Садик, Зорский Антон Ефимович, Год: 1930

Время на прочтение: 20 минут(ы)

АНТОН ЗОРСКИЙ

САДИК

Иван Егорович открыл окно. В комнату, уютную и тихую, ударило дурманящим запахом весны. Иван Егорович перегнулся за подоконник, и тут же прямо перед ним на сырую, отпотевшую за ночь землю упали два дерущихся воробья. Вслед за ними с крыши посыпалась их целая сотня и, ошалело чирикая, уселись они на куст вишенника, стряхивая с него розовый цвет.
— Кши! Кши! — закричал Иван Егорович и, схватив со стола полотенце, швырнул им в драчунов. — Весна одурила чертей, — сказал он и полез через окно за полотенцем.
За частоколом порозовевшей белизной цвели яблони. Земля вдоль частокола покрылась порошей белорозовых лепестков. Далеко в конце сада тянулись высокие, стройные березы. Среди берез стояло несколько десятков ульев, и пчелы со звоном падали на цвет яблонь.
— Вот благодать-то, — позавидовал Иван Егорович, глядя на соседский сад, и принялся осматривать свои посаженные около самой избы молодые деревца. Деревца тянулись правильными рядами, частокол вокруг них был еще совсем новый, а вдоль частокола кое-где таращилась жидкая зелень неокрепших кустов смородины.
‘А мне долго ждать! Долго… Когда еще свои яблочки будут!’ с грустью подумал Иван Егорович, осматривая каждую яблоньку.
— Цветет… Вот и другая тоже… Цветет… Анисовая зацвела! — обрадовался он, и вдруг ему показалось, что зацвели сразу все яблони в его молодом саду и машут белорозовыми с прозеленью руками.
— Иван! Где ты? — послышался голос жены. — Иди, тебя Свирид спрашивает, — позвала она, перегнувшись через подоконник.
— Ну как, сполком? К тебе за советом!
С лавки поднялся мужик и, мягко улыбаясь, сунул Ивану Егорычу в ладонь свою большую сухую, шершавую руку.
— Что ты сказал, Свирид Михайлыч? — спросил Иван Егорыч, садясь на лавку у стола.
В печке на сковороде верещала свинина, хозяйка, засучив рукава, возилась у дежи.
— Так что, говорю, к тебе за советом, сполком… Ты, браток, не сердись, что я тебя так величаю… Как в волости был ты за сполкомщика, так будто тебя и называть больше нечем. Сполком и сполком… Так вот, говорю, за советом к тебе… Писаться аль нет?
Иван Егорыч улыбнулся. Он сразу понял, о чем его спрашивают, но его удивило, почему он пришел за советом именно к нему, когда он мог спросить кого-либо в своем поселке.
— А что ж ты у меня спрашиваешь?.. Известное дело, писаться: оно не миновать… Но ты мог бы спросить и у своих. Сидор Карпухин записался у вас?
Сидор Карпухин — одного поселка со Свиридом и считался на поселке старательным хозяином.
— Вот то и дело, Иван Егорыч, что не записался… А только, знаешь, не записался почему, а? — Повернув лицо к Ивану Егорычу, он пытливо уставился в него. — Знаешь? — и наклонясь чуть-чуть, шепнул ему почти в ухо. — На тебя смотрим… Слышишь?
— На меня? — удивился Иван Егорыч.
— На тебя, браток. Вот, признаться, весь поселок наш из-за тебя держится. На ‘Ленине’ все записались, на ‘Заре’ тож… У них уже все по-новому заведено… А у нас…
— Да я-то при чем? При чем я?
Свирид засмеялся.
— Ишь! Будто и не знаешь… Ох, Иван Егорыч… Ты уж от своих не того… Чего тебе, всамделе, от своих скрывать?.. Знаешь, небось, чего-то такого? Вот и Карпухин тож… ‘Коли, говорит, к труду охота да старание есть, жить и там можно…’ Это про колхоз так… ‘Потому, говорит, тут все мозолью надо, горбом своим, а там и машина подмогнет. Ну, а только, говорит, умнейшие люди есть…’ Это про тебя так… ‘А не пишутся, говорит. Во, сполком наш, говорит, как за это дело распинался, а теперь, смотри, молчит что-то…’ Это про тебя так… ‘Не иначе, говорит, знает он что-то такое…’
— Постой, постой, дядя Свирид… Да разве я указ другим?.. Разве Карпухину моим умом кормиться?
— Не знаю… А только не он один… Почитай, все наши…
— Но какое им до меня дело… Может, мне время не пришло. Может, у меня сейчас дело такое… Жена больная… — Иван Егорыч взглянул на жену, та все еще возилась у печки, и щеки ее пылали ярким румянцем. — А может, и сам я тож больной… Такой болезнью болен, что тут нашим докторам и не определить вовсе… А потом в долги я влез… Вот сад… Думаешь, он даром мне обошелся… По рублю за саженец плачено… А деньги еще… Долг… А кто за меня их платить будет? А еще…
Иван Егорыч ходил по избе и старался придумать хоть еще одну причину. По лицу пополз багровый стыд: ведь жена сейчас вполне здорова, деньги за саженцы уплачены и сотня рублей, которые он занимал у соседа Лаврухина на покупку саженцев, уже возвращена. Но надо было оправдаться, и Иван Егорыч сейчас страшно дивился, как это он до сего времени не подумал над тем, какие причины мешали ему записаться в колхоз. За последнее время в их поселке три раза была сходка по этому вопросу. Правда, на первую сходку он не попал по уважительной причине — был в гостях у тестя, на второй был, а на третью ходила жена.
‘А почему жена, а не сам?’ подумал Иван Егорыч.
— Д-да. А Матвей Козленок уж и записался было, а теперь выскочил. Тоже, гляди, как бы к тебе не пришел… Я ж говорю… Правильно это… На тебя все смотрят…
— Да почему на меня? Что я за указ им?.. Конечно, писаться надо… ясно… Правильная дорога… другой нету… Вот… Так и скажи… И пусть не лезут ко мне… не указ я…
Иван Егорыч начинал злиться. Свирид заметил это.
— Да я что… По дружбе я… К кому ж итти, как не к тебе?… К Лаврухину, к твоему соседу, не пойдешь… Потому нам до него далече. Не родня он нам. У него молотилка за прошлую осень три сотни заработала, да волночоска две. Да от сада доход — тысяча. За ним не угонишься. А ты — не то… Опять же сам про это дело, как тогда с войны пришел, говорил нам… А коли что, здоров будь… За беспокойство не взыщи… А зеленя хороши у вас… Вот как хороши!.. Наши хуже. Красота у вас теперь… На краю живете… Через прясло и поле… Вон оно как зеленит!
Совсем близко, за пряслами, яркая постель озимых тянулась по взгорью к зарослям, обегала их, замыкая своим зеленым поясом…
— Хорошо! — опять заметил Свирид. — А вот эта полоса, у березняка — ишь, зеленит как! Пуще всех… Не твоя ль?
‘Заметил, значит’, подумал Иван Егорыч, и приятная теплота разлилась по его телу. — Моя, братишка, моя… А ты бы на овес поглядел, на овес. Я нынче сортового, раннего… Наши еще не сеяли. А посмотри на мою полосу… Душа тает… Ты посмотри…
— А где у вас ярина?
— За гумнами. По ту сторону улицы. Да я вот покажу тебе. Сейчас!
Иван Егорыч небрежно надвинул на голову помятую кепку и увел за собой Свирида из избы.

*

— Сортовой, говоришь? Где брал? — щуря глаза, спросил Свирид.
Вопрос смутил Ивана Егорыча. Овес он брал у своего соседа Мирона Лаврухина, но ему показалось, что сейчас говорить об этом не годится.
‘Ведь чорт знает, чего подумают. Деньги на саженцы одолжал у Лаврухина, овес — у Лаврухина. Этак они подумают…’
— Овес у кого брал? Про это спрашиваешь? В кооперации брал…
— Это когда же? Нынче не давали будто… Колхозам только…
— Не давали? Разве не давали? Вот как… А я в прошлом году брал… Давали… Хоть весь выменяй… Хороший овес… Зерно в зерно…
— Д-да… Значит, летошний… А я, признаться, думал, что он со страху всем рассовывает. Не знаю, правда ли, а только сказывают, голосование будет. Насчет того, оставить его аль нет. — Свирид прищурил глаз и моргнул в сторону усадьбы Лаврухина.
— А разве до него добираются? — настороженно спросил Иван Егорыч.
— Не знаю… Это наш коммунист сказывал, Яшка Комаренок… Срыв, говорит, через него… Три поселка, мол, держит…
Иван Егорыч зло махнул рукой.
— Так как же говорил, что я будто удерживаю…
— Что ты! — уставился на него Свирид. Ты — другая статья. Меня Лаврухин, к примеру, не удержит… За Лаврухиным нам не угнаться… По мне, пущай он хоть серебром на дорогу брызнет, я не согнусь поднять… Мы опять же знаем, не станешь ты насупротив политики… Сумлительно только было: может сведения какие… Ты ведь человек во какой!.. Опять же тогда еще звал… Не схотели мы тогда… И Яшка про тебя ничего. А про него сказывал Яшка… Нити, сказывает, пустил… И про то, что на сходку у вас одни бабы пришли, тоже балакнул… Маневра, говорит, такая…
Напоминание о Яшке вдруг надоумило Ивана Егорыча отвести от себя обвинение в том, что он до сего времени не записался в колхоз. Яшка показался Ивану Егорычу тем якорем, за который можно ухватиться, чтоб отвести от себя удар.
— Вот, Свирид Михайлыч, ко мне пришел ты спрашивать: что да почему? У Яшки бы и спрашивали… Какие ж у меня сведения могут быть?.. А у него… коммунист ведь… У него и спрашивайте… Самое наиверное…
Свирид внимательно осмотрел Ивана Егорыча, считая, что он говорит в насмешку. Но не найдя улыбки на его лице, опустил глаза и сказал как-то глухо:
— Оно известно… у него… Так он же и говорит… Ясно, что он за это самое… Потому партийный. Дисциплина! А ты… — он замялся, перевел глаза на яровой клин поселка за гумна. — А овес — это верно… хороший овес… А Лаврухина, как бы того… Слух есть… А про это самое, про коллектив, спрошу еще… по душам спрошу у нашего Яшки… Прощевай!
Свирид сунул свою сухую ладонь Ивану Егорычу и пошел вдоль прясла по поселку.

*

Иван Егорыч остановился. Ему вдруг показалось, что он забыл сказать Свириду что-то очень важное. Он хотел было крикнуть, но запнулся на слове.
Он почему-то вспомнил фронтовую ячейку и первые дни работы в волисполкоме в качестве председателя, упорную работу по организации в волостном селе партийной ячейки и этого Яшку, коммуниста из поселка, в котором живет Свирид. Разве не Яшка первым отозвался на предложение Ивана Егорыча? Разве не он около двух лет ходил в кандидатах, упорно и настойчиво завоевывая себе доверие у ячейки?
А потом?
Иван Егорыч все помнит. Он попросил ячейку дать ему отдохнуть у отца в деревне… Затем землеустройство… Организация поселков. Он получил отдельный от отца надел… Усадьбу рядом с Лаврухиным… Раздел с отцом…
‘Коммунист — и раздел!’ подумал сейчас Иван Егорыч, и ему стало неприятно. Тут он заметил, что стоит среди улицы, и медленно пошел к своей избе.
‘Впрочем, что ж тут такого, что раздел? — начал он вдруг успокаивать себя. — Разве я хотел раздела? Ведь это отец. Ведь это он заявил, что я — обуза в дому. Ведь это он сказал, что у меня все время уходит на ячейки да на собрания. Ведь это он сказал, что не желает меня кормить хлебом… Разве это моя вина? И разве плохо, что я избавил его от обузы?’
Ивану Егорычу припомнилось все с мельчайшими подробностями.
Первое время по уходе из волисполкома он аккуратно посещал ячейку. Аккуратно выполнял ее поручения.
Так прошло почти с полгода. Затем начались пропуски. Отговорки. Ссылки на невозможность оставить дома одну жену. Затем дело дошло до выговора. Иван Егорыч с выговором не согласился. Попросил ячейку исключить его из партии:
‘Все равно. Чувства мои будут те же. На фронте не сдавал. Позовете, опять не подкачаю… А это ничего, что билета у меня не будет. Не в билете дело. Вот тут’.
Иван Егорыч прекрасно помнит, как показал он тогда секретарю ячейки рукой на то место, где по его предположениям должно было находиться сердце.
Секретарь ячейки и ячейковцы качали головами, старались уговорить Ивана Егорыча. Ничего не вышло.
Он остался один.
‘Один’… А ведь правда ж ‘один’.
Самому Ивану Егорычу после этого как-то совестно было заглянуть в ячейку. К нему же из партийцев также никто не заглядывал. Правда, при встречах ребята здоровались с ним, расспрашивали о делах. Когда приезжали на сходы в поселок, всегда спрашивали, пришел ли Иван Егорыч. Но этим дело кончалось. Временами Ивану Егорычу страшно хотелось что-то делать — особенно это было в зимнее время. Иногда даже начинал ждать, что вот-вот ячейка поручит ему вновь какую-либо работу. Но работы ему не поручали. И вот он остался один.
‘А билет? Вот этот самый билет? В груди-то? — Иван Егорыч приложил руку к сердцу: — не фальшивый ли он? Яшка сказывает, что на поселке баб это нарочно на сходку… Чудаки! Нарочно… Да я ведь и не знал даже, что на этой сходке будут только бабы’.
В самом деле, Иван Егорыч этого не знал. Вышло это так. Пришла жена с поселка и сказала: ‘Нынче сходка. Опять насчет этого. Тебе итти нельзя. Потому, скажут, что тебе первому надо записаться. А куда там первому?
Вот, сказывают, в Ореховке записался один, а ночью — изба на ветер… Пускай другие начинают’.
Иван Егорыч должен был согласиться с женой. Она ушла на сход, он остался дома, а потом оказалось, что на эту сходку вышли одни бабы.
‘Ну так разве моя вина в этом? Откуда я мог знать? А про билет и правда ведь… Еще лучше, что я без билета. Примерно, считает партия, что у нее миллион членов, а как на проверку выйдет — у нее не миллион, а два, три… Ведь таких, небось, много, как я…’
И Иван Егорыч начал приискивать одно оправдание за другим и ему начинало казаться, что прав он, что это даже лучше, что члены партии делаются хорошими хозяевами, кормят сами себя, да еще, сбывая излишки, кормят других…

*

— С добрым утром, Ваня! Погоди-ка минуточку!
Этот голос Иван Егорыч услышал, когда был уж у сеней.
Он обернулся, за ним следом шел сосед Лаврухин. Шел сутулясь, уставив глаза в землю.
— Посевами любовался, Ваня? Хороши посевы! Господь радует… А только пользоваться… к-х… — он поднял глаза на Ивана Егорыча и участливо вздохнул: — Кха… А пользоваться, говорю, придется ли?
Он поровнялся с Иваном Егорычем и подал ему руку.
— Почему не придется? Раз сеяли, значит, будем пользоваться…
— Дай, господь… хоть тебе. А мне… эксплоататор, я, Иван Егорыч, эксплоататор я… Милый… — Лаврухин сказал это глухо, голос его дрожал. Иван Егорыч хотел украдкой посмотреть, не плачет ли Лаврухин, но глаза Лаврухина попрежнему глядели в землю.
— Выселить меня… На пески меня… Иван Егорыч… Знаю я… на пески… Эксплоататор… А? Скажи мне, Иван Егорыч, Ваня, скажи мне, много ли с тебя взял?… По какой цене овес тебе отпустил на посев? Сколь процентов с тебя взял за сотню? Какую неустойку взял? А?
Теперь Лаврухин поднял глаза. Они были заплаканы. Ивану Егорычу стало неловко.
— Мирон Борисыч… Да разве я что?.. Разве я сказал чего? Да, может быть, и не будет еще ничего… Закон ведь должен быть, закон… Откуда узнал ты?
Ивану Егорычу не верилось, чтобы кто-нибудь против Лаврухина в поселках имел какое дело. Лаврухин казался Ивану Егорычу невидным, совсем незаметным человеком во всем поселке.
Ему припомнилась эта история с сотней рублей. Надо было выкупить в питомнике саженцы. Денег не было. Он пошел к Лаврухину. Лаврухин сначала отказал, но, когда он собрался уходить, Лаврухин остановил его.
— Возьми, возьми, сосед. Последняя сотня. И потому условие ставлю: сроку — месяц. Не вносишь — на честное слово уговор: четвертная неустойки и бутылка хлебного процентов.
Вышло так, что Иван Егорыч к сроку денег не нашел и долг принес месяц спустя после срока. Ему стыдно было перед Лаврухиным, и он принес еще четвертную, согласно уговора. Лаврухин положил сотню в кошелек, а двадцать пять рублей вернул Ивану Егорычу.
— Хе-хе… Аккуратен ты… аккуратен… К сроку вернул… Зачем же неустойка?
— Как зачем? Месяц просрочки…
— Хе-хе… Ошибся, Ваня… ошибся… Дай бог твоему садику хорошо вырасти. А я, слава богу, на своем веку неустойки ни с кого не брал…
Иван Егорыч тогда ничего не сказал. Но он хорошо помнил, что неустойку Лаврухин все же брал. Было это еще до войны. Иван Егорыч хотел уехать на фабрику. Нужна была десятка на дорогу. Отец сказал, что денег нету. Иван Егорыч посоветовал попросить у Лаврухина в долг. Лаврухин десятку дал. Но случилось так, что на фабрику Иван Егорыч не уехал, десятка ж разошлась на хозяйские надобности: соль, керосин, подати. Десятку эту отец Ивана Егорыча отдал только через полгода. А за неустойку работали сестры Ивана Егорыча у Лаврухина по пять дней.
Но это было давно. И мало ли что было! Ивану Егорычу приходилось даже пастушьего хлеба пробовать. А теперь у Ивана Егорыча своя полоса и свой садик в сто деревьев.
— Откуда, спрашиваю, взял ты, что на пески тебя? — спросил он после некоторого раздумья. — Да и за что выселять?..
— Откуда взял?.. Господи, взял откуда?.. Как же это ты!.. Не знаешь, что ль… Свои утопить хотят, свои… С ‘Красного дела’ щиплют. Матюшка Лапин мутит… Яшка… Этот чего выдумал: будто баб я настроил… против власти, значит… А скажи, Ваня, разве сказал я чего?… У Ефросиньи своей спроси… А тестя-то твоего тож на пески хотят… Из района вон… Эксплоататоры… Вот, оно, дела какие… Весной нас, осенью — середняков… Всех на выселку… Тогда уж за вас примутся… Поглядят вот на твой садик — и из бедноты вон. Это они могут… Право слово, осенью за вас возьмутся…
Иван Егорыч не верил, но слова Лаврухина: ‘поглядят на твой садик — и из бедноты вон’, все ж его забеспокоили.
‘Какой я бедняк, в самом деле, ежели сад в сто деревьев! Да и не хочу я в бедноте. Руки-ноги есть… В башке кое-чего водится…’
— Ну что ж, Ваня! Они старательных не любят. Теперь вот слышно, в колхоз Семку Чукина выдвинули… Бедняк… полевой частью заведывать. А чего он смыслит? Да поставь они таких вот как ты, всякий пойдет… слова плохого про колхоз не скажет, пойдет… Так разве поставят тебя? Семку поставят… А тебе за твое старание — кукиш… по ихней указке…
Перед Иваном Егорычем стоял сейчас агитатор. Иван Егорыч это понимал. И если бы Лаврухин что-либо подобное сказал Ивану Егорычу пять лет назад, он назвал бы Лаврухина ‘контрой’, нашел бы тысячу доводов видеть в Лаврухине кулака и эксплоататора. Но то было другое… была война… были другие условия… а теперь вот — стоит Лаврухин жалкий и приниженный. Агитирует против колхоза. Но разве это он агитирует? Агитирует его нутро, встревоженное и обеспокоенное… бунтует человеческое сердце. Ведь и в самом деле могут Лаврухина завтра оторвать от его сада, от дома, от работы и выселить на пески… Стоит лишь этого захотеть бедноте — Семке Чукину и другим — и отымут все… И эти слезы Лаврухина… Ведь они, небось, не поддельные… И как же это так: мирное положение — и отымать…
Ивану Егорычу казалось все это невероятным и к тому же ненужным…
‘Яшка говорит, что от Лаврухина идут ниточки, что и бабы на сходке сорвали колхоз по его указке… Чудно! Чудаки они… Какая бабам нужна указка?’
Иван Егорыч припомнил все, что говорила ему жена о колхозе. И когда та намекала на общих мужей в колхозе, он даже и не подумал сказать ей, что это брехня. Наоборот, посмеивался и запугивал, что так, мол, гласит программа партии… И Иван Егорыч удивлялся самому себе. Как же все-таки получилось, что он, уверявший когда-то своих ячейковцев, что у него партийный билет в сердце, никогда не удосужился даже своей жене рассказать правду о колхозе.
‘Но для чего это? Вот живет он рядом со мною пятый год. И ничего такого не заметно за ним… Зарабатывает на молотилке и волноческе, но это никому не воспрещается. Пусть себе и Семка Чукин приобретает волноческу’.
Как бы угадывая эти мысли Ивана Егорыча, Лаврухин вдруг тронул его за плечо.
— А я вот что думаю, сосед. Взял бы ты у меня молотилку, а? Зачем она мне? Без копейки отдал бы. Нежели итти ей в семкину артель, пущай бы тут… в обчем пользовании?.. Да и волноческа, — господь с ней… Я бы и садик прожил — руки у меня трудящие… Гляди на Маланку мою: вишь воюет!.. А тут эксплоататор. Вона какие мы эксплоататоры!
Лаврухин указал рукой на свой двор. Там в палисаднике, перед окнами избы, с лопатой ‘воевала’, засучив рукава, Маланка, дочь Лаврухина. Комья земли взлетали с лопаты и падали с глухим шумом.
— Вот какие мы эксплоататоры! Не добра жалко, Ваня, не добра… Сила меня держит тута… земляная сила… озимь-матушка… зеленая сила держит… Разве не чуешь в себе, как тянет она?
Скрипнула дверь. Вышла жена Ивана Егорыча.
— Где это ты? Завтракать ступай…
Ивану Егорычу было жалко Лаврухина. Его ласковость в голосе казалась неискренней, но слезы… И он никак не мог примириться с выселением Лаврухина.
— Ну прощай, Мирон Борисыч… Пойду завтракать. А ты не унывай. Не выселят, небось. Пугают, может, только…
Иван Егорыч за завтраком сидел мрачный и все время молчал.
Фроська все ожидала, что он сам ей скажет что-нибудь, так как он не раз ругал ее, чтобы она в его, как он говорил, ‘личные’ дела не мешалась. И сейчас она тоже думала, что у мужа личные дела. Ивану Егорычу это молчание жены тоже не нравилось. Вот сейчас только он узнал, что Лаврухина хотят выселить из поселка, что заведывать полевой частью во вновь организованной артели будет Семка Чукин, что Яшка обвиняет поселковых баб в срыве собрания по наущению Лаврухина, а она, эта самая поселковая баба, помалкивает себе, как будто ее дело и не касается.
Но, наконец, она не утерпела. Поставив на стол кружку молока, она хотела было поправить скатерть, но угол скатерти загнулся, она стала одергивать этот загнувшийся угол и опрокинула чашку с молоком.
— Тьфу! Сидишь истуканом. Аль набрехали чего?
Он долго молчал. Она налила ему другую чашку молока.
Он посмотрел ей в глаза. Она хотела улыбнуться, но, заметив мрачное выражение его лица, поспешила погасить улыбку.
— Ничего не набрехали. Совсем не то…
— А что ж?..
— А то, что человека, понимаешь ты, Лаврухина выселить хотят…
— Лаврухина?
— Да… И вот, понимаешь ты… В мирном, можно сказать, положении. Глубоко хватили наши товарищи… Запарились. Маланка вон воюет на грядах, а жонка Семки Чукина балясы точит. А Семка за главного по полеводству… Отнять добро, оно не трудно, конечно… Я сам на фронте однажды у мужика коня отнял, понимаешь, и знаю, что последнего. Отступали мы. Вдруг подо мной лошадь и упади. А неприятель — вот он, в версте… Разведка ихняя на наш раз’езд напала. Вижу неподалеку мужик пашет… И мужик такой обтрепанный… и лошадь ледащая… Подбежал я: гужи саблей, хомут долой, вскочил и понес… А он бежит вслед и руками машет… И жалобно этак кричит вслед. А я пришпориваю. Вижу, отстает мужик… Потом упал в борозду и завыл истошным голосом… И сейчас жалко… А тогда думать некогда было — лишь бы белым не сдаться. Думал: отвоюем, отобьемся от белых, мир настанет — все мужик возьмет… Все отдадим… Так то война. А тут за что берут?.. Мирное положение ведь… А Семка за главного по полеводству. А посмотри-ка, поди, чей овес лучше? А? Иди-ка, погляди, чья озимь лучше: моя аль Семкина? Заблудились товарищи… Да… Не с того краю начали… Кулаков насмарку, а нас в тень… Старательных, которых фронт держали, в тень… Да?..
Он забыл, что сейчас перед ним его жена Фроська. Ему казалось, что перед ним сейчас Семка Чукин и коммунист Яшка.
— Это так работу ведете? Если, к примеру, я из ничего сад в сто деревьев вырастил — это что ж, меня, значит, в тень? А если я от отца при разделе без коровы и лошади вышел — меня из списков? Это такая ваша политика? Да, может, я больше вас коммунист по своей натуре, и, может, у меня билет вот тут, — он ударил себя кулаком в грудь, — так за это меня в тень? Так? И если я, значит, без билета, мне никакого доверия? А на фронте доверие было, а? Было, спрашиваю?
Фроська выпучила на него глаза.
— Да что ты, нешто мне доказываешь?.. Да ты бы им, коммунистам своим, и доказывал.
Иван Егорыч встал из-за стола.
— Им и доказываю. А то кому ж! Им и доказываю… На мирном положении у человека хозяйство отымать! Ты свое наживи, а отнять — оно не долго…
Фроська пожала плечами. Она не узнавала своего мужа. Ей казалось, что стоит сейчас перед ней не ее муж, а сосед Лаврухин и увещевает: ‘Отнять оно не долго, а ты вот свое наживи, попробуй!’
Эти слова она не раз слышала от соседа.
А Иван Егорыч ходил по избе и все ворчал. И опять тут подумала Фроська, что у мужа начались личные дела, а потому больше не сказала ни слова и стала убирать со стола.

*

— А людечки ж вы мои миленькие-е-е!..
‘Голосят? Покойник?’ пронеслось в мыслях у Ивана Егорыча.
— А куда ж вы нас прогоняете!..
Иван Егорыч понял.
‘Голосит жена Лаврухина. Значит, взаправду хотят выселить’.
А со двора Лаврухина опять ударило истошное завыванье.
— Людечки ж вы мои дорогенькие…
Иван Егорыч хотел посмотреть всходы клевера на дальнем загоне. Но сейчас он забыл об этом. Причитанье соседки напомнило Ивану Егорычу случай из его фронтовой жизни.
Белые сделали налет на деревню и ускакали. Партизанский отряд, в котором служил Иван Егорыч, застал село в диком плаче и вое. У пожарного сарая в центре деревни лежала груда изуродованных трупов. Простоволосая, седая старуха приговаривала:
— Сынки мои!.. Милые мои!.. Сыночки мои, голубочки…
У нее было три сына, и всех их разорвали белые.
Когда отряд под’ехал к этому месту, старуха метнулась к новенькому пятистенному дому.
— Вот он где, погубитель наш… Вот где… Знаю!..
Отряд кинулся туда. ‘Погубителя’ застали в погребе. Он ревел, как зверь, когда его тащили на площадь, а жена его бежала вслед и вот таким же истошным голосом, как сейчас жена Лаврухина, причитала:
— А людечки ж вы мои миленькие!.. А куда ж вы его забираете?
‘Погубителя’ тогда расстреляли на глазах у всей деревни. Это было жутко… Но тогда и сам Иван Егорыч всадил бы пулю в него…
А тут…
Он провел рукой по подбородку и пошел к плетневым воротам, вспомнив, что ему надо посмотреть всходы клевера на дальнем загоне.

*

У самых ворот Герасим, бедняк с поселка ‘Пролетарий’, тронул его за рукав:
— Ну, Ваня… х-х… на собрание, браток…
— На собрание? На какое собрание?
— Да вот насчет ево… — Герасим кивнул в сторону двора Лаврухина. — Сходка сейчас… опрос всей бедноты… Ходательство он подал, чтобы оставили… Так вот… постановление требовается… От всей бедноты…
— А когда сходка?
— Да сейчас же и сходка. С нашего поселка все уж… С ‘Ленина’ все, с ‘Веселой зари’ тож. С вашего только и нету. За тобой я… А то представитель ждет…
— А откуда представитель?
— Не знаю… Черный такой… Из округа, кажись… Бритый… Ухо разорвано чуточку, приметил я… Пойдем…
Иван Егорыч не ожидал, что ему придется участвовать на сходе. А теперь уж ясно, что какое-то свое слово на сходке бедноты придется сказать. А он еще и не продумал хорошенько, что и как сказать. Сейчас у него еще лежал на сердце тяжелый осадок от причитаний жены Лаврухина. Всплыли в памяти и те сто рублей, которые он одолжил у Лаврухина, мелькнул и рассыпался перед глазами мешок сортового овса, который он взял у Лаврухина и высеял на своей полосе.
— А, может, без меня как-нибудь, а? У меня, признаться, сегодня голова что-то…
Он хотел было остановиться. Герасим потянул его за рукав.
— Нельзя без тебя. С вашего поселка ведь один ты… Бедноты нету больше. Максим Шитик еще, так он что-то совсем в другую дудку дудеть начал… ‘Мы, говорит, у Лаврухина своим поселком машины возьмем, а в вашу артель не выпустим’.
‘Максим Шитик? Про машины? А ведь и я так думал!’
Иван Егорыч хотел было только что об этом сказать Герасиму, но сейчас, после отзыва Герасима о Максиме, ему стало неловко.
— Ишь, ты… Это Максим так? — Иван Егорыч сделал вид, что он очень удивился, и ему стало неприятно от этой своей хитрости.
Герасим промолчал, потом на ходу повернулся к Ивану Егорычу.
— А ты тож… сказывают, не записался?..
Ивану Егорычу стало стыдно, и он стал приискивать себе оправдание.
Они сделали около сотни шагов, а оправдание все не находилось. Молчание было неловким. И, когда они уже подходили к центральному поселку бывшей деревни Митягиной, где помещалась сборная изба всех поселков, Иван Егорыч ответил Герасиму:
— Не записался, спрашиваешь, почему? Своим поселком у нас думка была… Одним…
— А! Своим поселком-м, — промычал Герасим.

*

Иван Егорыч еще в сенях почувствовал робость и подивился.
‘Никогда этого со мной не было. Хы! Фронтовик!’
Войдя вслед за Герасимом в избу, он еще оробел. А сходка, как назло, сразу стихла.
‘Ага! Вот… — подумал он, прячась за спиной Герасима, — это уж непременно разговор про меня был, раз все стихли’.
И он стал искать себе места в углу, у печки.
Место оказалось хорошее: удалось стать за высоким, как колокольня, бедняком с ‘Веселой зари’, Парфеном. Голова Парфена чуть не доставала до потолка. И из-за этой головы не видно было Ивана Егоровича. В хате плавали клочья дыма. Пахло испариной. Как только Иван Егорыч спрятался за спиной Парфена, сходка опять ожила, загомонила.
Иван Егорыч опять подумал:
‘Ага! Вот… Ясно, говорили обо мне’.
И он украдкой кинул взгляд к столу. Но спрятаться ему не пришлось. Как нарочно, он столкнулся со взглядом приезжего… Черные волосы, бритое лицо, и это слегка разорванное ухо…
‘Савельев’
Иван Егорыч еле удержался на месте. Хотелось протиснуться вперед к столу, схватить руку этого бритого и трясти, трясти при всей сходке.
‘Савельев… Товарищ по отряду… Лучший товарищ…’
Но тут же он подумал:
‘А почему затихла сходка? Верно, уж наговорили ему, что вот идет один бедняк, бедняк с того поселка, в котором живет Лаврухин. Ну, только, пожалуй, он и не бедняк. Сейчас у него есть корова, лошадь и молодой сад в сто деревьев. А как же я подойду к нему? Ведь он непременно спросит, почему я не записался. Непременно спросит. И еще спросит, почему не в партии. А что я ему скажу? Стукну по груди, скажу, что билет вот здесь, в сердце… Но какой же это билет, если он размяк от одного причитанья жены Лаврухина? Нет, нет, лучше спрятать глаза и не казать. Да и не может узнать теперь он меня. У него вот ухо разорвано, а у меня целы оба. Нога ранена, так ее не видать… А этому, небось, десять лет, как мы с ним не видались… У меня теперь борода во какая’.
Иван Егорыч даже потрогал свою бородку, как бы желая удостовериться, цела ли она сейчас. И, ощупав мягкие пряди волос бородки, он начал успокаиваться:
‘Не сможет узнать’.
Шла сходка. Говорили о Лаврухине. О том, что он держит в своих руках не только свой поселок, но и другие поселки, что у него в Ореховке, где недавно убили одного бедняка, первым записавшегося в колхоз, есть родственники, что бабам в своем поселке Лаврухин плетет всякие басни, что в артели все боятся Лаврухина, что он может что-нибудь такое сделать…
Иван Егорыч слушал плохо. Он был занят своими мыслями и очнулся лишь тогда, когда его окликнули по имени.
— Иван Егорыч, твое слово… Ты с ним в одном поселке.
Тогда опять перед глазами Ивана Егорыча промелькнула та сотня, которую давал ему Лаврухин без всяких процентов, опять брызнуло золотыми струями овсяное зерно из мешка, заблестела зелень всходов на полосе за гумнами, закрасовался, выпячиваясь грудастыми, цветущими яблонями садик, врезался в тишину сходки истошный вой жены Лаврухина, мелькнула кофта Маланки, глухо стукнули комья земли с ее лопаты, проплыли и растаяли слова Лаврухина о том, что осенью до всех доберутся, тогда придется проститься и с садом и с той рощицей, которая зеленеет сейчас за его садом и источает опьяняющий запах весны, и показалось ему, что вот уж Семка Чукин заносит огромный топор, чтобы срубить самую лучшую яблоню в его саду.
— Ну, ну, Иван Егорыч… — опять сказал кто-то у него над самым ухом. — Тебе больше известно… Ты человек видный… Ты за это дело на фронте бился… рану получил…
И не может решить Иван Егорыч, за что же он тогда бился с белыми: за то ли, чтобы у него под окном медовым запахом дышали белорозовые цветы на яблонях и красовались румяные, в полоску, яблоки, или за то, чтобы сад был большой, такой, чтобы яблок хватало всем и можно было бы грузить целые вагоны для отправки в город…
Сходка молчала и ждала его слова. И он начал:
— Я, товарищи, вот что скажу. Да, прежде всего, что бедняком отец мой был… А никакой эксполатации с его стороны, то есть со стороны Лаврухина, и отец мой не видал. А если и было что, так что ж… строй такой был. А при новом строе все его знают… Я вот сосед ему, и все у меня на виду. Про баб неправду говорят… Зачем ее, бабу, агитировать? Сама она против. Это, я бы сказал, вина наша… потому ничего мы своим бабам про это не говорим… Не убеждаем, то-есть. А потом на людей зря вину сваливаем…
Ему хотелось говорить еще, но он видел, что приезжий внимательно наблюдает за ним и что-то записывает в блокнот. Глаза Ивана Егорыча внимательно бегали за движениями карандаша в руке приезжего, и ему казалось, что приезжий вписывает этим карандашом в блокнот свой не преступления Лаврухина, а записывает всю историю жизни его, Ивана Егорыча, от фронта и до сегодняшнего дня… И вот-вот скажет ему этот приезжий, что свихнулся, мол, ты, Иван Егорыч… И ему казалось, что ополчается сейчас против него весь мир, а в первую голову Семка Чукин, Яшка, Свирид, ячейка, высокий Парфен, Герасим с ‘Пролетария’ и вот этот фронтовой друг с черной головой и разорванным ухом. И от этого было обидно, и не хотелось говорить им о Лаврухине, а хотелось говорить о себе, о том, что он, Иван Егорыч все-таки прав, а они все заблудились и зашли в тупик…
— Так что я — против… Человек не плохой… машины взять можно, а сам, как и все, трудящийся…
И когда голосовали, плавали лица мужиков перед ним, как в тумане, но глаза, казалось, сверлили его, ждали его слова, его решения.
— Кто за оставление?
Вопрос был повторен. И тогда Иван Егорыч сразу вздернул свою руку. И видел, как в тумане, что сначала в нерешительности поднялась одна рука, затем другая, третья…
И все потонуло в дыме.

*

Он уходил мрачный, озлобленный. Мысли путались, обгоняя и гася одна другую. Он не услышал даже топота ног позади. И только когда чья-то рука легла ему на плечо, оторопело оглянулся.
Рядом с ним стоял Герасим.
— Ну что? Чего надобно?
Герасим не ожидал такого оклика и замялся…
— Вишь, ты… Сказать тебе… по душам хотел. Зря это ты, Ваня. Право слово, зря… Ить Лаврухин-то баб оплел. Вот какими ниточками оплел… — Герасим помотал одной рукой вокруг другой. — Моя Дарья правду сказывала… А в Ореховке тож не его ли дело?
— Какое дело?
— Да это самое… Убили которого, что записался первым?..
— Убили? Так чего ж вы не голосовали против? Я-то при чем… Почему не голосовали?
— А мы на тебя глядя… Право слово… Ведь ты за это дело на фронте был. Тебе должно все известно. А теперича вот что, — Герасим наклонился к уху Ивана Егорыча: — Скажи мне, Ваня, по душам: выписаться мне аль што?.. А тебя он узнал, узнал этот самый. Говорит, на фронте вместях… только, говорит, совестно было, совестно, сказывает, говорить…
Иван Егорыч дрогнул, как ужаленный.
Он узнал и видел все, видел, как он подымал руку за Лаврухина… Стало ясно и то, почему так нерешительно подымали руки другие. Ясно…
Герасим заметил, что Иван Егорыч шатался, как пьяный. Хотел успокоить его.
— Да это ничего, Ваня. Ты ведь за это дело на фронте был… Тебе должно все известно.
Иван Егорыч рванулся с места, сдернул было кепку с головы, опять нахлобучил ее и вдруг стремительно бросился бежать назад к поселку. Герасим недоуменно смотрел ему вслед и топтался на месте. А Иван Егорыч бежал к поселку. Мимо него шли мужики со схода, но он не обращал на них внимания, а они все останавливались и смотрели ему вслед.
— Уехал… уехал!.. — кто-то, догадавшись, крикнул ему вслед, но он не остановился.
Вбежав в сборную избу, он обвел ее помутневшими глазами. Изба глянула на него окурками, сором, дохнула на него испариной и табачным дымом.
— Уехал? — и он выбежал на улицу.
— Уехали! — крикнула ему какая-то женщина на улице. — Уехали! — повторила она.
Он побежал по улице и вдруг метнулся через изгородь между дворов на огороды. Копавшиеся на огороде куры с громким криком бросились от него в стороны, поднимая клубы пыли.
‘Перехвачу! Перехвачу у ручья на загибе… Скажу все… Переголосовать… переголосовать… Пущай они сами… сами… сами…’
Он задыхался от быстрого бега. Миновав поселок, он остановился на мостике у ручья.
Далеко на дороге виднелась подвода. По проселку бежала лошадь, взметая дорожную пыль.

—————

[Большими буквами в конце страницы]

К крестьянским писателям все еще кое-где подходят с предрассудками барства.
За обеспечение необходимых условий роста крестьянских писателей!
За усиление пролетарского воспитания крестьянского писателя!

(На литературном посту: Литературно-художественный сборник. М. Московский рабочий. 1930. )

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека