Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Садовский и Огарев
Помню Москву, когда наступила ясная пора весны. В мае москвичи уезжали на дачу, в прекрасные московские окрестности.
Помню, какая-то работа задерживала меня там, весной в Москве, в моей мастерской на Тверской. Недалеко, тоже на Тверской, был большой дом Английского клуба, на воротах львы, описанные Пушкиным в ‘Евгении Онегине’. Старинный был дом. Высокие комнаты, терраса, большой сад. Туда я ходил после работы обедать. Мало было посетителей, но всегда я встречал там артиста Малого императорского театра Михаила Провыча Садовского. У него всегда был на террасе Английского клуба отдельный столик, и он долго, до позднего вечера, засиживался за обедом.
К Михаилу Провычу за стол присаживались друзья его, знакомые, почитатели. Михаил Провыч простодушно рассказывал увлекательные случаи, которые ему приходилось наблюдать в Москве. Он часто приглашал меня пообедать вместе. Садовский любил Москву и никуда не уезжал летом, и террасу в Английском клубе с садом называл ‘моя Ривьера’.
Как-то раз за обедом Михаил Провыч рассказал, что он был на новоселье у почтенного приятеля своего, московского обер-полицмейстера Огарева, на даче, у Петровского парка, у деревни Коптево. Там новый дом, перед домом большая площадка и сад.
— Вот, ты ведь знаешь, Миша,— говорит за завтраком Огарев.— Кур я обожаю. Так у меня здесь на даче индюк медальный, на выставке купил. Ну и индюк!.. Дымчатый. Красавец… Дак вот, сукин сын какой, что сделал со мной. Я смотр пожарным произвожу вот здесь, на плацу,— новое обмундирование, брандмейстеры. Знаешь, блестит — люблю я это, чтоб чисто было, форма… А мне Мандель, портной, новую шинель сшил. Ну, подкладку дал, верно, что красную поставил. Малиновую бы надо, генеральскую, а он красную… Я это вышел на балкон к пожарным и, как полагается, говорю: ‘Здорово, ребята’. А он, индюк-то, откуда ни возьмись, индейский черт, прямо по воздуху, да в меня как вцепился — вот сюда. Ведь срам какой! Я его по голове, понимаешь ли, за соплю его тяну. Оттащу, а он пуще. Да ведь больно бьет. Смешно тебе, а я, брат, бегом на балкон… Вот это в Индии порода какая… Вот хоть льва или птицу взять — ведь это што ж такое, страна какая. И народ, поди, тоже там… Наших взять — не в пример: у нас все тихо, скромно, порядок.
— Вот что, Михаил Провыч,— продолжал полицмейстер.— Сейчас я поеду в Лефортовскую часть, там мне надо жуликов сортировать. Хочешь, поедем со мной, мне повадней. А потом поедем в ‘Мавританию’ пообедать к Натрускину.
— Хорошо,— согласился Михаил Провыч,— мне посмотреть жуликов интересно. Может быть, играть придется жулика в театре.
— Интересного мало. Мелкота. Нет эдакого настоящего жулика, крупного, вроде Шнейера, повывелись теперь. Эдаких-то я сам люблю. А теперь мелочь, ничтожество.
В пролетке, на паре вороных, с пристяжной на отлете, едет московский полицмейстер с артистом Императорских театров Садовским. На улицах городовые вытягиваются в струнку, здороваются знакомые, снимая шляпы, останавливаются и смотрят, провожая глазами полицмейстера. Говорят:
— Знать, на пожар едет…
* * *
Лефортовская часть выкрашена желтой краской. На широкой лестнице входа, усеянной шелухой подсолнухов, лениво сидят пожарные в медных сверкающих касках. Увидав полицмейстера, вскакивают с лавок и вытягиваются, отдавая честь. Пройдя скучные залы с длинными столами, с сидевшими за ними писарями и просителями, входят в арестантскую. Там солдаты тюремные, в черных мундирах, с саблями наголо.
— Введи! — входя, крикнул полицмейстер Огарев.
Из двери ведут арестантов, одетых разно. Наклоня голову, они останавливаются. Чиновник подает Огареву бумагу, Огарев садится, читает, говорит Садовскому:
— Садись, Михал Провыч.
— Это который? — спрашивает Огарев.— На восемь тысяч свистнул? Который это Смякин?
— Выходи…— толкают солдаты арестанта.
Арестованный Смякин выступает.
— Да ты что, а, мать честная. Взбесился? На восемь тысяч! А? Да я тебя сейчас под суд, к следователю… Да я… в тюрьме сгною… Да ты што. Чего ты это скрал?
— В университете украл, в лаборатории… Форточник он, ваше высокопревосходительство,— докладывает чиновник.
— Как же это ты, толстый, в форточку пролезаешь, сукин сын? Как это, подумай…
— Отвечай,— приказывает чиновник Смякину.
— Да ведь… я ведь… гляжу, а там — в окно гляжу… а там… это самое… ученые-то смотрят в мискроскоп-то… Я гляжу тоже в окно-то… Вот, кабы, думаю, мне бы однова бы поглядеть… Помрешь в бедности-то нашей, не видавши мискроскопа-то… И вот меня сласть берет — поглядеть да поглядеть, прямо места себе не найду… Я и говорю сиротке махонькой, Насте: ‘Настя,— говорю ей,— погляди-ка, ученые-то в мискроскоп смотрят… Вот бы,— говорю,— нам бы поглядеть при бедности такой… в его бы… Махонькая,— говорю,— ты, вот в окошко бы тебе влезть… Тебе што достать-то этакую машинку…’ Она дитя без понятия. Ночью пошли — ну и достала… Я ведь поглядеть только, опять на место хотел поставить… Ей-Бо…
— Вот ты слышишь, Михал Провыч? — Хотел опять на место поставить! А сам продал в железную лавку за рубль… Ах, сукин сын, да я тебе!.. Что делать с ними? Да ты што. Што ты понимаешь в этом микроскопе? Там ученые, сукин сын, мужи, профессора, Ломоносов сидит, Пирогов сидит… ‘Где микроскоп?’ — ищут.— Нет микроскопа. Без дела болтаются… А тут больной, может, генерала Черняева привезли. У него глиста вертится или мало ли што. Как узнать — микроскопа нету, без него нипочем не узнаешь. Помирать должон из-за тебя, сукина сына. Да и ученые без толку, им-то поглядеть охота из-за науки… А што ты понимаешь… Ах ты… Где микроскоп-то? — крикнул Огарев.
Расторопный чиновник принес большой микроскоп, поставил на стол у окна. Полицмейстер и Садовский подошли туда. Чиновник посмотрел в микроскоп, поворачивая сбоку винт.
— Извольте посмотреть, выше высокопревосходительство.
Огромного роста полицмейстер наклонился, посмотрел в медную трубу.
— Чего это? — сказал он.— Пружины какие-то. Ну, посмотри-ка, Михал Провыч.
Артист тоже посмотрел.
— Видишь? — спросил Огарев.
— Вижу, похоже, что пружины.
— Это женская шерсть, ваше превосходительство,— серьезно сказал чиновник.
— Постой. Что говоришь? Дай-ка посмотрю…
Наклонился и опять посмотрел в микроскоп.
— Что ты говоришь, ерунда какая… Это пружина вот как из дивана. Это чего же, какая же… от собаки, что ли, шерсть…
— Это шерсть Юлии Пастраны, ваше высокопревосходительство,— сказал чиновник.— Ее в саду у Лентовского показывали… Борода у ней.
— Это чего еще? Какой Юлии Пастраны? Ты посмотри, Михал Провыч, что делают со мной… Ты подумай. Ведь это чего выдумали. А! Подумай, теперь эти стрекулисты, писаки газетные, узнают… Что пойдет… По всей Москве закричат. Смятение умов начнется. Ах, сукины дети… Откуда эдакий вор нашелся, это што за стрюцкий? Да где ты нашел шерсть этакую?
— Ей-ей, не виноват, ваше… ство… Это она там… была… Это ученые глядели… Я тута ни при чем… Простите, ваше высокопревосходительство, если б знал… Господи…
— Ну вот теперь какое дело выйдет. Надо его к главному следователю отправить. Микроскоп… а что из этого будет? Ух, и надоела мне эта регистрация жуликов, вот до чего… А эти насколько скрали? — показал он на толпу.
— На шестнадцать рублей сорок копеек все-м…
— Ваше… ство…— жалостливо кричат жулики, бросаясь на колени.— Праздник… Лето пришло… простите… Господи, ежели б знали… Будьте милостивы.
Полицмейстер посмотрел на жуликов, потом, обернувшись к Садовскому, сказал:
— Миша, отпустить их, што ль?
— Конечно… Отпусти.
— Ну. Брысь с глаз моих. Ступайте.
И жулики быстро разбежались.
— Ну, едем, Михал Провыч. Видишь службу мою. Ведь надоест… И сколько народу этого.
* * *
В ресторане Натрускина за столиком в кабинете, где видны распустившиеся листья березы, как бисер блистающей на солнце, полицмейстер режет свежие огурцы на тарелке и кладет приятелю своему, артисту Садовскому.
— Белорыбицы сюда еще, да редиски. Вот, Миша, польем маслом, уксусу немножко и… Порционной подать!
Вытянувшись, стоит Натрускин, подмигивает половым. Те живо подают водку во льду и большие рюмки. Выпив с Садовским ‘порционной’, закусывают белорыбицей.
— Хороша холодная водка,— говорит Огарев,— а огурчики-то — парниковые… Вот что! Забудешь эдакое дело, мрак этот — жуликов. А должность велит все знать. Ну, что у вас, Натрускин, веселенького? Три дня не был здесь.
— Ничего не вышло такого, ваше высокопревосходительство. Все в порядке-с. Случилось позавчера: Болдушкину в кабинете Носкин — так разок по морде дал.
— Пошто это он? — спросил полицмейстер.— Человек он серьезный… Фабрикант. Так-то.
— Дак ведь ему Носкин что не скажет: то хорошо, Фаже хорошо поет,— а Болдушкин все свое: Пикеле лучше. Ну, он ему и дал: ‘Вот,— говорит,— тебе твоя Пикеле…’
— Пристав знает?
— Никак нет.
— До князя бы не дошло…
— Помилуйте, помирились. Конешно, это как полагается, глаз немножко посинел, но все ничего. А вот Морозкин вчера цыганку Мотю… она ведь молоденькая еще,— через забор швырнул. Ну, ничего — в бузине застряла. Руку очаряпала сильно. Ну — получила… Тыщу… Простила…
— Постой, постой,— сказал Огарев.— А… нет, постой, я его проучу… Морозкина — проучу… Вот, Михал Провыч, люблю я, когда чувства играют в человеке, знаешь, люблю, когда Амур стрелой сердце вертит… Это цыганку за забор бросают, дак што же — душа играет… Хорошо,— играй!.. Дак вот, цыганку бросал — двадцать тысяч велю отдать в приют сиротский. Миша… я ведь купцам-то вдовий дом построил… Сиротский дом — мой. Разве возьмешь так-то деньги? А вот когда играют они — плати. Сиротам плати… Заставлю!..
ПРИМЕЧАНИЯ
Садовский и Огарев — Впервые: Возрождение. 1935. 5 мая. Печатается по газетному тексту.
…шерсть Юлии Пастраны — Юлия Пастрана (1834-1860), бородатая женщина из паноптикума Карла Гаснера (см. прим. к с. 202). Ребенком была найдена в Мексике вдали от населенных мест. В 50-х гг. XIX в. демонстрировалась в Европе, в России — в 1858 г.
…в саду у Лентовского — Лентовский Михаил Валентинович (1843-1906), известный антрепренер и артист, в судьбе которого принимал горячее участие М.С. Щепкин. Начал выступать в провинции, в 1863 г. переехал в Москву и служил недолго в Малом театре. Играл самые разнообразные роли, от Гамлета до исполнителя цыганских песен в оперетках и обозрениях, которые писал сам под псевдонимом Можарова. Устраивал в летних садах Москвы и Петербурга дорогостоящие феерии и гуляния, что привело его к разорению.