Рыболовы, Измайлов Александр Алексеевич, Год: 1901

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Александр Измайлов

Рыболовы

I.

Сысой по всей деревне считался мужиченком нестоющим. Мир признавал его лодырем и, хоть ему уже перевалило за сорок, называл его Сысойкой, словно бы он все еще не вышел из того возраста, когда, засучив штаны выше колен, разъезжал верхом на палочке по Добриловке или копался в лужах, которыми всегда так богата была деревня. Родился Сысой в косой понедельник, и неудивительно поэтому, что он весь век косился и зарился на чужое добро, а когда видел, что оно лежит не на месте, — будто мимоходом, по присущей любви к порядку, забирал с собой и тащил на край Добриловки. Там стояла похожая на горбушку хлеба его конура, со всех сторон подбитая подпорками и одним боком совершенно вросшая в землю. Все знали Сысоя за человека вороватого, при встрече с ним невольно ощупывали мошну в кармане и провожали его глазами, покуда его мешкообразная фигура не исчезала из виду. Сысою поневоле приходилось быть нахалом и воровать на глазах. Его били, но он был словно гуттаперчевый, и побои сходили ему, как с гуся вода. От многих встрясок он стал только хитрее.
Раз ребятишки заметили, как Сысойко проделывал в поле какую-то таинственную операцию. Кинет шапку за куст, начнет осторожно подползать к ней на брюхе, потом бросится стремглав и схватит ее обеими руками. Посмеялись ребята над Сысойкой, — ‘ай, да Сысой, ты бы попробовал зайцев за заднюю лапу ловить!’ — ан, смотришь, на другой день ‘нестоющий мужиченко’ утащил из Писарева стада овечку. Пастух ясно видел, как Сысойко подкрался к добыче, что кот к голубю, и в момент похищения ‘скричал’ деревню, но ‘лодырь’ спрятался куда-то в кусты и словно провалился сквозь землю. Вернулся Сысой на деревню через полторы недели, конечно, без овечки, и ‘показал’, что уж он недели две в соседней деревне лыки драл и не мог быть в Добриловке в момент похищения.
— Вот Бог, лыки драл, братцы! Хорошие лыки, что твоя кожа. А что, братцы, не слыхали? Говорят, светопреставление скоро. В книжке, сказывают, прописано… Мать честная, что же из этого выйдет!
Выругал урядник Сысойку на чем свет стоит, чтобы он зубы не заговаривал, раза два в благородном негодовании поправил ему скулу, обругал паршивым мужиченком и посулил его выселить. Сысой, дождался пока ‘начальство’ кончило нравоучение и повернулось к нему спиной, и показал уряднику кулак, чем очень позабавил мужиков. После этого случая, однако, он решил перенести центр своей деятельности из Добриловки в другое место. Подвязав скулу, стал он искать дохода в соседних деревушках, отдавая с этого времени предпочтение ночи перед днем. Придет в поселок и свиснет в два пальца. Где собаки отзовутся, туда сметливый Сысойко не шел, а выбирал избу или сарай поспокойнее. Начинал он работу обыкновенно с того, что стучал в окошко. Если никто не отворял, он принимался за дело, если в окно высовывалась бабья голова, он говорил:
— Ей, тетенька, скажите, как эту деревню зовут и как тут пройти в село Ольховое.
Брал Сысой не брезгуя все, что попадало под руку. У рыбаков прибирал рыбу вместе с ведром, хотя не ел ни мяса, ни рыбы, воровал армяки, рукавицы, лапти, шапки, осиновые колья из частокола, репу с чужих огородов. Раз даже снял он в Огневке у огородника понравившийся ему скворешник и поставил над своей хибаркой. Хозяин отыскал пропажу и отнял ее, а вору пришлось снова подвязать скулу. Сысойко счел себя оскорбленным и, забравшись ночью в конюшню обидчика, в отместку проколол его лошади глаз гвоздем.
С этого времени батюшка велел дьячку в ведомостях метить Сысойку ‘почти совершенным идиотом’, а односельцы восчувствовали к Сысойке страх и уважение.

II

Шел раз Сысойко из соседнего села в Добриловку. Март был на середине, веяло предвесенним теплом… Начинались первые оттепели, но по озеру еще ходили и ездили. Сысойко уж успел устать, заплетая ногу за ногу, и подумал, что не худо было бы, если б кто-нибудь догадался его подвезти. На радость его, вдалеке сзади обозначилась точка. Глаз у лодыря был пристрелянный, и он сразу понял, что это не пешеход, а повозка. Движется она со стороны села Ольхового, — либо в Огневку, либо в Добриловку, — надо полагать, едет кто-нибудь из односельцев. ‘Чего превосходнее’ подумал Сысой и присев на полено, потерянное каким-то путешественником, протянул ноги.
Предположения оправдались. Ехали нагруженные розвальни и, подбодряя усталую лошаденку, рядом с нею шел знакомый Сысою работник мясника Грошова из Богатиловки. С приближением розвальней, Сысой поднялся и поплелся вперед, своим путем, давая возможность повозке нагнать его.
— Чтой-то не разберу, ай это ты Сысой?
Сысой того и ждал и сейчас же отозвался на оклик:
— Он самый, стало быть, и есть. Вылитый, что на патрете. Ты, брат, что колдун угадал… Ермилу почтение. Вот запамятовал, как по батюшке…
Сысой подержался за руку встречного, взглянул на сани и прикинул глазом, нельзя ли будет, чем поживиться. Розвальни были наполовину завалены поклажей и покрыты рогожей. Спереди из-под нее торчала оконечность окорока. Сысой невольно пожалел, что не ест мясного.
— Стало быть, хозяйское мясо везешь?.. Хорошее дело. На продажу, будем так говорить?
— Малость и на продажу, а больше в подарок… Купец Грошов своему зятю к празднику малу толику посылает. Это уж у нас завсегда… Обычай. Пуда с три говодины да окороток, да отпоенный теленочек. Чтобы, значит, было чем отца на праздниках встретить.
— Вот оно что. Значит ужо и сам купец наедет?..
— Кажиный год наезжает. Любо дочь посмотреть. Какая такая есть.
— Это само собой.
Сысой помолчал и неожиданно заявил:
— А я, брат, не ем мяса. Мяса-то, говорю, не ем.
— Что так? Совсем, значит, ни-ни?
— Совсем. Фершал говорит, так кишка устроена. Дюже противно. Рыбу и ту не ем.
— Может, зря, замолол?
— Вот Бог! С измалетства не ем. И скус позабыл…
— Ай уж так скотину жалко?
— Не то, чтобы жалко, а мутит. Как поел, так и скозлит. Брюхо, значит, не принимает. Ворон что ли я степной, али коршун, чтобы падаль есть? Я человек Божий, обшит кожей, покрыт рогожей. Опят же, так скажем, может и рак в брюхе. А что, дядя Ермил, подсадил бы ты меня малость? Больно устал…
— Хорош будешь и пешечком, кум. Сам иду, — ай не видишь. Запарилась лошаденка. Больно плоха дорога.
— Я легонький. Что твой пух. Одной рукой чижолая девка подымет.
— Ай не видишь, сам иду, ежова голова. Разуй глаза. Приятность-то и мне не большая. И не присватывайся. Последнее слово говорю, — нельзя. Много вас, лодырей… Скотина-то чуть живая…
В голосе мясника слышалось почти раздражение. Сысой замолчал, точно обиделся. Несколько минут собеседники шли молча. Только когда повозка подъехала к проруби, Сысой уронил:
— Вот ежели бы твой конечек спужался да на этом бы месте сани выворотил, — как раз бы в пролубь твой окороток. Хорош бы вышел подарок. Разговелся б водяной дедушка.
Сысою стало смешно при мысли, как была бы довольна деревня, если б это в самом деле случилось, и он захохотал, словно залаял. Но мясник почти смутился перед возможностью подобной неприятной случайности.
— Накаркай еще… Ворона! Тут того гляди, — и впрямь угодишь… Не спужалась бы и в самом деле…
— Ты дай мне вожжи-то, я на этот счет мастак, заявил Сысойко… Годи-ка, я сяду да поправлю, а ты на тот бок зайди. Заходи, говорю, с того бока… Так-то надежнее…
Не дожидаясь согласия, Сысой залез на место возницы. Много крича и энергично шлепая вожжой, он благополучно объехал опасное место, после чего, усевшись попокойнее, любезно предложил и Ермилу устроиться рядом с ним. По переезде озера, дорога стала сноснее, и мясник последовал его примеру. За версту до Добриловки воз должен был взять влево. Сысой еще небрежнее подал руку Ермилу и заковылял к деревне.
Было утро, и дорога казалась пустынною. Только под самой деревней Сысой встретил своего земляка Ефима Ерохина. Сысой сделал серьезное лицо и сказал ему:
— Вот что, Ероха. Сейчас при мне грошевский мясник в прорубь говядину вывалил… Окороток да поенный теленочек, да пуда три говядинки… Стало быть, в Огневку вез к купеческой дочке… К ей кажиный год отец на Пасху подарок шлет. Спужалась лошадь да всторону. И с чего бы, скажи на милость?.. Пол воза к водянику пошло. Меня под поясницу со всей мочи двинуло… Посейчас болит… Ужо надо будет в баню сходить, летучей мазью помазаться… Ежели ты не дурак, Ероха, не зевай, покуда время… Ищи, значит, в пролуби… Тут не глыбко. Хо-орошия розговены выйдут. Ужо меня поблагодаришь, стаканчик поднесешь… Сам бы достал, да на беду мяса видеть не могу… Твое счастье!

III

Вся Добриловка знала, что каждый год с той поры, как мясник Грошев выдал свою дочь, Олимпиаду, замуж за мелочного лавочника в Огневку, старик-отец посылал зятю к светлому празднику малую толику ‘от плодов своих’, как выражался дьячок. Все поэтому легко поверили, услышав, что грошевский работник вывалил чуть не пол воза говядины в прорубь добриловского озера. Неопровержимым доказательством случая явилось то, что Ефим Ерохин, мужик известный за делового и неспособного дать маху, усмотрен был некоторыми односельцами у проруби вместе с своим соседом по деревне Петром Курниковым. В руках Ерохина был длинный шест, видимо, с какими-то приспособлениями на нижнем конце. Ефим шарил по дну неглубокого озера, а Курников помогал ему, орудуя пожарным багром. Когда некоторые добриловцы, узнав, в чем дело, заявили было свои права на соучастие с ними в добыче, рыболовы чуть не надселись в ожесточенном сквернословии, в каком, пожалуй, и не было надобности. Мужички отступили, чувствуя, что, в сущности, ругательства совершенно заслужены, и что сами они на месте Ерохина и Курникова поступили бы таким же образом, имея на своей стороне право первого захвата. Не желая только спустить даром воспринятую брань, добриловцы ответили Ефимке и Петру тою же монетой и постарались обничтожить их дело.
— Лысого беса выудите! — заметил один из бородачей, — ждите больше! Пошли вам Бог дохлую кошку на бедность…
— И как могут люди на этакую падаль зариться! — заметила одна из пришедших баб, — кажись бы, своей собаке заказала.
— Верно сказала, круглая. Ему говорят: брось, мол, это — гадина, а он говорит, — это моя любимая говядина!..
— Поди, окороток-то Водяной давно нанюхал.
— Не без того… Чать, и на язык прикинул.
— Так-то скусней будет, — спокойно ответил Ефим. — Мы люди привышные…
— На голодный-то зуб, может, и в сам-деле первое лакомство, — заключил кто-то, и добриловцы, не солоно хлебавши, пошли обратно.
Ефим сидел за своим занятием с самого утра. Как только он узнал о происшествии от Сысоя и по тону его речи убедился в том, что тот его не дурачит, он немедленно сбегал домой, одел полушубок потеплее и, запасшись шестом, явился к проруби. Курников с багром уже возился на льду. Видимо, Сысой, обещавший до времени никому не сказывать о добыче, не утерпел и поделился секретом. Мужики сразу поладили и решили работать вместе на условиях дележа поровну. Дело, однако, не ладилось. Багор не доставал дна, а шест с набитыми на конце гвоздями ничего не мог зацепить. Ефиму ежеминутно казалось, что гвоздь за что-то задел и что-то ухватил, но когда он начинал тянуть его, — приходилось удостоверяться, что это был самообман. После почти часовых трудов удалось вытащить подобие какой-то рогожи. На минуту надежда озарила рыболовов. Значит, не солгал Сысой, и действительно есть на дне целый склад мяса. Но рогожа оказалась совершенно сгнившею и пролежавшею в озере, может быть, больше года…
Вся деревня уже знала о беде, постигшей грошевского мясника. По обыкновению, случай преувеличивали и искажали. Толковали о целом возе мяса, опрокинутом в озеро, рассказывали, что едва спасся сам работник, вымокший по грудь в холодной воде. ‘Погиб бы ни за грош, кабы не Сысой.’ Одних колбас, уверяли многие, было до полсотни. ‘Кто-то’ видел, как мясник отпивался в кабаке водкой, чтобы согреться, и при этом будто бы стучал кулаком по столу, ревмя ревел и говорил, что теперь окончательно запьет. ‘Не иначе, как запьет’, — поддакивали слушатели. — ‘Это уж обязательно. Тут и не пьющий запьет’. Нисколько баб, неожиданно для себя, оказались свидетельницами приключения, хотя и сильно путались в показаниях, а одна из них, уличенная в противоречиях, откровенно созналась, что солгала, и публично покаялась, заявив, что не хочет брать греха на душу в страстную среду.
Только некоторая дальность расстояния проруби от деревни спасла рыболовов от любопытствующих глаз. Прибежала было кучка ребятишек поглазеть на лов, но Ефим так ожесточенно закричал на них: ‘я вас, анафемы!’ и так грозно затопал ногами, показывая вид, будто сейчас пустится вдогонку за надоедливой детворой, что ребята бросились в рассыпную.
Было уже за полдень. Ефиму и Петру хотелось есть. Ныли застуженные ноги, второпях не закутанные как следует. К этому примешивалось обидное чувство неудачи и сознание бесплодной потери времени. Было к тому же и стыдно пред односельцами. Обоим хотелось уходить, но оба ждали приглашений один от другого и не решались высказать вслух своих мыслей. Ефим первый решил произнести горькую истину.
— Надо быть, в сторону отнесло, либо обманул проклятый Сысойко, чтоб ему пусто… Пойдем, дядя Петр, видно, ничего не будет. Часа четыре зря пробились. Настудился да и есть охота…
Курников предложил на его счастье поработать еще минут десять. Поработали еще минут десять, — результат оказался тот же. Кружным путем и задворками соседи прошли в свои хаты. Когда оба они через часок, пообедав и согревшись, относили на старостин двор орудия своего лова, приятелей повстречала кучка мужиков, направлявшихся в церковь на исповедь.
— Что, братцы, как того… на счет улова, значит?..
— Ништо, — отвечал Ефим. — Не стоила шкурка выделки. Всего махонькой окорочишко в рогожке вытянули. Вон эстакий (Ефим показал, какой). Знал бы, — не стал из-за этого мерзнуть… И то сказать, кабы струмент поспособнее, а этим то только бы в носу ковырять…
Ефим с Петром вошли во двор, а мужики направились в церковь. Не досчитался батюшка только троих, — Фадеева да двух братьев Квашниных.
Для всех было ясно, что они соблазнились успехом Ерохина и Курникова и направились к проруби.

IV

Вечерком к добриловскому кабачку, приунывшему ради страстной недели, вальяжно подкатил на санях грошевский работник. Мясник был уже навеселе: щедро угостил и наградил его огневский лавочник за тестев подарок, но работнику хотелось еще ‘погреться’, и он заглянул в Добриловку, хотя и лежавшую немножко в стороне. В обыкновенно оживленном кабачке сидел только хозяин, читая ‘Сокровище духовное’, пропитое ему несколько лет назад покойным псаломщиком. Артемьич тоже говел и старался настроить себя ‘по божественному’. Посетителей было только двое, — не в пору попавшие в полосу загула пожилые мужички, за последние дни чуть не исключительно поддерживавшие коммерцию Артемьича. Один из угощающихся описывал другому Москву и рассказывал про то, как он однажды заблудился на Лубянке, причем потерял своего земляка, хотя был ‘ни в одном глазе’.
— С горя хватить? — спросил Артемьич, пожав руку мяснику, как знакомому, после того, как гость покрестился и засвидетельствовал почтение присутствующим. — Стакашек, ай размахнешься и на монашка?
— Начнем со стакашечка. Только с какого же горя? Будем так говорить, — с радости. Хороший на чай получил к празднику.
— А окорочка-то, сказывают, утопил, ай зря намололи?
— Храни Бог. Какие окорочка? Что вез, все целиком доставил. С собой и расписочка. Аль кто и в самом деле набрехал?
Правда выходила наружу. Становился понятным Сысойкин обман. Прислушавшиеся к разговору посетители громко захохотали. Засмеялся и мясник, и Артемьич.
— Так. Стало быть, зря наши мужички рыбу удили. А сказывали, окорочишко раздобыли…
— Показалось, Артемьич. Водяник глаза отвел. Все мои окорока в целости. Малой рогожки, будем так говорить, не утопил… И лошаденка моя не пужливая. Чугунку встретит — не боится, только ушми поведет. И все кабаки наизусть помнить.
— Приучена, стало быть.
— Так приучена — страх!
Приезд мясника не остался незамеченным.
Один за другим к Артемьичу заглядывали гости, кто за вином на праздник, кто за разменом посудины, и в сущности, все за тем, чтобы из уст самого мясника услышать про случившуюся с ним историю. Словоохотливый мясник в пятый раз изобличал Сысойку. Гости дружно смеялись над попавшими впросак мужичками, и солидно ухмылялся Артемьич.
— Квашниным бы, ребята, послали сказать, что мол зря работают… Чать, смерзли. И пожалеть человека надоть. Почитай, за час до вечерни пошли… Пущай лучше в своей избе решетом воду черпают. Один толк, да хошь в тепле, — все быдто антиресу больше…

* * *

Много потехи доставил Сысой добриловским мужикам. Фадеев и Квашнины в самом деле усердствовали, когда в деревню заехал мясник, и даже с трудом поверили присланной к ним бабе, что их обманули, как малых детей. За ними, как и за Ерохиным и Курниковым, так навсегда и осталось прозвище рыболовов. Мужики были сильно разобижены, и не будь страстная неделя, Сысойке пришлось бы по обыкновению подвязать многострадальные скулы. На людях Сысой борзился, хвастал своей затеей и говорил, что может выкинуть и не такую штуку, но в душе побаивался мести, и всякий раз особенно ускорял шаг, когда проходил вечером мимо дворов ‘рыболовов’. Благоприятные обстоятельства спасли Сысойку от кары, и хотя на Пасхе он появился на улицах Добриловки, весь укутанный: и перевязанный однако, мужички ошиблись, думая, что это следы мести Ерохина или Квашниных.
— Это — по другому делу, — не без некоторой гордости пояснял Сысой. — У меня в Захудаловке неприятный случай вышел. Рыболовов я не боюсь… Пусть-ка меня тронут, я им такую штуку исделаю, что ай люли… Я, братцы, мышьяку у фершала купил. Хороший мышьяк… Скотинке в пойло всыпать, — чичас смерть… И не чихнет…
После расправы с лошадью огневского огородника, угрозе можно было поверить, и у добриловцев в самом деле не поднялась рука поучить Сысойку за его тяжеловесное остроумие.

—————————————————-

Источник текста: Сборник ‘Черный Ворон’. Санкт-Петербург, 1901.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека