С. П. Залыгин. Николай Златовратский и ‘крестьянский мир’, Златовратский Николай Николаевич, Год: 1988

Время на прочтение: 6 минут(ы)

С. П. Залыгин

Николай Златовратский и ‘крестьянский мир’

Златовратский Н. Н. Деревенский король Лир: Повести, рассказы, очерки.
М., ‘Современник’, 1988
Составление и примечания Т. А. Полторацкой
Вступительная статья С. П. Залыгина
OCR Бычков М. Н.
Имя Златовратского вошло не только в русскую литературу, но и в русскую действительность конца прошлого, начала нынешнего века в самой тесной связи с темой народничества.
Решетников, Глеб Успенский и Златовратский — вот, пожалуй, те три имени, которые наиболее активно формировали проблему в умах общества того времени. Ну и, может быть, еще Ремизов.
Однако это не значит ни то, что проблема была ими решена, ни то, что она ставилась и решалась ими художественно глубже, чем кем-либо другим. Если уж на то пошло, так Толстой тоже имел к ней непосредственное отношение, и не только он сам по себе, но и толстовство в целом.
Однако же для нас представляют несомненный интерес собственно ‘народники’ типа Успенского и Златовратского, поскольку они воплощали эту проблему в том виде, который наиболее точно соответствовал пониманию ее тогдашним обществом.
Собственно, народ сам по себе никогда ведь не создавал идеи народничества — с этой идеей родилась и затем долгие-долгие годы не отступала от нее русская интеллигенция. Не отступала, конечно же, по-разному — вкладывая в народничество и в само понятие ‘народ’ далеко не одинаковый смысл и даже противоположные политические убеждения, однако же вряд ли можно было назвать русского человека интеллигентом, если ему были чужды интересы народа и его будущее.
‘Кому на Руси жить хорошо?’— именно в этом аспекте интеллигенция познавала себя, определяла и свое назначение и свои отличия как от народа, так и от власть имущих ‘верхов’.
Нравственные каноны, мыслительная деятельность, знания, которые так или иначе приобретал русский интеллигент тех времен, в конечном счете или низводились, или возвышались им до уровня именно этой проблемы — служения народу, определения народного лица и роли как в настоящем, так ив недалеком и даже в самом отдаленном будущем.
И это национальное и общественно-психологическое явление не только не могло не отразиться в литературе, но и во многом сформировало все то, что вошло затем в мировую культуру под именем русской классики XIX века.
Конечно, старая истина оставалась в силе и тогда: искусство не может быть втиснуто в лоно хотя бы и самой великой, но одной-единственной проблемы, это — не в его природе и не в его назначении, а попытки такого рода, откуда бы они ни исходили — сверху или снизу, справа или слева,— никогда не приносили лавров ни тем, кто их осуществлял, ни самому искусству, но другой факт налицо: два течения в русской литературе — классическое и народническое — оказались погодками, одни у них были родители, одни родственники, одни воспитатели, одна природа. Правда, их качества, судьбы и значение в этой жизни оказались разными.
Отчасти отсюда же, из этой родственности, возникает и поддерживается до наших дней интерес к творчеству таких писателей, как Златовратский. Привлекают же нас люди из ближайшего окружения Толстого, Тургенева, Достоевского, Гоголя, Чехова — нечто подобное происходит и здесь.
Николаю Николаевичу Златовратскому (1845—1911), сыну мелкого владимирского чиновника, недоучившемуся и крайне нуждавшемуся студенту, по всем статьям его биографии надлежало бы пойти в революцию, в ‘Народную волю’, в ‘Черный передел’, и, вероятно, только литературные увлечения решили его судьбу иначе, преобразовали его духовный облик на мирный беллетристический, но достаточно непримиримый ко всем инакомыслящим литературным школам и направлениям лад.
Не будучи писателем самого высокого полета, Златовратский становится бытописателем — более или менее обычная для того времени ситуация, в которой пишущий человек становился профессиональным литератором, литератор — народником, народник — писателем, писатель — бытописателем и рыцарем своей идеи, рыцарем без страха и упрека. Этот порядок вещей начинался с безвестных корреспондентов безвестных губернских ведомостей и уездных — с тиражом 300 экземпляров — газеток, а кончался, должно быть, Глебом Успенским.
Это был признанный лидер.
Отчасти и сам тому свидетель — я еще помню интеллигентов, которые полагали, что Глеб Успенский и Салтыков-Щедрин, а позже — Короленко — это литература, и литература для мужчин, а Тургенев и Толстой — это ‘беллетристика’ исключительно для дам и девиц. Ну, правда, ‘тихого’ Чехова эти люди хоть и с некоторой растерянностью, но признавали, несмотря на то что Чехова никогда не задерживала цензура, и он ни разу не был в ссылке, а на Сахалин ездил по собственному почину.
Да ведь и в самом деле — разве легко поставить кого-нибудь рядом с Глебом Успенским, рядом с его публицистическим даром, с его умением создавать как публицистическую беллетристику, так и беллетристическую публицистику? Позже этому искусству учились многие поколения, но столь же разительных результатов так и не достигли.
Златовратский не обладал этим качеством в той же мере и, кажется, понимая это, не особенно доверял сам себе, так что произведения его в общем-то не оставляют впечатления чего-то единого, слитного, страницы легко различаются между собой — вот беллетристика, вот публицистика, а вот и газетная корреспонденция в лицах. Он опасался задерживаться долго на чем-нибудь одном, на одной, скажем, психологической сцене, чтобы, не дай бог, это ‘долго’ не стало бы ‘слишком долго’.
Однако же есть у Златовратского, в его непосредственности и безыскусности бытописателя нечто такое, что как раз и приближает его к литературе не столько проблемной, сколько к общечеловеческой, если на то пошло — к толстовской. И дело тут обстоит так: ведь чуть ли не вся мировая литература и чуть ли не всегда, создавая своего героя, видела его во взаимодействии — он и все остальные, он и семья, он и общество, он и народ, он и человечество. И это естественно.
Это не выдумка и даже не открытие литературы, а сама жизнь человека, а в какой-то мере — жизнь вообще, любого существа. Человек, ощущая себя частицей чего-либо целого, скажем природы, человечества, народа или общества, всегда ищет собственное понимание этого целого и себя в целом.
Для человека это жизнь в ее самой большой сложности, и недаром мы можем продолжать и продолжать подобного рода определения: он и коллектив, коллектив и общество, общество и государство, государство и человечество… Вместо ‘он’ может быть поставлено ‘я’, вместо ‘я’— они, и, значит, дело еще и еще усложняется.
История определила для России и еще одно составляющее в этой системе элементов — а именно ‘общину’, а в нашей исконной привычке оказалось искать общинности и общности повсюду — там, где они могут быть, и там, где не могут, искать панацею от всех бед и противоречий — исторических, социальных, психологических и просто-напросто повседневно-житейских — вот уж подружимся все неразлучной дружбой, вот уж все поймут одного — один поймет всех, вот уж все за одного — один за всех,— а тогда и заживем ‘как люди’. Раньше — нет.
На Западе были Фурье и Оуэн, ‘города солнца’, у нас — Аксаковы и ‘крестьянский мир’.
Очень труден этот поиск и далеко не всегда доказуема его необходимость и целесообразность, но ведь, погрузившись в него, в мечтаниях о жар-птице так легко многое потерять!— это тоже необходимо иметь в виду.
Потерять, скажем, чувство элементарного взаимоуважения друг к другу, чувство взаимопомощи и даже ощущение реальности в повседневных отношениях людей между собой,— будь это в семье, на работе, на отдыхе — всюду.
И если мы хотим более или менее тщательно и добросовестно проследить за эволюцией проблемы общинности и общины и общинного взгляда на мир, тогда нам нужно и сегодня внимательно вчитаться в Златовратского — поучительный опыт, и нравственный, и житейский, и литературный. Мне кажется, что именно в этом отношении он дает нам даже больше, чем Глеб Успенский, чем другие народники Решетников, Левитов, Слепцов, Ремизов. Можно даже сказать и так — творчество Златовратского посвящено именно этой проблеме.
Роман Златовратского ‘Устои’ (читай — общинные устои), конечно же, устарел, но уже ‘Деревенские будни’ — вещь не только более социальная, но и более широкая, и что-то от ее материала мы найдем и в жизни современной нашей деревни, современных проблем, таких, как ‘колхоз — колхозник’. Здесь уже присутствует и та поучительность, которую никаким учебником показать и доказать нельзя — можно только через посредство литературы художественной.
Да, времена меняются неузнаваемо, и мы сами — не столько дети своих родителей, внуки дедов и правнуки прадедов, сколько нашего времени, но ведь есть же что-то в нас от времен ушедших, причем не столько, может быть, в нас самих, сколько опять-таки в отношениях между нами — членами одной семьи, одного общества, одного колхоза, работниками одного предприятия, учреждения или института. Да институт занимается проблемами, которые сто лет тому назад и в голову никому не могли прийти, но ведь порядок присутствия в нем людей все тот же — так же установлено время прихода и ухода с работы, так же строго расписано, кто кому и в чем подчиняется, так же люди получают жалованье в выплатные дни, так же делятся между собой событиями своей семейной жизни, то есть они так же соотносятся друг с другом… И что-то во всем этом у нас не налаживается и но налаживается, и опять-таки, если мы и сможем понять — что именно и почему?— так только при участии опыта, который несет литература. Опыта фактологического, опыта эмоционального и нравственного.
Одной из самых значительных вещей в творчестве Златовратского мне представляется повесть ‘Крестьяне-присяжные’.
В повести этой автор, кажется, далеко превзошел самого себя в том самом умении, которого ему, как было уже сказано, далеко не всегда хватало — в умении непринужденно соединить факт и богатейшую народоведческую информацию с беллетристикой, с письмом художественным, с системой художественных образов (в этой повести удивительно интересных).
В уездный город идут крестьяне-присяжные (теперь бы сказали — судебные заседатели), идут по крепкому морозцу, каждый — с запасом харчей в мешке за спиною. Идут они не один день, просятся на ночлег во встречных деревнях и рассуждают о том, насколько быстрее было бы ехать лошадьми. Но лошадей своих гонять по казенной надобности им резона нет, нанимать за счет казны — невыгодно, куда как выгоднее сэкономить ‘прогонные’.
Приходят они в город. Там отводят им на всех одну комнату, и что удивительнее всего — бесплатно!
И вот уже заседают наши присяжные в суде и через несколько дней начинают кое-что понимать. И хотя, конечно же, сосет у каждого из них под ложечкой — дома остались дела хозяйственные и неотступные семейные заботы, но как же все-таки истово, как придирчиво начинают они исполнять свои обязанности, с каким вниманием слушают адвокатов, прокуроров и судей!
Человек впервые узнает — что такое суд — и уже судит — как это можно? Оказывается, можно! Если положиться на свою совесть и на свой здравый смысл. Судил же народ на сходах и на вече, и не столь уж несправедливо судил.
Кто-кто, а мы-то, цивилизованные, знаем, какие случались на наших глазах суды при участии весьма просвещенных заседателей!
Так узнает современный читатель и о суде присяжных в России, просуществовавшем недолго, но славно. Во многих и многих странах изучался затем опыт этого суда.
Может быть, читатель помнит ‘Подлиповцев’ Федора Михайловима Решетникова? Там речь идет об артели бурлаков — артели нищих, закабаленных, безропотных и темных…
Это тоже артель, артель разорившихся крестьян, и вот когда эти две повести вспоминаются одновременно — какое же народно-историческое полотно возникает перед глазами, какое ‘от’ и ‘до’ — социальное, психологическое, фактологическое и, наконец, полотно с изображением души народной.
Все это — наша история.
И не только история.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека