Саша, Огарев Николай Платонович, Год: 1840

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Н. П. Огарев.

Саша

Н. П. Огарев. Избранные произведения в двух томах
М., ГИХЛ, 1959
Том второй. Поэмы. Проза. Литературно-критические статьи
Саша Рябина была смуглая живая девочка с большими черными глазами. Отца Саша не помнила, зато бабушка и мать баловали ее вдоволь, каждая по-своему, но хорошая натура не портится в баловстве, а развивается свободнее, шире,— строгое воспитание сломило бы Сашу, а тут она росла в тиши и в неге — никто не стеснял ее воли, и ее воля никому не была тягостна. Уйдет, бывало, в сад одна или к нянюшке в комнату, слушает там сказки, разговоры или смотрит, как нянюшка гадает на картах. Сидит так смирно, бывало, а ничего от нее не ускользнет. Раз, ей было тогда лет семь, при ней вошла Акулька прачка.
‘Сделайте милость,— заговорила она, проворно обращаясь к Сашиной няне,— раскиньте еще карты на мое счастье, Марья Ивановна’.
‘А? опять пришла,— отвечала неохотно няня,— да что тут раскидывать, когда барыня не позволяет тебе идти замуж’. Саша робко придвинула свою скамеечку к няне и на ухо спросила: ‘Отчего маменька не позволяет?’ — ‘Да оттого,— отвечала громко няня,— что стало не угодно, прачка нужна’.
Акулька суетливо окинула взглядом всю комнату, как будто искала чего-то, и быстро отерла пот со лба шейным платком: ‘Перед богом, буду все так же стирать, еще лучше буду служить!’ — ‘Ладно, ладно, душа моя,— возразила нетерпеливо няня,— зачем божиться, ведь я не барыня, не моя тут воля’.
Саша побежала к матери и так долго целовала ее и плакала, что, наконец, получила согласие. После десятилетнего ожидания Акулина Терентьевна сочеталась законным браком с буфетчиком Трофимом. За подобные вмешательства в дела дворовых и мужиков Сашу безмерно любили, один Трофим оставался к ней холоден. ‘Да, да, ангел, они все ангелы, пока не замужем’,— говорил он. Трофим ненавидел господ, а Михайло-кучер — попов. Когда они выпьют на храмовый праздник, просто беда, ни один не уступает, Михайло бранит попов, а Трофим господ, и день всегда оканчивался дракой.
И так Саша росла в Молчановке, большом веселом селенье, под крылышком этих трех старух, но как они были разны, эти старухи, стоит об них сказать несколько слов. Няня Саши, Марья Ивановна, была полная, высокая женщина, с резкими чертами лица и с большими черными глазами. Ей было уже за шестьдесят, крепкое сложение ее позволяло ей вести еще очень деятельную жизнь, она ходила и на скотный двор и на птишный и везде бранилась, но никогда барыне ни на кого не доносила, так что в сущности ее брань принималась без ненависти, даже ее уважали и любили и вовсе не боялись, хотя в этом состояло главное ее самолюбие, чтобы достичь своей цели, она делала все возможные усилия, кричала во все горло, грозилась, стращала, что скажет барыне, махала руками — и все-таки ее не боялись, но она была убеждена в противном и любила похвастать этим. Марья Ивановна имела еще одну слабость, она не терпела барских фаворитов — добрая к бедным вообще ко всем, она ненавидела людей в милости. Как скоро Саша устроит чью-нибудь участь или выпросит прощение кому-нибудь, так Марья Ивановна не в духе и слышать ничего не хочет. Когда Саша была маленькая, это ее смущало. ‘Да как же, няня, ведь ты сама их жалела?’ — говорила она Марье Ивановне. ‘И, матушка, полноте,— отвечала Марья Ивановна,— дармоеды они, лентяи, что их жалеть’. Когда Саша подросла, она только улыбалась, слушая противоречия няни. Марья Ивановна была всей душой предана Саше, что не мешало ей кричать и на нее, такая уж у нее натура была, не менее Саши она любила свою маленькую внучку Дуню, оставшуюся на ее руках годовым ребенком после смерти матери. Странные слухи носились об Дуне, иные говорили, что она дочь барина, другие утверждали, что это ложь. Марья Ивановна молчала, только много морщин прибавилось на ее лбу с рождения Дуни. Она и била дочь и говорила, что проклянет ее и бог весть, чего она не говорила! А когда дочь ее стала худеть, худеть да кашлять и когда, наконец, кровь пошла у нее горлом, тогда материнская нежность проснулась в Марье Ивановне. Казалось, она бы сама легла в гроб, лишь бы Настя уцелела, но холь пришла слишком поздно: двадцатилетнюю, беспечную и безответную Настю снесли на погост. Говорили, но бог знает, правда ли это, будто, когда хотели заколачивать гроб, господин какой-то, весь закутанный в плащ, отдернул быстро покрывало и поцеловал покойницу в лоб — и будто Марья Ивановна вскрикнула, увидавши его,— и он быстро исчез,— но всему верить нельзя, в Молчановке так много выдумывают. Марья Ивановна не только любила внучку, но все чего-то боялась за нее. ‘Вяжи,— говорила она ей строго,— не гляди у меня по сторонам, а то я тебе’. Случалось и побьет ее. Дуня была, может, единственное существо, которое действительно боялось Марьи Ивановны. Она понимала, что бабушка любит ее, заботится об ней, но понимала тоже, что, пожалуй, и достанется от бабушки. Печально проходило ее детство, вечно за чулком, вечно на маленьком зеленом сундучке,— иногда она грустно останавливала на бабушке полные слез глаза. ‘Что ты?’ — спрашивала Марья Ивановна. ‘Устала’,— отвечала робко Дуня. ‘Устала! вот еще, ах ты лентяйка — вяжи’. И ребенок со вздохом вновь принимался за работу. Когда Марья Ивановна поколотит, бывало, Дуню и та расплачется, Марья Ивановна ей строго говорила: ‘Ну об чем плакать, ведь я тебя на доброе наставляю’,— и Дуня стихала, как будто соглашалась с словами бабушки. А у Марьи Ивановны, как говорится, муха сидела в голове: что вот, дескать, того и гляди и Дуня будет такая же горемыка, как покойница ее мать, разве только вечной работой можно выбить дурь из девичьей головы, ее мечта была выпросить вольную Дуне и шестнадцати лет поскорей выдать ее замуж за какого-нибудь вольного мастерового, хоть бы за небогатого, все равно, деньжонки водились у старухи, только она часто с трепетом про себя повторяла: ‘Доживу ли, господи, доживу ли?’ Странно, как людям отрадно мучить друг друга даже без нужды, кажется, что бы стоило Катерине Петровне, Сашиной матери, бойко и немного криво подмахнуть свое имя на гербовом листе, а между тем она не уступила в том ни просьбам свекрови своей, ни слезам дочери, ни мольбе старухи, служившей ей тридцать лет,— ничто не могло переломить ее каприза. ‘Жалею,— говорила она,— да что вы пристаете, разве вы мне не верите?’ И все были принуждены молчать. А бедная Марья Ивановна тем более сокрушалась, что она была, что называется, человек сырой и, по словам всех опытных людей (‘обучать не стоит’), так ее враз и унесет.
Катерина Петровна была сорокалетняя женщина, пустая и, как говорится, добрая женщина, хотя доброты в ней мало было, она любила только себя да Сашу, но любовь ее была какая-то порывистая, неровная, то побалует, то несправедливо взыщет. У нее была страсть к нарядам и к закупкам: разносчики дня по три живали в Молчановке.
Вставала Катерина Петровна очень рано и бог знает для чего: целое утро проходило за туалетом, наконец она являлась кофе кушать — зимой в столовую, а летом на террасу, и с этой минуты до той, когда она закрывала глаза, она была в постоянной суете: то приказывала повару, то заводила диссертацию с клюшней об разных приготовлениях на зиму, а было еще лето: ‘Нынешний год что-то огурцы не были так вкусны, а вот в прошлом году это были не огурцы, а объядение’,— говорила она с важностью в лице. Ключница Настасья слышала эти замечания каждый год и, признаться, слышала их довольно равнодушно, чтоб прервать Катерину Петровну, иногда она быстро наклоняла голову и пристально смотрела вверх: ‘Кажись, пчела?’ — говорила она будто про себя. Это сейчас делало диверсию, потому Катерина Петровна очень боялась пчел. Иногда Настасья резко кашляет в руку и начнет, будто не слыхала слов барыни, жалобу на повара. ‘А что, матушка Катерина Петровна, прикажете делать с Васильем? Такой разбойник! на один суп трех кур взял да и то недоволен. Побойся бога, говорю, Василий, куда это три курицы. Такой разгром точно архирей с певчими наехал. А он что, разбойник, говорит: мне что, пожалуй не давайте, бульон будет жидок’.
‘Да, три курицы — это много’,— задумчиво говорила Катерина Петровна.
‘Он просто, матушка, озорник,— подхватывала Настасья с новым жаром,— куры-то на чердаке живут над кухней, истинно говорю, матушка, побожиться могу, только из-за кур как будто не приходится. В воскресенье я сама полюбопытствовала, он был на охоте, дай, думаю, своими глазами посмотрю, правду ли народ болтает. Десять кур, матушка, десять!’ — ‘Да, может, не наши’,— перебила ее ошеломленная Катерина Петровна.
‘Как не наши? ведь я их знаю — ряпинькая сама подошла. Да это всем известно. Он как-то с прачкой, с Акулькой, побранился, а она такая вострая: ‘Вы, говорит, что-то, Василий Михайлович, много бульону пролили на чердаке’,— в кухне-то смех поднялся, он так и вспыхнул, а она давай бог ноги!’
Барыня не без удовольствия слушала подобные рассказы, она любила знать все, что происходит в доме. Настасья знала эту слабость и всегда приходила с запасом подобных ужасов. Зато между Настасьей и Марьей Ивановной существовала вечная вражда — напрасно они мирились, напрасно в прощальные дни клали друг перед другом земные поклоны и целовались с непритворными слезами на глазах,— все было напрасно, с другого же дня начиналась скрытая, подавленная вражда, и дня три спустя она обнаруживалась резко,— и все говорили с улыбкой: ‘Ну, теперь до будущих прощальных дней!’ Настасья часто оставляла Катерину Петровну в страшном раздумье: кем бы заменить Василья повара, но это оказывалось совершенно несбыточной мечтой — никто так хорошо хлебы не пек и никто не умел делать мороженье, как он. От Василья она перешла к Трофиму, сбыть его в солдаты, а он был хромой, да и годы ушли, была тоже ее постоянная мечта, и именно эта невозможность имела для нее что-то особенно привлекательное. И по нескольку раз на дню она возьмет ревизские сказки, отыщет имя Трофима и задумается: ‘Ах, как досадно, ему тридцать восемь лет!’
Сам председатель рекрутского присутствия говорил ей: ‘Будь он только хромой, я бы его принял, или будь он годом или двумя стар — но и то и другое, это уж бро-еается, так сказать, в глаза начальству’.
Она вздыхала — а Трофим знал все это и только презрительно пожимал плечами. Раз Саша, весело вбегая на балкон, застала мать за ревизскими сказками: ‘Ах, как хорошо в саду, бабушка у меня сидит в беседке, да вот забыла очки — а вы что нейдете, чудо?’ — ‘Ах, погоди, Друг мой, я все думаю, на беду он такой старообразный’.— ‘Кто, maman?’ — ‘Трофим. Мне так бы хотелось отдать его в солдаты’.— ‘Зачем же в солдаты? Они так счастливо живут’.— ‘Душа моя, да разве я об этом думаю?’ — ‘А что же, maman?’ — ‘Да он такой грязный и грубый’.— ‘Возьмите другого’.— ‘Да он лишний, что ж он будет делать?’ — ‘Он сапожник, он может работой жить’.
Катерина Петровна растерялась: ‘Ах, душа моя, ты ничего не понимаешь, ты молода еще, чтоб давать советы’. Саша покраснела, взяла на столе очки и побежала к бабушке.
Агафья Степановна, бабушка Саши, была старушка маленького роста, лет шестидесяти пяти, черты ее правильные и тонкие, и маленькие карие глаза носили отпечаток ума и спокойствия. Глядя на нее, становилось легче жить, как говорят. Она была задумчива, говорила довольно мало, но всегда приветливо со всеми, в улыбке ее было что-то такое доброе и ласковое, что все были привлечены к ней. В хозяйство она уже вовсе не вступалась и только изредка останавливала суетливость Катерины Петровны. Каждый, кто видал бы их раз или два, понял бы, что не будь между ними этого живого союза Саши, этим двум женщинам нечего бы делать вместе. Однако они жили хорошо, Агафья Степановна многое выносила молча, Катерина Петровна хотя внутренно и кусала губы, но принимала с уваженьем короткие замечания свекрови.
Когда Саша уселась на скамейке у ног бабушки и раскрыла было книгу, Агафья Степановна спросила ее с удивлением:
‘Что же ты так раскраснелась, Саша?’
‘Ничего, бабушка, так’.
‘Так? да у тебя никак и слезы на глазах, кто-нибудь тебя огорчил?’
‘Не спрашивайте, бабушка, это ничего, не хочется рассказывать’.
‘Не говори, друг мой, коли не хочется. Странно,— продолжала она, будто про себя,— так людям значит огорчать друг друга! Кабы они знали, как они сами портят жизнь, безделицу-жизнь, богатство из богатств!’
‘Да, не все не понимают,— возразила живо внучка,— вот вы никого не огорчаете’.
‘Не говори так, дитя мое, я уж отжила, и на моей душе много слез — много, много пало слез. Оставим все это, забудь свою печаль и дай мне отвернуться от прошедшего и взглянуть на будущее, на это свежее личико, на это светлое сердце,— сказала бабушка и поцеловала Сашу.— Возьми свою книгу, где бишь ты остановилась? И во всем я виновата, ну зачем я забыла очки? Все старость. Меня очень интересует этот рассказ об охоте, хоть я и старуха, но я сочувствую храбрости, отваге, с которой охотник идет на дикого зверя — убивая его, он спасает жизнь, может, не одному человеку, и заметь еще, подвергается страшной опасности без всякого возмездия. Это не то, что в военном деле, каждый знает, что слава ожидает его в случае успеха, тут больше самолюбия, чем истинной храбрости. Но читай, дитя мое, время летит, уж недолго и до обеда’.
Саша стала читать, однако скоро им помешал лакей, одетый в ливрею. Он шел ровным, тихим шагом по дорожке и нес письмо на серебряном подносе. Саша увидела его, она не смела прекратить чтения, потому что бабушка слушала внимательно, но сама она читала рассеянно, невольно она задавала себе вопрос: от кого бы это? Так в деревне все тихо, что и письмо событие, особенно не в почтовый день. Бабушка медленно взяла письмо и спросила человека:
‘Откуда?’
‘Из Белых Полей с нарочным,— отрывисто отвечал Архип,— ответ будет?’
Агафья Степановна, не отвечая, стала читать письмо. Саша не спускала глаз с нее.
‘Вели подождать посланному да скажи, чтоб Параша принесла бумаги, чернила да перо и пакет тоже чтоб захватила. Ах, как я рада, вот неожиданно’.
‘Что, бабушка, от кого это письмо?’ — перебила ее Саша.
‘От Сергея Михайловича — я очень любила его мать, она была славная женщина, давно уж ее не стало,— сказала Агафья Степановна со вздохом,— оставила она только одного ребенка и того тотчас увезла к бабушке в Симбирскую губернию, так Белые Поля и опустели, а то мы часто туда езжали в старину, да где тебе помнить, ты у кормилицы тогда была. Отец Сергея Михайловича,— ну, царство небесное, и его теперь уж нет в живых,— любил, чтоб дом был всегда полон гостей — иные живали у них по нескольку дней,— она была другого нрава, но ни в чем не перечила мужу’.
‘Что же он пишет, бабушка?’
‘Он просит позволения приехать к нам, милости просим, я очень, очень рада познакомиться с сыном Надежды Ивановны. Сбегай к мамаше и спроси, в какой день лучше его звать обедать, вот возьми его письмо’.
Саша пустилась как стрела по дорожке и скоро воротилась с ответом. Катерина Петровна думала, что лучше звать его на послезавтра.
‘Ну, садись, Саша, да пиши,— сказала бабушка,— вот и Параша с бумагой’.
Агафья Степановна продиктовала внучке очень дружескую записку к Сергею Михайловичу с приглашением отобедать в середу в Молчановке. Долго тянулись эти два дня для Саши,— ее любопытство было затронуто, ей было уже шестнадцать лет, и ей редко случалось видеть посторонних, но, правду сказать, обыкновенно она не скучала, у нее много было дела, то чтения с бабушкой, то фортепьяно, она не только играла на фортепьяно, но и пела — без учителя, правда, однако голос ее был звучен и верен — она могла петь все, что слышала хоть раз. Летом прогулки в лесу с Машей, ее молочной сестрой, в поле, на гумно, с бабушкой к больным каждый день, она уж год как ездила верхом, мать подарила ей премиленькую лошадку, она не шла, а летела, зимой, конечно, было поскучней, катанье в санках, тоже каждый, однако, день к больным и к бедным, по вечерам она шила для них, переделывая и выгадывая из своих старых платьев,— а там к старой няне зайти, Дуню читать поучить — часто она уводила ее в сад под этим предлогом и там играла и бегала с ней половину урока, бедной Дуне только и было отдыху, что учиться у барышни. Старая няня подозревала немного Сашу, потому что Дуня слишком охотно бросала чулок, когда Саша ее звала. ‘Вы ее избалуете у меня. Смотри, ты учись и слушай барышню’,— говорила она строго Дуне, но Дуня уж была за дверью.
И несмотря на все эти занятия, Саша не знала, как дождаться середы,— приезд молодого человека — событие в деревне, особенно когда молодой человек из Петербурга. Катерина Петровна накануне с утра имела совещание то с поваром, то с Настасьей, послали в город нарочного, послали за рыбой верст за двадцать пять, а между тем всего было довольно в Молчановке, но Катерине Петровне хотелось, чтоб обед был необыкновенный, ничего бы не имел общего с ежедневным обедом. Агафья Степановна смотрела на все эти приготовления с улыбкой.
‘Э, мой дружок,— говорила она Катерине Петровне,— зачем все эти хлопоты, стол наш всегда хорош, а он молод,— проедет десять верст — так будет хорошо обедать’.
‘Ах, маменька,— отвечала суетливая Катерина Петровна,— я уверена, что он привык к такому столу и ничего не найдет в нем лишнего’.
‘Ну, как хочешь, друг мой’,— сказала Агафья Степановна и вышла на террасу. Там она нашла Сашу. Солнце ложилось и освещало лес красными лучами. Старушка прищурилась: ‘Посмотри, как хорошо, Саша, но ветер будет сильный завтра, видишь, какое красное солнце? Даже больно смотреть’.
‘Да, бабушка, очень хорошо,— отвечала Саша немного рассеянно,— а которая дорога из Белых Полей?’
‘Из Белых Полей? Да Чумякинская, ведь ездят на Чумякино из Белых Полей. А что?’ — спросила простодушно Агафья Степановна.
‘Да так, бабушка, мне хотелось знать, с какой стороны приедет этот гость’.
Старушка погрузилась в свою обычную задумчивость, и Саша тоже об чем-то задумалась, даже так задумалась, что не слыхала звонкого голоса Маши у калитки:
‘Барышня, а барышня,— кричала молодая девушка, белая и румяная, с вздернутым носиком и с веселыми, бойкими глазами.— Александра Владимировна! барышня — осипну — что это с вами?’ — вскричала с досадой молодая девушка.
Саша вдруг встрепенулась и в один прыжок очутилась у калитки.
‘Смотрите, да не видите, вот как задумались, об ком эта крепкая думушка?’ — лукаво спросила Маша. Саша покраснела.
‘Да что же ты так тихо звала меня, Маша?’
‘Подите, тихо,— возразила Маша, стягивая крепче клетчатый платок на голове,— тихо звала, я и то не смею вашу баушку — господь ее знает, каждусь ли я ей’.
‘Ну вот, Маша, какой вздор, будто боишься бабушку: бабушка такая добрая’.
‘Знамо добрая, да она все больше убогих да калек любит, а меня-то — бог знает,— сказала насмешливо Маша,— я вот что, матушка барышня, шла врагом с работы да гляжу — такая крупная клубника, дай, думаю, снесу моей барышне… нате-ка, неколи теперь, батюшка ждет у поворота — завтра забегу, може, за блюдом’.
‘Благодарствуй, благодарствуй, Маша, чудная клубника’,— успела только закричать ей вслед Саша.
Скоро все они собрались в гостиную. Саша села за фортепьяно, Катерина Петровна ничего не делала, а Агафья Степановна раскладывала.
‘Не выходит сегодня’,— говорила она серьезно озабоченным тоном.
Подали чай в столовую, Саша пошла первая разливать — в одиннадцать часов пошла спать. Когда Сашу крестили и целовали, она с радостью подумала: ‘Ну и последний день прошел — завтра середа’.
С утра все в доме засуетилось: Марья Ивановна заставляла девушек мыть окна, обметать паутины, Катерина Петровна то и дело звонила и требовала то повара, то Настасью. Нередко впопыхах Настасья и Марья Ивановна сталкивались в дверях и злобно взглядывали друг на друга, потом на Катерину Петровну, как будто хотели сказать: кабы ее тут не было, мы бы потолковали. Одна Агафья Степановна была так же покойна, как всегда. День был жаркий, она отправилась в беседку и позвала Сашу читать. Саша была так же просто одета, как обыкновенно, немного, может, слишком l’intims, но это не зависело от нее: открытое ситцевое платье маленького голубого узора, черный передник, короткие рукава и едва заметное шитье ниже платья, на шее черный бархат с пряжкой у волос — вот ее обычный наряд. Она не носила еще косы, ее черные волосы были зачесаны назад и вились немного сами собой. Для того, кто понимает красоту выраженья больше, чем совершенную правильность черт, Саша была удивительно хороша, особенно когда что-нибудь оживляло внезапно ее лицо. В настоящую минуту она казалась бы совсем в своей тарелке, если б не глаза ее — они беспрестанно перебегали от книги к Чумякинской дороге и от Чумякинской дороги к книге,— от этого движенья глаз происходило маленькое заиканье, так что бабушка заметила это, наконец, и спросила Сашу, не устала ли она.
‘О нет’,— отвечала она, краснея, и больше не отводила глаз от книги.
Наконец, в час показался верховой на Чумякинской дороге, но никто не обратил на него вниманья, все ждали коляску четверней.
Однако приезжий соскочил с лошади, отряхнул с себя пыль, покрыл бережно лошадь свою попоной и вручил ее конюху, прося ничего ей не давать без него, собаки разлаялись, на этот шум выбежал Архип в ливрее и, протирая глаза, спросил отрывисто: ‘Как прикажете доложить?’ — ‘Сергей Михайлович Гаринов’. Архип отворил ему дверь в залу и сказал лаконически: ‘Сейчас доложу’. И через минуту он вернулся. ‘Приказали просить’,— сказал он и отворил дверь в гостиную. Казалось, Сергей Михайлович приготовился к встрече с Агафьей Степановной. Он радостно и даже с некоторым волнением вступил в гостиную и вдруг смутился — Катерина Петровна, разодетая, раздушенная, сидела одна на диване.
‘Очень рада познакомиться, Сергей Михайлович,— садитесь, пожалуйста’,— проговорила она каким-то чужим голосом, или, лучше сказать, голосом, который употреблялся только для чужих,— в нем была какая-то неестественная мягкость, что-то певучее, что очень неприятно поражало порядочного человека, но бедная Катерина Петровна, должно быть, этого не подозревала.
Через несколько минут Сергей Михайлович совершенно оправился:
‘Я так много слыхал от тетушки об Агафье Степановне, об ее дружбе с моей матерью, что, признаюсь, ужасно нетерпеливо желаю с ней видеться,— сказал он развязно,— и если я ее не стесню ранним посещением…’
‘Пожалуйста, она давно в саду’,— перебила его Катерина Петровна и позвонила. Вошел Архип.
‘Да нет, впрочем я и сама с вами пойду. Ступай’,— сказала она, обращаясь к Архипу.
Сергей Михайлович быстро встал, и они оба отправились в беседку. Агафья Степановна приняла Сергея Михайловича с неподдельным добродушием.
‘Рада, бесконечно рада видеть вас,— говорила она, не спуская с него глаз.— Ах, как напоминает покойницу,— ведь я вас на руках носила, сколько раз вы у меня на коленях засыпали, нянюшка зовет укладывать, а вы нейдете, бывало…’
Сергей Михайлович улыбался радостно и вместе конфузился немного. Саша не могла удержаться от смеха, она крепилась, крепилась и, наконец, разразилась звонким детским смехом.
‘А,— сказала Агафья Степановна,— вот кстати напомнила о себе, а я забыла вас познакомить: Саша, внучка моя, ну она знает вас, я ей об вас не раз рассказывала… Да что ты смеешься, тебе странно, что Сергей Михайлович засыпал у бабушки на руках, ну, а ты-то сама ведь давно ли, кажется, была у кормилицы, а теперь ведь какая длинная стала’.
Катерина Петровна заговорила об охоте, об лошадях. Сергей Михайлович ей отвечал, но видно было, что ему более хотелось, чтоб Агафья Степановна рассказывала об минувшем времени. Однако разговор этот не наладился. Скоро показался лакей с салфеткой в руке и произнес скороговоркой: ‘Кушать поставили’. Все встали, Сергей Михайлович подал руку Агафье Степановне, и все отправились на террасу, где суп уже стоял на столе. За обедом Сергей Михайлович еще попробовал вызвать воспоминания старушки.
‘Я не только не знаю мать свою, но и отца чуть помню, ведь он немногим пережил матушку’.
‘Да, я слышала, года через два и он скончался’,— сказала задумчиво Агафья Степановна.
‘Он ведь оставил Белые Поля — не мог здесь жить, говорят, его тревожили воспоминания’.
И опять Катерина Петровна как-то вмешалась неловко, и разговор принял другой оборот.
‘Дали ли овса лошадям?’ — спросила заботливо Агафья Степановна у Архипа.
‘Они не приказали’,— возразил он.
‘Да, я просил не давать, я верхом приехал, лошадь была немного горяча’.
‘Вы верхом приехали? Саша наша тоже ездит, покажите ей вашу лошадь, она страстная до них охотница’,— сказала Агафья Степановна.
‘С большим удовольствием, только эта лошадь не из лучших, у меня есть маленький завод, я был бы очень рад показать его. Александра Владимировна, если вы когда-нибудь захотите взглянуть на Белые Поля, вспомнить старое время и об нем потолковать… я почти ни до чего не касался, так хочется сохранить все, как было при матушке’.
‘И хорошо сделали,— сказала живо Агафья Степановна.— Как я не люблю, когда молодые выбрасывают старину за окно. Каждый стул, каждая безделица так живо, так живо напоминают нам тех, которые нас оставили навсегда. Приеду,— продолжала она,— непременно приеду в Белые Поля еще раз перед смертью взглянуть на дом, где молодая женщина так привязалась к старухе, где мы беседовали по вечерам так часто около вашей кроватки. Славная женщина была ваша матушка, и ни от кого вы не услышите другого отзыва’.
После кофею все отправились в сад, он очень понравился Сергею Михайловичу, быть может оттого, что это скорей была роща, чем сад, только дорожки были выметены и много было поставлено скамеек. Часто все общество садилось на несколько минут, потому что Агафья Степановна не могла долго ходить. Час спустя Сергей Михайлович начал прощаться, но его не пустили.
‘Полноте, зачем это? Что за церемонии, поживите’,— говорила Катерина Петровна.
‘Останьтесь, если вам с нами не скучно,— ведь мы тихо живем, очень тихо’,— сказала, улыбаясь, Агафья Степановна.
И Сергей Михайлович остался.
‘Очень радостно принимаю ваше приглашение, только в таком случае позвольте мне взглянуть на мою лошадь’.
‘Саша вам покажет ближнюю дорогу через сад, и вы ей покажите вашу лошадь’,— сказала весело старуха.

ПРИМЕЧАНИЯ

ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Гершен.— ‘Стихотворения Н. П. Огарева’ под редакцией М. О. Гершензона, М. 1904.
ИРЛ — Институт русской литературы Академии наук СССР (Пушкинский дом).
ЛБ — Государственная ордена Ленина библиотека СССР им. В. И. Ленина.
ЛН — ‘Литературное наследство’, изд. Академии наук СССР.
Лонд. изд.— ‘Стихотворения Н. Огарева’, изд. Н. Трюбнера и Кo. Лондон, 1858.
ОЗ — ‘Отечественные записки’.
ПЗ — ‘Полярная звезда’.
РМ — ‘Русская мысль’.
PC — ‘Русская старина’.
ЦГАЛИ — Центральный Государственный архив литературы и искусства СССР.
ЦГАОР — Центральный Государственный архив Октябрьской революции и социалистического строительства СССР.
Саша. Публикуется впервые. Написано в 40-х годах. Автографа не сохранилось. В ЛБ имеется список рукой Н. А. Огаревой. По возвращении из-за границы ею найдено много рукописей Огарева, оставшихся в Старом Акшене. По всей вероятности, среди них оказалась и названная повесть. Печатается по копии ЛБ.
Стр. 344. A l’intims — по-домашнему (франц.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека