С. Г. Нечаев в равелине, Щеголев Павел Елисеевич, Год: 1906

Время на прочтение: 187 минут(ы)

П. Е. Щеголев

С. Г. Нечаев в равелине

1873—1882

Алексеевский равелин: Секретная государственная тюрьма России в XIX веке.
Кн. 2. Сост. А. А. Матышев.
Л.: Лениздат, 1990.— (Голоса революции)
OCR Ловецкая Т. Ю.

1

Сергей Геннадиевич Нечаев, арестованный в Швейцарии и выданный швейцарским правительством как преступник уголовный1, 19 октября 1872 года в 9 час. утра был доставлен в крепость и заключен в Трубецкой бастион. Он внушал такое опасение, что по распоряжению III Отделения к нему в камеру был поставлен ‘подчасок’. Только 15 ноября III Отделение предложило снять внутренний караул в камере, ‘так как в этом не предстояло более надобности’.
7 декабря комендант крепости был оповещен, что ему надлежит допустить к Нечаеву для производства следствия прокурора московской судебной палаты Манасеина, прокурора московского окружного суда и судебного следователя, прибывших из Москвы. Нечаев обратился с просьбой о разрешении ему свидания с проживающей в Петербурге сестрой его Анной Прибыльской. Прокурор палаты отозвался, что разрешение зависит от III Отделения. III Отделение в свидании отказало, на отношении коменданта положена резолюция управляющего III Отделением: ‘Переговорив с прокурором, я предложу Нечаеву написать сестре’. 19 декабря министр юстиции обратился к испр[авляющему] должн[ость] шефа жандармов с просьбой распорядиться перевести Нечаева в Москву и сдать его судебному следователю 5-го участка г. Москвы колл[ежскому] секр[етарю] Спасскому, так как ‘дальнейшее производство следствия требует, чтобы он находился в Москве’. 22 декабря в 5 1/2 ч. дня Сергей Нечаев был взят жандармским майором Ремером для отправки в Москву. Майору было предписано сдать его судебному следователю, но в то же время оставаться в Москве сколько потребуется и иметь наблюдение за Нечаевым и сопровождать его в суд.
23 декабря Ремер уже телеграфировал товарищу шефа жандармов графу Н. В. Левашеву: ‘Прибыли благополучно, помещение удобное и хорошее’. Удобное помещение было приискано в особой камере при Сущевской части. Постоянный надзор за Нечаевым осуществлял генерал Слезкин, начальник Московского жандармского управления. Для охраны Нечаева был выставлен от московского жандармского дивизиона караул: 1 офицер, 1 унтер-офицер и 10 рядовых.
27 декабря генерал Слезкин в частном письме сообщал следующие подробности: ‘Нечаев здоров, с прокуратурой обращается весьма свободно, на предложение прокурора ему прочесть следственное дело об убийстве Иванова отвечал, что не имеет в этом надобности, не подчиняясь русским законам, считает себя к ним лицом индифферентным, но если это уже необходимо, то он готов слушать то, что ему будет прочитано, таким образом, судебный следователь исчитал ему дело: в конце концов было то, что Нечаев отозвался прокурору, что не признает себя виновным в убийстве Иванова и считает себя _т_о_л_ь_к_о_ политическим преступником’. Нечаев и не мог и не должен был считать себя уголовным преступником: это была первая из основных идей, определявших его поведение.
Новая сцена разыгралась при вручении Нечаеву обвинительного акта. О ней подробно сообщил бессменный охранитель Нечаева майор Ремер: ’28 декабря прокурор здешнего окружного суда, совместно с членом суда, в 4 часа пополудни приезжали в Сущевскую часть, где содержится Нечаев, и вытребовали его в квартиру местного пристава для вручения ему обвинительного акта, но Нечаев означенного акта не принял и не согласился в получении оного выдать расписки, объяснив при этом, что судить его по русским законам не имеют права, так как он политический преступник. На вопрос члена, кого он желает иметь защитником, и если он такого никого не знает, то ему будет назначен судом, отвечал, что он ни в каком защитнике не нуждается и сам защищаться не будет, затем, когда он был отведен в камеру, то обвинительный акт положили к нему на стол. Нечаев взял его со стола и бросил на пол, часовой, находящийся в камере, поднял его, тогда Нечаев закричал: ‘Что ты хочешь, чтобы я его опять кинул!’ На шум явился караульный офицер и просил Нечаева не шуметь, на что он с запальчивостью ответил: ‘Я ведь сказал, что не возьму обвинительного акта, то к чему же его мне кладут!’ В 12 часов ночи прочел обвинительный акт. Вообще, как во время производства следствия, так равно и теперь держит себя весьма дерзко. Суд над Нечаевым предполагается назначить 8 или 9 января. За Нечаевым имеется самый строгий и неотступный надзор’.
III Отделение не упускало из сферы своего внимания Нечаева ни на шаг. 5 января граф Левашев заботливо указывал Слезкину, что он должен доставить Нечаева из части в здание судебных установлений ночью с воскресенья на понедельник 8 января и ночью же вывезти после суда обратно в часть, где он должен оставаться под тем же караулом и при том же майоре Ремере. Предполагалось немедленно после суда увезти Нечаева из Москвы, но III Отделение забыло, что существует двухнедельный срок для подачи кассационной жалобы. Генерал Слезкин запрашивал поэтому, как ему быть: отправить Нечаева в Петербург сейчас же по объявлении приговора или ожидать особого приказания. На бумаге Слезкина — пометка, свидетельствующая о недоуменном положении: ‘После этого Нечаев едва ли может быть доставлен обратно в Петербург немедленно по объявлении вердикта’. Это сомнение было разрешено ни много ни мало… высочайшим повелением оставить Нечаева в Москве в течение апелляционного срока.
Нечаев оставался верен себе в бойкоте судебной власти и доставил ей новое беспокойство 4 января. В этот день ‘по распоряжению товарища председателя московского окружного суда частный пристав Сущевской части выдавал содержащемуся в этой части преступнику Нечаеву повестку о вызове его в суд 8 января, к 10 часам утра, и список судей и присяжных заседателей, но Нечаев ни повестки, ни списка не принял, отозвавшись, что к делу, в котором его обвиняют, он относится индифферентно, что с тех пор, как сделался эмигрантом, он не принадлежит к подданству России и не признает русских законов и что его силой взяли и привезли сюда из Швейцарии, точно так же возьмут силой и привезут в суд’. Повестка с надписью о непринятии ее Нечаевым препровождена приставом к товарищу председателя суда, с уведомлением, что Нечаев будет представлен в суд в назначенное время, а список судей и присяжных заседателей оставлен в арестантской камере Нечаева, согласно распоряжению товарища председателя окружного суда.

2

На суде Нечаев продолжал держаться той же тактики, упорного и решительного протеста против суда, отрицания за ним какого-либо права судить его. В свое время в ‘Правительственном вестнике’, а отсюда и в других газетах помещались стенографические отчеты о заседании, перепечатанные в первом томе известных сборников В. Базилевского-Богучарского.
Отсылая читателей к этому отчету, мы восстановим картину суда на основании другого источника, не менее документального, но зато впервые оглашаемого,— жандармских сообщений. Генерал Слезкин в тот же день дал огромную срочную телеграмму с отчетом о процессе и отправил почтой подробное донесение следующего содержания:
‘8 января в 12 час. дня открыто было заседание московского окружного суда, под председательством г. Дейера, по делу об убийстве слушателя Петровской академии Иванова мещанином г. Шуи Нечаевым, в сообществе с другими лицами. Преступник Нечаев, введенный в залу заседания жандармами, вошел с наглым видом, держа руки в карманах панталон своих, и тотчас же сел на скамью подсудимых. Когда председатель сделал ему вопрос об имени, то он, вместо ответа, сказал: ‘Я не признаю этого суда, я эмигрант, не признаю русского императора и здешних законов’. Председатель приказал за это удалить Нечаева, и когда жандармы повернули его к двери, вся публика закричала ему несколько раз: ‘Вон!’, по выводе Нечаева, председатель пригласил публику к порядку, высказав предостережение, что публика на суде не судит, и если позволит себе еще раз сделать какое-нибудь заявление, то будет удалена из залы. После этого водворилась тишина, не прерывавшаяся во все заседание.
По поверке председателем списка присяжных заседателей, был, по его распоряжению, вновь введен Нечаев и на вопрос председателя, не желает ли отвести кого-либо из присяжных заседателей, закричал: ‘Да здравствуют земские законы!’, за что тотчас же был снова выведен из залы.
Затем председатель сказал речь присяжным заседателям, приглашая их, невзирая на выходки подсудимого, успокоиться, отнестись к выходкам этим с презрением и произнести приговор только на основании обстоятельств дела, которые будут представлены им. По окончании этой речи был прочитан обвинительный акт, и затем был снова введен Нечаев, которому г. Дейер предложил вопрос о том, признает ли он себя виновным в убийстве Иванова, на это Нечаев сказал, что преступление, о котором его спрашивают, чисто политического характера… Г. Дейер остановил его, допросил свидетеля — слушателя Петровской академии Мухортова о башлыке его, найденном на месте убийства, и затем приказал секретарю читать документы из дела об убийстве Иванова, как-то: осмотры местности и трупа, отзыв медицинской конторы и показания осужденных уже по этому делу Успенского, Кузнецова, Прыжова и Николаева, а также и других лиц. Во время этих чтений и вообще в течение заседания Нечаев сидел большею частию задом к судейскому столу, облокачивался, принимал разные небрежные позы, подбоченивался, крутил усы, пощипывал свою бородку и всячески старался выказывать наглость и презрение. Когда же после обвинительной речи прокурора суда г. Жукова председатель спросил Нечаева, не может ли он сказать что-нибудь в свою защиту, то Нечаев ответил: ‘Считаю для себя унизительным отвечать на подобную речь, я уже сказал в Петербурге графу Левашеву, что у меня могут отнять жизнь, но честь никогда’ — и при этом ударил себя в грудь.
После этого председатель обратился к присяжным заседателям с разъяснением всех обстоятельств дела, и когда, перейдя к правам присяжных по произнесению приговора, упомянул о высочайшем манифесте, при котором изданы судебные уставы 1864 года2, и привел слова манифеста ‘Да милость царствует в суде’, то Нечаев произнес было: ‘А меня обвиняют без…’ {Нечаев произнес не эти слова, а другие: ‘А меня бил жандармский офицер’. В дальнейшем станет понятным такое извращение действительности.}, но председатель не дал ему окончить фразы, по окончании же речи председателя Нечаев выразился: ‘А здесь Шемякин суд’,— но был удален.
После этого присяжные заседатели удалились для совещания и чрез несколько минут вынесли обвинительный приговор, который тут же был объявлен введенному в залу суда Нечаеву, и затем председатель, согласно заключению прокурора, прочитал приговор суда в окончательной форме о том, что Нечаев присужден к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на 20 лет, по прошествии которых — на вечное житье в Сибири. Выслушав этот приговор, Нечаев закричал: ‘Да здравствует Земский собор, долой деспотизм!’ — и был выведен из суда, сопровождаемый смехом публики.
Заседание окончилось в 5 часов пополудни’.
Рассказ генерала Слезкина был бы совсем точен, если бы в нем было упомянуто о том, что при первом удалении из зала заседания Нечаев был избит жандармами под руководством и с рукоприкладством поручика Потулова. Нечаев на суде ввернул реплику о побоях как раз во время напутственного слова председателя: после его обращения к сакраментальной фразе: ‘Да царствует милость в судах!’ Перебивая председателя, Нечаев крикнул: ‘А меня бил жандармский офицер!’ После суда Нечаев обратился с заявлением к графу Левашеву и указал на поведение жандармов. Генералу Слезкину, пересылавшему заявление Нечаева, пришлось выкручиваться и дополнительно дать объяснение. Слезкин написал по этому поводу частное письмо управляющему III Отделением А. Ф. Шульцу, а затем оправдывался и в официальном донесении, а майор Ремер написал и от себя частное письмо. Но оправдания Ремера как раз и подтверждают заявление Нечаева, придают ему силу. Ремер весьма безграмотно, но довольно живо изобразил сцену, как тащили Нечаева, упиравшегося с необыкновенной энергией. Это описание дает еще лишний штрих для характеристики неукротимого темперамента Нечаева: ‘Когда Нечаев выводился, вследствие разных неприличных с его стороны выходок, а именно: когда Нечаев был введен в первый раз в залу заседания и начал неистово кричать и делать выходки самого возмутительного свойства, то публика начала кричать: ‘Вон, вон его!’, и председатель суда приказал его удалить из залы заседания, то два жандарма, при нем находившиеся, взяли его под руки и повели, но встретили со стороны Нечаева весьма сильное сопротивление, так что должны были употребить силу, по выводу же его в коридор, Нечаев бился в руках жандармов, упирался, неистовствовал, кричал, быв при этом в сильном раздражении и волнении, так что он от жандарма, державшего его за левую руку, освободился, и тогда при этом находившийся жандармский офицер схватил его обеими руками за руку, но тут Нечаев совершенно вытянул вперед ноги и упорствовал, так что надо было употребить силу, дабы его вести, когда же он был таким образом доведен до залы судебной палаты, где было назначено ему ожидать, то при входе в эту залу в узком проходе между двумя столами Нечаев этим воспользовался, собрал все свои силы и не хотел идти вперед, так что жандармский офицер и жандарм должны были тащить его силой и посадить на скамью лишь только одним толчком сзади. Нечаев находился в таком раздражении, что даже черты лица его исказились, и он начал ругать жандармов, называя их будочниками николаевских времен, и, обращаясь к офицеру, крикнул ему: ‘А ты, палач Мезенцева, вспомнишь меня!’ Тогда я подошел к Нечаеву, велел подать ему воды и старался его успокоить, что мне и удалось,— вот все, что было’.
Несомненно, и судившие и нарядившие суд чувствовали известную фальшь, подтасовку в ограничении судебного следствия и потому с особенной охотой подчеркивали неприличие несдержанного поведения Нечаева, несоответствие его дерзкого образа тому представлению о революционере железной воли, которое предшествовало Нечаеву. Консервативная печать — ‘Московские ведомости’, ‘Современные известия’, конечно, только поддерживали такое отношение к Нечаеву. Это надо помнить при чтении статьи в газете Каткова, приводимой нами с целью запечатлеть внешний образ Нечаева, его последнюю маску, с которой он ушел в свое последнее земное убежище — Алексеевский равелин.
‘Наступила минута напряженного ожидания. Между приказанием председателя о вводе подсудимого Нечаева и появлением его прошло минут около 10, и это еще более напрягло нервы публики. Наконец в сопутствии двух жандармов с обнаженными саблями появился подсудимый.
Вошел он задравши голову и какой-то неестественною, автоматическою походкой, точно плохой мелодраматический актер. Бледен он был, как труп, и безобразничал нестерпимо. Он, видимо, был страшно взволнован… Войдя, немедленно, точно торопился, сел он на скамью и с вызывающим видом, покручивая усы, подбоченясь, стал взирать на публику.
Обвиняемому 25 лет, роста он небольшого. Фигурка его пред двумя рослыми и здоровыми жандармами кажется совсем тщедушною. Одет он в люстриновый черный пиджак и брюки, цветом светлее, под пиджаком свежее белье, но под бельем грубая фуфайка. Наружность его не представляет ничего замечательного,— такие лица попадаются довольно часто среди франтоватых мещан. Довольно густые, но не длинные каштановые волосы зачесаны назад, узенькие глубоко провалившиеся глаза, с бегающими зрачками, тоненькие усики с просветом под носом и подкрученными концами, жиденькая бородка, расходящаяся по щекам еще более жиденькими баками. И усики и бородка светлее волос на голове. Профиль довольно правильный, но en face {Анфас (франц.).} широкий лоб и скуластость делают облик лица квадратным и дают ему вульгарный вид.
Не успел председатель обратиться к обвиняемому с обычными первыми вопросами суда, как он, неестественно подняв голос и как-то странно жестикулируя левою рукой, точно отбивая темп, объявил, перебивая председателя, что он не признает за русским судом права судить его. Это заявление он повторял потом не раз, сопровождая его разными неуместными выходками, до того надоевшими публике, что ее наконец взорвало, и послышались крики: ‘Вон, вон его!’ Публика была остановлена строгим замечанием председателя. Это был единственный раз, что председатель позволил себе возвысить голос и выйти из тона полного спокойствия. Но он несколько раз был принужден приказывать, чтобы подсудимого вывели.
Во время судебного следствия и чтения показаний не явившихся свидетелей подсудимый сидел молча, аффектируя пренебрежение к суду, повернувшись к нему спиной и _п_р_о_н_з_и_т_е_л_ь_н_о_ вглядываясь в публику. Когда говорил прокурор, он оттенял некоторые особенно не нравившиеся ему места речи то злобною усмешкой, то закусыванием губ, то как-то странно раскачиваясь и вертясь на скамье. Впрочем, по большей части он только покручивал усики и бородку, свертывая ее в косичку, поправлял волосы или бесшумно барабанил пальцами по решетке, другою рукой, левою, он подпирал закинутую назад голову, обращенную в сторону публики.
Когда прокурор кончил свою речь, Нечаев сказал с величайшим эмфазом:3 ‘Русское правительство может лишить меня жизни, но честь останется при мне’,— и он ударил себя в грудь’.

3

10 января утром Нечаев потребовал лист бумаги, чтобы писать графу Левашеву, в полдень попросил дать еще лист, сказав: ‘Я расписался’, и вечером передал майору Ремеру письмо с просьбой ‘содержания никому не объяснять, а отправить его генералу Слезкину для представления графу’. Письмо любопытное по протестующему тону и по яркому исповеданию революционной веры.
‘Граф! когда я сидел в крепости, Вы желали получить от меня объяснения существенной стороны нашего дела для ‘смягчения моей участи’. Именно поэтому я и отказался дать это объяснение. Теперь, когда участь моя уже решена, я счел бы возможным отчасти удовлетворить Ваше желание и восстановить факты в их настоящем виде, опровергнув искажения и ошибки, которыми наполнено следствие г. Чемодурова и обвинительный акт г. Половцева. Слова человека, приговоренного к 20-летней каторге, могут иметь надлежащий вес, и никто не вправе сомневаться, что в них скрывается что-либо, кроме желания восстановить истину. Но в настоящем письме я ограничиваюсь тем, что прошу Вас обратить внимание на факт, который вряд ли может соответствовать административной системе даже самой нецивилизованной страны. Факт этот следующий: когда в зале суда раздались рукоплескания публики и председатель решил меня удалить,— меня вытащили сперва в коридор, а потом в пустую залу, здесь жандармский караульный офицер начал бить меня сперва руками в спину, а потом ногой… Это дикое поведение г. офицера было тем возмутительней, что я никогда не оказывал ни малейшего сопротивления жандармам и был всегда хладнокровен и вежлив со всеми. Как ни был раздражен подобным поступком, тем не менее я не заявил об этом безобразии на суде, когда снова был введен в залу заседания. Говоря откровенно, меня удержало от этого заявления единственно нежелание бросить слишком невыгодную тень на жандармских офицеров вообще, потому что другие обращались со мной довольно деликатно. Я спросил фамилию палача, он не сказал. Узнать ее, конечно, нетрудно, так как этот самый офицер находился в карауле, в Сущевской части, в день приезда моего в Москву и уже тогда обращался со мной в высшей степени грубо, безобразно, хотя тогда он еще не позволял себе прибегать к кулакам.
Я не думаю, чтобы какое-либо правительство, как бы оно ни было абсолютно, могло гордиться тем, что имеет своими офицерами рыцарей кулачного права. Я знаю хорошо, что факты вроде приведенного мною не составляли исключения лет 5—6 тому назад, при Вашем предшественнике г. Мезенцеве, но я полагал, что реформы, произведенные за последние три года, как бы они ни были поверхностны, во всяком случае сделали невозможным кулачное самоуправство. Неужели я ошибся?
Граф, если политические соображения заставили правительство прибегнуть к тому, чтоб взвести на меня, преступника исключительно политического, обвинение в преступлении уголовном, если Ваш предшественник г. Мезенцев видел единственную возможность помешать моей деятельности этим ложным обвинением и потому приказал произвесть следствие об убиении Иванова отдельно от следствия о заговоре, чтобы иметь возможность требовать моей экстрадиции4 от иностранных держав,— во всем этом видна, по крайней мере, цель, желание устранить меня, как ‘беспокойную личность’. Можно удивляться политическому легкомыслию г. Чемодурова, производившего следствие в продолжение 2-х лет и не сумевшего отличить существенное от внешнего, можно удивляться бестактности г. Половцева, который в своем обвинении представил нелепый катехизис как образчик убеждений заговорщиков, не обращая внимания на то, что никто из этих заговорщиков не только не был знаком с содержанием катехизиса, но и не мог читать шифр, которым он был напечатан5. При всем этом неоспоримо, что если гг. следователи и г. прокурор не отличались политической дальновидностью, то руководились искренним желанием нанести удар так называемой ‘революционной гидре’, загрязнивши, оклеветавши и уронивши для этого в общественном мнении молодых людей, вздумавших заниматься общественными интересами. Если эта последняя цель не была достигнута, если русское общество не поверило обвинению, а напротив, с большим уважением отнеслось к жертвам политики, не соответствующей духу времени, то причиной этому уже, конечно, не недостаток усердия гг. обвинителей. Итак, как ни предосудительны были приемы, употребленные против меня и моих товарищей, как ни мало они достигли цели, все-таки эта цель у правительства была — это желание парализовать деятельность оппозиционных элементов. Но теперь я уже в ваших руках, лишен возможности продолжать мое дело, осужден за преступление, которого не совершал, приговорен к 20-летней каторге, к высшей мере наказания, возможной по условию с Швейцарией. К чему уже еще бить меня? Зачем это зверское обращение?..
Я пишу к Вам, граф, и позволяю себе думать, что поведение жандармского офицера не получит Вашего одобрения. Я надеюсь, что мне не предстоит в будущем подвергаться ряду подобных оскорблений, которые столь же бесцельны, сколько позорны для самих оскорбителей. Я позволяю себе по поводу этого факта высказать Вам, граф, несколько общих соображений. Участь моя решена или почти решена,— и я иду в Сибирь, в словах моих не может быть ничего, кроме правды, которую вам, вероятно, приходится слышать нечасто в Вашем высоком положении. Государственный пост, который Вы занимаете, дает Вам возможность видеть состояние современных дел. Оставляя в стороне мечтателей и приверженцев утопий, нельзя все-таки не сознаться, что Россия теперь — _н_а_к_а_н_у_н_е_ _п_о_л_и_т_и_ч_е_с_к_о_г_о_ _п_е_р_е_в_о_р_о_т_а. Всегда и всюду в обществе были сторонники известных передовых стремлений более или менее радикального, разрушительного характера, всегда были мелкие конспирации, ничтожные заговоры, но все это прежде было лишь результатом брожения немногих умов, а потому могло быть подавлено репрессивными мерами до поры до времени.
Теперь дело стоит иначе: в России уже образовались стремления, присущие целому обществу,— стремления гораздо более определенные, более настоятельные и потому более возможные для осуществления. Подобные стремления составляют _н_е_и_з_б_е_ж_н_у_ю_ принадлежность известной степени общественного развития. Как у ребенка, пришедшего в возраст, неизбежно прорезываются зубы, так и у общества, достигнувшего известной степени образованности, неизбежно является потребность политических прав. Правительство, хотя бы оно состояло из гениев, может только немного задержать, затормозить осуществление этих стремлений (и то рискуя при этом быть низвергнуту и самому), но уничтожить политические идеи, пустившие корни в обществе, оно не в силах. Словом, Россия находится накануне _к_о_н_с_т_и_т_у_ц_и_о_н_н_о_г_о_ переворота. Это ясно для всякого развитого человека, который дает себе труд хотя немного, но внимательно последить за состоянием умов.
Я не буду здесь предрешать вопрос о том, как свершится эта государственная перестройка — путем ли исключительно революционным или по инициативе самого правительства, которое решится отказаться от абсолютизма? Может быть, что _т_о_т_ _ж_е, кто заявил по поводу крестьянского вопроса, что ‘о_с_в_о_б_о_ж_д_е_н_и_е_ _с_в_е_р_х_у_ предпочитает _о_с_в_о_б_о_ж_д_е_н_и_ю_ _с_н_и_з_у’, возьмет на себя и инициативу переделки государственного устройства, если вовремя успеет убедиться, что против силы возрастающего общественного мнения идти нельзя.
Насколько удобоисполнима правительственная инициатива, это здесь разбирать неуместно. Несомненно только то, что, как бы это ни свершилось, это не обойдется без общественных потрясений. Я сын народа! Самая первая и главная цель моя — счастье, благосостояние масс. Зная _п_о_ _о_п_ы_т_у_ жизнь простого класса как в России, так и за границей, я знаю также, что всякое общественное потрясение, какой бы оно исход ни имело, не только вредит интересам высших классов общества, но вместе с тем вначале ложится тяжелым бременем на народ. Если, с одной стороны, Разин и Пугачев отправляли на виселицу дворян в России, а во Франции их отправляли на гильотину, то, с другой стороны, как там, так и здесь массы народа валились под картечью, сожигались селения и пр., разрушение и истребление — спутники всякого переворота, по крайней мере из тех, которые нам указывает история,— они с одинаковой силой поражали как высший класс общества, так и толпу. Задача всякого честного правительства состоит в наш бурный век в том, чтобы, при неизбежности общественных волнений, по крайней мере, предотвратить повторение ужасов, подобных тем, которыми сопровождались кровопролитные восстания Разина и Пугачева. А эти ужасы непременно воспоследуют, если не будет положен конец дикому самоуправству и зверским мерам в администрации. Правительство, допуская подобные меры, тем самым кладет семена будущего революционного террора, оно вострит лезвие на свою голову. Когда политические идеи встречают отголосок в самых отдаленных закоулках русской земли, тогда рыцари кулачного права могут оказывать своим усердием самую дурную услугу правительству,— они только усиливают озлобление в среде недовольных и возбуждают и без того весьма разгоряченные страсти.
Пусть правительство льстит себя надеждой, что еще далеко до бурных дней. Пусть оно изобретает поверхностные реформы и надеется ими усыпить общественное внимание.
Общество уже пробудилось и скоро потребует отчета. В России могут быть такие наивные государственные люди, для которых всякое общественное движение представляется результатом конспирации двух или трех десятков агитаторов, могут быть и такие, которые надеются заглушить новые идеи репрессивными мерами, вместо того чтобы встать под знамя этих идей, руководить обществом по пути прогресса и получать благословения вместо проклятий. Несомненно, что много еще лиц, в числе заведывающих судьбами великого русского народа, придерживается поговорки Людовика XV: ‘Aprs nous le dluge’ {После нас хоть потоп (франц.)6.}. Но для всех без исключения должно быть ясно, что всякая репрессия вызывает ожесточение, порождает новых врагов, поэтому бесцельное варварство вредно, нелепо, бессмысленно.
Э_м_и_г_р_а_н_т_ _С_е_р_г_е_й_ _Н_е_ч_а_е_в, _п_р_е_в_р_а_щ_е_н_н_ы_й_ _г._ _М_е_з_е_н_ц_е_в_ы_м_ _и_з_ _п_о_л_и_т_и_ч_е_с_к_о_г_о_ _в_ _у_г_о_л_о_в_н_о_г_о_ _п_р_е_с_т_у_п_н_и_к_а.
Еду в Сибирь с твердой уверенностью, что скоро миллионы голосов повторят этот крик: ‘Да здравствует Земский собор!»
Сравнивая это заявление Нечаева с аналогичными тюремными исповеданиями революционной веры декабристов, петрашевцев, каракозовцев, необходимо отметить полнейшую независимость тона, отсутствие в какой-либо степени раболепства, свидетельствующего в этих условиях о падении духа, смелый и сильный язык. Чувство собственного достоинства, которым проникнуто заявление Нечаева, выражено в нем без чрезмерных преувеличений и подчеркиваний, отличавших выступление Нечаева на суде. Эта особенность письменного обращения Нечаева к власти бросает свет и на его поведение на суде, явной становится тенденциозность отношения к Нечаеву со стороны прессы и пущенного по билетам в залу суда избранного общества. Этому чувству собственного достоинства Нечаев никогда не изменял, и, несомненно, эта черта его характера действовала на его тюремщиков. Я затрудняюсь указать в жизни революционеров, западных и русских, хоть один пример такой революционной непреклонности и выдержки до конца. Враг существующего порядка, Нечаев не мирился с этим порядком ни в каком положении, мало того, он кричал о своей непримиримости. Обычно протестовавший до суда революционер на суде как бы смирялся перед церемониальной торжественностью последней жизненной трагедии, с спокойным мужеством встречал (или хотел бы встретить) самый тяжкий приговор, но, отрицая за судом право, редкий революционер заявлял об этом на суде, а если и заявлял, то делал это в большинстве случаев в приемлемых для общественного приличия формах, а не с назойливой настойчивостью Нечаева. Выслушав приговор, революционер, уступая железной неизбежности кары, запасался обычно величайшим терпением. Примеры протеста были (процесс 193-х), но, повторяю, по длительности, непримиримости революционный протест Нечаева был единственным. Если о поведении Нечаева на суде мы могли судить по опубликованному в свое время стенографическому отчету, то о дальнейшем его поведении мы не знали ровным счетом ничего, и все, что мы рассказываем дальше, впервые становится известным русскому читателю.

4

После судебного следствия должна была быть совершена еще одна формальность, тягостная и беспокойная для начальства, — Нечаева надо было предать гражданской казни {Об ‘обряде публичной казни’ — любопытные подробности в книге Н. В. Муравьева ‘Из прошлой деятельности’, т. 1. СПБ., 1910, с. 1—58.}. Тайно этого сделать было нельзя, следовательно, приходилось опасаться демонстраций со стороны самого Нечаева и зрителей. Избранное-то общество в судебном заседании кричало ‘Вон!’, а что будет кричать народ в ответ на возгласы Нечаева? Генерала Слезкина сильно беспокоил обряд торговой казни, и он изложил свои сомнения перед III Отделением:
‘Судебный приговор над преступником Нечаевым должен быть исполнен по вступлении его в законную силу, на основании 936 ст. уст. угол. суд. с соблюдением изложенного в этой статье порядка, т. е. позорного поезда с осужденным на площадь, где прочтется ему приговор суда, и преступник должен простоять у позорного столба 10 минут. Чтобы устранить большие сборища народа при проследовании преступника Нечаева на место объявления судебного приговора на возвышенных черных дрогах, хотя прокурорский надзор и предполагает сделать публикацию об исполнении сказанного приговора в самый день исполнения его, но мера эта, по мнению моему, не может устранить сборищ народа.
Вообще, появление на улице позорного поезда с преступником и следование его почти чрез всю Москву, по самым людным улицам, как известно, и без предварительной публикации привлекает толпу народа, которая при проезде Нечаева и словах в толпе: ‘Везут преступника Нечаева’ — может собрать целую массу народа.
Преступник Нечаев, рассчитывая на сочувствие к нему и его идеям публики, позволил делать весьма дерзкие и преступные выходки во время заседания суда, и нет никакого сомнения, что Нечаев, как пропитанный мыслью, ‘что Россия теперь накануне политического переворота’, будет кричать и обращаться с разными выходками к народу. При громадном же собрании сего последнего, преимущественно из простого класса, выходки Нечаева могут вызвать особое озлобление к нему, а затем и тот беспорядок, который едва ли может быть прекращен обыкновенными мерами.
О вышеизложенном считаю долгом донести Вашему Превосходительству в тех видах, что не будет ли признано возможным испросить высочайшего соизволения на объявление преступнику Нечаеву судебного приговора каким-либо другим порядком’.
Но III Отделение не вняло мольбе генерала Слезкина и решило поступить по закону и торговую казнь совершить, но оно решило в то же время, что это публичное выступление Нечаева будет последним, а затем Нечаев должен быть восхищен от зрения зрителей, подобно Елисею-пророку от очей учеников. III Отделение разработало, доложило царю и получило его одобрение на следующий подробный план дальнейших действий в деле Нечаева.
‘Относительно исполнения приговора московского окружного суда над Сергеем Нечаевым и дальнейшего поступления с этим преступником предполагается следующее:
I. И_с_п_о_л_н_е_н_и_е_ _п_р_и_г_о_в_о_р_а_, _и_л_и_ _Т_о_р_г_о_в_а_я_ _к_а_з_н_ь
Приговор суда обратить к исполнению в один из ближайших дней по восшествии оного в законную силу. Ввиду большого расстояния от Сущевского съезжего дома, где содержится Нечаев, до места исполнения приговора — Конной площади, перевести его вечером, накануне дня казни, в ближайший к означенному месту Серпуховский съезжий дом, где учредить жандармский караул.
На рассвете, в восьмом часу утра, вывезти Нечаева, установленным в законе порядком, на площадь, до которой переезд может продолжаться около четверти часа. При конвое, который будет сопровождать дроги, находиться трем барабанщикам и бить поход до приезда дрог с преступником на середину площади, где, вокруг эшафота, расставить заблаговременно обширное каре, оцепленное конвоем и усиленным нарядом от городской полиции и жандармского дивизиона.
Вышеизложенные наружные меры совершенно согласны с общепринятыми в подобных случаях. Во внутреннем же дворе здания Серпуховской части находиться полуэскадрону жандармов.
Опубликование в газетах времени совершения казни последует в то же утро.
II. _Д_а_л_ь_н_е_й_ш_и_е_ _р_а_с_п_о_р_я_ж_е_н_и_я_
После обряда казни повезти Нечаева обратно в Сущевский съезжий дом не городом, а вдоль Камер-Коллежского вала, в закрытой четырехместной карете, в которой с ним находиться одному офицеру и двум жандармам.
Дабы не подать повода к толкам о неточном исполнении приговора и ввиду того, что в настоящее время каторжники вообще отправляются в три пункта, а именно: в Илецкую Защиту, Харьков и Вильну, где существуют каторжные тюрьмы, то отправить Нечаева под жандармским конвоем из Москвы по направлению к Вильне, в арестантском вагоне при курьерском поезде до Динабурга, где вагон этот отцепить и ему ожидать курьерского поезда, следующего из-за границы. Этот последний поезд захватит упомянутый вагон и доставит его до Царского Села, а оттуда Нечаев в приготовленном заранее экипаже будет препровожден в С.-Петербургскую крепость’.
Этот план действий начальник III Отделения сообщил совершенно конфиденциально (20 января, No 141) московскому генерал-губернатору князю В. А. Долгорукову. ‘Хотя законом установленная обрядность должна быть в точности соблюдена, но дерзкое поведение этого преступника во время судоговорения требует, чтобы исполнение приговора было обставлено мерами, которые предотвратили бы возможность каких-либо обращений Нечаева к толпе с неуместными возгласами и выходками и в то же время не придали бы ему в глазах зрителей преувеличенного значения’,— писал граф Шувалов. Изложив известный нам план, граф Шувалов совершенно конфиденциально обманул князя Долгорукова, сообщив ему, что затем Нечаев будет подлежать отправлению, под жандармским конвоем, в каторжную тюрьму в Вильне. Это была ложь в официальном документе, но таковы условия официальной конспирации.
Власти были правы в своих предположениях. Нечаев остался верен раз усвоенной манере поведения и продолжил дело революционного протеста. История приведения в исполнение приговора обстоятельно изложена в совершенно конфиденциальном письме московского генерал-губернатора графу П. А. Шувалову.
Эта страница жизни Нечаева становится нам известной только из этого письма.
‘Вследствие отношения прокурора московского окружного суда, за No 6, о приготовлении всего необходимого для исполнения торговой казни над преступником Сергеем Нечаевым и о назначении для этого дня, 23 января был на основании ст. 93 уст. уголов. судопр. приглашен в Сущевский съезжий дом, где содержался Нечаев, священник тюремного замка для приготовления его к исповеди и св. причащению, но Нечаев отказался от принятия священника, сказав, что он считает это совершенно лишним, и выразил сожаление частному приставу, что он обязан был исполнить это предложение.
24 января, в 11 часов вечера, преступник Нечаев перевезен из Сущевского в Серпуховский съезжий дом, в карете, в сопровождении сидевших с ним жандармов, майора Ремера, поручика Попова и одного унтер-офицера. Нечаев был покоен, по улицам провоз его никем замечен не был. В Серпуховском съезжем доме он был помещен в отдельной камере, за жандармским караулом.
Сегодня же, 25 января, в 8 часу утра, по прибытии в Серпуховский съезжий дом конвоя и всех лиц, назначенных для публичного объявления приговора преступнику Нечаеву, он был выведен из камеры во двор съезжего дома в арестантской одежде и, взойдя очень бодро на стоявшую у дверей позорную колесницу, сел на скамейку, подпершись в бок руками, и начал осматриваться кругом с таким же нахальством, как делал это на суде. Когда же палач приступил к привязыванию рук его к колеснице, то он закричал, обращаясь к присутствовавшим: ‘Когда вас повезут на гильотину, то и вас будут вязать ремнями. Я иду в Сибирь и твердо уверен, что миллионы людей сочувствуют мне. Долой царя, долой деспотизм! Да здравствует свобода! Меня, политического преступника, сделали простым убийцею! Позор новому русскому суду, это не суд, а шулерство!’ Дальнейшие слова его были заглушены барабанным боем, при котором колесница двинулась на улицу. Во всю дорогу Нечаев кричал изо всех сил, говоря о деспотизме и о свободе русского народа и присовокупляя: ‘Долой царя, он пьет нашу кровь!’, но слова его были слышны не все, так как во всю дорогу продолжался барабанный бой.
По прибытии на Конную площадь Нечаев отказался выслушать напутствие священника и при входе на эшафот закричал: ‘Тут будет скоро гильотина, тут сложат головы те, которые привезли меня сюда! Небось сердца бьются, подождите два-три года, все попадете сюда!’ Когда же он был привязан к позорному столбу, то во все время кричал из всех сил, оборачиваясь в стороны: ‘Долой царя! Да здравствует свобода! Да здравствует вольный русский народ!’
По окончании обряда казни Нечаев молча сошел с эшафота, но, садясь в приготовленную для него карету, закричал кучеру: ‘Пошел!’ Затем, в сопровождении севших с ним жандармских офицеров, тотчас же отправлен в Сущевский съезжий дом.
На улицах, во время следования колесницы, и на Конной площади было народу немного, и тот находился от эшафота в значительном расстоянии.
Уведомляя о вышеизложенном, имею честь присовокупить, что в исполнение высочайшей воли, сообщенной мне Вашим Сиятельством в отношении от 18 сего января, за No 141, при следовании Нечаева на торговую казнь и при самом совершении ее были приняты все предположенные меры предосторожности. Я сам в отдалении присутствовал при совершении этой казни, дабы наблюсти лично, какое впечатление произведет она на народ. Я твердо был уверен, что Нечаев не возбудит в народе никакого к себе сочувствия, напротив, мог опасаться, чтобы общее негодование против него не послужило поводом к каким-либо беспорядкам, в которых могло бы выразиться это негодование, но порядок нигде не был нарушен, хотя дерзкие выходки Нечаева возбудили в присутствовавшем народе общее негодование к преступнику, причем многие высказывали сожаление, что ему не предстояло более строгого наказания’ {Протокол исполнения обряда публичной казни над Нечаевым, подписанный товарищем прокурора и помощником секретаря, опубликован в ‘Красном архиве’, т. 1, с. 280—281.}.
Конечно, еще до получения письма кн. Долгорукова III Отделение известилось о совершении обряда из краткой телеграммы кн. Долгорукова, отправленной 25 января, и из подробной, на 150 слов, шифрованной телеграммы генерала Слезкина, посланной 26 января. Разбор последней был доложен Александру II. Прочитав ее, царь положил резолюцию: ‘После этого мы имели полное право предать его вновь уголовному суду, как политического преступника, но полагаю, что пользы от этого было бы мало и возбудило бы только страсти, и потому осторожнее заключить его навсегда в крепость’ {Слово ‘навсегда’ подчеркнуто царем.}.
Резолюция царя свидетельствует о том, что и он сознавал некоторую нелепость комедии якобы уголовного суда, если чувствовал необходимость в каком-то новом суде, на какой русское правительство было бы вправе. Но нельзя не отметить низкой ступени развития чувства законности в русском монархе. Нечаев был присужден, как уголовный преступник, _к_ _к_а_т_о_р_ж_н_ы_м_ _р_а_б_о_т_а_м_ и, следовательно, должен был быть обращен в обычную уголовную каторгу. Вместо каторги, отбываемой в общей тюрьме, Нечаева отправили в _с_т_р_о_ж_а_й_ш_е_е_ _о_д_и_н_о_ч_н_о_е_ _з_а_к_л_ю_ч_е_н_и_е. Нечаев был осужден к _с_р_о_ч_н_о_м_у_ наказанию — 20-летней каторге, которая на практике сводилась приблизительно к 12—14 годам тюремного общего заключения, вместо этого царь полагает осторожнее заключить его _н_а_в_с_е_г_д_а_ _в_ _к_р_е_п_о_с_т_ь.
Перевод Нечаева из Москвы в Петербург был совершен с крайними предосторожностями и в величайшем секрете. III Отделение было в беспокойстве и все время по телеграфу инструктировало и наводило справки. 25 января граф П. А. Шувалов телеграфировал Слезкину: ‘Повторите Ремеру и прочим о неусыпном надзоре за Нечаевым в пути, будет сопротивляться или кричать — разрешаю связать’. По утвержденному графом Шуваловым проекту Слезкина, Нечаев должен был быть отправлен в отдельном арестантском вагоне по Смоленской жел. дороге на Смоленск, отсюда почтовым поездом в Витебск, из Витебска с пассажирским в Динабург (Двинск) и из Динабурга с почтовым в Царское Село. Вагон с Нечаевым должен был быть прицеплен к поезду вне Москвы. 26 января в 8 ч. 5 м. утра Ремер с Нечаевым выехали из Москвы. Из Смоленска Ремер телеграфировал в ночь на 27-е: ‘Прибыл благополучно. Поезд опоздал на два часа, поэтому ночую, далее поеду 8 ч. 45 м. утра, дано знать всюду’. Управляющий III Отделением А. Ф. Шульц надписал на телеграмме: ‘Увидим, что будет далее, на всякий случай я предупредил коменданта крепости, что Нечаева привезут, быть может, ночью’. 27 января в 1 ч. 30 м. Ремер телеграфировал из Витебска, что он выедет оттуда в 3 ч. 50 м. пополудни. ‘Теперь есть надежда, что Ремер приедет в определенное время в Царское Село’,— написал Шульц. 28 января Ремер телеграфировал: ‘Прибыл благополучно Динабург, откуда выеду сегодня ночью’. Из Динабурга вместе с Нечаевым выехал местный жандармский полковник Жидков, который 28-го телеграфировал: ‘Нечаев привезен с вечерним поездом. Привезу его в Царское в воскресенье половина восьмого вечера’.
При чтении этих депеш моментами начинает казаться, что императора не ждали с таким напряженным нетерпением, с каким Нечаева ожидало III Отделение.
27 января доверенный чиновник III Отделения Филиппеус подготовил коменданта ‘совершенно секретным’ письмом: ‘Милостивый государь, Николай Дмитриевич. Ввиду существующего, кажется, общего распоряжения, что после девяти часов вечера ворота крепости запираются, долгом считаю покорнейше просить Ваше Высокопревосходительстве отдать приказание, чтобы завтра вечером меня впустили в крепость чрез Невские ворота. Я приеду около 10 часов, и несколько минут после моего приезда чрез те же ворота доставят известного арестанта’. После подписи следовала приписка по-французски: ‘Офицер, который вручит это письмо, не посвящен в секрет’.
Наконец тревоге III Отделения пришел конец. 28 января в 9 3/4 часов вечера Сергей Нечаев был доставлен в крепость вместе с предписанием III Отделения (от 26 янв. No 209, по высочайшему повелению), принят комендантом и заключен в каземат No 5 Алексеевского равелина. Об этом радостном для правительства событии комендант, следуя обычаю, рапортовал в тот же день царю (No 20) и начальнику III Отделения (No 21).

5

В то время, когда Нечаев начинал новый период своей жизни в Алексеевском равелине, комендантом Петропавловской крепости был генерал от кавалерии Николай Дмитриевич Корсаков, старик 74 лет от роду (умер 1 мая 1876 года), а смотрителем равелина был корпуса жандармов майор Игнатий Михайлович Пруссак. Ему было за 50, и в должности он состоял недолго, с 1871 года7 (умер 19 апреля 1873 года). А под его началом несли караульную службу солдаты из местной инвалидной команды8. В момент заключения Нечаева в равелине находился только один заключенный — ‘таинственный узник’ равелина, несчастный Бейдеман, сидевший в номере 15-м равелина.
Комендант, конечно, был предварен, да и сам мог догадаться, что к Нечаеву, как преступнику совершенно выдающемуся, должны быть применены меры самого тщательного надзора. Случай был исключительный, небывалый еще в практике равелина, и комендант счел нужным обратиться с нарочитым наставлением к смотрителю Алексеевского равелина майору Пруссаку — и преподать ему следующую инструкцию, конечно совершенно секретную:
‘Заключенного вчера по высочайшему повелению в Алексеевский равелин, лишенного всех прав состояния, _б_ы_в_ш_е_г_о_ _м_е_щ_а_н_и_н_а_ _г_о_р_о_д_а_ _Ш_у_и_ _С_е_р_г_е_я_ _Н_е_ч_а_е_в_а {Набранные разрядкой слова в подлинном предписании тщательно зачеркнуты.} предписываю содержать в отдельном каземате под No 5, под самым бдительным надзором и строжайшею тайною9, отнюдь не называя его по фамилии, а просто нумером каземата, в котором он содержится, и расходовать на продовольствие его по 50 коп. в день.
Причем в дополнение к имеющимся у вас правилам относительно наблюдения за заключенными в равелине10 считаю долгом подтвердить к точному и неупустительному исполнению:
1. Ключи от нумеров арестованных хранить лично при себе.
2. Вход к арестованным утром для уборки, подачи чая, обеда, ужина и во всех других случаях производить не иначе, как в своем личном присутствии.
3. Посещая арестованных, каждый раз обращать особенное внимание на окна, железные решетки, полы и печи и на прочность замка у дверей.
4. При каждом нумере, в котором содержатся арестованные, иметь отдельные посты, и, кроме того, к окну последнего доставленного преступника ставить с наружной стороны на ночь часового.
5. Заключенного вчера преступника ни в сад, ни в баню без личного моего приказания не выводить.
6. Стрижку, в случае надобности, волос производить также с личного моего разрешения в вашем присутствии и непременно одним из людей равелинной команды.
7. Обратить строгое внимание на нравственность и увольнение со двора нижних чинов, отпуская их не иначе, как с соблюдением указанного в инструкции порядка.
Что же касается лично вас, то я убежден, что, сознавая всю важность занимаемого места и то особенное к вам доверие, вы, конечно, не позволите себе не только выхода без разрешения моего из крепости, но и отлучек из самого равелина, исключая служебных случаев’.
Инструкция была затребована в III Отделение и по просмотре не встретила возражений.
Но в тот порядок содержания заключенных в равелине, который определялся этой инструкцией, были внесены изменения введением нового института окарауливания. Появление столь прославленного революционера в Алексеевском равелине заставило власти насторожиться и подтянуться. Тот надзор, который был установлен для равелина и осуществлялся часовыми из местной команды, отряженной в равелин, под непосредственным наблюдением смотрителя и его помощника, показался высшему начальству недостаточным, и оно ввело новое звено в ту цепь, которая сковывала заключенного: учредило в равелине институт т[ак] н[азываемых] присяжных унтер-офицеров. Они были подчинены смотрителю, но им принадлежал прямой и неуклонный надзор и за арестованными, и за теми, кто их караулит, т. е. часовыми,— в сущности, они наблюдали и за смотрителем {Для Петропавловской крепости наблюдательная команда за внутренним порядком в арестантских помещениях крепости, состоявшая из 12 присяжных унтер-офицеров, была учреждена по высочайшему повелению 23 февраля 1870 года.}.
Присяжные несли суточное дежурство. Дежурный унтер-офицер должен был неотлучно находиться в равелине и помещаться в одной из комнат, в сущности в камере равелина, поддежурный должен был выходить с арестованными на прогулку и в баню, а остальное время неотлучно пребывать в помещении для команды, находившемся при равелине, и быть наготове заменить дежурного в случае его болезни. Присяжный обязан был смотреть за часовыми и за дневальными, наблюдать чистоту и порядок в доме, следить за действиями арестованных ‘с большой осторожностью и незаметным для них образом чрез стекла, устроенные в дверях арестантских помещений’. Присяжному строжайше запрещено было входить в разговор с арестованными и принимать от них какие-либо заявления. Ключи от камер были у смотрителя, и без смотрителя двери камер не открывались. Инструкция рекомендовала вообще не открывать камеры более трех раз в сутки: утром для уборки, днем для обеда и вечером для вечернего чая. Все эти операции производились в присутствии смотрителя, вывод заключенного на прогулку в сад или в баню производился самим смотрителем при дежурном присяжном. Если в камеру входил кто-либо из лиц, имеющих на то право (шеф жандармов, комендант, доктор, священник), то кроме смотрителя их должен был сопровождать и присяжный и оставаться в камере, только получив специальное приказание смотрителя, он мог оставить арестованного и ждать окончания визита за дверью. Вот вкратце обязанности присяжных унтер-офицеров по специально составленной для них инструкции.
Для осуществления жандармского надзора были назначены в марте 1873 года унтер-офицеры: Захар Федоров, Афанасий Мартынов, Александр Александров, Николай Исаков. Последние два прослужили в равелине вплоть до катастрофы, которая разрушила равелин и сломала их личную жизнь11.
Для того чтобы общий очерк условий заключения вышел полным и картина жизни в равелине законченной, к той характеристике уклада заключения, которую дает только что приведенная инструкция, остается добавить немногое.
На заключение в равелине и на освобождение из равелина требовалось специальное высочайшее разрешение. Сношения заключенного с внешним миром обрывались, лишь только он переступал мост, отделявший равелин от остальных помещений крепости. Заключенный должен был забыть, что за стенами равелина у него оставались друзья, родные. Лишь в исключительных случаях, вызывавшихся нарочитыми соображениями, давались свидания и дозволялась переписка — всякий раз с высочайшего разрешения. Самое употребление письменных принадлежностей позволялось в силу особого разрешения, как правило, они не допускались в камере. Чтение тоже должно было быть разрешено, но для удовлетворения этой потребности существовала библиотека равелина, в которой держались преимущественно книги духовно-нравственного содержания12. Правда, давались книги и из библиотеки Трубецкого бастиона, но это делалось не всегда, да и там библиотека долгое время не пополнялась. Вход в камеры равелина, помимо служащих в самом равелине, был дозволен шефу жандармов, коменданту, врачу и священнику, последним двум — ‘в крайнем случае, с личного приказания коменданта’.

6

Первый обряд по заключению в равелин — сдача казенных вещей, которые были на Нечаеве, и прием от него собственных — был выполнен на другой же день. Собственных вещей было немного: шапка теплая с бобровым околышем, шляпа летняя поярковая, пальто черного сукна, пиджак, полусапожки, брюки драповые, жилет, рубаха, подштанники, пара запонок к рубашке медных. На описи вещам собственноручная запись Нечаева: ‘Читал и нашел верным. No 5’.
Казенные вещи, снятые с Нечаева, были препровождены в III Отделение при рапорте коменданта. На рапорте пометка: ‘Уведомить о получении, но вещи передать покуда в денежную кладовую для хранения, не обнаруживая, чьи они’. Очевидно, начальство III Отделения хотело сохранить пребывание Нечаева в крепости в секрете даже от своих чиновников {Впоследствии. 27 апреля, вещи были возвращены коменданту.}. Когда был прислан первый, по заключении Нечаева, отчет о денежном расходе по равелину, то отдано было приказание не передавать ведомость, по заведенному порядку, в делопроизводство, ведавшее приходом и расходом, так как на ведомости значилось вместо одного (Бейдемана) два заключенных, и легко было догадаться, кто второй. С этого момента все бумаги по равелину хранились особо секретно непосредственно у управляющего III Отделением.
Граф П. А. Шувалов решился на экстраординарную меру, очень огорчившую коменданта крепости. Он потребовал, чтобы подчиненный коменданту смотритель равелина майор Пруссак сделал ему личный доклад о положении Нечаева в ближайшую пятницу и затем еженедельно по пятницам утром представлял ему через управляющего III Отделением донесения о состоянии Нечаева. Комендант крепости был крайне встревожен и обижен таким обращением к майору Пруссаку помимо него и имел объяснения с управляющим Отделением. От имени графа П. А. Шувалова было написано ему письмо, золотившее пилюлю. Кроме того, комендант был приглашен к графу Шувалову и для личных изъяснений 8 февраля в 4 1/2 часа дня. В результате объяснений еженедельные записки представлялись не прямо смотрителем, а комендантом {Часть записок сохранилась и в оригиналах смотрителя, и в воспроизведениях канцелярии коменданта. По большей части, комендант воспроизводил рапорты смотрителя буквально или, изменяя немного текст, обычно смягчал его.}.
Такие еженедельные бюллетени о здоровье и времяпровождении Нечаева представлялись в течение длинного ряда лет, А. Ф. Шульц, покидая должность управляющего III Отделением, обратился 16 ноября 1876 года с письмом к коменданту крепости барону Е. И. Майделю, в котором просил его ‘известные письма, которые он в продолжение стольких лет адресовал на имя его, Шульца, совершенно секретно и в собственные руки, посылать впредь на имя товарища шефа жандармов свиты Е. В. ген.-майора П. А. Черевина’.
В архивных делах сохранилось незначительное количество этих записок, быть может, со временем, с приведением к концу разбора всех разрозненных бумаг и дел архива департамента полиции, найдутся и остальные записки. Но и сохранившихся бюллетеней достаточно для того, чтобы оценить и совершенную исключительность отношения русского правительства к Нечаеву, и своеобразный высокий интерес этих документов для воссоздания жизни Нечаева в равелине. Мы не можем вспомнить из истории, русской и западной, аналогичного примера столь хронической мемуарной деятельности тюремщиков.
Нельзя сказать, что все эти меры принимались исключительно в целях предупреждения побега. За целость Нечаева ручались крепкие стены, двойные — крепости и равелина,— и начальство могло быть спокойно: отсюда еще никто не убегал. В осторожности начальства было много внимательности, быть может, даже с оттенком некоторой боязливости: что же, Нечаев человек отчаянный и на все может решиться! Но чем диктовалось внимание предупредительное, отношение снисходительное, необычное в строе равелинной жизни? Казалось бы, начальство бросило Нечаева в каземат, крепко заперло… чего же больше? Враг раздавлен: об нем можно было бы и забыть! Ведь был же забыт Бейдеман, который и равняться не мог с Нечаевым в ранге активного революционера. Нет, начальство — от смотрителя до шефа жандармов и царя — носилось с Нечаевым, по пятницам имело удовольствие читать бюллетени о его здоровье, заботилось о его чтении, приобретало ему книги, проявляло даже некоторую ревность друг к другу, как было в рассказанном случае обиды коменданта. Объяснения такого отношения могут быть даны только в плоскости построений психологических13.
Правительство употребило все силы к тому, чтобы дискредитировать личность Нечаева, представить его человеком ничтожным, бездарным, беспринципным, безнравственным, но про себя оно так не думало: по крайней мере, не думали так, не могли думать так те высшие представители власти, которые приходили в непосредственное соприкосновение с Нечаевым. В боязливом и почтительном изумлении они должны были убедиться в том, что вера Нечаева в свой революционный идеал была безгранична и непоколебима, исключительна до фанатизма. Люди III Отделения не верили в православного бога так, как Нечаев верил в русскую революцию: в частности, в судебном своем деле он верил в свою правоту — и эта его вера своей глубиной, громадностью и непреложностью смущала его следователей, судей, высоких тюремщиков — что бы они там ни декламировали о Нечаеве и как бы ни старались от самих себя скрыть такое воздействие фантастической личности,— смущала до такой степени, что они теряли при обращении с Нечаевым свой обычный тон, свою манеру. Правительство в лице III Отделения хотело бы только уничтожить Нечаева и не решалось сделать это сразу и окончательно, хотело бы только забыть о нем и боялось отдаться забвению, хотело бы все свои чувства к нему заключить в одном — чувстве презрения и не могло. В отношениях III Отделения к Нечаеву не было спокойствия и выдержки, на протяжении его заточения оно не раз нервничало: уж не заражалось ли оно нервностью Нечаева? От послаблений режима начальство с каким-то сладострастием переходило к ожесточению, к мучительству. Осудив Нечаева, бросив его в крепкие и верные казематы равелина, одержав победу, правительство должно бы успокоиться и выйти из состояния войны с Нечаевым, но мы можем с полной определенностью утверждать, что оно не прекратило войны и продолжало вести ее с Нечаевым, заточенным, заключенным, и вело ее до самой смерти Нечаева. В безмолвной тишине равелина шла самая подлинная война. Враг был захвачен, связан, но не был побежден, ибо не было в нем тени раскаяния, не было атома признания власти победителя, ни в малейшей доле он не поступился своими убеждениями. III Отделение набило руку, работая над живым материалом, над душой и совестью человека, оно считало свою работу конченной не тогда, когда открывало корни и нити, а тогда, когда приводило к раскаянию, к душевному ослаблению своих пленников, пусть только временному, на время следствия, заключения. Сколько их прошло, начиная с декабристов, молодых, пылких, убежденных, и сколько из них, попадая в неволю III Отделения, испытывало чувство унижения своего я, несло какой-то ущерб своей цельной духовной личности, выходило с каким-то моральным изъяном! Нечаев не изменил своей революционной цельности, и эта непреклонность не могла не раздражать, не волновать специалистов по психологии из III Отделения, не вызывать и не питать стремления сломить этого упорного человека. Положение Нечаева было иное: он не считал себя побежденным, ибо так же блистательно, как и на свободе, светило ему солнце грядущей русской революции, и он был готов вести войну в твердой надежде, что победа будет за ним. Этой войной была заполнена вся его жизнь в равелине.

7

9 февраля смотритель равелина представил первое донесение следующего содержания:
‘Арестованный в доме Алексеевского равелина под No 5 с 2 по 9 февраля вел себя покойно и был вежлив. Встает утром постоянно с 7 и ложится спать вечером около 1/2 10-го час, кроме 2 февраля, в которое утром встал 3/4 8-го и лег спать в 11 1/2 час. ночи. Спит вообще хорошо.
В продолжение всего времени днем читает ‘Военный сборник’ 1869 г., часто ходит по комнате и редко ложится на кровать, в последнее время более стал приветлив, лицом веселее и начал смотреть в глаза, тогда как прежде избегал встреч, отвечал отрывисто, резким тоном, с опущенными глазами и понуренной головой.
Кроме изложенного, 4 февраля утром обратился к смотрителю Алексеевского равелина с просьбою дать ему клочок бумаги, чернил и перо для написания каталога книг, которые, как выразился, желал бы прочитать, а после обеда объявил: ‘Я не так утром передал мое желание насчет книг: так как я участвовал прежде в разных изданиях и привык к умственному труду, то прошу испросить позволение снабдить меня нужными книгами с французско-немецко-русским словарем, а равно бумагою, чернилами и пером для литературных занятий, я очень хорошо понимаю свое положение, может быть, я здесь и жизнь кончу, но все-таки хотелось бы не оставаться без всякого дела, согласитесь, рассудок потерять надобно, будьте добры, попросите коменданта, я уверен, что и III Отделение в этом мне не откажет’.
6 февраля, когда был подан обед, снова повторил вышеупомянутую просьбу, дополнив: ‘Я очень доволен и сознаю, что я не в Турции, а в России, уверяю, что ничего либерального писать не желаю, а хочу заняться чем-либо историческим, потому и прошу материала, иначе с ума сойдешь’.
Следующий бюллетень, за неделю с 9 по 16 февраля, не сообщил ничего нового о жизни Нечаева:
‘Арестованный в доме Алексеевского равелина под No 5 с 9 по 16 февраля вел себя покойно и вообще вежлив. Регулярно вечером ложится спать в 10 и утром встает в 7 часов, ночи спит хорошо и здоров. Уборка No производится без изменения прежним порядком. Утром в 8 1/2 часов — чай, в 12 1/2 ч.— обед, а в 6 часов вечера — чай, аппетит всегда особенно хорош. Днем и вечером до сна читает ‘Военный сборник’ за 1870 год, ходит и редко ложится на кровать,— все благополучно’ {Мы привели бюллетень в редакции майора Пруссака, в изложении коменданта он вышел короче.}.
И первый, и второй бюллетени были доложены царю.
Все просьбы Нечаева были удовлетворены самым предупредительным образом. Граф Шувалов словесно через коменданта разрешил Нечаеву заниматься литературным трудом. В камеру Нечаева были выданы письменные принадлежности, и III Отделение взяло на себя заботы о доставке ему книг.
9 февраля комендант переслал в III Отделение написанный Нечаевым следующий список книг, нужных ему для работы: ‘Словарь Рейфа’ (часть немецко-русская), ‘Всеобщая история’ Вебера (пространное издание), ‘Политическая экономия’ Джона Стюарта Милля, ‘Статистика’ Кольба, ‘История XIX столетия’ Гервинуса, ‘История восемнадцатого века’ Шлоссера, ‘Русская история’ Соловьева, ‘Histoire de la Revolution Franaise’ par Louis Blanc, ‘Histoire de la Revolution de 1870—71′ par Jules Claretie’ {‘История французской революции’ Луи Блана, ‘История революции 1870—71’ Жюля Кларети.}.
Прошла неделя, никакого движения по делу Нечаева не было, и комендант счел нужным обратиться к управляющему III Отделением А. Ф. Шульцу с новым побуждением: ‘Милостивый Государь Александр Францевич. Вследствие словесного разрешения его сиятельства графа Петра Андреевича на дозволение известному арестанту заниматься литературным трудом, я при отношении от 9 февраля за No 35 препроводил к Вашему Превосходительству каталог книг, которыми он просит снабдить его для означенной цели. Не получив на это ни уведомления, ни книг, я имею честь покорнейше просить Вас, Милостивый Государь, не признаете ли возможным поставить меня в известность о том, какое по сему предмету последовало распоряжение со стороны III Отделения, присовокупляя, что если будет разрешено выдать книги, то из числа просимых им имеется в библиотеке равелина 16 томов ‘Истории России’ Сергея Соловьева и 5 томов ‘Истории цивилизации Англии’ Бокля’.
Граф Шувалов положил резолюцию: ‘Известному арестанту могут быть отпущены те книги, которые упоминаются в каталоге, за исключением разве сочинения Louis Blanc, о чем и уведомить ген. от кав. Корсакова’. Но как же быть с теми книгами, которые были в списке Нечаева и которых не было в библиотеке равелина? На докладной записке с изложением недоумения граф Шувалов написал: ‘В случае затруднения мы можем выручить, и в этом смысле может быть написан ответ коменданту’. 20 февраля ‘в этом смысле’ было написано коменданту, что он может распорядиться купить для Нечаева нужные ему книги с отнесением их стоимости на сумму, отпускаемую на содержание секретных арестантов.
Пока шла переписка о книгах, птичка показала коготки. Пресытясь, очевидно, чтением ‘Военного сборника’, Нечаев возвысил свой голос. Произошло первое столкновение, о котором царь и III Отделение осведомились из третьего бюллетеня.
‘Арестованный в доме Алексеевского равелина под No 5 с 16 по 23 число сего февраля вел себя покойно, читал ‘Военный сборник’ за 1871 год, все благополучно, кроме 19 числа, в первый день поста, когда был подан ему обед постный, на каковой, взглянув, подобно хищному зверю, отозвался дерзким и возвышенным голосом, с презрительной улыбкой: ‘Что это меня хотят приучать к постам и, пожалуй, говеть? Я не признаю никакого божества, ни постов,— у меня своя религия, прошу вас, дайте мне тарелку супу, кусочек мяса, и я буду доволен’,— почему в ту же минуту был остановлен, и сделано строжайшее напоминание с тем, если на будущее время позволит себе такой наглый разговор, будет возвышать голос и выражаться дерзко, то к укрощению подобного зачерствелого невежества будут приняты меры. ‘Что же касается супу и мяса, ты получишь! Но помни, это последняя снисходительность’,— после чего совершенно молчалив, держит себя воздержаннее и вежлив. 21-го вечер постоянно ходил, часто поднимал руки на голову, был задумчив и лег спать только в 1/2 2-го часа пополуночи’ {Мы привели бюллетень в редакции майора Пруссака. В представленном в III Отделение отчете комендант значительно смягчил краски, наложенные простодушным майором. Комендант не хотел, чтобы этот инцидент привлек внимание III Отделения, и потому дал ему следующее изложение: ‘Нечаев, взглянув на кушание, с презрительной улыбкой и возвышенным голосом обратился к смотрителю: ‘Что это значит? Меня хотят приучить к постам и, пожалуй, к говению? Я должен вам сказать, что не признаю никаких религий, у меня своя вера, прошу дать мне тарелку супу и кусочек мяса, и я буду доволен’. Затем, после сделанного ему смотрителем замечания быть умеренным в претензиях и выражать свои желания более скромным образом, был подан мясной обед, то он начал извиняться’. Таким образом, III Отделение не узнало о манере обращения смотрителя, но зато комендант заключил инцидент извинениями Нечаева, о которых смотритель в своем докладе не сообщал ничего.}.
Инцидент не получил дальнейшего развития. За это время пришли наконец книги, и в представленном 9 марта бюллетене содержались известия утешительного характера: ‘Известный арестант продолжал вести себя покойно и все более и более осваивался с своим положением, до 8 марта занимался чтением журнала ‘Русский вестник’, а теперь приступил к рассмотрению переданных ему книг для литературного труда. С вчерашнего числа в комнате его находятся чернила, перо и бумага, появлением которых он очень обрадовался и объявил, что будет писать историю государственного права.
Письменные принадлежности будут оставаться у него в комнате до сумерок, в это время по окончании чая будут отбираемы и вновь вносимы утром, в 9 часов’.
Но безоблачность настроения исчезла, лишь только в равелине появился новый элемент: жандармы. Мы уже упоминали о том, что до появления Нечаева равелин охранялся постоянной командой из нижних чинов крепостного гарнизона, для вящей уверенности III Отделение в дополнение к ним назначило еще также постоянную команду из жандармских унтер-офицеров. Вспомним то впечатление, которое осталось у Нечаева после столкновения с жандармами на суде в Москве, и мы поймем его настроение, о котором сообщал бюллетень за неделю с 9 по 15 марта:
‘Известный арестованный с 9 марта вел себя спокойно, был весел и вежлив, 11-го же числа, когда утром при уборке комнаты в первый раз вошел к нему дежурный жандармский унтер-офицер, то, видимо, был поражен появлением новой личности.
После чего сделался задумчив и раздражителен и стал относиться к смотрителю с недоверием. 13-го числа вечером объявил, что чувствует себя не совсем хорошо, почему был приглашен к нему доктор, который, не найдя ничего особенного, предложил поставить горчичник и дать касторового масла. 14-го числа ничего не ел и не пил чая, из опасения, что его хотят отравить, причем выразил настоятельное желание видеть коменданта, объявив, что до тех пор, пока не переговорит с ним, не будет принимать никакой пищи.
Вследствие чего 15 марта утром он был посещен комендантом, которого встретил почтительно и, выслушав с полным доверием и покорностью сделанные ему увещания, успокоился и по-прежнему стал принимать пищу и заниматься чтением.
Доктор Окель, посещавший его в течение этого времени два раза, признал необходимым выводить его по временам на прогулку, почему он при хорошей погоде будет пользоваться таковою в равелинном саду ежедневно около часа’.
Но посещение и беседа коменданта, очевидно, не успокоили Нечаева, и очень скоро случилось новое столкновение с новым смотрителем, жандармским майором Бобковым. Из безграмотного донесения сего майора нам не ясны ближайшие поводы к столкновению, но оно было вызвано жизненными интересами Нечаева, ибо в результате он объявил голодовку. Вот что писал Бобков:
‘С 28 марта по 4 апреля уборка No, подача чаю, обеда была в обыкновенное время, на прогулку в сад ходили во время хорошей погоды под надлежащим присмотром.
Сего 1 апреля при подаче обеда в No 5 арестованному, который от него отказался, при входе же моем в No я его спросил: чего он хочет, он начал меня ругать неприличными словами, схватил стул, бросил его в меня, но дежурный жандармский унтер-офицер его не допустил и получил удар по левой руке, на которой образовалась опухоль, и в это время начал произносить разные слова про государя императора,— что меня оклеветали противу государя императора, будто бы я посягал на его жизнь, меня посадили сюда не для того, чтобы морить с голода, а ожидать конституции, которую обещал государь дать через год, и тогда меня из каземата выпустят.
С 1-го же по 5 апреля не употребляет никакой пищи и ни чая’.
Сообщая о новом столкновении Нечаева, комендант в своем докладе в III Отделение смягчил опять краски, умолчав, например, о восклицаниях Нечаева по адресу царя, в то же время в объяснение раздражительности комендант сообщил некоторые данные и представил свои извинения.
‘Содержащийся в Алексеевской равелине известный преступник,— писал комендант графу Шувалову,— с некоторого времени находится в крайне раздражительном состоянии: он с 1 апреля упорно лишает себя пищи под предлогом недоброкачественности и выражает неудовольствие на смотрителя майора Бобкова, обращаясь к нему с бранью и упреками, что его посадили в заточение с исключительною целью уморить голодом, но что в этом ошибутся, так как он скорее сам покончит с собой. Причем он 1 апреля при входе смотрителя в нумер бросил в него стулом, но жандармский унтер-офицер успел устранить полет оного. Кроме того, пользуясь дозволением заниматься в нумере литературными занятиями, написал записку, наполненную претензиями и преступными выражениями.
При посещении моем 4 апреля вместе с доктором Окелем означенного преступника я нашел его в утомленном состоянии и с полною претензиею на грубое обращение с ним смотрителя.
Доведя о сем до сведения Вашего Сиятельства, имею честь доложить, что претензии преступника на неудовлетворительность пищи не заслуживают никакого внимания, так как таковая готовится из самых свежих продуктов в числе 3 разнообразных блюд, так равно нельзя допустить вероятия и в грубом обращении с ним смотрителя, который по характеру своему скорее может быть снисходителен, чем строг’.
И это столкновение не сопровождалось никакими последствиями для Нечаева. Не следует ли приписать этому столкновению временную замену майора Бобкова капитаном Соболевым? Нельзя выяснить, последовало ли улучшение пищи в ответ на заявление Нечаева об ее недоброкачественности.
Главный интерес и главная поддержка Нечаева в его заключении были книги. Борьбу за книги он вел во все время своего пребывания в равелине и настойчиво требовал от коменданта и III Отделения удовлетворения своих просьб о книгах. Он прибегал для этого к недозволенным способам обращения с начальством, а именно: на бумаге, выдаваемой ему для литературных работ, Нечаев… о ужас!., осмеливался писать свои просьбы о книгах. О таком дерзком поступке, с извинениями за его допущение, писал комендант 20 апреля 1873 года: ‘Содержащийся в Алексеевском равелине арестованный под No 5, воспользовавшись выданною ему по счету бумагою для литературного труда, написал на мое имя прилагаемое у сего заявление о снабжении его дополнительно к искупленным по первой его просьбе еще новыми книгами, которое и передал состоящему в должности смотрителя капитану Соболеву во время утренней уборки комнаты и подачи чая.
Препровождая означенное заявление на усмотрение Вашего Превосходительства, имею честь присовокупить, что мною сделано строгое внушение, чтобы он на будущее время отнюдь не позволял себе без разрешения пользоваться бумагою для написания каких бы то ни было заявлений или просьб, предварив при этом, что в противном случае он будет лишен возможности иметь у себя в нумере письменные принадлежности’.
‘Незаконное’ прошение Нечаева было следующего содержания:
‘Г. коменданту Петропавловской крепости. Генерал! Если сочтено, на основании каких-либо соображений, неудобным доставить мне книгу Луи Блана ‘Histoire de la Revolution Franaise’,— то позвольте просить вас заменить оную следующими сочинениями, допущенными в России:
‘Geschichte und Literatur der Staatswissenschaften’ von Robert von Mohl {‘История и литература общественно-политических наук’ Роберта Моле.}.
2. ‘La guerre et la paix’ par Proudhon {‘Война и мир’ Прудона.}
3. ‘Revue des deux Mondes’ {‘Журнал двух миров’.} — за первую половину 1872 года, в книжках которого помещались мои статьи, весьма нужные мне теперь для работы, мною начатой.
Мне доставлены только 2, 3 и 5-й томы ‘Истории XIX века’ Гервинуса, если остальных нет в русском переводе, то для меня все равно, или еще удобнее иметь их на немецком. Это сочинение озаглавлено в оригинале так: ‘Geschichte des XIX Jahrhunderts’.
Позвольте надеяться, генерал, что эта просьба не встретит отказа и я не буду лишен возможности продолжать литературный труд, единственно привязывающий меня к жизни и до окончания которого у меня только и хватит сил дотянуть мое существование.
У моей сестры должна находиться небольшая библиотека русских и французских книг, оставшихся после меня, когда я отправился в эмиграцию. Так как мне не было дозволено _д_а_ж_е_ _и_ _в_и_д_е_т_ь_с_я_ с сестрой, то я не знаю, в целости ли теперь эта библиотека. Неужели окажутся препятствия для того, чтобы навести справки относительно этих книг и доставить их мне, если они целы? Если препятствий нет, то я прошу у Вас позволения отправить к сестре маленькую записку касательно этого предмета.

Узник С. Нечаев’.

Отношение коменданта было доложено царю. Граф Шувалов предоставил А. Ф. Шульцу разрешить книги по своему усмотрению. Шульц милостиво нашел возможным допустить все книги, а против просьбы о ‘Revue des deux Mondes’ написал: ‘Я пришлю свои 12 книжек 1872 года’.
Соответственное разрешение было отправлено коменданту 27 апреля 1873 года. О дозволении написать сестре, конечно, не было и помину.
Бюллетень от 25 мая гласил: ‘С содержащимся в Алексеевском равелине под No 5 никаких изменений не произошло, он приступил к чтению доставленных из III Отделения собственной Е. И. В. канцелярии французских книг’.
Таково было начало жизни Нечаева в Алексеевском равелине.

8

Дальше наши источники становятся скудными. По-видимому, скудость сведений соответствует отсутствию каких-либо осложнений. Нечаев сидел тихо, много читал и много писал.
От 1873 года сохранилось еще два известия. 10 мая комендант представил краткий бюллетень: ‘Содержащийся в Алексеевском равелине известный арестант по-прежнему сидит спокойно. 16 сего мая, при выставке зимних рам и для освежения занимавшей (sic) {Так (лат.).} им комнаты, он перемещен из 5-го в 7-й нумер’. Этот бюллетень был переправлен за границу, где был в это время царь и начальник III Отделения, и ‘доложен Его Величеству’ в Штутгарте.
2 октября угроза наводнения нарушила налаженную жизнь равелина, и комендант доносил главному начальнику III Отделения 3 октября (No 203): ‘Вчера, по случаю возвышения в р. Неве воды свыше 9 футов и угрожавшей вследствие этого опасности нижним этажам крепостных зданий, содержащиеся в Алексеевском равелине известные Вашему Сиятельству два арестанта по распоряжению моему в 10 часов вечера были переведены, под личным наблюдением смотрителя равелина майора Бобкова и караула равелинной команды, каждый порознь, в вновь отстроенное здание Трубецкого бастиона, где они и оставались в отдельных нумерах, под личным наблюдением майора Бобкова, людей Алексеевского равелина и жандармских унтер-офицеров, до 6 часов утра сего 3 октября. Долгом считая донести об этом Вашему Сиятельству, имею честь присовокупить, что означенное перемещение арестованных из Алексеевского равелина в арестантское здание Трубецкого бастиона и обратно в равелин произведено с строжайшею тайною и полным спокойствием’.
От 1874 года сохранилось только одно известие — бюллетень от 19 апреля: ‘С содержащимся в Алексеевском равелине известным арестантом никаких перемен не произошло: он стал вести себя по-прежнему покойно и занимается чтением и письмом’. Этому донесению предшествовал все-таки период, когда известный арестант вел себя неспокойно. Бюллетень был доложен царю.
За 1875 год сохранился тоже только один бюллетень от 18 июля: ‘С содержащимся в Алексеевском равелине известным арестантом никаких перемен не произошло’. Но из поданного в январе 1876 года прошения царю мы знаем, что в июне 1875 года III Отделение пожелало просмотреть бумаги Нечаева и ознакомиться с образом его мнений, и Нечаев изложил свои политические взгляды для представления Александру II. Это изложение до нас не дошло, и о содержании его мы можем судить, во-первых, из отзыва чиновника, разбиравшего бумаги, во-вторых, из сообщений Нечаева народовольцам в той неподлинной и не всегда соответствующей действительности форме, в какой они печатались в ‘Вестнике Народной воли’. По отзыву чиновника, письмо Нечаева ‘не есть изложение политических убеждений автора, каким оно выставляется, а изложение ближайших политических целей, которые автор преследовал, и в сем последнем смысле оно довольно искренне’. По сообщению же, появившемуся в ‘Вестнике Народной воли’, в июне 1875 года комендант ‘просил Нечаева от имени правительства изложить свой образ мыслей и взгляд на положение русских дел вообще. Нечаев в ответ написал большое письмо царю Александру II, где, указав на главные язвы политического и социального строя России, назвал этот строй отжившим и разлагающимся, он указал неминуемую близость революции, разрушительный характер которой может быть ослаблен только немедленным введением либеральных конституционных учреждений и созванием представителей народа для пересмотра основных законов’. Почти так же он излагал содержание своего заявления в том прошении, с которым он обращался к Александру III и которое в ‘Вестнике Народной воли’ передано не в точной копии, а скорее в пересказе: ‘В 75 году, когда правительство предложило мне изложить свой взгляд на положение дел, я в подробной записке на высочайшее имя заявил Вашему августейшему родителю, что абсолютизм отжил свой век, что все основы неограниченной монархии окончательно расшатаны, и только дарованием конституции державная воля может спасти Россию от ужасов революции. Я говорил, что неотлагаемое введение либеральных представительных учреждений в дорогом отечестве может помешать развитию внутренних смут и дерзких покушений, которые ни перед чем не остановятся. Я говорил, что через несколько лет, может быть, уже будет поздно. Ход событий последнего времени подтвердил мои предположения’.
К 1875 году относится один инцидент. О нем совершенно молчат архивные источники, и знаем мы о нем только из сообщений самого Нечаева, воспроизведенных по его письмам в ‘Вестнике Народной воли’.
‘На третий год одиночного заключения в равелине,— читаем в начале этой публикации,— с гнусными предложениями (составить записку для III Отделения о составе, численности и средствах революционной партии) приезжал к Нечаеву шеф жандармов генерал Потапов. На этот раз ответом было выражено презрение к правительству в более резкой форме, а когда Потапов стал грозить Нечаеву телесным наказанием, как каторжнику, тогда он в ответ на эти угрозы заклеймил Потапова пощечиной в присутствии коменданта генерала Корсакова, офицеров, жандармов и рядовых: от плюхи по лицу Потапова потекла кровь из носу и изо рта. Нечаева схватили, но не били’. В упомянутом прошении к Александру II Нечаев об этом столкновении писал в следующих выражениях: ‘У меня был другой (кроме Мезенцева) враг, генерал Потапов. Он оскорбил меня на словах, я за это заклеймил его пощечиной. Он имел право меня ненавидеть, но и он не мстил мне…’ {Любопытно, что редакция ‘Вестника Народной воли’, т. е. Тихомиров, хорошо знавший все подробности сношений Нечаева с волей со слов служащего в равелине, отрицает утверждение Нечаева и передает, что он подвергся жестоким побоям за оскорбление Потапова, ‘во всяком случае, он был после этого скован по рукам и ногам и, сверх того, прикован к стене каземата. Все это передали как служащие в равелине, между которыми было несколько свидетелей пощечины, так и сам Нечаев в письмах, ныне уже утраченных’. Мы увидим дальше, что наложение оков имело место, но значительно позже и по другому поводу. В этих сообщениях со слов служащих важно только подтверждение инцидента с Потаповым.}. Быть может, в словах Нечаева есть некоторая доля преувеличений, но по всей ситуации такое происшествие было возможно. Отсутствие каких-либо указаний о нем в документах дела совершенно понятно: кому же стал бы доносить о нем пострадавший Потапов? Понятно и его решение не мстить Нечаеву, ибо мщение сейчас вслед за происшествием было бы равносильно открытому признанию факта, о котором Потапов, конечно, предпочел бы хранить молчание. Но через некоторое время он мог дать выход своей злобе по иным поводам. Известная доля недоумения все же остается. По рассказу Нечаева, предложению Потапова рассказать о составе революционной партии хронологически предшествовало предложение коменданта, от имени правительства, дать изложение политических взглядов. После эффекта, какой вызвало первое предложение, кажется странной решимость коменданта, да и сама целесообразность его обращения к Нечаеву. Но что Нечаев при его характере мог нанести оскорбление действием столь высокопоставленному лицу, в этом нет сомнения. А затем те страдания и тяжкие лишения, которым он подвергся в следующем, 1876 году, могут служить непрямым, но достаточно убедительным доказательством правильности рассказа Нечаева. Правда, кары, постигшие Нечаева, были как будто вызваны иными обстоятельствами, но тут же надо сказать, что аналогичные обстоятельства ранее не сопровождались подобными результатами {Подтверждение рассказу Нечаева о пощечине Потапову находим неожиданно в дневнике А. Н. Куропаткина (Красный архив, т. 2, с. 32). Под 17 февраля 1903 года он записал разговор с Плеве: ‘Плеве рассказал, что Потапов начал уже быть не в своем уме. Он однажды вошел к Нечаеву в камеру и получил от него пощечину. Что же он сделал? Упал на колени перед Нечаевым и благодарил за науку’. Нельзя не признать Плеве авторитетным свидетелем!}.
В начале 1876 года, по тем или иным поводам, тюремный роман Нечаева с русским правительством кончился. III Отделение тоже показало свои когти.

9

30 января 1876 года исполнилось трехлетие со дня заключения Нечаева в равелине. В этот день он представил коменданту обширное прошение на высочайшее имя. С некоторою торжественностью оно было вложено в обложку, на которой Нечаев написал:

‘Господину коменданту

Петропавловской крепости

от заключенного в оной крепости

эмигранта Сергея Нечаева.

Для представления

на высочайшее имя прошение’.

Само прошение, написанное {Текст прошения воспроизводится с буквальной точностью, но без сохранения орфографии. Разрядкой взяты слова, подчеркнутые или написанные крупно Нечаевым.} аккуратным почерком, без помарок, было следующего содержания:

‘Его Императорскому Величеству

Александру Николаевичу,

Государю Императору русского народа

Государь!
По истечении _т_р_е_х_ лет одиночного заключения в крепости, со дня приговора, _н_е_з_а_к_о_н_н_о_ произнесенного надо мной московским окружным судом, я, эмигрант Сергей Нечаев, не считаю себя вправе оставаться долее в положении выжидательном и обращаюсь к _В_а_ш_е_м_у_ _И_м_п_е_р_а_т_о_р_с_к_о_м_у_ _В_е_л_и_ч_е_с_т_в_у, как к высшему авторитету правосудия и законности в государстве абсолютно-монархическом, с формальным прошением о соблаговолении повелеть подвергнуть правильному и беспристрастному судебному пересмотру ‘дело об убиении студента Иванова’.
В основание сего прошения необходимо изложить перед Вами, Государь, те важные причины, которые не позволили мне признать себя подсудимым перед представителями юстиции Империи, в начале 1873 г.,— причины, заявление которых не было выслушано от меня московским окружным судом, _ч_т_о_ _и_ _л_и_ш_и_л_о_ _п_р_и_г_о_в_о_р_ _н_а_д_о_ _м_н_о_й_ _в_с_я_к_о_г_о_ _ю_р_и_д_и_ч_е_с_к_о_г_о_ _з_н_а_ч_е_н_и_я.
Я, эмигрант Нечаев, арестованный в окрестностях города Цюриха в августе 1872 года, до сих пор не знаю, _н_а_ _к_а_к_и_х_ _у_с_л_о_в_и_я_х_ _в_ы_д_а_л_о_ _м_е_н_я_ _ш_в_е_й_ц_а_р_с_к_о_е_ _п_р_а_в_и_т_е_л_ь_с_т_в_о_ _в_ _р_у_к_и_ _р_о_с_с_и_й_с_к_о_г_о_ _п_р_а_в_о_с_у_д_и_я.
Я был увезен из цюрихской тюрьмы ночью, неожиданно, без _в_с_я_к_о_г_о_ _п_р_е_д_у_п_р_е_ж_д_е_н_и_я_ _и_ _о_б_ъ_я_с_н_е_н_и_я, неизвестными личностями, на которых даже не было полицейского мундира,— я был увезен из тюрьмы в отсутствие директора местной полиции г. Пфеннингера, в отсутствие всякого представителя швейцарской власти, напутствуемый единственно смотрителем тюрьмы, который отказался дать мне какое-либо объяснение.
Доставленный в _ц_е_п_я_х_ в баварский пограничный город Линдау, я объявил начальнику встретивших меня там русских агентов, г. Севастьянскому, что считаю себя жертвой произвола и беззакония, противного основным принципам публичного права,— _и_б_о_ _н_е_ _з_н_а_ю, _в_ы_д_а_л_а_ _м_е_н_я_ _Ш_в_е_й_ц_а_р_и_я_ _и_л_и_ _м_е_н_я_ _’у_к_р_а_л_и_ _и_з_ _Ш_в_е_й_ц_а_р_и_и’, подобно тому, как некогда граф Орлов похитил из Ливорно несчастную княжну Тараканову.
Привезенный в С.-Петербург, в Петропавловскую крепость, я повторил то же заявление явившемуся ко мне чиновнику III Отделения, г. Филиппеусу.
По прошествии двух месяцев я был вызван из каземата к прибывшим в крепость для производства следствия по делу ‘об убиении студента Иванова’ следователю г. Спасскому и прокурору московского окружного суда. В качестве эмигранта отказавшись давать какие-либо показания по этому делу, как делу исключительно политическому, я снова заявил, что правительство Швейцарской республики не только не выслушало моих объяснений, _н_о_ _н_е_ _с_о_о_б_щ_и_л_о_ _м_н_е_ _д_а_ж_е, _н_а_ _к_а_к_и_х_ _у_с_л_о_в_и_я_х_ _м_е_н_я_ _в_ы_д_а_л_о_ _р_о_с_с_и_й_с_к_о_й_ _п_о_л_и_ц_и_и.
Прокурор и следователь, в силу известных им соображений или инструкций, не сочли нужным обратить надлежащее внимание на это крайне важное заявление и не приостановили производства следствия, хотя для них, как сведущих юристов, должно было быть ясно, что _т_е_м_ _с_а_м_ы_м_ _о_н_и_ _л_и_ш_а_ю_т_ _д_а_л_ь_н_е_й_ш_и_й_ _х_о_д_ _д_е_л_а_ _и_ _с_а_м_ы_й_ _с_у_д_е_б_н_ы_й_ _п_р_о_ц_е_с_с_ _в_с_я_к_о_г_о_ _ю_р_и_д_и_ч_е_с_к_о_г_о_ _о_с_н_о_в_а_н_и_я_ _и_ _л_е_г_а_л_ь_н_о_г_о_ _з_н_а_ч_е_н_и_я.
Перевезенный в конце 1872 года в Москву, я и там на вопросы следователя и прокурора отказался давать показания, еще раз заявив, ‘что считаю выдачу меня швейцарским правительством вопиющей несправедливостью’.
В Москве мне было прочитано следователем предписание министра юстиции прокурору московского окружного суда: узнав из оного, что Повелитель ’80-ти миллионов _р_у_ч_а_л_с_я_ _с_в_о_и_м_ _И_м_п_е_р_а_т_о_р_с_к_и_м_ _с_л_о_в_о_м’ (пред швейцарским правительством) за правильность и беспристрастность суда надо мной, я решился уклониться от всякого _р_е_з_к_о_г_о_ выхода и держаться твердо почвы исключительно юридической. Поэтому я отказался принять обвинительный акт и воспользоваться правом иметь защитника. Точно так же, несколько дней спустя, в присутствии двух свидетелей и частного пристава Сущевской части, я отказался принять повестку от суда и список присяжных заседателей.
Приведенный в залу заседаний московского окружного суда, я на первый вопрос председателя буквально объявил:
‘Я, эмигрант Нечаев, права судить меня за русским судом не признаю и подсудимым себя не считаю, _е_с_л_и_ _с_у_д_у_ _у_г_о_д_н_о_ _з_н_а_т_ь_ _п_р_и_ч_и_н_ы_ _э_т_о_г_о_ _з_а_я_в_л_е_н_и_я, _т_о_ _я_ _с_о_ч_т_у_ _с_в_о_и_м_ _д_о_л_г_о_м_ _и_х_ _с_у_д_у_ _о_б_ъ_я_с_н_и_т_ь’.
Слова мои были покрыты рукоплесканиями присутствовавшей публики, а председатель, вместо того чтобы выслушать мои объяснения, имевшие столь важное _ю_р_и_д_и_ч_е_с_к_о_е_ _з_н_а_ч_е_н_и_е, приказал жандармам меня удалить.
Представ _в_т_о_р_и_ч_н_о_ пред трибуналом, на вопрос председателя: ‘Желаю ли я, чтобы меня судили с участием присяжных заседателей?’ — я отвечал отказом и был немедленно _в_т_о_р_и_ч_н_о_ удален прежде, чем успел высказать причины, побуждавшие меня отказаться.
Введенный жандармами в _т_р_е_т_и_й_ _р_а_з_ в залу заседания суда, на вопрос председателя: ‘Признаю ли себя виновным в убиении студента Иванова из _л_и_ч_н_о_й_ _н_е_н_а_в_и_с_т_и?’ — я возразил:
‘Убиение Иванова есть факт чисто политического характера и составляет лишь часть ‘д_е_л_а_ _о_ _з_а_г_о_в_о_р_е’, которое разбиралось в суде в Петербурге’.
Председатель снова прервал меня, не позволил мне продолжать моих объяснений и снова приказал меня удалить.
Вступив в _ч_е_т_в_е_р_т_ы_й_ раз в заседание, на вопрос председателя: ‘Допускаю ли выслушание свидетелей?’ — я отвечал:
‘Для меня все равно: я уже имел честь объявить, что права судить меня за вами не признаю и подсудимым себя не считаю’.
Так как председатель начал немедленно процедуру приведения единственного свидетеля г. Мухортова к прит сяге и допроса оному, то я, Нечаев, не переставал возражать _о_т_р_и_ц_а_н_и_е_м_ _п_р_а_в_а_ _с_у_д_и_т_ь_ _м_е_н_я_ до тех пор, пока председатель не произнес категорической фразы: ‘Н_у,_ _т_а_к_ _м_о_л_ч_и_т_е!’
После этих слов я повернулся спиной к трибуналу и ограничился молчанием, вполне уверенный в отсутствии всякого юридического основания в продолжавшемся судебном разбирательстве. Тем не менее в конце заключительной речи председателя я громко объявил московский окружной суд ‘с_у_д_о_м_ _Ш_е_м_я_к_и_н_ы_м’.
На другой день по произнесении надо мной приговора, лишенного, по вышеизложенным причинам, всякого юридического основания и легального значения, я обратился с письмом к начальнику III Отделения собственной _В_а_ш_е_г_о_ _И_м_п_е_р_а_т_о_р_с_к_о_г_о_ _В_е_л_и_ч_е_с_т_в_а канцелярии, графу Левашеву, в этом письме, говоря о возмутительном поступке со мною московских жандармских офицеров и высказывая несколько общих политических соображений, я не преминул заявить, что ‘с_ч_и_т_а_ю_ _с_е_б_я_ _п_р_е_с_т_у_п_н_и_к_о_м_ _п_о_л_и_т_и_ч_е_с_к_и_м, _о_б_р_а_щ_е_н_н_ы_м_ _м_о_с_к_о_в_с_к_и_м_ _о_к_р_у_ж_н_ы_м_ _с_у_д_о_м_ _в_ _о_б_ы_к_н_о_в_е_н_н_о_г_о_ _у_г_о_л_о_в_н_о_г_о’, что смотрю на себя как на жертву клеветы и вопиющего беззакония. То же самое заявление включил я, между прочим, и в изложение моих политических мнений, составленное мною в июне 1875 года, для представления Вашему Императорскому Величеству, на основании выраженного III Отделением желания — ознакомиться с образом моих мыслей посредством просмотра моих бумаг.
Что же касается до обращения в кассационный департамент сената, в форме, установленной для сего русскими судебными уставами, то я, Нечаев, не мог и не должен был воспользоваться этим правом русского легального протеста, так как _в_ы_ш_е_ _о_б_ъ_я_с_н_е_н_н_ы_е, _п_р_о_т_и_в_о_ю_р_и_д_и_ч_е_с_к_и_е_ _у_с_л_о_в_и_я_ _в_ы_д_а_ч_и_ _м_е_н_я_ _ш_в_е_й_ц_а_р_с_к_о_й_ _п_о_л_и_ц_и_е_й_ _с_т_а_в_и_л_и_ _м_е_н_я_ _в_н_е_ _о_б_л_а_с_т_и_ _з_а_к_о_н_о_в_ _Р_о_с_с_и_й_с_к_о_й_ _И_м_п_е_р_и_и. В качестве эмигранта, не признав себя подсудимым пред судом Империи, я тем менее мог подчиниться формальностям апелляции, указанным в русском кодексе. Я должен был дать объяснения только гласному суду. Суд не выслушал меня, и мне оставалось страдать и ждать, пока мне то позволяло состояние моих физических сил.
Высшие соображения, отчасти указанные мною в изложении моих политических мнений, побудили меня удержаться от всякого иного _б_о_л_е_е_ _р_е_з_к_о_г_о_ выхода, на который давала мне полное право вопиющая несправедливость, на меня обрушившаяся.
От формального же на Высочайшее _И_м_я_ прошения о пересмотре моего дела я считал своим долгом удержаться в продолжение нескольких лет.
Пока то позволяло мне состояние моего здоровья, я, томясь в неволе и одиночестве, решился выждать известный период времени, достаточно продолжительный для того, чтобы дать возможность представителям швейцарской демократии самим исправить несправедливость своих олигархов: устранить нарушение основных принципов публичного права и требованием судебного пересмотра моего дела снять позорное пятно, положенное произволом цюрихской полиции на честь и достоинство республики.
Отрезанный от хода политической жизни, как бы погребенный заживо в келье Петропавловской крепости, я не могу знать, какими софизмами швейцарские олигархи объясняли выдачу меня без суда и следствия тому правительству, против которого я составлял заговор, не могу знать, какими заявлениями отвечали они на лишенный всякого юридического основания судебный процесс и на _н_е_з_а_к_о_н_н_о_ произнесенный надо мною приговор. Но тем не менее трехлетний срок был слишком достаточным для всестороннего рассмотрения дела: и если представители швейцарского народа и швейцарская демократия вообще не воспользовались им, то я не могу и не должен оставаться долее в положении выжидательном, какие бы последствия ни произошли от сего для национальной чести и достоинства республики.
Теперь, по прошествии _т_р_е_х_ тяжких лет одиночного заключения, я обращаюсь с прошением о судебном пересмотре моего дела к _В_а_ш_е_м_у_ _И_м_п_е_р_а_т_о_р_с_к_о_м_у_ _В_е_л_и_ч_е_с_т_в_у, как высшему авторитету правосудия в Империи, как прямому источнику и блюстителю закона в монархии неограниченной, как законодателю, по мысли которого ‘п_р_а_в_д_а_ _и_ _м_и_л_о_с_т_ь_ _д_о_л_ж_н_ы_ _ц_а_р_с_т_в_о_в_а_т_ь_ _в_ _с_у_д_а_х’.
Я, Нечаев, теперь, как и тогда, в 1873 году, готов признать себя подсудимым не только пред русским судом, но даже пред судом турецким или китайским, если только предварительно соблюдены будут все легальные условия, требуемые публичным правом, если правительство Швейцарской республики, на почве которой я был арестован, возьмет на себя прямую юридическую ответственность за правильный исход процесса, то есть объявит мне предварительно (в присутствии чиновника русского посольства), _н_а_ _к_а_к_и_х_ _о_с_н_о_в_а_н_и_я_х_ _и_ _п_р_и_ _к_а_к_и_х_ _у_с_л_о_в_и_я_х_ _м_е_н_я_ _в_ы_д_а_е_т_ _Р_о_с_с_и_и, и снабдит меня копией с своего решения по этому поводу — копией, формально засвидетельствованною печатью, республики и надлежащими подписями членов правительства.
Излагая сие прошение сообразно с формами, которые обусловливают существенные свойства юридических документов подобного рода,— для более удобного сообщения его, в случае надобности, в кассационный департамент сената,— я остаюсь в уединении каземата, в ожидании решения _В_а_ш_и_м_ _И_м_п_е_р_а_т_о_р_с_к_и_м_ _В_е_л_и_ч_е_с_т_в_о_м_ по этому поводу, с надеждой на возможность правосудия в моем отечестве, во второй половине XIX века.
Узник, в силу беззакония и вопиющего произвола швейцарских олигархов _ч_е_т_в_е_р_т_ы_й_ год томящийся в келье Петропавловской крепости.

_Э_м_и_г_р_а_н_т_

_у_ч_и_т_е_л_ь_ Сергей Нечаев.

1876 года, января 30 дня.
P. S. При сем я присовокупляю мою просьбу к _В_а_ш_е_м_у_ _И_м_п_е_р_а_т_о_р_с_к_о_м_у_ _В_е_л_и_ч_е_с_т_в_у_ о позволении мне видеться с моими родственниками, с которыми я расстался _в_о_с_е_м_ь_ лет тому назад и которых не допустили ко мне в 1872 году, когда я был привезен из-за границы в Петербург, в крепость’.
На щеголеватой обложке, в которую Нечаев вложил свое прошение, генерал-адъютант Потапов 7 февраля 1876 года записал следующее решение царя: ‘Государь Император высочайше повелеть соизволил прошение оставить без последствий и воспретить преступнику Нечаеву писать и написанное им до сего времени от него отобрать и рассмотреть, заниматься же чтением книг не возбраняется’. Первая часть резолюции находится в прямом несоответствии со второй: выходит так, что прошение Нечаева, как видим, не только не было оставлено без последствий для него, но, наоборот, сопровождалось решительной и тягостной переменой в строе его тюремной жизни: ему запретили писать, и это запрещение осталось в силе уже на все время его заключения в равелине.
7 же февраля А. Ф. Шульц на словах передал коменданту резолюцию царя для исполнения, а 9 февраля последовало исполнение ее на деле. Об исполнении узнаем из сохранившегося обычного бюллетеня, представленного 14 февраля: ‘9 сего февраля у содержащегося в Алексеевском равелине известного преступника во время прогулки в саду отобраны все письменные принадлежности и исписанные им бумаги. При объявлении ему о том по вводе в номер он с внутренним волнением подчинился такому распоряжению, сказав только с ожесточением: ‘Хорошо!’ Затем ночью, около 4 часов, начал кричать и ругаться, причем находящеюся у него оловянного кружкою с водою выбил из окна 12 стекол, тогда на него тотчас надели смирительную рубашку и, переведя в другую комнату, привязали к кровати. В таком положении он оставался, пока не успокоился, затем днем его отвязали с кровати, оставив на нем, для лишения свободы рукам, ту же смирительную рубашку, которую под словом, что он не повторит подобного буйства, приказано снять только сегодня утром’.
По силе реакции, которую вызвало в Нечаеве запрещение писать, можно судить о всем жизненном значении этой жесточайшей меры. Реакция Нечаева повлекла новые последствия. В бюллетене 20 февраля комендант доложил: ‘Сего числа, в 8 часов утра, на содержащегося в Алексеевском равелине известного арестанта надели ножные и ручные кандалы при полном спокойствии. Затем он переведен в другой номер, в оконной раме которого, с внутренней стороны, устроена железная решетка’.
Любопытно, что первый приведенный бюллетень о буйном протесте Нечаева царю не был доложен (на нем имеется пометка Потапова: ‘К сведению’), а второй был доложен. В следующем бюллетене 27 февраля комендант сообщил о благодетельном результате закования Нечаева: ‘Содержащийся в Алексеевском равелине известный арестант, после наложения оков, ведет себя совершенно спокойно’. А Потапов положил на этом докладе резолюцию: ‘Иметь в виду’.
Некоторое облегчение в положении Нечаева наступило только в мае месяце. За это время произошла смена комендантов: вступил в должность коменданта, вместо заболевшего и умершего 1 мая 1876 г. Н. Д. Корсакова, барон Е. И. Майдель. Барон Е. И. Майдель, по-видимому, был самым снисходительным комендантом, по крайней мере Нечаев, беспощадный в своих отзывах в письмах к народовольцам, помянул добрым словом ‘уважаемого’ барона Майделя. Бюллетень от 14 мая сообщал: ‘С содержащимся в Алексеевском равелине известным арестантом никаких перемен не произошло. При посещении его вновь назначенным комендантом, генерал-адъютантом бароном Майделем, вел себя довольно сдержанно и, кроме просьбы о дозволении ему прогулки в саду, находящемся в стенах равелина, никакой особой претензии не объявил’.
Быть может, к этому косвенному ходатайству барон Майдель присоединил и прямое, словесное, но, как бы там ни было, следующая отчетная неделя принесла Нечаеву известное облегчение. 21 мая бюллетень гласит: ‘Содержащийся в Алексеевском равелине известный арестант ведет себя спокойно. С него сняты ножные оковы, и дозволена прогулка в саду равелина’.
Но оковы на руках Нечаева были оставлены: так боялось III Отделение его свободных рук.

10

Тем временем бумаги Нечаева просматривались в III Отделении. Разбор их затянулся, так как бумаг оказалось много. Результаты просмотра изложены в пространной докладной записке, представленной шефу жандармов Потапову и доложенной им царю 24 апреля 1876 года. ‘Высочайше повелено все рукописи преступника Нечаева уничтожить’,— написал на записке Потапов. А управляющий III Отделением А. Ф. Шульц тут же отметил: ‘Хранить эту записку при деле, бумаги же будут мною сожжены’. Так из огромного нечаевского архива, созданного им в равелине, и не дошло до нас ни одной бумаги. Об этой потере приходится сожалеть в высшей степени, ибо, судя по перечню бумаг и краткому их изложению, сделанному в докладе, мы лишились важного и интересного источника и для истории эпохи, и для истории революционного движения, и для характеристики самого Нечаева. Можно сказать, записка III Отделения, возбуждая крайнее любопытство, оставляет его совершенно без удовлетворения. Мы не можем определить автора этой записки, но в некоторых литературных вкусах ему нельзя отказать. Интересно, что он, по долгу служебной обязанности призванный хулитель Нечаева, не мог не отдать должное ему: он признает за ним недюжинную натуру, энергию, привычку рассчитывать на себя, полное обладание тем, что он знает, обаятельное действие на тех, кто не справился с положением, подобно ему. Автор, изучивший все высказывания Нечаева по его рукописям, не мог не остановиться с некоторым удивлением перед необычайной твердостью революционных верований Нечаева: полагая, что он преуменьшает авторитет личности Нечаева, автор записки готов признать в нем революционера по темпераменту скорее, чем революционера по убеждению. Очевидным диссонансом звучит провозглашаемое автором записки отрицание той дозы уважения к Нечаеву, в которой нельзя отказать врагу. Это утверждение — явная уступка обстоятельствам. За всеми этими оговорками, нельзя отрицать важного интереса, представляемого запиской анонимного критика из III Отделения. Для истории внутренней жизни в равелине записка имеет первоклассное значение. Мы можем определить с ее помощью, чем заполнялись равелинные досуги Нечаева.
Приводим полностью эту записку:
‘Рассмотренные бумаги, по содержанию их, следует разделить на четыре разряда.
К _п_е_р_в_о_м_у_ отношу два письма государю императору и первоначальную редакцию одного из них, уже доложенные Его Величеству. Об них можно сказать, по внимательном их соображении с другими бумагами, что первое письмо не есть изложение политических убеждений автора, каким оно выставляется, а изложение ближайших политических целей, которые автор преследовал, и в сем последнем смысле оно довольно искренне.
Ко _в_т_о_р_о_м_у_ разряду я отношу некоторые публицистические статьи, которые отчасти содержат в себе апологию деятельности автора, как главного двигателя известной политической пропаганды между учащейся молодежью, отчасти личные его думы и впечатления. Об этом отделе, Ваше Высокопревосходительство, будете вернее судить по некоторым выдержкам. Сюда относятся письма из Лондона о задачах современной демократии, политические думы, впечатления тюремной жизни (Живая могила) и самая замечательная из всех разобранных статей — о характере движения молодежи в конце 60-х годов.
К _т_р_е_т_ь_е_м_у_ разряду относятся беллетристические произведения: 1) отрывки из довольно объемистого романа из времени падения Второй империи во Франции, озаглавленного ‘Жоржетта’, 2) отрывки другого романа из быта студенческих кружков, заграничных эмигрантов и русских путешественников за границей, под именем: ‘Кому будущее’, ‘На водах’, интереснее и ‘Une vieille connaissanse’ {Старушечья память (франц.).}, 3) отрывки ‘Воспоминания о Париже’, где рассказываются сцены из падения Второй империи, 4) кажется, также относящиеся к роману ‘Жоржетта’ наброски: ‘В царстве буржуазии’ — падение коммуны и ‘В бельэтаже и мансарде’ — приготовление к действию интернационалки, 5) объемистый, но весьма бесцветный отрывок романа ‘У липован’ и 6) маленький отрывок ‘Школа Миловзорова’, где представляется в гнусном виде школа грамотности старинного направления, содержимая дьячком. В этом разряде интереснее других роман ‘Жоржетта’ и отрывки ‘Кому будущее’ и ‘На водах’.
‘Жоржетта’ есть история небогатой француженки, которую, несмотря на воспитание в монастыре, влияние старого республиканца-отца и молодого человека, которого она полюбила, сделало республиканкой самого красного оттенка. Ее возлюбленный оказывается одним из главных вождей интернационалки и внушает любовь одной из знатных дам Второй империи, в высшей степени развращенной. Вождь интернационалки, после того как Жоржетта отказалась сделаться его любовницей, впредь до провозглашения республики, вступает в связь с знатной дамой, а во время осады Парижа делит время между нею и Жоржеттой. В день взятия Парижа Мак-Магоном он убит на баррикаде, а Жоржетта, натерпевшись всяких страданий и унижений, умирает в Версале. На этой канве узорами выступают довольно многочисленные эротические сцены, на которых автор останавливается с особенной любовью, имеющей, кажется, физиологический источник в его летах и одиночном заключении. Кроме того, много экзальтированных социалистических и гуманитарных тирад. Мысль, что любящие друг друга не должны тратить сил на удовлетворение своего чувства, пока они нужны для решения социальных задач, очень горячо и длинно развивается и в этом романе и в отрывке ‘Кому будущее’. Но в последнем героиня наконец решает, что энергического человека не расслабят эротические наслаждения, и отправляется к нему в спальню. В обоих романах женщины более высокого общественного положения представлены чудовищами разврата. Картины его в отрывке ‘На водах’ доходят до самого грязного цинизма. Впрочем, цинизм и намеренная площадная грубость отличают язык и ‘борцов за новые идеи’. Если в статьях, отнесенных выше ко второму разряду, нельзя иногда отказать автору в уважении его начитанности и силе мысли, то в беллетристических произведениях поражает полнейшее отсутствие всякого нравственного чувства.
К _ч_е_т_в_е_р_т_о_м_у_ разряду относится большая половина разобранных бумаг, которую решусь назвать хламом, ни для кого, кроме автора, не интересным. Это разные выписки, наброски романов, списанные отрывки стихов и прозы, на немецком, французском и английском языке, вокабулы, выписки и rsumes {Резюме (франц.).} разных читаных книг и журнальных статей, перевод статей Маколея: ‘William Pitt’ и ‘Atterbury’ {‘Уильям Питт’ и ‘Аттербюри’.}, отдельные заметки и т. д. Конечно, все это дает намеки на мнения и наклонности автора, но и те и другие гораздо подробнее и точнее известны из других источников.
Вообще говоря, нельзя назвать автора личностью дюжинной. Всюду сквозит крайняя недостаточность его первоначального образования, но видна изумительная настойчивость и сила воли в той массе сведений, которые он приобрел впоследствии. Эти сведения, это напряжение сил развили в нем в высшей степени все достоинства самоучки: энергию, привычку рассчитывать на себя, полное обладание тем, что он знает, обаятельное действие на тех, кто с той же точкой отправления не могли столько сделать. Но в то же время развились в нем и все недостатки самоучки: презрение ко всему, чего он не знает, отсутствие критики своих сведений, зависть и самая беспощадная ненависть ко всем, кому легко далось то, что им взято с бою, отсутствие чувства меры, неумение отличить софизм от верного вывода, намеренное игнорирование того, что не подходит к желаемым теориям, подозрительность, презрение, ненависть и вражда ко всему, что выше по состоянию, общественному положению, даже по образованности. Даже служение тем же целям, которые преследуются автором, не спасает таких лиц: оно клеймится подозрением в его искренности, где нельзя,— называется тупоумным, дилетантским, и против этих союзников проповедуется подозрение и презрение. Один автор и люди его кружка, одних с ним происхождения и образа мыслей, признаются за слуг народа и за пользующихся народным сочувствием и доверием. Все остальное, выдвигающееся из народа, выставляется как враги народа, и эра плодотворного развития, мирного и многостороннего, начнется лишь с их уничтожением.
Особенно характерно отношение автора к идее о насильственном перевороте. Неоднократно он ее отвергает, как не созидающую ничего прочного и, напротив, вызывающую реакцию. Но не признает искренности в обращении высших классов к служению народу, считает их помехой, которую надо удалить во что бы то ни стало, признает, что перевороты еще неминуемы и что стройное развитие общественности — дело будущего. В то же время считает ненависть одной из нужнейших сил общественного деятеля. Не нахожу возможным во всем этом видеть бессознательное противоречие, а скорее маску умеренности, с которой автор не справился.
Весьма часто люди в положении автора достоинством своего поведения заслуживают уважение тех, которые враждебно относятся к их деятельности и образу мыслей. Подобного чувства уважения не внушает личность автора, насколько она отразилась в его бумагах. Они писаны не для распространения их в публике, между тем он себя рисует окруженным лишениями, которых не испытывал, искренности в объяснении побудительных причин того или другого действия нет и в помине. Напр., поведение на суде объясняется уважением к достоинству Швейцарии и т. д. Признания прав победителей на самозащищение, что было так нередко между декабристами, в авторе вовсе не заметно. Какое-то самоуслаждение в созерцании силы своей ненависти ко всем достаточным людям, намеренное развитие в себе непроверенных в своей основательности и законности инстинктов, ставящих его во вражду с существующим порядком, почти слепую,— все это черты революционера не по убеждению, а скорее по темпераменту, каким автор сознает себя не без некоторого самодовольства. Может быть, им он обязан частью своего влияния на людей, еще меньше развитых и привычных критически относиться к своим мнениям, но, конечно, эти черты не усилят в беспристрастном человеке уважения к автору — даже того, в котором нельзя отказать даровитому врагу’.

11

1876 и 1877 годы, несомненно, были самыми глухими в тюремной жизни Нечаева. Он влачил существование с оковами на руках. Не имея возможности писать что-либо и каким-либо способом, он мог читать, но книги из библиотеки равелина были давно прочитаны им. Он был абсолютно один в равелине, ибо с другим жильцом равелина, Бейдеманом, сидевшим в другом фасе треугольной тюрьмы, он не приходил в соприкосновение, да если бы и мог прийти, эти соприкосновения не доставили бы ему утешения, ибо в это время Бейдеман, кажется, потерял рассудок.
Только в декабре 1877 года Нечаеву были развязаны или, вернее, раскованы руки. Шеф жандармов Н. В. Мезенцев, сменивший Потапова, представил царю 1 декабря следующий доклад, подписанный А. Ф. Шульцем: ‘Два года тому назад, вследствие буйства преступника Сергея Нечаева, комендант С.-Петербургской крепости вынужден был надеть Нечаеву ручные и ножные кандалы. Впоследствии, когда Нечаев смирился, то ножные кандалы были сняты. Ныне кандалы, хотя и обшитые кожею, произвели на руках Нечаева язвы, которые, несмотря на лечение, не заживают. Ввиду сего и во внимание к хорошему поведению Нечаева, совершенно успокоившегося, комендант испрашивает разрешение на освобождение Нечаева и от ручных кандалов. Комендант С.-Петербургской крепости не входил по настоящему предмету с письменным представлением, а лично заявил об этом мне’.
14 декабря 1877 года (No 4033) III Отделение уведомило коменданта о последовавшем высочайшем согласии на снятие ручных кандалов с Нечаева. Осталась, таким образом, невосстановленной одна льгота. Нечаев вновь не получил права иметь в камере письменных принадлежностей.
Отныне Нечаев поставил две ближайших задачи той напряженной борьбе за существование, которую он вел в стенах равелина: добиться права писать и права читать то, что он хочет.
С чтением дело обстояло так: нам пришлось уже упоминать о том, что незначительная библиотека Алексеевского равелина14 была прочитана Нечаевым насквозь. Нечаеву давали книги и из библиотеки при Трубецком бастионе, но эта библиотека была также ничтожна, и, кроме того, передача книг отчасти имела свои специфические неудобства, ибо книги могли послужить средством сообщения. Так это и было в действительности {Немного позже, 5 сентября 1880 года, барон Велио писал коменданту: ‘В Департ[амент] гос. пол[иции] получено сведение, что содержавшаяся в Доме предварительного заключения осужденная Ольга Натансон рассказывала, что во время нахождения ее в Петропавловской крепости она узнала, что государственный преступник Нечаев жив и не в Сибири, а содержится в отдельном помещении крепости, и что сведение это добыто ею из книг, которые она получала для чтения из крепостной библиотеки.
Вследствие сего имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство, не изволите ли признать возможным сделать зависящее с Вашей, Милостивый государь, стороны распоряжение, дабы при выдаче из крепостной библиотеки книг для чтения арестованным было обращаемо кем следует серьезное внимание на различные в них пометки, делаемые заключенными для переговоров между собой, и таковые немедленно уничтожались.}. Третий книжный источник — журналы, получавшиеся в комендантском управлении, наконец, французские и немецкие книги доставляло Нечаеву III Отделение. Конечно, Отделение не проявляло сколько-нибудь тщательного внимания к подбору книг: посылало по нескольку раз одни и те же книги, посылало совершенно неинтересный для Нечаева хлам и делало все это с большими промежутками. Все это огорчало и приводило в раздражение Нечаева. А тут еще начальство — и равелинское и отделенское — не прочь было приохотить его к духовному чтению. Когда Нечаев просил книг, смотритель равелина предлагал ему книги духовные. И даже III Отделение тоже покусилось на стойкость Нечаева и вознамерилось соблазнить его духовным, душеспасительным чтением. На бескнижии и богословие на что-либо полезно: вдруг великий революционер увлечется духовным красноречием и вступит на путь морального исправления — так мнилось III Отделению,— и вот оно сделало наивный опыт. 28 марта 1878 года (No 934) комендант получил следующее оригинальное предложение: ‘Имею честь покорнейше просить Ваше В[ысоко] пр[евосходительст]во не оставить сделать распоряжение, чтобы прилагаемые при сем (в особом пакете) книги духовного содержания были положены незаметным образом в камеру известного Вам, M[илостивый] г[осударь], находящегося в Алексеевском равелине арестанта N., и о последствиях этого распоряжения почтить меня уведомлением’.
Опыт, конечно, не удался, и следующий рапорт коменданта управляющему III Отделением дает несколько тонких штрихов к духовному облику Нечаева в Алексеевском равелине. Комендант уведомлял 30 марта 1878 года (No 67):
‘Препровожденные книги и брошюры духовного содержания, числом 18, положены в комнату содержащегося в Алексеевском равелине известного арестанта N вчера утром, во время прогулки его в саду. Когда он возвратился в камеру, то тотчас же обратил внимание на них, так как до того времени у него в комнате на столе находился только один номер журнала ‘Русская старина’, и, как бы догадавшись, что книги эти духовного содержания, которые ему незадолго до того были предлагаемы смотрителем и от чтения коих он отказался, стал усиленно ходить по комнате с судорожными движениями, не прикасаясь к книгам.
Затем, когда смотритель спустя несколько времени вошел к нему в камеру, то N спросил, что вы от себя положили эти книги или вам приказано, и тогда майор Филимонов ответил, что положил так себе, в том предположении, что ввиду настоящих великих дней15 он, может быть, и пожелает прочесть их. Тогда N сказал, что все в них написанное сочинено русскими попами, все знают, что он неверующий, и что, наконец, он не желает лицемерить.
При подаче после того вечернего чая он был также несколько в возбужденном состоянии, причем под впечатлением гнева на смотрителя не сделал ему обычного привета ‘добрый вечер’, которым в последнее время всегда его встречал, но книги, сколько смотритель мог заметить, были им просмотрены, так как они лежали не в прежнем порядке’.
При Мезенцеве книжный вопрос не получил благоприятного разрешения, и после его смерти барон Е. И. Майдель решил поставить вопрос о чтении заключенных в равелине во всей широте перед новым шефом жандармов А. Р. Дрентельном. 29 ноября 1878 года Майдель обратился к нему со следующим письмом: ‘Содержащиеся в Алексеевском равелине преступники, при отсутствии письменных и других занятий, все время проводят в чтении книг, вследствие чего они, а в особенности известный преступник, перечитал все имеющиеся в библиотеке Алексеевского равелина книги, так что в настоящее время по необходимости приходится ограничиться выдачею ему не более двух-трех книг в месяц из выписываемых комендантским управлением журналов: ‘Вестник Европы’, ‘Русская старина’ и ‘Русский вестник’, и то в таком лишь случае, если в них не заключается рассуждений о политических преступлениях, что, конечно, вызывает его к постоянным жалобам.
Хотя при комендантском управлении крепости имеется еще небольшая библиотека собственно для арестованных в крепости, сформированная из некоторых исторических и учебных книг, повестей, романов и журналов прежних лет, пожертвованных благотворительными лицами, но и она, как не обновляемая новыми книгами, не может удовлетворить его на продолжительное время. Притом же передача из Трубецкого бастиона в Алексеевский равелин и обратно книг, читаемых политическими арестантами, при их изобретательности наносить неуловимые простым вниманием условленные между ними знаки над буквами, может послужить к преступному переговору и вообще к обнаружению существования в крепости известного преступника. Сознавая существенную потребность для заключенных в равелине в чтении, как единственном развлечении при отсутствии других занятий, я имею честь представить обстоятельство это на усмотрение Вашего Высокопревосходительства на тот конец, не изволите ли признать возможным возложить на III Отделение собственной Его И. В. канцелярии доставление в Алексеевский равелин ежемесячно несколько экземпляров книг или периодических журналов за прошедшее время, которые по прочтении арестантами будут комендантским управлением возвращаемы обратно’.
На это обращение Майделя последовал ответ лишь через 1 1/2 месяца. А. Р. Дрентельн ответил, что из вверенного ему учреждения будут доставляемы по мере надобности книги и журналы и что выдача книг из крепостной библиотеки заключенным в равелине должна быть прекращена (13 января 1879 г.).
Но книжный вопрос не устраивался и после таких разрешений. 6 апреля 1880 года комендант, отсылая просмотренные ‘известным арестантом’ книги, писал Дрентельну: ‘Ввиду постоянных в последнее время претензий известного лица на высылку ему старых книг, не имеющих по содержанию никакого интереса, и нередко из читанных им, имею честь просить Ваше Высокопревосходительство, не изволите ли признать возможным приказать доставлять ему, вследствие убедительной его просьбы, из более новых книг и, если возможно, то каталог, по которому бы он мог выбирать’.
Негодование Нечаева росло и вылилось в своеобразные и резкие формы протеста. Надо припомнить, что Нечаеву не давали письменных принадлежностей, и писать он не мог. Как же довести до сведения высшего начальства о чинимых ему обидах? Нечаев придумал совершенно оригинальный способ, о котором комендант доносил управляющему III Отделением Никите Кондратьевичу Шмидту 14 апреля 1880 г.
‘По передаче содержащемуся в Алексеевском равелине известному арестанту (N…) доставленных в последний раз, при отношении от 10 апреля за No 2864, восьми книг на французском и немецком языках он на другой же день, т. е. 12 числа, не читая, возвратил их, объявив, что некоторые из этих книг он уже читал, а остальные настолько бессодержательны, что чтение их было бы для него тяжелым моральным трудом. Под впечатлением преднамеренного, как он себе объясняет, лишения его возможности чтения новых книг и журналов, смотритель равелина вчера утром застал его в слезах, затем в течение целого дня он ничего не ел, и когда подан был ему чай, то серебряною чайною ложкой он написал на стене, окрашенной охрою, заявление на имя государя императора, содержание которого смотритель равелина подполковник Филимонов во время вывода его на прогулку в сад списал на бумагу и представил мне.
Препровождая означенный снимок с написанного сказанным арестантом ложкою на стене Вашему Превосходительству, имею честь покорнейше просить, не найдете ли возможным, как я уже просил отношением от 6 текущего апреля за No 82, приказать доставлять ему книги и журналы из более новейших изданий, и еще лучше, если бы Ваше Превосходительство, для устранения всяких с его стороны претензий, приказали выслать ко мне раз навсегда каталог книгам и журналам, имеющимся в библиотеке III Отделения собственной Е. В. канцелярии, или возможным к приобретению, с тем чтобы таковой, каждый раз по прочтении им прежних, был предъявляем ему для выбора новых книг’.
А вот то прошение, которое списал со стены равелинной камеры смотритель Филимонов:
‘Его Императорскому Величеству государю императору Александру Николаевичу

Государь.

В конце восьмого года одиночного заключения III Отделение, без всякого с моей стороны повода, лишило меня последнего единственного занятия — чтения _н_о_в_ы_х_ книг и журналов. Этого занятия не лишал меня даже генерал Мезенцев, мой личный враг, когда он два года терзал меня в цепях. Таким образом, III Отделение обрекает меня на расслабляющую праздность, на убийственное для рассудка бездействие. Пользуясь упадком моих сил после многолетних тюремных страданий, оно прямо толкает меня на страшную дорогу к сумасшествию или к самоубийству.
Не желая подвергнуться ужасной участи моего несчастного соседа по заключению, безумные вопли которого не дают мне спать по ночам, я уведомляю Вас, государь, что III Отделение канцелярии Вашего Величества может лишить меня рассудка только вместе с жизнью, а не иначе.
Вербное воскресенье 1880 г.

С. Нечаев’.

Но охрой ли на стене писал Нечаев и не собственной ли кровью?16 Не из чувства ли деликатности смотритель Филимонов не узнал крови и принял ее за охру, а быть может, и узнал, да счел неудобным докладывать о подобной неловкости! В письмах к народовольцам из крепости есть указание на то, что одно из заявлений царю Нечаев действительно писал кровью.
Нечаев последнюю фразу своего обращения к царю подкрепил и активным делом: он начал голодать, поставив условием прекращения голодовки разрешение читать ему новые книги. Решение Нечаева вызвало большой переполох. Секретарь коменданта Денежкин поскакал к Шмидту, власти заволновались, барон Майдель пообещал Нечаеву удовлетворение его просьбы. Обо всем этом узнаем из следующего письма барона Майделя к Шмидту от 18 апреля (No 91).
‘В дополнение личного доклада Вашему Превосходительству, по поручению моему, секретарем комендантского управления Денежкиным о намерении содержащегося в Алексеевском равелине известного арестанта лишить себя жизни непринятием пищи, имею честь уведомить, что он с воскресенья 13-го числа до утра сего 18 апреля, оставаясь непреклонным в своем намерении, в час дня, когда по принятому порядку подавался ему на всякий случай обед, лежа в постели, объявил, что будет просить принести ему обед в 3 часа, а теперь просит чаю и молока, последнее из которых и выпил с хлебом.
Согласие его на принятие пищи он объяснил надеждою получить книги новейших изданий и в особенности журналы текущего времени, прибавив, что жизнь его дорога потому, что она нужна для общества.
Причем имею честь возобновить пред Вашим Превосходительством просьбу о скорейшем доставлении ко мне каталога книгам, по которым бы известный арестант мог выбирать их для чтения, так как я, основываясь на переданном мне секретарем Денежкиным отзыве Вашего Превосходительства, еще вчера поручил объявить известному арестанту, что ему будет предоставлен более просторный выбор книг, для чего и вышлется III Отделением каталог’.
Протест Нечаева подействовал, и III Отделение на другой же день переправило для Нечаева 10 книг на французском и немецком языках и каталог французских книг.
В связи с протестом Нечаева, надо думать, находится посещение равелина в канун Пасхи (19 апреля) графом Лорис-Меликовым, который был незадолго до того назначен главным начальником Верховной распорядительной комиссии. Он обещал Нечаеву новые французские книги, но на просьбу его о записной книжке и карандаше ответил обещанием подумать и дать ответ.
А барон Майдель тем временем придумал компромиссное решение вопроса о письменных принадлежностях. 28 апреля 1880 года (No 99) он писал Н. К. Шмидту:
‘Из числа содержащихся в Алексеевском равелине арестантов, двое последних заключенных постоянно обращаются с просьбами о выдаче им письменных принадлежностей, как-то: бумаги и чернил, или, вместо последних, карандаша, для записывания заметок при чтении ими книг и вообще умственных развлечений.
Сообщая о таковой просьбе означенных арестантов Вашему Превосходительству для соответствующих распоряжений, имею честь присовокупить, что я, со своей стороны, полагал бы возможным удовлетворить их просьбу выдачею, вместо бумаги и карандаша, аспидной из папки доски с грифелем, что может отчасти удовлетворить их желание и вместе с тем отнимет возможность в попытке с их стороны злоупотребить бумагою и карандашом’.
‘Двое последних заключенных’ — это Нечаев и Мирский, который с 28 ноября 1879 года стал товарищем Нечаеву по равелину.
29 апреля Шмидт уведомил Майделя, что граф Лорис-Меликов признал возможным предоставить аспидную доску с грифелем арестанту под No 2 Нечаеву, но предоставление подобной льготы арестанту под No 3 Мирскому не нашел возможным. Но Нечаев реагировал на компромиссное изобретение барона Майделя неожиданным образом: он отправил коменданту обратно грифельную доску, написав на ней следующее заявление:
‘Его Высокопревосходительству г-ну коменданту Петропавловской крепости

Генерал!

Излагая мою просьбу о позволении мне пользоваться новыми книгами и журналами, я просил Ваше Высокопревосходительство ходатайствовать о том, чтобы мне предоставлена была возможность заниматься серьезно и читать систематически сочинения по философии, истории и политике. Но подобное чтение может быть плодотворным только при возможности делать выписки из научных сочинений и заметки о прочитанном, если III Отделению не угодно доставить мне письменных принадлежностей, которыми позволял мне пользоваться граф Левашев в первые годы одиночного заключения, то я просил, в крайнем случае, дать мне хотя записную книжку, куда бы я мог вносить самые краткие необходимейшие заметки для справок при дальнейшем чтении серьезной литературы.
Неделю тому назад я получил сочинение философа профессора Ланге ‘Histoire du matrialisme’ {‘История материализма’ [ч. 1—2, 1866].} и другие сочинения 5 томов, а вчера, 3 мая, мне была прислана аспидная доска и грифель!
Принося искреннюю благодарность за доставление мне прекрасного сочинения Ланге, позволяя себе надеяться, что и впредь мне можно будет пользоваться не только новыми книгами, но и журналами, как я говорил о том графу Лорис-Меликову, я прошу Ваше Высокопревосходительство довести до сведения III Отделения, что присланную мне аспидную доску я возвратил смотрителю равелина, как вещь в моем положении совершенно не нужную, которая оставалась бы у меня без всякого употребления.
Примите уверение, генерал, в моем глубоком к Вам уважении.

Сергей Н…’

4 мая 1880 г.
Майдель обиделся и, посылая текст заявления Нечаева в III Отделение, присовокупил, что ‘ввиду его нежелания пользоваться предоставленной льготой, он полагал бы настойчивость его о дозволении иметь при себе письменные принадлежности оставить до времения без внимания’.
Нечаеву оставался прежний способ переписки — писать на стене, что он и сделал. 21 июля смотритель Филимонов списал со стены новое заявление Нечаева:
‘Господину коменданту Петропавловской крепости

Генерал!

Графу Лорис-Меликову при посещении меня перед Пасхой угодно было предоставить мне пользоваться новыми французскими книгами из магазина Мелье, по моему свободному выбору. К моему великому удивлению, это обещание первого, после императора, лица в государстве приводится в исполнение более чем небрежно. Мне присылают по 4 и даже только по 3 тома в месяц, а так как их едва достает на 7 дней, то большую часть времени, в продолжение двух и даже трех недель в месяц, я остаюсь совершенно безо всякого чтения. Подобное отсутствие занятий в тяжелые длинные летние дни и на девятом году одиночного заключения становится положительно невыносимой пыткой.
Я прошу Вас, генерал, при свидании с шефом жандармов довести до его сведения о всей несообразности такого доставления книг и просить о том, чтобы заведование доставкой оных было поручено управлению вверенной Вам крепости. Если же управляющий III Отделением считает нужным держаться того правила, чтобы всякая новая книга попадала ко мне только после того, как она пройдет через его руки, то пусть он в таком случае делает распоряжение, чтобы книги присылались ко мне в большем количестве, дабы их хватило для чтения в продолжение по крайней мере месяца. Если обмен книг связан с такими затруднениями и требует продолжительного времени, то присылать по три тома совершенно недостаточно.
Русских журналов я до сих пор никаких не получал, хотя генерал Черевин не находил препятствий для чтения периодических изданий за прошлый год и пребывал, кажется, в уверенности, что я ими уже пользуюсь.
Утро 21 июля 1880 года.

С. Нечаев’.

В тот же день комендант представил П. А. Черевину заявление Нечаева и при этом присовокупил: ‘Написанное известным арестантом таким же порядком на стене прежней камеры, о чем я передал Вам, милостивый государь, вчера при свидании, заключалось в разных заметках из читанных им книг, которые, как не имеющие никакого значения, я приказал стереть и объяснить ему, чтобы на будущее время он не марал стен’.
Под влиянием приставаний Нечаева и, надо думать, Мирского барон Майдель довольно настойчиво проталкивал разрешение вопроса о книгах для Алексеевского равелина. Он лично доложил П. А. Черевину, в то время товарищу главного начальника III Отделения, о неудовлетворительности равелинной библиотеки и добился от него разрешения пополнить ее путем приобретения исторических и иных книг. 5 июня 1880 г. (No 133) Майдель отправил каталог книг, которые, по его мнению, желательно было иметь в библиотеке равелина. В этом каталоге было поименовано книг на сумму по тому времени немалую — на 677 р. 35 коп. Были классики, были произведения современных писателей, книги по истории, путешествия. Не дождавшись ответа, барон Майдель через месяц напомнил Черевину о своем ходатайстве и объяснил: ‘Я дал заключенным в равелине надежду на возможность в близком времени пользоваться для чтения новыми книгами, вследствие чего они с нетерпением и ждут этих книг’.
В конце июля книги были наконец присланы в крепость. Новые книги совсем не удовлетворили Нечаева, и 6 августа 1880 г. комендант крепости, возвращая прочитанные Нечаевым французские книги, уведомил, что, ‘несмотря на доставленные в библиотеку Алексеевского равелина новые книги, каталог которых был предъявлен ему, он все-таки просит не прекращать высылки для него книг на французском языке из помеченных им на возвращенном в III Отделение собств. Е. И. В. канцелярии каталоге’.
В ответ на отношение коменданта директор департамента государственной полиции барон Велио отправил в крепость каталог французских книг книжного магазина Мелье с отметками на нем Нечаева и предложил истребовать от него ‘собственноручную выписку на отдельном листе тех из числа отмеченных им в каталоге сочинений, которые он желает получить для чтения’.
26 августа Майдель отослал вместе с каталогом выписку книг, сделанную Нечаевым, но вместе с этим отправил и прошение, которое Нечаев написал, воспользовавшись чернилами, пером и бумагой, которые ему дали для составления выписки.
‘Господину директору департамента государственной полиции барону Велио

Генерал!

Каталог, доставленный мне новым учреждением государственной полиции империи, присылается сюда уже в _т_р_е_т_и_й_ _р_а_з. Накануне Пасхи, когда граф Лорис-Меликов, посетив меня, позволил мне пользоваться новыми французскими изданиями, я отметил в присланном каталоге около ста сочинений. III Отделение, доставив мне из оных только десять томов в три месяца, в начале июля опять прислало тот же каталог. Я и отметил _в_т_о_р_и_ч_н_о_ те же произведения французской литературы. Но на этот раз из всех отмеченных мною книг мне не доставили даже и десятка, а прислали только _о_д_н_о_ сочинение (в 3 томах). По возвращении же его в III Отделение, после прочтения, я с нетерпением ждал около месяца и дождался не книг, а опять присылки того же самого каталога уже в _т_р_е_т_и_й_ раз.
Таким образом, обещание графа выполнялось, вероятно вопреки его желанию, более чем небрежно: книги доставлялись мне крайне редко и неисправно, и я большую часть времени, по три и по четыре недели, пребывал лишь в тщетном их ожидании. Тяжелые, длинные летние дни я вынужден был влачить, на _д_е_в_я_т_о_м_ году одиночного заключения, по-прежнему в убийственной для тела и духа праздности, оставаясь без всяких занятий, так как письменные принадлежности были отобраны у меня генералом Мезенцевым еще в начале 1876 года, когда он приказал заковать меня в ручные и ножные кандалы. Хотя оковы и цепи по истечении двух лет и были с меня сняты, но бумаги и пера мне более уже не давали.
Я лично просил графа Лорис-Меликова позволить мне иметь хотя бы записную памятную книжку, в которую я мог бы вносить заметки о прочитанном, граф обещал прислать ответ, и я его пока еще все жду. Проводя скучные, мучительные дни в хождении из угла в угол по каземату, как зверь в своей клетке, проводя еще более мучительные, бессонные ночи в слушании безумных воплей несчастного соседа, доведенного одиночным заключением до ужасного состояния, содрогаясь при мысли, что и меня в будущем неизбежно ждет такая же участь, если не изменятся условия праздной жизни, расслабляющей физические и умственные силы, я обращаюсь к г. директору департамента государственной полиции с просьбой довести до сведения г-на министра о вышеизложенном — крайне неудовлетворительном и совершенно несообразном — способе снабжения меня _е_д_и_н_с_т_в_е_н_н_ы_м_ занятием — чтением. Я уверен, что граф, разрешая мне пользоваться новыми сочинениями, не имел в виду, чтобы излишние стеснительные формальности и небрежность исполнителей ослабляли все живительное для меня значение этого позволения. Может быть, Его Сиятельству угодно будет, в видах облегчения доставки новых книг, поручить заведование этим делом прямо канцелярии г. коменданта крепости. Если же это почему-либо найдено будет неудобным, если каждый том, от меня и ко мне, необходимо должен будет проходить чрез департамент государственной полиции, то в таком случае пусть, по крайней мере доставляются мне книги в большем противу прежнего количестве, дабы менять их приходилось реже, коль скоро этот обмен сопряжен с затруднительными формальностями и ожиданиями по целому месяцу. Ввиду последнего соображения я и самую выписку из каталога (прилагаемую здесь на отдельном листе) расположил, разделив отмеченные сочинения на отделы, содержащие по 10 томов.
Граф Лорис-Меликов точно так же, как и шеф жандармов генерал Черевин, не находил препятствий для доставления мне периодических изданий _з_а_ _п_р_о_ш_л_ы_й_ _г_о_д, из объяснений с ними я заключил, что они оба пребывали в уверенности, что я этими изданиями уже пользуюсь. А между тем никаких _п_р_о_ш_л_о_г_о_д_н_и_х_ журналов сюда не доставляется с тех пор, как в 1876 году мне было запрещено брать их от смотрителя Трубецкой тюрьмы из общей крепостной библиотеки. Если это запрещение не может быть снято, то не будет ли позволено комендантскому управлению снабжать меня _п_р_о_ш_л_о_г_о_д_н_и_м_и_ периодическими изданиями другим способом.
Обо всем этом я прошу Вас, генерал, ходатайствовать пред господином министром внутренних дел. При сем, предполагая, что _н_о_в_о_е_ учреждение17 проникнуто и духом _н_о_в_ы_м, я льщу себя надеждой, что теперь все дозволенное мне высшей властью не будет уже ограничиваемо и парализуемо превратным пониманием и небрежностью исполнителей.
Заключенный в Алексеевском равелине Петропавловской крепости
25 августа 1880 года

Сергей Нечаев’.

Это обращение не дало осязаемых результатов.

12

Но в то время, когда правительство в лице Третьего отделения и крепостного начальства торжествовало, казалось, свою победу над пленником Алексеевского равелина, когда оно довело утеснение его до последних пределов скорби, пленник, скованный по рукам и ногам, не сдавался. Правда, он замолк, притих, но в могильной тишине каземата он готовил новое восстание против власти. Там, где не должно было раздаваться человеческой речи, где молчание равелина по временам прорезывали безумные вопли Бейдемана, там, где беззвучно двигались по коридору тени часовых и присяжных, обреченных на безмолвие так же, как и находившиеся под их присмотром узники, Нечаев нашел наконец друзей. Под властным влиянием гневных, горячих и полных человеческой правды речей узника таяли и исчезали тени, двигавшиеся бесшумно и автоматически, и под серыми солдатскими мундирами оказывались люди, облеченные плотью и кровью, способные отдаться чувству сострадания и ощутить суровую справедливость дела жизни заключенного. Часовые, по инструкции, не смели говорить с арестованным, присяжные унтер-офицеры не имели права ‘принимать от него какие-либо разговоры и вступать с ним в разговор’. Но ни жандармы, ни солдаты не в состоянии были вынести заклятья молчанием, тянулось время, и они начали уступать настояниям узника и входить с ним в разговоры. Этого было довольно для Нечаева.
Мы не можем сказать, когда впервые была сорвана с уст тюремщиков печать молчания. ‘Начало разговоров,— читаем мы в актах следствия,— с государственным преступником камеры No 5 (Нечаевым) установить не представляется возможным, так как арестант, склоняя каждого вновь поступившего в равелин солдата, выражался, что с ним со времени его заключения говорят все и всегда. Но, соображаясь с ходом преступных действий, выясненных дознанием, можно почти безошибочнс определить, что начало разговоров между арестантом и некоторыми нижними чинами относится к 1877 году’, т. е. как раз к тому времени, когда руки Нечаева стали загнивать от кандалов.
Быть может, именно это необычное, беспримерное отягчение участи узника привлекло к нему особое внимание карауливших его солдат и сообщило особенную остроту их размышлениям. И Нечаев воспользовался таким настроением. Тихомиров, писавший о заключении Нечаева по его сообщениям из крепости и по рассказам солдат равелина, носивших на волю эти сообщения, дает психологический очерк воздействия Нечаева на солдат {‘Вестник Народной воли’, No 1, Женева, 1883, с. 138—158. Нужно принять во внимание, что цитируемые здесь письма Нечаева не дают точного и буквального воспроизведения текста. Нечаев писал своим шифром, сокращенно и очень сжато, на маленьких кусочках бумаги, и немало оказалось мест или плохо прочитанных, или совсем не разобранных. Желательно было бы найти подлинники писем Нечаева. Не хранятся ли они в заграничном архиве народовольцев?}. ‘В равелине не сменяются несколько лет. Нечаев имел возможность присмотреться к каждому и, пользуясь этим, наметить много лиц, пригодных для его планов. Еще сидя на цепи, он умел лично повлиять на многих из своих сторожей. Он заговаривал со многими из них. Стучалось, что, согласно приказу, тюремщик ничего не отвечал, но Нечаев не смущался. Со всей страстностью мученика он продолжал говорить о своих страданиях, о всей несправедливости судьбы и людей. ‘Молчишь… Тебе запрещено говорить. Да ты знаешь ли, друг, за что я сижу!.. Вот судьба,— рассуждал он сам с собой,— вот, будь честным человеком: за них же, за его же отцов и братьев погубишь свою жизнь, а заберут тебя да на цепь посадят и этого же дурака к тебе приставят. И стережет он тебя лучше собаки. Уж, действительно, не люди вы, а скоты несмысленные…’ Случалось, что солдат, задетый за живое, не выдерживал и бормотал что-нибудь о долге, о присяге. Но Нечаев только этого и ждал. Он начинал говорить о царе, о народе, о том, что такое долг, и т. д., он цитировал Священное писание, основательно изученное им в равелине, и солдат уходил смущенный, растроганный и наполовину убежденный. Иногда Нечаев употреблял другой прием. Он вообще расспрашивал всех и обо всем и, между прочим, узнавал иногда самые интимные случаи жизни даже о сторожах, его самого почти не знавших. Пользуясь этим, он иногда поражал их своею якобы прозорливостью, казавшейся им сверхъестественной. Пользуясь исключительностью своего положения, наводившею солдат на мысль, что перед ними находился какой-то очень важный человек, Нечаев намекал на своих товарищей, на свои связи, говорил о царе, о дворе, намекал на то, что наследник за него… Когда с него сняли цепи, Нечаев умел это представить в виде результата хлопот высокопоставленных покровителей, начинающих брать силу при дворе. То же самое повторилось при истории с книгами и задним числом распространилось на потаповскую оплеуху. Конечно, Нечаев ничего не говорил прямо, но тем сильнее работало воображение солдат, ловко настроенное его таинственными намеками. Впоследствии, когда положение Нечаева улучшилось и он стал получать книги, газеты, когда разговор с ним перестал быть преступлением, влияние его сделалось чрезвычайным. Его действительно не только считали важной особой, не только уважали и боялись, но нередко трогательно любили, некоторые из солдат, например, старались доставить ему удовольствие, покупая ему газеты или что-нибудь из пищи на собственный счет, особенно привязанные прозвали его ‘орлом’. ‘Наш орел’ — так называли они его между собою. Покушение Соловьева чрезвычайно подняло фонды Нечаева. Он давно говорил, что партия наследника (к которой сам будто бы принадлежал) сгонит с престола Александра II. Он предвидел дальнейшие покушения и говорил об этом своим сторожам. Он тут начал прямо показывать некоторым из них, будто у него есть сношения с волей, будто другие сторожа уже перешли на сторону наследника и служат ему, Нечаеву. Когда люди, особенно его любившие, привыкли таким образом к мысли о возможности служить Нечаеву, он стал им это прямо предлагать, и первый, согласившийся на это, был вполне уверен, что он чуть не последний и что чуть не вся крепость принадлежит уже Нечаеву’.
С этим рассказом надо сопоставить и сделанный во время следствия по делу о сношениях равелина с волей ‘тщательный анализ причин, породивших столь прискорбное явление в среде военнослужащих’ {Такой анализ сделан в составленной жандармским майором Головиным ‘Записке из дознания о беспорядка’., бывших в Алексеевском равелине’ Эта записка при всеподданнейшем докладе была предоставлена графом Игнатьевым Александру III 10 марта 1882 года.}. ‘Таких причин не много, но вполне достаточно для того, чтобы сбить с толку полусолдата, полукрестьянина, малоразвитого, безграмотного, не успевшего себе усвоить в короткое время службы высокого назначения солдата, обязанностей караульной службы и своего долга, человека с смутным пониманием о мере той законной кары, которая ожидает его за нарушения. Такой субъект, иногда не прослужив года в части, попадает в состав команды равелина, без всякой подготовки к тем обязанностям, которые он должен там выполнять. Что же из этого выходит: озлобленный преступник камеры No 5 зорко высматривает, кого бы из солдат можно эксплуатировать в свою пользу, для задуманных им преступных целей. Сначала приступает к стоящему у двери камеры часовому с обыкновенными вопросами: ‘который час?’, ‘которое число?’, требует дежурного жандарма за каким-нибудь делом, и если видит, что солдат податлив, то дело слаживается скоро. Арестант начинает выставлять себя страдальцем, мучеником за простой народ, т. е. их и их отцов, представляет будущее в заманчивом для крестьянина свете, уверяет, что такое время наступит скоро: будет полное равенство и общее благосостояние. Солдат слушает через форточку двери камеры хитрые речи, и времени для этого у него достаточно. Камера No 5 помещается в большом коридоре, дежурная комната пуста, жандарм от скуки ушел в караулку, смотритель равелина — далеко, в другом коридоре. Если и было время, что на другом фасе того же коридора стоит другой часовой, то ведь то товарищ, ему какое дело, а может, он и сам, когда придется стоять у этой камеры на часах, не прочь послушать, что предсказывает страдалец, а нет — так можно урезонить и пригрозить ему по-товарищески, дабы не проговаривался перед кем не следует. Если же арестанту попадался солдат, не желающий его слушать, то этот человек пускал в ход угрозы, что он его выдаст, как лицо, само заводящее с ним разговоры, или убьет, и т. п., а товарищи, со своей стороны, убеждали, угрожали, и все, конечно, достигали цели, а раз вступив на эту дорогу, приходилось идти дальше… Привычка к месту и однообразным действиям, хотя бы то и было дело наблюдения, вообще притупляет энергию, а вследствие того и надзор незаметно ослабевает. Всем этим пользуется арестант, солдаты, не видя над собою строгого глаза, совершенно подпадают влиянию арестанта, слушаются беспрекословно его приказаний, а тот является как бы начальствующим лицом в равелине, имеет толпу слуг, готовых исполнять его требования’.
Приведенные нами характеристики пропагандистских методов Нечаева отличаются только в оттенках оценки: там пытается уяснить себе механизм нечаевского воздействия революционер, вообще отрицательно относящийся к Нечаеву, здесь опытный жандарм-следователь старается понять, как заключенный околдовал солдат, но фактическая основа обеих характеристик одна и та же, и совпадение многих подробностей говорит за их полное соответствие действительности. Именно так из чужих и даже враждебных людей Нечаев делал своих людей, а когда все эти часовые и жандармы стали своими, тогда открылась для горячих убеждений прямая дорога к их уму и сердцу.
Содержание продолжительных разговоров, которые вел заключенный No 5 с своими часовыми, в актах следствия, по показаниям отданных под суд солдат (Юшманова, Тонышева, Борисова, Губкина, Дементьева, Вызова, Березина, Архипова, Колодкина, Кузьмина, Орехова) было таково: Нечаев говорил, что они, т. е. нижние чины, темные люди, ничего не знают, но что теперь близко то время, когда все узнают, за что страдают он и его сообщники. Он страдает безвинно, за правду, за них, мужиков, и за их отцов. Солдат и мужиков теперь обижают, но скоро настанет другое время. Такие люди, как и он, произведут переворот, бунт, убьют царя, перебьют начальство. Тогда царь не будет управлять так, как теперь. Цари будут выборные, от народа, как в других государствах, например во Франции, будут на отчете, а не самодержцы, и если царь будет хорошо распоряжаться, то и будет царствовать, а если нет, то выберут другого. Кроме того, он и его сообщники отберут землю от помещиков и разделят ее поровну между крестьянами, фабрики же и заводы станут принадлежать рабочим. После покушения взорвать императорский поезд на Московско-Курской железной дороге Нечаев высказывал сожаление, что не удалось убить государя, и говорил, что скоро взорвут дворец, а когда не удался и взрыв Зимнего дворца, то уверял, что ‘товарищи его все равно где-нибудь изловят государя и непременно убьют его’. После же 1 марта говорил: ‘Вот видите, царя убили, я вперед говорил вам это, а когда кончится год, если ныне царствующий император ничего не сделает для мужиков, то и его убьют’. Далее, стараясь убедить нижних чинов, что он страдает за них, преступник говорил, что и они должны стараться за него, должны держаться его и его товарищей {Сводка бесед Нечаева сделана в обвинительном акте по делу Е. А. Дубровина и др., напечатанном в ‘Вестнике Народной воли’, цит. том, с. 187—203.}.
Как воспринимали стражи равелина пропаганду Нечаева, до какой степени сознательности она подымала их, об этом свидетельствует история равелина в 1879—1881 годах и два судебных процесса, к которым были привлечены все охранявшие равелин в эти годы. Сам Нечаев характеризовал так распропагандированных им солдат: ‘В бога они не верят, царя считают извергом и причиной всего зла, ожидают бунта, который истребит все начальство и богачей и установит народное счастье всеобщего равенства и свободу’.
Для Нечаева началась двойная жизнь. Он воевал с начальством, требовал книг, письменных принадлежностей и, не получая последних, писал жалобы кровью на стене. Он жаловался на лишения, приводившие его в нервное раздражение, но в действительности солдаты, под влиянием его гневных и страстных речей, уже носили ему газеты (‘Новое время’, ‘Голос’ и др.), уже снабжали его карандашиком и бумажкой. Неведомый и таинственный равелин стал таким знакомым и своим. Жизнь и нравы крепости, ее верхов и низов, стали известны Нечаеву до косточки. Теперь легко стало вступить в сношения с товарищами по заключению, но товарищ оказывался только один, и он был уже не в своем уме. Нечаеву не удалось узнать ни его имени, ни его истории. Оставалось завязать сношения с волей, с революционерами, которые на воле вели свою подпольную борьбу с правительством, но Нечаев так давно был изъят из жизни, что утратил все свои связи: ему не к кому было послать из равелина солдат, уже ставших оружием в его руках.
Но вот 28 ноября 1879 года в равелин был внедрен новый узник — третий заключенный — Леон Мирский. Его появление в стенах равелина сыграло огромную роль в жизни Нечаева, и на его личности надо остановиться подробнее.

