Самородок, Измайлов Александр Алексеевич, Год: 1901

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Александр Измайлов

Самородок

I.

Совершенно случайно, в одну из тех минут, когда цвет умственной жизни Загорска особенно живо почувствовал невыразимое однообразие засосавшей его провинциальной трясины и нераздельную с ним, неопределенную, но нестерпимую тоску по какой-нибудь встряске, — нескольким лицам из загорской интеллигенции пришла в голову не лишенная остроумия мысль устроить в окрестностях городишка маленький пикник. В прогулке согласились участвовать три-четыре учителя городского училища, учитель женской прогимназии, двое-трое из их ближайших приятелей, — местный нотариус, начальник почтово-телеграфного отделения, акцизный чиновник Хмыра и регент местного хора, дававший уроки пения в училище. Вскользь уроненную мысль подхватили, в один день приготовили все необходимое для поездки, вдруг снялись с якоря, пропьянствовали в ближайшем леске до поздней ночи и вернулись назад. Впечатление от пикника осталось очень милое, и поездка почти машинально повторилась и на другой и на третий год. В последний раз к кружку присоединились — инженер Лобач, появившийся в городе с возникновением толков о проведении чрез Загорск ветви юго-западной железной дороги, и две классные дамы гимназии. Пикник и на этот раз удался, и во всех осталось о поездке светлое представление.
Недели за две до дня Кирика и Улиты, учитель истории в городском училище Бенедикт Васильич Чугуев собрал у себя товарищей и приятелей и поставил вопрос о возобновлении развлечения. В довольно скромном помещении историка собрались — учитель арифметики Несмелов, преподаватель русского языка, болезненный и измученный человек, лет под сорок, вечно оклеенный пластырем — Евграф Алексеич Книксенов, служащий по акцизу чиновник Богдан Осипович Хмыра, постоянный собеседник и приятель Несмелова, и Лобач.
Жить в городишке было скучно. В воздухе носилась какая-то хмара. Взаимные беседы приелись до такой степени, что казалось, от вялых речей кисло молоко. Все поэтому ухватились за идею о пикнике, и даже Книксенов, сухой и холодный, вносивший всюду, куда бы он ни появлялся, тоску и уныние, — заметно оживился и, поправив свои выпуклые темные очки, за которые ученики называли его локомотивом, высказался за необходимость встряски.
— Я позволю себе сделать только несколько замечаний, — внушительно начал Лобач, залпом осушив стакан пива. Этого напитка он мог вместить чуть не целую бочку, несмотря на свою крайнюю худобу, делавшую его похожим на выпустившую икру рыбу. — Опыт прежних лет подсказывает, что в нашем пикнике необходимы некоторые поправки. Кто, господа, поедет?.. Для меня это вопрос первой важности, потому что, если вы впустите хоть одну бабу, — я, господа, ухожу ко всем чертям и отрясаю пыль от ног. Не отрицаю баб, но все хорошо на своем месте…
— Позвольте не согласиться с вашим мнением, — откашлянулся Книксенов. — Я бы, господа, за дам. Как-никак, они облагораживают…
— Дайте мне кончить, — перебил Лобач. — Прислушайтесь и вы, Бенедикт Васильич, потому что я всегда говорю для того, чтобы меня слушали. В прошлом году надзирательницы, которых вы подпустили для поэзии, отравили мне весь день. Не нужно божественных созданий… Потом-с, господа, насчет посторонних элементов. В прошлый раз этот регент… Хороший он человек, ну, да и Бог с ним. Посвятить его в наши дела, — все равно, что оповестить весь город о нашей поездке. Он жене, а боров всему городу. Полагаю, что, если нам нет резонов скрываться, то и расклеивать о себе афиши не к чему. Что он нам за товарищ? Это все одно, что дьякона Георгиевского пригласить. На днях встречает, — ‘позовите, говорит, — и меня на ваши сатурналии. Прелюбопытно, говорит, — было бы взглянуть…’ На что тут, господа, смотреть, я вас спрашиваю…
Дальнозоркий взгляд Книксенова внимательно уставился из-под очков на Лобача.
— Позволите мне высказаться?
— Я здесь не председатель, — отозвался Лобач, — не могу ни позволять, ни запрещать. Да у нас тут и не собрание. Каждый говорит, что хочет. Как видите, передо мной нет звонка.
Книксенов сконфуженно кашлянул и занялся обсуждением дамского вопроса. Он был совершенно иных мнений. Только что высказанные мысли о женщинах казались ему результатом странного мизогенства. Кто может отрицать облагораживающее влияние женщины? Ее присутствие вносит корректность и дисциплину в общество…
Книксенов окинул взглядом присутствующих. Ему показалось, что на их лицах он читал сочувствие. Но, к изумлению его, когда вопрос был поставлен прямо, отовсюду послышались протестующие голоса. Сидеть с дамой, придумывать клубничные фразы и целый день не снять сюртука, не расстегнуть жилета и не обругнуться, — всем показалось ужасною перспективою. Смешно стесняться в своем отечестве…
Инженер демонстративно воскликнул: ‘к черту дам!’ Несмелов и Чугуев в более мягкой форме присоединились к его мнению. Большинством же голосов был выяснен вопрос о регенте. Решено было не давать ему никаких предупреждений и сообщений о дне пикника…

II.

Накануне торжественного дня у коллег начались приготовления к ‘сатурналиям’. Дело делалось по холостецки, на скорую руку. На капиталы, собранные в складчину, Несмелов, избранный распорядителем, заготовил закусок и ‘утешение’, сводившееся главным образом к ‘двадцать первому тому Смирнова’. Он же раздобыл большой самовар у купца-соседа, сыновей которого обучал книжной премудрости, и отдал должные распоряжения заменявшему школьного сторожа мужику Тихону. На него легла обязанность доставить провиант на место действия.
По примеру прежних лет, местом привала избран был лес в посаде ‘Подлипки’, отстоявшем от города верстах в семи. Местечко было живописное и поэтическое. Сосны вытянулись кверху колоннами, впереди крутой обрыв с рисующимся вдали городом, на окраине его бархатная лужайка, манящая на отдых, а вдали необъятный горизонт, окаймленный туманною полосою лесов. Тишь, гладь и безыскусственная красота…
Все участники пикника перебывали у Несмелова. Они вносили надлежащий пай на угощение, приподнимали салфетку, прикрывавшую заготовленный провиант, и смотрели на свет бутылки, считая удовольствием ‘хоть подержаться’. В канун отъезда Чугуев привел к Несмелову только что приехавшего на отдых своего дальнего родственника, знакомого всем фельетониста столичной газеты Столыпина. В учительском кружке за любовь поговорить Столыпина звали Говорилой Говорилычем и считали полезнейшим человеком в пикниках и выпивках.
— Говориле Говорилычу! Вот мило! Что же? — Завтра с нами?
— Затем, отцы, и пришел. Впишите и меня в свой синодик. Познакомьте, что есть провинциальное веселье…
— Превосходно. Только уж насчет таратаечки сами озаботьтесь.
В этот же день приобрел Несмелов и еще одного компаниона. Когда после обеда он вышел на крыльцо выкурить папироску, к нему, заплетая ногу за ногу, подошел, видимо поджидавший его сын школьного сторожа, веселый и разбитной парень Игнат, живший при отце и иногда заменявший дворника.
Игнат поравнялся с Несмеловым и снял картуз.
— Что я вам скажу, Иван Степаныч!
— А что ты мне скажешь?
— Господа завтра в Подлипки едут?
— Слыхал. Ну?
— Ежели бы меня с собой взяли.
— На что же тебя, дядя, брать?.. Что тебе с нами делать?
— Занятно, Иван Степаныч… Уж я бы вас уважил, ежели бы взяли. Вот Бог, уважил бы.
— Что ж бы ты такое сделал?
— Вообче бы уж уважил, барин… Позапрошлый год господин Чугуев, Бенедик Василич, меня услужающим брали. Вполне довольны остались.
— Чудак, да какая ж мы тебе компания?
— Господи, Боже мой, нешто я не знаю?.. Нешто я в вашу компанию полезу?.. Ежели вот чем услужить. Провиант доставить…
— Тихон доставит.
— А меня бы вот ему спомощником… Потому — одному где. Позапрошлый год господа брали… Грибков ежели зажарить, — в лучшем бы виде. Гармонику с собой захвачу.
— Играешь?
— Оченно занятно играю. Иван Степаныч. Чего угодно сыграю… Селезнем кричать могу.
— Что такое?
— Под селезня подражать умею… Насчет евонного крику, значит. Курицей кудахтать умею. Как баба рожает, могу изобразить… Собаку, которая почшибленная… Говорят, быдто сходственно.
— Да ты, братец, затейник.
Игнат посмелел, чувствуя, что его дело как будто начинает клониться к успеху.
— Ничего себе… Девки вполне довольны, грех пожалиться… Позапрошлый год очень господ удовольствовал. Мух ел.
— Э-ге! — теперь что-то припоминаю…
Игнат поклонился. — Благодарствуйте, господин учитель. Уж явите такую милость, — захватите.
Затейный парень обещал привнести в пикник новый элемент. Это было не безынтересно. С другой стороны, новый ‘услужающий’, расторопный и толковый, был бы не лишним. Несмелов подумал и склонился на просьбу Игната.
— Что ж, коли охота, сбирайся.
— Много благодарны, Иван Степаныч… Не извольте бросать окурочек, — мы скурим и спасибо скажем.
Учитель ушел в квартиру и только что успел прилечь на кровать, как на дворе раздался ожесточенный лай. Лаяли по крайней мере три собаки. Среди басистых нот резко звенел тонкий, как игла, но пронзительный вой. ‘Кого еще несет?’ подумал Несмелов, выглядывая в окошко. Но на улице никого не было, только лениво уходил Игнат.
— Что тут такое?..
— Извините, господин учитель, это я под собак подыграл… Репетиция-с… Простите, что обеспокоил…

III.

Чтобы не вызывать праздных рассуждений и сплетен в городе и не возбуждать надоедливого любопытства горожан, участники пикника решили выехать без помпы и не сразу. На трясучих таратайках поплелись парами Чугуев со Столыпиным, Хмыра с Книксеновым, Черепьев с учителем женской прогимназии Золотоношиным и Лобач с Несмеловым. Следом за последними загромыхала тележка с самоваром, посудой, гитарой и двумя оруженосцами, — пасмурным Тихоном и необычайно довольным Игнатом. Регента никто не предупреждал, и можно было быть уверенным, что он пребывает в блаженном неведении. В полуверсте от города, у одинокой огромной сосны, известной среди учителей под именем мамврийского дуба, решено было, собраться всей компании и оттуда уже продолжать путешествие вместе.
Город еще не вышел на деятельность, когда молчаливые улицы огласил треск таратаек. День обещал быть удачным, и уже теперь, часов в восемь, было жарко. У самого выезда из города Лобач и Несмелов столкнулись с повозкою Хмыры и Книксенова. Длинный и высохший, на этот раз с подвязанною черным платком щекой, преподаватель русского языка представлял комическое зрелище, сидя рядом с коротеньким и круглым Хмырой и подпрыгивая на каждом ухабе. Книксенов сделал любезную улыбку и высоко взмахнул соломенной шляпой, обнажив плешивую голову, на которой, как заячьи уши, торчали концы платка.
— Иван Степанычу и Алексею Данилычу!
— Доброе утро-с. Что это у вас, дорогой мой, с зубами?
— Собираются болеть, почтеннейший Иван Степаныч. Кабы вы знали, как ноют…
— Опасная штука. У одной старухи так-то зубы болели, — ее конка и раздавила…
— Шутите милейший, а мне не до шуток…
…У дуба мамврийского приятелей уже поджидали ранее выехавшие соучастники затеи. Фельетонист облекшийся в какой-то совершенно фантастический широкий костюм, сидел на лужайке, поджав по-турецки ноги, и ораторствовал. Из таратайки торчали удилища, захваченные молчаливым Черепьевым, страстным любителем ловли, очевидно, рассчитывавшим доставить себе сегодня это удовольствие.
— А мы вас, ждали, ждали, ждали, — прервал себя Столыпин. — Встосковались. И чаю хочется, — смерть. Свежий воздух сказывается… Ну, не мешкаем и едем.
Теперь путешествие было несравненно веселее. Разошедшиеся лошаденки весело бежали, и Книксенов скорчился в три погибели, усиливаясь сохранить равновесие и предохранить больной желудок от толчков. Повозки обгоняли одна другую, и седоки перебрасывались замечаниями. Любители побеседовать — Столыпин и Лобач — громко говорили с своими соседями, стараясь перекричать стук колес и странно выкрикивая отдельные слоги, когда безрессорные тележки подкидывали их на косогорах.
Предстала взорам излюбленная полянка… Через какой-нибудь час молчаливое местечко было неузнаваемо. Шумел самовар. Суетились Тихон и Игнат. На лужайке, на подостланных коврах и пальто расположились приезжие. Оберегая себя от лишних взоров, товарищи отослали повозки назад, назначив срок их возвращения. Уехала в город и распряженная лошаденка Тихона.
Было жарко, и все, за исключением всегда корректного и целомудренно-стыдливого Книксенова, сняли пиджаки и расстегнули жилеты. Между разговором шла закуска и чаепитие, а любители более крепких напитков, — Несмелов, Лобач и Столыпин, — озаботились уже раскупорить бутылки.
Учитель арифметики взял гитару и заиграл ‘по улице мостовой’. Гулко зазвенели веселые звуки на молчаливой полянке. Весь расцветший от улыбки Игнат смотрел на господ, стоя у тележки и, видимо, сдерживая желание сплясать. Золотоношин начал баском подпевать…
— Что, Игнат, слушать можно?
— Уж так-то чувствительно, Иван Степаныч, ах ты Бож же мой!.. Очень благородный инструмент… Лучше гармоники будет. Не в пример… Любую девку захороводить можно.
После легкой выпивки и закуски общее настроение оживилось. Убивая время, товарищи сходили в лес и набрали общими силами целую корзину грибов. Хмыра успел всхрапнуть, Черепьев ухитрился выловить двух окуньков, из которых никак не возможно было бы, однако, сварить уху. Когда из города донесся звон к вечерне, компания снова была в сборе. Славившийся своими гастрономическими познаниями и кулинарными способностями, Хмыра, раскрасневшийся, злой и вспотевший, хлопотал у разведенного костра, изготовляя шашлык из захваченной из дому баранины. Несмелов усердно помогал ему, перебегая от склада провианта к костру. ‘Перцу!’ задыхающимся голосом кричал Хмыра, и Несмелов бежал за перцем и подавал его остервенившемуся акцизному, которому никак не удавалось добиться ровного огня. Без домашних удобств шашлык вышел с углями. Не вполне удались и грибы, для которых не оказалось мучной приправы.
Хмыра был совершенно расстроен и подавлен неудачею и негодовал на забывшего муку Несмелова.
— Ни черта в голове, — ворчал он. — От безделья развертелись гайки. Надо быть кретином, чтобы устроить такую штуку. Из него самого надо бы за это шашлык сделать… Последний раз делаю вам грибы.
И когда все наперерыв начали уверять его, что шашлык превосходен, а грибы очень недурны, обиженный и лишившийся аппетита Хмыра только уныло покачивать головою.
Только под конец обеда, под влиянием обильных анекдотов, съеденного и выпитого, он успокоился и развеселился. А когда Игнат проявил свое искусство и изобразил собаку, нападающую на прохожего, захлебывающуюся от злости и вдруг начинающую обиженно выть после того, как прохожий подшиб ее камнем, он вместе со всеми расхохотался, как сумасшедший. Игнат был в ударе. Он неподражаемо кричал селезнем, кудахтал курицей, трижды (на bis) изобразил бабьи роды, представил, как мужик рубит дрова и объясняется с земским, как баба собирается купаться, и в заключение спел тончайшим фальцетом целую песенку, с серьезным лицом под общий гомерический хохот. Парню подносили после каждого нумера его пестрого дивертисмента, и он, расходившись и развеселившись, начал чувствовать себя, как дома. Лихо пиликала под его рукою гармоника, и ноги проделывали невероятный танец под музыку гитары, на которой Несмелов сыграл ‘Сени’. Чугуев предложил что-нибудь спеть хором, и запевало Игнат только что откашлялся, как за деревьями послышался стук колес, и глазам приятелей представилась таратайка, на которой торжественно восседали — дьякон Георгиевский и регент городского хора Никитин.

IV.

Еще в нескольких шагах дьякон снял с головы свою шляпу, широко взмахнул ею в воздухе и возгласил:
— А меня и не предупредили!.. Как же это вы так, господа!.. Не фасонисто что-то!
Он соскочил с таратайки, подошел к группе и начал пожимать всем руки.
— Доброго здоровья-с!.. А мне после обедни докладывает прислуга, будто видела, как две ваши таратайки за город поехали. Уж не пикник ли, думаю. Сейчас к Бенедикту Васильичу, — нет Бенедикта Васильича. Сбегал к вам, Иван Степаныч, — и вас нету. Вот так клюква! Стало быть, думаю, правда… Переменил подрясник, перекусил и марш. Позвольте, господа, представить, — ежели кто незнаком, — регент нашего хора, Глеб Антоныч Никитин.
Через несколько минут дьякон уже сидел на траве, отнекивался как девка, от вина, закусывал и, очень довольный собой и ни на минуту не задумавшийся над тем, что компаньоны намеренно уехали без него, говорил Чугуеву:
— А я все-таки в толк не возьму, почему вы сегодня собрались… Было бы досадно, ежели бы я вас упустил.
Чугуев, друживший с дьяконом, на скорую руку придумал объяснение и выставил причиною приезд Столыпина, — приехал человек, заторопил, заегозил, — нельзя было отказать.
Дьякон понизил голос и шепотом спросил.
— Да он кто же такой?
— Журналист…
Георгиевский вдруг сделал серьезное, почти испуганное лицо и спросил совсем тихо:
— В газетах пишет?
— Ну, да!..
— А! — и он начал внимательно вглядываться в оживленно говорившего Столыпина. — Черт возьми, вдруг возьмет и прохватит, — шепнул он Чугуеву. — Вот так канифоль выйдет.
— Назвался груздем, — полезай в кузов.
— Так-то оно так… А все-таки, зря пригласили. Без него бы спокойнее.
Дьякон как-то осел, заслонился регентом и стал вслушиваться в разговор. Пестрый, как попугай, в своем светло-сером костюме, желтых ботинках и цветном галстухе, Столыпин пил стакан рома, разбавленный чаем и изливался перед собеседниками.
— Господа, говорил он, и его лицо принимало страдальческое и вместе восторженное выражение. — Вы блаженные провинциалы, сидящие в своих богоспасаемых Царевококшайсках и Помойноямсках, не в состоянии понять всей прелести сегодняшней идиллии. Безмятежная жизнь, вечный отдых, спокойствие богов и разведение клопов в бороде!.. Единицы и пятерки и исправление упражнений с ничтожным напряжением мозга. А тут проклятая жизнь на вулкане, вечное беспокойство мысли и вечная зубная боль в сердце… Фельетон в ‘Край’, фельетон во ‘Время’, фельетон в ‘Вестник’… Милые мои, это для вас по одному фельетону в неделю, — для меня их три… Проклятие моей жизни. Вечный кошмар. Кончил и снова начинай. Попеременно макай перо в разум и в чернильницу. Дайте вздохнуть чернильной душе!.. Что мне Дрейфусы и Бисмарки, к которым я обязан стремить всех мыслей беги? Дайте мне уголок неба и двадцать первый том Смирнова… За что меня определили на крест без суда и следствия? Не машина я, черт возьми!.. Эти три недели, на которые я вырвался из омута, буду чувствовать себя человеком. В руки не возьму газетной простыни. Праздную сегодня освобождение от египетского плинфоделания… Почтенный инженер, придвинь мне эту длинногорлую…
— Одолжайся.
— Пьян быть хочу сегодня, педагоги. Выпью за каждую букву вашего имени… Хочется загулять по-купечески, с дымом, пламенем и серным паром. Русская натура исхода просит. Бить зеркала хочется. В душных стенах города своей национальности не чувствуешь, а тут, на лоне природы, к утраченной первобытности возвращаешься. И этот самородок, лающий собакой, как он мил, черт его возьми! Садись и рисуй картину. Стоит теперь, злоехидствует над нами и утверждается в мысли, что пустое и завидное барское житье. Пьем романею, едим шашлыки, тешимся с полюбовницами и пользуемся всеми благами жизни. Только всего и дела, — ты, слуга, подай карету, а я сяду да поеду… Подлейте, почтеннейший!
— Позвольте уж, господа, я и вам налью.
Лобач налил рюмки. После долгих церемоний выпили и дьякон с регентом. Обоим очень нравилось, как говорил Столыпин, — не столько содержание, сколько манера, авторитетная, независимая…
— Инженер, поднеси уж и самородку, — попросил Столыпин. — Эй ты, критик барского поведения, одолжайся.
— Меня, барин изволите?
— Конечно, тебя… Хлопай… Ты и пить здоров, оказывается. Богатырь со всех сторон… Да-с господа, я вам скажу, далеко наш соотечественник пойдет-с. Есть у меня с десяток газетных вырезок… Какие силы в нашем простом и неученом человеке сокрыты!.. Бог мой!.. Собираюсь фельетон написать, да руки не доходят… Сидит-сидит вот этакая бестия, с нечесаной головой и расплюснутым носом, а глядишь, — удумает такую штуку, что техник-механик рот разинет… Perpetuum mobile выдумал… Смеяться изволите? Факт! Сам на нижегородской ярмарке видел. Четыре шара, один другой приводит в движение и шум на всю вселенную… А простой, серый мужичонка… И такой же отечественный нос, только в воспаленных глазах четырехлетняя дума светится… Самоучка-техник выдумал колодец, который в час подает больше тысячи ведер-с… Каждый год какой-нибудь захудалый, золотушный мальчонка повторяет ломоносовскую историю! Господа, выпьем за русского человека. Звериная это сметка или ум, — все одно. Выпьем за самородков! Инженер, твои обязанности!
— Увы, Говорило Говорилыч! Тебе и мне хватит, а больше водки нету.
Столыпин сделал испуганное и удивленное лицо.
— Вот так история!
— Вина не имут, — засмеялся дьякон. — Как же это вы, господа, столь недальновидны?.. Не подтянулись!
Все вдруг накинулись на Несмелова. Визжал Хмыра, ворчал Золотоношин, и несдержанно бранился Столыпин. Сваливали друг на друга и пеняли на взаимную неосмотрительность. Меньше всех пивший и всегда отличавшийся крайним миролюбием, Книксенов предложил примириться с обстоятельствами, потому что бранью делу не поможешь.
— Увы, совершеннейшая правда, — угрюмо согласился Столыпин.
Начали соображать, нельзя ли послать в город. Но было семь верст до города. Соседнее село с кабачком лежало верстах в трех. Таратайки, не исключая и дьяконской, были отосланы и должны были прибыть лишь часа через три. Единственным исходом была посылка Игната, но целый час его нужно было ожидать.
— Я, господин, духом слетаю.
— Ну, братец, раньше часу не сбегаешь.
— Я, господин хороший, рыбье слово знаю. В полчаса оборочу.
Фельетонист оглядел собеседников хмельным, но восторженным взглядом.
— Да что же это, господа? Бахвалит он или и вправду это такой всесторонний талант?
Игнат осмелел.
— Ты мне, барин, только на чаишко целковым размахнись, — я в полчаса оберну.
— Три версты?
— Без малого три, ваша милость.
— Что ж ты бегом побежишь, чудачек-покойничек? — осведомился дьякон…
— Это уж мое дело, отец дьякон… Может, бегом, может, иначе как… Говорю, секрет знаю.
— Господа, дадим ему рубль, — объявил Столыпин. — Что это стоит при нашей эрудиции? Но только, если он эту задачу исполнит, — падаю ниц перед русским мужиком.
— Тольки, господин, не обманите.
Игнат получил деньги на вино, быстро зашагал и скрылся за деревьями…

V.

Конечно, это было совершенно невероятно и необъяснимо, но в самом деле, не прошло еще и половины часа, как запыхавшийся Игнат предстал вновь перед компанией с бутылкою водки. Экспансивный фельетонист, уже совершено размякший, сбросил очки, очевидно, мешавшие ему видеть, и, не утерпев, кинулся обнимать и целовать Игната. Это было очень комичное зрелище, и собеседники, не исключая флегматичного, как рыба, начальника почтового отделения и ко всем почтительного дьякона, разразились хохотом. Столыпин казался положительно влюбленным в Игната, без умолку говорил о русской талантливости и, усадив его с собою рядом, начал отбивать такт рукою по колену парня и громко декламировать некрасовское ‘Ночь, — успели мы всем насладиться’… Но теперь уж никто его не слушал, и только Игнат, стараясь не смеяться, показывал вид, что внимательно слушает.
— ‘Чьи работают грубые руки, — восторженно говорил Столыпин, — предоставив почтительно нам погружаться в искусства, науки, предаваться мечтам и страстям’… Ты это должен понимать… Мы, оскудевшая интеллигенция, пьем, устриц едим, а вы мужики — соль земли, люди будущего. Ты меня понимаешь?..
— Эсто верно, — поддакивал Игнат на комментарий, — грубые руки… Что говорить, серый народ… Нефартикультяпный, так скажем… Сивохряпая натура.
Образовались группы. Черепьев, покачиваясь, встал, взял свои удочки и, несмотря на выразительное предупреждение Лобача, — ‘утонешь переутомленный черт!’ — зашагал к реке. У Книксенова вдруг схватило зуб, и он поник и умолк. Регент с Чугуевым запели на ‘божественный’ лад популярное песнопение: ‘Как со вечера притуманилось’… Но Лобач с Золотоношиным демонстративно заревели ‘Во лузях’. Вышел невообразимый сумбур. Регент обиделся и замолчал, словно набрав воды в рот, и как только подъехала тележка, сухо попрощался и уехал вместе с дьяконом.
Было поздно, и сгущались сумерки, когда участники пикника возвращались на своих таратайках в город. Перестало парить. Слегка зашелестели деревья. Загорелись звезды, одна и другая. Золотоношин ехал со Столыпиным и рассказывал ему сплетню о романтическом приключении с историком Чугуевым, известном в товарищеской среде под именем ‘древней истории историка Чугуева’. Фельетонист слушал, и его лицо, казавшееся без очков особенно измятым, усталым и болезненным, кривила сардоническая улыбка. Несмелов и Лобач и теперь ехали вместе, сзади тащился Игнат, успевавший песню, несмотря на то, что его уже никто не просил, и никто им не восхищался. Утомленные Чугуев, Черепьев и Книксенов ехали молча, Хмыра дремал на плече историка и слегка всхрапывал.

VI.

Игнат лежал на постели училищного сторожа, заложив руки в карманы, и хвастал перед соседним дворником, его женою и постоянным гостем — сторожем управы, сидевшими подле него в тесной конурке.
— И как, то есть, здорово я вчерашний день господ обеспечил, — говорил Игнат, — в лучшем виде… Здорового дурака скорчил. И заработал низашто целковый… Третьевось узнал, что едут господа за город пикник делать. (Игнат презрительно усмехнулся). Будем так говорить, выпивку устраивать…
— Хорошую? — осведомился сторож.
— Хор-рошую выпивку. Господа не по-нашенски пьют… Тихон Фомич провиянт заготовляет, бутылки складывает. — ‘Больше, говорю, Тихон Фомич, водки забирайте… — ‘Все одно, говорит, что ни бери, — мало будет’. А я в третьем году сам ездил. Диствительно, пито было изрядно, и колбасы не хватило, — все слопали… Что, думаю ежели такую фортель выкинуть, — загодя купить монаха да припрятать, а потом, как занадобится, и дать. Само собой за хорошие деньги. Подмазался я надысь к Несмелову, который, значит, по арифметике… Так и так, говорю, захватите меня с собой, господин. Про художества свои рассказал.
— Рассказал?
— Рассказал… А, говорит, — я тебя помню. Ты, говорит, мух ел. — ‘Совершенно справедливо, ел’. Ну, говорит, поезжай, коли охота. С вечера послал меня Иван Карлыч в село…
— Аптекарь?
— Он самый. К старосте, значит. Сделал я дело и зарыл четверть под дерево. Понадобится, — ладно, не понадобится, — дело не пропащее, — сами опосля выпьем… Вот поехали мы на другой-то день, и как, значит, пошла тут выпивка!.. Дым коромыслом.
— Здорово хлещут господа?
— Не хуже нас грешных… Что сапожники…
— И все как есть? И Книксенов?
— Все как есть. Так стаканищами и лопают.
Игнат крякнул, чувствуя, что соврал через край и счел нужным поправиться.
— Будем так говорить, приезжий поздоровше всех будет. Чуден человек! Весь цветной, что чучела огородная. Башмаки желтые, жилетка белая, морда зеленая. Так прямо со стакана и лущит… И не закусывает. Ну, и анжинер тоже хорош. Тонкой, что спичка, а ядовит…
— Ни спины, ни боков, одна ноздря, а захлеснется, — не догонишь, — вставил дворник.
— Верно, что так, а на водку липок. Во что лезет. Видно, кожи много… Наш, Иван Степаныч, тоже маху не даст. Ну, сказать по совести, остальные-то поменьше… Вот ломал я, ломал дурака и оченно эстого самого приезжего разуважил. Ты, говорит, самородок. Вот-те Христос, так и говорит, — ты говорит, самородок. Молодчина ты, говорит, сукин сын. Умственный мужик… Больно уж ему пондравилось, как исправник на реке баб подглядывает. За меня водки выпили и мне поднесли. Хороший барин. Душевный. Водка то, смотри, вся и вышла.
— Тсс… Скажи на милость! — уронил дворник.
— Как есть, стало быть, всю сожрали. И вижу, здорово ему хочется. Смертельно, будем так говорить. Что, говорит, мне теперича делать, — это приезжий-то, — я, говорит, полчаса обождать могу, а не то смерть моя. Жгет, говорит, внутри. Беда моя пришла… Ну, я, стало быть, тут и подтянулся. Не угодно ли, говорю, мы в полчаса дело обтяпаем. — ‘Не можешь, говорит — ты в полчаса такого дела обтяпать’. — ‘Можем, говорю. Ставьте целковый’. Побег я, да за поляной и присел. Выкопал монаха и сижу. Смеюсь себе. Думаю, околпачил господ. Выждал до поры до времени, побегал малость взад да вперед, чтобы запыхаться. Пришел, словно запарившись, морду обтираю. Осопатились мои господа.
Слушатели дружно расхохотались.
— Одначе, тонко.
— Приезжий, значит, совсем размяк. Потому рад, что можно выпить… Опять же и за русского человека весело стало. Поцеловал даже. Право слово, так-таки и впился. Одно слово — шмель. Поднес мне еще шкалик и рубль-целковый дал. Стих начал читать. Чудно таково. У тебя, говорит, грубые руки, мозоли, значит, а ты, говорит, умственный мужик. Ты, говорит, ночью со свечкой идешь… Очень превосходный стих. А самому через губу не переплюнуть…
— Это к чему же, стало быть, ночью-то со свечкой?
— А Бог его… Нефартикультяпный, говорит, мужик, сиволдай, а меня разуважил. В самую центру потрафил. И опять поднес и себя не обидел… Эсто yж, значит, ученый аль неученый, все одно, — охота смертная. Не выпьешь, — беда. Хошь вешайся.
— Червяк у их в животе, — заметил сторож.
— У всякого пьяницы этот самый червяк, — авторитетно вставила дворничиха. — В деревне у нас из одного пьяного вышел… Своим глазам видела, убей Бог… Во какой!.. Легко ль его в брюхе-то носить. Человек-то пьет, а он всё жаждет, все сосет, все сосет. Ненасытный и у приезжего, надо полагать, такой же.
— Это уж обязательно, заключил дворник.

* * *

Недели через три фельетонист уехал из Загорска, а через месяц появился его блестящий фельетон о русской талантливости, перепечатанный множеством изданий. В числе веских иллюстраций, подтверждавших лестную для национального самолюбия мысль Столыпина, фигурировал Игнат, как лицо из простонародья, из которого ключом била разносторонняя талантливость и которое видел автор собственными глазами. Эту случайную встречу Столыпин резко запечатлел в своей памяти и сохранюсь, как дорогое воспоминание. И, когда в обществе, в его присутствии, заходила речь о русской даровитости, Гаврила Гаврилыч невольно вспоминал о приятных недельках, проведенных на лоне природы, в богоспасаемом Загорске, и о типичном Игнате, под невзрачною внешностью которого скрывалась целая куча талантов.
— Это, господа, что, — говорил он. — Если позволите, я расскажу вам одну мою жизненную встречу с неподдельнейшим самородком…
И Гаврила Гаврилыч начинал рассказывать, все более и более одушевляясь.

—————————————————-

Источник текста: Сборник ‘Черный Ворон’. Санкт-Петербург, 1901.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека