Салтычихин грот, Форш Ольга Дмитриевна, Год: 1926

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Ольга Дмитриевна Форш
Салтычихин грот

В этом подмосковном поселке отцы торгуют. Давно обсиделись на льготно закупленных в военное время нарезах. В первые годы революции порастрясли было мошну, а уж сейчас ничего — оперились.
Открыли кубышки, пообстроились, заборами обнеслись, георгин насадили. Ходят к обедне в двухэтажную церковь: зимой в теплый этаж, летом — в холодный. И цель жизни нашлась — подсидеть кооперацию.
Новый быт не то чтобы приняли — прижились, как половчей. Поначалу прокляли было двух-трех дочек за совбраки, да умом пораскинули и скоренько смирились: бездетный брак, что холостой выстрел: пугнуть пугнет, а вреда не видать.
И подмигнет, подтолкнет отец отца: опять-таки эта ‘охрана материнства от младенчества!’.
— Пусть советится, пока зелена, пробьет срок — выглядит себе кого путного, а очистится с ним по-церковному, с благословением оброжается можно зятюшке и дела передать…
И сыновьям в комсомол отцы идти не препятствуют. Не ровен час, заявят куда надо сыновья о бессознательном элементе в семье… Ведь пронесли уже где-то плакат:

Долой бывших родителей!’

Лавочники народ кастовый, носы у них с набалдашинкой, пальцы пухлые, что личинки майских жуков. Пальцы наметаны товар с барышом принять и отвесить себе без урону…
Два мира в поселке, и не только в поселке — в каждой семье. Да вот хотя бы Творожины сестры:
Зоечка, довоенного -времени перестарок, да подросток Ирка — пионерка.
— …Ручаться за то, Зоечка, что она ела именно женские груди и младенцев, я вам не могу, но удостоверено исторически:
Салтычиха загубила более сотни своих крепостных. Она жертв своих била скалкою до собственного изнеможения, а гайдуки при ней добивали плетьми…
— Ужас, ужас, — пищит Зоечка, — а про ужасы я слушать совсем не хочу.
И вот же неправда — Зоечка ужасы очень любила: в кино бегала на ‘Кошмар инквизиции’, на ‘Застенки царизма’. Но ведь ей этот внезапный знакомый показался из тех, ну, из прежних, которым так нравились девушки у Тургенева.
А Петя Ростаки, освеживший для собственной цели в исторических справках нужный ему материал, с удовольствием продолжал:
— Доносы на Салтычиху были столь многочисленны, что обратили наконец внимание Екатерины. Приказано было выставить ее на лобное место в саване. На груди у ней было написано: ‘Мучительница и душегубица’…
И опять Зоечка:
— Ужас, ужас…
— Салтычиху заключили под своды монастыря в подземную тюрьму. Пищу давали ей со свечой, и когда народ жадно кидался к оконцу, она дразнилась языком и плевалась. В старости стала непомерно толста, что не помешало ей завести роман с тюремщиком. Просидев тридцать лет в склепе, похоронена в почетном Донском монастыре. Кряжистая баба. И вот, попрошу я вас, Зоечка, дополнить мои сведения современностью и показать, что же осталось от древности в дни аэропланов и Советов?
Голубым глазом Зоечка глянула вбок, дерганула плечиком и, жеманясь, сказала:
— Пойдемте в парк, я вам грот покажу. Но почему вы так хорошо знаете историю?
— Я исторический романист, — сказал Петя Ростаки, — псевдоним мой Диего, зовите меня этим именем.
— Диего, дон Диего… ах, это звучит…
Петя Ростаки почти не соврал. Он пока дал в газетку содержание двух кинофильм, но он собирался начать отдел ‘Подмосковные вчера и сегодня’, для чего и приехал в былое поместье злободневной сейчас Салтычихи.
Петя Ростаки за время революции хорошо прирабатывал наклейкой резины к дырявым подметкам. У Пети припрятан был клей довоенного времени, и благодаря ему подошвы отдирались много поздней, чем при их подклейке советским клеем профессионалом, ассуром.
Но клей довоенного времени у Пети весь вышел, а сердечное увлечение выгнало из удобной квартиры дядюшки в сквозной чужой коридорчик.
Когда фининспектор по доносу о подклейке калош зачислил Петю в кустари-одиночки, дядя, крупный совслужащий, сказал ему: ‘Каждая сила действует в своей категории. Твои же дела болтовня: регистрируйте журналистом!’
— Изучив прошлое Салтычихина грота, я приехал сюда за красками современности, — сказал Зоечке Петя Ростаки и шаркнул — Предполагаю получить эти краски от вас.
Изогнувшись всей своей серенькой летней парой, сверкнув на солнце желтыми ботинками, Петя сорвал во ржи василек и галантно поднес его Зоечке, а шедшая сзади Ирка-пионерка подумала про себя: ‘О-го! У Зойки старорежимные фигли-мигли’.
На перекрестке парочка свернула в парк, а Ирка к реке.
У Ирки на плече было мохнатое полотенце, она шла купаться.
Хотя она то и дело кидалась через канаву нарвать налитого белым соком овса’ чтобы сжевать его набок, как лошадь, — она попутно, настороженным пионерским оком, не упускала ничего.
Еще издали, заприметив мальчика с таким же, как у нее, красным платком на шее, она, как ружье, вскинула над головой правую руку с пятью смуглыми пальцами в знак того, что она и в эту минуту, когда идет купаться, как и в прочие минуты своей жизни, готова освобождать все пять стран света от гнета мирового капитализма — В звене доклад ‘Детдвижение’, смотри, Крамков, не ужиливай!
Вздымая пыль крепкими пятками, показав тоже пять пальцев, Крамков пробежал дальше, а Ирка заторопилась к пруду.
Она купалась тедерь на закате, потому что утром, когда нагрянут все дачницы с детьми и с полосканьем своих комбинешек, всякий раз, хочешь не хочешь, заварится склока.
— Полоскать частное белье в общественной воде — это, граждане, антиобщественно и антисанитарно!
Ирка ненавидит кружевные буржуйные комбинешки.
Старые дачницы злятся и как помнят ее еще годовалою, то обидно язвят:
— В мокрых штанах тебя видели, тоже большачка!
Оно, конечно, Ирке надо бы с заявлением на дачниц идти дальше, к самому поссовету, да связываться с ними, с комбинешками, недосуг — вот и решила купаться в пруду на закате.
Не до дачниц Ирке сегодня, на днях событие в звене: сместили вожатого за то, что ‘бузил’ вместе с звеном, и сегодня новая вожатая, Клаша Копрова, выступает в первый раз.
Ирка быстро разделась и, ежась от холодной воды, отчего худые лопатки затопырились как крылья, медленно выбирая подошвами песчаное крепкое дно, шла до тех пор, пока ей было по горло, потом вдруг, выбивая фонтаны, кинулась плыть к камышам. Там, сорвав банник, бархатную щетку вокруг твердого стебля, она взяла его в зубы.
Лежа на спине, как плавниками трепыхая чуть-чуть кистями руки, не выпуская из зубов банника, Ирка смотрела, как розовеют барашки, оттого что бегут над ней в небе прямо в закат. Вышла на берег, а там опять дачницы. Хоть и не купаются, а так, зря натолклись, на пруд поглядеть. Ну молчи, коль любуешься, а то разговоры… да о чем! Все ворчат, все корят молодых: на проезжей на дороге загорать полегли!
— Советские нравы… обучили кого в трусиках, кого — ‘долой стыд!’.
— А прежде-то? И рада б иная попышней, чтобы мужчина в щелку в купальной на нее посмотрел, — а он в щелку и бамто стыдится, разве что в бинокль из кустов.
— Сейчас оба пола сравнялись, безо всякой без разницы живут.
Мелькнули в березках: голубая в оборках Зоечка и серая пара, желтые башмаки — Петя Ростаки.
И сейчас дачницы Папкова, Чушкова, Краузе:
— Кто с Зоей? Чей он? Откуда?
— Мы в одном вагоне из Москвы ехали. У меня сидячее место, а они себе на площадке знакомились, — закумила Папкова.
— У теперешних просто: раз, два — и под липку.
— Эта Зойка готова хоть на шею козлу…
— Она и с бандитом не прочь.
— А кто поручится, что он не бандит? Железнодорожный мужчина и в наше время был самый опасный мужчина.
— Бандиты, что кооператив наш обчистили, тоже были в серой паре, чудесно побриты, в руках тросточки, совершенно эстрадники. Когда все открылось, их наши дамы прозвали бандиты-шико. Троих взяли, один убежал.
— Может, он?
— Опре-де-ленно!
И Пайкова, Чушкова и Краузе, три сезонные сплетницы, на досмотр кинулись в парк. Ирка с мохнатым полотенцем — наперерез, прямо к гроту свиданий, Салтычихину.
Зоечка, с Петей Ростаки, плыла по аллеям. Овевал ее ветерок сладким липовым духом, засматривал ей в голубые глаза Петя — дон Диего, не сразу выталкивая слова, как бы в них неуверенный, что казалось ей воспитаньем и скромностью после обхождения теперешних. В частой улыбке Диего обнажались мелкие острые зубы, в серо-зеленых глазах, чуть прищуренных, было хищное и смешливое, как у щуки, хватающей пескаря.
У самого пруда, над глубокой пещерой древней каменной кладки, росли две огромные березы. Уже добрую сотню лет березы склонялись далеко над входом своими бело-черными, как горностаевый мех, стволами. Их плакучие ветви кружевной завесой спадали перед входом, то тут, то там пропуская в просветы днем синее небо и пурпур знамен пионеров, а ночью, пока влюбленные пары еще могли наблюдать, зеленые светляки лампионов театрального сада им здесь подмигивали цветом вечных надежд.
— Здесь должно быть чудесно в лунную ночь, — сказал Диего и, помолчав, прибавил: — Сегодня будет именно лунная ночь.
Из кустов глянула еще мокрая от купанья голова Ирки-пионерки, и, всей рукой подманивая к себе Зою, она, запыхавшись от бега, прошептала ей:
— Брось фигли-мигли с буржуем! Папкова, Чушкова и Краузе уже раскумили, что это бандит.
— Да как ты смеешь…
— Бессознательный рудимент! — Ирка гневно исчезла, а Зоечка, зардевшись, сказала Диего:
— Поселок вас возвел уже в чин непойманного бандита-шико. Вот вам и тема.
Диего залился, обнажая свои мелкие щучьи зубы, а Зоечке вдруг чуть-чуть страшно: а если он и вправду бандит? Теперь такие необыкновенные пошли вещи. И чем, скажите, зарабатывать бывшим дворянам? И тут же Зоечка: а если бы он, как Дубровский Троекурову Машу, — меня полюбил…
Папкова, Чушкова и Краузе, рука под руку, сомкнутым строем, звеня серьгами и браслетами, вдруг надвинулись к гроту. Поравнявшись с Зоечкой, они проглотили глазами дон Диего с его желтыми башмаками, серым костюмом и канули в столетний липовый мрак.
— Они будут подглядывать. Идемте на открытие клуба. Их стенгазка срамит, они туда не суются…
Зоечка перестарок, хотя так моложава, что все без колебаний зовут ее просто по имени, как она любит. Она из той несчастной полосы, которую революция уже застала окончившими прежнюю школу и расположившими будущность в твердых днях. Октябрь, как лукошко с грибами, опрокинул все ее планы. Хорошо — хоть хватило у Зоечки сметки поселиться с последней невымершей теткой здесь, в поселке, где хоть малый домишко, да свой. Однако зависть берет уж на Ирку и прочих знакомых подростков. Как ладится у них все, без морщинки.
Пионерки, потом комсомолки, идут со своими гуртом. Свой у них клуб, свои кавалеры. Им жизнь, как свежая тропочка, далеко вперед кинулась, а у Зоечки — оборвалась. Вот с самой с последней надеждой и хватается за последнего… вроде как из прежних.
— А что ж, ваши кумушки и по ночам ходят в грот?
— Ах, что вы! Сейчас ни за что! Их мужья запугали налетчиками. А у Чушковой, например хоть, только в праздники брильянты, а в будни стразы…
— Вот мещанка, ужели стразы?!
— Но даже их бережет она пуще глаза! А в праздник видали: четыре браслета, по два на каждой руке, представьте, а у Папковой на ноге, с ним купается, и с серьгами, перстнями…
Ювелирная лавка!
Петя Ростаки залился, обнажая мелкие щучьи зубы:
— Сегодня праздник, значит, гражданки в крупной цене Ну, пойдем при луне в этот грот!
Волнует Зоечку взор Диего, и смех, и щучья улыбка: нет, нет, не бандит — он Дубровский.
В бревенчатом здании поссовета, в просторной комнате, происходило открытие клуба.
Первым с лекцией о текущих событиях вышел товарищ Довбик. Он ступал по сцене, как статуя командора, камнем стуча каждый шаг, отчего задняя декорация трепетала. Он сейчас же перешел, ввиду богомольности поселка, к антирелигиозной агитации.
С шиком развернул гремучую змею длиннейшего плаката под огненным заголовком: ‘Сколь ни поддавайся — проглочен не будешь!’
На плакате изображен был Иона с серой бородой, в красных трусах и в десяти позах, наиудобнейших для кита. Но для всех десяти, не исключая той, где Иона хитрым сплетением рук и ног обратил себя в круглый футбольный мяч, горло кита пребывало ему совершеннейшей непроходимостью.
При бурных овациях товарищ Довбик демонстрировал ‘научно точные’ диаметры китовой глотки и в кратчайшем делении Иону.
Эстрадные номера возвещал приземистый беспартийный. Он обещал в будущем вполне революционную программу, но лишь сегодня конфузливо предлагал прослушать, по бедности, одни только ‘местные силы’.
— Лучше, товарищи, открыть клуб ими, нежели ждать именно у моря погоды, потому справедливо, что необходима пища не одна именно телесная, а как сказано: ‘не о хлебе едином жив будет человек’.
— А какого, извиняюсь, вождя эта последняя, товарищ, цитата? поддевают беспартийного…
— Гляди, расцитатят в стенгазке.
На сцене неизбежный ‘Монолог сумасшедшего’. Некто в халате, с побеленным на совесть лицом, с ‘Чтецом-декламатором’
в правой руке.
— Это вполне спец. Откалывай, Бобриков!
Бобриков схватил венский стул, швырнул его к дверям, зарычал, поймал снова, потряс над головой, скосил к носу глаза, замахнулся на публику и, польщенный женским визгом, изрек:
— Из Мазуркевича.
После Бобрикова девушка прошлого века в полосатом шарфе сказала:
— Из Соллогуба-поэта, — как говорили, бывало: ‘Абрикосовы сыновья’.
Инфернально завернувшись в свой шарф, она, сколько полагалось в стихах, полетала ‘на качелях’, визганула ‘вверх-вниз’ и, совсем как когда-то светские дамы, подражая цыганскому пенью, полоснула в конце:
— Чегт с тобой!
— Этот номер в мое время московский хор в пении выполнял, а нынче времена попостней, — сказала охотница до зрелищ старуха Жигалиха, а Ирка-пионерка с компанией встала, не желая слушать буржуйных стишков.
В пустой комнате за сценой они пошли составлять свежий лист стенгазеты. Мимоходом не утерпела Ирка и опять шепотом Зое:
— Брось фигли-мигли, не то включим тебя в ‘язвы поселка’.
— Если осматривать все здешние раритеты, то нам пора уж в театр, сказал Зоечке Диего. — Надеюсь дополнить там свой фельетон ‘Нэпман на даче’.
Они пошли к театрику ‘Муза’ с красным флажком на воротах. Из оконца кассы выклюнул дятлом кассир и торжественно объявил:
— Предупреждаю вас, граждане, уже билетов ниже полтинника нет!
У кассы был весь поселок, от матерей с грудными до юных таитян с картины Гогена, в одной легкой сеточке, гордившихся голым бицепсом.
Рядом с будкой кассира висела афиша с анонсом пьесы, прошумевшей в столицах.
— Актеры! Актеры! — И мальчишки, поправив наскоро ремень плоской коробки с товаром на рубль, стрельнули встречать.
— Сама императрица прет, свои чемоданы несет, зда-аровая! — кричали мальчишки.
— А ведь похожа, я живую видала. И только подумать, из придворной кареты точно так выходила, а я таким же манером ей в спину…
— Только уж сама-то, чай, своих чемоданов тогда не носила.
— Гражданин кассир, почему именно нет имен на афише?
— А имена нам к чему же! Афиша давно напечатана, а уж труппу потом… подбираем на бирже. Кто свободен — один к одному лепим спектакль. На выезд, в дачное место, каждый идет на две роли. Есть которые и на три… вот один во дворе никак уж в князья гримируется.
— Ишь ты, под небесное под освещение! Эх, граждане, с голоду это небось!
Несмотря на зеленые шкалики, мерцавшие в зелени, в театральной уборной электричества почему-то еще не было, и актер, чернявенький, с волосатой грудью, мастерился под наружное освещение застегнуть на золотые запонки стоявшую лубом крахмальную грудь. Он гневно кричал в публику:
— Черт знает что, — когда ж дадут электричество?
— Опоздать им, вишь, нежелательно, — пояснял лавочник, — на голых досках все бока здесь в театре обмять.
— Дачники не прежние, приглашать не тароваты, сами-то большинство полупролетариат.
— Вы по пьесе кто будете? Министр или князь? — жеманится дачница перед высоким носатым блондином.
— А вот угадайте?
— И меня угадайте.
И на скорую руку тотализатор. Ставят дачницы на актеров карамель ‘Иру’ и конфету ‘Мишку’ — наживают мальчишки.
Во дворе из-за князя, победившего крахмальную грудь, глянули воронова крыла парик, нос крючком, из-под носа черная как смоль борода. Борода сказала брюзгливо:
— Мы в сараях ночевать не согласны!
— Это сам… — зашептались в публике, — это сам.
— Опоздаешь, на аглицких на пружинах поспишь, — крикнул из гущи голос, — всю труппу Собакин с выпивкой приглашает.
— У Собакина в кармане вошь на аркане, в луже спит, самогоном налит, го-го, не доверяйте, просвещенные артисты.
Наконец расшипелась, заработала станция, всюду вспыхнуло. Открылись двери, и, заглушая визгом звонок, ринулась публика ‘стоячего’ места. За ними публика выше и ниже полтинника.
— Вот они в ложе, глядите, — сказала Зоечка, — как иконостас разукрасились. Об нас шепчутся — Чушкова, Папкова и Краузе.
— Я бандит-шико, а вы моя жертва! Уж не войти ли мне в роль?
Появился пред началом антрепренер, он же суфлер, он же великий князь героическое лицо пьесы, просил снисхождения за то, что гастролеры играть будут без декораций, без многих действующих лиц и опущенных за поздним часом нескольких действий. Он выражал надежду, что граждане найдут в себе достаточно собственного революционного воображения и заполнят сцену всей роскошью придворных и прочих буржуазных покоев.
На пустой сцене, с красным клопиным диваном и симуляцией двух телефонов на дешевых стенах, металась короткая полная ‘фрейлина’, торжествуя по поводу собственных именин до тех пор, пока сторож театра не возник всей персоной без малейшего грима в открытых дверях.
— Здорово, товарищ Сигов, — узнали из публики.
Сигов, как давно надоевшую ему и вполне обычную вещь, возгласил:
— Их императорские величества.
Под руку вошли пренарядная, в дутом браслете, немецкая бонна с худым русявеньким денщиком, и началась по пьесе завязка последних дворцовых интриг.
Вот немка-бонна села на стул и взяла в руки ‘Прожектор’, а денщик, рассказав ей о перемене погоды, двинулся было к выходу на прием во дворец. Но полная фрейлина, вспомнив, что она ‘бывшая фаворитка’, стремглав ринулась ему на шею.
— При живой-то жене! — и кричала и сердилась за отсутствие иллюзии публика. Кое-кто урезонивал:
— Да жена ведь не видит, гляди, в ‘Прожектор’ уперлась.
— В самый в приезд иностранных гостей!
— В посещение германских рабочих СССР. Кусай себе локти, кусай, небось наша взяла!
Ах какой скандал! Нет, Зоечка больше не хочет смотреть, лучше одной сидеть и мечтать, чем подобный театр…
— Почему же именно одной, если вдвоем? — И пожатием ручки Диего: — Вы пошли навстречу моим пожеланиям, пройдемте сейчас в парк прямо к гроту.
В парке березовые стволы томно белели горностаевым мехом и в грациознейшем менуэте то взвивался, то мел по земле кружевной шлейф ветвей. Луна стояла над липами, кусты дрожали от ее перебегавшего, света, клумбы пахли левкоями.
— Плети турецких бобов — как лианы, и священной пагодой индусов предстает нам Салтычихин грот, — продекламировал Диего и, раздвинув ветви, вошел с Зоечкой в пещеру.
Здесь было сухо, тепло и совершенно чудесно. Вороненой сталью подбегала вода к песочной тропке у самого грота, а отбежав, серебрилась луной.
Диего, не сказав подобающих слов, захотел попросту целоваться. Вот еще — говорить? За слова теперь деньги дают. Но оскорбленная Зоечка ему с сердцем:
— Сперва заслужите, нарвите купавок. — И слабые руки толкают: — Вон! Вон! — И кокетливо:
— Если нарвете из середины пруда, я вас поцелую. Купавок, и желтых и белых.
Отбиваясь от объятий Пети Ростаки, Зоечка вытолкнула его вон из грота, и сама за ним вслед на песочную дорожку. А на дорожке-то?..
На дорожке, облитые луной, сомкнутым строем, рука под руку стояли: Чушкова, Папкова и Краузе. Они были зелены и безмолвны и, казалось, лишились движенья, едва Петя Ростаки, качнувшись с разлету, остолбенел перед ними.
Мгновение, с неимоверной быстротой, чуть сопя, одна за другой Папкова, Чушкова и Краузе стали снимать с себя кольца, серьги, часы и совать ему в руки. Потом, все трое, не вскрикнув, без оглядки, они устремились в аллею, как тяжелые камни, которые метнул великан из пращи.
Петя Ростаки бегущим кинулся вслед. Остановился. Его сердце билось, разбежались мысли. Одни руки поняли… руки стали совать по карманам кольца, серьги, часы.
— Бандит! — вскрикнула Зоечка и упала во весь рост на песок.
И, как человек, за минуту ничем не отмеченной, вознесенный в вожди, себя ощущает вождем, — Петя Ростаки, едва прозвучало: ‘бандит’, стал вести себя с твердым знанием дела, как ведет удачно ограбивший.
Свернул в темную чащу, ускорил шаг, однако же не до бега. Сел не на полустанке, а на большой станции в поезд. Наутро в ломбарде на предъявителя заложил вещи, взял билет на юг, и только сидя на ‘мягком месте’ и затягиваясь давно не куренной сигарой, он сказал сам себе:
— Хотел или нет, в конце концов, я все-таки, значит, того… сделал ‘экс’.
А Зоечка?
А с Зоечки снимали долго допрос, с каким именно незнакомцем была она в вечер ограбления на открытии клуба и в театре. Зоечка искренно плакала, что не знает, кто он.
Скоро Зоечку отпустили вследствие показания пострадавших Чушковой, Папковой и Краузе, что напавших на них было трое, преогромного роста, с противогазовыми масками на лице.
Еще все три показали, что лишь необычайным самообладанием и отдачей всех золотых вещей им удалось спасти свою главную драгоценность — женскую честь, похищения которой вышеуказанные бандиты главным образом домогались.

—————————————————————

Впервые под названием ‘Подмосковная’ опубликован в журнале ‘Огонек’, 1926, No 36. Печатается по изданию: Форш Ольга. Собр. соч. в 8-ми т.. т. 7.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека