Шилов С. С. Месть Сухой протоки (рассказы и повести).
Благовещенск, Амурское отд. Хабаровского кн. изд., 1960
САМОРОДОК
Худо жил Нефед Корытов: ‘надо бы хуже, да некуда’, как он сам при расспросах определял свое житье-бытье.
Избенка без крыши, с косыми окнами и ‘брюхатая’ (стены пучатся!). Дворишко развалился. Животин мало, да и те какие-то непутевые, бог с ними!.. Хочет, допустим, овца — идет, не захочет — бревном с места не сгонишь… А должен Нефедка, кажись, всем: ‘за машинку берут’ и в волости, и здесь, на селе… Ни к черту Нефедовы дела! Верно: хуже некуда.
И отчего бы, кажется? — дивуют порой Корытов и его соседи: чертомелит он не меньше других, подымается чуть свет, не пьяница, не мотыга — а удачи вот нет, а счастья нет как нет!
Но как бы то ни было, жить все же нужно, нужно кормить старуху, да и сына ростить. Хорошо, хоть сын-то Вася — мальчишка скромный да разумный, таких на всю деревню мало.
И ‘надувался’ как мог Нефед: мотался весной на пашне до изнеможения, летом орудовал серпом и косою, зимой мерз в лесу и по дорогам, гнул спину на гумнах. Так было год после женитьбы, два, три, десять… А на пятнадцатом возроптал кроткий Нефед:
— Господи, это что ж? Другие вон как живут, а я… Поеду, нако, старуха, на прииска.
‘Старуха’, Корниловна, тоже давно уже изверилась в своем огороде, а потому не поперечила мужу. Он только что — красный от стыда и обиды — вернулся из мирской избы, может, потому и не перечила. Она только ниже склонилась над чулком и пробормотала, запинаясь:
— Чо же?.. Уж лучше… чем этак-то… не ты первый!
Через неделю Нефед Корытов уже ехал с Васей по тайге, держа путь в Бирчу — богатый старый прииск. Сосредоточившись на своих мыслях, он тихонечко что-то мурлыкал про себя или ободряюще подгонял конишек:
— Ну-у, преподобные! Али не верите? Да? Эх, вот ти бог, за счастьем на старости лет повалил Нефед! Ну-ну — богаты будем, преподобные!
А Вася страшился леса и, разглядывая вековых великанов, слушая пение птиц, думал про оставшихся в родной деревне друзей-товарищей, про огуречные гряды, про мать, которая так плакала, их провожая, и так долго шла за телегой…
Но ‘длинные рубли’ хороши были лишь в мечтах. Не очень-то любят они мозолистые руки, не очень-то в эти руки даются.
По-прежнему тяжко жилось Нефеду и на новом месте, в таежной глуши. Нет, тут, на прииске, еще хуже! В деревне он недоедал, верно, и забот было немало, и там чертомелил… А тут и вовсе… Работа адская, непосильная. От зари до зари не выпускал Нефед из рук лома.
Он желтел, чернел, превратился в ходячий скелет.
— О господи,— валясь на жалкую постель, твердил он,— о господи, и докуда ж эта каторга будет тянуться? Сдохнуть бы хоть, что ли…
Вася с тоскою слушал отца — отец становился все придирчивей, все злее. Порой казался даже страшным. Однажды, ни с того ни с сего, разозлился он в разрезе на Калюнку и больно настегал его бичом. В другой раз поддел ногой целый котел чая, который нечем было забелить. А как-то дошел до того, что толкнул в спину Васю…
Этого раньше отец никогда не делал.
Правда, вечером того же дня Нефед обнимал сына, плакал, просил прощения.
— Совсем я, сын, того… — признавался Нефед. — Сдурю, нако? Эх, напрасно мы, сын, деревню бросили! Не для нас это царство… Ну их к богу, рубли-то эти!
А когда поднялись дожди и приходилось целыми днями стоять по колено в грязи, Вася все чаще стал просить отца:
— Тятенька, поедем домой? Тятенька, чижало здесь! И к мамке охота.
Нефед могильно молчал, горестно поникнув головой, или сердито огрызался:
— Отвяжись! Не слышал твоего ‘домой’! Выросло дома-то много ли? ‘Домой’!
Но Вася не отставал:
— Страшно здесь, тятенька! Абдулка утром опять бичом хлестнул. Не туда, говорит, вывалил таратайку… Тятенька, поедем: зарежет он меня. Ой, боязно… Поедем!
А еще через месяц Нефед и сам решил ехать домой.
— Ну, сын,— сказал он как-то вечером, при костре. — К матери собирайся. Вот завтра догоним забой, замерим, уберем кочку — и айда домой. Ну их… Все равно пропадать-то. Судьба уж, видно, сын, наша таковская… Э-эх!
Уж так обрадовался Вася, так обрадовался! Не спал почти целую ночь, все слушал звуки леса и спадающий шум прииска. И сегодня не страшила уже его колдунья-сова, не боялся он темноты, и даже кривой отвальщик Абдулка — страшилище приисковых мальчишек-коноводов — не казался ему сейчас таким злым и пугающим.
Уже под утро заснул он, во сне видел и мать, и село, и даже ушастого дворняжку Пестрика…
Но вот дико и требовательно рявкнул гудок. Хрипло, точно подавился чем-то, он гудел минут пять, наполняя серый воздух гнетущей тоской, срывая с теплых постелей усталых рабочих, разгоняя их по отвалам и шурфам.
Для отца и сына этот день прошел незаметно. Вася быстро подавал коня, а сам Нефед, торопясь скорее кончить урок, проворно работал ломом и лопатой.
К паужину уже не было оставшейся с вечера большой ленты, и Карл Иваныч замерил их труды.
Маловато приходилось на руки, да что поделаешь? Бери что дают! Не шибко идут рубли в мозолистые руки, не шибко.
— Плохо, Вася,— вздохнул по уходе служащего Нефед,— никуда, сын, не хватит. На подати даже! А я-то думал…
— И мамке на кохту не хватит? — печально спросил Вася, припомнив свое обещание. — И мне на конхеты?
‘Вот завою сейчас!’
Но выть было некогда: Нефед решительно поднялся и крикнул:
— Ну, Васюк, давай убирать кочки! Давай, сын, поскорее, а вперед на бога… Может и наладимся… Э-х, пошевеливай, преподобные! Э, домой скоро-о!
И он остервенело бил ломом по мерзлой земле… Удар. Еще удар. Еще…
Развалив ломом кочку, Нефед остолбенел: золотой самородок, величиной с кулак, ярко блеснул в красноватых лучах заходящего солнца…
Первое, что сделал Нефед,— упал брюхом на золотой камень. Упал, распластался, закрыл камень руками и лежал, точно боялся, что кто-то отнимет у него находку.
Вася, смутно почуявший сердцем небывалость и опасность случившегося, подбежал к отцу.
— Тятенька, что ты? Что с тобой? Тятенька?
Наконец Нефед пришел в себя.
Он с опаской поглядывал вокруг — как бы не подслушал даже Калюнка, как бы не подслушали камни! — и горячечно шептал сыну:
— Ну, Вась, слава богу… Послал господь счастья. И мне, и тебе, и внукам нашим станет… Молчи только! Только бы не отобрали! Смотри — ни одного слова. Никому. Ни с кем не говори! Будто и языка нету!
У Васи запрыгало сердце, он со страхом поглядел на побледневшее лицо отца. Он заметил, как тряслись у отца руки и ноги. Все это до смерти перепугало Васю.
Потом отец снял верхнюю рубаху, выпачкал ее в грязи и завернул в нее находку. А через полчаса, закончив работу и дождавшись темноты, они пошли на табор.
Ужина они сегодня варить не стали: поели всухомятку. Костра не разводили и целую ночь не спали, с дробовиком в руках зорко охраняя самородок. Ведь в нем, в этом самородке, теперь вся их жизнь, все их будущее!
Сколько дум пронеслось в голове старого Нефеда за эту короткую ночь! Он и смеялся, и плакал, и принимался истово молиться, и вдруг смолкал надолго.
Порой Нефеду начинало казаться, что все это сон, и он бросался в страхе к свертку, ощупывал его, доставал самородок, взвешивал на руках и, не вытерпев, чиркал спичкой, чтобы поглядеть на свое богатство.
Успокоившись, садился неподалеку от балагана и опять, в который раз, начинал думать о том, как выстроит он прекрасный, лучший в деревне дом, как откроет торговлю, как заговорит с недавними ворогами, от которых все зло его, вся бедность, все несчастья!
‘Нефед Иваныч, к вашей милости…’ — Гуйбин Прохор, что свел у него за долг последнюю корову, снимает шапку еще за порогом! — ‘Нефед Иваныч, нельзя ли к вам…’
И батюшка, и пристав — все свои люди! Потому что — богатей Нефед! Потому что — ‘тышишник’ старый гордый Нефед! Во как!
Нефеда просто распирало от этих мыслей… Скорей бы утро, скорей бы в дорогу!
Собравшись идти в контору за расчетом, Нефед вырыл в балагане яму, закопал золото: засыпал землей, притоптал, навалил сверху старой каши и, сунув Васе ружье, приказал никого не впускать в балаган.
— Хоть сам Миколай-чудотворец придет — гони!
…Часа через полтора-два они уже ехали домой.
Только когда прииск остался позади, отец с сыном почувствовали себя легко, свободно. Нефед снял шапку и давай ожесточенно креститься.
— Поблагодари господа бога и ты, сын,— сказал он, сдернув с Васи картуз. — Экое же счастье привалило! Экое счастье! Старуха-то наша, а? Сдурит, нако, преподобная!
А потом долго, сладостно, по многу раз вспоминал, как нашел самородок.
— И как это я не долбанул кочку при надсмотрщике-то?! Совсем уж было лом взял, да, спасибо, паут типнул в шею… Вот спасибо тому пауту, уж такое спасибо! Ведь он, милый, сколь дал нам тышич! Ах ты боже мой! — Нефед пытливо ощупывал суму. — Да это, Васька, чо ж, такое? Одали {Будто, в точности, как раз.} сказка!..
Так ехали они три дня, а на четвертый, близко уж от дома (верст, должно, тридцать оставалось), Нефед захворал. Да так, что невмоготу дальше ехать. Пришлось остановиться в глухой деревушке.
Спервоначалу думал Нефед, что скоро поправится. Но хворь все круче забирала его, вгоняла в беспамятство, смертным огнем обдавала тело. Нет, решил Нефед, так не годится! ‘Ты, Вася, вот бери камушек, бери, сынок, и домой вершим. Фершала вези сюда, фершала… А самородок — матери, в руки… Поклянись, сынок!’
Рано утром, крепко-накрепко прикрутив золото в тороках, Вася выехал из деревушки.
— Мать-то не пужай,— говорил напоследок отец,— скажи, что от волненья приключилось… И что, мол, остыл немного в разрезе… В одной рубашке, дескать, тожно был… Ну, с богом! Угодники тебя сохрани…
А сам-то — худой, заросший, желтый, еле живой!
Вася очень боялся и вовсю гнал Калюнку, когда ехал лесом. Все ему казалось, что меж деревьев кто-то прячется, что в каждой балочке — засада, а сзади погоня. Так проехал он, не слезая, верст пятнадцать и успокоился лишь тогда, когда очутился близ родных полей и лугов. Здесь они с отцом много раз и жали и косили, теперь он уже почти дома, теперь уж его никто не тронет.
Проехав еще верст пять, Вася решил покормить измученного коня и остановился на берегу реки. Волны ее бежали на юг — как раз в родную их деревню, в Рыжиково…
Было так прохладно в черемуховых кустах и так хорошо было расправить занемевшие в седле ноги!
Вокруг — никого. Только на другой стороне реки юрта пастуха-бурята. И так тихо, что звенит в ушах.
Вася достал зачерствелый калач и, грызя его, глядел на волны. Скоро и он будет в Рыжикове, скоро увидит мать, вынет самородок: ‘Вот, мамка, золото, получай!’ И представлял себе — какое у матери будет лицо… А Пестрик будет прыгать вокруг и тоже радоваться! Только вот отец… что с отцом?
Вася лежал на спине и рассматривал небесных барашков, пасшихся в голубой бездне неба. Ну хватит, пора и ехать! Он поднялся и вдруг заметил двух дроф, чинно расхаживавших по лугу в каких-нибудь ста шагах от него.
Ишь, так близко курятина! Неплохо бы привезти домой матери и такой подарок!
Схватив ружье, Вася осторожно пополз к птицам.
Но дрофы вовремя заметили опасность. Отлетев немного, они снова тяжело опустились на траву. И ловко же сели! Если обогнуть мысок и прокрасться к березке,— хоть прикладом бей!
Вася, согнувшись, сбежал на берег и помчался в обход глупой птицы…
А когда Вася обогнул мысок и выглянул из-за березки, он остолбенел: прямо на него берегом летел верховой, и у него через седельную луку была перекинута мохнатая козулья приисковая сумка…
Отцовская… Васина сумка!
— Стой! — крикнул Вася не своим голосом и выскочил из-за березки.
Но верховой стрелой пролетел мимо, бросил коня под счастливо нависший яр и скрылся за песчаной косой.
Вася поднял ружье и выстрелил вслед. Но куда там!
Вася стоял на берегу, сжимая в руках ружье, и бессмысленно смотрел на речной простор.
Веселой чередой катились волны к югу — на родную сердцу сторону…
1914
ПРИМЕЧАНИЯ
В марте 1913 года газета ‘Думы Забайкалья’ прекратила свое существование. С лета того же года С. С. Шилов стал сотрудничать в газете ‘Забайкальская новь’.
В No 1958 этой газеты (9 мая 1914 г.) и был опубликован рассказ ‘Самородок’.
Рассказ, так же, как и предыдущий, носит автобиографический характер. В цитированной выше автобиографии (архив С. С. Шилова) писатель так рассказывает о своем тяжелом детстве: ‘Родился в семье безграмотного, покалеченного: на золотых приисках дважды обрушивавшимися на него ‘шурфами’, вековечного бедняка-хлебопашца… Нас, детей, расцветавших в избенке на курьих ножках, было… 14 человек, из которых семеро умерло в раннем детстве… Иногда отец уезжал (со мной) на золотой прииск купца-живодера Пушкарева. Мать каждый раз провожала меня с горькими слезами, совала мне в руку огурец, морковку, а то и сберегаемый месяцами на этот случай кусок сахару’.
Затем несколькими штрихами Шилов дает образную картину приисковой жизни. И, в частности, пишет: ‘…Когда я вспоминаю золотой прииск купца Пушкарева, самым страшным представляется мне ‘отвал’ на его бутаре, где промывали подвозимую коноводами ‘породу’. Отвальщиком был одноглазый, злой, как дьявол, человек… Он глумился над мальчишками-коноводами, а Пушкарев и администрация только похохатывали над жалобами наших отцов…’
Этот ‘громадный, безобразный’ человек, ‘царь и бог на отвале’, навсегда запал в память Шилова, как олицетворение жестокого самоуправства, дикого хозяйского произвола, царившего на золотых приисках Забайкалья.