’) II (‘Спешат старые дети в очках…’) ‘Бавария’ (‘Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно!..’) На Рейне (‘Размокшие от восклицаний самки…’)
Хмель (Иные струны)
На кладбище (‘Весна или серая осень?..’) ‘У моей зеленой елки…’ У Балтийского моря V (‘Видно, ветер стосковался…’) Из Флоренции (‘В старинном городе чужом и странно близком…’) Декорация (‘На старой башне скоро три…’) ‘Месяц выбелил пол…’ Хмель (‘Вся ограда…’) Разгул (‘Буйно-огненный шиповник…’) ‘Пуща-Водица’ (‘Наш трамвай летел, как кот…’) Апельсин (‘Вы сидели в манто на скале…’) Зирэ (‘Чья походка, как шелест дремотной травы на заре?..’) У Нарвского залива (‘Я и девочки-эстонки…’) Возвращение (‘Белеют хаты в молчаливо-бледном рассвете…’) ‘Еле тлеет погасший костер…’ На пруду (‘Не ангелы ль небо с утра…’) В Тироле (‘Над кладбищенской оградой вьются осы…’) Лукавая серенада (‘О Розина!..’)
Бурьян
В ПРОСТРАНСТВО В литературном прейскуранте Я занесен на скорбный лист: ‘Нельзя, мол, отказать в таланте, Но безнадежный пессимист’. Ярлык пришит. Как для дантиста Все рты полны гнилых зубов, Так для поэта-пессимиста Земля — коллекция гробов. Конечно, это свойство взоров! Ужели мир так впал в разврат, Что нет натуры для узоров Оптимистических кантат? Вот редкий подвиг героизма, Вот редкий умный господин, Здесь — брак, исполненный лиризма, Там — мирный праздник именин… Но почему-то темы эти У всех сатириков в тени, И все сатирики на свете Лишь ловят минусы одни. Вновь с ‘безнадежным пессимизмом’ Я задаю себе вопрос: Они ль страдали дальтонизмом, Иль мир бурьяном зла зарос? Ужель из дикого желанья Лежать ничком и землю грызть Я исказил все очертанья, Лишь в краску тьмы макая кисть? Я в мир, как все, явился голый И шел за радостью, как все… Кто спеленал мой дух веселый — Я сам? Иль ведьма в колесе? О Мефистофель, как обидно, Что нет статистики такой, Чтоб даже толстым стало видно, Как много рухляди людской! Тогда, объяв века страданья, Не говорили бы порой, Что пессимизм, как заиканье, Иль как душевный геморрой… <1911> САНКТ-ПЕТЕРБУРГ Белые хлопья и конский навоз Смесились в грязную желтую массу и преют. Протухшая, кислая, скучная, острая вонь… Автомобиль и патронный обоз. В небе пары, разлагаясь, сереют. В конце переулка желтый огонь… Плывет отравленный пьяный! Бросил в глаза проклятую брань И скрылся, качаясь, — нелепый, ничтожный и рваный. Сверху сочится какая-то дрянь… Из дверей извзчичьих чадных трактиров Вырывается мутным снопом Желтый пар, пропитанный шерстью и щами… Слышишь крики распаренных сиплых сатиров? Они веселятся… Плетется чиновник с попом. Щебечет грудастая дама с хлыщами, Орут ломовые на темных слоновых коней, Хлещет кнут и скучное острое русское слово! На крутом повороте забили подковы По лбам обнаженных камней — И опять тишина. Пестроглазый трамвай вдалеке промелькнул. Одиночество скучных шагов… ‘Ка-ра-ул!’ Все черней и неверней уходит стена, Мертвый день растворился в тумане вечернем… Зазвонили к вечерне. Пей до дна! <1910> В ПАССАЖЕ Портрет Бетховена в аляповатой рамке, Кастрюли, скрипки, книги и нуга. Довольные обтянутые самки Рассматривают бусы-жемчуга. Торчат усы и чванно пляшут шпоры. Острятся бороды бездельников-дельцов. Сереет негр с улыбкою обжоры, И нагло ржет компания писцов. Сквозь стекла сверху, тусклый и безличный, Один из дней рассеивает свет. Толчется люд бесцветный и приличный. Здесь человечество от глаз и до штиблет Как никогда — жестоко гармонично И говорит мечте цинично: Нет! <1910> ВИД ИЗ ОКНА Захватанные копотью и пылью, Туманами, парами и дождем, Громады стен с утра влекут к бессилью Твердя глазам: мы ничего не ждем… Упитанные голуби в карнизах, Забыв полет, в помете грузно спят. В холодных стеклах, матовых и сизых, Чужие тени холодно сквозят. Колонны труб и скат слинявшей крыши, Мостки для трубочиста, флюгера И провода в мохнато-пыльной нише. Проходят дни, утра и вечера. Там где-то небо спит аршином выше, А вниз сползает серый люк двора. <1910> КОМНАТНАЯ ВЕСНА Проснулся лук за кухонным окном И выбросил султан зелено-блеклый Замученные мутным зимним сном, Тускнели ласковые солнечные стекла. По комнатам проснувшаяся моль Зигзагами носилась одурело И вдруг — поняв назначенную роль — Помчалась за другой легко и смело. Из-за мурильевской Мадонны на стене Прозрачные клопенки выползали, Невинно радовались комнатной весне, Дышали воздухом и лапки расправляли. Оконный градусник давно не на нуле — Уже неделю солнце бьет в окошки! В вазончике по треснувшей земле Проворно ползали зелененькие вошки. Гнилая сырость вывела в углу Сухую изумрудненькую плесень, А зайчики играли на полу И требовали глупостей и песен… У хламной этажерке на ковре Сидело чучело в манжетах и свистало, Прислушивалось к гаму во дворе И пыльные бумажки разбирало. Пять воробьев, цепляясь за карниз, Сквозь стекла в комнату испуганно вонзилось: ‘Скорей! Скорей! Смотрите, вот сюрприз — Оно не чучело, оно зашевелилось!’ В корзинку для бумаг ‘ее’ портрет Давно был брошен, порванный жестоко… Чудак собрал и склеил свой предмет, Недоставало только глаз и бока. Любовно и восторженно взглянул На чистые черты сбежавшей дамы, Взял лобзик, сел верхом на хлипкий стул — И в комнате раздался визг упрямый. Выпиливая рамку для ‘нея’, Свистало чучело и тихо улыбалось… Напротив пела юная швея, И солнце в стекла бешено врывалось! <1910> МЕРТВЫЕ МИНУТЫ Набухли снега у веранды. Темнеет лиловый откос. Закутав распухшие гланды, К стеклу прижимаю я нос. Шперович — банкир из столицы (И истинно-русский еврей) С брусничною веткой в петлице Ныряет в сугроб у дверей. Его трехобхватная Рая В сугроб уронила кольцо, И, жирные пальцы ломая, К луне подымает лицо. В душе моей страх и смятенье: Ах, если Шперович найдет! — Двенадцать ножей огорченья Мне медленно в сердце войдет… Плюется… Встает… Слава Богу! Да здравстует правда, ура! Шперович уходит в берлогу, Супруга рыдает в боа. <1911> Кавантсари. Пансион ПЯТЬ МИНУТ ‘Господин’ сидел в столовой И едва-едва В круговой беседе чинной Плел какие-то слова. Вдруг безумный бес протеста В ухо проскользнул: ‘Слушай, евнух фраз и жеста, Слушай, бедный вечный мул! Пять минут (возьми их с бою!) За десятки лет Будь при всех самим собою От пробора до штиблет’. В сердце ад. Трепещет тело. ‘Господин’ поник… Вдруг рукой оледенелой Сбросил узкий воротник! Положил на кресло ногу, Плечи почесал И внимательно и строго Посмотрел на стихший зал. Увидал с тоской суровой Рыхлую жену, Обозвал ее коровой И, как ключ, пошел ко дну… Близорукого соседа Щелкнул пальцем в лоб И прервал его беседу Гневным словом : ‘Остолоп!’ Бухнул в чай с полчашки рома, Пососал усы, Фыркнул в нос хозяйке дома И, вздохнув, достал часы. ‘Только десять! Ну и скука…’ Потянул альбом И запел, зевнув, как щука: ‘Тили-тили-тили-бом!’ Зал очнулся: шепот, крики, Обмороки дам. ‘Сумасшедший! Пьяный! Дикий!’ — ‘Осторожней — в морду дам’. Но прислуга ‘господину’ Завязала рот И снесла, измяв, как глину, На пролетку у ворот.. Двадцать лет провел несчастный Дома, как барбос, И в предсмертный час напрасно Задавал себе вопрос: ‘Пять минут я был нормальным За десятки лет — О, за что же так скандально Поступил со мною свет?!’ <1910> ЧЕЛОВЕК В БУМАЖНОМ ВОРОТНИЧКЕ Занимается письмоводством. (Отметка в паспорте) Позвольте представиться: Васин. Несложен и ясен, как дрозд. В России подобных орясин, Как в небе полуночном звезд. С лица я не очень приятен: Нос толстый, усы, как порей, Большое количество пятен, А также немало угрей… Но если постричься, побриться И спрыснуться майским амбре — Любая не прочь бы влюбиться И вместе пойти в кабаре. К политике я равнодушен. Кадеты, эсдеки — к чему-с? Бухгалтеру буду послушен И к Пасхе прибавки добьюсь. На службе у нас лотереи… Люблю, но, увы, не везет: Раз выиграл баночку клею, В другой — перебитый фагот. Слежу иногда за культурой: Бальмонт1, например, и Дюма, Андреев… с такой шевелюрой — Мужчины большого ума!.. Видали меня на Литейном? Пейзаж! Перед каждым стеклом Торчу по часам ротозейно: Манишечки, пряничный лом… Тут мятный, там вяземский пряник, Здесь выпуски ‘Ужас таверн’, Там дивный фраже-подстаканник С русалкою в стиле модерн. Зайдешь и возьмешь полендвицы И кетовой (четверть) икры, Привяжешься к толстой девице, Проводишь, предложишь дары. Чаек. Заведешь на гитаре Чарующий вальс ‘На волнах’ И глазом скользишь по Тамаре… Невредно-с! Удастся иль швах? Частенько уходишь без толку: С идеями или глупа. На Невском бобры, треуголки, Чиновники, шубы… Толпа! Нырнешь и потонешь бесследно. Ах, черт, сослуживец… ‘Балда!’ ‘Гуляешь?’ — ‘Гуляю’. — ‘Не вредно!’ ‘Со мною?’ — ‘С тобою’. — ‘Айда!’ <1911> _______________ 1 Страница Бальмонта в Коллекции ДВЕ БАСНИ I Гуляя в городском саду, Икс влопался в беду: Навстречу шел бифштекс в нарядном женском платье. Посторонившись с тонким удальством, Икс у забора — о, проклятье! За гвоздик зацепился рукавом. Трах! Вдребезги сукно, Скрежещет полотно — И локоть обнажился. От жгучего стыда Икс пурпуром покрылся: ‘Что делать? Боже мой!’ Прикрыв рукою тело, Бегом к извозчику, вскочил, как очумелый, И рысью, марш домой!.. Последний штрих, — и кончена картина: Сей Икс имел лицо кретина И сорок с лишним лет позорил им Творца, — Но никогда, Сгорая от стыда, Ничем не прикрывал он голого лица. <1911> СТИЛИСТЫ На последние полушки Покупая безделушки, Чтоб свалить их в Петербурге В ящик старого стола, — У поддельных ваз этрусских Я нашел двух бравых русских, Зычно спорящих друг с другом, Тыча в бронзу пятерней: ‘Эти вазы, милый Филя, Ионического стиля!’ — ‘Брось, Петруша! Стиль дорийский Слишком явно в них сквозит…’ Я взглянул: лицо у Фили Было пробкового стиля, А из галстука Петруши Бил в глаза армейский стиль. <1910> Флоренция КОЛУМБОВО ЯЙЦО Дворник, охапку поленьев обрушивши с грохотом на пол, Шибко и тяжко дыша, пот растирал по лицу. Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек, Груз этих дров квартирант нервной спиной ощутил. ‘Этот чужой человек с неизвестной фамильей и жизнью Мне не отец и не сын — что ж он принес мне дрова? Правда, мороз на дворе, но ведь я о Петре не подумал И не принес ему дров в дворницкий затхлый подвал’. Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек, Смутно искал он в душе старых напетых цитат: Дворник, мол, создан для дров, а жилец есть объект для услуги. Взять его в комнату жить? Дать ему галстук и ‘Речь?’ Вдруг осенило его и, гордынею кроткой сияя, Сунул он в руку Петра новеньких двадцать монет, Тронул ногою дрова, благодарность с достоинством принял. И в мышеловку кусок свежего сала вложил. <1910> ЧИТАТЕЛЬ Я знаком по последней версии С настроением Англии в Персии И не менее точно знаком С настроеньем поэта Кубышкина, С каждой новой статьей Кочерыжкина И с газетно-журнальным песком. Словом, чтенья всегда в изобилии — Недосуг прочитать лишь Вергилия, А поэт, говорят, золотой. Да еще не мешало б Горация — Тоже был, говорят, не без грации… А Платон, а Вольтер… а Толстой? Утешаюсь одним лишь — к приятелям (Чрезвычайно усердным читателям) Как-то в клубе на днях я пристал: ‘Кто читал Ювенала, Вергилия?’ Но, увы (умолчу о фамилиях), Оказалось — никто не читал! Перебрал и иных для забавы я: Кто припомнил обложку, заглавие, Кто цитату, а кто анекдот, Имена переводчиков, критику… Перешли вообще на пиитику И поехали. Пылкий народ! Разобрали детально Кубышкина, Том шестой и восьмой Кочерыжкина, Альманах ‘Обгорелый фитиль’, Поворот к реализму Поплавкина И значенье статьи Бородавкина ‘О влиянье желудка на стиль’… Утешенье, конечно, большущее… Но в душе есть сознанье сосущее, Что я сам до кончины моей, Объедаясь трухой в изобилии, Ни строки не прочту из Вергилия В суете моих пестреньких дней! <1911> ЮМОРИСТИЧЕСКАЯ АРТЕЛЬ Все мозольные операторы, Прогоревшие рестораторы, Остряки-паспортисты, Шато-куплетисты и биллиард-оптимисты Валом пошли в юмористы. Сторонись! Заказали обложки с макаками, Начинили их сорными злаками: Анекдотами длинно-зевотными, Остротами скотными, Зубоскальством И просто нахальством. Здравствуй, юмор российский, Суррогат под-английский! Галерка похлопает, Улица слопает… Остальное — не важно. Раз-раз! В четыре странички рассказ — Пожалуйста, смейтесь: Сюжет из пальца, Немножко сальца, Психология рачья, Радость телячья, Штандарт скачет, Лейкин в могиле плачет: Обокрали, канальи! Самое время для ржанья! Небо, песок и вода, Посреди — улюлюканье травли… Опостыли исканья, Павлы полезли в Савлы, Страданье прокисло в нытье Безрыбье — в безрачье… Положенье собачье! Чем наполнить житье? Средним давно надоели Какие-то (черта ль в них!) цели — Нельзя ли попроще: театр в балаган, Литературу в канкан. Рынок требует смеха! С пылу, с жару, Своя реклама, Побольше гама (Вдруг спрос упадет!), Пятак за пару — Держись за живот: Самоубийство и Дума, Пародии на пародии, Чревоугодие, Комический случай в Батуме, Самоубийство и Дума, Случай в спальне Во вкусе армейской швальни, Случай с пьяным в Калуге, Измена супруги, Самоубийство и Дума… А жалко: юмор прекрасен — Крыловских ли басен, Иль Чеховских ‘Пестрых рассказов’, Где строки, как нити алмазов, Где нет искусства смешить До потери мысли и чувства, Где есть… просто искусство В драгоценной оправе из смеха. Акулы успеха! Осмелюсь спросить — Что вы нанизали на нить? Картонных паяцев. Потянешь — смешно, Потом надоест — за окно. Ах, скоро будет тошнить От самого слова ‘юмор’!.. <1911> БОДРЫЙ СМЕХ …песню пропойте, Где злость не глушила бы смеха — И вам, точно чуткое эхо, В ответ молодежь засмеется. (Из письма ‘группы киевских медичек’ к автору) Голова, как из олова. Наплевать! Опущусь на кровать И в подушку зарою я голову И закрою глаза. Оранжево-сине-багровые кольца Завертелись, столкнулись и густо cплелись, В ушах золотые звенят колокольцы, И сердце и ноги уходят в черную высь. Весело! Общедоступно и просто: Уткнем в подушку нос и замрем — На дне подушки, сбежав с погоста, Мы бодрый смех найдем. Весело, весело! Пестрые хари Щелкают громко зубами, Проехал черт верхом на гитаре С большими усами. Чирикают пташки, Летают барашки, Плодятся букашки, и тучки плывут. О грезы! О слезы! О розы! О козы! Любовь, упоенье и ра-до-стный труд! Весело, весело! В братской могиле Щелкайте громче зубами. Одни живут, других утопили, А третьи — сами. Три собачки на дворе Разыграли кабаре: Широко раскрыли пасти И танцуют в нежной страсти. Детки прыгают кругом И колотят псов прутом. ‘У Егора на носу Черти ели колбасу…’ Весело, весело, весело, весело! Щелкайте громче зубами. Одни живут, других повесили, А третьи — сами… Бесконечно-милая группа божих коровок! Киевлянки-медички! Я смеюсь на авось. Бодрый смех мой, может, и глуп и неловок — Другого с е й ч а с не нашлось. Но когда вашу лампу потушат, И когда вы сбежите от всех, И когда идиоты задушат Вашу мысль, вашу радость и смех, — Эти вирши, смешные и странные Положите на ноты и пойте, как пьяные: И тогда, о смею признаться, Вы будете долго и дико смеяться! <1910> ВО ИМЯ ЧЕГО? Во имя чего уверяют, Что надо кричать — ‘рад стараться!’? Во имя чего заливают Помоями правду и свет? Ведь малые дети и галки Друг другу давно рассказали, Что в скинии старой лишь палки Да тухлый, обсосанный рак… Без белых штанов с позументом Угасло бы солнце на небе? Мир стал бы без них импотентом? И груши б в садах не росли?.. Быть может, не очень прилично Средь сладкой мелодии храпа С вопросом пристать нетактичным: Во имя, во имя чего? Но я ведь не действую скопом: Мне вдруг захотелось проверить, Считать ли себя мне холопом Иль сыном великой страны… Чины из газеты ‘Россия’, Прошу вас, молю вас — скажите (Надеюсь, что вы не глухие), Во имя, во имя чего?! <1911> Примечание: по месту копирования перед последней строфой текст имеет ещё три строфы (они были в ранней редакции стиха): Во имя чего так ласкают Союзно-ничтожную падаль? Во имя чего не желают, Чтоб все научились читать? Во имя чего казнокрады Гурьбою бегут в патриоты? Во имя чего, как шарады Приходится правду писать? Во имя чего ежечасно Думбадзе плюют на законы? Во имя чего мы несчастны, Бессильны, бедны и темны?.. УТЕШЕНИЕ В минуты, Когда, озираясь, беспомощно ждешь перемены, Невольно Скуратова образ всплывает, как призрак гангрены… О счастье, Что в мир мы явились позднее, чем предки! Все лучше По Чехову жить, чем биться под пытками в клетке… Что муки Духовных застенков, смягченных привычной печалью, Пред адом Хрустящих костей и мяса под жадною сталью? У нас ведь Симфонии, книги, поездки в Европу… И Дума — При Грозном Так страшно и так бесконечно угрюмо… Умрем мы, И дети умрут, и другое придет поколенье — В минуты Повышенных, новых и острых сомнений Вновь скажут Они, озираясь с беспомощным смехом угрюмым: ‘О счастье, Что мы родились после той удивительной Думы! Все лучше К исканиям новым идти, томясь и срываясь, Чем, молча, Позором своим любоваться, в плену задыхаясь’. <1911> УЕЗДНЫЙ ГОРОД БОЛХОВ На Одёрской площади понурые одры, Понурые лари и понурые крестьяне. Вкруг Одёрской площади груды пестрой рвани: Номера, лабазы и постоялые дворы. Воняет кожей, рыбой и клеем, Машина в трактире хрипло сипит. Пыль кружит по улице и забивает рот, Въедается в глаза, клеймит лицо и ворот. Боровы с веревками оживляют город И, моргая веками, дрыхнут у ворот. Заборы-заборы-заборы-заборы. Мостки, пустыри и пыльный репей. Коринфские колонны облупленной семьей Поддерживают кров ‘Мещанской Богадельни’. Средь нищенских домов упорно и бесцельно Угрюмо-пьяный чуйка воюет со скамьей. Сквозь мутные стекла мерцают божницы. Два стражника мчатся куда-то в карьер. Двадцать пять церквей пестрят со всех сторон: Лиловые и желтые и белые в полоску. Дева у окна скребет перстом прическу. В небе караван тоскующих ворон. Воняет клеем, пылью и кожей. Стемнело. День умер. Куда бы пойти?.. На горе бомондное гулянье в ‘Городке’: Извилистые ухари в драконовых жилетах И вспухшие от сна кожевницы в корсетах Ползут кольцом вкруг ‘музыки’, как стая мух в горшке. Кларнет и гобой отстают от литавров. ‘Как ночь-то лунаста!’ — ‘Лобзаться-с вкусней!’ А внизу за гривенник волшебный новый яд — Серьезная толпа застыла пред экраном: ‘Карнавал в Венеции’. ‘Любовник под диваном’. Шелушат подсолнухи, вздыхают и кряхтят… Мальчишки прильнули к щелкам забора. Два стражника мчатся куда-то в карьер. <1911> В ДЕРЕВНЕ Так странно: попал к незнакомым крестьянам — Приветливость, ровная ласка… За что? Бывал я в гостиных, торчал по ночным гесторанам, Но меня ни один баран не приветлил. Никто! Так странно: мне дали сметаны и сала, Черного хлеба, яиц и масла кусок. За что? За деньги, за смешные кружочки металла? За звонкий символ обмена, проходящий сквозь мой кошелек? Так странно. Когда бы вернулась вновь мена — Что дал бы я им за хлеб и вкусный крупник? Стихи? Но, помявши в руках их, они непременно Вернули бы мне их обратно, сказав с усмешкой: ‘Шутник!’ Конфузясь, в другую деревню пошел бы, чтоб снова Обросшие люди отвергли продукт мой смешной, Чтоб, приняв меня за больного, какой-нибудь Митрич сурово Ткнул мне боком краюшку с напутствием: ‘С Богом, блажной!’ Обидно! Искусство здесь в страшном загоне: В п е р в ы й д е н ь П а с х и парни, под русскую брань, Орали циничные песни под тявканье пьяной гармони, А девки плясали на сочном холме ‘па д’эспань’. Цветут анемоны. Опушки лесов все чудесней, Уносятся к озеру ленты сверкающих вод… Но в сытинских сборниках дремлют народные песни, А девки в рамках на выставках водят цветной хоровод. Крестьяне на шляпу мою реагируют странно: Одни меня ‘барином’ кличут — что скажешь в ответ? Другие вдогонку, без злобы, но очень пространно, Варьируруют сочно и круто единственно-русский привет. И в том и в другом разобраться не сложно — Но скучно… Пчела над березой дрожит и жужжит. Дышу и молчу, червяка на земле обхожу осторожно, И солнце на пальцах моих все ярче, все жарче горит. Двухлетнюю Тоню, крестьянскую дочку, Держу на руках — и ей моя шляпа смешна: Разводит руками, хохочет, хватает меня за сорочку, Но, к счастью, еще говорить не умеет она… <1910> Заозерье ПИЩА ‘Ну, тащися, сивка!’ Варвара сеет ртом петрушку, Морковку, свеклу и укроп. Смотрю с пригорка на старушку, Как отдыхающий Эзоп. Куры вытянули клювы… Баба гнется вновь и вновь. Кыш! Быть может, сам Петр Струве Будет есть ее морковь. Куда ни глянь — одно и то же: Готовят новую еду. Покинув ласковое ложе, Без шляпы в ближний лес иду. Озимь выперла щетиной. Пиша-с… Булки на корню. У леска мужик с скотиной Ту же подняли возню: Михайла, подбирая вожжи, На рахитичной вороной С полос сдирает плугом кожи. Дед рядом чешет бороной. Вороная недовольна: Через два шага — антракт. Но вожжа огреет больно, И опять трясутся в такт. На пашне щепки, пни и корни — Берез печальные следы: Здесь лягут маленькие зерна Для пресной будущей еды. Пыльно-потная фигура Напружает зверски грудь: ‘Ну, тащися, сивка, шкура! Надо ж лопать что нибудь’. Не будет засух, ливней, града — Смолотят хлеб и станут есть… Ведь протянуть всю зиму надо, Чтоб вновь весной в оглобли влезть. Плуг дрожит и режет глину. Как в рулетке! Темный риск… Солнце жжет худую спину, В небе жаворонка писк. Пой, птичка, пой! Не пашут птички. О ты, Великий Агроном! Зачем нельзя иметь привычки Быть сытым мыслью, зреньем, сном?! Я спросил у мужичонки: ‘Вам приятен этот труд?’ Мужичок ответил тонко: ‘Ваша милость пожуют’. <1910> ПРЯНИК Как-то, сидя у ворот, Я жевал пшеничный хлеб, А крестьянский мальчик Глеб Не дыша, смотрел мне в рот. Вдруг он буркнул, глядя в бок: ‘Дай-кась толичко и мне!’ Я отрезал на бревне Основательный кусок. Превосходный аппетит! Вмиг крестьянский мальчик Глеб, Как акула, съел свой хлеб И опять мне в рот глядит. ‘Вкусно?’ мальчик просиял: ‘Быдто пряник! Дай ищо!’ Я ответил: ‘Хорошо’, Робко сжался и завял… Пряник?.. Этот белый хлеб Из пшеницы мужика — Нынче за два пятака Т в о й о т е ц мне продал, Глеб. <1911> ПРАЗДНИК Гиацинты ярки, гиацинты пряны. В ласковой лампаде нежный изумруд. Тишина. Бокалы, рюмки и стаканы Стерегут бутылки и гирлянды блюд. Бледный поросенок, словно труп ребенка, Кротко ждет гостей, с петрушкою во рту. Жареный гусак уткнулся в поросенка Парою обрубков и грозит посту. Крашеные яйца, смазанные лаком, И на них узором — буквы Х и В. Царственный индюк румян и томно-лаком, Розовый редис купается в траве. Бабы и сыры навалены возами, В водочных графинах спит шальной угар, Окорок исходит жирными слезами, Радостный портвейн играет, как пожар… Снова кавалеры, наливая водку, Будут целовать чужих супруг взасос И, глотая яйца, пасху и селедку, Вежливо мычать и осаждать поднос. Будут выбирать неспешно и любовно, Чем бы понежней набить пустой живот, Сочно хохотать и с масок полнокровных Отирать батистом добродушный пот. Локоны и фраки, плеши и проборы Будут наклоняться, мокнуть и блестеть, Наливать мадеру, раздвигать приборы, Тихо шелестеть и чинно соловеть. После разберут, играя селезенкой, Выставки, награды, жизнь и красоту… Бледный поросенок, словно труп ребенка, Кротко ждет гостей, с петрушкою во рту. <1910> В ДЕТСКОЙ — Сережа! Я прочел в папашином труде, Что плавает земля в воде, Как клецка в миске супа… Так в древности учил мудрец Фалес Милетский… — И глупо! — Уверенно в ответ раздался голос детский. — Ученостью своей, Павлушка, не диви, Не смыслит твой Фалес, как видно, ни бельмеса, Мой дядя говорил, — а он умней Фалеса, Что плавает земля… 7000 лет в крови! <1908> БОРЬБА Сползаются тучи. Все острее мечта о заре… А они повторяют: ‘Чем хуже, тем лучше’ — И идут… в кабаре. <1911> <ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА> РОЖДЕНИЕ ФУТУРИЗМА Художник в парусиновых штанах, Однажды сев случайно на палитру, Вскочил и заметался впопыхах: ‘Где скипидар?! Давай, — скорее вытру!’ Но рассмотревши радужный каскад Он в трансе творческой интуитивной дрожи Из парусины вырезал квадрат И… учредил салон ‘Ослиной Кожи’. <1912> * * * Если при столкновении книги с Головой раздастся пустой звук, — то всегда ли виновата книга? Георг Лихтенберг Книжный клоп, давясь от злобы, Раз устроил мне скандал: ‘Ненавидеть — очень скверно! Кто не любит, — тот шакал! Я тебя не утверждаю! Ты ничтожный моветон! Со страниц литературы Убирайся к черту вон!’ Пеплом голову посыпав, Побледнел я, как яйцо, Проглотил семь ложек брому И закрыл плащом лицо. Честь и слава — все погибло! Волчий паспорт навсегда… Ах, зачем я был злодеем Без любви и без стыда! Но в окно впорхнула Муза И шепнула: Лазарь, встань! Прокурор твой слеп и жалок, Как протухшая тарань… Кто не глух, тот сам расслышит, Сам расслышит вновь и вновь, Что под ненавистью дышит Оскорбленная любовь. <1922> БОЛЬНОМУ Есть горячее солнце, наивные дети, Драгоценная радость мелодий и книг. Если нет — то ведь были, ведь были на свете И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ… Есть незримое творчество в каждом мгновеньи — В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз. Будь творцом! Созидай золотые мгновенья — В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз… Бесконечно позорно в припадке печали Добровольно исчезнуть, как тень на стекле. Разве Новые Встречи уже отсияли? Разве только собаки живут на земле? Если сам я угрюм, как голландская сажа* (Улыбнись, улыбнись на сравненье мое!), Этот черный румянец — налет от дренажа, Это Муза меня подняла на копье. Подожди! Я сживусь со своим новосельем — Как весенний скворец запою на копье! Оглушу твои уши цыганским весельем! Дай лишь срок разобраться в проклятом тряпье. Оставайся! Так мало здесь чутких и честных… Оставайся! Лишь в них оправданье земли. Адресов я не знаю — ищи неизвестных, Как и ты неподвижно лежащих в пыли. Если лучшие будут бросаться в пролеты, Скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц! Полюби безотчетную радость полета… Разверни свою душу до полных границ. Будь женой или мужем, сестрой или братом, Акушеркой, художником, нянькой, врачом, Отдавай — и, дрожа, не тянись за возвратом: Все сердца открываются этим ключом. Есть еще острова одиночества мысли — Будь умен и не бойся на них отдыхать. Там обрывы над темной водою нависли — Можешь думать… и камешки в воду бросать… А вопросы… Вопросы не знают ответа — Налетят, разожгут и умчатся, как корь. Соломон нам оставил два мудрых совета: Убегай от тоски и с глупцами не спорь. <1910>
* * * Любовь должна быть счастливой — Это право любви. Любовь должна быть красивой — Это мудрость любви. Где ты видел такую любовь? У господ писарей генерального штаба? На эстраде, — где бритый тенор, Прижимая к манишке перчатку, Взбивает сладкие сливки Из любви, соловья и луны? В лирических строчках поэтов, Где любовь рифмуется с кровью И почти всегда голодна? . . . . . . . . . . . К ногам Прекрасной Любви Кладу этот жалкий венок из полыни, Которая сорвана мной в ее опустелых садах… <1911> ТАК СЕБЕ Тридцать верст отшагав по квартире, От усталости плечи горбя, Бледный взрослый увидел себя Бесконечно затерянным в мире. Перебрал всех знакомых, вздохнул И поплелся, покорный, как мул. На углу покачался на месте И нырнул в темный ящик двора. Там жила та, с которою вместе Он не раз убивал вечера. Даже дружба меж ними была — Так знакомая близко жила. Он застал ее снова не в духе. Свесив ноги, брезгливо-скучна, И крутя зубочисткою в ухе, В оттоманку вдавилась она. И белели сквозь дымку зефира Складки томно-ленивого жира. Мировые проблемы решая, Заскулил он, шагая, пред ней, А она потянулась, зевая, Так что бок обтянулся сильней — И, хребет выгибая дугой, По ковру застучала ногой. Сел. На плотные ноги сурово Покосился и гордо затих. Сколько раз он давал себе слово Не решать с ней проблем мировых! Отмахнул горьких дум вереницу И взглянул на ее поясницу. Засмотрелся с тупым любопытством, Поперхнулся и жадно вздохнул, Вдруг зарделся и с буйным бесстыдством Всю ее, как дикарь, оглянул. В сердце вгрызлись голодные волки, По спине заплясали иголки. Обернулась, зевая, сирена И невольно открыла зрачки: Любопытство и дерзость мгновенно Сплин и волю схватили в тиски, В сердце вгрызись голодные щуки, И призывно раскинулись руки… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Воротник поправляя измятый, Содрогаясь, печален и тих, В дверь, потупясь, шмыгнул воровато Разрешитель проблем мировых. На диване брезгливо-скучна, В потолок засмотрелась она. <1911> АМУР И ПСИХЕЯ Пришла блондинка-девушка в военный лазарет, Спросила у привратника: ‘Где здесь Петров, корнет?’ Взбежал солдат по лестнице, оправивши шинель: ‘Их благородье требует какая-то мамзель’. Корнет уводит девушку в пустынный коридор, Не видя глаз, на грудь ее уставился в упор. Краснея, гладит девушка смешной его халат, Зловонье, гам и шарканье несется из палат. ‘Прошел ли скверный кашель твой? Гуляешь или нет? Я, видишь, принесла тебе малиновый шербет…’ — ‘Merci. Пустяк, покашляю недельки три еще’. И больно щиплет девушку за нежное плечо. Невольно отодвинулась и, словно в первый раз, Глядит до боли ласково в зрачки красивых глаз. Корнет свистит и сердится. И скучно, и смешно! По коридору шляются — и не совсем темно… Сказал блондинке-девушке, что ужинать пора, И проводил смущенную в молчаньи до двора… В палате венерической бушует зычный смех, Корнет с шербетом носится и оделяет всех. Друзья по койкам хлопают корнета по плечу, Смеясь, грозят, что завтра же расскажут всё врачу. Растут предположения, растет басистый вой, И гордо в подтверждение кивнул он головой… Идет блондинка-девушка вдоль лазаретных ив, Из глаз лучится преданность, и вера, и порыв. Несет блондинка-девушка в свой дом свой первый сон: В груди зарю желания, в ушах победный звон. <1910> Психея (греч. миф.) — прекрасная девушка, пленившая бога любви Амура. Психея нарушила запрет, попытавшись увидеть Амура, и тот исчез, но после долгих испытаний она вновь соединилась с ним (версия Апулея). СТРАШНАЯ ИСТОРИЯ I Окруженный кучей бланков, Пожилой конторщик Банков Мрачно курит и косится На соседний страшный стол. На занятиях вечерних Он вчера к девице Керних, Как всегда, пошел за справкой О варшавских накладных — И, склонясь к ее затылку, Неожиданно и пылко Под лихие завитушки Вдруг ее поцеловал. Комбинируя событья, Дева Керних с вялой прытью Кое-как облобызала Галстук, баки и усы. Не нашелся бедный Банков, Отошел к охапкам бланков И, куря, сводил балансы До ухода, как немой. II Ах, вчера не сладко было! Но сегодня, как могила, Мрачен Банков и косится На соседний страшный стол. Но спокойна дева Керних: На занятиях вечерних Под лихие завитушки Не ее ль он целовал? Подошла, как по наитью, И, муссируя событье, Села рядом и солидно Зашептала, не спеша: ‘Мой оклад полсотни в месяц, Ваш оклад полсотни в месяц, — На сто в месяц в Петербурге Можно очень мило жить. Наградные и прибавки Я считаю на булавки, На Народный Дом и пиво, На прислугу и табак’. Улыбнулся мрачный Банков — На одном из старых бланков Быстро свел бюджет их общий И невесту ущипнул. Так Петр Банков с Кларой Керних На занятиях вечерних, Экономией прельстившись, Обручились в добрый час. III Проползло четыре года. Три у Банковых урода Родилось за это время Неизвестно для чего. Недоношенный четвертый Стал добычею аборта, Так как муж прибавки новой К Рождеству не получил. Время шло. В углу гостиной Завелось уж пьянино И в большом недоуменье Мирно спало под ключом. На стенах висел сам Банков, Достоевский и испанка. Две искусственные пальмы Скучно сохли по углам. Сотни лиц различной масти Называли это счастьем… Сотни с завистью открытой Повторяли это вслух! * * * Это ново? Так же ново, Как фамилия Попова, Как холера и проказа, Как чума и плач детей. Для чего же повесть эту Рассказал ты снова свету? Оттого лишь, что на свете Нет страшнее ничего… <1911> НАКОНЕЦ! В городской суматохе Встретились двое. Надоели обои, Неуклюжие споры с собою, И бесплодные вздохи О том, что случилось когда-то… В час заката, Весной, в зеленеющем сквере, Как безгрешные звери, Забыв осторожность, тоску и потери, Потянулись друг к другу легко, безотчетно и чисто. Не речисты Были их встречи и кротки. Целомудренно-чутко молчали, Не веря и веря находке, Смотрели друг другу в глаза, Друг на друга надели растоптанный старый венец И, не веря и веря, шептали: ‘Наконец!’ Две недели тянулся роман. Конечно, они целовались. Конечно, он, как болван, Носил ей какие-то книги — Пудами. Конечно, прекрасные миги Казались годами, А старые скверные годы куда-то ушли. Потом Она укатила в деревню, в родительский дом, А он в переулке своем На лето остался. Странички первого письма Прочел он тридцать раз. В них были целые тома Нестройных жарких фраз… Что сладость лучшего вина, Когда оно не здесь? Но он глотал, пьянел до дна И отдавался весь. Низал в письме из разных мест Алмазы нежных слов И набросал в один присест Четырнадцать листков. Ее второе письмо было гораздо короче. И были в нем повторения, стиль и вода, Но он читал, с трудом вспоминал ее очи, И, себя утешая, шептал: ‘Не беда, не беда!’ Послал ‘ответ’, в котором невольно и вольно Причесал свои настроенья и тонко подвил, Писал два часа и вздохнул легко и довольно, Когда он в ящик письмо опустил. На двух страничках третьего письма Чужая женщина описывала вяло: Жару, купанье, дождь, болезнь мама, И все это ‘на ты’, как и сначала… В ее уме с досадой усомнясь, Но в смутной жажде их осенней встречи, Он отвечал ей глухо и томясь, Скрывая злость и истину калеча. Четвертое посьмо не приходило долго. И наконец пришло ‘с приветом’ carte postale*, Написанная лишь из чувства долга… Он не ответил. Кончено? Едва ль… Не любя, он осенью, волнуясь, В адресном столе томился много раз. Прибегал, невольно повинуясь Зову позабытых темно-серых глаз… Прибегал, чтоб снова суррогатом рая Напоить тупую скуку, стыд и боль, Горечь лета кое-как прощая И опять входя в былую роль. День, когда ему на бланке написали, Где она живет, был трудный, нудный день — Чистил зубы, ногти, а в душе кричали Любопытство, радость и глухой подъем… В семь он, задыхаясь, постучался в двери И вошел, шатаясь, не любя и злясь, А она стояла, прислонясь к портьере, И ждала, не веря, и звала, смеясь. Через пять минут безумно целовались, Снова засиял растоптанный венец, И глаза невольно закрывались, Прочитав в других немое: ‘Наконец!..’ <1913> _______________ *Почтовая открытка (фр.). ХЛЕБ (Роман) Мечтают двое… Мерцает свечка. Трещат обои. Потухла печка. Молчат и ходят… Снег бьет в окошко, Часы выводят Свою дорожку. ‘Как жизнь прекрасна С тобой в союзе!’ Рычит он страстно, Копаясь в блузе. ‘Прекрасней рая…’ Она взглянула На стол без чая, На дырки стула. Ложатся двое… Танцуют зубы. Трещат обои И воют трубы. Вдруг в двери третий Ворвался с плясом — Принес в пакете Вино и мясо. ‘Вставайте,черти! У подворотни Нашел в конверте Четыре сотни!!’ Ликуют трое. Жуют, смеются. Трещат обои, И тени вьются… Прощаясь, третий Так осторожно Шепнул ей: ‘Кэти! Теперь ведь можно?’ Ушел. В смущенье Она метнулась, Скользнула в сени И не вернулась… Улегся сытый. Зевнул блаженно И, как убитый, Заснул мгновенно. <1910> ОШИБКА Это было в провинции, в страшной глуши. Я имел для души Дантистку с телом белее известки и мела, А для тела — Модистку с удивительно нежной душой. Десять лет пролетело. Теперь я большой… Так мне горько и стыдно И жестоко обидно: Ах, зачем прозевал я в дантистке Прекрасное тело, А в модистке Удивительно нежную душу! Так всегда: Десять лет надо скучно прожить, Чтоб понять иногда, Что водой можно жажду свою утолить, А прекрасные розы для носа. О, я продал бы книги свои и жилет (Весною они не нужны) И под свежим дыханьем весны Купил бы билет И поехал в провинцию, в страшную глушь… Но, увы! Ехидный рассудок уверенно каркает: ‘Чушь! Не спеши — У дантистки твоей, У модистки твоей Нет ни тела уже, ни души’. <1910> КОЛЫБЕЛЬНАЯ (Для мужского голоса) Мать уехала в Париж… И не надо! Спи, мой чиж. А-а-а! Молчи, мой сын, Нет последствий без причин. Черный гладкий таракан Важно лезет под диван, От него жена в Париж Не сбежит, о нет, шалишь! С нами скучно. Мать права. Н о в ы й гладок, как Бова, Н о в ы й гладок и богат, С ним не скучно… Так-то, брат! А-а-а! Огонь горит, Добрый снег окно пушит. Спи, мой кролик, а-а-а! Все на свете трын-трава… Жили-были два крота… Вынь-ка ножку изо рта! Спи, мой зайчик, спи, мой чиж, — Мать уехала в Париж. Чей ты? Мой или его? Спи, мой мальчик, ничего! Не смотри в мои глаза… Жили козлик и коза… Кот козу увез в Париж… Спи, мой котик, спи, мой чиж! Через… год… вернется… мать… Сына нового рожать… <1910> ‘ДУРАК’ Под липой пение ос. Юная мать, пышная мать В короне из желтых волос, С глазами святой, Пришла в тени почитать — Но книжка в крапиве густой… Трехлетняя дочь Упрямо Тянет чужого верзилу: ‘Прочь! Не смей целовать мою маму!’ Семиклассник не слышит, Прилип, как полип, Тонет, трясется и пышет. В смущенье и гневе Мать наклонилась за книжкой: ‘Мальчишка! При Еве!’ Встала, поправила складку И дочке дала шоколадку. Сладостен первый капкан! Три блаженных недели, Скрывая от всех, как артист, Носил гимназист в проснувшемся теле Эдем и вулкан. Не веря губам и зубам, До боли счастливый, Впивался при лунном разливе В полные губы… Гигантские трубы, Ликуя, звенели в висках, Сердце, в горячих тисках, Толкаясь о складки тужурки, Играло с хозяином в жмурки, — Но ясно и чисто Горели глаза гимназиста. Вот и развязка: Юная мать, пышная мать Садится с дочкой в коляску — Уезжает к какому-то мужу. Склонилась мучительно близко, В глазах улыбка и стужа, Из ладони белеет наружу — Записка! Под крышей, пластом, Семиклассник лежит на диване Вниз животом. В тумане, Пунцовый, как мак, Читает в шестнадцатый раз Одинокое слово: ‘Дурак!’ И искры сверкают из глаз Решительно, гордо и грозно. Но поздно… <1911> ЛЮБОВЬ НЕ КАРТОШКА (Повесть) Арон Фарфурник застукал наследницу дочку С голодранцем студентом Эпштейном: Они целовались! Под сливой у старых качелей. Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку, Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном, Где плавали красные рыбки. ‘Несчастный капцан!’ Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки, Madame иссморкала от горя четыре платка, А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос. Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки, Сел с женой на диван, втиснул руки в бока И позвал от слез опухшую дочку. Пилили, пилили, пилили, но дочка стояла, как идол, Смотрела в окно и скрипела, как злой попугай: ‘Хочу за Эпштейна’. — ‘Молчать!!!’ — ‘Хо-чу за Эпштейна’. Фарфурник подумал… вздохнул. Ни словом решенья не выдал, Послал куда-то прислугу, а сам, как бугай, Уставился тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне. Эпштейн-голодранец откликнулся быстро на зов: Пришел, негодяй, закурил и расселся, как дома. Madame огорченно сморкается в пятый платок. Ой, сколько она наплела удручающих слов: ‘Сибирщик! Босяк! Лапацон! Свиная трахома! Провокатор невиннейшей девушки, чистой, как мак!..’ ‘Ша… — начал Фарфурник. — Скажите, могли бы ли вы Купить моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства? Галошу одну могли бы ли вы ей купить?!’ Зажглись в глазах у Эпштейна зловещие львы: ‘Купить бы купил, да никто не оставил наследства’. Со стенки папаша Фарфурника строго косится. ‘Ага, молодой человек! Но я не нуждаюсь! Пусть так. Кончайте ваш курс, положите диплом на столе и венчайтесь — Я тоже имею в груди не лягушку, а сердце… Пускай хоть за утку выходит — лишь был бы счастливый ваш брак. Но раньше диплома, пусть гром вас убьет, не встречайтесь, Иначе я вам сломаю все руки и ноги!’ ‘Да, да… — сказала madame. — В дворянской бане во вторник Уже намекали довольно прозрачно про вас и про Розу — Их счастье, что я из-за пара не видела кто!’ Эпштейн поклялся, что будет жить, как затворник, Учел про себя Фарфурника злую угрозу И вышел, взволнованным ухом ловя рыданья из спальни. Вечером, вечером сторож бил В колотушку что есть силы! Как шакал, Эпштейн бродил Под окошком Розы милой. Лампа погасла, всхлипнуло окошко, В раме — белое, нежное пятно. Полез Эпштейн — любовь не картошка: Гоните в дверь, ворвется в окно. Заперли, заперли крепко двери, Задвинули шкафом, чтоб было верней. Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери И мучит губы больней и больней… Ждать ли, ждать ли три года диплома? Роза цветет — Эпштейн не дурак: Соперник Поплавский имеет три дома И тоже питает надежду на брак… За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку, Храпит баритоном, жена — дискантом. Раскатисто сторож бубнит в колотушку, И ночь неслышно обходит дом. <1910> В БАШКИРСКОЙ ДЕРЕВНЕ За тяжелым гусем старшим Вперевалку, тихим маршем Гуси шли, как полк солдат. Овцы густо напылили, И сквозь клубы серой пыли Пламенел густой закат. А за овцами коровы, Тучногруды и суровы, Шли, мыча, плечо с плечом. На веселой лошаденке Башкиренок щелкал звонко Здоровеннейшим бичом. Козы мекали трусливо И щипали торопливо Свежий ивовый плетень. У плетня на старой балке Восемь штук сидят, как галки, Исхудалые, как тень. Восемь штук туберкулезных, Совершенно не серьезных, Ржут, друг друга тормоша. И башкир, хозяин старый, На раздольный звон гитары Шепчет: ‘Больно караша!’ Вкруг сгрудились башкирята. Любопытно, как телята, В городских гостей впились. В стороне худая дева С волосами королевы Удивленно смотрит ввысь. Перед ней туберкулезный Жадно тянет дух навозный И, ликуя, говорит — О закатно-алой тризне, О значительности жизни, Об огне ее ланит. ‘Господа, пора ложиться — Над рекой туман клубится’. — ‘До свиданья!’, ‘До утра!’ Потонули в переулке Шум шагов и хохот гулкий… Вечер канул в вечера. А в избе у самовара Та же пламенная пара Замечталась у окна. Пахнет йодом, мятой, спиртом, И, смеясь над бедным флиртом, В стекла тянется луна. 1909 (?) ПРЕКРАСНЫЙ ИОСИФ Томясь, я сидел в уголке, Опрыскан душистым горошком. Под белою ночью в тоске Стыл черный канал за окошком. Диван, и рояль, и бюро Мне стали так близки в мгновенье, Как сердце мое и бедро, Как руки мои и колени. Особенно стала близка Владелица комнаты Алла… Какие глаза и бока, И голос… как нежное жало! Она целовала меня, И я ее тоже — обратно, Следя за собой, как змея, Насколько мне было приятно. Приятно ли также и ей? Как долго возможно лобзаться? И в комнате стало белей, Пока я успел разобраться. За стенкою сдержанный бас Ворчал, что его разбудили. Фитиль начадил и погас. Минуты безумно спешили… На узком диване крутом (Как тело горело и ныло!) Шептался я с Аллой о том, Что будет, что есть и что было. Имеем ли право любить? Имеем ли общие цели? Быть может, случайная прыть Связала нас на две недели. Потом я чертил в тишине По милому бюсту орнамент, А Алла нагнулась ко мне: ‘Бльшой ли у вас темперамент?’ Я вспыхнул и спрятал глаза В шуршащие мягкие складки, Согнулся, как в бурю лоза, И долго дрожал в лихорадке. ‘Страсть — темная яма… За мной Второй вас захватит и третий… Притом же от страсти шальной Нередко рождаются дети. Сумеем ли их воспитать? Ведь лишних и так миллионы… Не знаю, какая вы мать, Быть может, вы вовсе не склонны?..’ Я долго еще тарахтел, Но Алла молчала устало. Потом я бессмысленно ел Пирог и полтавское сало. Ел шпроты, редиску и кекс И думал бессильно и злобно, Пока не шепнул мне рефлекс, Что дольше сидеть неудобно. Прощался… В тоске целовал, И было все мало и мало. Но Алла смотрела в канал Брезгливо, и гордо, и вяло. Извозчик попался плохой, Замучил меня разговором. Слепой, и немой, и глухой, Блуждал я растерянным взором По мертвой и новой Неве, По мертвым и новым строеньям, — И было темно в голове, — И в сердце росло сожаленье… ‘Извозчик, скорее назад!’ — Сказал, но в испуге жестоком Я слез и пошел наугад Под белым молчаньем глубоким. Горели уже облака… И солнце уже вылезало. Как тупо влезало в бока Смертельно щемящее жало! <1910> ГОРОДСКОЙ РОМАНС Над крышей гудят провода телефона… Довольно бессмысленный шум! Сегодня опять не пришла моя донна, Другой не завел я — ворона, ворона! Сижу одинок и угрюм. А так соблазнительно в теплые лапки Уткнуться губами, дрожа, И слушать, как шелково-мягкие тряпки Шуршат, словно листьев осенних охапки Под мягкою рысью ежа. Одна ли, другая — не все ли равно ли? В ладонях утонут зрачки — Нет Гали, ни Нелли, ни Мили, ни Оли, Лишь теплые лапки и ласковость боли И сердца глухие толчки… <1910> В АЛЕКСАНДРОВСКОМ САДУ На скамейке в Александровском саду Котелок склонился к шляпке с какаду: ‘Эначит, в десять? Меблированные ‘Русь’…’ Шдяпка вздрогнула и пискнула: ‘Боюсь’. ‘Ничего, моя хорошая, не трусь, Я ведь в случае чего-нибудь женюсь!’ Засерели злые сумерки в саду, Шляпка вздрогнула и пискнула: ‘Приду’. Мимо шлялись пары пресных обезьян, И почти у каждой пары был роман… Падал дождь, мелькали сотни грязных ног. Выл мальчишка со шнурками для сапог. <1911> НА НЕВСКОМ НОЧЬЮ Темно под арками Казанского собора. Привычной грязью скрыты небеса. На тротуаре в вялой вспышке спора Хрипят ночных красавиц голоса. Спят магазины, стены и ворота. Чума любви в накрашенных бровях Напомнила прохожему кого-то, Давно истлевшего в покинутых краях… Недолгий торг окончен торопливо — Вон на извозчике любовная чета: Он жадно курит, а она гнусит. Проплыл городовой, зевающий тоскливо, Проплыл фонарь пустынного моста, И дева пьяная вдогонку им свистит. <1913>
KINDERBALSAM Высоко над Гейдельбергом, В тихом горном пансионе, Я живу, как институтка, Благородно и легко. C ‘Голубым Крестом’ в союзе Здесь воюют с алкоголем, — Я же, ради дешевизны, Им сочувствую вполне. Ранним утром три служанки И хозяин и хозяйка Мучат Господа псалмами С фисгармонией не в тон. После пения хозяин Кормит кроликов умильно, А по пятницам их режет Под навесом у стены. Перед кофе не гнусавят, Но зато перед обедом Снова Бога обижают Сквернопением в стихах. На листах вдоль стен столовой Пламенеют почки пьяниц, И сердца их и печенки… Даже портят аппетит! Но, привыкнув постепенно, Я смотрю на них с любовью, С глубочайшим уваженьем И с сочувственной тоской… Суп с крыжовником ужасен, Вермишель с сиропом — тоже, Но чернила с рыбьим жиром Всех напитков их вкусней! Здесь поят сырой водою, Молочком, цикорным кофе И кощунственным отваром Из овса и ячменя. О, когда на райских клумбах Подают такую гадость, — Лучше жидкое железо Пить с блудницами в аду! Иногда спускаюсь в город. Надуваюсь бодрым пивом И ехидно подымаюсь Слушать пресные псалмы. Горячо и запинаясь, Восхищаюсь их Вильгельмом, — А печенки грешных пьяниц Мне моргают со стены… Так, над тихим Гейдельбергом В тихом горном пансионе, Я живу, как римский папа, Свято, праздно и легко. Вот сейчас я влез в перину И смотрю в карниз, как ангел: В чреве томно стонет солод И бульбулькает вода. Чу, внизу опять гнусавят. Всем друзьям и незнакомым, Мошкам, птичкам и собачкам Отпускаю все грехи… <1910> НЕМЕЦКИЙ ЛЕС Улитки гуляют с улитками По прилизанной ровной дорожке, Автомат с шоколадными плитками Прислонился к швейцарской сторожке. Солидно стоит под осиною Корзинка для рваною бумаги, Но, смеясь над немецкой рутиною, В беспорядке сбегают овраги. Воробьи сидят на орешнике, Соловьи на толстых каштанах, Только вороны, старые грешники, На березах, дубах и платанах. Сладок запах от лип расцветающих! Но под липами желтые столики — Запах шницеля тянет гуляющих В ресторацию ‘Синего Кролика’. Возле башни палатка с открытками: Бюст со спицами спит над салфеткой. И опять с шоколадными плитками Автомат под дубовою веткой. Через метр скамейки со спинками, С краткой надписью: ‘Только для взрослых’. Хорошо б для ‘блондинов с блондинками’, ‘Для высоких’ — ‘худых’ — ‘низкорослых’… Миловидного стиля уборная ‘Для мужчин’ и ‘для дам’. А для галок? На орешнике надпись узорная: ‘Не ломать утесов и палок’. Не заблудишься! Стрелки торчащие Тянут кверху, и книзу, и в стороны. О, свободно над лесом парящие Бездорожные старые вороны!.. Озираясь, блудливой походкою, Влез я в чащу с азартом мальчишки. Потихоньку пошаркал подметкою И сорвал две еловые шишки. <1910> В НЕМЕЦКОЙ МЕККЕ I. ДОМ ШИЛЛЕРА1 Немцы надышали в крошечном покое. Потные блондины смотрят сквозь очки. Под стеклом в витринах тлеют на покое Бедные бессмертные клочки. Грозный бюст из гипса белыми очами Гордо и мертво косится на толпу, Стены пропитались вздорными речами — Улица прошла сквозь львиную тропу… Смотрят с каталогом на его перчатки… На стенах портретов мертвое клише, У окна желтеет желтою загадкой Гениальный череп из папье-маше. В угловом покое тихо и пустынно (Немцам интересней шиллеровский хлам): Здесь шагал титан по клетке трехаршинной И скользил глазами по углам. Нищенское ложе с рваным одеялом. Ветхих, серых книжек бесполезный ряд. Дряхлые портьеры прахом обветшалым Клочьями над окнами висят. У стены грустят немые клавикорды. Спит рабочий стол с чернильницей пустой. Больше никогда поющие аккорды Не родят мечты свободной и простой… Дочь привратницы с ужасною экземой Ходит следом, улыбаясь, как Пьеро. Над какою новою поэмой Брошено его гусиное перо? Здесь писал и умер Фридрих Шиллер… Я купил открытку и спустился вниз. У входных дверей какой-то толстый Миллер В книгу заносил свой титул и девиз… II. ДОМ ГЕТЕ2 Кто здесь жил — камергер, Дон-Жуан иль патриций, Антикварий, художник, сухой лаборант? В каждой мелочи чванство вельможных традиций И огромный, пытливый и зоркий талант. Ордена, письма герцогов, перстни, фигуры, Табакерки, дипломы, печати, часы, Акварели и гипсы, полотна, гравюры, Минералы и колбы, таблицы, весы… Маска Данте, Тарквиний и древние боги, Бюстов герцогов с женами — целый лабаз. Со звездой, и в халате, и в лаврах, и в тоге — Снова Гете и Гете — с мешками у глаз. Силуэты изысканно-томных любовниц, Сувениры и письма, сухие цветы — Все открыто для праздных входящих коровниц До последней интимно-пугливой черты. Вот за стеклами шкафа опять панорама: Шарф, жилеты и туфли, халат и штаны. Где же локон Самсона и череп Адама, Глаз Медузы и пух из крыла Сатаны? В кабинете уютно, просторно и просто, Мудрый Гете сюда убегал от вещей, От приемов, улыбок, приветствий и тостов, От случайных назойливо-цепких клещей. В тесной спаленке кресло, лекарства и чашка. ‘Б о л ь ш е с в е т а!’ В ответ, наклонившись к нему, Смерть, смеясь, на глаза положила костяшки И шепнула: ‘Довольно! Пожалуйте в тьму…’ В коридоре я замер в смертельной тревоге — Бледный Пушкин3, как тень, у окна пролетел И вздохнул: ‘Замечательный домик, ей-богу! В Петербурге такого бы ты не имел…’ III. НА МОГИЛАХ Гете1 и Шиллер2 на мыле и в пряжках, На бутылочных пробках, На сигарных коробках И на подтяжках… Кроме того — на каждом предмете: Их покровители, Тетки, родители, Внуки и дети. Мещане торгуют титанами… От тошных витрин, по гранитным горбам, Пошел переулками странными К великим гробам. Мимо групп фабрично-грустных С сладко-лживыми стишками, Мимо ангелов безвкусных, С толсто-ровными руками, Шел я быстрыми шагами — И за грядками нарциссов, Меду темных кипарисов, Распростерших пыльный креп, Вырос старый темный склеп. Тишина. Полумрак. В герцогском склепе немец в дворцовой фуражке Сунул мне в руку бумажку И спросил за нее четвертак. ‘За что?’ — ‘Билет на могилу’. Из кармана насилу, насилу Проклятые деньги достала рука! Лакей небрежно махнул на два сундука: ‘Здесь покоится Гете, великий писатель — Венок из чистого золота от франкфуртских женщин. Здесь покоится Шиллер, великий писатель — Серебряный новый венок от гамбургских женщин. Здесь лежит его светлость Карл-Август с Софией-Луизой, Здесь лежит его светлость Франц-Готтлиб-Фридрих-Вильгельм’… Быть может, было нелепо Бежать из склепа, Но я, не дослушав лакея, сбежал. Там в склепе открылись дверцы Немецкого сердца: Там был народной славы торговый подвал! <1910> _______________ 1 Страница Шиллера в Коллекции 2 Страница Гёте в Коллекции 3 Страница Пушкина в Коллекции В ОЖИДАНИИ НОЧНОГО ПОЕЗДА Светлый немец Пьет светлое пиво. Пей, чтоб тебя разорвало! А я, иноземец, Сижу тоскливо, Бледнее мизинца, И смотрю на лампочки вяло. Просмотрел журналы: Портрет кронпринца, Тупые остроты, Выставка мопсов в Берлине… В припадке зевоты Дрожу в пелерине И страстно смотрю на часы. Сорок минут до отхода! Кусаю усы И кошусь на соседа-урода — Проклятый! Пьет пятую кружку. Шея, как пушка, Живот, как комод… О, о, о! Потерпи, ничего, ничего, Кельнер, пива! Где мой карандаш? Лениво Пишу эти кислые строки, Глажу сонные щеки И жалею, что я не багаж… Тридцать минут до отхода! Тридцать минут… <1910> Веймар. Вокзал КОРПОРАНТЫ Бульдоговидные дворяне, Склонив изрубленные лбы, Мычат над пивом в ресторане, Набив свининою зобы. Кто сцапал кельнершу под жабры И жмет под общий смех стола, Другой бросает в канделябры Окурки, с важностью посла. Подпивший дылда, залихватски На темя сдвинул свой колпак, Фиксирует глазами штатских И багровеет, как бурак. В углу игрушечное знамя, Эмблема пьянства, ссор и драк, Над ним кронпринц с семейством в раме, Кабанья морда и чепрак. Мордатый бурш, в видах рекламы, Двум желторотым червякам, Сопя, показывает шрамы — Те робко жмутся по бокам. Качаясь, председатель с кружкой Встает и бьет себя в жилет: ‘Собравшись… грозно… за пирушкой, Мы шлем… отечеству… привет…’ Блестит на рожах черный пластырь. Клубится дым, ревут ослы, И ресторатор, добрый пастырь, Обходит, кланяясь, столы. <1911> ФАКТ У фрау Шмидт отравилась дочь, Восемнадцатилетняя Минна. Конечно, мертвым уже не помочь, Но весьма интересна причина. В местечке редко кончали с собой — Отчего же она отравилась? И сплетня гремит иерихонской трубой: ‘Оттого, что чести лишилась!’ ‘Сын аптекаря Курца, боннский студент, Жрец Амура, вина и бесчинства, Уехал, оставивши Минне в презент Позорный залог материнства’. ‘Кто их не видал в окрестных горах, Гуляющих нежно под ручку? Да, с фрейлейн Шмидт студент-вертопрах Сыграл нехорошую штучку!..’ В полчаса облетел этот скверный слух Все местечко от банка до рынка, И через каких-то почтенных старух К фрау Шмидт долетела новинка… Но труп еще не был предан земле — Фрау Шмидт, надевши все кольца, С густым благородством на вдовьем челе, Пошла к герр-доктору Штольцу. Герр-доктор Штольц приехал к ней в дом, Осмотрел холодную Минну И дал фрау Шмидт свидетельство в том, Что Минна была невинна. <1911> ЕЩЕ ФАКТ В зале ‘Зеленой Свиньи’ гимнастический клуб ‘На здоровье’ Под оглушительный марш праздновал свой юбилей. Немцы в матрацном трико, выгибая женские бюсты, То наклонялись вперед, то отклонялись назад. После классических поз была лотерея и танцы — Максы кружили Матильд, как шестерни жернова. С красных досок у стены сверкали великим соблазном Лампы, щипцы для волос, кружки и желтый Вильгельм. Вдруг разразился сочувственный радостный рев, Смолкнул медлительный вальс, пары друг друга теснят: Ах, это плотный блондин, интимную выиграв вазу, Пива в нее нацедив, пьет среди залы, как Вакх!.. <1911> В БЕРЛИНЕ I Над крышами мчатся вагоны, скрежещут машины, Под крышами мчатся вагоны, автобусы гнусно пыхтят. О, скоро людей будут наливать по горло бензином, И люди, шипя, по серым камням заскользят! Летал по подземной дороге, летал по надземной, Ругал берлинцев и пиво тянул без конца, Смотрел на толстый шаблон убого системный И втайне гордился своим выраженьем лица… Потоки парикмахеров с телячьими улыбками Щеголяли жилетами орангутанских тонов, Ватные военные, украшенные штрипками, Вдев в ноздри усы, охраняли дух основ. Нелепые монументы из чванного железа — Квадратные Вильгельмы на наглых лошадях, — Умиляя берлинских торгующих Крезов, Давили землю на серых площадях. Гармония уборных, приветствий, извинений, Живые манекены для шляп и плащей. Фабричная вежливость всех телодвижений, Огромный амбар готовых вещей… Продажа, продажа! Галстуки и подтяжки Завалили окна до пятых этажей. Портреты кайзера, пепельницы и чашки, Нижнее белье и гирлянды бандажей… Буквы вдоль стен, колыхаясь, плели небылицы: ‘Братья Гешвиндер’… Наверно, ужасно толсты, Старший, должно быть, в пенсне, блондин и тупица, Младший играет на цитре и любит цветы. Военный оркестр! Я метнулся испуганно к стенке, Толкнул какую-то тушу и зло засвистал. От гула и грохота нудно дрожали коленки, А едкий сплин и бензин мое сердце провонял… II Спешат старые дети в очках, Трясутся ранцы на пиджачках. Солидно смеются. Скучно! Спешат девушки, — все, как одна: Сироп в глазах, прическа из льна. Солидно смеются. Скучно! Спешат юноши, — все, как один: Один потемнее, другой блондин. Солидно смеются. Скучно! Спешат старухи. Лица, как гриб… Жесткая святость… Кто против — погиб! Солидно смеются. Скучно! Спешат дельцы. Лица в мешках. Сопящая сила в жирных глазах. Солидно смеются. Скучно! Спешат трамваи, повозки, щенки. Кричат рожки, гудки и звонки. Дымится небо. Скучно! <1911> ‘БАВАРИЯ’ Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно! Что за грубое безвкусье — Эта баба из металла Ростом в дюжину слонов! Между немками немало Волооких монументов (Смесь Валькирии с коровой), — Но зачем же с них лепить? А потом, что за идея — На баварские финансы Вылить в честь баварцев бабу И ‘Баварией’ назвать?!.. После этих честных мыслей Я у ног почтенной дамы Приобрел билет для входа И полез в ее живот. В животе был адский климат! Как разваренная муха, Вверх по лестнице спиральной Полз я в гулкой темноте. Наконец, с трудом, сквозь горло Влез я в голову пустую, Где напев сквозного ветра Спорил с дамской болтовней. На дешевом стертом плюше Тараторили две немки. Потный бурш, расставив ноги, Впился в дырку на челе. Чтобы выполнить программу, Поглядел и я сквозь дырку: Небо, тучки — и у глаза Голубиные следы. Я, вздохнув, склонился к горлу, Но оттуда вдруг сверкнула, Загораживая выход, Темно-розовая плешь. Это был толстяк-баварец. Содрогаясь, как при родах, Он мучительно старался Влезть ‘Баварии’ в мозги. Гром железа… Град советов… Хохот сверху. Хохот снизу… Залп проклятий — и баварец, Пятясь задом, отступил. В тщетном гневе он у входа Деньги требовал обратно: Величавый сфинкс-привратник Был, как рок, неумолим! И, скрывая смех безумный, Смех, сверлящий нос и губы, Смех, царапающий горло, Я по-русски прошептал: ‘О наивный мой баварец! О тщеславный рыцарь жира! Не узнать тебе вовеки, Что в ‘Баварской’ голове!’ <1911> НА РЕЙНЕ Размокшие от восклицаний самки, Облизываясь, пялятся на Рейн: ‘Ах, волны! Ах, туман! Ах, берега! Ах, замки!’ И тянут, как сапожники, рейнвейн. Мужья в патриотическом азарте На иностранцев пыжатся окрест И карандашиками чиркают по карте Названия особо пышных мест. Гремит посуда. Носятся лакеи. Сюсюкают глухие старички. Перегрузившись лососиной, Лорелеи Расстегивают медленно крючки… Плавучая конюшня раздражает! Отворотясь, смотрю на берега. Зелено-желтая вода поет и тает, И в пене волн танцуют жемчуга. Ползет туман задумчиво-невинный, И вдруг в разрыве — кручи буйных скал, Темнеющих лесов безумные лавины, Далеких облаков янтарно-светлый вал… Волна поет… За новым поворотом Сбежались виноградники к реке, На голову скалы взлетевший мощным взлетом Сереет замок-коршун вдалеке. Кто там живет? Пунцовые перины Отчетливо видны в морской бинокль. Проветривают… В кресле — немец длинный На Рейн, должно быть, смотрит сквозь монокль… Волна поет… А за спиной крикливо Шумит упитанный восторженный шаблон. Ваш Рейн? Немецкий Рейн? Но разве он из пива, Но разве из колбас прибрежный смелый склон? Ваш Рейн? Но отчего он так светло-прекрасен, Изменчив и певуч, свободен и тосклив, Неясен и кипуч, мечтательно-опасен, И весь туманный крик, и весь глухой порыв! Нет, Рейн не ваш! И вы лишь тли на розе — Сосут и говорят: ‘Ах, это наш цветок!’ От ваших плоских слов, от вашей гадкой прозы Исчез мой дикий лес, поблек цветной поток… Стаканы. Смех. Кружась, бегут опушки, Растут и уплывают города. Артиллерийский луг. Дымок и грохот пушки… Рокочет за кормой вспененная вода. Гримасы и мечты, сплетаясь, бились в Рейне, Таинственный туман свил влажную дугу. Я думал о весне, о женщине, о Гейне1 И замок выбирал на берегу. <1911> _______________ 1 Страница Гейне в Коллекции До издания 1922 года раздел назывался ‘ИНЫЕ СТРУНЫ‘ НА КЛАДБИЩЕ Весна или серая осень? Березы и липы дрожат. Над мокрыми шапками сосен Тоскливо вороны кружат. Продрогли кресты и ограды, Могилы, кусты и пески, И тускло желтеют лампады, Как вечной тоски маяки. Кочующий ветер сметает С кустарников влажную пыль. Отчаянье в сердце вонзает Холодный железный костыль… Упасть на могильные плиты, Не видеть, не звать и не ждать, Под небом навеки закрытым Глубоко уснуть и не встать… <1910> * * * У моей зеленой елки Сочно-свежие иголки, Но, подрубленный под корень, в грубых ранах нежный ствол. Освещу ее свечами, Красно-желтыми очами, — И поставлю осторожно на покрытый белым стол. Ни цветных бумажных пташек, Ни сусальных деревяшек Не развешу я на елке, бедной елочке моей. Пестрой тяжестью ненужной Не смущу рассвет недужный Обреченных, но зеленых, пышно никнущих ветвей. Буду долго и безмолвно На нее смотреть любовно, На нее, которой больше не видать в лесу весны, Не видать густой лазури И под грохот снежной бури Никогда не прижиматься к телу мачтовой сосны! Не расти, не подыматься, С вольным ветром не венчаться И смолы не лить янтарной в тихо льющийся ручей… О, как тускло светят свечи — Панихидные предтечи Долгих дней и долгих вздохов и заплаканных ночей… Тает воск. Трещат светильни. Тени зыблются бессильно, Умирают, оживают, пропадают и растут. Юной силой иглы пахнут. О, быть может не зачахнут? О, быть может, новый корень прорастет… сейчас… вот тут… <1909> У БАЛТИЙСКОГО МОРЯ V Видно, ветер стосковался По горячим южным краскам — Не узнать сегодня моря, не узнать сегодня волн… Зной над морем разметался, И под солнечною лаской Весь залив до горизонта синевой прозрачной полн. На песке краснеют ивы, Греют листья, греют прутья, И песок такой горячий, золотистый, молодой! В небе облачные нивы На безбрежном перепутье Собрались и янтарятся над широкою водой. <1910> ИЗ ФЛОРЕНЦИИ В старинном городе чужом и странно близком Успокоение мечтой пленило ум. Не думая о временном и низком, По узким улицам плетешься наобум… В картинных галереях — в вялом теле Проснулись все мелодии чудес И у мадонн чужого Ботичелли, Не веря, служишь столько тихих месс… Перед Давидом Микельанджело так жутко Следить, забыв века, в тревожной вере За выраженьем сильного лица! О, как привыкнуть вновь к туманным суткам, К растлениям, самоубийствам и холере, К болотному терпенью без конца?.. <1910> ДЕКОРАЦИЯ На старой башне скоро три. Теряясь в жуткой дали, Блестящей лентой фонари Вдоль набережной встали. В реке мерцает зыбь чернил И огненных зигзагов. Скамейки мокнут у перил Мертвее саркофагов. У бальной залы длинный ряд Фиакров, сном объятых. Понурясь, лошади дрожат В попонах полосатых. Возницы сбились под навес И шепчутся сердито. С меланхолических небес Дождь брызжет, как из сита. Блестит намокнувший асфальт, Вода стучит и моет. Бездомный вихрь поет, как альт, И хриплым басом воет. Дома мертвы. Аллеи туй Полны тревогой смутной… А мне в прохладной дымке струй Так дьявольски уютно! <1911> Гейдельберг * * * Месяц выбелил пол, Месяц молча вошел Через окна и настежь открытые двери. Ускользающий взгляд заблудился в портьере. Тишина беспокойно кричит, И сильней напряженное сердце стучит. О, как льстиво и приторно пахнет душистый горошек На решетке балкона! С теплым ветром вплывают в пролеты окошек Бой полночного звона, Отдаленные вскрики флиртующих кошек, Дробь шагов за углом. Старый месяц! Твой диск искривленный Мне сегодня противен и гадок. Почти примиренный, Бегу от навязанных кем-то загадок, Не хочу понимать И не стану чела осквернять Полосами мучительных складок… Сторожко дома выступают из темени. Гаснут окна, как будто глаза закрывают. Чьи-то нежные руки, забывши о времени, В темноте безумолчно играют. Все вкрадчивей запах горошка, Все шире лунный разлив. В оранжевом пятне последнего окошка Так выпукло ясны Бумага, счеты. Кто-то щелкал, щелкал, Вздыхал, смотрел в окно и снова щелкал… Старый месяц! Бездушный фанатик! Мне сегодня сознаться не стыдно — К незнакомым рукам, Что волнуют рояль по ночам, Я тянусь, как лунатик! <1911> ХМЕЛЬ Вся ограда В темных листьях винограда. Облупилась колоннада. Старый дом уныл и пуст. Плеск фонтана. Бог Нептун в ужасных ранах… Злая жалоба внезапно вырывается из уст: ‘Свиньи! Где-нибудь в Берлине, В серо-каменной твердыне, На тюках из ассигнаций Вы сидите каплунами безотлучные года — Что бы этот дом прекрасный подарить мне навсегда!’ Шум акаций. Пред оградой Божья Матерь, Опоясанная хмелем… На реке зеленый катер Уморительно пыхтит. Растревоженный апрелем, Безработным менестрелем, Я слоняюсь, я шатаюсь, я бесцельно улыбаюсь, И кружится под ногами прибережное шоссе. <1911> РАЗГУЛ Буйно-огненный шиповник, Переброшенная арка От балкона до ворот, Как несдержанный любовник, Разгорелся слишком ярко И в глаза, как пламя, бьет! Но лиловый цвет глициний, Мягкий, нежный и желанный, Переплел лепной карниз, Бросил тени в блекло-синий И, изящный и жеманный, Томно свесил кисти вниз. Виноград, бобы, горошек Лезут в окна своевольно… Хоровод влюбленных мух. Мириады пьяных мошек И на шпиле колокольном Зачарованный петух. <1910> ‘ПУЩА-ВОДИЦА’ Наш трамвай летел, как кот, Напоенный жидкой лавой. Голова рвалась вперед, Грудь назад, а ноги вправо. Мимо мчались без ума Косогоры, Двухаршинные дома И заборы… Парники, поля, лошадки — Синий Днепр… Я качался на площадке, Словно сонный, праздный вепрь. Солнце било, как из бочки! Теплый, вольный смех весны Выгнал хрупкие цветочки — Фиолетовые ‘сны’. Зачастил густой орешник, Бор и рыженький дубняк, И в груди сатир насмешник Окончательно размяк… Солнце, птички, лавки, дачки, Миловидные солдаты, Незнакомые собачки И весенний вихрь крылатый! Ток гнусавил, как волчок, Мысли — божие коровки — Уползли куда-то вбок… У последней остановки Разбудил крутой толчок. Молча в теплый лес вошел по теплой хвое И по свежим изумрудам мхов. На ветвях, впивая солнце огневое, Зеленели тысячи стихов: Это были лопнувшие почки, Гениальные неписанные строчки… Пела пеночка. Бродил в стволах прохладных Свежий сок и гнал к ветвям весну. Захотелось трепетно и жадно Полететь, взмахнув руками, на сосну И, дрожа, закрыв глаза, запеть, как птица. Я взмахнул… Напрасно: не летится! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . <1911> Киев АПЕЛЬСИН Вы сидели в манто на скале, Обхвативши руками колена. А я — на земле, Там, где таяла пена, — Сидел совершенно один И чистил для вас апельсин. Оранжевый плод! Терпко-пахучий и плотный… Ты наливаешься дремотно Под солнцем где-то на юге И должен сейчас отправиться в рот К моей серьезной подруге. Судьба! Пепельно-сизые финские волны! О чем она думает, Обхвативши руками колена И зарывшись глазами в шумящую даль? Принцесса! Подите сюда, Вы не поэт, к чему вам смотреть, Как ветер колотит воду по чреву? Вот ваш апельсин! И вот вы встали. Раскинув малиновый шарф, Отодвинули ветку сосны И безмолвно пошли под смолистым навесом. Я за вами — умильно и кротко. Ваш веер изящно бил комаров — На белой шее, щеках и ладонях. Один, как тигр, укусил вас в пробор, Вы вскрикнули, топнули гневно ногой И спросили: ‘Где мой апельсин?’ Увы, я молчал. Задумчивость, мать темно-синей мечты, Подбила меня на ужасный поступок… Увы, я молчал! <1911> ЗИРЭ Чья походка, как шелест дремотной травы на заре? Зирэ. Кто скрывает смущенье и смех в пестротканой чадре? Зирэ. Кто сверкает глазами, как хитрая змейка в норе? Зирэ. Кто тихонько поет, проносясь вдоль перил во дворе? Зирэ. Кто нежнее вечернего шума в вишневом шатре? Зирэ. Кто свежее снегов на далекой лиловой горе? Зирэ. Кто стройнее фелуки в дрожащем ночном серебре? Зирэ. Чье я имя вчера вырезал на гранатной коре? Зирэ. И к кому, уезжая, смутясь, обернусь на заре? К Зирэ! <1911> Мисхор <ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА> У НАРВСКОГО ЗАЛИВА Я и девочки-эстонки Притащили тростника. Средь прибрежного песка Вдруг дымок завился тонкий. Вал гудел, как сто фаготов, Ветер пел на все лады. Мы в жестянку из-под шпротов Молча налили воды. Ожидали, не мигая, Замирая от тоски. Вдруг в воде, шипя у края, Заплясали пузырьки! Почему событье это Так обрадовало нас? Фея северного лета, Это, друг мой, суп для вас… Трясогузка по соседству По песку гуляла всласть. Разве можно здесь не впасть Под напевы моря в детство? 1914 Гугенбург* ________________________ * Примечание: Гугенбург — ныне город Усть-Нарва (Нарва-Йыэсуу) в Эстонии, на побережье Финского залива ВОЗВРАЩЕНИЕ Белеют хаты в молчаливо-бледном рассвете. Дорога мягко качает наш экипаж. Мы едем в город, вспоминая безмолвно о лете… Скрипят рессоры и сонно бормочет багаж. Зеленый лес и тихие долы — не мифы: Мы бегали в рощах, лежали во влажной траве, На даль, залитую солнцем, с кургана, как скифы, Смотрели, вверяясь далекой немой синеве… Мы едем в город. Опять углы и гардины, Снег за окном, книги и мутные дни — А здесь по бокам дрожат вдоль плетней георгины И синие сливы тонут в зеленой тени… Мой друг, не вздыхайте — здесь тоже не лучше зимою: Снега, почерневшие ивы, водка и сон. Никто не придет… Разве нищая баба с сумою Спугнет у крыльца хоровод продрогших ворон. Скрипят рессоры… Качаются потные кони. Дорога и холм спускаются к сонной реке. Как сладко жить! Выходит солнце в короне, И тени листьев бегут по вашей руке. <1914> Ромны * * * Еле тлеет погасший костер. Пепел в пальцах так мягко пушится. Много странного в сердце таится И, волнуясь, спешит на простор. Вдоль опушки сереют осины. За сквозистою рябью стволов Чуть белеют курчавые спины И метелки овечьих голов. Деревенская детская банда Чинно села вокруг пастуха И горит, как цветная гирлянда, На желтеющей зелени мха. Сам старик — сед и важен. Так надо… И пастух, и деревья, и я, И притихшие дети, и стадо… Где же мудрый пророк Илия?.. Из-за туч, словно веер из меди, Брызнул огненный сноп и погас. Вы ошиблись, прекрасная леди, — Можно жить на земле и без вас! <1922> НА ПРУДУ Не ангелы ль небо с утра Раскрасили райскою синькой? Даль мирно сквозит до бугра Невинною белой пустынькой… Березки толпятся кольцом И никнут в торжественной пудре, А солнце румяным лицом Сияет сквозь нежные кудри. На гладком безмолвном пруду Сверкают и гаснут крупицы. Подтаяв мутнеют во льду Следы одинокой лисицы… Пожалуй, лежит за кустом — Глядит и, готовая к бегу, Поводит тревожно хвостом По свежему рыхлому снегу… Напрасно! Я кроток, как мышь, И первый, сняв дружески шляпу, Пожал бы, раздвинув камыш, Твою оснеженную лапу. <1916> В ТИРОЛЕ Над кладбищенской оградой вьются осы… Далеко внизу бурлит река. По бокам — зеленые откосы. В высоте застыли облака. Крепко спят под мшистыми камнями Кости мелких честных мясников. Я, как друг, сижу укрыт ветвями, Наклонясь к охапке васильков. Не смеюсь над вздором эпитафий, Этой чванной выдумкой живых — И старух с поблекших фотографий Принимаю в сердце, как своих. Но одна плита мне всех здесь краше — В изголовье старый темный куст, А в ногах, где птицы пьют из чаши, Замер в рамке смех лукавых уст… Вас при жизни звали, друг мой, Кларой? Вы смеялись только двадцать лет? Здесь, в горах, мы были б славной парой — Вы и я — кочующий поэт… Я укрыл бы вас плащом, как тогой, Мы, смеясь, сбежали бы к реке, В вашу честь сложил бы я дорогой Мадригал на русском языке. Вы не слышите? Вы спите? — Очень жалко… Я букет свой в чашу опустил И пошел, гремя о плиты палкой, Вдоль рядов алеющих могил. <1914> ЛУКАВАЯ СЕРЕНАДА О Розина! Какая причина, Что сегодня весь день на окошке твоем жалюзи? Дело было совсем на мази — Ты конфеты мои принимала, Ты в ресницы меня целовала, — А теперь, под стеною, в грязи, Безнадежно влюбленный, Я стою, словно мул истомленный, С мандолиной в руках, Ах! О Розина! Ты чище жасмина… Это знает весь дом, как вполне установленный факт. Но забывши и клятвы и такт, Почему ты с художником русским В ресторане кутила французском?! Пусть пошлет ему Бог катаракт! Задушу в переулке повесу… Закажу похоронную мессу И залью шерри-бренди свой грех… Эх! О Розина! Умираю от сплина… Я сегодня по почте, мой друг, получил гонорар… Нарядись в свое платье веселого цвета ‘омар’, — Поплывем мы к лазурному гроту, Дам гребцам тридцать лир за работу, В сердце алый зардеет пожар — В складках нежного платья Буду пальцы твои целовать я, Заглушая мучительный вздох… Ох! О Розина! Дрожит парусина… Быстрый глаз твой с балкона лукаво стрельнул и пропал, В небе — вечера нежный опал. Ах, на лестнице тихо запели ступени, Подгибаются сладко колени, — О, единственный в мире овал! Если б мог, свое сердце к порогу, Как ковер, под прекрасную ногу, Я б швырнул впопыхах… Ах! <1922> Капри