Источник: Никандров. Н. Н. Путь к женщине. Роман, повести, рассказы. Сост. и коммент. М. В. Михайловой, Вступ. ст. М. В. Михайловой, Е. В. Красиковой. — СПб.: РХГИ 2004 — 508 с.
OCR: В. Есаулов, ноябрь 2008 г.
I
Бухгалтер одного из отделений Центросоюза Шурыгин, маленького роста, плотный, хорошо упитанный мужчина с очень идущей к нему большой прямоугольной бородой, делающей его лицо красивым, уже в третий раз безрезультатно обходил кольцо московских бульваров: Пречистенский, Никитский, Тверской…
Походка у него была мечущаяся, вид растерянный, и, глядя на него со стороны, можно было подумать, что этот странный, солидный бородач только что потерял в темноте и теперь почти со слезами на глазах разыскивает среди прохожих кого-то из своих близких.
Несмотря на крепнущий к ночи московский мороз, Шурыгин то и дело снимал с головы теплую шапку и вытирал платком с лысины пот, а сам даже и в это время не переставал посылать на всех проходивших мимо женщин острые, голодные, дальнозоркие, как у моряка, взгляды. Опытным взглядом тридцатидевятилетнего холостяка он в полсекунды определял, какая из женщин проходила бульваром случайно, какая искала здесь знакомства с порядочным мужчиной для серьезной и длительной любви, какая проводила тут жизнь, давая себя любить час одному, час другому, всем, профессионально, за деньги.
Оберегая свое здоровье, женщин последней категории Шурыгин очень боялся, всячески от них убегал и пользовался их услугами только в тех крайних случаях, когда его внезапно охватывала бурная, нетерпеливая, уничтожающая жажда любви, а любить было некого. В такие минуты он сам считал себя человеком ненормальным, утратившим власть над собой, способным на самые пагубные для себя безрассудства.
— Толстый, пойдем!
— Нет, я тут ищу одну… знакомую.
— Она не придет.
— Обещала.
И бухгалтер перебирал своими толстыми, короткими ногами дальше, молнией вдруг устремляясь сквозь тьму то к одной встречной женщине, как к своей хорошей знакомой, то сейчас же наискосок к другой.
— Ух, как вы меня испугали!— вырывался испуганный вздох из уст иной женщины, вдруг увидевшей перед самым своим носом напряженное страстью лицо мужчины.
Иногда темнота и утомленное зрение обманывали Шурыгина, и он налетал живот к животу на мужчину в особенности если у того было длиннополое пальто, похожее в темноте на женскую юбку. Случалось, что точно таким же образом и на него вдруг налетали из тьмы другие мужчины, дикие, с вытаращенными, светящимися в темноте глазами, с расширенными ноздрями…
Ноги бухгалтера были утомлены до крайности, мозг отупел, на сердце камнем лежала тоска… Неужели женщины не испытывают такой же неодолимой потребности любить? Тогда почему они, тупицы, молчат? Почему ни одна из них не подойдет к нему сейчас и не скажет ему об этом?
Снег похрустывал под новыми калошами поспешающего Шурыгина звучно, густо, плотно, как картофельная мука в кульке: ‘Хрум-хрум-хрум’…
Наконец в неосвещенной части Тверского бульвара бухгалтер окончательно остановил свое мужское внимание на самой скромной на вид женщине. Она одиноко и долго сидела на полузанесенной снегом, обледенелой скамье, зябко нахохлившись в своей короткой шубке и вобрав голову в желтое дешевенькое боа.
II
— Извиняюсь, мадам, я вам не помешаю? — взволнованно подсел к ней Шурыгин, избрав момент, когда вблизи никого не было.
— Нет, нет, ничего, пожалуйста, — проговорила незнакомка торопливо и тоже волнуясь, точно боясь, как бы Шурыгин не передумал и не ушел.
И она еще больше сжалась, собралась в плотный, круглый комок, без головы, без рук, без ног.
— А то я могу уйти, если в случае… — пробормотал Шурыгин, пробуя почву и сразу выпустив из себя все свои внутренние мужские щупальцы.
— Вы мне не мешаете, — с достоинством ответила женщина, не поднимая на Шурыгина лица и глядя прямо перед собой в одну точку.
Она сидела на одном конце длинной садовой скамьи, Шурыгин на другом, и оба боялись, как бы кто-нибудь третий не сел посредине.
Середина спинки скамьи опиралась о толстый ствол древнего дерева, широко разросшаяся крона которого на всех белых мохнато-заиндевелых ветках была сплошь унизана, точно крупными черными листьями, спящими галками и воронами. И иногда было слышно, как сонные птицы с мягким, сдержанным, грациозным шелестом вдруг всей своей массой начинали молча производить среди ночи странные, им одним понятные и зачем-то им нужные, перемещения с ветки на ветку того же дерева…
Шурыгин, чтобы его не узнали знакомые и сослуживцы, поднял каракулевый воротник пальто и, повернувшись лицом к незнакомке, напряженно сверлил глазами одну ее щеку, пытался разглядеть в темноте ее лицо, цвет волос, всматривался в шапочку, шубку, ботинки. Кто она? Зачем она тут? К какому из трех обычных разрядов можно ее причислить?
— Видите что, — стесненно сказал он, обратившись к незнакомке и посылая ей свои слова через всю длину скамейки, — я это оттого вас спросил, не помешаю ли вам, что иные дамы обижаются, если мужчина сядет на одну с ними скамью. Они сейчас же начинают что-нибудь думать…
Это все пустяки, — отозвалась из самой верхушки темного комочка дама, по-прежнему не шевелясь и не глядя на своего соседа. — Что из того, что на ту же скамью, на которой сижу я, сядет мужчина!
— Конечно, конечно, — оживился бухгалтер и, как бы сам того не замечая, подобрал под собой в руки фалды пальто и в сильно согнутой к земле позе подъехал по скамье на аршин ближе к даме. — Ну что, например, из того, что я вот сейчас сел на эту скамью? Какой вам ущерб? Другое дело, если бы вы кого-нибудь другого…
— Нет, я никого не жду, — сказала дама просто. И в этой ее простоте Шурыгину почудилось что-то особенно подкупающее, какая-то врожденная этой женщине ласка.
И он во второй раз обеими руками поджал под себя фалды пальто и с наклоненной в землю головой еще немножко подъехал по скамье к даме.
Сердце его тревожно колотилось: ‘Тук-тук-тук’…
Перед ним встала нелегкая задача: придумать хороший и длинный разговор. Это было не то, что в конторе Центросоюза класть на счеты мертвые цифры, с утра до вечера считать чужие миллиарды!
— Значит, вы, как и я, просто вышли подышать свежим воздухом?
— Да, ‘воздухом’.
Последнее слово дама произнесла с горькой иронией над собой и лихорадочно вздрогнула всем комочком.
— А что, разве вы тоже недовольны своей жизнью? — не сразу спросила дама с интересом.
И Шурыгин с радостью увидел, как она в первый раз повела на него одним глазом, блеснувшим из узенькой щелочки между теплой шапочкой и боа.
— А разве можно быть довольным такой жизнью? — искренно пожаловался он. — Кажется, и здоровье у меня хорошее, и служба обеспечивающая, и квартира удобная… Только бы жить! Но на что мне все это, на что эти деньги, пайки, уважение сослуживцев, если у меня главного нет?
— Что вы называете главным?
— Главным?
Он подыскал нужные слова и сказал:
— Главное в жизни — это любовь. Взаимная любовь между мужчиной и женщиной.
— Что же вы, неудачно женились, что ли?
— В том то и дело, что я холост и никогда не был женат. Из глубины темного комочка вырвалась усмешка.
— Все мужчины так говорят. Все мужчины ‘холосты’. Шурыгин засуетился, начал расстегивать пальто.
— Хотите, я свою трудовую книжку вам покажу?
— Нет, нет, зачем, не надо. Предположим, что я вам верю. Дама немного помолчала.
— Я только одного не понимаю, — спустя минуту продолжала она. — Вы жалуетесь на одиночество, на то, что вам некого любить, а между тем в Москве так много свободных женщин!
— А как к ним подойти? — всплеснул руками бухгалтер с горьким смешком. — Вот взять меня: пока я набрался храбрости подсесть к вам, я в течение целых четырех часов безостановочно бегал по бульварам, сделав, таким образом, не менее двадцати пяти верст, дневной переход солдата действующей армии!
Сравнение с солдатом действующей армии понравилось даме, она рассмеялась и еще раз покосилась щелочкой между боа и шапочкой на Шурыгина.
— И совсем напрасно проделывали вы такой трудный военный переход, — сказала она. — Надо было просто подойти ко мне, если вам этого хотелось. Я тут тоже давно сижу и вижу вас, как вы пролетаете мимо то туда, то сюда.
Шурыгин в знак удовольствия что-то такое промычал и в третий раз, свесив голову в землю, придвинулся к незнакомке, теперь уже вплотную, локоть к локтю.
— Значит, вы ничего не имеете против того, что я сижу и разговариваю с вами?
— Наоборот. Одна бы я скучала…
III
Они разговорились, и через пять минут двое незнакомых между собой людей, даже хорошо не видящих друг друга, ночью, в темноте, на улице, при двадцатиградусном морозе, чистосердечно открывали один перед другим свои души… Он погибает, если уже не погиб. Он в общем долгие годы, а, в частности, ежедневно, ищет и никак не может найти подходящую для себя женщину-друга. Как у голодного на уме только хлеб, хлеб и хлеб, так ему, холостяку, всегда мерещится только любовь и любовь… Она, оказалось, тоже погибает, если уже не погибла, но только от другой причины. Четыре года тому назад, вернее, даже пять, ее муж, врач, уехал за границу, первое время аккуратно высылал ей оттуда и деньги, и продовольственные американские посылки, а в последние полгода не шлет даже писем, и она не знает, что с ним, может быть, его уже и на свете нет.
— Главное, жаль детей, — говорила она. — У меня двое детей, обе девочки: одной 6 лет, другой 10, старшая ходит учиться.
Услыхав про детей, Шурыгин от неожиданности опешил, однако в следующий момент сообразил, что это дела нисколько не портит, а скорее, наоборот, характеризует даму с положительной стороны.
— У вас уже девочка 10 лет, а между тем вы сами так еще молоды, так хороши! — взяв ее под руку, прижимался и прижимался он к ней, точно силился весь целиком вмяться ей в бок.
Дама, точно неживая, точно сделанная из тряпок кукла, совершенно равнодушная к его нежностям, продолжала выкладывать перед ним свои беды.
— Поступить на службу мне не удается, это теперь так трудно. Продавать из вещей больше нечего: что можно было продать, все продала. Непроданным осталось только одно… но оно, кажется, сейчас очень дешево ценится.
— Что именно? — спросил Шурыгин, заволновавшись и страстно посапывая носом в ее дешевенькое желтое боа, от которого пахло псиной.
— Разве вы не знаете что? — ответила дама и, содрогнувшись под шубкой, раздельно и приподнято проговорила: — Любовь. Непроданной у меня осталась только любовь.
— Что ж, товарец ходкий! — хихикнул Шурыгин, врываясь и врываясь страстным носом в боа дамы.
— Ходкий-то он ходкий, да я не умею им торговать, — заметила дама. — Вот учусь у профессионалок, да ничего не выходит. Поглядите, — кивнула она на лениво и как-то беспутно слоняющихся в потемках женщин, — некоторые из них уже по третьему разу уходили с мужчинами и опять сюда пришли. Умеют. А я все сижу и сижу. Я четвертый день как решила ступить на этот путь и четвертый день хожу здесь без всякого результата,
— А! О! Что? — обрадованно завозился на месте Шурыгин и переспросил: — Только четвертый день занимаетесь этим?
— Пока не ‘занималась’ совсем. Никто не берет.
— Совсем? — взвизгнул еще больше обрадованный Шурыгин. — И не надо совсем! О, это такой ужасный, такой ужасный путь! Еще никто не ступал на него, не поплатившись за него своим здоровьем, своей жизнью. К тому же у вас дети, двое девочек, вы должны хотя детей своих пожалеть.
Он горячо убеждал ее оставить эту мысль, выбросить ее из головы, забыть про нее и в самых мрачных красках рисовал перед ней ужасы, которые ее ожидают.
— Это самый последний, самый гибельный путь! — заключил он свою речь, прижимаясь к ней.
Но, к его удивлению, его слова ничуть не испугали ее.
— Я сама знаю, что это гибельный путь, — спокойно проговорила она. — Я об этом уже все передумала, я все страхи уже пережила. Я хорошо знаю, на что иду, я много читала об этом, о болезнях и прочем. И я решилась на все, лишь бы спасти детей.
— Вам лучше всего надо найти себе здорового и порядочного мужчину и держаться его одного.
— Теперь моя очередь спросить вас: а как его найти? Где искать? А я сама знаю, что это единственное, что еще может спасти меня.
— Вам надо найти такого покровителя или друга, что ли, — продолжал Шурыгин, волнуясь,— который заботился бы о вас и о ваших детях…
— Я и сама такого ищу и уже отчаялась найти. Чтобы он и материально помогал мне и чтобы как мужчина был не противен.
— Такого можно найти.
— Ну найдите мне, найдите!
Она оживилась. В ее тоне засквозило даже что-то девическое, игривое.
А Шурыгин тяжко вздохнул и произнес придушенно:
— Я найду…
Через минуту, отдышавшись и взяв себя в руки, он принялся хитро выпытывать у нее, не обманывает ли она его, не сочиняет ли про мужа, пропавшего за границей, про детей, про себя, что всего четвертый день как вышла на улицу и что еще никого из мужчин не имела. Он ставил ей вопросы то прямо, то исподтишка, с расчетом поймать ее на лжи.
— О, какой, однако, вы подозрительный! — нервно смеялась она, бессильная выбиться из паутины его вопросов. — Уверяю же вас, что сегодня только четвертый день, как я выхожу. И напрасно вы говорите, будто уже раньше видели меня на бульварах. Это неправда. Это с вашей стороны даже нехорошо.
— Но не может быть, — горячился Шурыгин, как следователь, — но не может этого быть, чтобы за четыре дня никто вас не брал. Припомните хорошенько, подумайте и сознайтесь.
— Мне нечего припоминать, раз у меня ничего не было, — защищалась дама.— Вот это-то и доказывает мою неумелость. Опытных, бывалых, тех сразу берут. И, должно быть, я не знаю цен, что ли, какие теперь существуют, и очень дорого запрашиваю. По крайней мере, когда я называю свою цифру, мужчины вскрикивают, машут руками, смеются и бегут к другим.
— Сколько же вы просите?
Она сказала сколько.
Шурыгин вскрикнул, взметнул руками, рассмеялся.
— Вы с ума сошли, что ли? Кто же вам столько даст? Неизвестно, что будет дальше, ну а пока таких цен нет.
— А какие сейчас цены?
— Сейчас?
И он назвал ей ряд цифр: за такую любовь такая цена, за такую такая…
— Так дешево? — наивно, как маленькая девочка, удивилась дама.
— А вы думали как? — улыбался Шурыгин. — Безусловно, в связи с общим вздорожанием жизненных продуктов цены на любовь растут, но не в такой сильной степени, как это представлялось вам.
— Значит, этим тоже много не заработаешь… — разочарованно и удивленно вздохнула дама. — Печально… А я-то думала разбогатеть. Еще один воздушный замок рушится… Вот думала, и того себе накуплю и того, и детей одену и себя. А оно вот что… То-то те женщины, профессионалки, так стараются, так пристают к мужчинам, насильно навязывают себя, по три раза в вечер ходят. Я думала, что у них нахальство, жадность, — а выходит, что иначе никак не выработаешь в день нужный минимум. И прежде я завидовала им, а теперь мне их жаль… Несчастные!
— Вот потому-то я и говорю, что задумали вы ужасное! — воскликнул с жаром Шурыгин.
Слово за словом, и он сознался, что порядочный мужчина, которого он имел в виду ей предложить для прочной связи, это он сам.
— Я так и знала, — улыбнулась она, видимо довольная. Он смело обнял ее за талию и, тихонько повизгивая, как щеночек, начал тереться щекой и бородой об ее желтое боа.
— Ийе-ийе-ийе… — похрюкивал он, жмуря от наслаждения глаза.
Потом он завернул краешек ее старенькой, замшевой, липкой, в дырочках перчатки и стал целовать ее руки.
— А сладкая какая ручка! Ам-ам-ам! Вот не ожидал! Даже удивительно! И откуда берутся такие чудненькие ручки? И откуда они только берутся? Ам-ам-ам!..
— Ой! А вы не кусайтесь!
— Как же вас не кусать? Разве можно вас не кусать, такую хорошенькую, такую славненькую, такую вкусненькую! Я такую, может, пятнадцать лет ищу!
Было очень темно, и Шурыгин, приглядываясь сбоку к незнакомке, нежно спросил:
— Я извиняюсь, мадам: вы блондинка или брюнетка?
— А вам какую надо?
— Мне блондинку.
— А я как раз брюнетка, — произнесла дама очень сконфуженно.
— Ну ничего, — успокаивал ее Шурыгин и опять полез толстыми губами под краешек ее тоненькой перчатки: — Брюнетки, они тоже бывают… Ам-ам-ам!..
Но дама долго еще оставалась расстроенной тем, что она не блондинка. Лицо ее нервно горело, глаза виновато сузились, поглупели. Она плохо слышала, туго соображала и несколько раз ответила Шурыгину невпопад.
Наконец они заговорили о хозяйственной стороне дела, или, как весело выразился бухгалтер, о скучной прозе.
— Вы сейчас сосчитайте точно или говорите мне, а я буду считать, я по счетоводству спец, какие у вас главные расходы и какая сумма в итоге вам потребуется, чтобы вы могли не ходить на бульвар добывать себе деньги таким ужасным способом. А тогда я скажу, в силах ли я столько вам платить.
— Нет, лучше вы назовите сумму, которую вам не жаль давать мне в месяц! А потом я вам скажу, устраивает это меня или нет.
— Нет, вы раньше скажите, сколько хотели бы вы от меня получать?
— Нет, вы… сколько вы в силах дать?
Они долго препирались таким образом. Было похоже — ни одна сторона не хотела прогадать.
Наконец она сдалась и стала громко вспоминать главные статьи своих расходов.
— Хлеб… Дрова… Прачка… За электричество… За воду…
Она диктовала цифры в рублях, а бухгалтер четко повторял за ней и мысленно клал на счеты, как в конторе, как в Центросоюзе. Над их головами сонное воронье и галки всей своей многосотенной массой опять менялись друг с другом местами, вдруг наполнив тишину ночи сдержанным, мягким, как бы далеким воздушным шумом…
Когда итог был подведен, с него, по предложению бухгалтера, согласно какому-то коммерческому обычаю, была сделана 30-процентная скидка, и стороны пришли к окончательному соглашению.
— Хотите, будете получать помесячно, хотите, — понедельно.
— Там посмотрим.
Ее, видимо, еще что-то мучило, она хотела еще что-то сказать, еще что-то добавить.
— Слушайте, — решилась она наконец. — Только вы очень не удивляйтесь и не возмущайтесь…
Шурыгин испугался:
— Что? Что такое?
— И не пугайтесь… И не смейтесь… Это такой пустяк. Дело вот в чем… Еще хотела я вас попросить купить мне завтра же, пока там не продали, я видела в витрине одного магазина, — пеструю летнюю блузку…
— Зимой летнюю блузку?..
— Да, да… Пока не продали… А то ее другие купят, а она ко мне очень пойдет… Но вы не подумайте обо мне чего-нибудь дурного, что я пользуюсь, вымогаю… Ничего подобного… Я женщина, и смотрите на это как на мой пустой женский каприз или прихоть, что ли…
— Что ж, — сказал бухгалтер, весьма озадаченный, — это можно.
Потом они встали и быстро пошли на Долгоруковскую, к нему на квартиру.
И, глядя на эту дружную, спевшуюся, даже согласованно шагавшую парочку, никто не сказал бы, что это не муж и жена.
IV
— Как я рад, как я рад! — восклицал с придыханием Шурыгин и, держа свою спутницу под руку, с упоением прижимался лицом к ее излизанному боа, все сильнее попахивающему собакой.— Какое это счастье, какое счастье! Сам Бог посылает мне вас. Вы так выручаете меня, так выручаете. Вы, собственно, спасаете меня. И это без преувеличения. И я бесконечно благодарен вам за это. Ведь надо же было случиться, чтобы вы четыре дня ходили и никому не успели попасться в руки и идете ко мне первому.
— В этом-то вы можете мне верить. После отъезда мужа я в течение всех этих пяти лет не знала ни одного мужчины.
— В течение пяти лет? Правда? Правда? Какое это счастье, какое счастье! Как вас зовут? Валентиной? Валечка, сядем на извозчика. Извозчик, подавай! На Долгоруковскую! Только вези скорее!
В санях он, маленький ростом, несколько раз просил свою высокую ростом спутницу нагнуться и, амкая, целовал ее в щеку, в ухо, в шею, в собачье боа, во что попало.
— Какой вы беспокойный, — говорила она по этому поводу.
— А можно расстегнуть на вашей шубке парочку пуговичек, таких славненьких, таких смешных, что, кажется, за одни эти пуговички я жизнь бы свою отдал. Можно, можно, можно? А то у меня руки замерзли, засунуть руку под шубку, погреться… Кроме тех денег, я смогу еще вам выдавать немного монпансье, мануфактуры, подошвенной кожи…
Через четверть часа они приехали. Он позвонил к себе, съежился и тихонько сказал:
— Сперва я войду один, а вы постойте тут. Потом я погашу свет, выйду и проведу вас за руку в темноте.
— Это зачем?
— Так надо. Чтобы хозяева квартиры не заметили. Все-таки, знаете, неловко.
И потом, в комнате, он беспрестанно напоминал ей, указывая пальцем на стену:
— Тише! Говорите шепотом! Не кашляйте! Не шлепайте по полу босыми ногами! А то они могут что-нибудь подумать!
Когда гостья, ее звали Валентиной Константиновной, сняла с себя боа, шляпу, пальто, перчатки и села в ярко освещенной комнате в мягкое кресло, Шурыгин наконец мог разглядеть ее всю, ее лицо, прическу, наряд. И ему почему-то резче всего бросилась в глаза ее костлявая, сухая, плоская, как доска, грудь, почти целиком проглядывающая сквозь черную кружевную блузку без рукавов с глубоким старомодным декольте. Он даже смутился от такого открытия. Затем его не меньше поразили в ней слишком редкие черные волосы, сквозь которые светилась белая, как мел, кожа головы. Но зато страшная худоба лица странно скрашивалась и даже приобретала какую-то особенную соблазнительность благодаря красивым, совсем не старым, темным, испуганно пылающим глазам.
Валентина Константиновна сразу поняла и первый его мужской взгляд на ее тело и последовавшее затем его мужское смущение.
Она густо покраснела, посмотрела через подбородок на свою доскообразную грудь, понатужилась и выпятила ее, сколько могла, и сказала:
— Конечно, я сейчас стала неинтересна… Изголодалась, исхудала… А еще в прошлом году я была ничего, когда муж посылал мне через американцев посылки… Вот тогда бы нам с вами встретиться! А если бы вы видели, какая я была в первый год после того, как муж уехал за границу! Тогда у меня было много поклонников, все больше из друзей мужа, и я могла бы недурно устроиться. Но кто знал, что это так надолго затянется? Я все думала: вот муж приедет, вот муж приедет. Глупая, тогда и надо было устраиваться, а теперь на кого я похожа?
И она подняла, как ободранные крылья, свои заголенные костлявые, большие, чересчур длинные руки и с сожалением, как на чужие, посмотрела на них.
— Нет, — утешал ее Шурыгин и, на правах хозяина, без пиджака, в одном жилете, хлопотал на подоконнике по хозяйству, грел на примусе чай, раскупоривал вино, разворачивал из бумажек закуски… — Нет, вы и сейчас еще можете нравиться, — провел он по ней издали вспыхнувшим взглядом. — В вас что-то такое есть, в ваших глазах какой-то этакий зажигающий блеск. И это хорошо. Сразу видно, что вы не будете рыбой в любви. Ведь правда?
— Да… Это правда… Если человек мне понравится, то он не пожалеет, что сошелся со мной…
— Да? Даже и теперь? — спросил с нескрываемым удовольствием Шурыгин и, нагнув вперед шею, направился к ней. — Это очень важно, очень важно!
Так как обе его руки были в жиру от семги, рыбий жир лил с них, то он отстранил их в стороны и назад, а сам потянулся лоснящимися от семги губами к Валентине Константиновне целоваться.
Она, устремив испуганные глаза в одну сторону, подставила ему свои губы в другую.
— Вы только не очень спешите, дайте мне немного осмотреться, освоиться…
— А я разве спешу? Вот видите, затеял эту возню с чаем.
— Вы сперва кончайте эти приготовления… — произнесла она в стену комнаты и незаметно вытерла уголком платка рот, от которого после поцелуя неприятно пахло, как от болота, пресной свежиной сырой семги.
— Это ничего,— сказал бухгалтер и пошел сервировать стол. — Это я только так, пока. Не мог удержаться. Уж очень вы понравились мне.
— Да? — удивленно спросила гостья. — Я вам нравлюсь? Странно, как это я теперь могу нравиться… Я ведь все эти годы так стремилась убить в себе женщину, заглушала в себе всякое чувство, боролась с соблазнами, мучилась.
— Если бы вы раньше сошлись с мужчиной, вы бы сохранились лучше.
— Теперь-то я это сама сознаю.
— От воздержания, — проговорил бухгалтер, стал лицом к гостье и положил себе в рот с ножа лункообразную пластинку голландского сыру, — от воздержания у женщины развивается острое малокровие. Это установлено наукой. А сколько бывало смертных случаев!
— Мне и самой доктора то же говорили: ‘Вам никакое питание не поможет, вам надо выходить замуж’. А я все старалась быть верной мужу.
Бухгалтер мелко и рассыпчато рассмеялся, и чайная посуда, которую он нес от подоконника к столу, задребезжала в его руках, как бы вторя его смеху.
— А вы думаете, муж верен вам, в особенности там, в развратной Европе?
— Конечно нет. Тем более с его страстной натурой. А Европа разве развратная?
— Европа? Ого, еще какая.
И он, как от зубной боли, зажмурил один глаз и многозначительно тряхнул головой.
Они пили чай, закусывали, лакомились, чокались рюмками с вином и все больше рассказывали друг другу подробности о себе.
— У меня три дочки, а не две, — созналась гостья. — Я вначале сказала, что две, чтобы не очень вас отпугнуть от себя. Двух вы и то испугались, я ведь это чувствовала: вы на бульваре все время крепко жали мою руку повыше локтя, а как только я сказала, что у меня двое детей, ваши пальцы сразу отпустили мою руку, как будто вы вдруг потеряли силу.
Шурыгин пойманно ухмыльнулся.
— Это все ерунда, — сказал он, — дело не в том, сколько у вас дочек, две или три. А дело вот в чем: не сочиняете ли вы всю эту историю про себя, про свои ‘четыре дня’, про мужа за границей, про дочек? Я несчастный человек, меня уже миллионы раз обманывали женщины, и неужели сейчас я в миллион первый раз попадаюсь на ту же самую удочку?
И он, наливая гостье рюмку за рюмкой, снова принялся задавать ей хитро поставленные, сбивчивые вопросы, трижды спрашивать об одном и том же, как будто случайно, а на самом деле рассчитывая уличить ее во лжи… Оттого ли, что он выпил вина, или просто от болезненной мнительности, у него вдруг явилось острое желание мучить ее, пытать, заранее мстить ей, даже заранее убить ее, на тот случай, если она обманывает его и, будучи обыкновенной бульварной профессионалкой, которой никого не жаль, тонко разыгрывает перед ним сложную роль, а в конце концов заразит его.
— Я с вами знаете что тогда сделаю… — скрипел он зубами, сжимал кулаки, вращал обезумевшими глазами.
— О! — то возмущалась, то смеялась со слезинками на глазах Валентина Константиновна. — Какой же вы мнительный! Если вы так боитесь заразиться, то вам давно надо было жениться.
— Я потом женюсь на вас! — в припадке глухого отчаяния вскричал Шурыгин, весь дрожа. — Потом! Только вы не обманывайте меня сейчас! Скажите мне всю правду!
— Что я могу вам сказать, я уже все сказала.
Тогда толстый бухгалтер опустился перед ней на толстые колени, прижал к толстой груди толстые руки, возвел на нее толстое, красное, маслянистое лицо с темной прямоугольной бородой и исступленно взмолился:
— Не губите меня… Я так еще молод, силен и так хочу жить… Скажите правду: если вы занимаетесь этим профессионально, тогда я лучше сейчас же вам заплачу, сколько следует за один сеанс любви, даже еще прибавлю сверх и немедленно отпущу вас с миром… У меня есть двадцать аршин мадаполаму, — колотил он себя в грудь кулаком, — двенадцать аршин маркизету, девять крепдешину и еще кое-что, ничего не пожалею, все отдам, если вы сейчас же уйдете от меня.
— Да нет же, нет! — беспомощно ломала она руки, сидя в кресле и мучительно глядя на стоящего перед ней на коленях Шурыгина. — Встаньте сейчас, это нехорошо, вы же мужчина! Как я смогу вас убедить, чем я сумею вас разуверить? Я так и знала, что вы будете обо мне такого мнения, раз мы познакомились на бульваре. Какой ужас, какой ужас! — жалобно наморщила она лицо, прослезилась, достала из сумочки платок. — Как вы не понимаете женской души, какой вы не чуткий! Неужели по мне не видно, кто я, неужели я похожа на тех?
Шурыгин пытливо следил за выражением ее лица, вслушивался в тон ее голоса. Играет она перед ним комедию или говорит правду?
— Видно-то видно, — поднялся он с колен в тяжком раздумье. — Но вы сами сказали, что вы ‘решились на все’, что вам не жаль ничего. А мне себя жаль. Или взять эти ваши ‘четыре дня’! За эти четыре дня у вас могли быть дела с другими мужчинами, вам неизвестными, быть может неблагополучными в смысле разных болезней, и вы, которая ‘решилась на все’, неужели вы теперь остановитесь перед тем, чтобы вместе с собой погубить и меня? Человеческая психология такова: если мне погибать, пусть и всему миру будет погибель.
— Ничего подобного! Я такой психологии не знаю! Сядьте, успокойтесь! Просто вы слишком болезненно подходите к вопросу. Вероятно, вы уже заражались не раз, и теперь уже я начинаю серьезно бояться вас. Меня же бояться вам нечего. Вот придете завтра ко мне на дом, посмотрите, как у меня в квартире, поболтаете с моими дочурками, тогда узнаете, кто я. Портреты мужа и письма его из-за границы и мешки от посылок покажу. На бульваре вы мне хотели показать свой паспорт, а теперь мне приходится свой предъявлять.
Шурыгин просветлел.
— Значит, завтра к вам на квартиру можно?
— Конечно, можно.
Шурыгин окончательно успокоился.
Он накрыл газетным листом стол с едой, достал из чемодана чистую простыню и стал стелить постель.
Валентина Константиновна заволновалась, встала, нечаянно увидела, что он делает, и глаза ее вдруг приняли такое отчаянное выражение, какое бывает у пойманной птицы, которую только что вынули из силка и, чтобы она не вырвалась из рук, крепко сжимают ее в кулаке.
V
Прошло два-три часа, и время приближалось к рассвету, а им все не хотелось спать, они все лежали и при полном свете электричества беседовали.
— Я лежу и сама себя спрашиваю: я это или не я? — говорила Валя, красная, пылающая, глядящая довольными, лихорадочно сверкающими глазами в потолок. — Неужели это я? Кто бы мог подумать? Вот если бы муж мой узнал!
— А где же твой муж? — хитро подбросил ей вопросик бухгалтер, как будто между прочим.
— Я же вам говорила, что за границей. Последнее письмо было из Сербии.
— Ах да, в Сербии, — как бы вспомнил бухгалтер.
— Он, если узнает когда-нибудь об этом, не осудит меня, не проклянет, простит, — раздумчиво сама с собой гадала Валя в потолок. — А если не простит — значит, не любит. Впрочем, кто знает, когда еще он вернется в Россию, может быть, никогда…
Она замолчала.
— Что с тобой, Валечка? Ты плачешь? Зачем? В чем дело?
— Ах… Ничего… Это так…
— Не надо плакать, Валечка! Не надо отравлять такие блаженные минуты разными воспоминаниями, сомнениями! Не будешь, а?
— Нет…
— Ну скажи ‘не буду’!
— Не буду.
Он крепко поцеловал ее в губы.
— Принести тебе сюда немножко мадеры?
— Хорошо, дай…
Они выпили в постели.
— Какое это счастье для меня, какое счастье, что я встретил тебя, Валечка! Прекратятся наконец мои пятнадцатилетние мучения!
— Для меня это тоже большая находка, встреча с вами, с тобой… Я так исстрадалась за эти четыре дня, столько вынесла унижений, оскорблений, страхов… Чего стоят одни эти переговоры в темноте с мужчинами, подробности этого торга с ними… Я им называю свою цену, они мне предлагают свою, расспрашивают о разных гадостях… ужас! Я еще и сейчас сама себе не верю, что завтра мне не придется идти на бульвар, искать…
— Твое счастье, Валя, что это для тебя так хорошо кончилось.
— Кончилось ли?.. Если вы меня скоро оставите, тогда мне опять придется идти на разовые встречи с мужчинами, продаваться в розницу.
— Нет, зачем же. Ты тогда опять кого-нибудь одного себе найдешь.
— Это трудно, это невозможно… Вас я нашла случайно…
— Ты опять со мной на ‘вы’?
— Ну, тебя я нашла случайно… И я надеюсь, если ты решишь бросить меня, то сперва познакомишь меня с каким-нибудь другим таким же порядочным мужчиной, чтобы мне не идти на бульвар…
— Это конечно.
Провожая ее от себя утром домой и сам вместе с ней отправляясь на службу, с портфелем в руках и с трезво-деловым выражением лица, Шурыгин говорил:
— Значит, вкратце, Валечка, условия нашей связи таковы. Первое: ни одна сторона, ни ты ни я, не имеет права заводить новую связь, вторую, не порвав первой. Второе: наша связь продолжается до того дня, пока это обеим сторонам будет удобно. И третье: связь рвется, если того пожелает хотя бы одна из сторон, причем объяснять причины такого ее желания отнюдь не обязательно. Кажется, все!
— По-современному…— ухмыльнулась в сторону Валя.
VI
И они стали встречаться регулярно.
Их свидания происходили у него на квартире.
Первую неделю он просил ее бывать у него ежедневно, вернее еженощно, эту неделю они называли ‘наш медовый месяц’.
На вторую неделю он назначил три встречи. Потом, начиная с третьей недели, бухгалтер окончательно закрепил для свиданий, уже навсегда, два дня в неделю: понедельник и пятницу.
— Это что же? — спросила она тогда недовольно. — Почему так мало?
— Надо экономить себя, — отвечал он с мужской эгоистичной каменностью в лице. — Согласно требованиям науки.
По ее губам скользнула насмешливая улыбка.
— Любовь по расписанию, любовь по календарю, — презрительно поджав губы, повертелась она на каблучках в одну сторону и другую.
— Пусть будет ‘по расписанию’, пусть будет ‘по календарю’, — с неумолимостью победителя, твердо, как скала, стоял он на своем.