13

13 марта 1879 года Леон Мирский стрелял — совершенно неудачно — в шефа жандармов ген[ерал] -ад[ъютанта] А. Р. Дрентельна. Обстановка покушения была необычайна. Генерал ехал в карете по Лебяжьему каналу. Карету нагнал скакавший во весь опор на прекрасной английской кобыле молодой человек в костюме спортсмена, с изящными, аристократическими манерами. Он выстрелил через стекло кареты, пуля разбила только стекло. Генерал остался цел и невредим и погнал своих лошадей в погоню за удалявшимся всадником. Всадник очень ловко и хладнокровно скрылся от погони и был арестован только через три месяца. Дело Мирского было продолжением дела Кравчинского, убившего предшественника Дрентельна — шефа жандармов Мезенцева, и произвело немалое впечатление, между прочим, и романтическими своими особенностями.
Н. А. Морозов в своих воспоминаниях рассказал историю покушения Мирского и набросал характеристику Мирского, которого он видел и до покушения, и сейчас же после него {Морозов Н. А. Повести моей жизни, т. IV. М., 1918, с. 212.}. Стройный и красивый молодой человек с изящными, аристократическими манерами, чрезвычайно смелый и решительный, идейный и героический по натуре, рыцарь турниров — вот с какими эпитетами Мирский вошел в воспоминания Н. А. Морозова. Но Н. А. Морозов не скрыл и интимных подробностей, характеризующих психологические мотивы действия Мирского. Леону Филипповичу Мирскому, сыну польского шляхтича, было всего двадцать лет, когда он совершил покушение, и прошло только два месяца со дня его освобождения из Петропавловской крепости. Он был влюблен. Н. А. Морозов описал невесту Мирского — молоденькую и хорошенькую девятнадцатилетнюю девушку с тонкой талией, изнеженную, по имени Лилиан де Шатобрен. Н. А. Морозов и А. Д. Михайлов навестили эту самую Лилиан де Шатобрен и по обстановке комнат убедились в ее аристократических связях, а по разговору с нею — в ее аристократических изысках. На самом деле аристократическая квартира была всего-навсего квартирой секретаря поземельного банка Григория Левенсона, а барышня, лениво протянувшая ручку отважным и восторженным революционерам,— невеста Мирского, Елена Андреевна Кестельман. Вот эта-то ‘Лилиан де Шатобрен’ была важным звеном в цепи мотивов, толкнувших Мирского на покушение. Он боготворил ее, а у нее был чисто романтический восторг перед Кравчинским. ‘Не это ли романтическое преклонение перед подвигом Кравчинского внушило Мирскому идею сделать подобный подвиг?’ — так подумал А. Д. Михайлов. Конечно, так оно и было. Мирский должен был явиться в образе, поражающем романтическое воображение, ну а какой же образ более подходил? Мирский был хороший наездник, и перед покушением он брал практические уроки езды в татерсале. Ему дали лучшую скаковую лошадь. Он совершал на ней прогулки по городу. ‘Один раз,— вспоминает Н. А. Морозов,— проходя по Морской улице в те часы, когда там толпится фешенебельное общество, я видел его проезжающим под видом молодого денди, на стройной, нервной английской кобыле. Он был очень эффектен в таком виде, а все светские и полусветские дамы, медленно проезжавшие в эти часы в своих открытых колясках, заглядывались на него в свои лорнеты’. Разве это не очаровательная картинка и разве могла устоять ‘Лилиан де Шатобрен’ — Елена Андреевна Кестельман тож? И когда после неудачного покушения Мирский скрылся в квартире А. Д. Михайлова, его первым желанием было повидаться с Лилиан, и это желание было священным для отважных и восторженных революционеров А. Д. Михайлова и Н. А. Морозова. Пренебрегая опасностью, рискуя целостью организации, благороднейший ‘дворник’18 побежал к Лилиан, но эффект получился неожиданный: Елена Андреевна Кестельман не вынесла эффекта романтического подвига и забилась в истерике, и о свидании нечего было и думать. Нельзя не отметить в поведении Леона Мирского и Елены Кестельман бессознательного подражания той среде, с которой они думали бороться. А впрочем, ведь и сами они были плоть от плоти этой самой среды. В крови у них дух авантюризма, отличающий феодальную среду и характеризующий русского помещика из состоятельных. Бесшабашность, лихость, плоское рыцарство. В террористических предприятиях конца 70-х годов — до организованных — было много от этой среды. Освобождение Кропоткина, вооруженные сопротивления, киевские действа тоже окрашены в авантюрные цвета19.
Нам надо было остановиться на обстановке дела Мирского, на мотивировке его поступка, чтобы показать, что революционный момент в этом деле играл далеко не первую роль и что Мирский, чуждый сурового ригоризма и крепкой стойкости революционера, не имел революционного закала и в этом смысле являлся как бы антиподом Нечаеву.
Дело Мирского разбиралось в петербургском военно-окружном суде 15—17 октября 1879 г., и Мирский был присужден к смертной казни, а обвиняемый в его укрывательстве прапорщик Тархов — к каторжным работам на срок 13 лет и 4 месяца. Генерал-адъютант Гурко, бывший в то время с.-петербургским временным генерал-губернатором, ‘по рассмотрении приговора, принимая во внимание несовершеннолетие обоих преступников и их полное раскаяние, изложенное в поданных ими прошениях, первым (т. е. Мирским) о помиловании, а вторым — о смягчении наказания, на основании высочайше предоставленной ему власти, определил: Мирского и Тархова, по лишению всех прав состояния, сослать: первого — в каторжные работы в рудниках без срока, а второго — в крепость на десять лет {Приговор и конфирмация с указанием на прошения о помиловании были опубликованы в ‘Правит, вестнике’.}. Дрентельн, очень интересовавшийся делом Мирского, бывший в то время в поездке с царем, получал сведения о ходе его от управляющего III Отделением Н. К. Шмидта. Шмидт 20 ноября телеграфировал Дрентельну о состоявшейся конфирмации и сообщил мотивы, руководившие Гурко: несовершеннолетие Мирского, подача им просьбы о помиловании и безрезультатность покушения20. Любопытно, что Дрентельн телеграфно 21 ноября предложил Шмидту ‘отправлением Мирского повременить до его приезда’.
В эти дни Мирский пережил ужас смертного приговора, радость возрождающейся жизни и безнадежную горечь при мысли о _п_о_ж_и_з_н_е_н_н_о_й_ каторге. Ему было всего 21 год, за ним, на воле, была его обожаемая Лилиан, его жена, которая ждала ребенка. Юноша без стойкости и выдержки, с огромной жаждой жизни, революционер только по склонности к романтическим эффектам, Леон Мирский не выдержал и пал духом.
21 ноября он обратился к коменданту крепости с следующим прошением:
‘Мне дарована жизнь, но жизнь, которая должна служить наказанием. Что меня ждет впереди — я определенно не знаю. Но безнадежность, безысходность моего горя лежат в самой сущности назначенного мне наказания (‘…без срока’).
Молодость, обилие жизненных сил, жажда и любовь к жизни — все это вещи, которые на каждом шагу будут заявлять свои законные требования, как бы я ни старался подавить их голос, как бы ни желал переносить все терпеливо, безропотно, спокойно. Противопоставить этим позывам и влечениям у меня решительно нечего. Всякая реальная идея не может служить поддержкой там, где для нее нет почвы, нет применения.
После зрелого обсуждения я всей душой желаю найти утешение в божественной, христианской идее, которая одна, будучи высоконравственной, вполне отвлеченной и ‘не от мира сего’, может оказывать свое благодетельное влияние всегда и везде. Моя же больная душа ищет опоры, поддержки, надежды на светлое будущее.
Ко мне был прислан католический священник-доминиканец. Он меня не удовлетворил, не удовлетворил потому, что, при всем своем желании воспринимать непосредственно сердцем, я не могу отрешиться от моей головы. К счастию или к несчастию, но всякая идея, которая мною овладевает, необходимо должна пройти сквозь фильтр разума и выдержать его критику. В силу этого мне было бы желательно, чтобы представитель божественного учения говорил со мною языком для меня понятным, употреблял бы доводы, имеющие силу в глазах человека, привыкшего рассуждать и анализировать.
С этой точки зрения и в этом смысле я бы желал побеседовать с православным священником, известным за человека умного, образованного и искреннего, т. е. такого, с которым бы я мог говорить по душе.
Моя просьба к Вам, Ваше Высокопревосходительство, заключается в доставлении мне свидания с подобным человеком’.
Какой ответ был дан на прошение, воспринял ли Мирский утешение религии от православного священника? — на эти вопросы наши архивные поиски не дали ответа. Но в его судьбе произошел переворот. Он должен был быть отослан на каторгу, но вместо этого, с соблюдением полной конспирации, он был в 2 1/2 часа ночи 28 ноября перемещен из Трубецкого бастиона в Алексеевский равелин. Шмидт указал в собственноручном письме от 28 ноября коменданту, что официально в переписке с министерством и прочими учреждениями значатся отправляемыми ночью для следования в Восточную Сибирь преступники Мирский и Тархов, а фактически будут отправлены Тархов (No 1) и Ванштейн (No2). По наущению Шмидта комендант должен был учинить подлог в официальных документах, и действительно, перед нами два отношения коменданта в III Отделение: в одном отношении написано, что Мирский посажен в равелин, а в другом — что он в то же самое время отправлен в Восточную Сибирь!
Смотрителю же Алексеевского равелина комендант дал следующее предписание (от 28 ноября 1879 г. No 217):
‘Препровождаемого при сем по высочайшему повелению, приговоренного к бессрочным каторжным работам, государственного преступника Леона Мирского предписываю принять и заключить в отдельный покой и содержать наравне с прочими заключенными в полнейшей тайне и под бдительным надзором, отнюдь не называя его по фамилии ни в донесениях, ни при входе к нему в нумер… Причем предписываю поместить его в одну из комнат переднего фасада, так чтобы ни он, ни другие арестанты, при выходе на прогулку в сад, не могли и догадываться о существовании друг друга, и без личного моего разрешения не выдавать ему никаких письменных принадлежностей, ограничась выдачею только книг для чтения из имеющейся при равелине библиотеки’.
Так был внедрен в Алексеевский равелин Леон Мирский, человек молодой, с обилием жизненных сил и бесконечной любовью к жизни.

14

С появлением Мирского деятельность Нечаева получила дальнейшее развитие. Мирского посадили в камеру No 1, бывшую в другом коридоре. Через часовых Нечаев завязал с ним письменные сношения, освежил свои знания о революционной борьбе, но почему-то особенно близко с Мирским Нечаев не сошелся. По-видимому, он не открыл ему всей своей организации среди команды равелина и не получил, а может быть, не счел возможным воспользоваться его указаниями для установления сношений с волей. А может быть, и сам Мирский, надеявшийся на иные пути спасения, отнесся с большой сдержанностью к предложениям Нечаева и не сообщил ему тех явок, тех адресов, которые он мог дать. Правда, в деле, которое потом возникло, есть указание, что ‘вероятно, вследствие письменных указаний No 1-го, No 5-й летом, в 1880 году, склонял рядового Кира Бызова сходить на Охту, к Пороховым заводам, с запискою к обер-фейерверкерам Емельянову и Филиппову, спрося предварительно их адрес в мелочной лавочке, но Бызов не пошел. Лавочка эта, по предположению отделения по охранению порядка и общественной безопасности в С.-Петербурге, принадлежит отставному обер-фейерверкеру Глуховскому, человеку неблагонадежному в политическом отношении, бывшему в близком знакомстве с отставным прапорщиком Люстигом и сыном подполковника Богородским’. Сношения Нечаева оживились, но не привели еще к вожделенному концу — прорыву сквозь крепостные стены и установлению правильной связи с волей, с действующей революционной партией.
Вожделения Нечаева наконец исполнились, когда в равелин был заточен один из виднейших представителей партии ‘Народной воли’ Степан Григорьевич Ширяев, стойкий и выдержанный революционер. Он родился в 1857 году. Крестьянин по происхождению, он учился в саратовской гимназии и на школьной скамье начал работать в революционном движении. В 1876—1878 гг. был за границей и работал слесарем по заводам английским, французским и немецким. В 1878 году вернулся в Россию и вплотную занялся революционными делами. Он был одним из основателей ‘Народной воли’ и членом Исполнительного комитета. Обладая техническими знаниями, он принял ближайшее участие в устройстве мины под полотном Московско-Курской железной дороги. Был арестован 4 декабря 1879 года и по процессу 16-ти (25—30 октября 1880 года) был приговорен к смертной казни. Смертная казнь была заменена бессрочными каторжными работами, и 10 ноября 1880 года Ширяев был внедрен в Алексеевский равелин, в камеру No 13. Ширяев был тем человеком, который был нужен Нечаеву. Он сейчас же завязал с ним письменные сношения, получил от него полную и точную информацию о революционной деятельности ‘Народной воли’ и дал ему возможность вступить в сношения с Исполнительным комитетом. Ширяев дал Нечаеву адрес своего земляка, студента Военно-медицинской академии Е. А. Дубровина, жившего недалеко от крепости. В начале декабря 1880 года рядовой местной команды, служивший в равелине, Андрей Орехов, доставил Дубровину письмо Нечаева. Дубровин был чернопеределец, работал на периферии революционного движения и передал письмо своему хорошему знакомому Г. П. Исаеву, виднейшему революционеру и члену Исполнительного комитета. В. Н. Фигнер передает в своих воспоминаниях о впечатлении разорвавшейся бомбы, которое было произведено письмом Нечаева. В один морозный январский вечер в конспиративную квартиру, доступную только членам Исполнительного комитета и занятую Г. П. Исаевым и В. Н. Фигнер, ‘явился запушенный инеем Исаев, подошел к столу, у которого сидели Фигнер и несколько членов из Комитета, и, положив перед ними маленький свиток бумажек, сказал спокойно, как будто в этом не было ничего чрезвычайного: ‘От Нечаева — из равелина’. От Нечаева, который после суда исчез бесследно, о котором никто из революционеров не знал, что было с ним дальше, ни где он, ни того, жив ли он, или мертв’.
‘Письмо Нечаева,— рассказывает В. Н. Фигнер,— носило строго деловой характер: в нем не было никаких излияний, ни малейшей сентиментальности, ни слова о том, что было в прошлом и что переживалось Нечаевым в настоящем. Просто и прямо он ставил вопрос о своем освобождении. Он писал, как революционер, только что выбывший из строя, пишет к товарищам, еще оставшимся на свободе. Удивительное впечатление производило это письмо: исчезло все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева, вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка, оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары, энергия, не разбитая всеми неудачами жизни. Когда на собрании Комитета было прочтено обращение Нечаева, с необыкновенным душевным подъемом все мы сказали: ‘Надо освободить».
Равелин вступил в правильно организованные сношения с революционным центром. С тщанием и любовью организовывал это дело Нечаев. Не все солдаты участвовали в передаче записок на волю, а только более надежные, отборные. Достаточно было сойти с рук первой попытке общения через рядового Орехова, с одной стороны, и студента Е. А. Дубровина, с другой, а там конспиративный обмен установился сам собой. Дубровин свел Орехова с народовольцами, Орехов познакомил с ними своих товарищей и т. д. К передаче писем на волю были привлечены и служившие раньше в равелине, а потом возвращенные в петербургскую местную команду — Вишняков и Колыбин. Посредниками оказывались и обер-фейерверкеры Порохового завода Филиппов и Иванов. Встречи происходили на условленных заранее местах, на улице, и не только на улице. Удобным пунктом для сношения оказалась, например, вольная квартира отслужившего свой срок и уволенного из равелина в марте 1881 года в запас армии рядового Кузнецова (М. Пушкарская ул., д. 17-19) и запасного рядового Штырлова. Бывали солдаты и на конспиративной народовольческой квартире, в которой проживали Геся Гельфман и Макар Тетерка. Само собой разумеется, солдаты не знали настоящих фамилий революционеров и знали их под вымышленными именами. Когда позднее на следствии солдаты должны были назвать тех, с кем они встречались и обменивались письмами, они показали, что они имели дело с ‘черненьким’ (он же ‘Антон Иванович’), с ‘рыженьким’ (он же ‘Григорий Иванович’), с ‘Алексеем Александровичем’ (высокого роста, плотный, с небольшой черной бородкой и закрученными вверх усами) и, наконец, с просто ‘неизвестным господином’. В рыжеватом Григории Ивановиче солдаты на следствии по карточке признали Исаева, а в Антоне Ивановиче — отставного мичмана А. П. Буланова. Впрочем, Штырлов отрицал тождество Антона Ивановича и Буланова, но Буланов действительно принимал участие в сношениях равелина с волей {Сообщение О. К. Булановой, жены А. П. Буланова.}. По воспоминаниям народовольцев мы знаем двух членов Исполнительного комитета, которым поручены были сношения с равелином, это — Исаев и, после его ареста, Савелий Златопольский.
С своей стороны, Нечаев принимал тоже меры конспирации, писал он записочки своим шифром, нелегко поддававшимся разбору, солдатам он тоже дал клички, и даже двойные: одну — для внутреннего употребления в равелине, другую — для иностранных сношений. Конспиративная организация Нечаева была сшита крепкими нитками и не скоро провалилась.
В разгар сношений равелина с волей команда была, по официальному выражению, развращена поголовно, начиная с заслуженных жандармских унтер-офицеров, срок службы которых в равелине был почти равен сроку заточения здесь Нечаева, и кончая последним, только что вступившим на службу рядовым местной команды. ‘Развращать’ солдат Нечаеву было тем легче, что начальство равелина проявило величайшую небрежность и халатность в отправлении своих обязанностей. Подполковник Филимонов, шестидесятилетний старик, принял равелин в свое смотрение 24 декабря 1877 года. Обремененный многочисленной семьей — 11 человек детей, — он проводил время в своей квартире, помещавшейся в Никольской куртине, в равелин заглядывал редко, только в положенные часы, и заботился об отеплении своего местечка, скапливая гроши и копейки на питании немногочисленного населения равелина и умножая свою семью.
Надзор за караульной командой он свалил на своего помощника, молодого поручика Андреева. Андреев не касался порядков равелина, и он не занимался своей командой. В казармы он не заглядывал и сложил, в свою очередь, все свои обязанности на старшего ефрейтора, а ефрейтор ведь тоже не прочь был поговорить с узником No 5.
Не все, конечно, солдаты были ‘развращены’ Нечаевым в одинаковой мере. Когда следствию пришлось впоследствии разбираться в солдатских индивидуальностях, солдаты были разбиты по группам: в первую группу были отнесены ‘действовавшие сознательно, с убеждениями если не в правоте своих деяний, то вследствие полного сочувствия преступным советам арестанта No 5’, во вторую — ‘совершившие преступные деяния под влиянием бывших перед глазами примеров’ (вследствие корысти и перспективы легкой наживы, по мнению следователей), в третью — ‘действовавшие под влиянием подговоров и угроз товарищей, без мысли о корысти и последствиях’. По действиям следствие разделило солдат также на три группы: в первую входили все принимавшие участие в разговорах с заключенным (а принимали участие все!), во вторую — переносившие записки из камеры в камеру, служившие, следовательно, для внутренних сношений, и в третью — передававшие записки на волю, т. е. служившие для внешних сношений.
Следует назвать здесь имена безвестных в истории нашего революционного движения ‘отважных помощников’ Нечаева. Все они, конечно, русские крестьяне, уроженцы сурового севера, почти все из Архангельской и Вологодской губерний. В скобках поставлены те клички, которые дал им Нечаев. Вот они: рядовые Платон Вишняков (Волог. губ., ‘Добрый человек’, ‘Аннушка’), Тимофей Кузнецов (Арх. губ., ‘Молоток’, ‘Трактирщик’), Иван Тонышев (Арх. губ., ‘Сокол’), Прокофий Самойлов (Арх. губ., ‘Петух’, ‘Блины’, ‘Дедушка’), Иван Губкин (Волог. губ., ‘Шапка’), Яков Колодкин (Волог. губ., ‘Барыня’, ‘Староста’), Адриан Дементьев (Волог. губ., ‘Пастушок’, ‘Аграфена’), Влас Терентьев (Волог. губ., ‘Портной’, ‘Бабушка’), Кир Бызов (Арх. губ., ‘Пила’), Федор Ермолин (Арх. губ., ‘Ангел’), Кузьма Березин (Арх. губ., ‘Дуняша’) и Доронин (‘Лебедь’). Все они следствием были отнесены по их сознательности и убежденности в первую группу. Во вторую группу были занесены запасные рядовые: Егор Колыбин (Арх. губ., ‘Дьякон’), Григорий Юшманов (Арх. губ., ‘Орел’), Иван Штырлов (Влад. губ., ‘Булочник’), Андрей Орехов (Волог. губ., ‘Пахом’, ‘Каленые орехи’), Ефим Тихонов (Влад. губ., ‘Слесарь’), Василий Попков (Волог. губ., ‘Купец’), Григорий Петров (Волог. губ., ‘Мальчик’, ‘Горох’), Федор Степанов (Псковск. губ., ‘Старичок’), Иван Мыркин (Арх. губ., ‘Мороз’), Кирилл Никифоров (Псковск. губ., ‘Сосед’, ‘Певчий’), Иван Тихонов (Псковск. губ.), Михаил Ульянов (Арх. губ., ‘Голубь’), Алексей Леонов (Псковск. губ., ‘Мастер’), Василий Иванов (Псковск. губ., ‘Налим’). И наконец, в третью группу были записаны: Леон Архипов (Псковск. губ., ‘Кушак’, ‘Околоточный’), Сила Андреев (Псковск. губ., ‘Дядя’), Адриан Чернышев (Новг. губ., ‘Граф’, ‘Музыкант’), Дмитрий Яковлев (Новг. губ., ‘Солнышко’), Василий Кузьмин (Новг. губ., ‘Дружок’), Павел Сергеев (Новг. губ., ‘Табак’), Дмитрий Иванов 2-й (Новг. губ., ‘Правда’), Яков Шарков (Новг. губ., ‘Зайчик’), Емельян Борисов (из солдатских детей, ‘Именинник’, ‘Извозчик’), Илья Ильин (Псковск. губ., ‘Топор’).

15

Нечаев предложил Исполнительному комитету устроить освобождение заключенных в равелине (себя, Ширяева, Мирского и потерявшего разум Бейдемана). Он представил и свой план побега, основанный на содействии распропагандированных им солдат равелина. Об этом плане мы не располагаем точными и исчерпывающими данными. Показания авторитетных свидетелей, знавших суть дела,— членов Исполнительного комитета — расходятся. Вот что рассказывает о плане Нечаева первый писавший о нем по свежей памяти (в 1883 году), Лев Тихомиров, у которого под рукой была и часть присланных из равелина писем Нечаева, частные сведения и, наконец, его собственные воспоминания об этом деле, ведь он тоже был членом Исполнительного комитета и присутствовал при начале сношений с равелином. ‘План у Нечаева был очень широкий. Бегство из крепости казалось ему уже слишком недостаточным. Изучив тщательно крепость (он знал ее изумительно, и все через перекрестные допросы своих людей и через их разведчиков), состав ее войск, личности начальствующих и т. д. и рассчитывая, что с течением времени ему удастся спропагандировать достаточное число вполне преданных людей, он задумал такой план: в такой-то день года, когда вся царская фамилия должна присутствовать в Петропавловском соборе, Нечаев должен был овладеть крепостью и собором, заключить в тюрьму царя и провозгласить царем наследника… Этого фантастического плана не мог одобрить Ширяев, несмотря на то что был очарован силой и энергией Нечаева’.
Приблизительно так же рассказывает о плане Нечаева не менее авторитетный свидетель — В. Н. Фигнер:
‘Верный своим старым традициям, Нечаев предполагал, что освобождение его должно происходить в обстановке сложной мистификации. Чтобы импонировать воинским чинам стражи, освобождающие должны были явиться в военной форме, увешанные орденами, они должны были объявить, что совершен государственный переворот: император Александр II свергнут, и на престол возведен его сын-наследник, и именем нового императора они должны были объявить, что узник равелина свободен. Все эти декорации для нас, конечно, не были обязательны и только характерны для Нечаева’.
Но этот смелый и фантастический план Нечаева, в версии Тихомирова и Фигнер, соответствовал ли его действительным, реальным предложениям, или же и для Нечаева он был тоже увлекательной фантазией, которой он поделился с членами Исполнительного комитета? А эта фантазия подходила к тому, определенно отрицательному, мнению о Нечаеве, которое еще с так называемого нечаевского дела сложилось в головах наших передовых революционеров. Я не позволил бы себе ни на секунду сомневаться в правильности передачи практических планов Нечаева, исходящей от Тихомирова и Фигнер, если бы не располагал еще одним свидетельством. О способах, какими предполагалось осуществить побег Нечаева из равелина, мы запросили бывшего члена Исполнительного комитета ‘Народной воли’ А. П. Корбу-Прибылеву. Приводим ее ответ нам in extenso {Полностью (лат.).}: ‘Нечаев выработал два плана, которые передал на рассмотрение Комитета. Первый был основан на том, что в садике, где гулял Нечаев, находилась чугунная крыша водосточной трубы. В отверстие этой трубы Нечаев предполагал спуститься внезапно во время прогулки под наблюдением преданных ему жандармов и часового. Выход трубы находился на берегу Невы, невысоко над водою. Желябов отправился осматривать местность и выходное отверстие. Ввиду длины канала и возможности задохнуться для беглеца при его прохождении этот план был отвергнут. Другая версия состояла в том, чтобы приверженцы Нечаева в крепости, т. е. солдаты и жандармы, преданные ему, дали бы ему возможность переодеться и вывели бы его за ворота. Помощь Комитета в этом случае состояла бы в снабжении заговорщиков всем необходимым для побега, включая денежные средства, увозе Нечаева в момент появления его за воротами крепости, обеспечении ему пристанища и проч.’.
Эти предложения Нечаева далеки от фантазии и представляются удобоисполнимыми. Как же отнесся к ним Исполнительный комитет? ‘Надо освободить!’ — с необыкновенным душевным подъемом воскликнули народовольцы — члены Комитета, прочитав обращение к ним Нечаева и ознакомившись с его предложениями. Но какие силы они могли выделить на это дело — они, на руках у которых было такое огромное дело, как устранение Александра II? Этому делу они отдали почти все свои активные силы: в момент возникновения сношений равелина с ‘Народной волей’ у Комитета была в полном ходу новая попытка покушения, по счету седьмая. ‘В магазине на Малой Садовой,— рассказывает В. Н. Фигнер,— шла торговля сырами, и каждую ночь несколько членов Комитета и его агентов работали в подкопе, действуя заступом и буравом и наполняя землею бочки, предназначенные для сыров. Приостановить эту опасную работу — значило бы рисковать успехом всего дела. Чем скорее закончились бы приготовления, тем увереннее можно было смотреть вперед: обстановка магазина с недостаточным запасом сыров, неопытность импровизированных торговцев, изменение маршрута при поездках Александра II по воскресеньям в Михайловский манеж — все это могло сделать бесполезным весь труд. Необходимо было спешить, не оглядываясь по сторонам, не отвлекая внимания ни на что другое. Все вместе заставило Комитет откровенно и прямо сообщить Нечаеву, что предпринятые приготовления к покушению на царя требуют всех наших сил и ставить два дела одновременно мы не в состоянии. Поэтому дело его освобождения может быть организовано лишь после того, как кончится начатое против царя. В литературе я встречала указание, будто Комитет предоставил Нечаеву самому решить, которое из двух дел поставить на первую очередь, и будто Нечаев высказался за покушение. Комитет не мог задавать подобного вопроса: он не мог приостановить приготовлений на Малой Садовой и обречь их почти на неминуемое крушение. Он просто оповестил Нечаева о положении дел, и тот ответил, что, конечно, будет ждать’. Впрочем, В. Н. Фигнер вспоминает, что все же поставлено было поручить устройство побега Военной организации партии ‘Народной воли’ под руководством H. E. Суханова (но ведь Суханов тоже работал в это время в подкопе!). Но по рассмотрении местных условий Комитет нашел более удобным совершить экспедицию на остров на лодках, т. е. летом.
С рассказом В. Н. Фигнер расходится сообщение Льва Тихомирова: ‘К несчастью для Нечаева, новое покушение на жизнь царя сталкивалось с этим освобождением. Очевидно было, что освобождение, может быть даже вооруженной рукой, из такого государственного тайника, как Алексеевский равелин, должно было возбудить в правительстве панику и сделать надолго невозможным нападение на царя. Нечаеву и Ширяеву было предоставлено самим решить, какое из двух предприятий ставить в первую очередь, и они подали свои голоса за 1 марта, несмотря на то что Желябов уже лично осмотрел равелин и признал побег, при хорошей помощи извне, не только осуществимым, но даже не особенно трудным. Отказываясь от свободы, Нечаев имел деликатность в своих письмах сохранить самый веселый тон и усиленно доказывал, что дело их, заключенных, ничего не проиграет от отсрочки, хотя сам Желябов был уверен в противном, и нет сомнения, что такой ловкий человек, как Нечаев, должен был прекрасно понимать всю справедливость опасений Желябова’. С рассказом Тихомирова гармонирует и рассказ А. П. Корбы в упомянутом выше ответе на мой запрос. ‘Пока шли эти переговоры, начались подготовления к 1 марта. По мере их развития силы партии напрягались в высшей степени, и для Исполнительного комитета становилось ясным, что побег Нечаева в предполагавшееся время не мог состояться. С другой стороны, у членов Комитета являлось опасение, что отсрочка побега может быть роковою и поведет к крушению всего этого плана. Эта мысль очень тревожила Комитет. Он горячо желал освобождения Нечаева, но убеждался более и более, что одно предприятие повредит другому, а может быть, погубит его. Вследствие столкновения интересов этих двух предприятий Комитет решил предоставить Нечаеву самому выбрать одно из двух и привести в исполнение то из них, на котором остановится его выбор. Это постановление вытекало из сознания, что даже отсрочка побега в сущности равняется смертному приговору Нечаеву, а произнести его Комитет не хотел и не мог. Ответ Нечаева можно было предвидеть. Он отказывался даже от мысли о равноценности обоих предприятий и писал: ‘Обо мне забудьте на время и занимайтесь своим делом, за которым я буду следить издали с величайшим интересом’ {Из рассказов Л. Тихомирова и А. П. Корбы видно решительное личное участие во всем этом деле Желябова. Он лично осмотрел местность, чтобы проверить возможность побега. В. Н. Фигнер считает ‘чистейшим вымыслом рассказ, будто Желябов посетил остров равелина и был под окном Нечаева. Этого не было, не могло быть’. Недопустимость подобного факта В. Н. Фигнер мотивирует соображением об ответственной роли Желябова в предстоящем покушении. В случае неудачи разрывных снарядов Желябов должен был кончить дело вооруженный кинжалом. ‘Возможно ли,— пишет В. Н. Фигнер,— чтобы при таком плане Комитет позволил Желябову отправиться к равелину, не говоря уже о том, что провести его туда было вообще невозможно? И разве сам Желябов пошел бы на такой бесцельный и безумный риск не только собой и своей ролью на Садовой, но и самим освобождением Нечаева? Никогда!’ Все это так, но все это ведь доказательства от формальной логики, а не от фактической действительности, полной иногда даже невероятных противоречий…}’.
Примирить соображения Л. Тихомирова и А. П. Корбы, с одной стороны, и В. Н. Фигнер, с другой, можно, кажется, только допустив, что Комитет не мог, конечно, бросить дело покушения ради устройства освобождения, но, предвидя ответ Нечаева и Ширяева, все же нашел возможным узникам равелина поставить на выбор: освобождение или покушение. Само сознание, что дело революции они своей волей предпочли своему освобождению, должно было укрепить их дух.
Так или иначе, но народовольцы были правы, считая отсрочку освобождения губительной для дела побега, губительной от сочетания во времени с покушением на царя. Понимал это и Нечаев. Ответил ли он на вопрос Комитета, как передают Тихомиров и Корба, или же только принял к сведению предложение обождать, он взял себя в руки, призвал свой дух к новому подчинению судьбе, но работы своей внутренней в равелине он не оставил и сношения с волей не прекратил. Благодаря оживленной переписке с Комитетом и ‘вообще с разными народовольцами’ (по словам Тихомирова) он был в курсе событий общественных вообще и революционных в частности. По отзыву Тихомирова, он высоко ценил деятельность ‘Народной воли’ и не оставлял даже и своими советами. Л. Тихомиров знакомит нас с фантастическими планами Нечаева и с его предложением пустить в ход подложные царские манифесты. Впрочем, эта фантастика тоже не была далека от действительности. Дейч, Стефанович и товарищи этой фантастикой воспользовались21. Таков был дух времени и настроения революционной романтики. Только у Нечаева было больше воображения и выдумки, чем у Дейча и его товарищей. Стоит привести сообщение Тихомирова об этих плодах тюремного воображения: ‘Нечаев предложил выпустить сперва для местностей, где сильна вера в царя, подложный царский манифест, в котором царь будто бы объясняет своим верноподданным: ‘По совету любезнейшей супруги нашей государыни императрицы, а также по совету князей, графов и т. д. и по просьбе всего дворянского сословия мы признали за благо возвратить крестьян помещикам, увеличить срок солдатской службы, разорить все старообрядческие молельни и т. д.’. В то же время должен быть разослан и священникам подложный же ‘секретный указ’ святейшего синода, где сказано, что всемогущему богу угодно было послать России тяжелое испытание: ‘Новый император Александр III заболел недугом умопомешательства и впал в неразумение’, вследствие чего священники должны тайно воссылать с алтаря молитвы о даровании ему исцеления, никому не открывая сей важной государственной тайны: расчет был, конечно, на то, что священники именно разболтают всем скандальное известие. После этих подготовлений нужно было распустить манифесты от якобы какого-то ‘Великого Земского собора всея великие, малые и белые России’, во-первых, к крестьянам, во-вторых, к ‘православному русскому воинству, гвардейским, гренадерским и армейским полкам, коннице и артиллерии, гарнизонным войскам и местным командам’. В первом объявляется, что царя больше нет, старый убит, а новый с ума сошел, далее, что собор решил произвести передел земли и освободить солдат от службы, и потом говорилось, что ‘по получении сего манифеста, не медля нимало, во всех селениях собирать мирские сходы и приступать к справедливому переделу всей земли… прежде всего отрешить от должности всех прежних волостных старшин и писарей, а на место их для распоряжения делами выбрать добросовестных людей… приводя их к крестному целованию и т. д. Всех помещиков и т. д., которые сему манифесту воспротивятся, хватать и представлять в мирские сходы, а мир должен творить с ними строгую и короткую расправу… Всех исправников, становых и т. д. хватать, где кого пришлось, и немедленно предавать смерти…’ В конце манифеста, довольно длинного, помечается, что составлен он ‘на Великом Земском соборе, по совету и приговору излюбленных русских людей, мирских выборных ото всех крестьянских обществ’, предписывается всюду развозить манифест и исполнять, а в конце концов подписано: ‘быть по сему’…

16

Исполнительный Комитет ‘Народной воли’ довел до конца свое основное дело: 1 марта 1881 года Александр II был убит, и вслед за сим начался разгром революционной партии. Один за другим стали сходить в недра смерти и заточения все видные представители партии. 27 февраля был арестован Желябов. В его бумагах оказалась шифрованная записка. С содержанием этой записки знакомит нас официальный документ (всеподданнейший доклад от 4 декабря 1881 года), отчасти в изложении, отчасти в подлинной цитации:
‘В записке говорилось, что ока будет вручена личностью, известною под кличкой Петух, и далее сообщалось следующее:
От вас вчера, в четверг, получено: один лист шифра, пятый номер ‘Воли’ и двадцать пять рублей. Сообщение об ротных ершах вам было сделано еще в декабре, повторяю его вкратце: в бога они не верят, царя считают извергом и причиной всего зла, ожидают бунта, который истребит все начальство и богачей и установит народное счастье всеобщего равенства и свободу.
Дьякон всех умнее, молодец, всех преданнее и скромнее (секрет хранит свято), Пила — парень ловкий, но задорный и больше других любит выпить. Притом Пила был часто на замечании, его заподозрили и удалили из равелина ранее других в роту за частые отлучки по ночам.
Молоток и Пила — порядочные сапожники, следовательно, если вы намерены нанять для них квартиру, то они могут для виду заниматься починками сапогов рабочих где-нибудь на краю Питера, близ заводов и фабрик. В их квартире могут проживать под видом рабочих и другие лица, к ним же могут ходить и здешние ерши из роты.
Дьякона можно сделать целовальником в небольшом кабачке, который слыл бы притоном революционеров в рабочем квартале на окраине Питера. Дьякон был бы очень способен на такую роль, но необходимо, чтобы ими руководил человек с сильным характером, который бы мог при случае за неисправность сильно распечь и вообще умел бы держать в страхе, по их выражению, как их держал Трепов. Главное, не оставляйте их без дела, в праздности: они непременно запьянствуют. Обременяйте их поручениями, поддерживайте в них сознание, что они приносят пользу великому делу. Платите исправно скромное жалованье, никак не более двадцати рублей, и делайте подарки за ловкость, но требуйте и исправность, и удачность. Тот, кто приобретает на них влияние, может вести их куда хочет, они будут хорошими помощниками в самых отважных предприятиях, и если вначале дело с ними пойдет хорошо, то количество их может быть увеличиваемо по мере надобности. К ним же надо присоединить и Пахома, который первый с вами познакомился. Рекомендую разжалованного унтера Штыклова’.
Записка, взятая у Желябова, была самым подлинным и собственноручным письмом Нечаева из равелина к народовольцам. Мы привели ее целиком, во-первых, потому, что это подлинный документ, а во-вторых, потому, что она служит прекрасной иллюстрацией к рассказу о тех отношениях, которые установились у Нечаева к охранявшим его солдатам, и о той пропаганде, которой он их подверг. В записке Нечаев говорит об Орехове (‘Петух’), который первый из солдат завязал сношения с волей, о Колыбине (‘Дьякон’), Кире Бызове (‘Пила’), Кузнецове (‘Молоток’) и Штырлове (‘Штыклов’). Любопытны даваемые Нечаевым советы, как подойти к этим солдатам и как действовать на их психику. Последние слова записки приложимы прежде всего к самому Нечаеву: ‘Тот, кто приобретет на них влияние, может вести их куда хочет, они будут хорошими помощниками в самых отважных предприятиях…’ Такими помощниками Нечаеву они и оказались.
Записка Нечаева попалась в руки властей, и следователи не уразумели ее содержания: они не догадались о происхождении и авторе записки и не поняли ее содержания. Желябов, понятно, отказался от каких-либо показаний в связи с запиской. Какие-то неясные подозрения, не имеет ли записка касательства к страже, охраняющей равелин, возникли у властей, были предприняты кое-какие выяснения, но положительных результатов они не дали.
10 марта была арестована С. Л. Перовская, при ней была взята шифрованная записка. Вот как была она разобрана в ночь на 12 марта:
‘Колыбин Егор Дьяков к обедне звонят Бобков Василий купец вот тебе на водку. Кузнецов Ефим Молоток. Молоток прощай Ануфриев. Василий Попадья Прасковья, попадья обедать села. Вызов и Кирил Пила курица яйца несет. Юшманев Григорий Орлов высоко орлы летают. Тихонов Ефим Павловский слесарь Старовер скоро выйдут Доронин и Никанор Лебедь Дарья деньги прислала кровельщик знает Питер он, вероятно, сменит портного, как Почтальон, а Портной познакомит с Пилой или с Попадьей, Пила подозревается начальством Пахом или Портной познакомят с Молотком, через которого пойдет другая нить. Петруха познакомит с Писарем Александром Дубровиным. Щука Исаков Николай Александрович имеет любовницу Анну Степановну на Зверинской улице дом тридцать второй квартира без номера, Щука Александров женат и семейный живет на Зверинской дом пятый квартира вторая оба бедны первый храбр второй труслив оба с женами занимаются портняжеством. Порох. Полиц. Ефим Иванов небольшого роста. В Иванове: Александр Зубков, учитель Алексей Осипов Капачинский’.
Если происхождение записки, взятой у Желябова, было затруднительно выяснить ввиду отсутствия фамилий, то записка, найденная у Перовской, такого затруднения не представляла. Тут назван целый ряд фамилий, принадлежавших солдатам и жандармам Алексеевского равелина. И что же? Следователи так и не догадались, в чем тут дело {См.: Былое, No 10—11, 1918, апрель — май, с. 35, 37.}. Они решили, что в записке ‘упоминаются фамилии пяти рабочих, их прозвища и лозунги, с которыми следует к ним обращаться по делам конспирации, и, кроме того, намечаются средства для приобретения действительных сношений, очевидно, в той же рабочей среде’. Правда, фамилии писаря Александра Дубровина и щук (жандармов) Исакова и Александрова приводили к крепости и равелину, правда, они были допрошены, у них был произведен обыск, но… ‘не было обнаружено никаких оснований, дающих право подозревать их в сношениях с членами революционной партии’. Вот до чего слепы оказались следователи во главе с самим В. К. Плеве, из доклада которого выписана последняя фраза!
Слепота эта свидетельствует только о том, что равелин был действительно замкнут, действительно в полном смысле слова отрезан от всего мира: даже те, которые по роду своей службы розыскной, жандармской должны были в какой-либо мере быть осведомлены о равелине и его порядках, не имели об этом никакого, решительно никакого, представления, исключена была даже мысль о возможности обнаружения тайны равелина.

17

Итак, правительство в марте 1881 года было на следах сношений Нечаева с народовольцами, но не раскрыло их и только переполошилось и насторожилось.
Сменились верховные распорядители судеб Нечаева: царем стал Александр III, министром внутренних дел — граф Н. П. Игнатьев и директором департамента полиции — В. К. Плеве. Узда реакции была натянута крепкой рукой, а революционная партия, потерявшая в начале года больше двух третей своего состава, задыхалась от бессилия. Сменилось и крепостное начальство Нечаева. 20 марта 1881 года умер барон Егор Иванович Майдель, наименее жестокий из крепостных комендантов, а на его место был назначен генерал-адъютант Иван Степанович Ганецкий, 70-летний старик, прославленный герой Плевны, человек твердый и жестокий. Режим, установленный и утвержденный Ганецким в Петропавловской крепости, оставил злую по себе память, столь же выпуклую и яркую, как и та память, которой верны военные историки, рассказывающие с упоением о знаменитом поражении Осман-паши и взятии Плевны. Грудью наступал непреклонный Ганецкий на турок, осажденных в крепости Плевны, и так же рьяно и неукротимо до конца века своего (77-м году от рождения) наступал он грудью на осажденных в Петропавловской крепости русских революционеров. Он поставил целью подтянуть крепость и равелин, пришедшие в распущенное состояние при бароне Е. И. Майделе, и действительно подтянул. Время вступления его в должность коменданта совпало к тому же с моментом возникновения первых подозрений о каком-то предательстве вокруг крепости. Пошли строгости, надзор был усилен, тюремный режим ухудшен. В камерах равелина заделали душники, замазали оконные стекла, через которые можно было видеть кусочек неба. Время прогулки было сокращено, и одно время даже совсем не выводили на прогулку в маленький садик, расположенный внутри равелина, в несколько шагов пространством, с полдюжиной тощих берез и десятком кустов. ‘Клочок неба сверху, шелест зеленых листьев, чириканье залетевших воробьев, жужжанье насекомых доставляли отраду узникам, задыхавшимся в убийственном воздухе запертого каземата, и нужно быть в самом деле зверем в душе, надо быть русским царем, чтобы лишить несчастных даже этого’. Ганецкий начал борьбу с репутацией Нечаева, с его исключительным положением. Нужно считать верной картину жизни в Алексеевском равелине, которую нарисовал Нечаев в прошении к Александру III. Это прошение Нечаев написал своей кровью, ногтем. Копию прошения он передал на волю народовольцам при следующей записке {Лев Тихомиров указывает, что на этой записке было обозначено: ‘Пишу кровью, ногтем, в книге, на чистом листке, возле переплета’.}: ‘Я не мог отправить этого письма через коменданта, потому что он, угнетая арестантов и делая их положение невыносимым, боится им показаться на глаза и не является к ним даже тогда, когда они его просят прийти (я, например, три раза бесполезно звал его выслушать меня). Он приходит в тюрьму только затем, чтобы любоваться на мучения заключенных в щелку двери. Передать письмо смотрителю я также не мог, потому что был уверен, что он его уничтожит, ничего об нем не сообщив. Я должен был ждать, пока не представился благоприятный случай, когда я мог вверить его постороннему честному лицу. В равелине начались работы: под окном проходят и останавливаются разные мастеровые, приказчики, подрядчики, инженерные офицеры. Я пользуюсь оплошностью начальства, которое позабыло поставить часового у будки, у окна, и вверяю это письмо судьбе: нашлись добрые люди, которые обещали доставить это послание через канцелярию градоначальника или министра’.
Неясно, каким путем Нечаев рассчитывал довести это письмо до царского сведения, но вполне очевидно, что до Александра III оно, конечно, не дошло. В архивных документах о Нечаеве нет и намека на такое прошение, но, пожалуй, не внушает сомнений ни существование прошения, ни указанная возможность передачи его на волю.
Если действительно такое прошение Нечаевым было написано и передано на волю, то остается еще нерешенным вопрос, в какой мере текст подлинного заявления тождествен с текстом копии в известной нам редакции, напечатанной в ‘Вестнике Народной воли’. Должно только с решительностью отметить, что тон его не отличается от тона документально известных нам нечаевских обращений, а содержание прошения ни в какой мере не противоречит, наоборот, находит полное подтверждение в известных нам фактах и подробностях. С этими оговорками мы можем процитировать этот замечательный документ. Первая часть прошения нам нужна именно теперь при характеристике изменений режима, но, дабы не ослаблять впечатления письма и не возвращаться к нему впоследствии, приводим здесь письмо полностью:
‘Государь! Вступив в управление крепостью, новый комендант Ганецкий произнес речь служащим в равелине по поводу событий 1 марта. Характер этой речи, а также то обстоятельство, что произнесена она была не в отдельном помещении, а в отворенном коридоре, неподалеку от дверей каземата, громовым голосом, ясно показали мне, что содержание ее главным образом предназначалось для моих ушей, которые и слышали отчетливо каждое слово. Интимидация22 эта цели не достигла. Косвенные угрозы генерала Ганецкого меня не устрашили, а показали только, что под влиянием событий последнего времени даже крупнейшие представители администрации потеряли голову и утратили чувство собственного достоинства. Я не обратил бы внимания на выходку Его Превосходительства, если бы эта речь не повела к отягчению моего и без того нелегкого положения и не сделала его, без всякого с моей стороны повода, окончательно невыносимым.
Алексеевский равелин — тюрьма секретная. Никакой ревизии не допускает, в ней и прежде происходили злоупотребления, невозможные ни в каком отдаленном остроге. Но покойный комендант, уважаемый барон Майдель, понимал это, сдерживал до некоторой степени хищника-смотрителя Филимонова и, исполняя суровый долг, не мучил заключенных из личной жестокости. Теперь же, после речи Ганецкого, хищник Филимонов нагло отнимает у нас последний кусок, бесстыдно заявляя при этом, что поступает так по приказанию коменданта. Я уже просил начальство, чтобы мне позволено было пользоваться пищей из солдатского котла: грубые щи и каша, несмотря на все их недостатки, при существующих злоупотреблениях были бы все-таки питательнее тех обедов из негодной провизии, которые поставляет Филимонов. Все служащие в равелине после вступления коменданта считают отягчение политических заключенных вернейшим средством заслужить благосклонность начальства и поступают в силу этого соображения самым наглым, вызывающим образом. Прежде мне позволяли выходить подышать чистым воздухом два раза в день. Теперь мою прогулку сократили с двух часов до 20-ти минут. Мало того, меня по целым месяцам совсем не выводят из душного каземата, в котором Ганецкий даже приказал заделать душники, будто с целью лишить меня возможности достать сажи для составления чернил. Верхнее стекло оконной рамы у меня было чистое, позволявшее мне видеть клочок неба. Нужно знать ужасы долголетнего одиночного заключения, чтобы понять, какую отраду доставляет узнику вид проходящего облака и сияние звезд ночью.
Два коменданта: генерал Корсаков и барон Майдель, шесть шефов жандармов, начиная графом Шуваловым и кончая генералом Черевиным, сам председатель верховной комиссии генерал Лорис-Меликов, посещая меня, видели чистое стекло и не находили опасным для государства тот факт, что я… {Пропуск в рукописи.— Прим. ред. ‘Вестника Народной воли’.} подследственный в течение недель и месяцев. Но я не подследственный узник, и вот уже десятый год, как я лишен свободы, следовательно, отягчение моей участи вызывается не высшими политическими соображениями, а лишь одним бесчеловечным произволом лица, которому В. В. вверили управление крепостью. У меня был личный враг — генерал Мезенцев, он два года терзал меня в цепях, но и тот не закрывал для меня вида неба. У меня был другой враг — генерал Потапов. Он оскорбил меня на словах, я за это заклеймил его пощечиной. Он имел право меня ненавидеть, но и он не мстил мне. Он знал, что мстить человеку, лишенному свободы, можно только имея душу зверя, а генерал Потапов был человек. Свойственны ли гуманные чувства генералу Ганецкому, я не знаю, но, судя по тому, что он посещал равелин только затем, чтобы по часу стоять у дверей каземата и любоваться в щель на отягченное им положение узников, судя по этому, следует думать, что созерцание чужих страданий доставляет ему удовольствие, которое человеческим назвать нельзя. Не надеется ли он довести меня до отчаяния, чтобы видеть слезы и муки бессильного бешенства, чтобы слышать безумные крики ярости, подобные тем, которые доносятся из каземата моего несчастного соседа по тюрьме, доведенного долголетним заключением до сумасшествия. О нет! Я не доставлю Ганецкому такого удовольствия. Я желаю ему сохранить хоть сотую долю моего спокойствия и самообладания, когда его самого поведут на эшафот.
В семьдесят пятом году, когда правительство предложило мне изложить свой взгляд на положение дел, я в подробной записке на высочайшее имя заявил Вашему августейшему родителю, что абсолютизм отжил свой век, что все основы неограниченной монархии окончательно расшатаны и только дарованием конституции державная воля может спасти Россию от ужасов революции. Я говорил, что неотлагаемое введение либеральных представительных учреждений в дорогом отечестве может помешать развитию внутренних смут и дерзких покушений, которые ни перед чем не остановятся. Я говорил, что через несколько лет, может быть, уже будет поздно. Ход событий последнего времени подтвердил мои предположения. Реакция после катастрофы первого марта была неизбежна. Это в порядке вещей, но размеры реакции и ее продолжительность могут быть также неизбежно гибельны для существующего строя, если государственные деятели в такое напряженное общественным ожиданием время будут заниматься добиванием лежачих. Будучи жертвой величайшей юридической несправедливости, я был осужден московским окружным судом при полном нарушении основных формальностей судопроизводства. Ко мне не только не допустили избранного мною защитника, но даже не выдали мне копии с дела, так что, введенный в заседание гласного суда, я не знал, в чем меня обвиняют. Чтобы добиться нужного для правительства приговора присяжных (всех, подчиненных обвинительной власти), мне буквально не дали говорить, и как только я открывал рот, чтобы дать объяснения, меня тотчас же выталкивали из залы заседания по знаку председателя в коридор, где жандармские офицеры били меня в голову — до потери сознания. Приговорив меня к 20-летней каторге на основании голословных обвинений прокурора, вопреки фактическим данным, всей России известным, суд предоставил мне, по-видимому, право апелляции. В действительности же лишил меня всякой возможности воспользоваться этим правом, не выдав мне копии с приговора и запретив мне давать чернила и бумаги для писания жалобы. Переведенный тайно ночью, прямо с эшафота (окольными путями, исколесив половину России) в Петропавловскую крепость, я был заживо погребен в стенах Алексеевского равелина, где, заточенный в одиночное заключение при таких исключительных обстоятельствах, я не ожидаю от нового правительства облегчения своей участи, не удивлюсь, если это письмо еще более ухудшит мое положение. Людовик XVI также понял все ужасы страданий узников Бастилии только тогда, когда сам попал в государственную тюрьму. Но так как нигде в мире произвол представителей администрации не достигает таких размеров, как в России, так как ни в одной стране воля и желание главы не искажаются до такой степени, как у нас, я и счел своим долгом довести до сведения Вашего Величества об отягчении условий моей тюремной жизни без всякого с моей стороны повода. Теперь всякое дальнейшее угнетение меня будет уже совершаться с Вашего высочайшего ведома, в силу Вашей царственной воли. Я буду безропотно выносить всевозможные лишения, коль скоро буду знать, что подвергаюсь им по распоряжению высшей власти. Но быть жертвой бесчеловеческого произвола Его Превосходительства и молчать… Я не в состоянии… Пишу кровью, ногтем’.
В этом письме следует обратить внимание на одну маленькую деталь, которую не выдумать. Нечаев говорит, что Ганецкий приказал заделать душники с определенной целью — лишить Нечаева возможности добывать сажу для составления чернил. С этой подробностью гармонирует и приводимое ниже сообщение самого Ганецкого о нечаевском способе писать, сделанное им в письме к В. К. Плеве от 19 июля 1881 года:
‘Заключенный в Алексеевском равелине, лишенный всех прав состояния Сергей Нечаев на находящейся у него из библиотеки Алексеевского равелина для чтения книге написал спичкою копотью из лампы с примесью, как нужно полагать, керосина заявление на имя Вашего Превосходительства, заключающееся в жалобе.
Препровождая снятую с означенного заявления копию к Вашему Превосходительству, имею честь уведомить, что Нечаев в высшей степени раздражителен, груб и дерзок со всеми, имеющими к нему служебные отношения, и претензия его на неудовлетворительность пищи не заслуживает никакого внимания, так как, кроме существующего в Алексеевском равелине строгого контроля за свежестью покупаемых продуктов, в качестве пищи я удостоверяюсь лично. Что же касается жалобы на сделанное ему, по моему приказанию, смотрителем Алексеевского равелина предупреждение о том, что если будет продолжать вести себя буйно, т. е. обращаться дерзко с предпоставленными над ним лицами, бросать на пол книгу и рвать в озлоблении предлагаемое ему на смену белье, как он это сделал на днях, то будет лишен чтения книг и закован в кандалы,— то это действительно было, и я намерен последнее привести в исполнение, если он повторит дерзкое обращение с смотрителем или дежурным жандармским унтер-офицером’.
Текст самого заявления Нечаева в деле не сохранен, но оправдания Ганецкого по поводу заявлений о недоброкачественности пищи дают подтверждение достоверности дошедшего до нас в народовольческой редакции письма к Александру III.

18

Но, несмотря на осложнения, вызванные делом 1 марта 1881 года, сношения Нечаева с волей продолжались. 1 апреля был арестован Исаев, но оставался свободен Дубровин, через которого и была получена связь с Исполнительным комитетом в лице Исаева. Мы знаем, что Исаева в его сношениях заменял Савелий Златопольский. По-видимому, после ареста Исаева произошел какой-то перерыв, ибо на Пасху Нечаев искал новых связей и отправил солдат Петрова и Самойлова к Филиппову и Иванову, обер-фейерверкерам Охтинского порохового завода. Филиппов свел посланных Нечаева с ‘Антоном Ивановичем’, это был отставной мичман А. Буланов. Савелий Златопольский вел сношения с Нечаевым до своего отъезда в Москву, связанного с переводом Исполнительного комитета из Петербурга. Уехал же он, надо думать, в октябре 1881 года. Кто заменил Златопольского, мы не знаем. Тут обрываются сведения, идущие от авторитетных свидетелей — членов Исполнительного комитета. В середине 1881 года уже не до сношений было с равелином! Исполнительный комитет под ударами правительства разваливался, чтобы как-нибудь удержаться на поверхности, он бросился в Москву, но удары настигали и здесь. Надо думать, что в это время Комитет сам оборвал или, точнее, вынужден был оборвать опасные сношения с крепостью. Если же от Нечаева и шли письма на волю, то получались они маломощными сочувственниками народовольческого движения.
Обострение тюремного режима, известие об успехах правительственной реакции, несомненные затруднения и сокращение сношений с революционным центром — все это, конечно, тяжко действовало на заключенных в равелине, и на Нечаева прежде всего. Надежды на освобождение выцветали и блекли. 3 июля 1881 года из равелина увезли в Казанскую больницу для умалишенных несчастного Бейдемана, а 18 августа умер Степан Григорьевич Ширяев.
Из одного цитированного уже нами письма Нечаева к народовольцам мы знаем, как подействовали первые месяцы заключения на Ширяева. Привезли его зимой (10 ноября 1880 года), посадили в отсыревший, холодный каземат, который не отапливался по крайней мере в течение десяти лет, и у Ширяева очень скоро началось кровохарканье. О смерти С. Г. Ширяева Тихомиров, очевидно по сообщению Нечаева, писал в 1883 году следующее: ‘Страшный надзор связывал руки всем. С. Ширяев не в состоянии был выдержать этой ужасной жизни, когда заключенных перестали пускать гулять и заколотили их окна и душники, у него быстро развилась чахотка. 16 сентября 1881 года (дата неверна!) он умер в каком-то странном состоянии: был в страшном возбуждении, вскакивал на стол, как в горячечном бреду, говорил что-то такое, наконец громко закричал и упал мертвый. Нечаев предполагал, что его отравили каким-то возбуждающим средством, данным ему для того, чтобы выпытать у него какие-то сведения. Не имеем никаких данных судить об основательности этого предположения’. От этого сообщения пошла легенда о насильственной смерти Ширяева. Мы можем привести еще официальный документ — рапорт доктора равелина Вильмса за No 235 от 18 августа 1881 года. ‘Содержащийся в No Алексеевского равелина в течение всей весны сего года страдал катаром легких, осложнившимся неоднократно повторявшимся кровохарканьем. Несмотря на все медицинские пособия, в начале июля у больного появились признаки бугорчатки, воспаления всего левого легкого, от каковой болезни означенный больной сего числа, 18 августа 1881 года, в 6 часов утра скончался {Хотя в рапорте Вильмса не указаны ни No камеры, ни фамилия умершего, документ, несомненно, относится к Ширяеву. Он находится в деле Ширяева, и в конце в скобках рукой смотрителя вписана его фамилия.}.
После 18 августа 1881 года в Алексеевском равелине осталось всего два заключенных: Нечаев и Мирский. Мирский был перемещен в камеру Ширяева No 13, а Нечаев оставался в своем No 5.
Опять Нечаев был предоставлен самому себе, собственной энергии и страсти. Правда, он был окружен ‘хорошими помощниками в отважных предприятиях’ — преданными ему солдатами и жандармами равелина, но нельзя было рассчитывать на помощь с воли, нельзя было положить надежды на Исполнительный комитет, казавшийся ослепительно могущественным в начале года. Нечаев во главе своей команды должен был добиваться освобождения, своею собственной рукой. Он перестроил свой план освобождения, но не отказался от него. Подробностей нового плана мы не знаем — мы можем только догадываться, исходя из обстоятельств времени и места. План строился без расчета на помощь извне: об этом свидетельствует решительно отсутствие каких-либо показаний и воспоминаний современников о каком-либо содействии к устройству побега из крепости во второй половине 1881 года. Если же помощи не было извне, то побег должен был быть устроен солдатами, они должны были вывести Нечаева. Такой побег не исключал, конечно, возможности вооруженного выступления и столкновения. К такому побегу энергично готовился Нечаев после смерти Ширяева. Крепостное начальство, натягивавшее узду тюремного режима, по-прежнему не подозревало о том, что делалось у него под носом, в стенах самой секретной государственной тюрьмы. Смотритель Филимонов, занятый семейными обязанностями, ухудшал главным образом пишу арестованных, а его помощник Андреев, не обязанный следить за заключенными, вообще ничего не делал. Если бы кто из начальства неожиданно нагрянул в равелин, он мог бы остолбенеть от изумления. В дежуркой комнате галдеж. Солдаты читают не только газеты, но и свежие прокламации, и последние номера ‘Народной воли’, некоторые из них учатся шифровать письма по рецепту Нечаева {Следы пропаганды обнаруживались даже после дознания. Так, штабс-капитан Соколов 8 апреля 1882 года представил по начальству номер 6-й ‘Народной воли’ от 23 октября 1881 года, оказавшийся в тюфяке одного из арестованных нижних чинов.}, по коридору без всякой субординации ходят дежурные, а около двери камеры No 5, вынеся стул из дежурной, сидит жандармский унтер-офицер и наслаждается рассказом узника No 5. Или же узник No 5, который был лишен права писать и писал свои жалобы по начальству за неимением чернил собственной кровью, усидчиво писал и зашифровывал за своим столом записочки на волю, а конвойные охраняли его: неровен час! А с вечера ходившие за старших в караул ефрейтор Колодкин и рядовой Тонышев выписывали из наряда фамилии часовых, которые должны будут на другой день стоять на часах у камеры No 5, и передавали списочек Нечаеву. Нечаев обдумывал списочек и давал наряд на работу. По временам производилась уплата гонораров солдатам, Нечаев получал деньги с воли, но сам не раздавал их: передавал кому-либо из солдат, сам выдавал билетики с обозначением суммы, а казначей выдавал деньги предъявителю билетика.
Вот какие картины мог бы наблюдать посетитель равелина, если бы он явился без предупреждения, врасплох! В такой обстановке с лихорадочным напряжением готовил побег Нечаев силами своими и своих помощников — солдат.
Летом 1881 года был арестован рядовой Иван Губкин, служивший в равелине с 17 сентября 1879 года. Он был одним из деятельнейших помощников Нечаева. Его заподозрили в сношениях с вольными людьми, но тут следствие оборвалось безрезультатно. Губкин отперся от всего и ничего не выдал. Мысль о том, что равелин может общаться с волей, решительно не укладывалась в головах начальства, и арест Губкина не имел последствий для уклада тюремной жизни. Насторожиться должен был Нечаев, который не мог не понимать, что налаженная им ‘организация’ может провалиться каждый день, что каждый день можно было ждать катастрофы.
И она случилась в один из дней поздней осени 1881 года. Листы архивного дела комендантского управления ‘о беспорядках в Алексеевском равелине’, начатого с 15 ноября 1881 года, хранят воспоминания о внезапной, налетевшей как вихрь, тревоге, охватившей все начальство.

19

16 ноября комендант крепости получил какие-то чрезвычайные известия о работе Нечаева по подготовке побега. Столь тщательно укрываемая до сих пор тайна приоткрылась начальству. В равелине что-то готовилось, что-то очень серьезное, о серьезности положения можно было судить по распоряжениям коменданта, конечно, ‘совершенно секретно’, данным им смотрителю равелина подполковнику Филимонову, с одной стороны, и, с другой, жандармскому капитану Леснику, ‘временно заведующему арестантскими помещениями’. Лесник заведовал тюрьмой Трубецкого бастиона, соседившего с равелином. Васильевские ворота, находившиеся в нескольких саженях от бастиона, отделяли последний от равелина.
16 ноября 1881 года (No 317) комендант дал следующее предписание капитану Леснику:
‘Предписываю вашему благородию часовому, выставленному в калитке деревянного забора, расположенного у Васильевских ворот, вменить, между прочим, в строгую обязанность прислушиваться к шуму и крику по направлению к Алексеевскому равелину и, если бы он что-либо подобное услышал или услышал бы ружейный выстрел, то немедленно дал знать о том начальнику караула, а этот последний — вам. Ввиду сего обязываю усилить в настоящее время вашу бдительность до последней возможности и быть ночью в таком положении, чтобы тотчас по получении вышеозначенного извещения могли сделать, не теряя ни минуты, следующее:
1. Дать знать мне через присяжного унтер-офицера и в тот же момент с 10 человеками рядовых от караула Трубецкого бастиона бежать в Алексеевский равелин, имея ружья заряженными, оставив Трубецкой бастион под наблюдением остальных чинов караула, жандармов и присяжных унтер-офицеров.
2. Если на звон колокольчика, имеющегося при Васильевских воротах, не будет моментально отворена калитка, а между тем в равелине будут происходить шум или особое движение, то выломать калитку и, взойдя в оную, оказать содействие команде Алексеевского равелина, приказав при действительной надобности употребить против злоумышленников огнестрельное оружие, и
3. Если встретится надобность для ограждения арестантов равелина от освобождения их вторгнувшимися туда злоумышленниками, то, действуя противу последних, не терять из виду и арестантов, при которых усилить караул и в случае опасности вывести их оттуда в нумера Трубецкого бастиона под строгим присмотром’.
18 ноября (No319) комендант дал дополнительное предписание тому же Леснику:
‘Предписываю вашему благородию с сего числа и впредь до приказания ружейного часового, выставлявшегося до сего времени в калитке деревянного забора, расположенного к Васильевским воротам, ставить ежедневно в 8 часов вечера под Васильевские ворота крепости, ведущие в Алексеевский равелин, с тем:
1. Чтобы он, оставаясь у сих ворот до 7 часов утра, имел наблюдение за тем, чтобы ворота и калитка оных были заперты с внутренней стороны на ключ.
2. Чтобы с того времени решительно никого не выпускал из равелина, а равно и не впускал туда, кроме смотрителя оного, отдельного корпуса жандармов подполковника _Ф_и_л_и_м_о_н_о_в_а, и то не иначе как по вызове к себе из помещения присяжных фельдфебеля наблюдательной команды _Б_ы_с_т_р_и_ц_к_о_г_о_ и удостоверения последним, что желающий выйти или войти обратно есть действительно подполковник Филимонов.
3. Для чего вы обязываетесь перед 8 часами вечера фельдфебеля Быстрицкого ежедневно предъявлять всем сменам часовых означенного поста с целью ознакомить их с наружным видом Быстрицкого, и
4. Чтобы часовой этот, оставаясь под Васильевскими воротами, бдительно вслушивался, не происходит ли в Алексеевском равелине шума или особого движения, и если что-либо подобное услышит, а тем более выстрел, то немедленно звонить в устроенный у забора в караул Трубецкого бастиона колокольчик, по которому начальник караула обязан сию же минуту доложить вам, и вы стремительно направляетесь в равелин с людьми и поступаете согласно вышеприведенного предписания моего за No 317′.
Смотрителю равелина 18 ноября (No 320) комендант дал следующее предписание:
‘В дополнение к инструкции, предписаниям и словесным моим подтверждениям, предписываю:
1. Ключ от калитки Васильевских ворот, ведущих в равелин, так равно и от всех других ворот равелина, долженствующих быть запертыми всегда на замок, хранить лично при себе, с тем чтобы днем, при надобности пропустить кого-либо из людей команды равелина или впустить кого-либо из лиц, имеющих право входа в равелин, он был выдаваем поддежурному жандармскому унтер-офицеру, обязанному совместно с разводящим на часы сопровождать входящего и впускать входящих в равелин.
2. С 8 часов вечера, когда все чины равелина должны быть на местах и когда помещение это, с окончанием обычных служебных занятий, обращается в полную тишину, ключи от ворот безотлучно должны храниться при вас, и всякий выход и вход в равелин должен быть прекращен для всех и каждого.
3. Если вы сами, ввиду чрезвычайного служебного случая, встретите надобность на короткое время выйти после 8 часов вечера из равелина, то это вам лично не воспрещается, но при этом вы обязаны дать знать голосом часовому, стоящему с наружной стороны у Васильевских ворот, и ожидать, пока он вызовет к себе фельдфебеля наблюдательной команды Быстрицкого для удостоверения вашей личности.
4. Часовым от местной команды, выставляемым на ночь на стену Алексеевского равелина с целью обзора окружающей местности, иметь револьверы заряженными.
5. Вменить им в обязанность зорко следить за окружностью и, если заметят приближение к равелину яликов с пассажирами, столпившихся людей на противоположном берегу или на проливе, когда он замерзнет, немедленно давать знать в караул, а этому последнему — вам.
6. По получении такового сведения обязаны стремительно отправиться на стену равелина с частью людей от караула и поступить, смотря по обстоятельствам, с полною осторожностью.
Причем присовокупляю, что на днях вы получите от меня указание относительно нового порядка увольнения людей со двора и топки для них равелинной бани, что же касается наблюдения за людьми команды, увольнения их со двора и наряда в должности по равелину, то это, как я не раз вам подтверждал, остается по-прежнему на вашей личной ответственности и распоряжении. Помощник же ваш, подпоручик Андреев, отвечает лишь за хозяйство в команде, т. е. за продовольствие и обмундирование ее’.
19 ноября комендант дал еще новое предписание (No321).
‘В дополнение к предписаниям моим, последовавшим с 18 числа текущего месяца, предписываю:
1. Под окном камеры заключенного под No 5 иметь часового от равелинного караула постоянно днем и ночью.
2. Чтобы в дежурной комнате, смежной с означенной камерой, с 8 часов вечера находились два жандармских унтер-офицера: один дежурный и другой поддежурный.
3. Чтобы дежурный унтер-офицер по возможности чаще патрулировал по коридорам с целью наблюдения за бдительностью часовых при арестантских камерах и надзирал по временам в стекло, устроенное в дверях камер, за действием арестантов, делая это по возможности незаметным для них образом.
4. Дежурного и поддежурного вписывать в постовую книгу, имеющуюся в карауле для записывания смен часовых, и удостоверять оную ежедневно своею подписью {В предписаниях 19 ноября (No 322), 20 ноября (No 325) и 22 ноября (No 326) комендант дал указания о новом порядке продовольствования команды, о порядке приема пищи для заключенных в непременном присутствии смотрителя, о порядке увольнения нижних чинов, о топке бани и стирке белья нижних чинов в стенах равелина.}’.
Чего же ждал комендант и что он знал? В эти дни (16—22 ноября) комендант узнал, что у арестанта No 5, Нечаева, есть сношения с волей, что он готовит побег, что для устройства побега может быть устроено нападение на островок равелина, причем нападавшие могут переехать на яликах через Невку или перейти по льду. Относительно результатов пропаганды Нечаева среди конвойных комендант пока еще не знал: он считал команду верной и думал, что на нее можно положиться в случае нападения извне на равелин. Но тянулись дни, сведения из достоверного источника все умножались, и тайна нечаевской организации была раскрыта во всей полноте.
17 декабря (No 358) комендант рапортовал министру внутренних дел о том, что он, комендант, вследствие обнаруженного в Алексеевском равелине беспорядка признал необходимым: 1) подвергнуть это дело строжайшему дознанию, а всех состоящих при равелине 4 жандармских унтер-офицеров и петербургской местной команды 1 унтер-офицера и 29 рядовых заключить под стражу впредь до выяснения виновности каждого из них, 2) петербургскую местную команду, составлявшую караул в равелине, сменить, если не всю, то по крайней мере 75 человек, 3) до освежения команды временно назначить в равелине сверх 4 новых жандармских унтер-офицеров еще 27 жандармских рядовых при одном унтере. Вместе с сим 18 декабря (No 359), ‘в дополнение личного доклада о неудобстве оставлять на службе смотрителя Филимонова’, комендант просил министра удалить его и назначить на его место избранного министром штабс-капитана Соколова. Все предположения коменданта удостоились одобрения и осуществления.

20

Но от кого почерпнуло начальство чрезвычайные сведения о равелине, кто явился их источником?
Когда по раскрытии нечаевской ‘организации’ началось производством жандармское дознание, директор департамента полиции В. К. Плеве весьма доверительно сообщил руководившему дознанием жандармскому генералу А. Н. Никифораки имевшиеся в департаменте данные: ‘Из имеющихся в департаменте государственной полиции, добытых негласным путем, сведений видно, что письменное сообщение арестантов равелина при посредстве нижних чинов началось с декабря 1879 года, затем, в конце 1880 года, с помещением в равелине государственного преступника Ширяева, были заведены письменные сношения с городом, согласно указаниям этого последнего, сообщенные им, по-видимому, государственному преступнику Нечаеву, который руководил непосредственно как внутренней, так и внешней перепиской и склонял посредством денег, получавшихся из города тем же путем, нижних чинов к передаче писем и записок. Не все нижние чины принимали одинаковое участие в указанной передаче. В город посылались лишь самые доверенные (нижние чины: Березин, Борисов, Дмитрий Иванов и в особенности Губкин), большая часть занималась передачей внутренних записок, покупкой газет, и затем, по-видимому, безусловно все вступали в разговоры с арестантами, сообщая им слухи и новости, источником коих служили обыкновенно разговоры унтер-офицеров в караульной комнате, где эти последние, не стесняясь присутствием нижних чинов, передавали друг другу об известных им распоряжениях и слышанные новости от смотрителя. Из числа жандармских унтер-офицеров Александров также проносил несколько раз письма Нечаева к государственному преступнику Мирскому, остальные трое отличались болтливостью, лишь разговорами и передавали новости. К сему имею честь присовокупить, что источнику, доставившему изложенные сведения, должно быть оказано известное доверие, так как указания эти находят себе подтверждение как в производившемся уже летом сего года дознании по обвинению вышеупомянутого рядового СПБ. местной команды Губкина в доставлении государственным преступникам средств сношения с посторонними лицами, так и ввиду раскрытых производством расследования по делу 1 марта обстоятельств, именно, обнаружения у казненного государственного преступника Желябова зашифрованного письма, по разборе содержания коего не представляется ныне сомнения в том, что таковое писано арестантом в равелине’.
С_в_е_д_е_н_и_я, _д_о_б_ы_т_ы_е_ _н_е_г_л_а_с_н_ы_м_ _п_у_т_е_м… _И_с_т_о_ч_н_и_к_у, _д_о_с_т_а_в_и_в_ш_е_м_у_ _э_т_и_ _с_в_е_д_е_н_и_я, _д_о_л_ж_н_о_ _б_ы_т_ь_ _о_к_а_з_а_н_о_ _и_з_в_е_с_т_н_о_е_ _д_о_в_е_р_и_е… Но кто же мог сообщить эти сведения в такой форме и в таком объеме? Уж, очевидно, не солдат и не жандарм! Их фамилий скрывать не стали бы.
Граф П. А. Валуев в своем дневнике, под 15 февраля 1883 года, записал: ‘Слышал вчера от товарища министра внутренних дел, что совершенно справедлив давнишний рассказ о том, что едва не удался побег всех арестованных из Алексеевского равелина. Один из них выдал тайну. Сторожевая команда и жандармы были переносителями и пособниками’ {Валуев П. А. Дневник 1877—1884. Пг., 1919, с. 223.}. Речь идет, конечно, о нашем случае. О_д_и_н_ _и_з_ _з_а_к_л_ю_ч_е_н_н_ы_х_ _в_ы_д_а_л_ _т_а_й_н_у. Но в ноябре месяце 1881 года (после увоза Бейдемана и смерти С. Г. Ширяева) в равелине было всего два заключенных: Нечаев и Мирский. Итак, выдал тайну сношений и подготовлявшегося побега Мирский. Но достаточно ли доказательств за подобным утверждением?
Я располагаю рукописными воспоминаниями Мирского, присланными им в 1917 году в редакцию ‘Былого’ и написанными в третьем лице. Эпизод пребывания в равелине изложен следующим образом:
‘Когда в 1879 году привезли Мирского, изъятого из вольной жизни только несколько месяцев тому назад, то настала новая эпоха для равелинских узников, которых было три, да и то один больной, впавший в тихое помешательство.
Завязалась оживленная переписка ‘с волей’, получались газеты, делились впечатлениями и, между прочим, подумывали о побеге. Нечаев составил такой план: в крепость каким-то образом проникнут 20—25 вооруженных людей с воли. Навстречу им выйдут заключенные, солдаты и жандармы. Эти соединенные армии должны были каким-то образом прорваться через многочисленные посты и иные препятствия. Пишущему эти строки {Т. е. Мирскому.— П. Щ.} известно, что Мирский отнесся отрицательно к этому плану, и план был отстранен, так как пришлось считаться с реальным фактом, имевшим важные последствия. На воле при обыске нашли шифрованное письмо: долго бились над дешифровкой этого письма жандармы, и был слух, что только в министерстве иностранных дел отчасти его дешифровали и тогда узнали, что письмо из Алексеевского равелина. Это произвело переполох. Как! Письмо из равелина! Из этой наисекретнейшей тюрьмы! Чтобы узнать, кто проносит письма, комендант крепости издал приказ, чтобы отпускать в город не более 4 солдат одновременно из равелинного караула. За каждым солдатом следовала тень в виде сыщика, а если это не удавалось, то солдатик возвращался, не исполнив поручения! Так как все солдаты, по мнению сыщиков, лавировали, чтобы скрыться от них, то начальство пришло к заключению, что вся равелинская стража неблагонадежна. И вот в один прекрасный день Алексеевский равелин был окружен войсками. Смотритель тюрьмы, 4 жандарма и 30 солдат были арестованы и препровождены в военную тюрьму. Смотрителем тюрьмы назначили офицера Соколова, грубого, жестокого бурбона. Заключенных перевели на каторжный режим: утром 2 1/2 ф. черного хлеба, в обед баланда с 32 золотниками23 мяса, вечером жидкая кашица. В среду и пятницу еще более скудная постная пища. От такой пищи у Мирского появилась цынга в сильнейшей степени. Его перевели в дом предварительного заключения для излечения, а в июле 1883 года отправили в Кару вместе с прочими каторжанами’.
В своих воспоминаниях Мирский только всего и вспоминает, что он отнесся к нечаевскому плану побега отрицательно и поэтому план был отстранен, но о каких-либо своих действиях и поступках, направленных против этого плана, он ни единым словом не заикается. Да и как об этом написать! Но у нас есть документальные данные о предательстве, совершенном Мирским. Каким-то чудом сохранилось дельце управления коменданта С.-Петербургской крепости по Алексеевскому равелину — ‘о заключении в Алексеевский равелин секретного государственного преступника М.’ (начато 28 ноября 1879-го — день вступления Мирского в равелин,— кончено 18 июля 1883 года). В дельце есть собственноручная записка и письма Мирского к коменданту Ганецкому. Эти человеческие документы свидетельствуют о падении Мирского и о мотивах, толкнувших его на выдачу. Мотивы мелко эгоистичные, ничтожные. Маленькие льготы в режиме, послаще пища, получше табак и чтение книг. Вот и все. Даже не верится, но это так.
27 ноября (No 337) Ганецкий сообщал Плеве о том, что ‘содержащийся в Алексеевском равелине государственный преступник М. обратился с просьбой о высылке ему для чтения журнала ‘Отечественные записки’ за 1880 год’, и от себя ‘покорнейше просил не отказать, если возможно, удовлетворить его ходатайство и о последующем не оставить уведомлением’. Эта, столь необычная для коменданта, просьба, которая сейчас же и была удовлетворена, могла бы навести на некоторые догадки, но еще больший простор догадкам дает следующее письмо Мирского к коменданту, писанное 7 января 1882 года.
‘Ваше Высокопревосходительство. Считаю своим приятным долгом от всего сердца поблагодарить Вас, многоуважаемый г. комендант, за сделанные Вами распоряжения, весьма благоприятно отозвавшиеся на внешних условиях моей жизни. Ваше великодушное желание облегчить сколько-нибудь мою тяжкую участь, рядом с любезною готовностью г. смотрителя выполнить Ваши распоряжения в точности, сделали мое положение вполне сносным.
Ободренный Вашей добротой и вниманием, беру на себя смелость обратиться к Вашему Высокопревосходительству еще с некоторыми просьбами.
1) В прошлом году, до составления нынешнего расписания кушаньев, бывший смотритель г. Филимонов, расходуя деньги по своему усмотрению, каким-то образом достигал того, что к воскресенью сберегалось несколько лишних копеек, на которые, в прибавление к обыкновенному обеду, покупался еще десерт в виде пары апельсинов, или кисти винограда, или же каких-нибудь ягод (летом). Давался также стакан кофе, от которого, впрочем, я отказался ввиду возбуждающих свойств этого напитка, но десертом я дорожил в высшей степени. При подавляющем однообразии тюремной жизни, при неумолимо-неизменной последовательности и размеренности всего тюремного обихода, этот десерт-сюрприз имел значение даже нравственное, нарушая обычное течение жизни. Все это отменено покойным комендантом под влиянием неосновательных жалоб известного Вам ‘капризного’ человека, который добился составления нынешнего расписания, не справляясь, конечно, со вкусами других {‘Капризный’ человек — это, конечно, Нечаев.— П. Щ.}. Если в настоящее время Ваше Высокопревосходительство найдете возможным, так или иначе, доставить мне прежнее недорогое лакомство, то этим заставите меня лишний раз сказать Вам искреннее спасибо.
2) Получаемый мною табак — рублевый. При нынешних ценах на этот товар, за рубль дают нечто среднее между махоркой и так называемым турецким табаком. Хотя за два года я попривык к своему табаку, но тем не менее его вредное влияние на грудь не подлежит сомнению, а для устранения этого неудобства требуется расход в шестьдесят копеек ежемесячно — не более…
3) Я, Ваше Высокопревосходительство, как Вам, вероятно, небезызвестно, пользовался четырьмя ежемесячными журналами, выписываемыми Вашей канцелярией. С настоящего января месяца доставка этих журналов, по неизвестным мне причинам, прекратилась. Если в канцелярии Вашего Высокопревосходительства имеются какие-нибудь периодические издания за прошлый, 1881 год, то, я надеюсь, Вы дозволите мне воспользоваться ими. Это тем более необходимо, что ‘Отеч. зап.’ я уже дочитываю, а в здешней библиотеке мало найдется книг, мною не прочитанных. По этому делу (т. е. насчет книг вообще) мне, вероятно, придется обратиться к господину министру, но я сделаю это уже при личном свидании, которого ожидаю со дня на день, согласно прежним намерениям Его Сиятельства.
С чувством искренней преданности и глубочайшего уважения имею честь быть Вашего Высокопревосходительства покорнейший слуга.

Л. М.’

Когда читаешь это письмо, диву даешься. На все пойду,— только бы сохранить эту жизнь, только бы сберечь себя, сберечь здоровье прежде всего! Вот куда завела молодого человека с изобилием жизненных сил бесконечная любовь к жизни!
Такие просьбы тюремному начальству мог адресовать только оказавший какие-то немаловажные услуги и считающий себя в силу этого на это вправе. Нельзя не подчеркнуть, что Мирский вступил в хорошие отношения не только со смотрителем (а ведь это был ‘Ирод’!) и комендантом, но и с министром, графом Н. П. Игнатьевым, который лично навестил его в равелине.
Забегая вперед, я должен привести письмо Мирского к коменданту от 1 ноября 1882 года. В это время в равелине уже царил знаменитый ‘Соколовский режим’, и, очевидно, при своей любезной готовности в отношении к Мирскому, Соколов забывал об услуге Мирского и подводил его под общий ранжир. Такое ‘равнение’ обижало выслужившегося Мирского, и он писал коменданту:
‘Убедившись неоднократно в Вашем благородстве и великодушии, я привык в тяжелые минуты жизни обращаться к Вашему Высокопревосходительству с тем безусловным доверием, которое внушала мне Ваша доброта. И в настоящее время я с упованием и надеждой прибегаю к Вам.
Библиотека равелина крайне небогата, и во все время моего в нем пребывания в дополнение к здешним книгам присылались еще журналы и французские книги извне. Теперь журналов нет, французских книг тоже нет, а многих из русских сочинений мне не дают под тем предлогом, что запачканы. Выходит, что я оставлен вовсе без чтения. Меня особенно удивляет последнее обстоятельство. В самом деле, неужели после всего случившегося нужно принимать против меня такие предосторожности? Ведь я же знаю, кто именно испачкал, мало того,— и видел эти книги и то, что в них написано, ибо все вообще равелинские книги уже побывали у меня. После этого очевидно, что лишение меня лучших из имеющихся в библиотеке сочинений есть простое недоразумение. Систематические стеснения, которым я подвергаюсь с начала нынешнего года, невольно наводят меня на весьма грустные размышления. Прежде, когда я был преступнейший из преступных, нераскаянный и дерзкий, я был, так сказать, подавлен и пристыжен величием царского милосердия и снисходительностью правительства. Кто знает, быть может, именно это великодушное обращение со мною и произвело во мне решительный перелом… Познав бога, я всей измученной душою возлюбил царя. Горькие слезы раскаяния и угрызения совести и побудили меня хоть чем-нибудь ознаменовать свое нравственное перерождение. Я решился оказать великодушному правительству посильную услугу и сделал в этом отношении все, что только мог. Случаю было угодно, что именно с этого момента условия моей жизни стали постепенно ухудшаться, и, наконец, теперь дошло до того, что даже ничего не стоящих журналов нельзя получить на самое короткое время для прочтения. По временам мне приходит в голову, что, быть может, нарочно подвергают испытанию мою верноподданническую преданность и любовь к царю. В таком случае, я совершенно спокоен, ибо уверен в себе: никакие испытания не поколеблют моих принципов, которым я останусь верен до последнего издыхания. Раз познав истину, я не отступлю от нее ни за что. Но, с другой стороны, мне кажется, что подобного рода опыт едва ли нужен, ибо я неопровержимо, фактами, а не словами, доказал, что решение мое бесповоротно и что, вступив на добрый путь, я не намерен сходить с него до конца жизни. Наконец, как Ваше Высокопревосходительство, так и г. министр, казалось, вполне убедились в моей честности и осчастливили своим доверием. Вследствие этого все неудобства своего нынешнего положения я приписываю простой _с_л_у_ч_а_й_н_о_с_т_и_ и убежден, что мои настоятельные нужды будут удовлетворены, лишь только моя просьба дойдет до Вашего Высокопревосходительства. Если нельзя мое положение сделать лучше прежнего, в таком случае пускай по крайней мере оно не будет хуже, пусть будет все по-старому. То есть: хорошая пища, достаточные прогулки, право пользоваться _в_с_е_м_и_ книгами из здешней библиотеки, журналы из департамента и французские книги из магазина Мелье. Я глубоко убежден, что Ваше Высокопревосходительство, если не облегчите моей участи, согласно своему милостивому обещанию, то во всяком случае не отнимете у меня тех скромных удобств, коими я пользовался в прежнее время. Я знаю Ваше доброе сердце и потому не позволю себе сомневаться в благоприятном исходе моего ходатайства.
Я просил ‘Историю’ Шлоссера и не получил ее потому, что запачкана. Но так как это — единственное серьезное сочинение в здешней библиотеке, то я покорнейше прошу распорядиться о выдаче мне этой книги, как вообще и всех других, принадлежащих равелину. Из журналов 1881 года я получил только ‘Русский вестник’, а остается дополучить ‘Вестник Европы’ и ‘Русскую старину’ за вторую половину 1881 года (начиная с августа месяца), кроме того, я уже просил о высылке ‘Отечеств. записок’ и ‘Дела’ за текущий 1882 год. Нынешний год уже кончается, и, следовательно, журналы за первую его половину уже не нужны и валяются без всякого употребления. Буду также весьма благодарен, если Ваше Высокопревосходительство позволите мне выбрать хоть десяток книг по каталогу магазина Мелье. Я заранее уверен, что вы не останетесь глухи к моим мольбам, и я был бы счастлив, если б имел возможность поблагодарить Ваше Высокопревосходительство лично. В настоящее время посещения вполне возможны, ибо соседи не будут даже и знать. С нетерпением и надеждой ожидая Вашего ответа, имею честь быть покорнейший слуга’.
Комендант внял просьбе Мирского и 9 ноября (No 478) просил В. К. Плеве прислать ‘известному арестанту’ ‘Дело’ и ‘Отечественные записки’ за 1882 год, а также каталог Мелье. ‘Ввиду важной его услуги в известном Вам деле,— заканчивал свое письмо генерал Ганецкий,— я просил бы, если возможно, не лишать его обещанных бывшим министром внутренних дел ген.-ад. графом Игнатьевым льгот в чтении книг и журналов’. Плеве прислал и книги, и каталог. Комендант сейчас же предписал смотрителю равелина: ‘Препровожденные журналы, по строгом просмотре, передать известному арестанту, содержащемуся на известном условии, и предложить ему сделать на прилагаемом каталоге пометки против тех французских книг, которые он желал бы читать’.
И комендант, и Плеве хранили память об услуге Мирского. В чем она состояла — теперь нам ясно без дальнейших комментариев.
Мирский выдал тайну Нечаева и предал его и солдат…
Донос Мирского сыграл существенную роль в деле раскрытия тайн Алексеевского равелина. Эта роль признана в докладе министра внутренних дел царю. 4 декабря 1881 года доклад начинается с изложения и цитации шифрованной записки, взятой у Желябова и в своем месте нами приведенной. Вслед за текстом записки в докладе читаем:
‘За отказом Желябова давать какие-либо показания, происхождение означенной записки установлено в то время не было, и хотя возникали предположения, не имеет ли она отношения к страже, охраняющей государственных преступников, но таковые не подтвердились, так как ни обыски, произведенные в домах унтер-офицеров Алексеевского равелина, ни наблюдения за этими лицами не привели ни к каким результатам. В настоящее время получены достоверные указания на то, что записка эта писана одним из лиц, содержащихся в упомянутом равелине, так что помещенные в ней сведения, очевидно, относятся к чинам петербургской местной команды, кои содействуют поддержанию сношений между арестованными и их единомышленниками, находящимися на свободе. Ввиду сего один из чинов сей команды, рядовой Иван Губкин, как навлекающий на себя наибольшее подозрение, арестован, и к производству расследования по сему предмету уже приступлено.
Всеподданнейше донося о сем Вашему Императорскому Величеству, считаю долгом присовокупить, что участие Губкина в преступных сношениях арестантов находит себе подтверждение как в имеющихся по сему предмету негласных сведениях, так равно и в том факте, что в сентябре сего года производилось уже дознание о помянутом выше Губкине, бывшем тогда в составе равелинной команды, вследствие павшего на него обвинения в сношениях с какими-то посторонними лицами, прохаживавшимися нередко не в далеком расстоянии от равелина. К этому дознанию привлекаем был также служивший до марта 1881 года в с.-петербургской местной команде и ныне находящийся в запасе армии рядовой Штырлов, о котором было обнаружено, что он, проживая, по оставлении крепости, на Петербургской стороне, часто посещал крепостные казармы, бывая у своих прежних товарищей по службе, которым, будучи по ремеслу сапожником, шил обувь, и что во время состояния в команде за дурное поведение и неисправное отправление служебных обязанностей был разжалован из унтер-офицеров в рядовые, каковое обстоятельство устанавливает тождество между ним, Штырловым, и рекомендованным в записке унтером Штыкловым. Означенным дознанием по подозрению, павшему на Губкина, не удалось получить уличающих его доказательств, почему и признано было возможным ограничиться лишь устранением его на будущее время от службы в Алексеевском равелине’.
Достоверные сведения и негласные указания исходили от Мирского: им была разъяснена записка Нечаева и определен арест Губкина. Кому он дал указания? Коменданту или министру? Из приведенных документов видно, что граф Игнатьев посетил Мирского в камере. Не по его ли, Мирского, вызову и не для соглашения ли о компенсациях? Мирский, как мы видим, много не запросил. С делом раскрытия тайн связан и следующий инцидент.
10 ноября 1881 года ‘совершенно конфиденциально’ директор департамента государственной полиции В. К. Плеве ‘покорнейше просил, в дополнение к письму от 6 ноября за No 6244 (которое, к сожалению, нам неизвестно), милостивого государя Ивана Степановича (коменданта крепости Ганецкого), не изволит ли он признать возможным разрешить смотрителю Алексеевского равелина дать разъяснения капитану Судейкину по некоторым вопросам относительно арестантских помещений равелина и условий содержания в оных арестантов’. ‘Эти сведения,— писал Плеве,— представляются крайне необходимыми по секретному делу, производящемуся в департаменте’. Просьба была исполнена, и Судейкин получил желаемые разъяснения.
Дальнейшие указания мог дать Губкин, арестованный 15 ноября 1881 года. Но Губкин, по всей вероятности, сдался не сразу: один раз (летом) его уже держали и выпустили без всяких последствий. Но ни он и никто из его товарищей на следствии не проговорились ни одним словом о плане побега — том готовом плане, сообщение о котором столь взволновало коменданта, да и вряд ли они, помощники Нечаева, знали его в целом: Нечаев был замечательный конспиратор, и для каждого, кого он втягивал в свой круг, была своя конспирация деталей, а целое знал он один да, должно быть, Мирский. Или и фактических приготовлений к осуществлению плана не было и Мирский изобрел их в своем доносе? Трудно ответить на эти вопросы.

21

В ответ на предложение коменданта об аресте служивших в равелине граф Игнатьев признал необходимым арестовать не только нижних чинов, состоявших в команде равелина в момент открытия сношений, но и всех бывших в ее составе в течение 1880—1881 годов. Производство дознания было возложено на начальника С.-Петербургского жандармского управления полковника Оноприенко под непосредственным наблюдением начальника штаба отдельного корпуса жандармов ген[ерал]-майора Никифораки.
29 декабря 1881 года были арестованы и размещены в одиночках Трубецкого бастиона жандармские унтер-офицеры: Леппинг, Александров, Федоров и Лаврентьев, затем состоящие при равелине унтер-офицер Николай Рябов, ефрейторы Василий Чухломин и Яков Колодкин, рядовые Кузьма Березин, Михаил Ульянов, Адриан Дементьев, Иван Тонышев, Иван Мыркин, Адриан Кобылин, Иван Тихонов, Илья Ильин, Сила Андреев, Кирилл Никифоров, Дмитрий Осипов, Дмитрий Евдокимов, Семен Леонтьев, Александр Васильев, Алексей Леонов, Нефед Иудин, Василий Иванов, Федор Степанов, Адриан Чернышев, Иван и Дмитрий Яковлевы, Емельян Борисов, Василий Кузьмин, Александр Образцов, Павел Сергеев, Фома Никитин и Дмитрий Петров и, наконец, десять нижних чинов местной команды, ранее служивших в равелине: рядовые Григорий Петров, Иван Губкин (он уже с 16 ноября содержался при управлении спб. обер-полицеймейстера), Платон Вишняков, Климон Попов (находился в госпитале), Иван Дмитриев, Ермолай Иванов, Леон Архипов, Адриан Емин, Дмитрий Иванов 2-й, Яков Шарков и писарь комендантского управления Александр Дубровин — всего 42 человека. Это число арестованных увеличивалось в течение января и февраля месяцев. Разыскивались и арестовывались все служившие в равелине с 1879 года, уже вышедшие в запас и жившие на родине в глухих углах северных губерний. Разновременно в январе были заключены Егор Колыбин, Григорий Юшманов, Иван Штырлов. Затем под конвоем разновременно были доставлены в крепость запасные рядовые Иван Балыков, Адриан Никаноров, Ефим Тихонов, Антон Гусев, Кир Бызов, Евлампий Опарин, Нестор Иванов, Федор Бородин, Василий Попков, Влас Терентьев, Андрей Орехов, Гавриил Драчев, Тимофей Кузнецов, рядовой Прокофий Самойлов, Федот Ермолин и жандармский унтер-офицер Николай Исаков. Наконец, 2 февраля был арестован и студент Военно-медицинской академии Евгений Дубровин и в марте — фейерверкеры Охтинского порохового завода Глуховский, Емельянов, Иванов и Филиппов. Всего по делу о пропаганде было арестовано и привлечено к дознанию 69 человек, один (рядовой Доронин) остался неразысканным. Впоследствии было освобождено 24 человека.
К 10 марта жандармское дознание было закончено. 10 марта 1882 года граф Игнатьев представил Александру III доклад об этом деле и к докладу приложил составленную жандармским майором Головиным ‘Записку из дознания о беспорядках, бывших в Алексеевском равелине’. Записка, занимающая 29 страниц, составлена сжато и обстоятельно. Картина распада дисциплины нарисована яркими штрихами. Александр III прочел записку и выразил свое впечатление в следующей надписи: ‘Более постыдного дела для военной команды и ее начальства, я думаю, не бывало до сих пор’. Дознание разбило привлеченных на две группы. Одна группа должна была пройти перед военным судом по обвинению специально в воинских преступлениях — в несоблюдении особых обязанностей караульной службы. Это были жандармские унтер-офицеры Карл Леппинг, Александр Александрой, Николай Исаков и Захар Федоров, запасные рядовые Еф. Тихонов, Попков и рядовые Березин, Ульянов, Мыркин, Ив. Тихонов, Леонов, Вас. Иванов, Степанов, Андреев, Ильин, Чернышев, Яковлев, Кузьмин, Сергеев, Дм, Иванов, Шарков, Ермолин, Никифоров. К ним было присоединено и их начальство — подполковник Филимонов к поручик Андреев, обвиняемые в противозаконном бездействии власти, имевшем особенно важные последствия. Вторая группа должна была предстать перед судом по обвинению в государственном преступлении. Это — процесс студента Евгения Александровича Дубровина и запасных обер-фейерверкеров Охтинского порохового завода Александра Филиппова и Алексея Иванова, из солдат сюда были пристегнуты запасные рядовые Орехов, Колыбин, Бызов, Кузнецов. Терентьев, Юшманов, Штырлов, ефрейтор Колодкин и рядовые Дементьев, Григ. Петров, Токышев, Борисов, Архипов, Вишняков, Губкин и Самойлов. В конечном счете через суд прошло из команды равелина 4 жандармских унтер-офицера и 35 солдат.
Заседания с.-петербургского военно-окружного суда по первому процессу происходили при закрытых дверях в крепости 24 и 25 мая 1882 года под председательством ген[ерал]-лейтенанта Лейхта. Обвинял военный прокурор полковник Маслов, защищали военный судебный следователь Дзенциолл — подполковника Филимонова по его выбору — и по назначению суда кандидаты на судебные должности: Марголин — поручика Андреева, а штабс-капитаны Бобянский и Дмитриев — солдат. Оправданы были только жандармский унт[ер]-офицер Федоров, все остальные обвинены. Жандармские унтер-офицеры Леппинг, Исаков, Александров и рядовые Еф. Тихонов, Ив. Тихонов, Ильин, Чернышев, Ермолин, Попков и Никифоров приговорены, по лишении некоторых прав и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, к отдаче в дисциплинарные батальоны на три года, с переводом в разряд штрафованных. Рядовые Березин, Ульянов, Мыркин, Леонов, Вас. Иванов, Дм. Иванов, Степанов, Андреев, Яковлев, Кузьмин, Сергеев и Шарков — к тому же поражению прав и к отдаче в дисциплинарный батальон на 2 1/2 года. Филимонов и Андреев приговорены, по лишении чинов, знаков отличия и всех особых прав и преимуществ, к исключению из службы и к ссылке на житье в Архангельскую губ[ернию].
23 июня осужденные солдаты были отправлены в воронежский дисциплинарный батальон. Поручику Андрееву, по ходатайству коменданта, приговор был смягчен: ссылка была заменена шестимесячным заключением в крепость, с небольшими правоограничениями и с оставлением на месте служения, т. е. в крепости. Комендант ходатайствовал и за Филимонова. Он объяснял его преступление исключительно его несметливостью, недостатком распорядительности и… ухищрениями и скрытностью нижних чинов! Но ходатайство Ганецкого успехом не увенчалось, и он был обращен в ссылку.
Второй процесс, политический, разбирался также в военно-окружном суде 3 декабря 1882 г. Все подсудимые признаны виновными и приговорены: Дубровин — в каторжную работу на заводах на четыре года, Филиппов — на пять лет, все нижние чины — к лишению прав и ссылке на поселение в Сибирь, причем Штырлов, Колыбин, Бызов, Кузнецов, Юшманов, Колодкин и Тонышев — ‘в места Сибири отдаленнейшие’, а Орехов, Терентьев, Дементьев, Петров, Борисов, Архипов и Вишняков — ‘в места Сибири не столь отдаленные’. Иванов отделался сравнительно легко — только тюремным заключением на 6 месяцев.

22

После катастрофы Нечаев был переведен 29 декабря 1881 года в камеру No 1 — последнее его земное местопребывание. Камера No 1 находилась в так называемом малом коридоре лицевого фасада, в этот коридор выходили три камеры, никакого сообщения между этим малым, совершенно изолированным, коридором и большим не было. В No 2 была дежурная комната жандармов, и сидевшие в No 1 и 3 находились в абсолютном, полном одиночестве, без возможности войти с кем-либо в общение. Те же, кто сидели в камерах большого коридора, могли и не догадываться о том, что кто-нибудь есть и в малом коридоре. Так и случилось: при новом смотрителе, незабвенном штабс-капитане Соколове, при абсолютно новом составе равелинной стражи, Нечаев, посаженный в камеру No 1, подвергся изоляции настолько полной, что заключенные в 1882 году в равелине народовольцы и не подозревали об его присутствии в равелине.
Нечаев точно сгинул, и только темные и зловещие рассказы ходили об его участи и об его судьбе.
Мирский оставался в No 13. Режим для того и другого первое время после катастрофы оставался без изменений. И Мирский, и Нечаев читали книги — департамент полиции по-прежнему посылал им книги,— имели прогулку, пользовались сравнительно хорошим столом. Им отпускалось по 70 коп. в день — сумма по тому времени очень большая.

— — —

В ночь с 26 на 27 марта 1882 года произошло давно, со средины шестидесятых годов, невиданное наполнение Алексеевского равелина.
26 марта 1882 года директор департамента полиции сообщал коменданту С.-Петербургской крепости о том, что ‘вследствие полученных министром внутренних дел высочайших указаний государственные преступники, судившиеся в феврале 1882 года в Особом присутствии Правительствующего Сената по обвинению в тяжких государственных преступлениях, как присужденные к смертной казни, коим таковая заменена по высочайшему усмотрению бессрочной каторжной работой, так и приговоренные к таковой же работе на разные сроки Особым присутствием, подлежат впредь до особых распоряжений содержанию в тюремных помещениях С.-Петербургской крепости на положении преступников, содержащихся в центральных каторжных тюрьмах’. Сообщив об этом, директор департамента полиции уведомлял коменданта крепости о том, что ‘из числа этих арестантов: Александр Михайлов, Николай Колодкевич, Михаил Фроленко, Григорий Исаев, Николай Клеточников, Александр Баранников, Айзик Арончик, Николай Морозов, Мартын Ланганс и Михаил Тригони должны быть немедленно переведены в помещения Алексеевского равелина’ и что ‘срок каторжных работ для приговоренных к срочным наказаниям должен исчисляться со дня получения настоящего сообщения’.
Получив распоряжение департамента полиции, комендант крепости немедленно отдал и свои распоряжения. Заведующему арестантскими помещениями С.-Петербургской крепости майору Леснику он предписал ‘содержащихся в Трубецком бастионе осужденных преступников в числе 10-ти ночью 26 марта сдать под расписку отд. корп. жанд. штабс-капитану Соколову и из списков арестантов Трубецкого бастиона исключить’.
Временно заведующему Алексеевским равелином штабс-капитану Соколову комендант предписал (No 181, 26 марта 1882 г.) ‘ночью 26 марта принять из Трубецкого бастиона от майора Лесника и включить в отдельные покои названных выше 10 человек’. Комендант преподавал в бумаге еще следующие наставления: ‘Принятие и доставление в равелин означенных преступников должно быть произведено под личною вашею ответственностью с особою осторожностью и в совершенной тайне. В такой же тайне они должны быть содержимы и в равелине, отнюдь не называя их по фамилиям. Причем для усиления бдительности за преступниками предписываю прибавить посты, один в большом коридоре и один снаружи под окнами, внушив часовым отнюдь не останавливаться: первым у дверей камеры, а последним у окна, а иметь бдительное наблюдение посредством незаметного тихого движения: в коридоре по матам, а под окнами по земле, но не по плитному тротуару, и обо всем замеченном давать знать дежурному жандармскому унтер-офицеру для доклада смотрителю’.
В тот же день, 26 марта, Ганецкий обратился к начальнику штаба отдельного корпуса жандармов с просьбой о прибавке с 27 марта к жандармской команде при Алексеевском равелине шести рядовых, ссылаясь в объяснении на то, что по особому экстренному распоряжению караул при арестантах равелина увеличился на два поста. Заключая свою просьбу, комендант подвел итоги численности жандармской команды, не лишенные интереса: со включением прибавки жандармская охрана равелина при 12 занятых камерах состояла из 1 унтер-офицера и 41 рядового.
В ночь на 27 марта распоряжение департамента полиции было исполнено. 27 марта комендант всеподданнейшим рапортом (No 189) довел до сведения царя о переводе народовольцев из бастиона в равелин. В тот же день (No 188) комендант уведомил директора, что осужденные государственные преступники ‘в ночь на 27 марта при полном порядке и тишине переведены в Алексеевский равелин и заключены в отдельные покои с содержанием впредь до подробных указаний на общем основании заключаемых в равелин’ {Комендант не разобрался в предписании департамента, и переведенные в равелин должны были быть подчинены тому же ссыльнокаторжному режиму, какому подчинены были заключенные в бастионе, режиму, установленному для Сабурова, Михайлова и Веймара. Подлинный текст инструкции по содержанию последних мне не известен. Комендант следующим образом излагает содержание этой инструкции: ‘Преступникам кроме казенной пиши, установленной для подследственных политических арестантов, заключающейся из обеда и ужина, не будет допускаться никаких улучшений в пище и покупки каких бы то ни было лакомств на собственные их средства, причем они лишены курения табаку, чтения книг, кроме св. Евангелия, и вести переписку’.}.
Церемониал перевода народовольцев завершился последней формальностью — предписанием от 16 апреля (No 224) Соколову ‘принять от майора Лесника вещи преступников и хранить в цейхгаузе при равелине, проветривая по временам, и предъявить опись вещам и деньгам для отобрания расписки в правильности подсчета’. Из этой описи видно, что в момент перевода у А. Михайлова было 47 р. 55 к., у А. Баранникова — 419 р. 56 к., Колодкевича — 55 р. 7 к., Тригони — 135 р. 12 к., А. Арончика — 7 р. 55 к., Исаева — 1 р. 53 1/2 к., Фроленко — 44 р. 47 1/2 к., Н. Морозова — 60 р. 10 к., Ланганса — 29 р. 85 к., Н. Клеточникова — 0.
Но помимо приведенного выше официального ‘отношения’, заготовленного в канцелярии департамента полиции и только подписанного директором В. К. Плеве, в тот же день, 26 марта, из департамента в крепость пошла еще одна бумага: частное письмо Ивану Степановичу Ганецкому, написанное с начала до конца собственноручно Вячеславом Константиновичем Плеве и содержавшее указание интимного характера.
‘Милостивый государь Иван Степанович!
В дополнение к сообщению от сего числа по вопросу о перемещении некоторых арестантов в Алексеевский равелин, имею честь уведомить Ваше Высокопревосходительство, что переводимые арестанты, содержась на положении ссыльнокаторжных, подчиняются инструкции, составленной для содержания арестантов Веймара, Сабурова и Михайлова, относительно пищи и дисциплины, а также воспрещения книг, в прочем же содержатся на общем основании. Затем желательно, чтобы преступник Александр Михайлов содержался на той половине, где помещался известный арестант, причем им обоим не следовало бы разрешать прогулки, остальные же арестанты могут быть размещены в длинном коридоре с условием, чтобы возле занятой уже камеры, по обеим ее сторонам, были посажены Исаев и Баранников. Примите, Ваше Высокопревосходительство, уверение в совершенном уважении и преданности.

В. Плеве’.

Это письмо требует некоторых пояснений. Известный арестант — это С. Г. Нечаев, уже изолированный в коротком коридоре равелина в No 1. Мы уже указывали, что в No 2 была дежурная комната, следовательно, и сидевшие в No 1 и 3 находились в действительном одиночном заключении, не имея физической возможности сноситься с соседями. Впоследствии в No 3 сидел П. С. Поливанов, переведенный сюда за перестукивание с Щедриным. В своих воспоминаниях он оставил поразительное описание об ужасающем влиянии на душу этого абсолютного одиночного заключения, а пробыл он там всего 7 1/2 месяцев. Здесь было положено начало той душевной болезни, которая вызвала позже в Алексеевском равелине двукратное покушение на самоубийство. Нечаеву и Михайлову не сужден был хотя бы мгновенный перерыв абсолютного одиночества. Из своих номеров они уже не вышли. То невысказанное желание, которое руководило Плеве и было разгадано, конечно, комендантом, было желанием скорейшего исчезновения Михайлова из этого смертного мира.
Плеве поставил еще одно условие размещения: Исаев и Баранников должны были быть посажены по обеим сторонам занятой камеры. Речь идет о камере No 13, в которой сидел Мирский. Ясно, что департаменту полиции нужны были от Мирского еще услуги, вроде уже оказанной им. Очевидно, он должен был войти в сношения с своими соседями по камере и поделиться с начальством сведениями, которые он от них получил. Исаев, посредник в сношениях равелина с волей, был особенно любопытен департаменту полиции. Посредником же в сношениях Мирского с департаментом полиции был выбран майор Судейкин, который и появился в равелине 28 марта. К его появлению относится следующее письмо Ганецкого графу Н. П. Игнатьеву от 28 марта 1882 года (No 196):
‘Милостивый государь, граф Николай Павлович, начальник секретного отделения с.-петербургского обер-полицеймейстера отдельного корпуса жандармов майор Судейкин сего числа явился ко мне и доложил о последовавшем со стороны Вашего Сиятельства разрешении к допущению его к арестантам Алексеевского равелина. Ввиду экстренности дела и переданного мне лично Вашим Сиятельством разрешения о допущении майора Судейкина в Алексеевский равелин, допустив его сего числа к одному из прежних арестантов, содержащемуся в No 13, долгом считаю иметь честь покорнейше просить Ваше Сиятельство о снабжении меня письменным разрешением на допущение названного штаб-офицера в Алексеевский равелин, так как, на основании существующих об Алексеевском равелине правил, в оный без особого высочайшего разрешения воспрещено впускать кого бы то ни было, кроме шефа жандармов’.
Но министр внутренних дел знал порядки. Высочайшее разрешение Судейкину на посещение равелина было уже испрошено еще 20 марта, и о нем, по недосмотру канцелярии, комендант не был извещен. Доклад был составлен в следующих выражениях: ‘В видах более успешного ведения розыскного дела по обнаружению лиц, принадлежащих к тайному преступному сообществу, представлялось бы необходимым разрешить начальнику отделения канцелярии с.-петербургского обер-полицеймейстера по охранению порядка и общественного спокойствия в городе вход в Алексеевский равелин для личного свидания с некоторыми, содержащимися в оном, государственными преступниками…’
Мирский продолжал оказывать услуги.
При такой постановке дела с содержанием этого письма неизбежно связывается и следующее письмо Ганецкого к Плеве от 25 мая 1882 года (No 202), которое мы сейчас приведем, забегая несколько вперед в нашем изложении:
‘Милостивый государь Вячеслав Константинович, благодаря сведениям, переданным Вашим Превосходительством смотрителю Алексеевского равелина штабс-капитану Соколову, относительно проектируемого содержащимися в Алексеевском равелине осужденными ссыльнокаторжными преступниками тайного между собою сношения посредством способов, трудно уловимых при самом бдительном наблюдении, штабс-капитан Соколов все-таки нашел спрятанными в воротнике рубашки несколько ниток с узлами, заключающими в себе, как нужно полагать, разговорные знаки. Приказав Соколову означенные нитки вручить лично Вашему Превосходительству, имею честь покорнейше просить, если и в них заключаются какие-нибудь условия или проекты о способе дальнейшего между арестантами тайного разговора, то не найдете ли нужным познакомить и с ними Соколова для дальнейшего наблюдения.
Причем прошу в том случае, если будет признано полезным дать им возможность сноситься между собою означенным способом, то возвратить эти нитки Соколову для вложения в воротник рубашек с целью получения на них ответа’.
А Соколов был прав в своих подозрениях. Он напал на ‘ниточную переписку’. М. Р. Попов следующим образом описывает этот способ сношений:
‘Дергали мы из холщовых портянок основу, сучили из этой основы нитку любой длины и затем при помощи навязанных на нитке узлов передавали слова точно так же, как передавались нами слова в стену’.
О проектированном тайном сношении заключенных в равелине между собою директор департамента полиции В. К. Плеве от кого же мог узнать? Кажется, нет сомнений, что от того же Мирского, продолжавшего зарабатывать свой десерт, свой улучшенный табак и чтение новых книг и журналов.
После отступления о тех мерах, которые были приняты высшим начальством и комендантом крепости при внедрении в равелин десяти новых узников, продолжаем документальный рассказ об установлении нового режима, того знаменитого режима смотрителя Соколова, смотрителя Ирода, о котором сохранились полные глубокого драматизма воспоминания Фроленко, Тригони и особенно Поливанова. Впрочем, было бы несправедливо всю честь по установлению нового режима отдать Соколову. Соколов сотрудничал в этом деле взапуски с Александром III, графом Д. А. Толстым, товарищем министра внутренних дел П. В. Оржевским, В. К. Плеве и И. С. Ганецким.
27 же марта Соколов получил от коменданта новое, более подробное разъяснение о порядке содержания:
‘В дополнение к предписанию 26 марта за No 186 предписываю:
1) Заключенных вчера в Алексеевский равелин 10 человек осужденных ссыльнокаторжных государственных преступников содержать на положении преступников, содержащихся в центральных каторжных тюрьмах, и согласно прилагаемых при сем правил.
2) Всем им немедленно обстричь волосы по форме, установленной для нижних чинов.
3) Одеть на них ссыльнокаторжное платье, которое принять по описи от заведывающего арестантскими помещениями майора Лесника.
4) Продовольствовать их на точном основании прилагаемого при сем расписания о пище, которую готовить в артели равелинной команды и подавать в следующие часы:
а) В 7 часов утра суточную дачу хлеба в 2 1/2 ф. надрезанную ломтями, или часть, потребную на завтрак, причем подавать и соль в размере, потребном в сутки.
б) В 12 часов обед, заключающийся, как сказано в расписании, из супа или щей с четвертью фунта мяса в крошку и гречневой кашицы, а по средам и пятницам — постный горох и гречневую кашу, которая должна быть подаваема и в воскресенье.
в) В 7 часов вечера ужин из одного приварка и
г) К обеду и ужину должен быть подаваем квас в жестяных кружках.
5) На прогулку в сад выводить поодиночке, по мере возможности, и не более как на 1/2 часа {Арестант камеры No 1 и другой преступник, сидящий в одном с ним отделении, впредь до приказания на прогулку не выводятся. (Это — Нечаев и Михайлов.— П. Щ.)}.
6) О всяких проступках и несоблюдении ими правил одиночного заключения докладывать мне для наложения взыскания и внесения в штрафной журнал, который и имеете получить из Управления.
7) Прилагаемые при сем правила о порядке содержания государственных преступников объявить лично и каждому и
8) Войти в соображение о том, во что может обойтись пища для означенных арестантов в сутки, подразделив на постную и скоромную, и донести мне’.
Таков был на бумаге новый режим Алексеевского равелина. Мы еще будем говорить о том, каков он был в действительности.
Теперь перед комендантом встал вопрос об исключительном режиме, на котором были до сих пор Нечаев и Мирский. Он казался коменданту вопиющим анахронизмом. При переходе на новый режим он по собственной инициативе уже ущемил Нечаева, лишив его прогулки, но осталось еще много особенностей привилегированного положения. Уже 29 марта в своем рапорте министру внутренних дел комендант указал на противоречие в суммах на пищевое довольствие: в то время как на каждого из новых десяти заключенных шло суточных по 24 коп., на Мирского и Нечаева шло на каждого по 70 коп.
А 30 марта комендант изложил свои сомнения в совершенно секретном письме к В. К. Плеве:
‘Ввиду последовавшего распоряжения об изменении существовавшего в Алексеевском равелине до заключения в оном известных 10 человек ссыльнокаторжных государственных преступников порядка довольствия арестантов улучшенною пищею, заключающеюся из 3 прихотливых блюд, признавая справедливым подчинить простой установленной для каторжных арестантов пище и прежних двух арестантов, как также ссыльнокаторжных и лишенных всех прав состояния, о таком моем включении имею честь сообщить Вашему Превосходительству, прося о последующем не оставить меня уведомлением’.
К немалому, должно быть, изумлению коменданта, мнение его не встретило одобрения, и Плеве писал Ганецкому 2 апреля:
‘Вследствие письма от 30 минувшего марта за No 197 имею честь уведомить Ваше Высокопревосходительство, что по докладе мной господину министру внутренних дел, Вашего, милостивый государь, предположения о подчинении прежних двух арестантов Алексеевского равелина общей пище, установленной для каторжных арестантов, Его Сиятельство изволил признать возможным продолжить содержание этих двух лиц на прежнем основании’.
24—25 мая 1882 года разбирался первый процесс команды нижних чинов Алексеевского равелина во главе с смотрителем Филимоновым и его помощником Андреевым. Приговор, как мы знаем, был суровый: солдат — на разные сроки в дисциплинарный батальон, начальство — к лишению всех прав состояния и ссылке в Архангельскую губернию. Нечего и говорить о том, что главный винт во всем деле, главное действующее лицо, Нечаев, не токмо не вызывался к допросам, но даже и не был назван по фамилии: арестант No 5 — и только.
После суда комендант крепости Ганецкий решил отбросить все сантименты по отношению к Нечаеву, сделать новую атаку на него и привести его скорейшим путем в состояние небытия. 27 мая он писал директору департамента полиции В. К. Плеве:
‘Во время бывшего 24 и 25 текущего мая в крепости заседания военно-окружного суда по делу о лицах, обвиняемых в нарушении особых обязанностей караульной службы в Алексеевском равелине, из показаний подсудимых нижних чинов обнаружилось, что причиною преступных их деяний частию было то исключительное, так сказать, привилегированное положение арестанта No 5, которое, ввиду различных снисхождений и исполнений со стороны начальства всех его претензий и капризов, вызвало в них предположение, что означенный преступник есть не простой арестант, и затем какое-то безотчетное к нему послушание и страх.
Признавая вследствие сего необходимым лишить означенного преступника всякой возможности в будущем влиять на солдат равелинной команды, я, в предупреждение подобных случаев и происшедшего на днях печального результата тяжкого наказания нескольких лиц, которые при других условиях содержания такого исключительного государственного преступника, как арестант камеры No 5, были бы далеки от скамьи подсудимых, полагал бы справедливым одеть его, по примеру других 10 осужденных преступников, в каторжную одежду, давать наравне с последними простую пищу и лишить чтения книг, кроме Евангелия и Библии.
Имея честь вновь заявить об этом Вашему Превосходительству, прошу испросить разрешения Его Сиятельства г. министра внутренних дел на приведение сего в исполнение и о последующем не оставить уведомлением, присовокупляя, что чтения книг я уже лишил его’.
2 июня комендант получил от Плеве извещение, что граф Игнатьев, министр внутренних дел, вполне одобрил предположение относительно дальнейшего порядка содержания известного арестанта.
Отныне Нечаев переходил на новый режим, а Мирский сохранял по-прежнему свой прежний режим с привилегиями.

23

Заселение равелина шло следующим путем. 25 июня 1882 года директор департамента полиции В. К. Плеве уведомил коменданта о том, что арестант Трубецкого бастиона государственный преступник Макар Тетерка подлежит перемещению в Алексеевский равелин и содержанию на условиях, созданных для десяти народовольцев. 26 июня в 12 часу ночи ‘с соблюдением тайны’ Макар Тетерка был переведен в равелин.
18 сентября в равелин были доставлены из Восточной Сибири Игнатий Иванов, Михаил Попов и Николай Щедрин. На некоторых обстоятельствах, сопровождавших их водворение в равелин, следует остановиться. В первых числах мая 1882 года из Карийской каторжной тюрьмы бежало восемь государственных преступников. Главное начальство Восточной Сибири обратилось в Петербург с просьбой перевести восемь ссыльнокаторжных преступников, как ‘обнаруживающих наиболее вредное влияние на своих товарищей’, в центральные каторжные тюрьмы Европейской России. Департамент полиции приказал направить их в Петербург и уведомил коменданта, что пять человек — Дмитрий Буцинский, Меер Геллис, Людвиг Кобылянский, Иннокентий Волошенко и Павел Орлов — должны быть заключены в Трубецкой бастион, а Игнатий Иванов, Михаил Попов и Николай Щедрин — в Алексеевский равелин. 18 сентября карийцы были привезены в Петербург и немедленно доставлены в крепость и посажены по указанию. Но комендант оказался в недоуменном положении, о котором он поведал Плеве 20 сентября:
‘Восемь человек ссыльнокаторжных государственных преступников доставлены в ножных оковах и с признаками бритых голов, а _Н_и_к_о_л_а_й_ _Щ_е_д_р_и_н_ и при тележке, которая была отцеплена от него и привезена в крепость испорченною.
Вследствие переданного подпоручиком отдельного корпуса жандармов Кандыбою распоряжения департамента государственной полиции о том, чтобы по доставлении Щедрина в крепость тележка была снова прикреплена к нему, я распорядился исправить ее и прикрепить вчера.
Так как при прикреплении означенной тележки посредством запора на ключ имеющихся при оной ручных оков Щедрин заявил, что в месте ссылки она была прикреплена к нему не так, как здесь, и что на ночь она будто бы была снимаема с него, то, ввиду сего и неимения в комендантском управлении никаких сведений по означенному предмету, я просил бы Ваше Превосходительство сообщить мне о том, как должна быть прикреплена тележка и в каких случаях снимаема с преступника.
Вместе с сим прошу уведомить, следует ли сказанным восьми ссыльнокаторжным преступникам брить головы и продолжать держать их в ножных кандалах’.
Законник Плеве приказал справиться с законами. Оказалось: ‘По отношению к первому вопросу в законе (уст. о ссыл., т. XIV) указаний не имеется, в ст. 779 (изд. 1857 г. по прод. 1876 г.) говорится лишь о приковании к тачке, как об одном из видов наказания, к коему приговариваются бессрочные ссыльнокаторжные. Что же касается бритья головы и содержания в оковах, то на основании ст. 555 и 556 (того же тома по прод. 1876 г.) арестанты, каторжные мужеского пола, во время содержания в острогах, для удержания от побегов, подвергаются бритью головы, каждый месяц один раз. В оковах же содержимы должны быть: бессрочные каторжные — в ручных и ножных кандалах, а срочные — в одних лишь ножных’.
Пришлось восходить на высочайшее имя. Был изготовлен доклад, в котором министр просил царя утвердить предположенное им разрешение вопроса:
‘Принимая во внимание особые условия, коими сопровождается содержание государственных преступников в С.-Петербургской крепости (одиночное заключение и совершенное отсутствие общения с посторонними лицами), я предполагаю уведомить коменданта крепости, что содержащиеся в Алексеевском равелине, в Трубецком бастионе ссыльнокаторжные государственные преступники подчиняются существующему в названных местах заключения порядку, без применения действующих в Сибири правил содержания ссыльнокаторжных’.
5 октября коменданту была отправлена соответствующая бумага, и недоумение было разрешено. Только 9 октября были сняты оковы, и Щедрин был освобожден от тележки. Но Ганецкий не успокоился и вновь писал в департамент:
‘Усматривая из статейного списка каторжника Щедрина, что тележка, к которой он был прикован, есть наказание, определенное ему по конфирмации временнокомандующим войсками Восточного Сибирского округа, взамен смертной казни, за совершенное Щедриным в месте ссылки новое тяжкое преступление, и что срок прицепления к нему тележки оканчивается лишь 22 марта 1883 года, я долгом считаю обратить на это внимание Вашего Превосходительства в том случае, если Щедрин должен оставаться до истечения срока при тележке, и просить уведомить меня дополнительно’.
Плеве пришлось указать коменданту на то, что решение относительно тележки Щедрина последовало на основании высочайших указаний.
В ночь на 17 ноября 1882 года в равелин был заключен Петр Сергеевич Поливанов. Пылкий и горячий юноша 23 лет, Поливанов вместе с Мих. Дм. Райко, еще более молодым юношей, 16 августа 1882 г. сделал смелую попытку освободить содержащегося в Саратовском тюремном замке М. Э. Новицкого.
Попытка кончилась неудачно. Поливанов вынужден был стрелять и убить тюремного ключника, а затем все три были схвачены. М. Д. Райко был до смерти избит уличной толпой, П. С. Поливанов и М. Э. Новицкий были преданы временному военному суду, который 23 сентября приговорил их к смертной казни через повешение. Приговор военного суда утверждался командующим военным округом (в данном случае Казанским). И Новицкий, и Поливанов подали прошение о помиловании. 25 сентября командующему была отправлена за подписью князя Имеретинского, начальника главного военно-судного управления, следующая телеграмма: ‘Предварительно конфирмации приговора по делу Новицкого, согласно особому высочайшему повелению Вам следует войти по телеграфу в соглашение по сему предмету с министром внутренних дел’. В исполнение этого предложения командующий войсками округа 10 октября телеграфировал: ‘Военный суд в Саратове, признав Поливанова виновным в умышленном убийстве ключника Колобова, приговорил обоих к повешению. Учрежденное в Казани особое присутствие оставило кассационные жалобы без последствий. Признавая с своей стороны Новицкого менее виновным, как не принимавшего собственно в убийстве никакого участия, полагал бы ограничить ему меру наказания по третьей степени — на работы в рудниках на 12 лет. Относительно Поливанова, хотя он заслуживает смертной казни, но во внимание к его молодости, раскаянию, прирожденной экзальтации от сумасшедшей матери и боевой службе старика отца, считаю возможным применить к нему первую степень — на работы в рудниках без срока’. 11 октября 1882 года граф Д. А. Толстой ответил: ‘На телеграмму от 10 сего октября за No 2904 и согласно состоявшемуся высочайшему повелению, по коему дарование жизни осужденным преступникам может исходить лишь от монаршего милосердия, имею честь уведомить Ваше Превосходительство, что по делу Поливанова и Новицкого Государь Император соизволил на освобождение преступников от смертной казни с заменою сего наказанием, предположенным Вами. Вследствие сего Вашему Превосходительству надлежит, конфирмовав приговор без всякого в оном изменения, объявить затем, что Его Императорское Величество, по доведении о существе приговора до его сведения, высочайше повелеть соизволил даровать жизнь осужденным, заменив смертную казнь, по лишению всех прав состояния, Новицкому — ссылкой в каторжные работы в рудниках на двенадцать лет, а Поливанову — ссылкой в каторжные работы в рудниках без срока’.
18 октября помилование было объявлено, и саратовский губернатор попросил о немедленном переводе из Саратова Новицкого и Поливанова. Новицкий был немедленно отправлен в Восточную Сибирь, а Поливанова ждала иная участь. Александр III заменил Поливанову смертную казнь ссылкой в каторжные работы на рудниках без срока, _о_д_н_а_к_о_ _с_ _т_е_м_ _ч_т_о_б_ы_ _о_н_ _б_ы_л_ _з_а_к_л_ю_ч_е_н_ _в_ _А_л_е_к_с_е_е_в_с_к_и_й_ _р_а_в_е_л_и_н. 29 октября Поливанов был уже доставлен в крепость и заключен в Трубецкий бастион. В равелине не было места. Комендант 29 октября уведомлял Плеве:
‘По неимению в настоящее время в равелине ни одной пригодной к заключению комнаты, названный преступник, временно, впредь до приспособления таковой в Алексеевском равелине, заключен в Трубецком бастионе в келии под No 9, изолированной от других с одной стороны дежурного комнатой, а с другой — лестницей, причем он одет в установленную для каторжников одежду, включен в число арестантов, содержавшихся на положении преступников центральных каторжных тюрем, и будет называться не иначе, как No. Вместе с сим долгом считаю поставить Ваше Превосходительство в известность, что в Алексеевском равелине состоит всего _д_в_а_д_ц_а_т_ь_ _о_д_и_н_о_ч_н_ы_х_ _к_е_л_и_й, из которых 16 заняли арестантами, а остальные четыре, отопка которых производится не из коридоров, как в первых 16-ти, а с внутри и которые не имеют прочных запоров и правильно устроенных вентиляторов, служат: две, расположенные по разном фасам, дежурными комнатами жандармских унтер-офицеров и две цейхгаузами. Из этих последних одну келью, расположенную по лицевому фасаду и занятую складом осветительных принадлежностей, я ввиду настоящей потребности признал возможным безотлагательно приспособить под помещение арестанта, устроив печь так, чтобы топилась из коридора. Об окончании означенных работ и о возможности перемещения вышеназванного арестанта в Алексеевский равелин я буду считать долгом сообщите своевременно’.
По окончании ремонта Поливанов был водворен в равелине.
Вот этот контингент и подвергся воздействию Соколовского режима в полном его объеме, без каких-либо отмен. Прошло больше полутора лет со дня заключения Поливанова до нового пополнения равелина. В апреле 1884 года занадобились места. Секретарь коменданта Денежкин дал справку о количестве свободных камер в равелине. Их оказалось всего восемь. ‘Ввиду значительного числа подследственных политических арестантов, содержащихся в тюремном помещении Трубецкого бастиона’, по докладу министра внутренних дел, Александр III приказал временно перевести из бастиона в равелин Меера Геллиса, Савелия Златопольского, Михаила Грачевского, Юрия Богдановича, Александра Буцевича, Егора Минакова и Ипполита Мышкина. В ночь на 29 апреля 1884 года все они были переведены в равелин.
День 4 августа 1884 года был последним днем равелина. Все заключенные в нем были переведены во вновь построенную тюрьму Шлиссельбургской крепости.

24

О жизни в равелине в 1882—1884 годах оставили свои воспоминания сидевшие в нем П. С. Поливанов, М. Ф. Фроленко, М. Н. Тригони и М. Р. Попов {Поливанов П. Алексеевский равелин. СПБ., 1907, и новое издание, выпущенное Гос. изд. под редакцией П. Е. Щеголева, Фроленко М. Милость. Из воспоминаний об Алексеевском равелине.— В ‘Былом’, 1906, февраль, и отд. СПБ., 1906, Тригони M. H. Из воспоминаний об Алексеевском равелине.— Минувшие годы, 1908, кн. 4, Попов М. Р. в его статьях о Н. П. Щедрине (Былое, 1906, декабрь) и И. Н. Мышкине (там же, 1906, февраль).}. В дальнейшем изложении в характеристике режима мы пользуемся преимущественно архивными данными, иллюстрируя их параллелями из воспоминаний. Для начала остановимся на бюджете тюрьмы.
Средства на содержание заключенных в Алексеевском равелине отпускало III Отделение, а по его уничтожении — департамент полиции. Установился такой порядок. Комендант, ‘ввиду близкого прихода к окончанию суммы, выписанной (тогда-то III Отделением) на содержание арестантов’, просил сделать распоряжение о высылке на означенный предмет ‘примерно двести рублей’. Эти двести рублей записывались на приход и расходовались по мере надобности. Комендант первого числа каждого месяца представлял главному начальнику III Отделения или директору департамента полиции ‘краткую выписку о денежной сумме, отпускаемой на продовольствие и прочее содержание политических арестантов Алексеевского равелина’. Вот, например, несколько выписок за то время, когда в равелине были только Бейдеман и Нечаев. За февраль 1874 года ‘поступило в расход на продовольствие двух арестованных по 50 коп. в сутки на каждого, на покупку лекарства, мыла и прачке за мытье и починку белья’ — 34 р. 17 к. Вот расходы за февраль 1876 года: ‘На продовольствие двух арестантов по 70 коп. в сутки на каждого, на покупку гуттаперчевой кружки, лекарства, мыла и прачке за мытье белья и уплаченные за сделанную в одном из окон номера раму с проволочной сеткой’ — 75 р. 10 к. Расходы за февраль 1878 года: ‘На продовольствие двух арестованных по 70 коп. в сутки на каждого, на покупку лекарств, мыла, курительных порошков, прачке за починку и мытье белья и уплаченные за вставку в одном из окон номеров 12 матовых и простых белых стекол’ — всего 56 р. 60 к. Стекла, должно быть, были выбиты или Нечаевым в один из его протестов, или Бейдеманом. Вот не лишенные интереса расходы за декабрь 1876 года: ‘На продовольствие двух арестованных по 70 коп. в сутки на каждого, на покупку лекарств, мыла и курительных порошков и уплаченные за переделку и за ковку кандал и прачке за мытье и починку белья’ — 50 р. 15 к. Кандалы в это время были на Нечаеве.
Справедливость требует сказать, что пищевой режим в 1879, 1880, 1881 годах, когда комендантом был барон Майдель, был удовлетворителен и, как небо от земли, отстоял от позднейшего народовольческого режима, проводившегося Ганецким и Соколовым. Накануне Нового, 1881 года барон Майдель дал смотрителю равелина следующее либеральное предписание:
‘В видах разнообразия в продовольствии пищею заключенных в Алексеевском равелине предписываю с 1 января 1881 года готовить им обед по прилагаемому при сем расписанию, причем на остальные деньги, которых должно оставаться от приготовления обеда ежедневно не менее 80 коп., покупать к столу хлеба, подавать два раза в день — утром и вечером — чай с булкою в 3 к., с четырьмя кусками в каждый раз сахару в таком размере, чтобы его было достаточно на два стакана внакладку. Кроме того, покупать из особо назначаемой в меру надобности в ваше распоряжение суммы для курящих арестантов по фунту табаку ценою в 1 рубль и по 500 гильз в месяц, которые и класть каждому в келью ежемесячно первого числа вместе с потребными ватою и палочкою для набивки папирос. Табак должен быть выдаваем в картузе целым, нетронутым фунтом, но распечатанным. Последнее должно делаться в тех единственно предостережениях, чтобы в картузной бумаге не могло случиться никаких побочных предметов. Причем в случае затруднения, по неумелости состоящего в Алексеевском равелине повара готовить все из значащихся в расписании блюд, разрешаю брать в первое время, для содействия в приготовлении пищи, из арестантской кухни солдата местной команды Ивана Чуракова’.
Рядовому Чуракову за труд по обучению поварскому делу находящегося при равелине повара-солдата было выдано в награду пять рублей, а выучившемуся поварскому делу равелинному солдату ежемесячно выписывалось ‘за труды и усердие по приготовлению стола для арестованных’ по три рубля. Нельзя не отметить постоянной в это время статьи расхода на табак, гильзы, мыло, курительную бумагу. Так продолжалось до перевода народовольцев в равелин. Они не знали уже никаких поблажек, никакого мыла, табака, гильз, никакой курительной бумаги. На продовольствие — 24 копейки в день на человека и больше ничего. В случае болезни — ничтожная трата на лимон, чеснок, молоко. Их режиму был подчинен и Нечаев. Один только заключенный в равелине был свободен от подчинения этому режиму. И никто из его товарищей не знал о его привилегиях. Мирскому по-прежнему отпускалось на продовольствие по 70 коп., а немного позже даже по рублю. По-прежнему приобретались для него ежемесячно фунт табаку (один рубль фунт), гильзы для 600 папирос и фрукты (на рубль, два). И в то время, как рядом умирали по камерам от цынги и от голодания, Мирский курил свои папиросы и кушал свой десерт.
Вот несколько расходных записей за народовольческий период. Расход за первый месяц сидения — апрель 1882 г.: ‘На продовольствие арестантов по 70 к. в сутки (за 72 дня 50 р. 40 к.) и по 24 коп. в сутки (за 40 дней 9 р. 60 к.), на покупку: фрукт на 80 к., пасхи, кулича и яиц — 2 р. 60 к., гильз для папирос 600 шт.—42 к., мыла 3 ф.— 42 к., веников для бани 20 шт.— 30 к., чайник фарфоровый — 35 к., гребенок 2 шт.— 40 к., щеток половых 2 шт. — 1 р. 80 к., кружек глиняных 6 шт. — 80 к., ложек деревянных 12 шт. — 18 к., умывальников 12 шт. и тарелок 18 шт. — 69 р. 80 к., за починку сапог 80 к., прачке за мытье белья 3 р. и повару за труды и усердие по приготовлению стола для арестованных 3 р., а всего сто сорок четыре рубля семьдесят семь коп.’.
А вот экстраординарный расход: ‘По предписанию коменданта крепости от 18 декабря за No 522 выписаны в расход употребленные на приобретение 6 суконных халатов, 2 пары суконных брюк, 30 пар подштанников, 4 дюжины нитяных носков, 2 дюжины салфеток, 2 дюжины носовых платков, 2 пары кожаных сапог, 12 пар кожаных башмаков, 12 переносных ватерклозетов с цинковыми ведрами и для помещения смотрителя, находящегося в равелинном доме: письменный стол, диван, дюжина стульев и лампа, всего триста пятьдесят рубл.’. Всего на содержание заключенных (в том числе и на кабинет смотрителя) в 1882 году израсходовано 2034 руб. 19 коп.
Расходы за январь 1883 года: ‘За продовольствие арестантов за 31 день по 1 рублю и 465 дней по 24 коп. в день, на покупку фрукт, табаку 1 ф., гильз 600 шт., лимонов 16 шт., молока 173 бут., чесноку, прачке за стирку и починку арестантского белья и выданные повару за труды и усердие по приготовлению стола для арестантов, всего 186 р. 28 к.’.
Расходы за август 1883 года: ‘За продовольствие арестантов за 387 дней по 30 к., на покупку для больных арестантов по рецептам доктора молока 195 бут., лимонов 30 шт., чесноку, промывательного клистира, гуттаперчевой подушки, чаю и сахару, за стирку и починку арестантского белья и башмаков, на покупку клеенки и бумаги и выданные повару за труд и усердие по приготовлению стола для арестантов, всего 165 р. 33 к.’ Всего на содержание заключенных равелина израсходовано в 1883 году 1903 р. 27 коп.
Вот последняя запись расходов на четыре дня августа месяца 1884 года — на содержание и на отправку в Шлиссельбургскую крепость: ‘На продовольствие арестантов по 30 коп. в сутки (за 23 дня 6 р. 90 к.), на покупку говядины в отправку с арестантами 15 ф. — 1 р. 89 к., хлеба 23 ф. — 46 к., соли 4 ф. — 7 к. и за стирку арестантского белья 2 р. 60 к., а всего 11 р. 92 к.’. Всего в 1884 г. вышло на заключенных 1002 р. 77 к.
Всего за время с 1 января 1882 года по 4 августа 1884 года (946 дней) отсижено в равелине 11 653 дня, истрачено же 4940 р. 23 к. День тюремной жизни обошелся в 42 к. с лишним.

25

Переходя к административному укладу равелина, мы должны прежде всего остановиться на смотрителе.
Соколов Матвей Ефимович — ‘Ирод’. По формулярным данным, не дающим иногда ясного представления, родился в 1834 году, происходил из мещан Каменец-Подольской губернии, вероисповедания православного, а ‘воспитывался’ в Саратовском батальоне военных кантонистов. Формуляр как будто не дает указаний на еврейское происхождение, о котором определенно говорят и Поливанов, и Панкратов24. Но батальон кантонистов обычно покрывал еврейское происхождение. Воспитание Соколова закончилось рано, ибо на семнадцатом году он уже был рядовым в 4-м учебном карабинерном полку (этот полк в 1855 году был переименован в 4-й стрелковый батальон). Отсюда рядовым же он был переведен в стрелковый батальон императорской фамилии. Только через восемь лет Соколов был произведен в унтер-офицеры. Выделяться по службе он начал во время польского мятежа: за отличие в делах с польскими мятежниками под Монтвидовом получил в августе 1863 года знак отличия военного ордена св. Георгия. В 1865 году Соколов меняет специальность: для пользы службы его переводят в Виленскую уездную жандармскую команду. По этой должности ‘за особые заслуги’ он получает знак отличия св. Анны с бантом. В 1866 году он был переведен в Лидскую уездную жандармскую команду, и в октябре этого же года он был выбран (по высочайшему повелению, сообщенному в предписании начальника штаба корпуса жандармов от 6 октября 1866 г. за No 3631) для исполнения особых поручений при III Отделении, с зачислением в с.-петербургский жандармский дивизион. Через девятнадцать лет от начала службы, в 1870 году, Соколов получил первый офицерский чин прапорщика. Попав в корпус жандармов и в III Отделение, Соколов оказался на своем месте и стал делать карьеру. К моменту назначения в Алексеевский равелин он состоял в должности смотрителя дома штаба корпуса жандармов, имея чин штабс-капитана (с 20 апр. 1880 года), был уже кавалером Анны 3-й степени и получал неоднократно единовременные денежные пособия ‘во внимание отлично-усердной службы и недостаточного состояния’. После временного исправления должности смотрителя был утвержден в ней 8 мая 1882 года. В этой должности он был произведен в капитаны (15 мая 1883 года). Содержание Соколов получал в следующем размере: жалованья по чину — 339 р., столовых — 980 p. 70 к., добавочных (из департамента полиции) — 1000 руб., на наем казенной прислуги — 96 р. Всего 2415 р. 70 коп. С закрытием равелина он был назначен смотрителем Шлиссельбургской крепости.
‘Память о Соколове,— говорит В. Н. Фигнер,— живет в нас, побывавших в его руках, и, можно надеяться, останется в умах тех, кто когда-либо будет интересоваться эпилогом борьбы ‘Народной воли’ против самодержавия, тем мрачным эпилогом — настоящим синодиком, который записан на страницах истории Шлиссельбургской крепости’ и (добавим от себя) на последних страницах истории Алексеевского равелина. Образ Соколова рисовали все писавшие о своих тюрьмах узники, и он как живой стоит перед нами, чьи бы мемуары мы ни взяли. Вот характеристика, сделанная В. Н. Фигнер: ‘Настоящая сторожевая собака, неусыпный Цербер, подобный трехголовому псу у ворот Тартара, и, как тот охранял вход в ад древних греков, так и он сторожил тюремный ад нового времени. Он служил не за страх, а за совесть и любил свое дело — гнусное ремесло бездушного палача. Его готовность идти в своей профессии до конца выразилась вполне в одной угрозе, сказанной при соответствующем случае: ‘Если прикажут говорить заключенному: ‘Ваше Сиятельство’,— буду говорить ‘Ваше Сиятельство’. Если прикажут задушить — задушу’… К исполнению своих обязанностей он относился с такой ревностью, что никаким жандармам не доверял наблюдения над узниками… Широкая мускулистая рука его ни на минуту не выпускала связки ключей от камер: ежедневно собственноручно он отпирал и запирал как их, так и дверные фортки при раздаче пищи, зорко следя за каждым жестом своих подчиненных’. А вот как рисует его Поливанов: ‘Первое, что меня в нем поразило, это было выражение его глаз. До сих пор я не видел ничего подобного никогда ни у одного человека. Они поразительно походили на глаза крупных пресмыкающихся. Тот же холодный блеск, то же самое отсутствие мысли. То же самое выражение тупой, безжалостной злобы. В этих глазах ясно читалось, что их обладателя ничем не проймешь, ничем не удивишь, ничем не разжалобишь, что он будет так же хладнокровно и так же методически душить свою жертву, как боаконстриктор давит барана. Отталкивающее впечатление, производимое этим человеком, еще более усиливали щетинистые подстриженные усы, выдающийся бритый подбородок и все его ухватки, напоминавшие не то мясника, не то палача, каковые звания очень шли к его плотной, коренастой фигуре с молодецки выпяченной грудью и широкими ручищами, толстые пальцы которых находились в постоянном движении, как бы отыскивая себе работу’.
Под стать Соколову была и вся его команда. После нечаевской катастрофы в равелине служили только жандармы, присланные сюда по особому отбору. Они были вышколены Соколовым в самой превосходной степени. ‘Нужно было удивляться мелочной точности, с какой жандармы исполняли все предписанные начальством меры, направленные к пресечению и предупреждению чего-либо подобного тому, что здесь завелось при Нечаеве’,— пишет Поливанов. Нужно сказать, что ключи от камер и форточек были у Соколова, и без Соколова жандарм не мог войти к заключенному. А сам Соколов почти не выходил из равелина.
На отлучку, хотя бы самую кратковременную, из Алексеевского равелина смотритель испрашивал разрешение коменданта всякий раз записками трафаретного содержания, вроде следующей: ‘Испрашиваю разрешения Вашего Высокопревосходительства отлучиться из Алексеевского равелина завтра, 1 января, от 12 1/2 до 3 часов пополудни’. Комендант писал на записке: ‘Уволить Соколова и заменить его подпоручику Андрееву’. В деле No 11 управления коменданта по Алексеевскому равелину о временных отлучках и болезни смотрителя Алексеевского равелина (началось 31 декабря 1881 г. и кончилось 2 февраля 1883 г.) за время с 1 января по 1 апреля 1882 г. находим 12 записок Соколова. Соколов за три месяца отлучался из равелина 12 раз (1, 7, 13, 20, 26 января, 9, 20, 24 февраля, 3, 10, 20, 30 марта), в общей сложности на 52 часа. Случилось Соколову заболеть. Он обратился 23 ноября с рапортом: ‘Заболев сего числа возвратной горячкой, службу Е. И. В-а исполнять не могу, о чем и имею честь донести Вашему Высокопревосходительству’. Заменен Соколов был прикомандированным к коменд. управлению отд. корп. жанд. поручиком Яковлевым (будущим комендантом Шлиссельбургской крепости). Яковлеву было дано следующее совершенно секретное предписание:
‘По случаю болезни смотрителя равелина, штабс-капитана Соколова, предписываю Вашему благородию вступить в заведование Алексеевским равелином на точном основании инструкции и предписаний и, приняв заключенных преступников, которые в настоящее время числом шестнадцать чел., равно ключи от их камер, инструкцию, предписания, команду нижних чинов, вещи, деньги и проч. в свое ведение, ключи от арестантских камер хранить лично при себе и входить в них только в известные часы, как-то: для выхода на прогулку в сад при доме, для подачи обеда и ужина, непременно при дежурном жандармском унтер-офицере, отнюдь не называть арестантов по фамилии и без разрешения моего ни под каким предлогом не отлучаться из равелина. Причем я убежден, что вы, ввиду особенной важности вверяемого вам поста, к исполнению должности смотрителя отнесетесь с полным вниманием и сохраните в строжайшей тайне содержащихся в равелине’. О столь важном событии, как болезнь смотрителя, комендант уведомил сейчас же и В. К. Плеве. Но Соколов, верный слуга, сознавал, что он болеть не должен, и уже 9 декабря донес коменданту, что, ‘получив облегчение от болезни, службу Е. И. В. нести может’.

26

В Музее революции в витрине хранится большая, толстая, в выцветшем переплете ‘Книга для записывания смен постов караула в Алексеевском равелине’ за 1882 год. Эта книга была заведена Соколовым по всем правилам искусства. На первом листе этой книги читаем, за подписью коменданта, следующие указания:
‘В книгу эту должны быть вписываемы:
1. Все нижние чины, наряженные в суточный караул и дежурство по Алексеевскому равелину с точным указанием: а) постов и смен часовых, б) начальника караула и разводящего, в) дежурного и поддежурного жандармских унтер-офицеров, а также патрулей, с объяснением, кем и в какие часы были делаемы обходы.
2. Посещающие равелин начальствующие лица, имеющие на то право, с указанием времени входа и возвращения их из равелина.
3. Выпускаемые из равелина в Васильевские ворота и впускаемые обратно нижние чины Алексеевского равелина с указанием часов.
Все это должно быть вписываемо рукою начальника караула, а по безграмотности его — дежурным по равелину жандармским унтер-офицером и свидетельствуемо подписью смотрителя Алексеевского равелина’.
Эта книга — дневник жизни равелина с 1 июля 1882 г. по 31 декабря 1883 г., жизни такой же точной, размеренной и разграфленной, как листы постовой книги. Верхняя часть страницы фиксирует караульную службу. На первом месте записываются караульный начальник и разводящий, затем постовые, которые дежурили по 8 час. (три смены в сутки). Наружные посты были ‘у фронта’ (лицевой фасад равелина) и сзади бастиона 2 и 3 фаса. Внутренних постов в коридорах было три — в первом коридоре от No 1 до No 3, во втором коридоре от No 4 до No 10 (а с 22 сентября до No 13), в третьем коридоре от No 11 до No 17 (а с 22 сентября от No 14 до No 19). Кроме постоянного дежурства был еще по вечерам и ночью (4—6 раз) обход патрулей. В средней части листа отмечались имена и фамилии выпускаемых (и впускаемых) из равелина через Васильевские ворота нижних чинов, с указанием часов и минут времени увольнения и прибытия. На нижней части листа укладывалась вся остальная часть жизни равелина. Не записывалось только время прибытия и убытия самого смотрителя равелина. Самым точным и скрупулезным образом, с обозначением минут, вписывались все посещения равелина: ‘Был впущен местный доктор Вильмс. Время прибытия 2 3/4 часа дня, время выбытия — 3 часа 5 мин.’. ‘Был впущен в равелин помощник смотрителя поручик Яковлев. Время прибытия — в 1 час дня, время выхода — в 3 часа 40 мин. дня’. Вот запись 28 декабря 1882 года. Были впущены в равелин: ‘Священник Преображенский к арестанту, содержащемуся в No 9. Время прибытия — 12 1/2 часа дня, время выбытия — 1 ч. 37 мин. дня. И для осмотра мусорных ям и отхожих мест — вахтер Пестриков и колонист СПБ. губернии Иван Иванов. Время прибытия — 2 ч. 35 м. дня, время выбытия — 2 ч. 45 м. дня’. Все рабочие и мастеровые, призывавшиеся для ремонта, все отходники, фонарщики, трубочисты — все заносилось в книгу.
По этой книге можно видеть, как редко посещался равелин начальством. Трафаретная запись (с сохранением орфографии): ‘Посещение Равелинъ Начальствующими лицами не было’. Первая запись о начальственном посещении была сделана 18 июля 1882 г. Дело представляется так. Новые порядки, новый режим действовал в полном, объеме. Со времени заключения народовольцев прошло уже 3 1/2 месяца. Зачинатели режима испытывали, очевидно, потребность в личном удостоверении воздействия режима. И вот в ясный солнечный день 18 июля в 3 часа 35 минут пополудни в равелин прибыли министр внутренних дел граф Толстой, товарищ министра внутренних дел Оржевский, директор департамента государственной полиции Плеве, комендант крепости генерал-адъютант Ганецкий и секретарь коменданта Денежкин. Вышли начальствующие лица из равелина в 4 часа пополудни. Значит, пробыли они в равелине всего 25 минут. Вспоминавшие о равелине Фроленко и Тригони об этом посещении не вспомнили и не могли вспомнить, потому что они их не видали. Начальствующие лица двигались бесшумно по коридору и засматривали в глазок. Для удовлетворения их любопытства этого было достаточно.
Первое, заметное для заключенных, посещение равелина состоялось только в 1883 году, когда новый режим уже дал прочные ростки — безнадежные болезни. Оржевский посетил равелин 8 и 14 июля. Комендант Ганецкий (без высшего начальства) бывал в равелине очень редко. В 1882 году в книге помечено три посещения Ганецкого: 13 сентября (12 1/4 — 12 1/2 ч. дня), 17 ноября (10 3/4 — 11 1/4 ч. дня), 21 ноября (3 3/4 — 4 ч. дня) и в 1883 году всего три посещения: 7 февраля (11 ч. 10 м.— 11 ч. 55 м. дня), 14 июня (2 ч. 35 м. — 3 ч. 40 м.) и 30 июля (10 ч. 40 м. — 11 ч. 10 м.) дня — был вместе с крепостным инженерным генералом Старковым
На некоторых других посещениях, отмеченных в книге, мы еще остановимся, а сейчас обратим внимание на встречающиеся изредка отметки вроде следующей — 16 окт. 1882 г.:
‘Принята в равелин личность’…

Время прибытия

Звание личности

Время выбытия

В 11 ч. веч.

Личность (одна)

Прибыла личность в 11 ч. веч. и не выбыла…
Это прибавился новый заключенный — Петр Поливанов.
Впрочем, иногда отмечалось и время ‘убытия’. Например, запись ‘Убыла личность из No 8 в 11 час. вечера’ относится к смерти Ланганса. Или такая запись 13 июля 1883 года о смерти Клеточникова:

Время выбытия

Личность

Время прибытия

В 11 ч. 15 м. вечера

Выбыл арестант из

No 6 умершим

Жуткое впечатление производят листы постовой книги, вводящие жизнь ‘личности’ в разграфленную клетку.

27

В пункте No 7 инструкции присяжным унтер-офицерам дома Алексеевского равелина указывалось, что посещать арестованных в равелине могут еще ‘доктор и один из священников’, но с следующими оговорками: ‘Не иначе, как при бытности смотрителя’. Доктор и священник входили к арестованным в крайнем случае: первый — для подания медицинского пособия и последний — для исполнения обряда говения, и всегда с личного приказания коменданта. По отношению не только к доктору и священнику, но и к другим, имеющим права посещения, т. е. коменданту и шефу жандармов, в пункте 8 названной инструкции содержалось следующее предписание: ‘Дежурный присяжный сопровождает означенных лиц до самого нумера и все время остается при арестованном, если не последует приказания через смотрителя выйти из нумера, тогда он, оставив арестованного, ожидает возвращения помянутых лиц за дверями’.
В инструкции идет речь о разрешении допускать священника в равелин _т_о_л_ь_к_о_ _д_л_я_ _в_ы_п_о_л_н_е_н_и_я_ _о_б_р_я_д_а_ _г_о_в_е_н_и_я_ всякий раз с личного приказания коменданта. Вообще же священнику вход не был дозволен. В 1866 году (4 октября III Отделение — коменданту, No 2903) за услуги, оказанные протоиереем Полисадовым в деле склонения Каракозова к признанию, Александр II разрешил ‘допускать во всякое время к содержащимся в равелине арестантам протоиерея Полисадова для духовного назидания арестантов и для исполнения духовных треб’. Таким образом, право посещения камер равелина было дано лично Полисадову, но не священнику вообще. До 1871 года священники допускались только с высочайшего соизволения, а с 1871 года было разрешено допускать в равелин священника Дмитрия Флоринского с разрешения шефа жандармов (20 мая 1871 г., No 1377, III Отделение — коменданту). Посещение заключенных было, таким образом, личной привилегией того или другого священника. Есть все основания думать, что за весь долгий период, когда в равелине сидели только двое — Нечаев и Бейдеман, священник не входил в тюрьму ни для бесед, ни для исповеди. В его услугах не было нужды: Бейдеман был сумасшедшим, а Нечаев был убежденным атеистом.
Впервые, после долгого перерыва, священник появляется в 1882 году, когда равелин был заселен народовольцами. Отрезанные от всего мира, народовольцы должны были искать всеми путями сношения с внешним миром, с живыми людьми, не принадлежащими к составу охраны. И священник мог оказаться отдушиной, и он мог сообщить что-нибудь или ‘проговориться’ о том или ином событии и т. д. Таков был взгляд заключенных народовольцев на приглашение священника. Так объяснял нам это дело в личной беседе и Николай Александрович Морозов.
Начало сношений с священником было положено соседом Н. А. Морозова по камере Тригони, но сношения привели к неожиданным результатам, о которых мы узнаем из совершенно секретного письма коменданта к Плеве от 22 декабря 1882 года за No 526:
‘Милостивый государь Вячеслав Константинович. К одному из заключенных в Алексеевском равелине, осужденных ссыльнокаторжных преступников, именно к Михаилу Тригони, согласно его убедительной просьбе, основанной на желании исповедаться, был допущен избранный мной священник Петропавловского собора Сергей Преображенский, который, пробыв у него около получаса, доложил мне, что преступник, с которым он вел духовную беседу, большею частью касался догматов православной церкви и ее учений и некоторых внешних сведений, так, например, была ли коронация, но о желании исповедаться ничего не заявил.
Причем священник Преображенский, по поводу замеченной им в камере Библии и Св. Евангелия, коснулся в разговоре со мной о том, что чтение Библии и Св. Евангелия мало верующими и незнакомыми основательно с догматами православной церкви, без предварительного чтения учений о боге — Иисусе Христе как спасителе мира и его апостолах, не может повлиять на душу заблудшего так, как бы чтение других духовных сочинений, издаваемых при С.-Петербургской духовной академии, как, например: ‘Христианское чтение’, ‘Историко-критический обзор новейшего западноевропейского социализма’ и проч.
Ввиду того что до сих пор заключенным в Алексеевском равелине и в Трубецком бастионе осужденным ссыльнокаторжным арестантам, как находящимся в разряде испытуемых, кроме Св. Евангелия и Библии, не даются для чтения никакие другие духовно-нравственные книги, долгом считаю о таковом заключении о. Сергия сообщить Вашему Превосходительству на тот конец, не последует ли распоряжения на дозволение сказанным арестантам-каторжникам давать для чтения кроме Библии и Св. Евангелия и другие священные или духовно-нравственные книги по выбору допускаемого к ним священника’.
Ходатайство коменданта было удовлетворено, и круг чтения заключенных расширился, к Евангелию были прибавлены духовно-нравственные и душеспасительные книги. Итог совсем небольшой!
Перед Пасхой 1883 года узники равелина решили произвести организованное нападение на крепостного священника.
25 февраля комендант писал Плеве:
‘Из числа заключенных в Алексеевском равелине государственных преступников десять человек, а именно: Михайлов, Поливанов, Клеточников, Исаев, Морозов, Фроленко, Иванов, Баранников и Тетерка — православного вероисповедания и Ланганс — лютеранского, желают исполнить обряд говения в предстоящем великом посту.
Предположив возложить совершение молитв, затем исповедать и приобщить означенных арестантов св[ятых] тайн, каждого порознь в своих келиях, на священника Петропавловского собора Сергия Преображенского, как допускавшегося уже в равелин для духовных бесед с арестантом Тригони, я тем не менее долгом считаю просить Ваше Превосходительство уведомить, не может ли встретиться к сему какого-либо препятствия со стороны департамента государственной полиции. Что же касается Ланганса, то ввиду того, [что] для него как лютеранина требуется стороннее духовное лицо, до сих пор никогда, как видно из дел комендантского управления, не допускавшееся, то обстоятельство это имею честь представить на разрешение г. министра внутренних дел’.
5 марта Плеве уведомил коменданта, что к допущению православного священника в равелин препятствий не встречается, а допущение ‘лица лютеранского исповедания не признается удобным’. В тот же день комендант просил священника Преображенского ‘принять на себя труд совершить молитвы, исповедать и приобщить св[ятых] тайн сих арестантов, каждого порознь в своих келиях, обратясь за указанием их к смотрителю равелина, и, по исполнении сего, мне доложить. Причем обязываюсь присовокупить, что арестанты, содержащиеся в равелине, не должны быть оглашаемы, и потому, если при духовных с ними беседах Вам сделаются известными их фамилии, то, конечно, сохраните это в тайне’.
В 1884 году повторилась комедия с исповедью, но на этот раз уже не десять, а пять человек ‘изъявили желание на первой неделе великого поста исполнить обряд говения’. Очевидно, надежды на священническую информацию сильно потускнели. Опять был приглашен священник Преображенский. Причем смотрителю было дано следующее предписание от 19 февраля 1884 года:
‘Предложив священнику Петропавловского собора Преображенскому на первой неделе великого поста совершить молитвы, исповедать и приобщить св. тайн тех арестантов Алексеевского равелина, которые изъявили желание говеть, предписываю допустить названного священника оставаться в келиях означенных арестантов наедине, с тем чтобы двери келий в это время были полуоткрыты и наблюдение за действиями арестанта было производимо вами из коридора. Пища как для говеющих, так и для остальных арестантов в течение первой и страстной недели должна быть постная, преимущественно рыбная, и о том, что будет готовиться, представить мне расписание на всю неделю’.
Вот и меню постного стола, меню, которому можно дать заголовок: ‘То, чего не было’.
‘Р_а_с_п_и_с_а_н_и_е. Для арестантов, содержащихся в Алексеевском равелине, пища постная в течение первой недели великого поста.
Понедельник. Щи со свежими снетками и пшенная каша с подсолнечным маслом.
Вторник. Суп перловый с грибами и жареная рыба с картофелем.
Среда. Картофельный суп с головизной и гречневая каша с подсолнечным маслом.
Четверг. Манный суп со свежими снетками и жареная рыба с картофелем.
Пятница. Щи с головизной и макароны с подсолнечным маслом.
Суббота. Суп пшенный со свежими снетками и жареная рыба с картофелем’.

28

До введения ‘народовольческого’ режима на продовольствие заключенных (Мирского и Нечаева) отпускалось по 70 коп. в день, вновь прибывшим — только по 24 копейки. 24 копейки по тому времени была порядочная сумма, и на нее можно было бы порядочно кормить, но смотритель экономил еще в свой карман, и вот описание пищевого довольствия, которое мы берем из воспоминаний M. H. Тригони:
‘В течение года с месяцами обед наш состоял из оловянной миски мутной жидкости, в которой плавали несколько микроскопических кусочков жил и зеленых обрезков кислой капусты, и маленькой тарелочки гречневой кашицы, приготовленной в виде жидкого клейстера, на котором плавало несколько капель сала, от которого несло запахом сальной свечи. На ужин давали те же щи, с тою лишь разницею, что в них отсутствовали кусочки жил. Это в скоромные дни, в постные же дни, т. е. в среду и пятницу, давали гороховый суп, или, лучше сказать, намек на гороховый суп, так как это была зеленоватая вода с очень незначительным количеством шелухи гороховой, и кашу, в которой только слышался запах постного масла. Некоторые в течение всего времени, когда давалась эта пища, питались почти только ржаным хлебом и квасом, так как есть пищу не было физической возможности. Но для тех, кто приневоливал себя есть обеды, так и для тех, кто не был в силах делать это, результат подобного питания на здоровье в скором времени отразился одинаково’.
Только в августе 1883 года, после того как новый режим дал себя знать, произошло некоторое улучшение в пище и на стол стали отпускать по 30 коп.
Прогулка первое время совершенно не давалась, и народовольцы просидели по нескольку месяцев безвыходно в сырых казематах. Надо принять во внимание, что камеры равелина, за исключением 4 камер, были нежилыми помещениями с 1866 года, т. е. в течение более четверти века. О сырости камер рассказывают и Фроленко, и Тригони, и Поливанов. Нижняя часть стены приблизительно на аршин высоты была покрыта плесенью. У Тригони за ночь пол покрывался серебряным налетом, грибы успевали вырасти настолько, что получалась сплошная беловатая кора. Соль нельзя было держать на столе: получался рассол. Волосяные матрацы прогнивали снизу. Форточек не было, вентиляторы почти везде были засорены. Окна были или матовые, или выбеленные. Свет плохой, бледный. В таких условиях каждый месяц сокращал жизнь на года. Пищевой режим гарантировал цынгу, а в связи с остальными физическими условиями — туберкулез.
Для духовной жизни условий просто никаких не было. Заключенные были отрезаны от внешнего мира, от своих близких, родных. Тщетно жены, матери, братья, отцы и сестры писали на департамент полиции письма своим неизвестно где заключенным родственникам: письма никогда не передавались и просто подшивались к делам. В 1917 году в делах нашлись целые кладбища писем, не полученных адресатами. Узникам равелина было запрещено писать. Так же как и читать. Никаких книг, кроме Евангелия и ‘божественных’, да и те были даны, как мы видели, не сразу.
Все меры к преграждению сношений между заключенными были приняты. Бдительность жандармских унтер-офицеров не знала пределов. И все же заключенные находили время и возможность перестукиваться между собой. И этому помогали новые правила, по которым часовые (тоже из жандармов) в коридорах могли ходить только посредине по мату и не имели права приближаться к дверям камер, а жандармские унтер-офицеры не все свое время могли посвящать надзору за перестукиванием, и, кроме того, изощренное ухо узника всегда слышало их приближение. Начальство, в лице смотрителя, знало о перестукивании, боролось с ним как могло, но имело и верные средства против упорных стукальщиков. Был изолированный короткий коридор с двумя камерами — No 1 и 3, отделенными дежурной для жандармов. Тот, кто попадал сюда, испытывал весь ужас абсолютного одиночного заключения. За перестукивание был посажен в No 3 Поливанов. Он просидел здесь восемь месяцев, и здесь нашла свое начало душевная болезнь, которая привела к двум попыткам самоубийства в равелине и закончилась уже на воле, много позже, все-таки самоубийством.
‘Восемь месяцев,— вспоминал Поливанов,— прожитые в этой камере, были в моей тюремной жизни эпохой абсолютного одиночества, идеального одиночества тюремного заключения. Здесь не было даже того разнообразия, тех развлечений, которые доступны заключенному в Трубецком. Вечная тишина, вечные сумерки, вечно одни и те же угрюмо-злобные лица Соколова и его унтеров. День за днем одно и то же, и в том же убийственно монотонном порядке. Вечное молчание: ни стучать, ни говорить не с кем. Иногда проходило более месяца сряду, как я не произносил ни одного слова. Да и какие разговоры могли быть с Иродом! Разве скажешь во время ванны (она была раз в шесть недель): ‘Дайте еще горячей воды’,— и снова замолкнешь на месяц, на два, до следующей ванны. Со мной именно и было как раз таким образом’.
Такое одиночество переживали Нечаев и Михайлов, сидевшие в этом изолированном коридоре. Они не вышли отсюда и здесь умерли. Сравнительно короткое время здесь сидел Грачевский (с 29 апреля по день перевода в Шлиссельбургскую крепость), душевное расстройство, которое привело его в Шлиссельбургской крепости к самосожжению, в этом изолированном коридоре получило свое развитие. Одно время сидел здесь и Златопольский.
Но перестукивание прекращалось, как это часто бывало в равелине, еще и по обстоятельствам, от начальства непосредственно не зависевшим. Сосед заболевал так, что не мог подойти к стенке, или впадал в помешательство: тогда сношения прерывались.
Возьмем группу заключенных, с которой новый режим начался и на которую он обрушился всей своей тяжестью. Пятнадцать человек: одиннадцать человек по процессу 20-ти,25 три карийца и Поливанов. По возрасту это были все молодые люди. Самые молодые — по 23 года — Поливанов, Арончик, Игнатий Иванов, 24 лет — Баранников, 25 — Исаев, 26 — Михайлов, 27 — Морозов, 28 — Щедрин, 29 — Тетерка, 30 — Ланганс, 31 — Попов, Тригони, 32 — Колодкевич, 34 — Фроленко и 35 — Клеточников. Все они до заключения в равелине уже провели известное время в тюрьмах, но сравнительно небольшое — около года в среднем на человека. Один только Поливанов просидел до этого всего три месяца. Таким образом, нельзя считать их организм чрезмерно истощенным к началу их заточения в равелине. Что сталось с этой группой в равелине?

29

Условия жизни — и физически, и морально — могли только вызывать и содействовать разрушению организма. Но ведь в равелине была и медицинская помощь, был и доктор. Но медицинские заботы были чистым лицемерием, ибо в планы начальства вовсе и не входило вылечивать болезни и спасать от смерти, да и как при таких условиях вылечить от туберкулеза, от сумасшествия? Врач Вильмс был достойным товарищем ‘Ирода’ Соколова. Доктор медицины, действительный статский советник Гавриил Иванович Вильмс родился 13 июля 1822 года. На службе в крепости он находился с 19 февраля 1863 года. Старик, сутуловатый, седой как лунь и сухой как палка, он поражал заключенных своей необычайной грубостью и нахальством. ‘В его манере, в его голосе было что-то такое отталкивающее, наглое, что совсем не вязалось с представлением о враче’,— пишет Поливанов. Вильмс являлся, когда его требовал Соколов, безучастно осматривал больных, и только.
Заболевания цынгой начались уже летом 1882 года. Об этом обстоятельстве можно заключить по появлению в ежемесячных отчетах смотрителя (по расходу денег) записей о тратах на молоко, лимоны и чеснок: 1/2 бут. молока, 1/2 лимона — вот чем реагировал Вильмс на режим — в самый тяжкий период болезни. Этой жалкой помощи при первом намеке на выздоровление больной сейчас же лишался. К этим средствам надо добавить еще чеснок и чай (в редких случаях). Вот и все. Молоко впервые появляется в расходных выписках в июле 1882 г.: в этот месяц было куплено 17 бут., в августе — 38, в сентябре — 108, в ноябре — 90, в декабре — 106, в 1883 г. по месяцам: 173, 168, 125, 126, 95, 135, 195, 145, 124, 120, 124. Лимоны появляются в августе 1882 года, по месяцам: 31, 30, 31, 15 и 16 и в 1883 году — 16, 18, 20, 40, 25, 20, 25, 30 (август). Дальше лимоны уже не покупались. Чеснок фигурирует в записях января — октября 1883 года — на 50, 60, 60, 95, 90, 100, 100, 70, 50, 70 коп. в месяц. Наконец, чай и сахар появляются только в августе, сентябре и октябре 1883 года.
В некоторых случаях Вильмс считал нужным подавать коменданту рапорты. Так, 4 декабря 1882 года Вильмс подал рапорт о No 18, кажется, это был М. Ф. Фроленко: ‘У содержащегося в No 18 Алексеевского равелина арестанта развилась цынга в столь сильной степени, что истощение арестанта вследствие постоянных цынготных кровоизлияний принимает угрожающий для жизни арестанта характер, а потому считаю необходимым, при недействительности исключительно врачебных средств, отпускать сказанному арестанту для поддержания сил по полбутылке молока ежедневно’. А 20 декабря последовал рапорт о No 10 — Н. А. Морозове: ‘У содержащегося в камере No 10 Алексеевского равелина арестанта снова начала развиваться цынга, осложненная в настоящее время поражением сочленения правой стопы с голенью, а потому считаю необходимым отпускать сказанному больному арестанту, для поддержания действия соответствующих врачебных средств, еще по полбутылке молока в сутки’.
Но Вильмс следил и за своевременным лишением больных молока. Так, 4 марта 1883 года Соколов рапортовал: ‘При осмотре 2 сего марта доктором Вильмсом арестантских заключений вверенного мне равелина признал возможным: 1) арестованным, содержащимся в No 1, 6, 7, 11, 16 и 18, прекратить выдачу молока и 2) арестованному, содержащемуся в No 8, выдавать рыбий жир’. А 9 апреля Вильмс нашел нужным давать по 1/2 бут. молока No 4 и возобновить дачу молока No 11.
В середине 1883 года режим показал себя вовсю, так показал, что даже высшие творцы его, вроде генерала Оржевского, несколько изумились и сочли нужным ослабить его: до того здорово он действовал. Генерал Оржевский лично убедился в результатах режима. Он посетил равелин 8 июля (от 12 1/4 до 1 1/4 дня) и 14 июля (от 12 ч. 20 м. до 2 ч. дня). Он не мог не обратить внимания, не мог не оценить действия режима, не мог не прийти к заключению, что новые правила превзошли все ожидания и действуют уже свыше меры. Генерал увидел не тюрьму, не равелин, а своеобразный — без медицинского ухода и без медицинской помощи — лазарет тяжелобольных. Смерть распростерла свои крылья над этим местом человеческих страданий, и все пятнадцать ощутили веяние этих крыльев. Безмолвно, не видя сочувственного взора, не слыша дружественного слова, не ощущая помощи дружеской руки, болели и умирали народовольцы. В это время уже были разрешены прогулки, но только один из заключенных был в состоянии передвинуться из камеры в садик. Железо-противоцынготное средство — вначале стояло в окне коридора в небольшом пузырьке, теперь поставили огромную бутыль, чуть не в 1/4 ведра. Многие заключенные не поднимались с коек. Туберкулез тоже делал свое дело.
Пришлось ослабить узду режима. И Тригони, и Поливанов совершенно правильно объясняют причины незначительного улучшения. Тригони пишет: ‘Увидев собственными глазами заключенных, Оржевский хорошо понимал, что дело клонится к близкой развязке и что необходимо принять меры, чтобы предупредить скандал повального вымирания тюрьмы в течение одного года с месяцами. Объяснить изменение пищевого режима чем-нибудь иным будет ошибкой’. С горькой иронией вспоминает Поливанов: ‘Высшая администрация почему-то удостоила обратить внимание на Алексеевский равелин, вернее всего из боязни, чтобы не перемерли все вдруг, и притом в самом непродолжительном времени: все же надо было соблюсти хотя тень внешнего приличия и некоторую постепенность в препровождении нас из земной юдоли туда, где нет ни плача, ни воздыхания. Притом же для нас уже строилась Шлиссельбургская тюрьма. Кого же там держать, если Соколов с Лесником переморят раньше должного времени тех, для кого и затеяли реставрацию Шлиссельбурга?’
Потрясающие картины безмолвного умирания в равелине нарисовали Поливанов, Фроленко, Тригони. Мы располагаем еще одним своеобразным источником для истории равелина этой поры или, вернее, для истории болезни заключенных. Оржевский приказал позаботиться о больных, комендант в свою очередь приказал (3 августа 1883 года) Вильмсу подавать еженедельные рапорты о ‘здоровье’ заключенных. Часть этих рапортов сохранилась. Сухие, жесткие, как сам Вильмс, медицинские отчеты производят впечатление не менее глубокое, чем воспоминания Поливанова, Фроленко, Тригони. В своей совокупности они дают поразительный мартиролог узников Алексеевского равелина. Мы возьмем время с 13 июля по 18 сентября 1883 года, а затем присоединим и официальные сведения о ‘здоровье’ и за позднейшее время. Используем не только еженедельные общие рапорты, но вообще все сохранившиеся рапорты Вильмса.
В начале июля помирал Клеточников. О последних его днях следующие данные находим в рапорте Вильмса от 10 июля 1883 г.: ‘Содержащийся в камере No 6 Алексеевского равелина арестант, вследствие сильнейшего разрыхления и изъязвления десен цынгою, не может есть черного хлеба, а потому считаю необходимым отпускать сказанному арестанту, вместо отпускаемого ему черного хлеба, по одному фунту белого хлеба в сутки’. Комендант разрешил выдавать белый хлеб, но это уже не помогло. 13 июля Вильмс рапортовал: ‘Содержавшийся в камере No 6 Алексеевского равелина арестант сего 13 июля 1883 года в 7 часов утра скончался от продолжительного изнурительного поноса вследствие бугорчатого страдания кишечного канала’. А через два дня последовал новый рапорт Вильмса: ‘Так как содержавшийся в No 6 Алексеевского равелина арестант помер 13 сего июля от изнурительного поноса, каковая болезнь в местах тюремного заключения имеет наклонность принимать заразительный характер, то честь имею всепокорнейше просить распоряжения Вашего Высокопревосходительства об уничтожении всего грязного белья, одежды, равно как и тюфяков, пропитанных испражнениями больного, равно о дезинфекции твердых вещей и об обмытии самой камеры’.
Несчастному Клеточникову пришлось тяжелее всех в равелине. Ведь он служил в III Отделении, был сослуживцем Соколова, пользовался доверием своего начальства, но служил он исключительно в целях и по заданиям ‘Народной воли’, доставляя все сведения о планах и мерах III Отделения и парализуя тем его деятельность. Народовольцы очень высоко оценивали его полезность для дела революции. ‘Не успел он,— вспоминает Тригони,— переступить порога тюрьмы, как Соколов объявил ему: ‘Ну, а с тебя взыскания будут строгие’. И действительно, несмотря на его страдания желудком, легочную болезнь и цынгу, Вильмс не улучшал ему пищи, не давал ему даже молока. Клеточников решил заморить себя голодом. ‘Ну, в таком случае будем кормить силой’,— сказал ему Соколов. Тригони рассказывает: ‘Когда Соколов увидел, что пища стоит нетронутой, то приказал жандармам кормить его, если он сейчас же не начнет есть. Клеточников съел несколько ложек. Жандармы вышли. Клеточников бросил ложку. Так продолжалось три дня. На 4-й день приехал в Алексеевский равелин товарищ министра внутренних дел Оржевский и вместе с комендантом обошел все камеры. До этого времени, т. е. в течение 1 года 3 месяцев, в камеры не входил никто из ревизующих. По всей вероятности, ревизоры бывали и ранее, заглядывали в дверное стеклышко, но в камеры не заходили. После отъезда Оржевского Клеточникову стали давать молоко и белый хлеб’.
Этот рассказ Тригони совпадает с действительностью, изложенною в рапортах Вильмса.
6 августа Вильмс донес специально о ‘здоровье’ No 8 и 19: ‘Сим честь имею всепокорнейше просить распоряжения Вашего Превосходительства об отпуске содержащимся в No 8 и 19 Алексеевского равелина арестантам, независимо от отпускаемого им молока, еще по три стакана чаю в сутки, так как арестант, содержащийся в No 8, по роду своей болезни требует усиленного питания, арестант же, содержащийся в No 19, страдая изнурительной лихорадкой с поносом, не может принимать никакой пищи и не может пить ни воды, ни квасу’.
No 8 — это Мартын Ланганс, а No 19 — Макар Тетерка.
6 августа Вильмс представил коменданту следующий рапорт: ‘Содержавшийся в камере No 14 Алексеевского равелина арестант по фамилии, согласно заявлению смотрителя, Баранников сего августа 6 дня в 7 3/4 часа утра умер от скоротечной чахотки’. О его последних днях и минутах рассказывает сидевший с ним рядом (в No 15) Поливанов: ‘Баранников уже не вставал с постели и не мог отвечать на мой стук. Он был уже при смерти, и его стоны разрывали мне сердце. Тот, кто сам не бывал в подобных условиях, едва ли может себе представить, какая это адская мука знать, что рядом с тобой, отделенный только стеною, мучается в агонии твой товарищ, может быть, твой близкий, дорогой друг, одинокий, беспомощный, лишенный возможности перед смертью увидеть хоть один любящий взгляд, услышать хоть одно теплое слово, и ты бессилен чем-нибудь облегчить его страдания. Ужасно, ужасно! Это доводило меня до исступления, и я бегал по камере, как дикий зверь в клетке. Дней через восемь Баранников умер. Я помню, его стоны разбудили меня в 3 часа утра, и я уже не мог более заснуть. Он стонал часа полтора подряд. Жандармы шушукались в коридоре, часто подходили к дверям и заглядывали в стеклышко, но не входили к нему. Наконец он стал стихать, стихать и совсем замолк. Прошло минут пять, и вдруг снова раздался стон, пронзительный, протяжный, и сразу резко оборвался. Все было кончено. В шесть часов при обычном утреннем обходе в No 14 зашел Соколов и сейчас же вышел. Заметно было, что оттуда не выносили ведра, не наливали свежей воды, не подметали пола, словом, не делали того, что обыкновенно делалось. Часов в семь с половиной, раньше, чем доктор обыкновенно обходил больных, Соколов снова пришел с Вильмсом. Они пробыли в камере минуты две-три и ушли. Немного погодя жандармы вынесли труп и стали прибирать камеру’.
Баранников скончался в молодом возрасте. Он отличался большой физической силой и цветущим здоровьем. Баранников, по словам В. Н. Фигнер, был одним из самых энергичных и пылких террористов. Его фигура и мрачное лицо вполне гармонировали с решительностью его убеждений, и если бы нужно было дать физическое воплощение террору, то нельзя было сделать лучшего выбора, как взяв образ Баранникова. По смелости и отваге это был настоящий герой: ‘Если кого-нибудь можно назвать ангелом мести, так именно его’.
Исполняя предписание коменданта, Вильмс начал с 7 августа представлять еженедельные рапорты. В первом из них он доносил, что ‘арестанты, содержащиеся в камерах Алексеевского равелина, за исключением содержащегося в No 9, все пользуются врачебным пособием, так как все в течение прошлой зимы были одержимы скорбутом. Содержащийся в No 9 совершенно здоров. Арестант, содержащийся в No 8, страдая белой опухолью правого коленного сустава, без оперативного лечения не подает надежды на выздоровление, хотя в настоящее время прямой опасности для его жизни не предвидится. Арестант, содержащийся в No 19, страдая изнурительной лихорадкой с поносом, при совершенном упадке сил и питания, подает мало надежды не только на выздоровление, но и на продолжительность жизни’.
No 9 — совершенно здоровый — это M. H. Тригони, несомненно самый мощный из всех заключенных в равелине. Правда, скоро и его должен был поместить Вильмс в числе больных. У него тоже была цынга, но она не осложнилась другими болезнями и не причиняла ему сильных физических страданий, когда он лежал.
А о No 8 и 19 — Лангансе и Тетерке — Вильмс подал 9 августа специальный рапорт: ‘Содержащиеся в No 8 и 19 Алексеевского равелина арестанты находятся в столь тяжелом болезненном состоянии, что требуют постоянной посторонней помощи, а потому при условиях одиночного заключения лечение этих больных невозможно: без особого ухода за ними и без частого врачебного наблюдения арестанты эти неминуемо должны умереть, хотя во всяком случае предсказание относительно жизни весьма неблагоприятно, особенно для арестанта, содержащегося в No 19’.
Арестант No 19 не пережил этого дня. В тот же день Вильмс рапортовал: ‘Содержавшийся в No 19 Алексеевского равелина арестант по фамилии, согласно заявлению смотрителя равелина, Тетерка сего 9 августа 1883 года в 8 часов вечера скончался от продолжительной изнурительной лихорадки, развившейся после воспаления правой подреберной плевы’. Впоследствии 25 августа Вильмс доносил: ‘Содержавшийся в No 19 Алексеевского равелина арестант в последние недели своей жизни страдал изнурительным поносом, принимающим иногда характер заразительности, а потому считаю необходимым все мягкие вещи, загрязненные сказанным умершим арестантом, как-то: тюфяк, подушка, одеяло, тулуп, равно и грязное белье того арестанта — подвергнуть уничтожению через сожигание. Самая камера должна быть вымыта щелоком и выбелена’. Макар Тетерка, стойкий и выдержанный рабочий-революционер, отходил к смерти незаметно, в полном одиночестве. Он не мог ни с кем даже перестучаться, ибо занимал последнюю камеру в коридоре, отделенную от других камерой, в которой сидел впавший в умопомешательство Арончик.
14 августа Вильмс доносил, что в равелине пользуются врачебной помощью 11 человек. Затем следовало добавление о No 8 — Лангансе: ‘Болезнь арестанта, содержащегося в камере No 8 Алексеевского равелина, несколько ухудшилась, так как у больного арестанта появилось в течение последней недели кровохарканье, состояние болезни вообще подает мало надежды на выздоровление’.
Через неделю, 21 августа, Вильмс доносил о том, что по состоянию своего здоровья все заключенные в равелине пользуются врачебной помощью, а о Лангансе сообщил: ‘Состояние болезни арестанта, содержащегося в камере No 8 того равелина, не представляет перемены к лучшему, так как больной, по сильноболезненному страданию своей правой нижней конечности, не может лежать иначе, как только на правом боку, то при крайнем исхудании больного угрожают образоваться пролежни в области большого вертела правого бедра. Для предупреждения таковых пролежней считаю необходимым приобрести для содержащегося в камере No 8 Алексеевского равелина больного арестанта круглые резиновые подушки с центральным просветом’. ‘Разрешаю купить резиновую подушку’,— положил резолюцию на рапорте врача генерал Ганецкий.
Через неделю Вильмс доносил, что ‘в камерах Алексеевского равелина все арестанты, за исключением содержащегося в камере No 9, пользуются врачебными средствами. Состояние болезни арестанта, содержащегося в No 8 Алексеевского равелина, безнадежно, так как вследствие бугорчатого страдания колена правой нижней конечности появились и приняли угрожающий характер поражения бугорчаткой как легкого, так и кишечного канала. Бывший доселе понос принял вид изнурительного поноса, кровохарканье усилилось и не уступает никаким средствам’.
Еще через неделю в рапорте Вильмса от 4 сентября читаем:
‘В камерах Алексеевского равелина все арестанты пользуются врачебной помощью. В состоянии болезни арестанта, содержащегося в камере No 8 Алексеевского равелина, никаких перемен к лучшему не замечается. Больной начинает терять позыв к пище’.
Условия жизни в равелине буквально разрушали организм заключенных. Более крепкие организмы подстерегла болезнь души — сумасшествие. Так было с Игнатием Ивановым. Любопытно, что инициатива признания его сумасшедшим исходила не от тюремного доктора, не от тюремного начальства, а от департамента полиции. Это был, конечно, прямой результат посещения равелина Оржевским 30 июля. В. К. Плеве, по встретившейся надобности, просил коменданта ‘не отказать в распоряжении о доставлении ему заключения врача о состоянии здоровья содержащегося в С.-Петербургской крепости государственного преступника Игнатия Иванова’.
2 августа комендант переслал директору департамента полиции следующий рапорт доктора Вильмса от 1 августа: ‘Вследствие предписания Вашего Высокопревосходительства в надписи от 31 июля 1883 года за No 634 свидетельствовал я сего числа, в присутствии смотрителя Алексеевского равелина капитана Соколова, состояние здоровья содержащегося в камере No 17 арестанта, состоящего по списку, по заявлению смотрителя Соколова, под именем Игнатия Иванова, но самого себя именующего Петром, не помнящим родства, причем оказалось нижеследующее: арестант небольшого роста, крепкого телосложения, при наружном осмотре представляет по всему телу мелко-ужеватую сыпь, глаза несколько выпячены, так что край верхних век не достает верхнего края роговиц, объем шеи не увеличен, удары сердца нормальны — 60—70, температура кожи не возвышена, вообще арестант не представляет никаких объективных признаков какой-либо болезни. Аппетит хорош, сон нормальный. При подробном расспросе жалуется на боль в голове по темени и на боль между лопатками, особенно в верхней части спинно-грудных позвонков. При входе в камеру арестант выказывает припадки религиозного помешательства, но действительно ли эти припадки могут считаться признаками душевного расстройства, решить трудно, и для этого требуется методическое продолжительное наблюдение, так как упорное скрытие своего настоящего имени наводит сомнение о существовании у арестанта постоянного расстройства умственных способностей’.
2 сентября департамент полиции уведомил коменданта, что Игнатий Иванов, как страдающий расстройством умственных способностей, подлежит переводу для пользования в Казанскую окружную лечебницу во имя божией матери всех скорбящих.
4 сентября в 12 часов ночи, при совершенной тайне, Игнатий Иванов переведен в дом Трубецкого бастиона, а отсюда 5 сентября отправлен по назначению.
Любопытно, что генерал Ганецкий еще раз заставил доктора Вильмса рапортовать об Игнатии Иванове 5 сентября, уже после перевода его из равелина: ‘Во исполнение переданного мне секретарем управления приказания Вашего Высокопревосходительства, честь имею донести, что арестант Игнатий Иванов действительно выказывает постоянные припадки мрачного умопомешательства религиозного характера, но для точного определения степени расстройства умственных способностей сказанного арестанта необходимо продолжительное, обставленное особыми приспособлениями, наблюдение за тем арестантом, чего нет возможности исполнить при заключении арестанта в одиночной камере крепостных арестантских помещений’.
Об этом увозе Игнатия Иванова ярки воспоминания М. Ф. Фроленко: ‘Среди гробовой тишины вдруг раздался отчаянный крик погибающего человека, за криком последовала короткая возня — борьба, и слышно было, как что-то тяжелое пронесли по коридору. Что такое? Кого бьют? Или сошел кто с ума? Ужас, отчаяние, жалость охватили разом все существо… От сознания своего бессилия слезы заполнили глаза… Являлось желание ломать руки, кричать, неистовствовать, разбить себе голову… Но какая польза?— спрашивал разум. Это ужасное состояние поймет хорошо тот, у кого на глазах тонул, горел, вообще погибал близкий человек, самому же ему пришлось стоять и смотреть и в бессилии ломать лишь руки, безумно бегая по берегу реки или возле горящего дома. Соколов, видно, понял наше состояние и не скрыл. ‘Сошел с ума, увезли в больницу’,— ответил он, и действительно, это был карийский Игнатий Иванов’.
Судьба Иванова известна. Когда начальство нашло, что он достаточно вылечился в Казанской больнице, оно перевело его в Шлиссельбургскую тюрьму, где он и умер ‘от чахотки’.
Следующий еженедельный рапорт Вильмса от 11 сентября давал следующие сведения: ‘В камерах Алексеевского равелина все арестанты пользуются врачебными средствами. Состояние болезни арестанта, содержащегося в камере No 8 Алексеевского равелина, еще ухудшилось, значительно явственнее стал упадок сил, сознание начинает потемняться’. Не успел еще Вильмс подать этот рапорт, как ему пришлось писать новый:
‘Содержащийся в No 8 Алексеевского равелина арестант Ланганс сего сентября 11 дня 1883 года в 2 1/2 часа пополудни скончался от бугорчатной легочной чахотки, развившейся вследствие хронического бугорчатого страдания правого коленного сустава’. О последних днях Ланганса рассказывает M. H. Тригони, сидевший рядом с ним (в No 9) : ‘У Ланганса цынга проходила, открылось сильное кровохарканье, ходил он с большим трудом. Все время лежал они лишь изредка добирался до стены, чтобы перемолвиться словом. Он не думал, что у него чахотка, и верил в свое выздоровление… Несмотря на сильные страдания, душевной бодрости Мартын Рудольфович не терял. Впоследствии вставать с постели он уже не мог, и если хотел сказать что-нибудь, то брал в руку башмак и, лежа, с кровати, стоявшей вдали от стены, стучал по полу, а я отвечал ему стуком в стену. В конце августа начали выводить на прогулку. Ланганс обратился с просьбой к доктору дать ему костыли, чтобы иметь возможность подышать свежим воздухом 1/4 часа. Доктор ответил, что без коменданта разрешить он не может, но что доложит об этом коменданту… На следующий день доктор зашел к Лангансу и объявил ему, что ‘комендант не разрешает выдать костыли’. Через несколько дней состояние Ланганса так ухудшилось, что он не мог перестукиваться и еще немного спустя умер’.
18 сентября Вильмс рапортовал, что в камерах Алексеевского равелина все арестанты в течение последней недели пользовались врачебной помощью.
Богатую жатву собрала смерть за три месяца 1883 года (июль — сентябрь)… Под давлением смерти режим был несколько улучшен, но стоило только здоровью заключенных чуть поправиться, как аккуратное начальство сейчас же начинало уничтожать маленькие улучшения в пище, отнимать молоко и т. д.
Весной 1884 года цынга вернулась в равелин, и смерти нашлось дело.
8 марта 1884 года Вильмс донес коменданту: ‘У содержащегося в No 1 Алексеевского равелина арестанта, страдавшего до того эпидемическим катаром воздухоносных путей (гриппом), в настоящее время развилось острокатаральное воспаление обоих легких с опасным для жизни характером, о чем Вашему Высокопревосходительству, на основании предписания от 9 августа 1883 года за No 662, донести честь имею’. No 1 — это Александр Михайлов, изолированный в коротком коридоре равелина. А 18 марта Вильмс доносил уже о смерти Михайлова: ‘Содержавшийся в камере No 1 Алексеевского равелина арестант, именовавшийся, по заявлению смотрителя того равелина, Александром Михайловым, сего марта 18 числа 1884 года умер в 12 часов дня от остро-катарального воспаления обоих легких, перешедшего в сплошной отек обоих легких’.
Так сошел в могилу, на 29-м году жизни, один из достойнейших и благороднейших революционеров, которых когда-либо знала история. Неоцененный страж и хозяин-устроитель революционных организаций, блюститель революционной дисциплины, Александр Дмитриевич Михайлов был фанатически предан революции. ‘В узких рамках русской жизни он не имел возможности развернуть силы в широком масштабе и сыграть крупную роль в истории, но в революционной Франции XVIII века он был бы Робеспьером’ — так оценивает А. Д. Михайлова В. Н. Фигнер.
Смерть Михайлова опять вызвала послабление режима. В рапорте 25 марта Вильмс докладывал: ‘Состояние здоровья арестантов, содержащихся в камерах Алексеевского равелина, хотя удовлетворительно, но у некоторых из этих арестантов все же замечаются, хотя и в слабой степени, признаки цынги, а потому при увеличившихся светлых часах дня считал бы полезным увеличить для тех арестантов продолжительность прогулки на открытом воздухе’. Комендант внял заявлению доктора и предписал смотрителю Соколову: ‘Выводить арестантов установленным порядком, поодиночке, на прогулку в сад по возможности на продолжительное время, причем поощрять их заниматься во время прогулки физическим трудом, т. е. перекидыванием песку с места на место и подметанием дорожек в саду, для чего обязываю вас иметь в саду несколько кучек песку, деревянные лопаты и метлы’.
В рапорте 1 апреля находим любопытные подробности: ‘Состояние арестантов, содержащихся в камерах Алексеевского равелина, удовлетворительно, лишь у арестанта, содержащегося в камере No 18, проявляются признаки цынги, которою болезнью сказанный арестант страдал довольно сильно и в прошлом, 1883 году, весною. При наступлении настоящего теплого времени считал бы весьма полезным выставить в камерах зимние оконные рамы, так как камеры Алексеевского равелина лишены всякого приспособления для вентиляции, а при наклонности здания к постоянному удержанию сырости в нижних частях стен прекращение топки невозможно’.
Комендант разрешил выставить зимние рамы.
В рапорте Вильмса от 8 июля 1884 года находим следующие сведения о здоровье узников равелина:
‘Состояние болезни арестанта, содержащегося в камере No 3 Алексеевского равелина, несколько ухудшилось. У арестанта, содержащегося в камере No 16 Алексеевского равелина, замечается упадок питания — вследствие упорного произвольного голодания. Состояние здоровья остальных арестантов, содержащихся в камерах Алексеевского равелина, удовлетворительно’.
No 3 — по всем данным М. Ф. Грачевский, а No 16 — Николай Николаевич Колодкевич.
А 24 июля Вильмс доносил о смерти Колодкевича: ‘Содержавшийся в камере No 16 Алексеевского равелина арестант, именовавшийся, по заявлению смотрителя равелина, Николаем Колодкевичем, вследствие много раз повторявшихся продолжительных произвольных голоданий, 23 сего июля 1884 года в 10 часов вечера умер от истощения сил, несмотря на все принятые меры насильственного кормления’.
Нет оснований не доверять рапорту доктора Вильмса: Колодкевич умер от произвольного голодания. В. Н. Фигнер, описывая наружность Колодкевича, отмечает поразительное несоответствие между суровой внешностью и нежной, гуманной душой Колодкевича: ‘Его внешность обнаруживала лишь одну сторону его натуры — энергию и мужественную твердость, а вся доброта и деликатность была скрыта под холодной и мрачной оболочкой’. Колодкевич сидел рядом с Поливановым, и Поливанов рассказал в своих воспоминаниях историю своего общения, своей тюремной дружбы с этим человеком. Они сидели рядом, не видели друг друга, не слышали голоса друг друга, они только перестукивались, и все же эта дружба через стены полна тончайших и сложнейших переживаний, и рассказ о ней — один из своеобразнейших и трогательнейших, какие только известны во всемирной литературе. А та истина, которую мы только теперь узнаем из рапорта доктора Вильмса, истина о смерти Колодкевича, свидетельствует о высочайшем героизме его духа. Именно эти слова надо сказать здесь.
Поливанов в начале августа 1883 года был переведен в камеру No 15, рядом с Колодкевичем, после восьми месяцев абсолютного одиночества, расстроившего его психику. Не сразу он мог начать перестукиваться, потому что Колодкевич лежал в сильной цынге и только в половине сентября мог подходить на костылях к стене. Поливанов был в это время в угнетенном состоянии, он боялся, что он на грани безумия, и искал спасения в мыслях о самоубийстве. В это время он совершил две попытки покончить с собой. Но Колодкевич оказал ему огромную нравственную поддержку. Вот рассказ Поливанова: ‘Чем более я вспоминаю об этом честном и искреннем, добром и вместе сильном умом и сильном волею человеке, тем больше и больше я проникаюсь уважением, даже просто благоговением к его памяти и тем более понимаю, как многим лично я ему обязан. Как он был нежен ко мне, как был заботлив, как ему хотелось чем-нибудь облегчить мое тяжелое душевное состояние! Одиночное заключение и болезнь всегда дурно отражаются на характере человека. Он невольно становится раздражительным, брюзгливым, эгоистичным, тяжелым для себя и для других. Ничего подобного я не замечал в Колодкевиче. Он был всегда одинаково ровен, тверд, терпелив, ни на что не жаловался, даже не любил говорить о своих страданиях и всегда старался их умалить. Как ловко он умел наводить разговор на такие предметы, которые могли отвлекать меня от мрачных мыслей, угнетавших меня! Как искусно он умел затрагивать в моей душе все то, что могло поддержать веру и надежду на будущее, энергию и бодрость духа, так необходимые для борьбы с душевным и физическим недугом, все еще не покидавшим меня… Колодкевич внимательно следил за моим душевным состоянием и умел его верно понять, несмотря на такой неудобный способ сношений, какой был единственно для нас возможным. Он со своими больными ногами простаивал на костылях по целому часу, заставляя меня рассказывать о моих охотничьих воспоминаниях, о детстве, он просил меня описывать нашу усадьбу, сады, рощу, моего отца, сестер, интересовался мелкими подробностями моей личной жизни. Как часто я отходил от стены успокоившись, с примиренной и охваченной добрым чувством душой, в которой оно сменяло злобный порыв отчаяния, когда я готов был пробовать разбить голову о стену… Я не сомневаюсь в том, что главным образом соседству Колодкевича я обязан тем, что окончательно не сошел с ума и не лишил себя жизни’.
Поливанов вспоминает, что в последние дни жизни настроение Колодкевича было очень бодрое, и они вели спор на тему о жизни и смерти. ‘Я доказывал,— говорит Поливанов,— что небытие предпочтительнее бытия, потому что оно составляет единственно реальное, единственно доступное человеку блаженство, что люди должны считать самыми счастливыми часами своей жизни те, которые они провели в крепком, глубоком сне, не нарушавшемся сновидениями, и это может подтвердить общее признание всего человечества, что, хотя раз явившись на свет, человек жадно хватается за жизнь и упорно создает себе иллюзию за иллюзией, надежду за надеждой по мере того, как они друг за другом разбиваются действительностью, но каждый, если его спросить, что он предпочел бы: родиться на свет или не родиться, в том случае, когда это зависело бы исключительно от его желания,— каждый, наверно, ответит: предпочел бы не родиться. Колодкевич заметил на это: ‘Я все-таки предпочел бы родиться’.— ‘Как,— спросил я,— даже зная наперед, что будет ждать в жизни, чем и где она кончится?’ — ‘Как человек, которому всего дороже истина,— отвечал Колодкевич,— я говорю, предпочел бы родиться и узнать, что такое бытие, что такое жизнь, чем не родиться и не знать этого’. Его слова и тогда произвели на меня сильное впечатление, так как в искренность Колодкевича я глубоко верил, и я много размышлял по этому поводу, но теперь их смысл приобрел для меня особое значение. Это было сказано человеком, стоявшим уже одною ногою в могиле, человеком, за плечами которого было так много тяжелых и физических и нравственных мук, и это не были пустые фразы, а искреннее убеждение сильного ума и твердой души’.
Но задумаемся на минуту над сообщением Поливанова и лаконическим рапортом доктора Вильмса о много раз повторявшихся произвольных голоданиях, которые привели к смертному концу. И этот человек, который утверждал в своем погибавшем соседе волю к жизни, не давал угаснуть чуть тлевшему огоньку жизни, действовал примером своей твердости и ровного терпения, этот человек в это самое время планомерно и терпеливо вел себя к могиле, творил над собой самоубийство, сознательно прекращал свою жизнь, в изменение которой он не верил. Перед таким величием духа надо склониться в благоговейном изумлении…
Мартиролог надо пополнить еще Арончиком, который в 1884 году окончательно сошел с ума. Его помешательство было тихое, и начальство не сочло нужным переводить его, подобно Иванову, в больницу для умалишенных. Так в тихом безумии он был переведен в Шлиссельбургскую тюрьму. С параличом ног, он не вставал с койки, из камеры не выходил и умер 2 апреля 1888 года. Но должно вернуться к тому, чье имя надо поставить в начале мартиролога.

30

Со 2 июня 1882 года Нечаев был всецело подчинен только что описанному знаменитому режиму Алексеевского равелина, который имел одно задание: возможно скорее вывести в тираж возможно большее число заключенных.
Жесточайшего режима, установленного в равелине, не выносили люди совсем молодые, подвергшиеся до перевода в равелин недолгому сравнительно предварительному заключению. Его, конечно, не мог вынести Нечаев, подвергнутый ему на десятом году тяжелого заключения.
Отрезанный от всякого общения, Нечаев находился под бдительным оком Соколова, завязать сношения с новой командой было немыслимо. Но мысль Нечаева работала над проблемой о прорыве блокады. Оставались две отдушины: доктор и священник. Доктор Вильмс стоил смотрителя Соколова, да все равно без смотрителя он не мог войти в камеру, священник — тот мог. Только предположив, что Нечаев хотел испытать священника как средство сообщения, или, на крайний случай, как источник какой-либо информации, можно объяснить возбуждение им ходатайства о допущении к нему священника. 1 июня 1882 года комендант писал Плеве: ‘Заключенный в Алексеевском равелине в камере под No 1, содержавшийся прежде в камере No 5, известный преступник обратился с просьбой о выдаче ему Библии и о приглашении к нему для духовных бесед священника. Последнее заявление он объяснил тем, что у него явилось какое-то смутное, незнакомое ему до сих пор желание обратиться к вере’.. Мы решительно отрицаем даже тень правдоподобия в этом заявлении Нечаева. По-видимому, сам Ганецкий прозревал истинные намерения и отнесся столь подозрительно к просьбе Нечаева, что, получив от министра внутренних дел разрешение допустить для бесед с Нечаевым одного из крепостных священников, по его, Ганецкого, выбору, не счел нужным привести в исполнение разрешение министра и тем дать Нечаеву случай исполнить ‘смутное, незнакомое ему до сих пор желание обратиться к вере’. Священник к Нечаеву допущен не был. В книге, о которой мы говорили, не записано ни одного посещения священника за период после 8 июня (дата отношения департамента полиции с разрешением) до самой смерти Нечаева. Первое отмеченное в книге посещение равелина священником приходится на 18 декабря 1882 года…
Итак, решительное крушение надежд на освобождение… Исчезновение друзей. Абсолютное одиночество. Полное безмолвие.
Полное отсутствие книг (одно набившее оскомину Евангелие!). Безвыходное заключение в камере. Ужасающий цынготный пищевой режим. И беспросветная безнадежность в будущем.
Дни Нечаева были сочтены. На сцену выступил доктор Вильмс. 8 ноября он представил коменданту рапорт следующего содержания: ‘У арестанта, содержащегося в No 1 Алексеевского равелина, развилась цынга, осложненная общей водянкой в столь сильной степени, что угрожает жизни арестанта, а потому совместно с другими врачебными средствами считал бы необходимым сказанному арестанту отпускать в день по полбутылке молока, и для усиленного лечения от сказанной болезни считаю также крайне необходимыми прогулки на воздухе ежедневно’.
Комендант предписал смотрителю равелина покупать для арестанта No 1 ежедневно по полбутылке молока и выводить на прогулку в арестантский сад. А 21 ноября Вильмс рапортовал коменданту:
‘Содержащийся в камере No 1 Алексеевского равелина арестант сего 21 ноября 1882 года около двух часов пополудни умер от общей водянки, осложненной цынготною болезнью, о чем Вашему Превосходительству донести честь имею’. В постовой книге под 21 ноября 1882 года, под рубрикой ‘Посещение равелина нижеследующими начальствующими лицами’, записано прибытие в 2 3/4 час. пополудни доктора Вильмса. Очевидно, он был вызван констатировать смерть Нечаева. Время выбытия указано — 3 часа 5 минут. А за ним отмечено посещение коменданта крепости генерал-адъютанта Ганецкого: время прибытия — 3 3/4 часа пополудни и время выбытия — 4 часа пополудни. Генерал, не часто жаловавший в равелин, побеспокоил на этот раз свою персону. Так и чудятся в коридоре властные, начальственные шаги генерала, который спешил собственными глазами убедиться в смерти человека, в течение стольких лет приводившего в смятение и смущение начальнические сердца, посмотреть еще не остывший труп своего врага…
Дальше был совершен обряд погребения Нечаева по своеобразному ритуалу, принятому в Алексеевском равелине. С этим своеобразным церемониалом следует познакомиться. Один за другим совершались следующие обряды. Смотритель равелина в тот же день, 21 ноября, представил по команде коменданту рапорт о смерти Нечаева и спрашивал предписания о том, как поступить с хранящимися при равелине собственными вещами покойного.
Комендант о смерти Нечаева, ‘пользовавшегося более месяца врачебной помощью от цынги’, донес 21 же ноября рапортом царю (No 489) и министру внутренних дел (No 490). А к директору департамента полиции комендант в тот же день (No 491) обратился с следующим запросом: ‘Имею честь просить распоряжения о принятии тела умершего Нечаева из крепости для предания земле на одном из кладбищ, присовокупляя, что, для устранения огласки о существовании в Алексеевском равелине преступников, я приказал тело умершего перенести сего числа ночью, при совершенной тайне, в один из арестантских казематов Екатерининской куртины, откуда оно и может быть принято командированными за ним лицами. Причем прошу уведомить меня о том, кому должно быть сдано тело умершего, так равно и о том, следует ли, ввиду той тайны, при которой был заключен названный преступник, пояснять фамилию умершего при сдаче тела’.
В этот же день генерал Ганецкий получил от Плеве уведомление на свой запрос: ‘Для принятия из крепости и похорон тела умершего известного государственного преступника в 1 ч. ночи в крепость прибудет пристав 1-го участка Петербургской части Панкратьев, при этом долгом считаю присовокупить, что фамилия умершего должна быть сохранена в тайне’.
На свободной странице письма Плеве сохранилась следующая расписка: ‘Тело умершего в 1 час ночи из Петропавловской крепости для доставления на Преображенскую станцию Николаевской железной дороги принял пристав Панкратьев. 21 ноября 1882 года. При приеме тела находился секретарь управления Денежкин. При приеме тела находился майор Лесник’26.
Пристав Панкратьев, майор Лесник и секретарь Денежкин проводили к могиле смертные останки известного арестанта.
После Нечаева остались вещи. Их должны были уничтожить. Для этого существовал определенный церемониал. Препровождая 13 декабря (No 517) опись вещам директору департамента полиции, комендант спрашивал: ‘Предположив означенные вещи, как не представляющие особой ценности и пришедшие от времени в негодность, по бывшим при подобных случаях примерам, уничтожить сожжением, а предварительно окончательного по сему распоряжения, имею честь просить Ваше Превосходительство уведомить меня о Вашем по означенному предмету заключении’.
В. К. Плеве совершенно секретно 16 декабря уведомляет ‘милостивого государя Ивана Степановича Ганецкого, что к уничтожению сожжением оставшихся после смерти известного арестанта (No 1) вещей, поименованных в возвращаемой описи, с его стороны препятствий не встречается’. Комендант 21 декабря отдал смотрителю равелина предписание ‘уничтожить вещи сожжением в присутствии двух жандармских унтер-офицеров и составленный о том акт, за общими подписями участвующих при сожжении, представить ему’.
27 декабря Соколов представил при рапорте и следующий акт:
‘Вследствие предписания от 21 декабря 1882 года за No 524, Его Высокопревосходительство, господин комендант приказать изволил: все вещи, оставшиеся в Алексеевском равелине после смерти арестанта, содержавшегося в No 1, уничтожить сожжением. 24 декабря сего 1882 года, в присутствии смотрителя Алексеевского равелина и унтер-офицеров Игнатия Прокофьева и Федора Блинова, сожжены нижеследующие вещи: армяк серый — 1, штаны — 1, шапка — 1, полушубок дубленый — 1, пальто летнее драповое — 1, пиджак летний — 1, рубашка теплая фланелевая — 1, подштанники — 1, галстух статский —1, шляпа котелком — 1, рукавицы замшевые с теплыми варегами — 1 пара, шерстяные чулки — 1 пара, полусапожки — 1 пара и платок — 1. Присовокупляю, что еще оказались очки с футляром, которые были разбиты и брошены в печь, о чем свидетельствуем своими подписями…’
Тут конец житию Сергея Геннадиевича Нечаева.

31

Можно подвести итоги режиму графа Д. А. Толстого, П. В. Оржевского, В. К. Плеве и И. С. Ганецкого, освященному Александром III и проведенному штабс-капитаном Соколовым. Оставляем в стороне Л. Ф. Мирского, у которого была своя судьба, и С. Г. Нечаева, погибшего в камере No 1 21 ноября 1882 года. Группа из пятнадцати человек! Из них в июле—сентябре 1883 года умерло четверо: Клеточников, Баранников, Тетерка, Ланганс — и в 1884 году двое: А. Михайлов и Колодкевич. Сошло с ума двое: Игнатий Иванов и Арончик. Получили начало душевного расстройства, развившегося впоследствии, трое: Исаев, Щедрин и Поливанов. И только Морозов, Тригони, Фроленко и Попов прошли через Алексеевский равелин и Шлиссельбургскую крепость. Итого на 15 человек — умерших (6), сошедших с ума (2) и тронувшихся в уме (2 — Исаев и Щедрин) — 66,6% убыли, и это за 2 года 4 месяца заключения!
Вторая группа заключенных в равелине, перевезенная сюда в ночь на 29 апреля 1884 года, с закрытием равелина была перемещена в Шлиссельбургскую тюрьму. Их было семь: Богданович, Буцевич, Геллис, Грачевский, Златопольский, Минаков и Мышкин. Их ждала такая судьба: Минаков и Мышкин были расстреляны в Шлиссельбургской тюрьме, Грачевский там же кончил с собой самосожжением, а остальные там же умерли: в 1885 году — Буцевич, Златопольский, в 1886 году — Геллис и в 1888 году — Богданович.

32

А Мирский, неведомо ни для кого из своих соседей по заключению, погибавших от режима, содержался по-прежнему ‘на исключительных условиях’ от других арестантов, т. е. получал улучшенную пищу и пользовался правом чтения книг. Но и исключительные условия не спасли его от цынги. Начальство вспомнило об услугах Мирского, и 23 июня 1883 года последовало высочайшее соизволение на отправление Леона Мирского для дальнейшего отбывания наказания в Сибирь, на каторгу. В ночь на 26 июня Мирский был переведен в Трубецкой бастион, а 15 июля он был сдан под расписку жандармскому капитану для доставления в Дом предварительного заключения. За время с 1866 года это был первый случай, когда заключенный был куда-то перевезен из стен равелина. Заточенные или здесь умирали, или же отсюда переводились в больницу для умалишенных. Только эти два исхода и были.
Мирский не знал о том, что его переводят на каторгу в Сибирь, и, прибыв в Трубецкой бастион, сейчас же обратился с почтительно-фамильярным письмом к Его Высокопревосходительству господину коменданту. ‘Мне, к сожалению, не сказали, надолго ли я переведен из равелина. Если мое пребывание в бастионе продлится более или менее долго, то я прошу Ваше Высокопревосходительство приказать выдать мне новый халат, новое одеяло, а то я боюсь заразиться, так как полученная мною одежда имеет вид крайне подозрительный. Сверх того, у меня нечего читать. Из равелина принесли журнал ‘Дело’, но я уже прочитал все эти книги и могу их возвратить. Будьте добры, прикажите или выдавать мне книги из библиотеки бастиона, или — еще лучше — пришлите мне ‘Отечественные записки’ за вторую половину 1882 г., о чем я имел честь просить Ваше Высокопревосходительство в половине текущего месяца. Еще есть у меня убедительнейшая и покорнейшая просьба к Вашему Высокопревосходительству, и надеюсь, Вы не отвергнете ее, потому что дело идет о сохранении моего здоровья и жизни. Прикажите ради бога устроить надлежащую вентиляцию в моем номере, в равелине. В последнее время у меня стала побаливать грудь, и вообще обнаружилось некоторое повреждение легких от недостатка воздуха. Кроме того, цынга до сих пор не прошла. Поэтому я умоляю Вас, мой благодетель, прикажите вставить один вентилятор в левом углу окна, так чтобы единовременно действовали два вентилятора в окне и один в стене. Притом я бы просил, чтобы в новом вентиляторе дырочки были хоть сколько-нибудь побольше. Я твердо надеюсь, что Ваше Высокопревосходительство не забудете об этой важной просьбе. Вашего Высокопревосходительства покорн. слуга Мирский. 26 июня 1883 г.’
Это — последнее документальное известие о пребывании Мирского в С.-Петербургской крепости.

33

Наш рассказ о жизни в равелине в 1882—1884 годах был бы неполным, если бы мы не упомянули об одном совершенно исключительном событии.
В ‘Книге для записывания смен поста караула Алексеевского равелина’ под 29 августа 1882 года читается любопытная запись.
Из Алексеевского равелина убыла личность:

Время выбытия

Личность

Время прибытия

Выб. в 12 ч. 50 м. ночи

одна личность

А под 30 августа в той же книге находим новую запись.
Прибыла в равелин личность:

Время выбытия

Личность

Время прибытия

одна личность

в 10 ч. 40 м. ночи
Одна личность, убывшая в ночь на 29 августа и прибывшая через сутки, — Михаил Николаевич Тригони. Его перевели из равелина в Трубецкой бастион, чтобы дать свидание с матерью. Это свидание было исключительным событием в жизни равелина, оно было единственным за долгий период, с 1864 года. Мать Тригони, вдова генерал-майора, дочь адмирала Станюковича, добилась этого благодаря своим связям при дворе, помимо департамента полиции. Через генерал-адъютанта Рихтера она передала Александру III следующее письмо: ‘Ваше Императорское Величество, самодержавный и всемилостивейший государь. Для высокоторжественного дня тезоименитства Вашего Величества дозвольте мне видеться с сыном… Этот день миллионы народов празднуют, позвольте и мне надеяться. Государь, я женщина в летах, приехала из Крыма, имея надежду на милосердие и милость царя и отца несчастных, умоляю Вас, услышьте мою просьбу. Имею счастие быть с чувствами глубочайшего благоговения, душевно преданная Вашему Императорскому Величеству верноподданная, вдова генерал-майора Ольга Тригони’.
Александр III ‘услышал просьбу’ и положил резолюцию: ‘Можно, но при свидетелях’. Об этом экстраординарном разрешении довел до сведения коменданта крепости собственноручным письмом сам товарищ министра внутренних дел П. В. Оржевский. Письмо было передано в руки коменданта секретарем департамента С. Э. Зволянским. ‘Лично и совершенно секретно’, писал 29 августа генерал П. В. Оржевский милостивому государю Ивану Степановичу: ‘Государю Императору благоугодно было разрешить вдове генерал-майора Ольге Тригони иметь завтра, 30 августа, свидание с содержащимся во вверенной Вашему Высокопревосходительству крепости ссыльнокаторжным государственным преступником Михаилом Тригони, но с непременным условием, чтобы означенное свидание происходило при свидетелях. Сообщая о таковой высочайшей воле на зависящее исполнение Вашего Высокопревосходительства, считаю необходимым присовокупить, что важность содеянных Михаилом Тригони преступлений и исключительность оказанной матери его монаршей милости обусловливают принятие особых мер к тому, чтобы свидание это осталось тайной для всех прочих содержащихся в крепости ссыльнокаторжных. В сих видах я имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство, не изволите ли признать возможным приказать капитану Соколову лично доставить Тригони в избранное Вами для свидания место и затем, до возвращения названного преступника в его камеру, безотлучно при нем находиться, наблюдая самым тщательным образом за всеми его словами и движениями.
Независимо от сего, согласно выраженному г. министром внутренних дел мнению, я имею честь уведомить Ваше Высокопревосходительство, что, во внимание к совершенной исключительности настоящего случая, личное присутствие Ваше при свидании Ольги Тригони с сыном представляется весьма желательным’.
А 31 августа секретарь департамента С. Э. Зволянский уже засылал к секретарю коменданта, ‘многоуважаемому Тимофею Ефремовичу’ Денежкину, конфиденциальное письмецо следующего содержания: ‘Спешу сообщить вам конфиденциально о высказанном г. товарищем министра П. В. Оржевским желании иметь подробное донесение о _в_ч_е_р_а_ш_н_е_м_ _с_в_и_д_а_н_и_и: как было, при ком, что говорилось и т. д.’. Желание Оржевского было удовлетворено в тот же день. ‘Совершенно секретно’ комендант сообщил милостивому государю Петру Васильевичу: ‘На письмо от 29 сего августа имею честь уведомить, что, по получении извещения Вашего Превосходительства о высочайшем соизволении дать свидание вдове генерал-майора Ольге Тригони с сыном ее, осужденным ссыльнокаторжным преступником Михаилом Тригони, он ночью, в совершенной тайне, был переведен в Трубецкой бастион и помещен в одну из камер пустого отделения. В 3 1/4 часа пополудни, тотчас по отъезде Их Императорских Величеств из Петропавловского собора, в моем присутствии и штабс-капитана Соколова, дано свидание в комнате Екатерининской куртины за решеткой, продолжавшееся 20 минут. Мать и сын, по-видимому, были в спокойном, относительно, состоянии и вели разговор исключительно о родственниках и семейных делах. Преступник, пораженный неожиданностью видеться с матерью, делал ей вопросы: от кого и как она могла узнать о существовании его здесь и каким образом добилась свидания? Ответы матери были следующие: ‘Приехав в Петербург, она обратилась к товарищу шефа, генералу Оржевскому, который уверил ее в добром здоровье сына, и затем обратилась к генералу Рихтеру с просьбой исходатайствовать ей свидание, и вот, благодаря участию и милости Государя Императора, она видит его’. На вопросы ее о здоровье и как переносит одиночное заключение, он успокаивает тем, что совершенно здоров, пища хороша и, насколько можно в его положении, крепок духом, когда же она коснулась разговора о намерении к коронации снова приехать в Петербург или Москву из Крыма с просьбой об облегчении его участи и когда посоветовала ему и с своей стороны написать просьбу Его Императорскому Величеству о раскаянии и помиловании, то он ответил, что признает это для себя неудобным не потому, чтобы не желал просить государя, но находит неуместным, ввиду характера и важности его преступления. Затем, по окончании свидания, преступник Тригони снова был отведен штабс-капитаном Соколовым в Трубецкой бастион и в 11 часов ночи возвращен в Алексеевский равелин’.
Остается еще привести отрывки из воспоминаний M. H. Тригони об исключительном событии его жизни в Алексеевском равелине.
‘Поздно ночью на 30 августа меня увели из Алексеевского равелина в Трубецкой бастион. Привели в камеру, и Соколов, сказав: ‘Можно раздеваться и ложиться спать’, вышел. Из Алексеевского равелина так скоро не уводят. Я недоумевал, что это значит. Порешив, что размышления все равно ни к чему не приведут, я разделся и лег спать. На другой день утром в 7 часов принесли черный хлеб, кружку молока и 1/2 лимона. У меня была цынга, и все это я получал в Алексеевском равелине. Значит, связь с равелином не утрачивается. Через полчаса после обеда входят в камеру Соколов и смотритель Трубецкого бастиона Лесник, который сказал мне: ‘Государь разрешил вашей матушке свидание с вами на 1/4 часа, которое сейчас будет дано. При этом мы должны предупредить вас, что, если вы скажете, где вас держат или как вас содержат, то свидание в ту же минуту будет прекращено’. Меня сейчас же повели на свидание, которое было дано в обычном месте для свиданий, т. е. через две проволочных сетки. Между проволочными сетками поместились Соколов и Лесник, а в отделении, где была мать, находился комендант крепости Ганецкий. Для такого-то свидания мать приехала из Севастополя в Петербург…’

34

Пока внедрялся режим содержания в равелине на положении ссыльнокаторжных и пока под действием этого режима выходили в тираж заключенные, приходили к концу и наконец закончились работы по переустройству новой тюрьмы в Шлиссельбурге27. 24 июля 1884 года П. В. Оржевский обратился к коменданту крепости со следующим совершенно секретным письмом (No 466): ‘Ввиду окончания работ по устройству государственной тюрьмы в упраздненной Шлиссельбургской крепости в означенную тюрьму подлежат ныне переводу, согласно высочайшего повеления от 23 июня минувшего года, содержащиеся в Алексеевском равелине и Трубецком бастионе С.-Петербургской крепости ссыльнокаторжные государственные преступники.
Возложив на коменданта С.-Петербургского жандармского дивизиона полковника Стаховича перевозку из крепости в Шлиссельбургскую тюрьму подлежащих заключению в оной ссыльнокаторжных, я имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство сделать распоряжение выдать полковнику Стаховичу содержащихся ссыльнокаторжных: 1) Михаила Фроленко, 2) Григория Исаева, 3) Айзика Арончика, 4) Николая Морозова, 5) Петра Поливанова, 6) Михаила Тригони, 7) Михаила Попова, 8) Николая Щедрина, 9) Мейера Геллиса, 10) Савелия Златопольского, 11) Михаила Грачевского, 12) Юрия Богдановича, 13) Александра Буцевича, 14) Егора Минакова, 15) Ипполита Мышкина — и содержащихся в Трубецком бастионе: 16) Дмитрия Буцинского, 17) Людвига Кобылянского, 18) Владимира Малавского, 19) Федора Юрковского, 20) Александра Долгушина и 21) Михаила Клименко — и вместе с тем не отказать в Вашем, милостивый государь, благосклонном содействии вышеозначенному штаб-офицеру по всем вопросам, связанным с исполнением возложенного на него поручения. О последующем не откажите, Ваше Высокопревосходительство, почтить меня уведомлением’.
А 31 июля (No 148) Ганецкий уведомил Оржевского, о том, что ‘посадка будет произведена с 1 на 2 августа, т. е. со среды на четверг’. Тем временем Соколов отбыл в Шлиссельбург для того, чтобы приготовиться к встрече своих заключенных на новом месте. По случаю перевода арестантов в Шлиссельбургскую тюрьму и отъезда капитана Соколова 1 августа прикомандированному к комендантскому управлению С.-Петербургской крепости жандармскому поручику Егорову было предписано: ‘В 10 часов вечера 1 августа явиться’.
Исполнение распоряжения о переводе потребовало, очевидно, некоторых приуготовительных действий. Об одном затруднении сохранилась память в ‘совершенно секретном’ письме коменданта полковнику Стаховичу от 20 июля, No 144: ‘Милостивый государь Михаил Парменович, ввиду устройства у Невской пристани Иордана для водосвятия 1 августа и отвода перевозного плота к Екатерининскому бастиону, где по мелководью пароход не может пристать, прошу Вас, милостивый государь, произвести посадку не раньше как с 1-го на 2-е августа, т. е. со среды на четверг. О последующем меня уведомить’.
Заключенные были разделены на две партии. В первой было 11 человек: Фроленко, Исаев, Морозов, Тригони, Попов, Щедрин, Грачевский, Златопольский, Геллис, Минаков и Буцевич. Во второй партии были оставшиеся четыре человека: Поливанов, Мышкин, Арончик и Богданович, сюда же присоединены и обитатели Трубецкого бастиона Буцинский, Кобылянский, Малавский, Юрковский, Долгушин, Клименко. 2 августа (No 152) комендант уведомил Оржевского, что первая партия 2 августа в 4 часа утра сдана Стаховичу, а посадка остальных арестантов будет произведена с 3 на 4 августа. О сдаче этой партии Стаховичу 4 августа в 4 часа утра Оржевский был уведомлен письмом 4 августа (No 156).
Сохранился ‘акт передачи’ — список ссыльнокаторжным государственным преступникам, содержавшимся в С.-Петербургской крепости, сданным 2 и 4 августа в распоряжение коменданта С.-Петербургского жандармского дивизиона полковника Стаховича. Список скреплен следующими подписями: ‘Комендант генерал-адъютант Ганецкий. Принял полковник Стахович. Присутствовали штаб-офицеры: комендантского управления полковник Сабанеев, подполковник Лесник, капитан Соколов. За секретаря поручик Андреев’.
Как подобает, комендант представил царю рапорты о переводе первой партии 2 августа (No 150) и второй 4 августа (No 154), одновременно и министру внутренних дел (No 151 и 155).

35

За неделю до перевода заключенных из равелина в Шлиссельбургскую крепость Плеве писал Ганецкому: ‘За упразднением государственной тюрьмы в Алексеевском равелине СПБ. крепости, имею честь покорнейше просить Ваше Высокопревосходительство сделать распоряжение о приводе в порядок и доставлении затем в д[епартамен]т полиции для дальнейшего хранения всей секретной переписки управления вверенной Вашему Высокопревосходительству крепости, касающейся означенного равелина по заключению и содержанию в оном государственных преступников.
Равным образом покорнейше прошу приказать доставить в д[епартамен]т полиции и серебро28, принадлежащее дому Алексеевского равелина, упомянутого в Вашем, м[илостивый] г[осударь], письме от 20 сего июля. Что же касается тех вещей, которые не будут переданы начальнику Шлиссельбургского жандармского управления, то, соглашаясь с предположением Вашего Высокопревосходительства об их уничтожении, я вместе с сим сделаю распоряжение, чтобы, по Вашему уведомлению, от д[епартамен]та полиции было командировано уполномоченное лицо для присутствования при уничтожении вещей’.
Все просьбы Плеве были выполнены: серебро доставлено в департамент полиции, вещи и предметы обихода, годные к употреблению, переданы в новую тюрьму, негодные — сожжены. А секретная переписка по равелину была передана в департамент полиции, где и хранилась на секретном положении, вплоть до великой революции, раскрывшей все государственные тайники. Вся эта секретная переписка, недоступная до тех пор ни одному из исследователей, положена в основу нашей работы.
Таков был конец Алексеевского равелина.

Примечания

Мудрая русская поговорка гласит: ‘В хлебе не без ухвостья, а в семье не без урода’. Символом нравственного уродства в революционной среде оказался Нечаев. Впрочем, таких людей можно встретить в любой области человеческой деятельности. Например, к предшественникам Нечаева вполне можно отнести Игнатия Лойолу, основавшего в 1534 г. орден иезуитов со строгой централизацией, повиновением младших по положению старшим, абсолютным авторитетом главы ордена, взаимным шпионажем членов, принципом допустимости любого преступления ради ‘вящей славы божьей’. Принципу ‘цель оправдывает средства’ верно следовал всю свою жизнь и Нечаев. Но в среде подполья, где тайна и конспирация неизбежны, люди циничные, начисто лишенные нравственности, особенно опасны. Это остро чувствовал Ф. М. Достоевский, написавший роман-предостережение ‘Бесы’. Увы, предостережение оказалось неуслышанным. А ведь то, что теперь стыдливо именуют ‘сталинщиной’, восходит своими корнями именно к ‘нечаевщине’, метко охарактеризованной экспертом из III Отделения: ‘Автор (Нечаев.— А. М.) и люди его кружка, одних с ним происхождения и образа мыслей, признаются за слуг народа и за пользующихся народным сочувствием и доверием. Все остальное, выдвигающееся из народа, выставляется как враги народа, и эра плодотворного развития, мирного и многостороннего, начнется лишь с их уничтожением’ (а ведь это было написано в 1876 г.!— См. наст. изд., с. 177). Конечно, приведенная характеристика ‘нечаевщины’ далеко не полна (для полноты нужно ознакомиться с ‘Катехизисом революционера’, с практическими делами Нечаева), но достаточно точна.
Поведение Нечаева в равелине и реакция на него властей были единственными в своем роде, их не вычеркнуть из истории равелина. Щеголев, описывая жизнь Нечаева в равелине, использует, например, выражения: ‘пример такой революционной непреклонности и выдержки до конца’, ‘по длительности, непримиримости революционный протест Нечаева был единственным’ и т. д. Вообще у Щеголева ощущается попытка исторической реабилитации Нечаева, что ему помогла сделать ссылка на отношение народовольцев к Нечаеву. Приводя выдержку из воспоминаний Фигнер о получении первого письма Нечаева из равелина, Щеголев, однако, выбрасывает из нее часть текста (выделенную курсивом): ‘Удивительное впечатление производило это письмо: исчезало все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева: пролитая кровь невинного, денежные вымогательства, добывание компрометирующих документов с целью шантажа все, что развертывалось под девизом ‘цель оправдывает средства’, вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка, оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары, энергия, не разбитая всеми неудачами жизни. Когда на собрании Комитета было прочтено обращение Нечаева, с необыкновенным душевным подъемом все мы сказали: ‘Надо освободить!»
Удивительное впечатление производит этот отрывок из воспоминаний В. Фигнер, где без каких-либо оснований вся правда о Нечаеве (которую, как это следует из текста, Фигнер отлично знала) неожиданно объявляется ложью! Справедливости ради укажем, что ‘нечаевщина’ была осуждена многими русскими революционерами 1870—1880 гг., в том числе и народовольцами. Однако логика подполья, строгой централизации, постоянное психическое напряжение, очевидно, оказывают заметное влияние на революционную среду в тоталитарном обществе. Именно поэтому народовольцы, в теории осудившие ‘нечаевщину’, при первой же практической возможности ‘с необыкновенным душевным подъемом’ поддержали Нечаева.
Не будем же забывать уроков истории и, читая работу Щеголева о Нечаеве, будем твердо помнить о безнравственности последнего, о том, что ‘нечаевщина’ и ее носители (которые, как видим, появились в России довольно давно и, вероятно, еще долго будут существовать) должны быть морально осуждены.
Статья ‘С. Г. Нечаев в Алексеевском равелине в 1873—1883 гг.’ впервые (без подписи) была опубликована Щеголевым еще в 1906 г. в журнале ‘Былое’, No 7, за что позднее автор поплатился двумя месяцами одиночного тюремного заключения в ‘Крестах’. В расширенном варианте Щеголев предполагал опубликовать статью в возобновленном после революции журнале ‘Былое’ (No 20 за 1922 г.), однако появилась она в ‘Красном архиве’ (т. 4, 1923: т. 5—6, 1924), а затем была включена в книгу ‘Алексеевский равелин’ (М., 1929), откуда и перепечатывается полностью.
1 Известны очень немногие случаи выдачи России политических эмигрантов. Если не считать особый случай Бакунина (1850-е гг., когда николаевская Россия еще могла выполнять в Европе жандармские функции), то в 1860—1870-е гг. России был выдан лишь один Нечаев. Надо признать объективность швейцарцев, выдавших именно Нечаева, причем с условием, что судить его будут только за уголовное преступление. Некая неординарность ситуации, внимание Европы, несомненно, объясняют то терпение, с которым сносились многочисленные выходки Нечаева на суде и в заключении. Подробности о деле Нечаева можно найти в книгах Н. А. Троицкого: Царские суды против революционной России. Саратов. 1976, Безумство храбрых. Русские революционеры и карательная политика царизма. 1866—1882 гг. М., 1978, Царизм под судом прогрессивной общественности. 1866—1895 гг. М., 1979.
2 Высочайше подписанные 20 ноября 1864 г. новые судебные уставы вступили в силу 17 апреля 1866 г., когда были торжественно открыты новые, реформированные суды. Об этом см. вышеупомянутые книги H. А. Троицкого.
3 Эмфаза (от греч.— выразительность) — эмоциональное выделение части высказывания посредством интонации.
4 Экстрадиция (выдача преступников) — в международном праве передача государству человека, совершившего уголовное или международное преступление.
5 Суд над членами созданной Нечаевым ‘Народной расправы’ (79 обвиняемых) шел в петербургской судебной палате с 1 июля по 11 сентября 1871 г. Следственную комиссию по ‘делу о заговоре, составленном с целью ниспровержения существующего порядка управления в России’, возглавлял сенатор Чемодуров. Об этом процессе и пишет Нечаев, защищая членов ‘Народной расправы’ от обвинений в сочувствии к ставшему скандально известным ‘Катехизису революционера’. Катехизис обнаружили при обыске на квартире П. Г. Успенского. Это была книжка, напечатанная шифром на иностранном языке, ‘как бы на итальянском’. У другого члена ‘Народной расправы’ — А. А. Кузнецова — в записной книжке нашли ключ шифра, с помощью которого в министерстве иностранных дел ‘Катехизис’ расшифровали и, вероятно, ахнули. Последняя перепечатка ‘Катехизиса’ — в книге Ж. Дюкло ‘Бакунин и Маркс. Тень и свет’ (М., 1975), где этот чудовищный документ безоговорочно приписывается Бакунину. На суде над ‘нечаевцами’ выяснилось, что в их организации ‘Катехизис’ не читался, а рядовые члены не согласились с его содержанием (впервые ознакомившись с ним только на суде), чем сильно выиграли в глазах общества. В письме графу Левашову Нечаев пытается использовать это обстоятельство, объявляя ‘Катехизис’ ‘нелепым’, а между тем его автором был не Бакунин, а именно Нечаев (возможно, при участии Г. П. Енишерлова). Это показала Н. Пирумова (приведшая ряд серьезных аргументов в защиту своей точки зрения). См. ее статью ‘М. Бакунин или С. Нечаев?’ — Прометей, No 5. М., 1968. с. 168—181.
6 Фраза приписывается не Людовику XV, а его фаворитке маркизе Помпадур, утешавшей короля после поражения французских войск при Росбахе.
7 Назначение Пруссака на должность смотрителя озадачило коменданта крепости Корсакова: 18 марта 1871 г. он рапортовал главному начальнику III Отделения: ‘Дом Алексеевского равелина, как небезызвестно Вашему Сиятельству, служит тайною для сторонних лиц. В него, кроме смотрителя и лиц, имеющих служебное отношение к равелину, никто не впускается без особого ВЫСОЧАЙШЕГО соизволения. Ввиду чего все чины, обязанные жить в Алексеевском равелине, всегда назначались холостые, за исключением состоявшего с 1850 до 1860 г. смотрителем подполковника Богданова, который хотя был женат, но не семейный и потому проживал с женою в доме равелина, в квартире из двух комнат, не принимал у себя никого из знакомых и не имел вольной прислуги.
Назначенный ныне смотрителем Алексеевского равелина, состоящий по корпусу жандармов майор Пруссак, явясь вчера вечером ко мне, объявил, что ему недостаточно определенной [для] должности смотрителя квартиры для помещения семейства, т. к. оно заключается из жены и 6-ти детей, обязанных иметь при себе не менее двух-трех человек прислуги, и притом семейство его будет поставлено в крайнее затруднение — подчиниться условиям Алексеевского равелина в непринятии у себя на квартире родственников и знакомых. После чего ему были предложены две из наличных в крепости временно свободных офицерских квартир, устроенных для холостых офицеров, с соединением в одну, но он и их нашел неудобными к помещению.
Не имея засим в виду возможности удовлетворить желанию майора Пруссака, я обстоятельство это имею честь представить на благоусмотрение Вашего Сиятельства, присовокупляя, что если последует разрешение о помещении помянутого штаб-офицера с семейством в дом Алексеевского равелина, с правом входа к нему сторонних лиц, то придется обратить под его квартиру всю левую половину означенного дома, заключающуюся кроме настоящей квартиры еще из трех арестантских нумеров, чрез что уменьшится число арестантских помещений и потребуется на приспособление оного с устройством наружного входа значительный расход денег, а в противном случае семейство Пруссака, впредь до возможности поместить в крепости, обязано будет жить на вольнонаемной квартире, с назначением квартирных денег по положению.
О последующем посему я буду иметь честь ожидать уведомления’ (ЦГИА СССР, ф. 1280, оп. 2, No 1572, л. 2—2 об.). 15 апреля 1871 г. жена Пруссака получила дозволение жить в Петербурге на вольнонаемной квартире, за что Пруссаку дополнительно выплачивали 285 р. 70 к. квартирных и на наем прислуги —192 р.
Позднее просчет властей закрепился. Назначенный на должность смотрителя многодетный Филимонов халатно исполнял обязанности службы, что, в частности, позволило Нечаеву достичь феноменальных результатов в распропагандировании оставленной без надлежащего присмотра равелинной команды.
8 Еще 20 сентября 1862 г. ‘Подвижная инвалидная No 21 рота’ высочайшим повелением была переименована в ‘Команду внутренней стражи’ (ЦГИА СССР, ф. 1280, оп. 2, No 984, л. 5). При вступлении в должность Пруссака команда состояла из двух унтер-офицеров и 28-ми рядовых.
9 В 5-й камере до Нечаева сидели Батеньков и Бакунин.
10 Помимо инструкции для смотрителя еще 1812 г., при вступлении в должность Пруссак 15 апреля 1871 г. получил ‘к неупустительному исполнению еще следующее:
1. Безотлучно находиться в Алексеевском равелине, в особенности ночью, т. к. это время требует еще более бдительного надзора, но если по какому-либо случаю встретится Вам надобность отлучиться из равелина, то испрашивать на это моего разрешения.
2. Ключ от нумера заключенного хранить лично при себе, не доверяя его ни в каком случае фельдфебелю или унтер-офицеру, а при отлучке из равелина передавать таковой лично помощнику.
3. Вход к заключенному производить всегда в своем присутствии и стараться делать его не более трех раз в сутки, т. е. утром — для уборки и подачи чая, днем для подачи обеда и вечером для чая, подавая в это время арестованному и лекарство, если таковое будет назначено доктором.
4. Обед арестованному должен быть приготовлен под личным Вашим наблюдением не менее как из 3-х блюд и из самых свежих продуктов.
5. Топку бани для арестованного производить не более двух раз в месяц и всегда с моего разрешения.
6. Освещение и отопку здания производить согласно существующему в равелине порядку. Свободные номера для поддержания в них сухости протапливать в сырую и холодную погоду легкими топками, а летом проветривать посредством форточек.
7. Увольнение нижних чинов со двора производить с особою осмотрительностью, и о всех замеченных в дурном поведении немедленно докладывать мне для замены другими надежными солдатами.
8. Васильевские ворота, ведущие в Алексеевский равелин, иметь постоянно запертыми на замок и никого из сторонних лиц в равелин не впускать.
9. Право входа в дом равелина к арестованному имеют только шеф жандармов, управляющий III Отделением С. Е. И. В. Канцелярии и состоящие при крепости доктора, и то не иначе как с ведома моего.
<...>

Подписал комендант генерал от кавалерии Корсаков’.

(ЦГИА СССР, ф. 1280, оп. 2, No 1572, л. 7—8).
11 ‘До катастрофы’ (о ней см. дальше) в равелине служили Федоров и Александров.
12 Щеголев ошибся: духовно-нравственных книг в библиотеке равелина в этот момент было около 10%. Библиотека существенно пополнилась за 60-е годы. Вступая в должность, Пруссак 20 апреля 1871 г. принял библиотеку и подписал ее опись, в которой значится 166 французских книг, 45 немецких и более 150-ти наименований книг на русском языке. Среди них были многие произведения русских классиков (Сочинения Пушкина в 7-ми и 8-ми томах, ‘Горе от ума’ Грибоедова, ‘Письма русского путешественника’ Карамзина, ‘Стихотворения’ Полежаева и Некрасова, ‘Записки охотника’ Тургенева, несколько томов Достоевского, в том числе ‘Преступление и наказание’ и ‘Записки из Мертвого дома’ (!), ‘Война и мир’ Толстого, ‘Фрегат ‘Паллада» Гончарова, ‘Некуда’ Лескова, ‘Семейная хроника’ Аксакова и др.), мировая классика (Гомер, Вальтер Скотт, Диккенс), многочисленные исторические труды (например, ‘Всемирная история народов’ Шлоссера в 10-ти книгах, ‘История России’ Соловьева в 16-ти книгах, ‘Полное собрание сочинений’ Маколея — 15 книг из 16-ти, ‘Изображение переворотов в политических системах европейских государств’ (!) в 2-х книгах и др.), географические сочинения, книги по ботанике, химии, физике, медицине, физиологии, шахматам, уголовному праву, комплекты журналов за некоторые годы. Всего в описи зафиксировано 673 тома (ЦГИА СССР, ф. 1280, оп. 2. No 1572, л. 12—16).
13 Позволим себе выразить еще раз несогласие с позицией Щеголева. Нечаев был нравственный урод, и вряд ли иначе оценивали его все окружающие официальные лица. Если же оставаться в ‘плоскости построений психологических’, то следует подчеркнуть некоторую двойственность положения Нечаева, в котором последний оказался благодаря его выдаче как уголовного исключительно преступника и последующему незаконному решению царя о его заключении в равелин. С одной стороны, власти испытывали чувство неловкости из-за нарушения собственных узаконений, с другой — нужно было при этом сохранять строжайшую тайну и сохранять Нечаева живым на всякий случай, отсюда и особое отношение к нему.
14 См. примеч. 12 к наст. статье.
15 Филимонов имел в виду пасхальные праздники.
16 В приведенном Щеголевым рапорте коменданта ясно сказано: ‘<...> он написал на _с_т_е_н_е, _о_к_р_а_ш_е_н_н_о_й_ _о_х_р_о_ю (разрядка моя.— А. М.), заявление на имя государя императора…’, что не дает, с нашей точки зрения, возможности трактовать текст так, как это делает Щеголев.
17 6 августа 1880 г. Александр II подписал указ об упразднении одиозного III Отделения, дела которого передавались в министерство внутренних дел. Для этого в составе МВД создавался ставший не менее одиозным департамент государственной полиции, который Нечаев и называет ‘новым учреждением’.
18 ‘Дворник’ — подпольная кличка А. Д. Михайлова.
19 Щеголев имеет в виду побег П. Кропоткина из Николаевского военного госпиталя, когда Кропоткин был увезен на специально купленном великолепном рысаке, а затем провел вечер в ресторане у Донона. (См.: Кропоткин П. А. Записки революционера. Издавались неоднократно. Последний раз — М., 1988).
Наиболее известны из многих вооруженных сопротивлений: 30 января 1878 г.— в Одессе при аресте И. М. Ковальского и его товарищей, а также 18 января 1880 г. в Саперном переулке в Петербурге, где находилась типография ‘Народной воли’. Народовольцы, застигнутые в типографии врасплох, оказали сопротивление, чтобы уничтожить наиболее ценные документы (в том числе донесения Клеточникова) и дать знать, что явка провалена. Поэтому неправомерно их сравнение с Л. Мирским.
В 1879—1882 гг. в Киеве устраивалось в год по 5—10 политических процессов.
20 Александр II так отозвался о решении Гурко: ‘Действовал под влиянием баб и литераторов’ (См.: Троицкий Н. А. Безумство храбрых, с. 199).
21 Имеется в виду так называемый ‘Чигиринский заговор’ (1877), когда Дейч, Стефанович и другие пытались вызвать крестьянское восстание, выпустив за границей ‘Высочайшую тайную грамоту’. От имени царя в ней сообщалось, что крестьяне освобождены с землей без всякого выкупа, а дворяне и чиновники не выполняют царской воли.
22 Запугивание.
23 В системе русских мер 1 фунт = 1/40 пуда = 96 золотникам = 409 г. Таким образом, каторжник утром получал больше 1 кг черного хлеба, а на обед — 136 г мяса.
24 Имеются в виду воспоминания В. С. Панкратова ‘Жизнь в Шлиссельбургской крепости. 1884—1898’, изданные в последний раз в Петрограде в 1922 г.
25 Особое присутствие Правительствующего Сената 9—15 февраля 1882 г. судило 20 народовольцев, обвиняемых в принадлежности к социально-революционной партии и участии в террористических актах. В равелин попали А. Арончик, А. Баранников, Г. Исаев, Н. Клеточников, Н. Колодкевич, М. Ланганс, А. Михайлов, Н. Морозов, М. Тетерка, М. Тригони, М. Фроленко.
26 Описанный случай тайных похорон был не единичным. На аналогичном уведомлении Плеве от 24 июля 1884 г. есть расписка, в которой значится, что умершего накануне Колодкевича назвали ‘лужским мещанином Иваном Разумовским’ (копия хранится: ИРЛИ, ф. 627, оп. 3, No 45, л. 58).
К сожалению, могилы умерших в равелине народовольцев вряд ли удастся найти, как это недавно произошло с могилами пяти казненных декабристов.
27 Почти сразу после восшествия на престол (в августе 1881 г.), до открытия сношений Нечаева с волей, Александр III повелел ‘существующие в С.-Петербургской крепости учреждения для содержания политических арестантов упразднить, озаботившись приспособлением для этой цели помещений в упраздненной Шлиссельбургской крепости, как наиболее соответствующей по своему положению такому назначению’ (см.: Колосов Е. Е. Государева тюрьма — Шлиссельбург. Пг., 1924, с. 22). Постройка так называемой ‘Новой тюрьмы’, начатая в 1882 г., была завершена в июне 1884 г.
28 Согласно ‘описи состоящих в доме Алексеевского равелина разных вещей’ от 26 октября 1850 г., в равелине было по 3 столовых и чайных серебряных ложки (ЦГИА СССР, ф. 1280, оп. 2, No 665, л. 38).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека