Руссо, Жан-Жак, Герье Владимир Иванович, Год: 1903

Время на прочтение: 40 минут(ы)
В. Герье.

(Rousseau) — знаменитый французский писатель (1712—1778).
В рационализм XVIII в. вошла новая культурная струя, источником которой было чувство. Оно преобразило культурного человека, его отношение к самому себе, к людям, к природе и к культуре. Самым оригинальным и влиятельным представителем и проводником этого направления был Р. Оно поставило его в антагонизм к представителям рационализма — философам XVIII в. Но так как Р. в политике усвоил себе рационализм и внес в него чувство и страсть, то он сделался главным предтечей того коренного переворота, которым закончился XVIII век. К этой роли он был приспособлен своим воспитанием, условиями жизни, темпераментом, вкусами, свойствами и дарованиями.

1) Жизнь Р.

— Француз по происхождению, Р. был уроженцем протестантской Женевы, сохранившей до XVIII в. свой строго кальвинистский и муниципальный дух. При самом рождении он потерял мать. Его отец Исаак, часовщик и учитель танцев, чувствительный эгоист, беспокойный и беззаботный искатель приключений, проводивший свое время в чтении романов или на охоте, вспыльчивостью и баловством портил своих детей. Старший брат Жан-Жака, после разных проделок, исчез из Женевы, младший уже семи лет зачитывался вместе с отцом до утренней зари ‘Астреей’ и жизнеописаниями Плутарха, воображая себя античным героем, он обжег себе руку над жаровней. За вооруженное нападение на согражданина Исаак был вынужден бежать в соседний кантон и там вступил во второй брак. Жан-Жак, оставленный в Женеве, был отдан в учение к нотариусу, потом к граверу. Слабый, ленивый и порочный мальчик, продолжавший зачитываться книгами во время работы, подвергался суровому обращению, он привык лгать, притворяться, красть, стал молчалив и дик. Уходя по воскресеньям за город, он не раз возвращался, когда ворота уже были заперты, и ему приходилось ночевать под открытым небом. 14 марта 1728 г. он решился покинуть город.
За воротами Женевы начиналась католическая Савойя, священник соседней деревни предложил ему принять католицизм и дал ему письмо в Аннеси, к г-же де Варан (Warens). Это была молодая женщина из богатой семьи кантона Ваадт, расстроившая свое состояние промышленными предприятиями, бросившая мужа и переселившаяся в Савойю. За принятие католицизма она получала пособие от короля. Г-жа де Варан направила Р. в Турин в монастырь, где обучали прозелитов. По истечении четырех месяцев обращение совершилось и Р. выпустили на улицу. Он поступил лакеем в аристократический дом, где к нему отнеслись с участием, сын графа, аббат, стал учить его итальянскому языку и читать с ним Вергилия. Встретившись с проходимцем из Женевы, Р. вместе с ним ушел из Турина, не поблагодарив своего благодетеля. Он снова появился в Аннеси к г-же де Варан, оставившей его у себя и сделавшейся его ‘мамашей’. Она научила его правильно писать, говорить языком образованных людей и, насколько он к этому был восприимчив, держаться по-светски. Но ‘мамаше’ было только 30 лет, она была совершенно лишена нравственных принципов и в этом отношении имела самое вредное влияние на Р. Заботясь о его будущем, она поместила его в семинарию, а потом отдала в учение к органисту, которого он скоро бросил и вернулся в Аннеси, откуда г-жа де Варан уехала, между тем, в Париж. Более 2 лет Р. скитался по Швейцарии, претерпевая всякую нужду: однажды был даже в Париже, который ему не понравился. Он совершал свои переходы пешком, ночуя под открытым небом, но не тяготился этим наслаждаясь природой. Весной 173 2 г. Р. стал снова гостем г-жи де Варан, его место было занято молодым швейцарцем Ане, что не помешало Р. оставаться членом дружеского трио. В своих ‘ Признаниях’ он описал самыми страстными красками свою тогдашнюю влюбленность. По смерти Ане он оставался вдвоем с г-жой де Варан до 1737 г., когда она отправила его лечиться в Монпелье. По возвращении он нашел свою благодетельницу близ города Шамбери, где она взяла в аренду ферму в местечке ‘les Charmettes’, ее новым ‘фактотумом’ был молодой швейцарец Винцинрид. Р. называл его братом и снова приютился у ‘мамаши’. Но его счастье уже не было так безмятежно, он тосковал, уединялся и в нем стали проявляться первые признаки мизантропии. Он искал утешение в природе: вставал с зарей, работал в саду, собирал плоды, ходил за голубями и пчелами. Так прошло два года: Р. оказался в новом трио лишним и должен был позаботиться о заработке. Он поступил в 1740 г. домашним наставником в семью Мабли (брата писателя), жившую в Лионе. Но он был весьма мало пригоден для этой роли, он не умел вести себя ни с учениками, ни с взрослыми, тайком уносил к себе в комнату вино, делал ‘глазки’ хозяйке дома. Он должен был удалиться.
После неудачной попытки водвориться в Шарметтах, Р. отправился в Париж, чтобы представить академии изобретенную им систему обозначать ноты цифрами: она не была принята, несмотря на ‘Рассуждение о современной музыке’, написанное Р. в ее защиту. P получил, затем, место домашнего секретаря у графа Монтегю, французского посланника в Венеции. Посланник смотрел на него как на слугу, Р. воображал себя дипломатом и стал важничать, он впоследствии писал, что спас в это время королевство неаполитанское. Посланник выгнал его из дома, не уплатив ему жалованья. Р. вернулся в Париж и подал жалобу на Монтегю, увенчавшуюся успехом. Ему удалось поставить написанную им пьесу ‘Les Muses Galantes’ на домашнем театре, но она не попала на королевскую сцену. Не имея никаких средств к существованию, Р. вступил в связь со служанкой отеля, в котором жил, Терезой Левассер, молодой крестьянкой, некрасивой, неграмотной, ограниченной — она не могла научиться узнавать, который час — и весьма вульгарной. Он признавался, что никогда не питал к ней ни малейшей любви, но обвенчался с ней спустя двадцать лет. Вместе с ней он должен был держать у себя ее родителей и их родню. У него было 5 человек детей, которые все были отданы в воспитательный дом. Р. оправдывался тем, что не имел средств их вскормить, что они не давали бы ему спокойно заниматься и что он предпочитает сделать из них крестьян, чем искателей приключений, каким был он сам. Получив место секретаря у откупщика Франкёля и его тещи, Р. сделался домашним человеком в кружке, к которому принадлежали известная г-жа д’Эпине, ее друг Гримм и Дидро. Р. часто гостил у них, ставил комедии, очаровывал их своими наивными, хотя и разукрашенными фантазией рассказами из своей жизни. Ему прощали его бестактности (он, например, начал с того, что написал теще Франкёля письмо с объяснением в любви).
Летом 1749 г. Р. шел навестить Дидро, заключенного в Венсенском замке, по дороге он, раскрыв газету, прочел объявление от дижонской академии о премии на тему ‘Содействовало ли возрождение наук и художеств очищению нравов’. Внезапная мысль осенила Р., впечатление было так сильно, что, по его описанию, он в каком-то опьянении пролежал полчаса под деревом, когда он пришел в себя, его жилет был мокр от слез. Мысль, осенившая Р., заключает в себе всю суть его мировоззрения: ‘просвещение вредно и самая культура — ложь и преступление’. Ответ Р. был удостоен премии, все просвещенное и утонченное общество рукоплескало своему обличителю. Для него наступило десятилетие самой плодотворной деятельности и непрерывного торжества. Два года спустя его оперетка ‘Le Devin du village’ была поставлена на придворной сцене. Людовик XV напевал его арии, его хотели представить королю, но Р. уклонился от чести, которая могла создать ему обеспеченное положение. Он сам поверил в свой парадокс или, во всяком случае, увлекся им и занял соответствующую позу. Он объявил, что хочет жить сообразно со своим принципом, отказался от выгодного места у Франкёля и сделался переписчиком нот, чтобы жить трудом своих рук, оставил щегольской костюм тогдашних салонов, оделся в грубое сукно, благословляя вора, укравшего его тонкие сорочки, отказался от вежливой речи, отвечая оскорбительными выходками на любезности своих аристократических друзей. Во всем этом было много театрального. ‘Дикарь’ сделался ‘модным человеком’. Ему не давали покоя, со всех сторон ему приносили для переписки ноты, чтобы иметь повод поглядеть на него, светские дамы посещали его и осыпали приглашениями на обеды и ужины. Тереза и ее жадная мать пользовались случаем, чтобы принимать от посетителей всевозможные подарки. Но эта комедия представляла и серьезную сторону. Р. нашел свое призвание, он стал, как удачно было сказано, ‘Иеремией’ современного ему культурного общества. Дижонская академия снова пришла к нему на помощь, объявив конкурс на тему ‘О происхождении неравенства между людьми и о том, согласно ли оно с естественным законом’. В 1755 г. появилось в печати ответное ‘Рассуждение’ Р., посвященное женевской республике. Обдумывая свой ответ, Р. блуждал по Сен-Жерменскому лесу и населял его созданиями своей фантазии. Если в первом рассуждении он обличал науки и художества за их развращающее влияние, то в новом фантастическом сказании о том, как люди утратили свое первобытное блаженство, Р. предал анафеме всю культуру, все что создано историей, все основы гражданского быта — разделение труда, собственность, государство, законы. Правители женевской республики с холодной вежливостью поблагодарили Р. за честь, им оказанную, а светское общество опять с ликованием приветствовало свое осуждение, Г-жа д’Эпине, идя навстречу вкусам Р., построила для него в саду своего загородного имения, близ С.-Дени, дачу, на опушке великолепного монморансийского леса. Весной 1756 г. Р. переехал в свой ‘Эрмитаж’, соловьи распевали под его окнами, лес стал его ‘рабочим кабинетом’, в то же время давая ему возможность целые дни блуждать в одиноком раздумье. Р. был как в раю, но Тереза и ее мать скучали на даче и пришли в ужас, узнав, что Р. хочет остаться в Эрмитаже на зиму. Это дело было улажено друзьями, но Р. страстно влюбился в графиню д’Удето, ‘подругу’ Сен-Ламбера, дружески расположенного к Р. Сен-Ламбер был в походе, графиня жила одна в соседнем поместье. Р. часто ее навещал и, наконец, поселился у нее, он плакал у ее ног, в то же время укоряя себя за измену ‘другу’. Графиня жалела его, слушала его красноречивые признания, уверенная в своей любви к другому, она допускала интимность, доведшую страсть Р. до безумия. Ревнивая Тереза разгласила любовь Р., одни осуждали его, другие смеялись над ним, что его еще более оскорбляло. Сен-Ламбер был извещен анонимным письмом и вернулся из армии. Р. заподозрил в разглашении г-жу д’Эпине и написал ей неблагородно-оскорбительное письмо. Она его простила, но ее друзья были не так снисходительны, особенно Гримм, который видел в Р. маньяка и находил опасным всякое потворство таким людям. За этим первым столкновением скоро последовал полный разрыв с ‘философами’ и с кружком ‘Энциклопедии’. Г-жа д’Эпине, отправляясь в Женеву на совещание со знаменитым врачом Троншеном, пригласила Р. проводить ее, Р. ответил, что странно было бы больному сопровождать больную, когда Дидро стал настаивать на поездке Р. и упрекнул его в неблагодарности, он заподозрил, что против него образовался ‘заговор’, с целью осрамить его появлением в Женеве в роли лакея откупщицы и т. п. О разрыве своем с Дидро Р. довел до сведения публики, заявив, в предисловии к ‘Письму о театральных зрелищах’ (1758), что он более знать не хочет своего Аристарха (Дидро).
Оставив ‘Эрмитаж’, он нашел новый приют у герцога Люксембургского, владельца замка Монморанси, предоставившего ему павильон в своем парке. Здесь Р. провел четыре года и написал ‘Новую Элоизу’ и ‘Эмиля’, читая их своим любезным хозяевам, которых он в то же время оскорблял подозрениями, что они не искренно к нему расположены, и заявлениями, что он ненавидит их титул и высокое общественное положение. В 1761 г. появилась в печати ‘Новая Элоиза’, весной следующего года — ‘Эмиль’, а несколько недель спустя — ‘Общественный договор’ (‘Contrat social’). Во время печатания ‘Эмиля’ Р. был в большом страхе, он имел сильных покровителей, но подозревал, что книгопродавец продаст рукопись иезуитам и что его враги исказят ее текст. ‘Эмиль’, однако, вышел в свет, гроза разразилась несколько позже. Парижский парламент, готовясь произнести приговор над иезуитами, счел нужным осудить и философов, и приговорил ‘Эмиля’, за религиозное вольнодумство и неприличия, к сожжению рукой палача, а автора его — к заключению. Принц Конти дал об этом знать в Монморанси, герцогиня Люксембургская велела разбудить Р. и уговаривала его немедленно уехать. Р., однако, промешкал целый день и едва не сделался жертвой своей медленности, на дороге он встретил посланных за ним судебных приставов, которые с ним вежливо раскланялись. Его нигде не задержали, ни в Париже, ни по пути. Р., однако, чудились пытка и костер, везде он чуял за собой погоню. Когда он переехал через швейцарскую границу, он бросился лобызать землю страны справедливости и свободы. Женевское правительство, однако, последовало примеру парижского парламента, сожгло не только ‘Эмиля’, но и ‘Общественный договор’, и издало приказ арестовать автора, бернское правительство, на территории которого (ему был тогда подвластен теперешний кантон Ваадт) Р. искал приюта, приказало ему выехать из своих владений. Р. нашел убежище в княжестве Невшательском, принадлежавшем прусскому королю, и поселился в местечке Мотье. Он нашел здесь новых друзей, блуждал по горам, болтал с сельчанами, пел романсы деревенским девушкам. Он приспособил себе костюм, который называл армянским — просторный, подпоясанный архалук, широкие шаровары, меховую шапку и т. д., оправдывая этот выбор гигиеническими соображениями. Но его душевное спокойствие не было прочно. Ему показалось, что местные мужики слишком важничают, что у них злые языки, он стал называть Мотье ‘самым подлым местопребыванием’. Три с небольшим года прожил он так, затем настали для него новые бедствия и скитания.
Еще в 1754 г., прибыв в Женеву и принятый там с большим торжеством, он пожелал вновь приобрести право женевского гражданства, утраченное переходом в католицизм, и снова присоединился к кальвинизму. В Мотье он просил местного пастора допустить его к причастию, но в полемике со своими противниками в ‘Письмах с горы’ он глумился над авторитетом Кальвина и обвинял кальвинистское духовенство в отступлении от духа реформации. К этому присоединилась ссора с Вольтером и с правительственной партией в Женеве. Когда-то Р. называл Вольтера ‘трогательным’, но на самом деле не могло быть большего контраста, как между этими двумя писателями. Антагонизм между ними проявился в 1755 г., когда Вольтер, по случаю страшного лиссабонского землетрясения, отрекся от оптимизма, а Р. вступился за Провидение. Пресыщенный славой и живя в роскоши, Вольтер, по словам Р., видит на земле только горе, он же, безвестный и бедный, находит, что все хорошо. Отношения обострились, когда Р., в ‘Письме о зрелищах’, сильно восстал против введения в Женеве театра. Вольтер, живший близ Женевы и развивавший, посредством своего домашнего театра в Ферне, вкус к драматическим представлениям среди женевцев, понял, что письмо направлено против него и против его влияния на Женеву. Не знавший меры в своем гневе, Вольтер возненавидел Р. и то глумился над его идеями и сочинениями, то выставлял его сумасшедшим. Полемика между ними особенно разгорелась, когда Р. был запрещен въезд в Женеву, что он приписывал влиянию Вольтера. Наконец, Вольтер издал анонимный памфлет, обвиняя Р. в намерении ниспровергнуть женевскую конституцию и христианство и утверждая, будто он уморил мать Терезы. Мирные сельчане Мотье взволновались, Р. стал подвергаться оскорблениям и угрозам, местный пастор произнес против него проповедь. В одну осеннюю ночь целый дождь камней обрушился на его домик. Р. бежал на островок на Бильском озере, бернское правительство приказало ему оттуда выехать. Тогда он принял приглашение Юма и поехал к нему в Англию. Делать наблюдения и чему-нибудь научиться Р. не был в состоянии, единственный интерес представляли для него английские мхи и папоротники. Его нервная система была сильно потрясена, и на этом фоне его недоверчивость, щепетильное самолюбие, мнительность и пугливое воображение разрослись до пределов мании. Гостеприимный, но уравновешенный хозяин не сумел успокоить рыдавшего и бросавшегося к нему в объятия Р., несколько дней спустя Юм уже был в глазах Р. обманщиком и изменником, коварно привлекшим его в Англию, чтобы сделать его посмешищем газет. Юм счел нужным обратиться к суду общественного мнения, оправдывая себя, он выставил напоказ перед Европой слабости Р. Вольтер потирал себе руки и заявлял, что англичанам следовало бы заключить Р. в Бедлам. Р. отказался от пенсии, которую ему выхлопотал Юм у английского правительства. Для него наступило новое четырехлетнее скитание, отмеченное только выходками психически больного человека. Р. еще с год пробыл в Англии, но его Тереза, не имея возможности с кем-либо говорить, скучала и раздражала Р., который вообразил, что англичане хотят насильно удержать его в своей стране. Он уехал в Париж, где, несмотря на тяготевший над ним приговор, его никто не трогал, прожил около года в замке герцога Конти и в разных местностях южной Франции. Отовсюду он бежал, терзаемый своим больным воображением: в замке Три, например, он вообразил, что прислуга заподозрила в нем отравителя одного из умерших слуг герцога и потребовал вскрытия покойника.
С 1770 г. он поселился в Париже, и для него наступила более мирная жизнь, но душевного покоя он все-таки не знал, подозревая заговоры против него или против его сочинений, главой заговора он считал герцога де Шуазеля, который распорядился завоеванием Корсики, будто бы для того, чтобы Р. не сделался законодателем этого острова. В Париже он окончил свои ‘Признания’ (Confessions). Встревоженный вышедшим в 1765 г. памфлетом (‘Le sentiment des citoyens’), безжалостно раскрывавшим его прошлое, Р. пожелал оправдаться, путем искреннего, всенародного покаяния и тяжелого унижения самолюбия. Но себялюбие взяло верх: исповедь превратилась в страстную и пристрастную самозащиту. Раздраженный ссорой с Юмом, Р. изменил тон и содержание своих записок, вычеркнул невыгодные для себя места и стал писать, вместе с исповедью, обвинительный акт против своих неприятелей. К тому же воображение взяло верх над памятью, исповедь превратилась в роман, в неразрывную ткань Wahrheit und Dichtung. Роман представляет две разнородные части: первая — поэтическая идиллия, излияния поэта, влюбленного в природу, идеализация его любви к г-же де Варан, вторая часть проникнута злобой и подозрительностью, не пощадившей лучших и искреннейших друзей Р. Другое произведение Р., написанное в Париже, также имело целью самозащиту, это — диалог, озаглавленный ‘Р. судья над Жан-Жаком’, где Р. защищает себя против своего собеседника, ‘Француза’. Летом 1777 г. состояние здоровья Р. стало внушать его друзьям опасения. Весною 1778 г. один из них, маркиз де Жирарден, увез его к себе на дачу в Эрменонвиль. В конце июня для него был устроен концерт на острове среди парка, Р. просил похоронить его в этом месте. 2 июля Руссо внезапно скончался на руках Терезы. Его желание было исполнено, его могила на острове ‘Ив’ стала привлекать сотни поклонников, видевших в нем жертву общественной тирании и мученика гуманности — представление, выраженное юношей-Шиллером в известных стихах, сопоставляющих с Сократом, погибшим от софистов, Руссо, пострадавшего от христиан, которых он пытался сделать людьми. Во время Конвента тело Р. было перенесено, одновременно с останками Вольтера, в Пантеон, но 20 лет спустя, во время реставрации, два фанатика тайно, ночью, похитили прах Р. и бросили его в яму с известью.

2) Личность Р.

Судьба Р., во многом зависевшая от его личных свойств, в свою очередь бросает свет на его личность, темперамент и вкусы, отразившиеся в его сочинениях. Биографу приходится, прежде всего, отметить полное отсутствие правильного учения, поздно и кое-как восполненное чтением. Юм отказывал Р. даже в этом, находя, что он мало читал, мало видел и лишен всякой охоты видеть и наблюдать. Р. не избегнул упрека в ‘дилетантизме’ даже в тех предметах, которыми он специально занимался — в ботанике и в музыке. Во всем, чего касался Р., он несомненно является блестящим стилистом, но не исследователем истины. Нервная подвижность, под старость превратившаяся в болезненное скитальчество, была в связи с любовью Р. к природе. Ему было тесно в городе, он жаждал одиночества, чтобы дать волю грезам своей фантазии и залечивать раны легко оскорбляемого самолюбия. Это дитя природы не уживалось с людьми и особенно чуждалось ‘культурного’ общества. Робкий по натуре и неуклюжий по отсутствию воспитания, с прошлым, из-за которого ему приходилось краснеть в ‘салоне’ или объявлять ‘предрассудками’ обычаи и понятия современников, Р. в то же время знал себе цену, жаждал славы литератора и философа и потому одновременно и страдал в обществе, и проклинал его за эти страдания. Разрыв с обществом был для него тем более неминуем, что он, под влиянием глубокой, врожденной подозрительности и вспыльчивого самолюбия, легко порывал с самыми близкими людьми, разрыв оказывался непоправимым вследствие поразительной ‘неблагодарности’ Р., весьма злопамятного, но склонного забывать оказанные ему благодеяния. Последние два недостатка Р. в значительной степени находили себе пищу в выдающемся свойстве его, как человека и писателя: в его воображении . Благодаря этой благодетельной фее, он не тяготится одиночеством, ибо всегда окружен милыми созданиями своих грез: проходя мимо незнакомого дома, он чует в числе его обитателей друга, гуляя по парку, он ожидает приятной встречи. Особенно разгорается воображение тогда, когда самая обстановка, в которой находится Р., неблагоприятна. ‘Если мне нужно нарисовать весну, — писал Р., — необходимо, чтобы вокруг меня была зима, если я желаю нарисовать хороший пейзаж, то надо, чтобы вокруг меня были стены. Если меня посадят в Бастилию, я нарисую отличную картину свободы’. Фантазия мирит Р. с действительностью, утешает его, она дает ему более сильные наслаждения, чем реальный мир. С ее помощью этот жаждавший любви человек, влюблявшийся во всякую знакомую женщину, мог прожить до конца с Терезой, несмотря на постоянные с нею ссоры. Но та же фея и мучит его, тревожит его опасениями будущих или возможных неприятностей, преувеличивает все мелкие столкновения и заставляет видеть в них злой умысел и коварное намерение. Она представляет ему действительность в том свете, какой соответствует его минутному настроению, сегодня он хвалит написанный с него в Англии портрет, а после ссоры с Юмом находит портрет ужасным, подозревая, что Юм побудил художника представить его в виде отвратительного циклопа. Вместо ненавистной действительности воображение рисует перед ним призрачный мир естественного состояния и образ блаженного человека на лоне природы. Выходящий из ряда эгоист, Р. отличался необыкновенным тщеславием и гордыней. Его отзывы о собственном таланте, о достоинстве его сочинений, о его всемирной славе бледнеют перед его способностью любоваться своей личностью. ‘Я иначе создан, — говорит он, — чем все люди, которых я видел, и совсем не по подобию их’. Создав его, природа ‘уничтожила форму, в которой его отлила’. И этот влюбленный в себя эгоист стал красноречивым проповедником и обильным источником любви к человеку и к человечеству! Век рационализма, т. е. господства разума, заменивший собой век богословия, начинается с формулы Декарта: cogito — ergo sum, в размышлении, в сознании себя посредством мысли философ усмотрел основу жизни, доказательство ее действительности, ее смысл. С Р. начинается век чувства: exister, pour nous — c’est sentir, восклицает он: в чувстве заключается суть и смысл жизни. ‘Я чувствовал раньше, чем мыслил, таков общий удел человечества, я испытывал это сильнее других’. Чувство не только предшествует разуму, оно и преобладает над ним: ‘если разум составляет основное свойство человека, чувство им руководит…’ ‘Если первый проблеск рассудка нас ослепляет и искажает предметы перед нашими взорами, то потом, при свете разума, они нам представляются такими, какими нам с самого начала их показывала природа, поэтому удовлетворимся первыми чувствами…’ С изменением смысла жизни изменяется оценка мира и человека. Рационалист видит в мире и природе лишь действие разумных законов, достойный изучения великий механизм, чувство научает любоваться природой, восхищаться ею, поклоняться ей. Рационалист ставит в человеке выше всего силу разума и дает преимущество тому, кто обладает этой силой, Р. провозглашает, что тот ‘лучший человек, кто лучше и сильнее других чувствует‘. Рационалист выводит добродетель из разума, Р. восклицает, что тот достиг нравственного совершенства, кем овладело восторженное удивление перед добродетелью. Рационализм видит главную цель общества в развитии разума, в просвещении его, чувство ищет счастья, но скоро убеждается, что счастья мало и что его трудно найти. Рационалист, благоговея перед открытыми им разумными законами, признает мир лучшим из миров, Р. открывает в мире страдание. Страдание снова, как в средние века, становится основной нотой человеческой жизни. Страдание — первый урок жизни, которому научается ребенок, страдание есть содержание всей истории человечества. Такая чуткость к страданию, такая болезненная отзывчивость на него есть сострадание. В этом слове — разгадка силы Р. и его исторического значения. Как новый Будда, он сделал страдание и сострадание мировым вопросом и стал поворотным пунктом в движении культуры. Здесь получают историческое значение даже ненормальности и слабости его натуры, вызванные им самим превратности его судьбы, страдая, он научился сострадать. Сострадание, в глазах Р. — естественное, присущее природе человека чувство, оно так естественно, что даже животные его ощущают. У Р. оно, кроме того, развивается под влиянием другого преобладающего в нем свойства — воображения, ‘жалость, которую нам внушают страдания других, соразмеряется не количеством этого страдания, но чувством, которое мы приписываем страдающим’. Сострадание становится для Р. источником всех благородных порывов и всех социальных добродетелей. ‘Что такое великодушие, милость, гуманность, как не сострадание, примененное к виновным или к человеческому роду вообще? Даже расположение (bienveillance) и дружба, собственно говоря — результат постоянного сострадания, сосредоточенного на известном предмете, желать, чтобы кто-нибудь не страдал, не значит ли желать, чтобы он был счастлив?’ Р. говорил по опыту: его расположение к Терезе началось с жалости, которую ему внушали шутки и насмешки над ней его сожителей. Умеряя себялюбие, жалость предохраняет от дурных поступков: ‘ пока человек не будет противиться внутреннему голосу жалости, он никому не причинит зла’. Согласно с общим своим воззрением, Р. ставит жалость в антагонизм с рассудком. Сострадание не только ‘предшествует разуму’ и всякому размышлению, но развитие разума ослабляет сострадание и может его уничтожить. ‘Сострадание основано на способности человека отожествлять себя с лицом страдающим, но эта способность, чрезвычайно сильная в естественном состоянии, суживается по мере того, как развивается в человеке способность размышлять и человечество вступает в период рассудочного развития (tat de raisonnement). Разум порождает себялюбие, размышление укрепляет его, оно отделяет человека от всего, что его тревожит и огорчает. Философия изолирует человека, под ее влиянием он шепчет, при виде страдающего человека: погибай, как знаешь — я в безопасности’. Чувство, возведенное в высшее правило жизни, отрешенное от размышления, становится у Р. предметом самопоклонения, умиления перед самим собой и перерождается в чувствительность — сентиментальность. Человек, исполненный нежных чувств, или человек с ‘прекрасной душой’ (belle me — schne Seele) возводится в высший этический и общественный тип. Ему все прощается, с него ничего не взыскивается, он лучше и выше других, ибо ‘поступки — ничто, все дело в чувствах, а в чувствах он велик’. Потому-то личность и поведение Р. так полны противоречий: лучшая характеристика его, сделанная Шюке, состоит из одних антитез. ‘Робкий и наглый, несмелый и циничный, нелегкий на подъем и трудно сдерживаемый, способный к порывам и быстро впадающий в апатию, вызывающий на борьбу свой век и льстящий ему, проклинающий свою литературную славу и вместе с тем только и думающий о том, чтобы ее отстоять и увеличить, ищущий уединения и жаждущий всемирной известности, бегущий от оказываемого ему внимания и досадующий на его отсутствие, позорящий знатных и живущий в их обществе, прославляющий прелесть независимого существования и не перестающий пользоваться гостеприимством, за которое приходится платить остроумной беседой, мечтающий только о хижинах и обитающий в замках, связавшийся со служанкой и влюбляющийся только в великосветских дам, проповедующий радости семейной жизни и отрекающийся от исполнения отцовского долга, ласкающий чужих детей и отправляющий своих в воспитательный дом, горячо восхваляющий небесное чувство дружбы и ни к кому его не испытывающий, легко себя отдающий и тотчас отступающий, сначала экспансивный и сердечный, потом подозрительный и сердитый — таков Р.’. Не меньше противоречий в мнениях и в общественной проповеди Р. Признав зловредным влияние наук и художеств, он искал в них душевного отдыха и источника славы. Выступив обличителем театра, он писал для него. Прославив ‘естественное состояние’ и заклеймив позором общество и государство, как основанные на обмане и насилии, он провозгласил ‘общественный порядок священным правом, служащим основой для всех других’. Постоянно воюя против разума и размышления, он искал основы ‘для закономерного’ государства в самом отвлеченном рационализме. Ратуя за свободу, он признал единственную свободную страну своего времени несвободной. Вручая народу безусловную верховную власть, он объявил чистую демократию неосуществимой мечтой. Избегая всякого насилия и дрожа при мысли о преследовании, он водрузил во Франции знамя революции. Объясняется все это отчасти тем, что Р. был великий ‘стилист’, т. е. художник пера. Ратуя против предрассудков и пороков культурного общества, прославляя первобытную ‘простоту’, Р. оставался сыном своего искусственного века. Чтобы растрогать ‘ прекрасные души’, нужна была прекрасная речь, т. е. пафос и декламация во вкусе века. Отсюда же вытекал любимый прием Р. — парадокс. Источником парадоксов Р. было глубоко встревоженное чувство, но, вместе с тем, это для него и хорошо рассчитанный литературный прием. Борк приводит, со слов Юма, следующее интересное признание Р.: чтобы поразить и заинтересовать публику, необходим элемент чудесного, но мифология давно утратила свою эффектность, великаны, маги, феи и герои романов, появившиеся вслед за языческими богами, также не находят более веры, при таких обстоятельствах современному писателю, чтобы достигнуть впечатления, остается только прибегнуть к парадоксу. По словам одного из критиков Р., он начинал с парадокса, чтобы привлечь толпу, пользовался им как сигналом, чтобы возвестить истину. Расчет Р. не был ошибочен. Благодаря сочетанию страсти с искусством, никто из писателей XVIII в. не имел такого влияния на Францию и Европу, как Р. Он преобразовал умы и сердца людей своего века тем, чем он был, и еще более тем, чем казался. Для Германии он стал с первых слов смелым мудрецом (‘Weltweiser’), как его назвал Лессинг: все корифеи расцветавшей тогда литературы и философии Германии — Гёте и Шиллер, Кант и Фихте — находились под непосредственным его влиянием. До сих пор сохраняется там возникшая тогда традиция, и фраза о ‘беспредельной любви Р. к человечеству’ перешла даже в энциклопедические словари. Биограф Р. обязан выставлять всю правду — но для историка культуры важна и легенда, получившая творческую силу.

3) Сочинения Р.

Оставляя в стороне трактаты специального содержания, посвященные ботанике, музыке, языкам, а также литературные произведения Р. — стихотворения, комедии и письма, можно распределить остальные сочинения Р. на три группы, смотря по тому, имеют ли они целью обличение века, или наставление его, или самозащиту (хронологически они следуют одна за другой именно в этом порядке). О последней группе выше уже было сказано. К первой группе относятся оба ‘Рассуждения’ Р. и его ‘Письмо к д’Аламберу о театральных зрелищах’.
‘Рассуждение о влиянии наук и художеств имеет целью доказать их вред. Хотя самая тема чисто историческая, ссылки на историю у Р. незначительны: грубая Спарта победила образованные Афины, суровые римляне, после того, как при Августе они стали заниматься науками, были побеждены германскими варварами. Аргументация Р. преимущественно риторическая и состоит из восклицаний и вопросов. История и юридические науки развращают человека, развертывая перед ним зрелище человеческих бедствий, насилия и преступлений. Обращаясь к просветленным умам, раскрывшим человеку тайны мировых законов, Р. спрашивает их, хуже ли жилось бы человечеству без них? Вредные сами по себе, науки вредны и вследствие мотивов, побуждающих людей предаваться им, ибо главный из этих мотивов — тщеславие. Искусства, кроме того, требуют для своего процветания развития роскоши, развращающей человека. Такова главная мысль ‘Рассуждения’. Однако в ‘Рассуждении’ весьма заметно проявляется прием, который можно проследить и в других сочинениях Р. и сравнить, ввиду его музыкальности, со сменой настроения в музыкальной пьесе, где за allegro следует неизменное andante. Во второй части ‘Рассуждения’ Р. из хулителя наук становится их адвокатом. Просвещеннейший из римлян, Цицерон, спас Рим, Бэкон был канцлером Англии. Слишком редко государи прибегают к совету ученых. Пока власть будет в одних руках, а просвещение в других, ученые не будут отличаться возвышенными мыслями, государи — великими подвигами, а народы будут пребывать в развращении и бедствовать. Но это не единственная мораль ‘Рассуждения’. Глубже еще врезалась в умы современников мысль Р. о противоположности добродетели и просвещения и о том, что не просвещение, а добродетель — источник людского блаженства. Эта мысль облечена в молитву, которую Р. влагает в уста потомкам: ‘О всемогущий Господь, избавь нас от просвещения отцов наших и приведи нас назад к простоте, невинности и бедности, единственным благам, обуславливающим наше счастье и Тебе угодным’. Та же мысль звучит и во второй части, сквозь апологию наук: не завидуя гениям, прославившимся в науке, Р. противополагает им тех, кто, не умея красно говорить, умеет творить благо.
Смелее взял Р. тот же аккорд в следующем ‘Рассуждении, о происхождении неравенства между людьми’. Если первое ‘Рассуждение’, направленное против наук и художеств, которых никто не ненавидел, было академической идиллией, то во втором Р. страстно коснулся злобы дня и в его речах впервые зазвучала революционная струна века. Нигде не было так много освященного обычаем и законом неравенства, как в тогдашнем строе Франции, основанном на привилегиях, нигде не было такого неудовольствия против неравенства, как у самих привилегированных против других привилегированных. Третье сословие, поравнявшись в образовании и богатстве с дворянством, завидовало дворянам вообще, провинциальное дворянство завидовало придворному, дворянство судебное — дворянству военному и т. д. Р. не только соединил отдельные голоса в общий хор: он дал стремлению к равенству философское основание и поэтически привлекательный облик. Теоретики государственного права давно носились с представлением о естественном состоянии, чтобы с его помощью объяснить происхождение государства, Р. сделал это представление общедоступным и популярным. Англичане давно интересовались дикарями: Дефо, в своем ‘Робинзоне’, создал вечно юный, обаятельный образ культурного человека, поставленного лицом к лицу с девственной природой, а мистрис Бен, в своем романе ‘Уруноко’, выставила дикарей Южной Америки лучшими из людей. Уже в 1721 г. Делиль вывел в комедии дикаря Арлекина, прибывшего откуда-то во Францию и в своей наивности зло глумящегося над ее цивилизацией. Р. ввел дикаря в парижские салоны, как предмет умиления, но в то же время он расшевелил в глубине человеческого сердца присущую ему скорбь о потерянном рае и об исчезнувшем золотом веке, поддерживаемую в каждом человеке сладкими воспоминаниями о днях детства и юности. В первом ‘Рассуждении’ Р. исторические данные весьма скудны, второе — не столько рассуждение, сколько историческая сказка. Исходная сцена этой сказки — картина жизни первобытного человека. Краски для этой картины заимствованы не из путешествий по Австралии или Южной Америке, а из фантазий. Известная острота Вольтера, что описание дикарей, сочиненное Р., вызываете желание ходить на четвереньках, дает, однако, неверное представление о первобытном человеке, каким его изобразил Р. Задача его требовала доказать, что искони существовало равенство — и изображение соответствует задаче. Дикари Р. — здоровенные и самодовлеющие самцы, живущие одиноко, ‘без заботы и труда’, женщины, дети, старики не приняты во внимание. Все, что нужно дикарям, дает им добрая мать-природа, их равенство основано на отрицании всего, что может послужить поводом к неравенству. Первобытные люди Р. счастливы , потому что, не зная искусственных потребностей, не имеют ни в чем недостатка. Они непорочны, потому что не испытывают страстей и желаний, не нуждаются друг в друге и не мешают друг другу. Итак, добродетель и счастье неразрывно связаны с равенством и исчезают с его исчезновением. Этой картине первобытного блаженства противопоставляется современное общество, полное бессмысленных предрассудков, пороков и бедствий. Как произошло одно из другого? Из этого вопроса развилась философия истории Р., представляющая собой вывороченную наизнанку историю прогресса человечества. Философия истории, т. е. осмысленный синтез исторических фактов, стала возможной лишь с помощью людей прогресса и прогрессивного развития. Р. видит это прогрессивное развитие и даже считает его неизбежным, он указывает его причину, заключающуюся в прирожденной человеку способности к усовершенствованию (perfectibilit), но так как Р. оплакивает результат этого усовершенствования, то он оплакивает и самую причину его. И он ее не только оплакивает, но сильнейшим образом осуждает, в пресловутом выражении, что ‘размышление — противоестественное состояние, размышляющий человек — развращенное животное’ (animal dprav). Сообразно с этим история человечества представляет у Р. ряд ступеней последовательного уклонения от естественного блаженного и непорочного состояния. Р. совершенно забывает, что, возражая Вольтеру, он нападал на пессимизм и отстаивал Провидение и его проявление в мире, в судьбах человечества для него нет Провидения, и его философия истории сводится к безотраднейшему пессимизму. Первоначальное счастливое состояние людей лишь сильнее оттеняет скорбную историю, пережитую человечеством. В этом состоянии люди жили независимо друг от друга, всякий трудился только для себя и делал сам все, что ему было нужно, если они соединялись, то временно, подобно стае воронов, привлекаемой каким-нибудь общим интересом, например свежевспаханным полем. Первая беда наступила тогда, когда люди уклонились от мудрого правила жить и трудиться особливо, когда они вступили в общежитие и началось разделение труда. Общежитие ведет за собой неравенство и служит последнему оправданием, а так как Р. ‘пледирует’ за равенство, то он осуждает общежитие. Другой роковой шаг человека заключался в установлении земельной собственности. ‘Первый, кто огородил участок земли, сказав, что эта земля моя’, в глазах Р. — обманщик, навлекший бесчисленные беды на человечество, благодетелем людей был бы тот, кто в ту роковую минуту вырвал бы колья и воскликнул: ‘вы погибли, если забудете, что плоды принадлежат всем, а земля — никому’. Возникновение поземельной собственности привело, по Р., к неравенству между богатыми и бедными (как будто такого неравенства нет между кочевниками), богатые, заинтересованные в сохранении своего имущества, стали уговаривать бедных установить общественный порядок и законы. Законы, созданные коварством, превратили случайное насилие в неприкосновенное право, стали оковами для бедных, средством нового обогащения для богатых и, в интересах нескольких эгоистов, обрекли род человеческий на вечный труд, холопство и бедствия. Так как нужно было кому-нибудь наблюдать за исполнением законов, то люди поставили над собой правительство, появилось новое неравенство — сильных и слабых. Правительство было предназначено к тому, чтобы служить обеспечением свободы, но на самом деле правители стали руководиться произволом и присвоили себе наследственную власть. Тогда появилась последняя степень неравенства — различие между господами и рабами. ‘Открыв и проследив забытые пути, приведшие человека из естественного состояния к общественному’, Р., по его мнению, показал, ‘каким образом среди всякого рода философии, гуманности, вежливости и возвышенности правил у нас есть лишь обманчивая и суетная внешность, честь без добродетели, разум без мудрости и удовольствия без счастья’. Таково риторическое allegro второго ‘Рассуждения’, andante на этот раз последовало не непосредственно за ним, а в статье о ‘Политической экономии’ и других сочинениях. В статье о ‘Политической экономии’ мы читаем, что ‘право собственности есть самое священное из всех прав гражданина’, что ‘собственность — истинное основание гражданского общества’, а в письме к Бонне Р. говорит, что хотел лишь указать людям на опасность, которую представляет слишком быстрое движение к прогрессу и на бедственные стороны того состоянии, которое отожествляется с усовершенствованием человечества.
Обе ‘манеры’ Р. — бурная и благоразумная — следуют одна за другой в ‘Послании о театральных зрелищах’. Р. был возмущен советом д’Аламбера женевцам завести у себя театр: в Р. пробудился старый гугенотский дух, враждебный зрелищам, и он захотел уберечь свое отечество от подражания развращенному Парижу и от неприятного ему влияния Вольтера. Едва ли кто-либо из проповедников первых веков христианства бичевал с такой силой, как Р., развращающее влияние театральных зрелищ. Театр вносит в жизнь порок и соблазн тем, что он выставляет их напоказ, он совершенно бессилен, когда, сатирой порока или изображением трагической судьбы злодея, хочет прийти на помощь оскорбленной им добродетели. В этой части послания пафос Р. полон содержания и дышит искренностью. Вслед за тем, однако, он признает театр необходимым, чтобы развлечь народ и отвлечь его от бедствий, воплощая порок в бессмертных типах, театр имеет воспитательное значение, непоследовательно прославлять писателей и презирать тех, кто исполняет их произведения. Р. первый призадумался над необходимостью народных празднеств и увеселений, под его влиянием были сделаны первые, малоудачные и искусственные попытки в этом направлении в эпоху революции.
4) P., как проводник новых общественных и политических идеалов, особенно в трех главных его сочинениях: в ‘Новой Элоизе’, ‘Эмиле’ и ‘Общественном договоре’.
В ‘Письме к д’Аламберу’ Р. называет ‘Клариссу Гарло’ лучшим из романов. Его ‘Новая Элоиза’ написана под очевидным влиянием Ричардсона. Р. не только взял аналогичный сюжет — трагическую судьбу героини, погибающей в борьбе целомудрия с любовью или соблазном, — но и усвоил себе самый стиль чувствительного романа. ‘Новая Элоиза’ имела невероятный успех, ею везде зачитывались, над нею проливали слезы, обоготворяли ее автора. Форма романа — эпистолярная, он состоит из 163 писем и эпилога. В настоящее время эта форма в значительной степени умаляет интерес чтения, но читателям XVIII века она нравилась, так как письма представляли лучший повод к бесконечным рассуждениям и излияниям во вкусе того времени. Все это было и у Ричардсона. Р. внес в ‘Новую Элоизу’ много и своего, им лично пережитого и ему дорогого. Сен-Прё — это он сам, но вознесенный в сферу идеальных и благородных чувств, женские лица романа — образы женщин, оставивших след в его жизни, Вольмар — его друг Сен-Ламбер, сам предложивший ему развлекать графиню д’Удето, театр действий романа — его родина, наиболее драматические моменты романа разыгрываются на берегу Женевского озера. Все это усиливало впечатление, которое производил роман. Но главное его значение — в данных им новых типах и новых идеалах. Р. создал тип ‘нежного сердца’, ‘прекрасной души’, расплывающейся в чувствительности и слезах, всегда и во всем руководящейся во всех случаях жизни, во всех отношениях и суждениях — чувством. Чувствительные души Р. — не разновидность ричардсоновских. Они являются симптомом иного общественного настроения, чувствуют и любят иначе, чем их современники, хотят простора для проявления своих чувств, ищут уютных, укромных местечек под развесистым дубом, под тенью скалы, бегут из золоченых салонов. Антагонизм, в который Р. поставил ‘дикаря’ по отношению к культурному человеку, здесь находит свое объяснение и реальный смысл. Чувствительные люди Р. любят иначе, чем напудренные кавалеры салонов, они не ухаживают, переходя от одного предмета к другому, а любят со всей страстью души, для которой любовь есть суть жизни. Они возводят любовь из приятного препровождения времени на степень добродетели. Их любовь представляет собой высшую правду и поэтому не признает преград, которые ей ставят общественные условия и отношения. Изображение любви становится, таким образом, политической проповедью, называющей предрассудком препятствия, которые знатность и богатство противопоставляют ‘соединению сердец’. Риторическое обличение неравенства находит здесь страстных сторонников, сострадание к героине, ставшей жертвой неравенства и деспотизма, подмывает ветхие устои общественного строя. Во второй части Р. и здесь изменяет направление. Дав сначала полную волю потребностям любящего сердца, Р. провозглашает принцип нравственного долга, которому подчиняется сердце, не признающее внешних преград. Нелегко взвесить, какое громадное значение имело в свое время воззвание к нравственной идее долга в семейном быту и в супружеских отношениях со стороны такого популярного и влиятельного писателя, как Р. Его заслуга умаляется тем, что он и в этом случае увлекся своим чувственным воображением. Его Юлия — слабая представительница идеи долга. Он ее постоянно ставит на краю пропасти, самые страстные сцены романа относятся именно ко второй его части и вселяют в читателе уверенность, что героиня не останется победительницей в борьбе долга с чувством, наконец, чтобы спасти принцип и сохранить честь героини, автор прибегает к трагическому окончанию романа (Юлия погибает в озере, спасая свою дочь).
Следующее произведение Р., ‘Эмиль’, посвящено проблеме воспитания детей. Замечательно, что именно дико выросший, невоспитанный Р. сделался реформатором педагогии. У Р. были предшественники, в особенности он пользовался в ‘Эмиле’ ‘мудрым’ Локком, которого он, однако, далеко превзошел, с помощью идеи контраста между природой и обществом и присущего ему чувства или чувствительности. До Р. обращение с ребенком всецело вытекало, так сказать, из понятия репрессии, а обучение заключалось в безалаберном вколачивании определенного рутиной количества мертвых сведений. Р. исходил из мысли, что ребенок — дар природы, как и ‘естественный человек’, задача педагогии — развить вложенные в него природой задатки, помочь ему усвоить себе необходимые для жизни в обществе знания, приноравливаясь к его возрасту, и научить его какому-нибудь делу, которое помогло бы ему стать на ноги. Из этой мысли вытекали все здравые педагогические идеи и советы Р.: требование, чтобы матери сами вскармливали своих детей, протест против скручивания маленького тельца в пеленках, забота о физическом воспитании и о соответствующей детским представлениям обстановке, осуждение преждевременного обучения, совет изыскивать способы приохотить ребенка к учению, развивать в нем любознательность и наводить его на необходимые для него понятия, мудрое указание относительно наказаний — они должны быть естественным последствием поведения ребенка и отнюдь не представляться ему делом чужого произвола и насилия над слабым. В то же время ‘Эмиль’ может быть назван романом не потому только, что заключает в себе историю одного воспитания, по меткому выражению Песталоцци, это — книга педагогических бредней. Причина этому заключается отчасти в искусственной обстановке, придуманной P для своего педагогического трактата, в карикатурном преувеличении здравых педагогических принципов и в чувствительном отношении ко всему, что Р. называл природой или относил на ее счет. Р. отбросил для своей педагогии классическую обстановку ‘Телемаха’, но сохранил ‘ментора’: его Эмиль воспитывается не семьей, а ‘гувернёром’, играющим роль Провидения, при условиях, несбыточных для громадного большинства людей. Верная идея, что воспитание и обучение должны иметь ‘эволюционный’ характер, проявилась в искусственном разделении всего процесса воспитания на четыре пятилетия. Верная мысль, что воспитатель должен приохочивать ребенка к учению и выжидать соответствующей поры для сообщения известных сведений, проводится в ‘Эмиле’ в целом ряде несообразностей. Чтобы приохотить Эмиля к грамоте, его приглашают в гости записками, которые по его безграмотству остаются непрочитанными, восход солнца служит поводом к первому уроку космографии, из разговора с садовником мальчик впервые получает понятие о собственности, понятие о Боге ему сообщают в таком возрасте, до которого невозможно обходить религиозные вопросы. В связи с этим стоит неисполнимая на практике система предохранения ребенка от того, что он не должен знать или делать — например от чтения книг. Всего более фальши вносится в педагогию Р. его воззрением на природу и культурное общество, выраженным в словах: ‘все дело в том, чтобы не испортить человека природы, приноравливая его к обществу’. Ментор Эмиля простирает свою заботливость о нем до того, что заблаговременно выбирает для него невесту. Женщины, по мнению Р., воспитываются для мужчины, если мальчик должен постоянно задаваться вопросом: ‘для чего это пригодно’, то девочку должен занимать другой вопрос: ‘какое это произведет впечатление’. Р., впрочем, сам подорвал веру в свою теорию воспитания женщин: Софья, вышедши замуж за Эмиля, ему изменяет, он, в отчаянии, становится скитальцем и попадает в рабы и советники алжирского бея. В ‘Эмиле’ Р. является воспитателем не только юношества, но и общества, роман заключает в себе исповедь веры Р. и основы его философского мировоззрения.
Свою исповедь Р. вложил в уста ‘Савоярскому викарию’. По природе своей Р. был восприимчив к религии, но его религиозное воспитание было запущено, он легко поддавался противоречивым влияниям. В общении с кружком ‘философов’-атеистов для Р. выяснилась, наконец, свойственная ему точка зрения. Природа и тут была его исходной точкой, он противопоставлял ее ‘испорченному человеку’, но природу в этом случае представляло для Р. внутреннее чувство. Это чувство говорило ему внятно о том, что в мире есть и разум, и воля, т. е. о существовании Бога. И Вольтер был деистом, но его естественная религия держалась на рационалистических аргументах. Р. главным образом руководился доказательством чувства, для него деизм был живым, непосредственным убеждением. На этом же была основана его вера в бессмертие души, Р. живо ощущал в себе свободу воли, как самобытную, творческую силу. К этому присоединялось у него нравственное начало, которое он выводил из совести. Что инстинкт для тела, то была в его глазах совесть для души. В необыкновенно сильных, поэтических выражениях прославляет он ее, заключая словами: ‘О совесть, совесть, бессмертный и небесный голос, верный руководитель относительно добра и зла, делающий человека подобным Богу’. Этим нравственным началом определилось и отношение Р. к христианству. На вопрос: ‘вы христианин?’ Сен-Прё отвечает за Руссо: ‘я стараюсь быть им’. Ценя нравственную сторону христианства и поставленное им на первое месте начало любви, Р. благоговел перед Христом, резко отличаясь в этом отношении от современных ему французских философов. Но Р. был тем, что можно назвать вольным христианином: он ‘верил тому, что мог понять, и относился с уважением к остальному’. Он ставил любовь выше веры и относился скептично к догме, что вовлекло его в ожесточенную полемику как с архиепископом парижским (‘Lettre Mgr. Beaumont’), так и с кальвинистскими пасторами Швейцарии (‘ Lettres de la Montagne’). Этика P. безусловно нуждалась в опоре религии, так как он не знал самостоятельного этического начала. Признавая совершенным все, что выходит из рук природы, Р. затруднялся объяснить происхождение зла и нашел его в человеке. Это гармонировало с его философией истории, видевшей в культуре уклонение от первоначального Эдена. ‘Зло человек получил не от природы, а сам его себе создал: отбросьте пагубный прогресс, отбросьте наши страсти и пороки, отбросьте дело человека — и все будет хорошо’. Стоя на этой точке зрения, Р. сходился с современными ему материалистами, выводившими добродетель и мораль из эгоизма. Р. также утверждал, что ‘любовь к людям вытекает из любви к себе’, что ‘любовь к ближнему есть просветленный, истинный эгоизм, переступающий за черту индивидуальных интересов’. Но, провозгласив самостоятельное начало совести, взывая к долгу в борьбе против страсти, Р. не мог оставаться в этических вопросах на материалистической точке зрения. И действительно, в полемике с философами Р. говорит о них: ‘они утверждают, что всякий содействует общественному благу из-за собственного интереса. Но чем же объяснить то, что праведник содействует этому благу себе в ущерб? Что значит идти на смерть ради собственной выгоды? Конечно, всякий действует только ради своего блага, но если не существует нравственного блага (bien moral), то никогда не удастся объяснить деятельность человека эгоизмом — или же придется ограничиться объяснением поступков одних дурных людей’. Теория происхождения этики у Р. непоследовательна и не продумана, но его сила в том, что он вдохнул в этику чувство. Он внес жизнь в отвлеченные правила морали и, согрев человеческое сердце, внушил ему этические идеалы. Педагогия ‘Эмиля’ искупает свои ошибки великим заветом, данным ею и детям, и взрослым: ‘научите воспитанника любить всех людей, даже тех, кто относится к ним с пренебрежением, ведите его так, чтобы он не причислял себя ни к какому классу, но умел бы себя узнать во всех, говорите с ним о человеческом роде с умилением, даже с состраданием, но отнюдь не с презрением. Человек не должен бесславить человека’. Когда Р. писал ‘Эмиля’, он уже удалился от идеала, который носился перед ним в рассуждении о причинах неравенства, он уже различает между дикарем в естественном состоянии и человеком природы в общественном состоянии, его задача — воспитать из Эмиля не дикаря, а ‘гражданина’, который должен жить в общении с людьми.
Одновременно с ‘Эмилем’ Р. издает свой ‘Общественный договор’, или трактат ‘О принципах государственного (публичного) права’. ‘Contrat Social’ начинается с fortissimo: ‘человек рожден свободным и везде находится в цепях’! Как это случилось? Другими словами, как образовалось из естественного состояния современное общество, с его порабощением человека? Р. говорит, что ‘он этого не знает’, т. е. не хочет теперь этого касаться, примиряясь с совершившимся фактом, он ставит себе задачей выяснить, каким способом можно возникшее из неправды общество ‘сделать правомерным’ (lgitime). Это возможно лишь путем ‘общественного договора’. Основная проблема этого договора заключается в том, чтобы найти такую форму ассоциации, благодаря которой ‘каждый, соединяясь со всеми, повинуется только самому себе и остается также свободен, как был прежде’. Эта цель, по мнению Р., достигается полным отчуждением каждого члена общества, со всеми его правами, в пользу всей общины: отдавая себя целиком, всякий отдает себя на равных с другими условиях, и так как условия равны для всех, то никто не заинтересован в том, чтобы сделать их отяготительными для других. В этих словах заключается основной софизм, который Р. внес в понятие общественного договора — софизм, впрочем, не лично ему принадлежавший, а бывший симптомом того общественного течения, которого Р. был предтечей и стал руководителем. Целью договора выставлено сохранение свободы — а вместо свободы участникам предоставляется равенство в безусловном подчинении целому, т. е. в отсутствии свободы. Путем общественного договора, состоящего в самоотчуждении индивидуумов в пользу целого, возникает коллективное и моральное тело (corps), общественное я, одаренное силой и волей. Это целое его члены называют государством — в объективном смысле, в субъективном же — верховным властителем или владыкой (Souverain). Установив субъект верховной власти, Р. тщательно определяет ее свойства. Она, прежде всего, неотчуждаема, т. е. ни к кому не может перейти, это утверждение направлено против учения Гроция и других, что народ, установив государство, передал верховную власть правительству. С положением о неотчуждаемости верховной власти находится также в связи осуждение всякого представительства. Избрание представителя и передача ему своей воли, в глазах Р. — такое же позорное дело, как наем за себя солдата для защиты отечества. Р. глумится над Англией, колыбелью представительного правления, в его глазах англичане свободны лишь в тот момент, когда они призываются к избранию депутатов, а затем находятся опять в рабстве у последних. Р. стоит на точке зрения античных, городских демократий, не знавших представительства. Затем верховная власть неделима: этим положением Р. отрицает распространенную в его время теорию о разделении верховной власти на власть законодательную, исполнительную и судебную, теоретиков разделения власти между отдельными органами Р. сравнивает с японскими шарлатанами, производящими фокус рассечения ребенка на куски и подбрасывания их вверх, после чего ребенок оказывается цел и невредим. Наконец, верховная власть непогрешима. Субъектом верховной власти служит Общая воля (Volont gnrale), она всегда стремится к общему благу и потому всегда права. Правда, Р. сам оговаривается по этому поводу: ‘народ всегда желает своего блага, но не всегда его видит, никому не удается испортить (corrompre) народ, но его часто обманывают’. Но Р. считает возможным выйти из противоречия с помощью диалектики: он отличает от общей воли волю всех (volont de tous), которая составляет сумму частных воль и имеет в виду частные интересы, если устранить из этих воль крайние, которые сами себя уничтожают, то в остатке, по мнению Р., получится общая воля. Чтобы обеспечить торжество общей воли над волей всех, Р. требует, чтобы в государстве не было политических и других партий, если же они существуют, то необходимо умножать их численность и предотвращать их неравенство, как это делали Солон, Нума и Сервий. При такой высокой моральной оценке владыки-народа, при таком безусловном к нему доверии, Р. не мог скупиться при установлении пределов его власти. На самом деле он признает необходимым только одно ограничение: владыка не может налагать на подданных каких-либо оков, бесполезных для общества, но так как только самому владыке-народу предоставляется быть судьей в этом вопросе, то личность, имущество и свобода каждого лица предоставляются безусловному усмотрению верховной власти. Р. идет даже еще далее: он считает необходимой гражданскую религию. Ее догматы немногочисленны (они совпадают с двумя основаниями его собственной религии: верой в существование Бога и бессмертием души), но Р. считает их обязательными для каждого гражданина, в качестве нравственных принципов. За верховной властью он признает право изгонять всякого, кто в них не верит, а тех, кто признав эти принципы, будет себя вести, как если бы они не верили в них, подвергать смертной казни, как величайших преступников, ‘ибо они обманули закон’. От владыки (le Souverain) Р. отличает правительство (le Gouvernement). Правительство может иметь форму монархическую или какую-либо другую, но во всяком случае оно ставленник и служитель (ministre) владыки-народа, который имеет во всякое время право его изменить или заменить. По теории Р., это не какое-либо идейное или потенциальное право, далекое от осуществления: существование правительства периодически — и в краткие сроки — подвергается вопросу в буквальном смысле. Народному собранию, при его открытии, должны быть всегда предлагаемы два вопроса: ‘угодно ли владыке сохранить существующую форму правительства’ и ‘угодно ли народу оставить администрацию в руках тех, на кого она возложена?’ Отношения между владыкой и правительством Р. уподобляет отношениям, существующим в человеке между физической силой и приводящей ее в движение психической волей. Правительству принадлежит лишь исполнение законов, установление их согласно с общей волей, есть дело народа. Таков остов политической конструкции, заключающейся в первых главах ‘Общественного договора’. Для его оценки необходимо сопоставить политическую теорему Р. с теорией его предшественников, в особенности Локка и Монтескье. К ‘общественному договору’ прибегает и Локк, объясняя им происхождение и назначение государства. И у него люди в ‘естественном состоянии’ свободны, они вступают в общество, чтобы сохранить, с его помощью, свою свободу. Сохранение свободы составляет назначение общественного союза, его власть над жизнью и имуществом его членов не простирается далее, чем нужно для этой цели. Р., вводя естественного человека в общество для сохранения свободы, заставляет его всецело отдать свою свободу в жертву общественному союзу и создает государство с безусловной властью над гражданами, которые, в возмездие за полное отчуждение свободы, получают лишь равную долю в общей власти. Р. возвращается, в этом отношении, к предшественнику Локка, Гоббсу, конструировавшему в Левиафане абсолютизм государства, разница только в том, что Гоббс сознательно стремился упрочить на этом основании монархический абсолютизм, а Р. бессознательно работал в пользу деспотизма демократии. Прежде Р. ставили в упрек, что он посредством общественного договора думал объяснить происхождение государства из естественного состояния. Как видно из вышеприведенного анализа — это несправедливо. Р. осторожнее Локка и отговаривается незнанием от объяснения происхождения государства. Он хочет лишь объяснить происхождение правового государства и отрицает, чтобы ходячие объяснения государства из семейного быта или из завоевания могли пригодиться для этой цели, так как ‘факт’ не составляет еще права. Но основанное на общественном договоре правовое государство Р. — вовсе не государство, его правовой характер основан лишь на софизме, предполагаемый им общественный договор — вовсе не договор, а фикция. Государство Р. периодически возвращается в ‘естественное состояние’, становится анархией, постоянно подвергает опасности существование самого общественного договора. Напрасно Р. в конце своего трактата посвятил особую главу развитию тезиса, что общая воля неразрушима. Если в среде народа не установится согласие относительно формы правительства, то к чему же послужит общественный договор? Вся суть теории Р. — в понятии общей воли . Эта воля есть сумма воль отдельных граждан (женщины, дети и сумасшедшие не принимаются в расчет). Условием такой общей воли является единодушие, в действительности же это условие всегда отсутствует. Для устранения этого затруднения Р. прибегает или к псевдоматематическому способу аргументации — отсекая крайности, он середину принимает за общую волю, — или к софизму. ‘Когда, — говорит он, — в народном собрании предлагается закон, то граждан собственно (prcisment) не спрашивают, одобряют ли они предложение или отвергают его, но согласно ли оно или нет с общей волей, которая и есть их воля. Каждый, подавая свой голос, высказывает свое мнение об этом и из счета голосов вытекает объявление общей воли’. С этой точки зрения все, что угодно случайному большинству или части граждан, принятой за большинство, становится правом. Но это уже не будет правовым государством Р., в котором всякий, отдавая себя всецело обществу, получает назад эквивалент того, что он отдал. При таких условиях нельзя признать утешением оговорку, делаемую Р., чтобы ‘общественный договор’ не был пустой формой, он вводит в его состав обязательство, которое одно в состоянии дать силу всем остальным, а именно, что если кто бы то ни было отказался повиноваться общей воле, он будет принужден к этому всем союзом, другими словами, его принудят к свободе (on le forcera d’tre libre)! P. обещал в ‘Эмиле’ доказать, что человек ‘в общественном договоре свободнее, чем в естественном состоянии’. Как видно из приведенных выше слов, он этого не доказал: в его государстве лишь большинство свободно делать что ему угодно. Наконец, ‘Общественный договор’ Р. — вовсе не договор. Договор предполагает определенный акт воли со стороны договаривающихся. Так было у Локка, который предполагал, что некоторые государства, например Венеция, фактически произошли из договора и что в настоящее время достигающий совершеннолетия юноша, если остается в государстве, где родился, молча вступает в договор с обществом. У Р. существование фактического договора нигде не установлено, это — только юридическая фикция, но никогда еще из фикции не было выводимо такой безусловной власти. ‘Общественный договор’ Р. не ограничивается вышеизложенной краткой схемой, составляющей его суть, а тянется, становясь все скучнее, на протяжении четырех книг. Эта ‘вторая’ часть находится вне логической связи с первой и составлена в совершенно ином настроении. Можно думать, что лавры Монтескье не давали покоя Р.: он считал себя призванным быть тем законодателем народов, о котором он говорит в III главе II книги. Читая эту главу, можно думать, что Р. относился скептически не только к правительствующей демократии, но и к законодательствующей, так как он из рассмотрения сущности законов выводит необходимость особого законодателя. Правда, к этому законодателю он предъявляет чрезвычайные требования: ‘чтобы открыть лучшие общественные правила, пригодные народам, необходимо лицо с высшим умом, которое знало бы все людские страсти и не испытывало бы ни одной, не имело бы никакого отношения к нашей природе и ведало бы ее до глубины’, ‘нужны боги, чтобы давать законы людям’. Р., однако, допускает существование таких законодателей. Он говорит о Ликурге и делает глубоко верное замечание о Кальвине, что видеть в нем лишь богослова, значит, плохо знать объем его гения. Рассуждая о законах, Р. не столько, впрочем, имел в виду Ликурга и Кальвина, сколько автора ‘Духа законов’. Слава Монтескье основана на сочетании политической теории с политической наукой, т. е. с наблюдением над формами государства, над зависимостью законов от политических, климатических и других условий жизни, над их взаимодействием, над особенно поучительными историческими явлениями и т. п. И Р. хотелось испробовать свои способности на этом поприще. Отступая от Монтескье, он постоянно его имеет в виду, как и в ‘Духе законов’, последняя книга ‘Общественного договора’ посвящена рассуждениям исторического свойства (но не феодализму, как у Монтескье, а римским комициям, трибунату, диктатуре, цензуре и т. д.). Наиболее интересную часть этого продолжения ‘Общественного договора’ представляют главы, трактующие о формах правительства. В сущности, с точки зрения ‘Общественного договора’ всякие рассуждения о формах правительства излишни, так как они все собственно представляют собой самодержавные демократии. Но Р., не обращая внимания на свою теорию, приступает к практическому рассмотрению различных правительственных форм и их свойств. Он держится при этом обычного разделения правительств на монархические, аристократические и демократические, признавая еще смешанные. Подробнее всего рассуждает он о том правительстве, которое совершенно невозможно при полной зависимости правительства от верховного ‘владыки’ — о правительстве монархическом. Р. упоминает кратко о преимуществе монархии, заключающемся, по его мнению, в сосредоточении сил государства и единстве направления, и пространно излагает ее недостатки. ‘Если все направлено в монархии к одной цели, — заключает Р., — то эта цель не есть общественное благоденствие’, монархия целесообразна только в государствах большого объема, но такие государства не могут быть хорошо управляемы. После этого можно было ожидать, что Р. будет восхвалять демократию, но ‘соединение в одно верховной и правительственной власти’, т. е. двух властей, которые должны быть различны, дает, по его словам, ‘правительство без правительства’. ‘Настоящей демократии никогда не существовало и никогда не будет существовать. Противно естественному порядку вещей, чтобы большинство (le grand nombre) управляло, а меньшинство было управляемо’. К этим теоретическим затруднениям прибавляются практические, никакое другое правительство так не подвержено междоусобиям и внутренним волнениям и не требует столько осмотрительности и твердости для своего обеспечения. Поэтому — заключает Р. главу о демократии — если бы существовал народ богов, он мог бы управляться демократически, столь совершенное правление не годится для людей. Р. склоняется на сторону аристократии и различает три формы ее: природную, избирательную и наследственную. Первая, власть родовых старшин, встречается у первобытных народов, последняя — худшее из всех правительств, вторая, т. е. аристократия в собственном смысле этого слова — лучшая форма правления, ибо самый лучший и естественный порядок вещей тот, где самые мудрые управляют толпой, если только иметь в виду не свою, а ее выгоду. Эта форма пригодна государствам не слишком большим и не слишком малым, она требует меньше добродетелей, чем демократия, но для нее необходимы некоторые ей присущие добродетели: умеренность со стороны богатых, довольство существующим (contentement) со стороны бедных. Слишком строгое равенство было бы здесь, по словам Р., неуместно: его не было даже в Спарте. Некоторое различие состояний полезно для того, чтобы заведование общественными делами было поручено тем, кто обладает для того большим досугом. Смешанным или сложным правительствам Р. посвящает лишь несколько слов, хотя, с его точки зрения, собственно говоря, и не существует ‘простых правительств’. В посвященной этому вопросу главе Р. совершенно упускает из вида свою основную теорию, рассматривая свойства и недостатки отдельных правительств, например английского и польского, не имевших никакого отношения к ‘Общественному договору’.

5) Влияние Р. на французскую революцию 1789 г.

Вышеизложенное политическое учение Р. носит на себе явные черты влияния Женевы. Монтескье, желая водворить в своем отечестве политическую свободу, набросал отвлеченную схему конституционной монархии и заимствовал ее очертания из Англии, родины парламентаризма. Р. проводил в политическую жизнь принципы народовластия и равенства, они ему были внушены традициями его родины, женевской республики. Женева, добившись с помощью реформации полной независимости от своего владетельного епископа и герцога Савойского, стала народоправством, суверенной демократией. Полновластное общее собрание граждан (le Grand Conseil) учредило государство, установило для него правительство и даже дало ему религию, объявив учение Кальвина государственной религией. Этот демократический, полный ветхозаветных теократических преданий дух ожил в Р., потомке гугенотов. Правда, с XVI в. этот дух ослабел в Женеве: правительство (le Petit Conseil) на самом деле стало решающей силой. Но именно с этой городской управой Р. был не в ладах, ее преобладанию он приписывал все то, что ему не нравилось в современной ему Женеве — ее отпадение от первоначального идеала, как он себе его представлял. И этот-то идеал носился перед ним, когда он стал писать свой ‘Общественный договор’. Десять лет спустя после смерти Р., Франция вступила в кризис, аналогичный тому, который был пережит Женевой в XVI в. Король созвал генеральные штаты и всем избирателям было предоставлено право начертать план новой, лучшей организации для Франции. По всей стране прошел клик: ‘Франция не обладает государственным устроением‘. Наступило как бы на самом деле ‘естественное состояние’, французы готовились вступить между собой и с королем в новый договор. В это время ‘Contrat social’ P. был во всех руках, его обсуждали во всех кофейнях, Марат толковал его на гуляньях. Воздействие Р. на французскую революцию находится в противоречии с его политическим темпераментом и его намерениями. Робкий и впечатлительный до болезненности, Р. был неспособен выступать в энергической деятельной роли и создал в свое оправдание особую теорию невмешательства в чужие дела и страдания. В юности он покинул в Лионе своего учителя на улице в судорогах эпилепсии, а впоследствии писал: ‘я люблю всех людей, и потому что их люблю, я бегу от них, я меньше страдаю их страданиями, когда их не вижу’. Р. упрекал самого себя, когда отступал от этого правила (например, выступил в защиту крестьян одного графа). К этому присоединялась его подозрительность. Он боялся ловушки, когда ему предлагали принять участие в возгоревшейся в его время борьбе парижского парламента с правительством Людовика XV. Р. был, поэтому, совершенно искренен, когда доказывал, что никогда не стремился к ниспровержению существующего порядка. Это обуславливалось у него не только свойствами его характера, но и его убеждениями: у него, правда, не было благоговения к исторически сложившимся формам, но он сознавал роковой характер всякой разрушительной катастрофы. Оттого он в своих ‘Рассуждениях об управлении Польшей’ дает полякам совет: ‘исправьте, если можно, недостатки вашего государственного строя, но не относитесь с пренебрежением к тому, что вас сделало тем, что вы есть’. Р. заходит в своем консерватизме так далеко, что, взяв на себя роль законодателя шляхетской Польши, не требует даже отмены крепостного права, а довольствуется советом, чтобы мещанам и крепостным был открыт доступ: первым — к шляхетству, последним — к свободе. В письме к Гримму он даже восклицает: ‘действительно испорчены не столько те народы, у которых законы плохи, сколько те, кто их презирает’. По тем же причинам Р., когда ему пришлось иметь дело хотя и с чисто теоретическими рассуждениями о политических реформах во Франции, отнесся к ним с чрезвычайной осторожностью. Разбирая проект аббата де Сен-Пьера, предлагавшего королю окружить себя выборными советниками, Р. писал: ‘для этого нужно было бы начать с разрушения всего существующего, а кому неизвестно, как опасен в большом государстве момент анархии и кризиса, необходимо предшествующий установлению нового строя. Уже одно введение в дело выборного начала должно повлечь за собой страшное потрясение и скорее произвести судорожное и беспрерывное колебание каждой частицы, чем придать силу всему телу… Если бы даже все преимущества нового плана были бесспорны, то какой здравомыслящий человек дерзнул бы уничтожить древние обычаи, устранить старые принципы и изменить ту форму государства, которая постепенно создавалась длинным рядом тринадцати веков?…’ И этот самый робкий человек и мнительный гражданин стал Архимедом, выбившим Францию из ее вековой колеи. Рычагом послужил ‘Общественный договор’ и выведенный из него принцип неотчуждаемого, нераздельного и непогрешимого народовластия. Исход из роковой дилеммы, наступившей для Франции весной 1789 г. — ‘реформа или революция’ — обуславливался решением вопроса, сохранится ли учредительная власть правительства или безусловно перейдет к национальному собранию. Вопрос этот был предрешен трактатом Р. — тем глубоким убеждением в святости догмата народовластия, которое он во всех вселил. Убеждение было тем глубже, что оно коренилось еще в другом принципе, проводимом Р., — в принципе отвлеченного равенства. ‘Общественный договор’ знает властный народ лишь в виде однородной массы, чуждающейся всяких различий. И Р. не только сформулировал принципы 1789 г., он дал и самую формулу перехода от ‘старого порядка’ — к новому, от генеральных штатов — к ‘национальному собранию’. Знаменитая брошюра Сиейса, подготовившая этот переворот, вся заключается в следующих словах Р.: ‘то, что в известной стране дерзают называть третьим сословием (tierstat), это-то и есть народ. Это прозвище обнаруживает, что на первом и на втором плане поставлен частный интерес первых двух сословий, общественный же интерес поставлен на третьем месте’. К числу принципов 1789 г. принадлежит свобода, которую национальное собрание долго и искренно старалось водворить, но она стала несовместима с дальнейшим неудержимым ходом революции. Р. дал лозунг к переходу во второй фазис революции — якобинский, — признав законным принуждение, т. е. насилие для целей свободы. В этом роковом софизме — все якобинство. Напрасно стал бы кто-нибудь отмечать изречения, которыми Р. наперед осуждал отдельные черты якобинской политики и террора. ‘Там нет, — говорит, например, Р., — общей воли, где отдельная партия так велика, что берет верх над другими’. С этой точки зрения провозглашенная в 1793 г. якобинская диктатура противна принципу народовластия. Р. презрительно отворачивается от той части народа, которая была впоследствии орудием якобинского владычества — от ‘черни отупевшей, бестолковой, подстрекаемой смутьянами, способной лишь продать себя, предпочитающей хлеб свободе’. Он отвергает с негодованием самый принцип террора, восклицая, что принести в жертву невинного для спасения толпы — один из наиболее отвратительных принципов тирании. Такие антиякобинские выходки Р. дали одному из самых ярых приверженцев политики ‘общественного спасения’ основательный повод провозгласить Р. ‘аристократом’, достойным гильотины. Несмотря на это, Р. был главным предтечей того переворота, который в конце XVIII в. произошел во Франции. Справедливо было сказано, что революционный характер Р. проявляется главным образом в его чувствах. Он создал то настроение, которое обеспечивало успех теории общественного договора. Идущая от Р. струя революционных чувств обнаруживается в двух направлениях — в обличении ‘общества’ и в идеализации ‘народа’. Противопоставляя обществу своего времени озаренную блеском поэзии и идиллического чувства природу, Р. приводит в смущение общество своими упреками в искусственности и вселяет в него сомнение в самом себе. Его философия истории, обличая происхождение общества из коварства и насилия, становится для него живым укором совести, лишает его охоты постоять за себя. Наконец, злобное чувство, которое Р. питает к знатным и богатым и которое он искусно влагает в уста аристократическому герою (‘Новая Элоиза’), побуждает его приписывать им пороки и отрицать способность их к добродетели. Испорченному верхнему слою общества противополагается ‘народ’. Бледное рационалистическое представление о народе-владыке получает — благодаря идеализации массы, живущей инстинктом и не попорченной культурою — плоть и кровь, возбуждает чувства и страсти. Понятие народа у P. становится всеобъемлющим: он его отожествляет с человечеством (c’est le peuple qui fait le genre humain) или заявляет: ‘то, что не входит в состав народа, так ничтожно, что не стоит труда его считать’. Иногда под народом разумеется та часть нации, которая живет в общении с природой, в близком к ней состоянии: ‘деревенский народ (le peuple de la campagne) составляет нацию’. Еще чаще понятие народа суживается у Р. до пролетариата: под народом он тогда разумеет ‘жалкую’ или ‘несчастную’ часть народа. Он сам себя к ней причисляет, то умиляясь над поэзией бедности, то скорбя о ней и выступая ‘печальником’ о народе. Он утверждает, что настоящее государственное право еще не выработано, потому что никто из публицистов не брал в расчет интересов народа. Р. с резкой иронией упрекает своих знаменитых предшественников за такое пренебрежение к народу: ‘народ не раздает ни кафедр, ни пенсий, ни академических должностей, а потому-то книжники (faiseurs de livres) и не заботятся о нем’. Печальная доля народа наделяет его в глазах Р. новой симпатической чертой: в бедности он видит источник добродетели. Постоянная мысль о собственной бедности, о том, что он жертва общественной тирании, слилась у Р. с сознанием его нравственного превосходства перед другими. Это представление о добром, чувствительном и угнетенном человеке он перенес на народ — и создал идеальный тип добродетельного бедняка (le pauvre vertueux), который и есть на самом деле законный сын природы и истинный господин всех сокровищ земли. С этой точки зрения не может быть милостыни: благотворение есть лишь возвращение долга. Гувернер Эмиля, подавший милостыню, поясняет своему ученику: ‘друг мой, я делаю это потому, что когда бедные соблаговолили, чтобы были на свете богатые, последние обещали кормить тех, кто не может содержать себя ни своим имуществом, ни с помощью труда’. Именно таким сочетанием политического рационализма и социальной чувствительности Р. стал духовным руководителем революции 1789—94 гг.

Литература,

помимо общих сочинений по литературе (Геттнер), по праву (Чичерин) по истории (Тэн) и т. п.: Mussay-Pathay, ‘Histoire de la vie et des Oeuvres de J.-J. Rousseau’, при издании его сочинений (1 823-27), Strekeisen-Moulton, ‘J.-J. R. Ses amis et ses ennemis. Correspondance’ (1865), Moreau, ‘J.-J. R. et le sicle philosophique’ (1870), Brockerhoff, ‘J.-J. R. Sein Leben u. s. Werke’ (1863-74, сокращение в ‘Neuer Plutarch’, ? 5, 1877), Morley, ‘Rousseau’ (по-английски, 1873, есть русский перевод), Saint-Marc Girardin, ‘J.-J. R. Sa vie et ses ouvrages’ (1875, с введением Bersot), Meylan, ‘J.-J. R. Sa vie et ses oeuvres’ (1878), Ritter, ‘Nouvelles recherches sur les Confessions et la correspondance de R.’, его же, ‘La Famille de J.-J. R. Documents inedits’ (1878), Gaberel, ‘R. et les Gnvois’, Gehrig, ‘J.-J. R.’ (1879), Jansen, ‘Fragments indits’ (1882), Jansen, ‘R. als Musiker’ (1884), Mahrenholtz, ‘J.-J. R’s Leben, Geistesentwickelung und Hauptwerke’ (1889), Grand-Cartheret, ‘R. jug par les Franais d’aujourd’hui’ (1880), A. Chuquet, ‘J.-J. R.’ (1893), Schultz-Gore, ‘Un testament littraire de J.-J. R.’ (1897), статьи о Р. Сент-Бёва в ‘Causeries de Lundi’ (VI), P. Albert, в ‘Littrature Fr. au XVIII sc.’, Caro, в ‘La Fin du XVIII sc.’.

Отношения Р. к другим писателям:

Bona Meyer, ‘Voltaire u. R. in ihrer socialen Bedeutung’ (1856), Desnoireterre, ‘Voltaire et J.-J. R.’ (1874), Maugras, ‘Voltaire et J.-J. R.’ (1895), Dubois-Reymond, ‘Friedrich d. Gr. u. R.’, E. Schmidt, ‘Richardson, Rousseau, Gthe’ (1875), Dietrich, ‘Kant u. R.’ (1878), O. Schmidt, ‘Rousseau u. Byron’.

Философия P.:

Borgeaud, ‘R’s Religionsphilosophie’ (1883), Hfding, ‘R. u. seine Philosophie’ (1897), Foster, ‘R. u. die deutsche Geschichtsphilosophie’ (1890).

Политика.

Dreyfus-Brisac, ‘Rousseau. Du Contrat Social’ (1896), Gierke, ‘Althusius u. die Entwickelung d. naturrechtlichen Staatstheorien’, Jansen, ‘Zur Litteratur ber R. Politik’ (в ‘Preuss. Jahrb.’, 1882), Liebmann, ‘Die Rechtsphilosophie d. J.-J. R.’ (1897), Haymann, ‘J.-J. R’s Socialphilosophie’ (1898), Грэхэм Грей, ‘Ж.-Ж. Р. Его жизнь, произведения и окружающая среда’ (М., 1890, перевод с английского), Алексеев, ‘Этюды о Ж..-Ж.. Руссо’ (1887), Герье, ‘Понятие о народе у Р.’ (‘Русская Мысль’, 1882), Котляревский, ‘Мировая скорбь’ (1898), Корелин, ‘Ж.-Ж. Р. Опыт характеристики его общественных идей’ (1899).
Источник: Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона.
Оригинал здесь: http://www.vehi.net/brokgauz/all/089/89161.shtml
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека