По скату холма чернели проталины. На высоких ветлах кричали грачи. Они только что возвратились сюда на старые, дорогие по воспоминаниям гнезда и, еще полные дорожных впечатлений, возбужденные ими, с громким криком оглядывали знакомые места. И галки носились над ними с радостным пощелкиванием, приветствуя прибывших. С побуревшей дороги усадьба на холме казалась задернутой синеватой, все охорашивающей дымкой. И порою можно было подумать, что она не существует, а лишь пригрезилась в мечте.
Когда проехали поворот, усадьба вырисовалась яснее. Показался домик с мезонином, с зеленой крышей. На маленьком балкончике мезонина стояла тонкая женщина, облокотясь на перила, застыв в задумчивой позе. Чувствовалось: она смотрела вдаль, ожидая чего-то, замирая от томящего ожидания. И опять пришло в голову, что всего этого нет, и все это только снится, подсказанное журчаньем весенних ручьев.
Тот, кто смотрел на эту усадьбу с побуревшей дороги, — юноша лет двадцати четырех, — шевельнулся в тележке, будто желая стряхнуть навязчивое очарование, и спросил возницу:
— Эта-то усадьба и называется ‘С гор вода’?
— Она самая, — ответил с козел вихрастый веселый парень.
— Эта усадьба принадлежит Льву Семеновичу Кратову? — опять спросил проезжий.
Парень ответил:
— Ему самому. А супругу ихнюю называют Лидией Ивановной. А дочку Надеждою Львовной. Дочка ихняя вот уже два года вроде как вдовствует, проживает здесь. Сказывают, ушла от мужа. С ним жить, сказывают, нельзя. Во хмелю грозен, как сходит с ума. И двух лет она с мужем не жила!
Весь повернувшись с козел, парень весело тараторил. Лошадь шла шагом, хлюпая вешней слякотью. А проезжему тоже стало внезапно весело. На душе точно темные тучи расторглись, и вдруг словно проглянуло солнце.
— Это на балконе Надежда Львовна, должно быть, и есть? — спросил он.
— Она самая.
Невольно спросилось:
— Она красивая?
— Не очень чтоб. Большеглазая и худощавенькая. Лидия Ивановна куда толще.
В мыслях проезжего медленно крутилось, как колесо:
‘Она молодая, молодая. Красивая, красивая. И она хочет жить. Вот как эти деревья. Как я! Как я!’
Эта мысль сразу повергла в тоску, невыносимую, душную, беспросветную, бросившую в отчаяние и дикую ярость. Захотелось ругаться, кричать, грозить кулаками и вдруг выскочить из тележки, бежать куда попало и стрелять, стрелять в первого встречного.
Стиснув зубы, проезжий сидел в тележке, с трудом переводя дыхание, и его щеки стали иссиня-серыми от злобы и ярости, от тоски и отчаяния. Будто мимо пробежал высокий и черный с перекосившимся от бешенства лицом и крикнул:
— От нас никуда не спрячешься! Слышал? Никуда! Никуда!
Ямщик повернул снова веселое белобрысое лицо и сказал:
— Дозвольте обратиться с вопросом?
— Ну? — едва выговорили губы.
— У нас на деревне есть такой случай: один, например, женат на падчерице, а живет с мачехой.
— То есть?
— To есть, любопытствует больше к ней по всем домашним делам…
— Почему?
Дергая локтями, ямщик весело вскрикнул:
— Мачеха толще! Вот!
Он легонько подхлестнул лошадь и добавил:
— Вот! Вот до чего большеглазие и худощавость иных доводят! Верите?
Проезжий молчал, насупясь.
Дорога свернула влево и вошла под изволок в тихое русло овражка. Грачи кричали здесь еще радостней.
И ветки стройных ветелок тоже точно кричали всеми своими взбухшим почками:
— Мы хотим жить! Во что бы то ни стало жить!
Молодою радостью пахнуло от журчащих скатов, всколыхнув позабытые сны. Где-то был такой овраг, где на скатах цвели богородская трава и мята. На глинистой круче благоухала дикая мальва с розовыми мясистыми цветами. А над мальвой гудели шмели. Весною, под белыми ветками черемух, там пряталось счастье, голубоглазое, светлое, в воздушных нежно-розовых одеждах. Где теперь прячется это счастье? Вот бы найти его и пожить возле месяц-другой.
‘Хотя бы два месяца, хотя бы два месяца, — думал проезжий. — Два-три месяца!’
Воротный столб, мелькнул мимо глаз. Две утки с криком шарахнулись из-под самого колеса. Ямщик сказал:
— Вот вам и усадьба ‘С гор вода’ господина Кратова. Получайте!
Проезжий понуро молчал.
— А мне вас малость обождать здесь? Може, обратно поедете? — спросил его ямщик, осаживая у крыльца лошадь.
— Малость обожди! — наконец, откликнулся проезжий и медленно полез из тележки.
Когда он вошел в столовую, семья Кратовых пила вечерний чай. Вокруг круглого стола сидело трое. Он догадался: Лев Семенович, Лидия Ивановна, Надежда Львовна. Самовар приветливо пыхтел. И вкусно пахли поджаристые, хрустящие на зубах лепешки и румяные сдобные булочки. Преодолевая тяжкое смущение, вызвавшее почти озноб, приезжий сказал:
— Я слышал, что вам нужен управляющий, и я решился заехать предложить вам свои услуги. Меня зовут Антон Григорьевич Богавут.
Лидия Ивановна, высокая и полная, с подвитыми кудерьками на лбу и в высоком шиньоне, какие носили лет двадцать тому назад, пригласила прибывшего к столу. Она уже успела внимательно оглядеть его и теперь говорила мужу глазами:
— Он вполне приличен и интеллигентен с вида и, видишь, даже понравился мне, Лёв! Можешь с ним быть утонченно-вежливым и деликатно-деловитым!
Лев Семенович, поглядывая на жену, рекомендовался:
— Отставной поручик Вознесенского драгунского полка и наследный владетель сего прекрасного замка!
Надежда Львовна молчала и смотрела на прибывшего широкими испуганными глазами.
— Хо-хо! — вдруг расхохотался хозяин дома. — Мне припомнился вот такой случай. Представляются полковнику в Вознесенском драгунском три новоприбывших офицера. Тот обращается к первому: ‘Как вас зовут?’ — ‘Поручик Богавут’. — ‘А вас?’ — ‘Поручик Одеркас’. — ‘А вас как?’ — ‘Капитан Нащокин-Баскак’. Все трое в рифму. Хо-хо- хо! — громко хохотал Лев Семенович.
Лидия Ивановна умоляла его глазами:
— Лёв! Будь человеком из общества. Вспомни: Кратовы были когда-то сливками! О, Лёв!
Муж смутился под взглядами жены.
— Да, мне, действительно, нужен управляющий, — сказал он приторно-вежливо.
Разговор сразу стал деловым.
В столовой уже смеркалось, когда вошла горничная.
— А вас ямщик к себе вызывает, — сказала она прибывшему.
Богавут поспешно вышел в переднюю.
— Везти мне вас обратно? — спросил его ямщик.
— Нет. Я нанялся здесь управляющим. Ого! — радостно ответил приезжий.
Рассчитавшись с ямщиком и вручив ему лишний полтинник, он вместе с ним вышел на крыльцо. Но тот не торопился уходить.
— А тебе или что от меня надо? — спросил Богавут, желая быть радостным.
— Да, — сказал парень, вдруг став печальным. — Хочу вас попросить. Не приходилось ли вам вычитать в учебных книгах вот про что…
— Про что?
Голос прибывшего стал деревянным. Слова звучали, а мысль уходила далеко.
— Что, от падчерицына мужа и от мачехи может произвестись на свет незаконный ребенок?
Богавут глядел на облака.
— А тебе-то что?
— А как же, — парень печально развел руками, — а как же? Ведь этот один человек, который у нас на деревне любопытствует не своим делом, есть я самый! Вот какая причина.
Парень вздохнул.
Богавут стоял, не шевелясь. Память рисовала гулкие, каменные коридоры. Часовых у окна. Решетки. Вспомнились бессонные, страшные, кошмарные ночи.
— Что? — переспросил Богавут парня, как-то синея всем лицом.
И в ярости выдохнул:
— Убирайся ты от меня к чёрту! К чёрту убирайтесь все! С-слышали?
II
Из сада приятно тянуло запахом распускающихся листьев. В глубоких долинках между буграми, где росли старые развесистые ветлы, громко кричали грачи. Они точно пытались убедить кого-то, что наступают дни самого светлого и безмятежного счастья, и проясневшие поля радостно внимали им.
С удовольствием прислушивался к их крикам и Богавут. Черные сны точно занавесились и позабылись. Радостно ощущались толчки освежившейся крови в сердце и сладкое нарастание какой-то щекочущей истомы. Склонившись и сильно напирая рукою на коловорот, Богавут чинил плуг. Приятно было крепкой рукой налегать на сталь и вдыхать запах сосны, тонко струившийся из просверливаемого дерева.
‘Хорошо’, — думал всем телом и мыслью Богавут.
А Лев Семенович, с жирным, словно опухшим, лицом, выпятив круглое брюшко, мелкими шажками похаживал мимо управляющего и говорил:
— Видите, как мы славно сжились в один месяц. Полюбуйтесь на наши отношения! Я глубоко уважаю вас, а вы… вы скоро будете почти боготворить меня. А почему? Потому что мы сразу же крепко договорились не касаться политических тем. Я — дальновиден! Я о-очень зорок! И я сразу же признал в вас почти эс-дека! Но что же из того! Я безбоязненно предложил вам место. Подумал: ‘Ничего! Выветрится! Обширкается! Подсохнет!’
— Я не эс-дек! — выговорил Богавут спокойно и весело.
Вокруг было так хорошо, и груди так отрадно дышалось, что и наивная болтовня не вызывала досады.
Лев Семенович еще больше выпятил брюшко и растопырил руки.
— Сохрани Бог! — почти воскликнул он. — Я вас и не обвиняю в излишнем увлечении социализмом. Мне да вас обвинять! Кто я сам? А? Кто я сам? Как вы думаете?
Он мелкими шажками подбежал к управляющему, как-то раздул щеки и, понижая голос почти до шепота, выговорил:
— В мечте и теории я сам одним плечом примыкаю к великому Бебелю! Как же-с! Читал его брошюрки и восхищался. И чистосердечно примыкаю к нему одним плечом! Смею вас уверить! Примыкаю!
Он забежал сбоку и, подняв к верху указательный палец, почти выкрикнул:
— Но только одним плечом! И в теории, и в мечте!.. В мечте! — выкликивал он, высоко потрясая указательным пальцем. — А на деле и другим плечом я более склонен примкнуть к Пуришкевичу! To есть: стою за твердую власть. Вы меня понимаете?
Красивое, но суровое лицо Богавута чуть дрогнуло.
— Почти, — выговорил он безразлично, — почти понимаю.
— Одним словом, я хочу сказать вот что, — заговорил Лев Семенович. — Каждый благородный человек должен примыкать одною стороною сердца к Бебелю и мечтать вместе с ним о золотом веке и благосостоянии всех. Но! Но, — выкрикнул он почти грозно и раздувая щеки, — но вместе с тем нужно добросовестно исполнять и каждое предписание господина уездного исправника и тому подобных властей. Почему? — спросил он Богавута деловито и строго. — Почему? А потому, что предосудительное поведение даже благородного человека достойно всяческого порицания, а пренебрежительное отношение к властям всегда строго наказуется в каждой благоустроенной стране. Теперь вы меня поняли?
— Совершенно, — ответил Богавут и вдруг весело и звонко расхохотался.
Горничная с крыльца крикнула:
— Кушать подано! Пожалте к столу!
Богавуту пришло в голову:
‘Сейчас я увижу Надежду Львовну. Это хорошо’.
Грачи, черным шаром взмывавшие высоко над ветлами, крикнули ему:
— Хорошо! Хорошо!
И бодро бившаяся кровь точно радостно поддакнула:
— Хорошо!
— Ну, идемте обедать, — сказал ему Лев Семенович. — Ух, вкусно сейчас дернуть одну рюмашку водки и закусить маринованным грибком!
— А вторую парниковой редиской? — весело спросил Богавут.
Светлая, как морская волна, мысль торкалась в виски, сладко оглаживала сердце, приветливо замирая, нашептывала в каждой жилке:
— Надежда Львовна сама прелесть. И маринованные грибки совсем не ерунда. И редиска не ерунда. Не ерунда и этот золотистый воздух, и все, что ты видишь вокруг. Это — жизнь!
Вероятно, что-то вроде этого пришло на мысль и Льву Семеновичу, ибо у самого крыльца он вдруг сказал:
— И ухажерище же я был в молодости. У-ух! Ухажер, питух и картежник. Семьдесят тысяч я в четыре года профуфыкал! В драгунском Вознесенском. Да! Знай наших, чёрт меня побери!
Подойдя к столу, и со вкусом налив две рюмки водки, он сказал:
— Итак, за здоровье драгунского Вознесенского и за Бебеля? Да? Или сперва за Бебеля?
Богавут засмеялся.
— Нет, сперва за здоровье здесь присутствующих дам, потом за драгунский Вознесенский, а затем за Бебеля, — сказал он.
— Браво, браво! Мы выпьем сегодня по три рюмки водки. Браво! — закричал Лев Семенович.
Лидия Ивановна поморщилась:
— Лёв, не мешало бы потише. Ведь ты не подпрапорщик.
Губы Надежды Львовны приветливо улыбнулись Богавуту, но глаза глядели как всегда: удивленно и, пожалуй, точно испуганно.
Подали зеленые щи из щавеля, поджаренные, осыпанные сухарем яйца и вкусные, приятно щекотавшие обоняние ватрушки с творогом. Делая серьезное лицо и раздувая щеки, Лев Семенович провозглашал четвертый тост, вдруг порешив выпить и четвертую рюмку водки:
— За благосостояние всех и за золотые мечтания всех бла-а-родных людей, однако, благоразумно повинующихся законной власти! — восклицал он, обсасывая зеленые от щавеля усы.
После обеда у Богавута всегда находилось часа полтора свободного времени, и теперь, пользуясь свободой, он пошел в сад. И, конечно, он был уверен, что встретит там Надежду Львовну. В эти часы, обыкновенно, весь дом спал, и только она одна гуляла по саду и читала какую-нибудь книгу. В боковой липовой аллее, на скамье, он увидел ее. Обрадовался, и голову слегка сладко закружило.
— Я на вас сердита, — сказала она ему, капризно выдвигая пухлую нижнюю губку.
Однако, подвинулась на скамье, точно желая дать ему место рядом. Но он не сел. Худощавое бледное лицо, с пышно взбитыми волосами, с большими серыми глазами, словно недоумевающими или испуганными, и приветливо улыбающимися яркими, как лепестки цветов, губами, точно дразнило его. Точно что-то обещало и сейчас же отталкивало. Бросало от тоски к радости. Сердцу порою сердито хотелось одолеть ее, стать над ней господином и причинить ей боль. Чтобы она долго помнила его, ибо только одни боли не забываются. Или пасть перед ней на колени, истребить собственную волю и провозгласить над собой светлое главенство женщины.
Она говорила:
— Я на вас сердита за вчерашнее. Мне кажется, вы меня совсем не уважаете. Относитесь ко мне с легкомысленным презрением. Но что с вами сегодня? Вы сегодня какой-то особенный как будто?
— Какой? — чуть прошептал он. Он и в самом деле был сейчас особенно бледен и серьезен.
— Какой-то такой. Непонятный. Таинственный… Кто вы? — спросила она его вдруг тепло и даже, пожалуй, любовно.
Не хотелось шутить и лгать, но и всей правды сказать было невозможно.
Чуть пожав плечами, он ответил:
— Я — мост через великую реку к великому берегу. Через мою спину перевозят тысячепудовые орудия. И я должен хоть истекать кровью, но быть твердым и стоять непоколебимо: это — я.
Она уронила на колени руки и, качая головой, проговорила:
— Не понимаю я вас… Вы нарочно подзадориваете любопытство и бросаете страшные, загадочные слова!
Он ответил:
— Я — живой факел. Меня облили смолой и подожгли. Кричат: ‘Освещай дорогу в будущее и гори!’ И вот я наполовину в огне.
Он утвердительно кивнул головой.
— Это — я, — произнес он твердо и серьезно. — Я, я!
И, повернувшись, быстро пошел прочь от нее.
— Антон Григорьевич! — окликнула она его тихо и точно грустно.
Он оглянулся, останавливаясь. Ее лицо снова точно дразнило его, и яркая улыбка больно надкалывала сердце.
— Я хочу вам сказать…
— Что? — переспросил он.
— Что я больше не сержусь на вас и, в знак примирения, разрешаю вам поцеловать мою руку. Поглядите: разве она совсем уж не соблазнительна для вас, моя рука?
Дразнящий, искрящийся ток будто отделялся от нее к нему навстречу, тревожа сердце.
Припомнились громкие обещания грачей:
— Хорошо! Хорошо!
Он стоял в нерешительности.
— А если, — выговорил он, наконец, — а если поцелуй женской руки переломит хребет моста, и тысячепудовые орудия полетят в тартарары? Что, если?
И, махнув рукой, он проворно ушел из сада. Он слышал, как она уныло вздохнула.
Когда она раздевалась, чтобы ложиться спать, она долго рассматривала в зеркало свою тонкую, красиво выточенную фигуру. И с досадой думала о Богавуте:
‘Кто он? Дурак? Сфинкс? Или кто?’
Сердце томилось капризной досадой, а порою всепрощающей мягко-приветливой тоской.
Перед самым сном ей внезапно пришло в голову:
— Может быть, просто он хотел мне намекнуть своим ответом, что болен какой-нибудь легкомысленной болезнью? Это с его стороны благородно!
Рядом всколыхнулась другая мысль:
‘Пьяного мужа безалаберная жена, кажется, снова очень хочет прыгнуть в омут’.
В мыслях она стала жестоко бранить себя, томясь среди приветливых подушек.
Но глаза уже закрывались, и теплое тело охватывала сладкая истома сна, отодвигая действительность и задергивая ее сказочными занавесями.
III
Еще с вечера душный воздух обещал разразиться грозой, и деревья сада, беспокойно выгибаясь под ветром, тревожно шептались о том, что неизбежное уже пришло и стоит где-то близко.
— Разве вы не слышите его жаркого дыхания? Неизбежное уже здесь, рядом! — шептались деревья, перевертывая побледневшие листья.
И их шепот возбуждал тревогу в сердце Богавута. Ночью ему не спалось. Припоминалось то, о чем вспоминать не хотелось, и сердце мучительно покалывали черные предчувствия. Злые глаза глядели на него из мрака и говорили:
— Не думай, что ты спрятался от нас: мы видим тебя. Вот ты!
Обессиленный и измученный, он встал с постели, проворно оделся и вышел из своего маленького флигелька. На дворе шумел ветер. В долинах, между буграми, что-то протяжно дудело. В доме с мезонином все спали. Даже в окнах мезонина не светилось огня.
‘И она спит’, — подумал Богавут о Надежде Львовне. ‘Как тяжело!’ — вырвалось у него со стоном.
— Тяжело! Тяжело! — гудело между буграми жалобно.
Там точно бегали невидимые, в шелестящих одеждах, и порою издавали на длинных свирелях жалобные, протяжные ноты. И облака в небе сбивались в хмурые взлохмаченные группы, как перепуганные стада. Богавут прошел в сад. Калитка сердито хлопнула за его спиной, заскрежетав железом щеколды. Это напомнило лязг оружия.
‘Пришли за мной, чтоб взять меня’, — пришло на мысль Богавуту.
Он почти упал на скамью, повергнутый в тоскливое смятение, стиснув виски.
‘Этот час настанет, этот час скоро настанет’, — мучительно крутилось в нем ‘неизбежное уже за спиною’.
— Счастья для меня уже не существует? — спросил он кого-то тоскливо.
Душным туманом дохнуло в лицо. Вершины деревьев, выгибаясь, загудели над ним.
— Не существует, — послышалось в их шелесте.
— Не существует, — плаксиво откликнулись между буграми свистящие свирели.
Он поднялся было со скамьи, пробуя преодолеть смятение, пересилить себя, умиротворить всполошившуюся мысль, но снова опустился как подкошенный.
— Василий Сергеевич, Василий Сергеевич, — будто залепетали деревья.
— Вздор, — проговорил Богавут вслух, — пустяки.
А в памяти выплыло:
Покидая кофейню, он старался незаметнее шмыгнуть мимо ярко освещенных окон и слиться с толпой, болтливой, нарядной и пестрой, празднично настроенной теплым вечером.
Мелькнуло жирное и бритое лицо актера, пестрая шляпа кокотки, нафабренные усики веселящегося, неунывающего старичка. Раздраженно проржал громоздкий автомобиль. Шмыгнула девочка с картонкой, с недетским взором. Стаей прошло несколько гимназистов, дергая друг друга за локти и оживленно разговаривая. Пробежали двое студентов, на ходу объясняя друг другу какую-то сложную теорему.
— Василий Сергеевич, — вдруг услышал он ласковый и приветливый голос.
И сразу его бросило в озноб. Мысли спутались, как листья в бурю, и холодные пальцы ужаса коснулись сердца.
‘Это не меня, это не меня, это — простое совпадение’, — пытался он убедить себя.
Он поспешнее зашагал по панели, догнал тех двух студентов и пошел с ними рядом.
— Василий Сергеевич, — опять послышалась за его спиною все так же приветливо.
‘Это не меня, в этом не может быть никакого сомнения’, — порешил он.
Однако, вдохнув в себя как можно больше воздуха, он пошел еще поспешнее, стараясь не отстать от студентов. Прикрываясь за их спинами, он намеревался все же, из предосторожности, незаметно юркнуть в первый же боковой переулочек.
‘А там на извозчика, и — айда! Вон отсюда!’ — думал он, насупясь, глубже засовывая руки в карманы пальто.
Опять рядом заржал автомобиль, медленно и важно, с сознанием силы, проплыв мимо панели.
Два студента с жаром спорили. Один говорил:
— Твое доказательство, действительно, чрезвычайно просто, но лишено точности, вызывает тысячи вопросов…
— Каких? — кипятился второй. — Если тебе не все понятно…
Недалеко за спиной ласково послышалось:
— Василий Сергеевич сильно изменился, но все же я его признал сразу.
— А я его так давно не видел, что положительно не узнал, — точно извинялся второй голос, слегка скрипевший.
Богавута снова, точно обдало ледяным душем.
‘Это говорят обо мне, не иначе, как обо мне’, — снова тяжело поднялось в нем, охватывая ужасом, тоской и смятением.
В сознании шевельнулось:
‘Что же теперь делать? Сложить руки и сдаться или попытаться спастись бегством?’
‘И попытаюсь’, — решил он, насупясь, тяжело дыша, весь набираясь решимости.
Мимо его плеча свободно и ловко скользнула сильная фигура полицейского офицера с портфелем под мышкой, в щегольском с иголочки пальто. Офицера сопровождал городовой, поспешно оправлявший на себе револьверную кобуру.
— Pardon! — вежливо уронил в его сторону полицейский офицер и, ловко лавируя сильным телом, оттеснил его от студентов.
‘Умышленно, умышленно’, — горячо закрутилось в мыслях.
Сзади нежно послышалось:
— Василий Сергеевич раньше носил пенсне.
Он вспомнил: в момент его последнего ареста на нем было английского покроя пальто и черепаховое на широкой тесьме пенсне.
— Пытайся же! — словно крикнуло ему судорожно забившееся сердце.
‘И пытаюсь’, — мысленно и сердито ответил он.
В памяти осветилось: в нескольких саженях сзади есть дом с проходным двором. Выход в маленький кривой переулок. Как его название?
— Pardon, — бросил вежливо и он в сторону полицейского офицера.
И, скользнув мимо него, он быстро-быстро пошел вперед, обгоняя всех, чуть не сталкиваясь с встречными. Две чересчур пышные кокотки в широчайших накидках, словно сооруженных из взбитых сливок, преградившие было ему дорогу, оказали неоценимую услугу. За их спинами он скользнул влево и, свернув мимо панели, поспешно, чуть согнувшись, пошел назад. Остановившееся в груди сердце помешало взглянуть, увидел ли его маневр полицейский офицер и как он отнесся к этому его маневру.
Ни на кого не глядя, он быстро шел, чувствуя себя как под водою: до того было трудно дышать. И опять вернувшийся обратно автомобиль гордо и важно проплыл мимо него, беспокойно и испуганно окрикивая встречных. Вдруг наддал ходу, досадливо пыхнул и исчез из вида.
‘Д-да, — тяжко думал Богавут, — оглянуться назад или подождать? Или что?’
Мысли то спутывались, будто сбиваемые в кучу встречными вихрями, то широко озарялись светом, похожим на падающие молнии.
‘Тот переулок называется Тормозовым’, — вдруг пришло на память, словно освещенное молнией.
И тут же бросился в глаза человек в котелке, с черными тонкими усиками. Он стоял много впереди него посреди улицы. И делал тросточкой какие-то знаки двум велосипедистам, суетливо вынырнувшим из-за угла.
Совсем припав над рулями, — те проворно повернули назад.
‘Тот переулок называется Тормозовым’, — опять тоскливо осветилось перед Богавутом.
Он прошел несколько сажень, снова передохнул всей грудью и с холодной, каменной решительностью двинулся в ворота проходного двора. Хотелось побежать бегом, но сознание твердило:
‘Надо шагом. Шагом!’
Повернул за угол с водосточной трубой и увидел: те двое велосипедистов проворно въезжали на двор со стороны переулка, навстречу к нему.
В голову тяжко ударило, и перед глазами замелькали цветные мотыльки.
Он оглянулся, выгибая шею, назад, и глаза уперлись в медленно надвигавшийся автомобиль. Дворник поспешно замыкал ворота. Полицейский офицер в новеньком пальто что-то говорил ему сурово и резко.
— Понял? — точно ругался он.
‘В западне’, — пронеслось в сознании.
Вспыхнула злоба и тотчас же сменилась мраком, отчаянием и духотой. Рука опустилась в карман, но сердце сказало твердо:
‘К чему? Все кончено’.
Богавут скрестил на груди руки и тяжело всей спиной привалился к стене.
— Фу-фу, слава Богу!.. — вздохнул, приближаясь, полицейский. — Ради Бога, без кровопролития! Ну, ради Бога!
Появившиеся из-за угла двое штатских в котелках и с тросточками остановились. Один сказал:
— Василий Сергеевич, без кровопролития! Ну да! Пожалейте и нас, и себя! Ну, будьте благоразумны! — Прижав к груди руку, он добавил: — У меня, ей-Богу же, дети. Ну как?
И с автомобиля слазили люди, все повернув к нему лица. Он достал из карманов два револьвера и бросил их к ногам тех, выходивших из автомобиля.
— Сдаюсь, — прошептал он. — Ну-с! Видите?
И хотел отвалиться от стены, но его внезапно закачало будто налетевшею бурей, тяжко надавливая на грудь, выпирая сердце.
Богавут поднялся со скамьи, сделал несколько шагов и пал ничком, зарывая лицо в траву, весь дергаясь в мучительных рыданиях.
— А жить-то так хочется, — умолял он кого-то жалобно. — У-y, так хочется!
— Трах-та-ра-ра! — выкликнул над ним молодой, бодрый и совсем нестрашный голос.
Он поднял мокрое лицо к небу. Кто-то словно бежал там, над облаками, высоко-высоко, в огненной развевающейся мантии, с взлохмаченною бородой, огромный-огромный, призрачный.
— Жить-то так хочется! — простонал Богавут, умоляюще простирая к нему руки.
Огненный ответил весело и задорно:
— Та-ра-ра-ра!
И сбросил несколько капель на голову Богавута.
— Будь милостив, будь милостив, — умоляюще простирал тот руки. — Ты милостив!
Несколько капель упало ему прямо на ладони. Он с благоговением припал к ним сохнувшими губами.
— Ты обещаешь дать мне счастье, которое ты даешь всем? Ты обещаешь, ты обещаешь? — мысленно воскликнул он, принимая на ладони новые дождевые капли, как светлый знак милости.
— Ты обещаешь?
Вверху утвердительно и успокаивающе прорычало:
— Ра-р-ра! Р-ра!
IV
В начале мая стада овец, валухов и маток, — всего до двух тысяч голов, — из усадьбы ‘С гор вода’ перегоняли обыкновенно на степной хуторок, версты за четыре от усадьбы, где они и паслись вплоть до снятия хлебов. Хуторок этот звали ‘Сутолкой’, — так же, как и маленькую степную речушку, тихо протекавшую возле. Там стояли кошары для овец, летние, из частокола, крытые соломой. Просторный шалаш для пастухов и крошечная избушка в два окна, где во время стрижки овец гостил управляющий. Светлым покоем веяло здесь, на этом степном пастушьем хуторке, на низких берегах приветливой Сутолки. Мягко зеленели вокруг тихие степи, радушно раскрывая синеющие дали. Ласково шумела небольшая березовая рощица за низкими кошарами, где в полдень, спасаясь от зноя, становились на стойло миролюбивые, кроткие стада. А после солнечного заката перед шалашом зажигался костер. В закоптелом чугунном котле пастухи варили себе на ужин жидкую пшенную кашицу, иногда запустив туда с десяток пескарей, выловленных вёршами из светлых вод неглубокой Сутолки. Приятно пахло дымком, бурно клокотала вода в котле, чуть покачивалось, как огненный куст, пламя костра, и сизую окрестность оглашали певучие жалобы пастушьих свирелей. Рождаясь в сумраке, звуки плавно текли один за другим, как медленные слезы. Казалось, сама степь плакала, и трудно было понять, — были ли это слезы радости, или горя.
Богавут любил заглядывать на этот пастуший хутор. Очень уж светлым покоем веяло здесь. Очень уж верилось в возможность и близость счастья, призрачного, как сны сумерек, розового, как предзакатные облака, мирного, как дыхание трав. Раз он приехал сюда раньше, чем всегда, солнце стояло еще высоко, и на хуторе не было ни души. Стада еще паслись, и пастухи были с ними в степи. Привязав лошадь к столбу кошары, Богавут пошел к шалашу. В степи пели жаворонки, на крыше избушки ворковали голуби, и из раскрытых кошар сильно тянуло крепким запахом нашатыря. В золотом блеске дня, среди сладко благоухающих трав все это сразу же погружало сердце в какие-то приветливые мечты. Однако, в двух шагах от шалаша Богавут вдруг остановился, весь странно встревожившись. В полураскрытую дверь шалаша он увидел невысокого худощавого человека в длинном черном подряснике, в черной же плисовой скуфейке на голове. Привстав на цыпочки, — ноги его были обуты в новенькие лапти, — человек проворно рылся в посконном пастушьем мешке, висевшем здесь же на стене, на древесном сучке. Видно было: достал из мешка хлеб и нож. Проворно и ловко отхватил полкаравая. И еще стал так же проворно резать, вероятно, чтобы сейчас же позавтракать отрезанным. Лица этого похожего на монашка человека Богавут не видел, — человек стоял спиною к нему, лицом к стене, — но, по его проворным, почти звериным движениям, сразу же было видно, что человек изголодался до последней степени. Эти движения словно уж предвкушали еду и как бы передавали зрителю чисто вкусовые ощущения. Возившиеся с караваем хлеба руки уже рисовали вкусно жующие челюсти, аппетитно смакующие губы. И от этого становилось страшно.
Неслышным и мягким движением Богавут отпрыгнул в сторону. Ему показалось, что человек каким-то особым чутьем узнал об его присутствии здесь и сделал движение шеей, чтобы оглянуться. Богавут сделал несколько поспешных и мягких шагов, скрываясь позади шалаша, и осторожно припал к щели в его плетеной стене. В щель он хорошо видел: тот человек, действительно, весь выставился в открытую дверь шалаша, беспокойно и чутко прислушиваясь, держа в одной руке складной пастуший нож, а в другой — только что отрезанный ломоть черного ноздреватого хлеба. Его плечи как будто тревожно вздрагивали, но его лица Богавут все еще не видел. И он смотрел через щель на его спину, затянутую в старенький засаленный подрясник, на его жиденькие белокурые волосы, выбивавшиеся из-под черной такой же старенькой, как и подрясник, скуфейки, сшитой когда-то из черного плиса, но сильно порыжевшей под солнцем и непогодью.
— Никого нет. Послышалось! — наконец, вслух проговорил тот, все еще прислушиваясь. — Послышалось!
И звук его голоса как будто показался Богавуту хорошо знакомым. Приятный, мягкий баритон, похожий на пение басовых струн гитары, — этот голос был далеко не зауряден, и, положительно, Богавут великолепно знал человека с таким же точно голосом. Но где? Когда? Богавуту снова стало страшно.