Собрание сочинений в 11 томах. Т. 6. — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1957.
OCR Бычков М.Н.
Глава первая
Тайнобрачие в России несомненно существует, и притом в довольно значительных размерах. Едва ли в каком-либо общественном кружке не известно хотя одно супружество, сочетание которого не вполне законно или даже совсем противозаконно. А между тем все эти браки кем-то повенчаны и где-то записаны и терпятся ‘ради слабости человеческой’ и ради страха суровой строгости неподатливого закона. Наше положение таково, что мы как бы не можем обходиться, не обходя закона. Оттого, кажется, у нас так и велика народная терпимость. Но тем не менее наше тайнобрачие не представляет собою чего-нибудь совершенно бесшабашного и безнравственного. Напротив, в нем заметаю даже уважение русского человека к границам свободы в пределах нравственности и эстетики. Это всего удобнее можно наблюдать в интересной практике, которую выработало русское тайнобрачие, до сих пор удивительным образом пренебрегаемое исследователями нашего народного духа в самых глубоких и смелых его проявлениях. Между тем такое явление, как тайнобрачие, более, чем многое иное, открывает в нашем народе изобилие здоровых элементов, ручающихся за его способность к широкому и свободному развитию жизни в несколько иных формах.
За ‘обилием материалов’, упорно скопляющихся в наших повременных изданиях, исследованиям такого рода нет еще места, и потому приходится касаться их только слегка и издали, и притом по какому попало случаю и в какой попало форме.
Я расскажу, что мне известно об этом интересном предмете, именно по поводу свадьбы дяди Никса, которая, в связи с другим случаем тайнобрачия в нашем литературном кружке, дала мне возможность ознакомиться с удивительным механизмом этого своеобразного тайностроительства в русской церкви.
Несколько лет тому назад мне довелось быть в одном гостеприимном доме, где собралось много разного звания людей.
Это относилось уже к последнему времени, которое некто удачно называет временем ‘реставрации упадка нравов’. Охота ко всякого рода трактаментам и прениям тогда уже прошла, и так называемые образованные люди не находили более удовольствия в обмене мыслей. Мысли были изгнаны из обращения, и все, от прыткого поручика до авантажного тайного советника, обратились к универсальному русскому средству ‘убивать время’ — сели за карты. Литераторы и ученые не отставали от явных поручиков и тайных советников: и они садились за ломберные столы без всякого зазрения совести и резались с теми самыми чиновниками, на которых недавно еще изливали жгучий яд своих обличительных сарказмов.
Об эту пору литературный старовер, не приручивший себя к картам, уже составлял для хозяев известное бремя. Он это чувствовал и, сознавая свою отсталость от современного общественного прогресса, прятался куда-нибудь ‘к чудакам’. Если же случай застигал его врасплох среди ‘новейших’ людей, он спешил сокращаться и исчезать, не нарушая господствующего строя занятий.
В таком положении очутился и я на том вечере, с которого начинаю мое повествование.
Драгоценными сведениями в области этих не имеющих письменной истории событий я обязан духовнику моего гостеприимного хозяина, столичному протоиерею, внушительную фигуру которого описать дано не моему перу.
Он появился на пиршестве как раз в то время, когда я собирался оттуда удалиться восвояси, и был виновником, что мне это не удалось, — о чем я, однако, не жалею. Так как все столики уже были заняты и для преподобного отца не находилось пристойной партии, то хозяева были в затруднении, к чему им пристроить своего почтенного духовника, и решили принести ему в жертву мое бесприкаянное недостоинство.
С этою целью меня немилосердно придержали и представили протоиерею с рекламирующею аттестациею, как автора ‘дьякона Ахилки’.
Но преподобный отец сначала был неутешен: подав мне руку, он поправил у себя на груди важные кавалерии и обратился к хозяевам с словами горького упрека:
— Ахилку мы читали, и кто оного автор — знаем, а чтобы своего духовного и венчального отца в святой день без пульки оставить, так это можно сделать только совсем забывши закон и религию.
Но, однако, потом дело обошлось, и притом к неописанному моему удовольствию, потому что я встретил в отце протоиерее человека чрезвычайно приятного: умного, доброго и большого практика.
Как только хозяева устроили его за одним столом ‘в мотью’, он перестал негодовать и, усевшись в мягком кресле, позволил мне заговорить с ним об одном, некогда сильно меня интересовавшем, церковном деле.
Поводом к развившейся у нас интересной беседе послужило одно чрезвычайно казусное событие, о котором в свое время много говорили в русской печати, но никогда не коснулись того, что в этом было самого возмутительного и самого интересного и прямо било в глаза.
Один довольно известный в свое время литератор принимал к себе в дом тоже довольно известного педагога. Они были друзья, но потом поссорились, и педагог поступил непедагогично: он сделал на своего гостеприимного товарища донос с целью доказать, что особа, почитаемая за жену этого писателя, совсем ему не жена, и дети их не могут считаться детьми признающего их отца.
Ежедневные газеты занимались этим делом с одной общедоступной стороны — именно, со стороны ‘скандала в благородном семействе’, и притом в таком семействе, глава которого принадлежал не к фаворитному из тогдашних направлений. Более достойного внимания в этом деле печать ничего не усмотрела, но я позволю себе теперь, в запоздалый след, указать то, что тут составляло самый важный интерес и было пропущено.
Супружество, о котором сделал донос педагог, действительно было не из законных, но оно, во всяком деле, было супружество венчанное, или, как говорят иные, ‘в церкви петое’. А между тем когда, вследствие доноса, представилась надобность доказать венчание, то об этом нигде не оказалось никаких записей и никакого следа.
Стояла на земле церковь, в которой все сие ‘пета бяху’, жил и наслаждался полным благоденствием батюшка, который призывал на брачившихся божие благословение, даже и дьячок играл на гитаре точно в тот день, когда новобрачный записывал у него в церковной квартире свой ‘обыск’, но теперь выходило, что всего этого никогда не было, что ни батюшка, ни дьячок этих супругов никогда не венчали и, что всего важнее, в обыскной книге действительно ничего не записано.
Приняты были самые энергические и настойчивые попытки разоблачить эту таинственнейшую проделку и доказать факт венчания, но все оказалось безуспешно. Между тем брак действительно был венчан, — в этом со всею искренностию ручались оба супруга и очень престарелая мать одного из них, лично сидевшая во время совершения брачного обряда в церкви. Но куда же это исчезло из обыскных книг церкви и где брачное свидетельство, которое должно быть у каждой обвенчанной пары?
Его не было.
Почему?
Жена в этом случае ссылалась на мужа, а муж на свою оплошность.
Все это было как-то темно и маловероятно.
В родстве у супругов оказался очень проницательный и ловкий адвокат московской заправки, которого так и звали ‘московский пекарь’. Пекаря выписали и пустили в ход, но он месил, месил в этой деже и ничего не вымесил… Концы были так похоронены, что ни одного из них нельзя было отыскать.
Долго адвокат рылся в архивах, много рыскал по разным местам, отыскивая свидетелей, которые подписывали поручительные записи в обыскной книге, но ни одного из них нигде не отыскал. Обращались, помнится, к содействию особых властей, но и те ничего не помогли, что, впрочем, было и неудивительно, потому что ни муж, ни жена не знали свидетелей, подписавших их обыскную книгу. Супруги уверяли только, что свидетели были и подписывались, но что они были поставлены самим батюшкою, который взялся за их дело аккордом, то есть что и свидетели и певцы — все будет от него.
— Мы, — говорили супруги, — считали это за самое удобное, а оно вышло вот как… неудобно.
Добиться подтверждения от батюшки — нечего было и думать: он раз навсегда наотрез отрезал, что он ‘лично таковых супругов не помнит’, а потом особым властям довел, что он и не может помнить всех, кого он венчал, тем более что, по словам самих этих людей, — если они не лгут, — их венчание происходило десять лет назад, а в десять лет воды утечет много.
— Если я их венчал, — отвечал батюшка, — то брак их должен быть записан в обыскную книгу, и у них должно быть свидетельство. Это порядок всем известный, даже не исключая и таких безбожников, как писатели. А если в обыскных книгах записей нет и свидетельства нет, так, значит, венчал их не поп вокруг аналоя, а заяц вокруг ракитового куста. Опять и это тоже по-литературному, но только пусть они теперь туда и идут справки брать. А я, — говорит, — если мне с этим докучать еще будут, за шиворот их да к прокурору стащу за оклеветание.
Ясно было, что батюшка крепко кован и ничего не боится.
Но что выходило всего хуже, так это то, что ветхая старушка, мать одного из супругов, во всей этой сумятице совсем сбилась с толку и стала говорить самый бессвязный вздор. Московский софист до того изнурил ее, заставляя подробно припоминать все детали события, что она совсем все позабыла.
Старушка уверяла, будто хорошо помнит, что, едучи в церковь, она чуть не выпала из саней и так прозябла, что сидела в церкви не снимая шубы, тогда как, по показанию супругов, выходило, что брак их происходил в июне. Потом супруги говорили, что они перевенчались за несколько дней до рождения их старшего сына, который появился на свет 2-го июля, а матушка их помнила, что она тогда будто очень спешила к внучку.
Словом, выходила путаница, которая только прибавляла досаду к досаде.
Старушка, которую всем этим мучили, думала, думала, как ей согласить свою шубу и сани с июльской жарой и ее поспешливость к внуку прежде его рождения, и, наконец, объявила, что ей забило памороки.
— Теперь, — божилась она, — хоть к присяге идти — ничего не понимаю, что в самом деле было и что мне только кажется. Может быть, — говорит, — я в санях-то точно ехала, а про свадьбу вашу мне только так кажется. А может быть, я никуда и не ездила. Где это помнить!
Твердыми в своем оставалися одни супруги, которых все их знающие считали за людей очень правдивых и честных. Но их показание в своем собственном деле не представляло никакого юридического доказательства, да притом и оно, ввиду всех других несообраэностей, начало казаться странным. Даже московский адвокат, по близкому родству с супругами, первый готов был заподозрить основательность их свидетельства, а его примеру последовали другие. И пока газеты потешались насчет злополучных супругов с бестактною злобою, которой те нимало не заслуживали, судьба супругов и их детей была решена: дело было проиграно не только в надлежащих инстанциях, но и в общественном мнении людей, имеющих несчастие подчиняться давлению всякой печатной строчки.
Правда, что добрые знакомые супругов после всей этой передряги от них не отшатнулись, а, напротив, даже еще более о них соболезновали, но что касается недоказанного венчания, то ему уже положительно более не верили и даже ставили в упрек: зачем они так упорно стоят на своей неискусной выдумке?
Но могли ли так нагло и так упорно лгать эти люди, безусловно честные и безусловно правдивые, какими я их считал и имею все основания таковыми же считать их и поныне.
Это меня не переставало занимать и дало мне повод вызвать скучающего отца протоиерея на разъяснение: может ли случиться, чтобы брак, обвенчанный в церкви и записанный в книги, исчез бесследно, или же все это невозможная ложь?
Батюшка все это мне и разъяснил, и притом так обстоятельно, как может разъяснить человек, стоящий на высоте своего пастырского призвания и имеющий ум тонкий и проницательный, а знание сердца человеческого самосовершеннейшее.
Глава вторая
На мой вопрос: возможно ли, чтобы бесследно исчез брак, ‘петый в церкви’, мой собеседник отвечал:
— Возможно.
Я рассказал ему вкратце историю непостижимого венчания литератора Z. <Е. Ф. Зарина>, который никак не мог доказать, что он был обвенчан.
— Слыхал, — проговорил отец протопоп, — хотя и не помню, где.
— Не в газетах ли читали?
— Вот именно дети в газетах где-то читали и мне рассказывали.
— Мне кажется — это удивительное и непонятное дело.
— Удивительного мало, а непонятного еще менее.
— Однако что же вы подумали: как это могло сделаться?
— Я подумал только: должно быть, их отец N. венчал.
Это действительно было так, как отгадывал мой собеседник, и потому я позволил себе предложить ему особый вопрос об отце N., венчания которого отличаются такою характеристическою непрочностью.
— Почему вы узнали, что это венчание трудов отца N?
— Вот странный вопрос: а по чему вы узнаете работу одного мастера от работы другого?
— По красоте исполнения, по прочности, иногда по фасону. Но ведь это совсем иное.
— То же самое. Отец N. это тоже своих дел портной без узелка…
— Извините, — говорю, — я этого не понимаю.
— Чего же вы не понимаете? Что значит ‘портной без узелка’? Значит, что у него нитка в шве не остается, а все насквозь проходит.
— И значит — шва совсем нет?
— Нет или есть — это уже как хотите, но только его шов не держится.
— Но какая же ему выгода так шить?
— Его выгода.
— Он рискует, с этакою манерою шва, остаться со временем без работы?
— Очень может быть, только это будет еще не скоро — не ранее как иже по просвещении.
— То есть когда это ‘по просвещении’?
— А когда в обществе распространятся настоящие понятия о тайне брачия и люди не будут вертеть этого дела как попало и с кем попало, лишь бы скорее да подешевле.
— Да неужто вы полагаете, что тут дело в цене?
— А разумеется, по плате и шитво: дешевая цена — такая и работа. Нынче, знаете, время такое базарное, ну и предложение по запросу: теперь человек и любит как-нибудь и венчается как-нибудь, берет для этого попишку какого-нибудь, а тот его свяжет тоже как-нибудь. А там, глядишь, оно — и развязалось.
— Вы, — замечаю, — батюшка, кажется, расположены в пользу старины.
— Нет-с, не особенно, а впрочем — как в чем и насчет чего. Если насчет того, будто бы древле было все лучше и дешевле, так я не старовер. А что насчет любви и склонности, а также серьезности брачных отношений, так тут я действительно люблю старинных людей. Они, конечно, кое-чего такого, что мы знаем, не знали, а уж что касается любить, то это они посерьезнее нас умели.
— Так ли? — говорю.
— Да уж так-с. Вы ведь — я знаю — сейчас готовы небось заговорить про рыцарей. А что за кушанье рыцари? — Это чушь. Нет, а вы в глубь веков погрузитесь, отколе ключ жизни идет: там настоящую прелесть любви и найдете.
— Где же это?
— В библии. Страстная книга: оттого ею многие иноки соблазняются. У меня ее раз инспектор из рук вырвал: ‘начитаешься, говорит, жениться захочешь’. А он хлопотал, чтобы я в монахи пошел. Вот там любовь так любовь. Дочери-то человеческие каково описаны: голенькие, без всяких нарядов, исполинов пленяли.
— Это, — говорю, — все доисторическое.
— А в историческом-то еще лучше: начнем хоть с отца нашего Иакова. Посмотрите, пожалуйста, что это за молодчина был по сердечной части! Вот настоящий месопотамский рыцарь — влюбился в Рахиль и шесть лет за нее, сердега, прослужил ее отцу — да ведь как отслужил: не в прохладном магазине за прилавком, а на поле под палящим солнцем. И что же? Его надули, и надули самым подлым образом: ему дурнолиценькую Лию подложили, а он впопыхах не разобрал. Винить нельзя: разговоров, верно, не было, а впотьмах все кошки серые. Но ведь он не унялся: не потянул тестя в суд, а еще на шесть лет себя забатрачил, чтобы добыть-таки свою зазнобу, и добыл. Так вот это человек — во всем значении слова, значит, любил. И женщине-то, как ей этакого чудесного мужчину не полюбить, потому что хоть он загорелый пастух, а меж тем кавалер во весь рост и во всю силу. Ну а нынче что же?.. Все проходимцы — все приданого ищут, либо завертят девчонку и уговорят, будто ей стыдно, если муж на нее работать станет. ‘Сама, говорят, матушка, рук не покладай — работай’. Это женское равноправие, видите, называется, хитрость все, чтобы самому легче было. Снизойдет к ней когда-нибудь вечерком, как Юпитер, на ложе, и то если деться некуда, — осчастливит ее, когда той, бедняге, уже с усталости и не до утех любовных вовсе, а потом, наутро, встряхнулся, да и пошел опять свои рацеи разводить. А она опять работай, да еще, глядишь, с шарманочкой. Вот ей и равноправие. А другой, если увозит девушку, будто ее крадет, одним словом — ‘тайно венчается’, а сам черт его не разберет, что такое он этим устраивает, даже, право, не разберешь, для чего это они делают: по любви, или по глупости, или еще того хуже — по подлости тайнобрачие ломают.
— Но по какой же подлости-то может быть нужно ломать тайнобрачие?
— По какой подлости?.. Эх, государь мой, еще какие, когда б вы знали, нынче являются на этот фасон выжиги и какие отхватывают коленца, так иной раз просто либо только диву дашься и расхохочешься или прямо вон от себя подлеца выгонишь.
— Скажите хоть один пример.
— А вот, например: подло или не подло сбить с толку дурочку, которую родные берегут и не дают обобрать? Ко мне явился раз с такою просьбою опекун, и в большом чине… ух, выжига!
— Вы их обвенчали?
— Нет, я-то не обвенчал. Я ему сказал: ‘Вы вельможа большая, да я не плут большой’, а отец N. и их обвенчал.
— Он, по-видимому, отчаянный.
— Нет, куда там отчаянный! самый презренный трусишка, только ловок на выдумку.
— Но, однако, как же он: неужели всех, кого попало, венчает?
— Решительно кого попало, на это у него жадность, по привычке от отца, потому что его покойник отчаянный мастер на эти дела был, только я их не сравню: тот был благороден — дорого брал, но и знал, с кем поделиться. А этот как гиена: все ничком, сам с собою — один только все новые штуки подлые выдумывает.
— Значит, и тут, в тайнобрачии, замечается понижение тона и измельчание типа?..
— Да ведь как же иначе. Все ‘идет со временем’, — как говорит блаженный Августин, — ‘все, освещаемое солнцем, разделяет его движимость, все изнемогает под тяжестью веков’. А уж нашего брата, попа, тяжести веков-то давили, давили, да еще и сейчас не дают ослабы. К тайнобрачию-то наши духовные знаете ли как приучались.
— Как?
— Сначала по-девичьи, со стыдом и с мукою великою, — все равно как первую песенку зардевшись спеть, а потом из сострадания это делали, потому что наш закон очень лют, а ныне и они уж так, под кадриль всему всероссийскому плутовству, до бесстыдства дошли.
— Но это может служить не во вред людям.
— Совершенно верно, и потому-то надо бы только, чтобы люди, которым в этом нужда, знали практику и не попадались вот таким…
— Портным, которые без узлов шьют?
— Именно-с. Наше общество ведь еще очень глупо. Сведали, что попы нынче тайно венчают без затруднения, и думают, что это всеми все равно одинаково делается. А это совсем не все равно: поп попу рознь. Иной прямо откажет, другой возьмется, но с осторожкою, и хорошо сделает, а третий так слукавит, что ничего не стоит, даром что венчаны.
— Интересная, — говорю, — история.
— Да, небезынтересная, и очень небезынтересная-с. И издавна она. В старину, например, тайнобрачие часто по страху делалось. Мне мой дед рассказывал, как он в царствование Екатерины одного помещика с насильно увезенной боярышней венчал. Взяли дедушку обманом, из дому вызвали, да первое дело, благослови господи, веревочную петлю ему на шею накинули и повели в церковь. Дедушка думал, разбойники, — грабить храм хотят, и ключи им выставляет: ‘Берите, дескать, все, что хотите — последнюю ризу с царицы небесной снимайте, только мою грешную душу пощадите’. Но видит: помещик и его люди стоят в церкви и пучки розог держат. ‘Венчай, говорят, сию минуту, а то запорем или на колокольне повесим’.
Дедушка был уже очень старый старичок и до беспамятства перепугался, но одно только вспомнил — про архиерея.
‘Смилуйтесь, — говорит, — наш архиерей змей этакий безжалостный, он узнает, тогда меня расстрижет, и моя старуха попадья без хлеба околеет’.
А помещик отвечает:
‘Не блекочи, старый баран, о пустяках: кому он архиерей, а кому все равно что ничего. Сейчас надевай ризу да пой покороче, за нами погоня скачет. Успеешь обвенчать — я тебе за это выгон целины дам и до смерти вашей с попадьею месячину давать буду, а не сделаешь по-моему, сейчас повешу’.
Дедушка поклонился и стал облачаться, только просил, чтобы с него петли уже и не снимали, на тот конец, чтобы все-таки оправдание было.
— Так он и венчал их в петле?
— Так и венчал: впереди вокруг налою гайдук идет и деда ведет на обрывке, а он молодых ведет за руки.
— Что же — значит, дед ваш сделал дело невеликодушное.
— Чем-с?
— Способствовал насилию: вы же сами говорите, что невеста была взята насильно.
— Да разумеется, только ведь это дело-то, государь мой, все под петлей шло. Ишь вы, захотели еще при наших порядках геройства! Героев, сударь, вообще на свет родится не много, да много-то их и не нужно, а особенно на Руси их не требуется. У нас ведь их не жалуют. И знаете, через что?.. Хлопотно с ними. Право. Вот посмотри, например, на нас теперь откуда-нибудь честные люди — могут сказать, зачем это здесь все в карты играют, а не занимаются чем-нибудь серьезным, а займись-ка серьезностью — скажут: что это они засерьезкичали: о чем закручинились? Послать-ка к ним того, другого да третьего, разогнать им кручину… Ну их совсем, лучше шлепай картой да шлепай — покойнее. Или все говорят: мало правды на свете. И оно точно: ее мало. А начли-ка иному правдолюбцу всю правду-то сказывать, так он и слушать не станет, да еще ‘беспокойным’ прозовет. Оттого и нет правды… А что до духовенства, то попишки наши, конечно, худы, но, поверьте, они по нашему времени такие и надобны. И это не от крови, а от тьмы века сего — от духов злобы поднебесной. Были бы у нас и не такие попы, да… говорить только не хочется. А то я, не выходя вот из этой же самой семейной моей, так сказать, хроники, имею тому доказательство, что попики с огоньком у нас бывали и есть, но только они нам не годятся, и ждет их конец часто бедственный.
Это касается родного брата моего отца и моего дяди, тоже сельского священника той же губернии, откуда все мы родом, а начало тому делу восходит к двенацатому году.
Дядюшка, отец Алексей, был старше моего отца и поступил на место того самого деда, который с веревкою на шее помещика венчал. А был он человек, по тогдашнему времени, нового поповского закала, что называлось, ‘платоновского’ — разумеется, не по Платону-философу, а по митрополиту Платону Левшину, которым тогда по семинариям восторгалось немало пылких и благородных юношей и пламенно старались ему подражать в высоте мысли, в стойкости нрава, в достоинстве поведения и в благородстве чувств, да наставшая вскоре затем филаретовщина всех их свела и скорчила.
Вот такой был и дядя, от которого произошел на свет мой двоюродный брат, знаменитейший и самый благонамереннейший из наших нынешних тайнобрачных венчальников.
Священствовать дядя о. Алексей начал незадолго перед Отечественною войною, а в ту пору в одно село его прихода от французов прибежало из Москвы некое семейство чиновничье. Люди были бедные, беспристальные и бескровные — муж да жена с одним грудным сынишкой. Помещик, сын того же самого насильника Катерининых времен, почему-то знавал немножко этих можайских сирот и теперь, в их тяжкой беде, принял, но не на радость, а на новое горе. У чиновника жена была раскрасавица-красавица, из московского купеческого рода. Помещик чиновнику место где-то по карантинам достал, а жену у себя во флигелях поместил, да и воспользовался ее одиночеством. Не знаю уже, сталось это волею, или неволею, или своею охотою, а говорили только, будто она сделалась его добычею, хотя при этом всегда мужа любила.
Долго ее грех, разумеется, не утаился, потому что у помещика прежде этого свой крепостной гарем был и отставные наложницы все скоро разведали и заныли. Особенно одна, как сейчас помню, — старухою ее мне еще показывали, — она в такое пришла неистовство, что, вероятно из мести, стала выкликать об этом в церкви за обеднею. Как херувимскую песнь запоют на клиросе, она ладан почует, и сейчас с ног хлоп на пол врастяжку, и пойдет причитать обличения. Всю эту публицистику она вела от лица помещенного будто в нее беса… ‘Сижу, — выкликает, — у Афимьи в утробе, под горячим сердцем, — тоской ее мучу ревнивою, а сам все вижу. Вижу, как Самоха с Давыда пример взял: Урию на войну услал, а к его Вирсаве со грехом ходит. Я-то все знаю и тем Химкино сердце сушу’. Кричит, кричит этак, а потом взвоет: ‘Ах, куда деться, куда деваться’. Жуткость даже этими криками на весь приход навела, тем более что за нею, по ее примеру, и другие закликали, все про ту же бедную барыньку, которая, может быть, и сама не рада была, что такого прелестника у подобных соперниц отбила.
Шла эта бесцензурная гласность до тех пор, пока узнал про нее ‘сам Самоха’ и расправился с обличительницами по силе своей божественной власти, то есть одних отечески перепорол, а самую главную зачинщицу замуровал в какой-то чулан и держал там чуть не целых десять лет. А в это время, разумеется, невольный грех барыньки все продолжался, или по крайности так о нем все полагали.
Дядя же, отец Алексей, больше всех знал, потому что и чиновник, и жена его, да и ‘сам Самоха’ у него исповедовались и, как люди верующие, сами ему все на духу сказывали. А чиновник-то даже и не на духу, а так прямо, по приязни, не раз ему свое горе открывал и искал у него духовного утешения. В селах ведь попам сердечное горе и до сих пор сказывают, особенно если попик не жаден да прост.
Дядя же был человек добрый и в свою меру благочестивый, его все любили. Он и чиновника этого в его огорчении добрым словом пользовал: когда, бывало, ему что-нибудь из Евстафия Плакиды приведет или из другой трогательной книжечки прочитает, а другой раз вечерком с ним домашних наливочек попьет или в мушку от скуки поиграет, и такими разнообразными приемами доброго участия очень успел его успокоить и примирить с его положением. Так жили они все лет пятнадцать и всякий день, как ныне в удивление пишут, ‘втроем по утрам чай пили’. Муж считался управителем и помещался на особой половине, а помещик вблизи к его супруге, утром же опять к чаю трое садятся. Ревности муж по привычке уже никакой не чувствовал, но только стал, горький, запивать жестоко запоем и тогда опять, взволновавшись, плакался. Однако и это горе минуло, но настало новое, еще худшее, да и поучительное, поучительное в том смысле, что может показать вам, как иногда священник-то бывает высок и совестлив, да к тому же и сведущ в делах, ускользающих от всякого контроля не только высшей духовной власти, но и самого закона, который вотще все предузреть тщится.
Глава третья
У чиновницы с тех пор, как она стала по утрам втроем чай пить, народилось много детей, и в числе оных была одна дочка, красавица-раскрасавица, не хуже матери. Помещик, лихо его ешь, глядел, глядел на нее, выбирал, выбирал ей женихов, да вдруг, в один прекрасный день, сам вздумал на ней жениться. Законные все претексты были к тому, что их можно было обвенчать, а только дядя отец Алексей больше всех законоведов знал: он, как духовник, знал грехи родительские. Да-с, он знал, что тут незаконного: девочка приходилась дочь жениху, — и как дело дошло до отца Алексея, он и уперся.
— Нет, — говорит, — не только не могу вас венчать, но обличаю вас. Бога убойтесь, сами ведь во грехе каялись, и мать ее каялась: эта девица есть ваша дочь.
Помещик рассвирепел и покатил к архиерею, а архиерей о ту пору был Г<авр>иил. Умный был человек, но любил пожить, а жить было не на что, и потому он не всегда себе господином выходил: попросту — взятки любил. Тут архиерей видит, что дело кормное, и сейчас вытребовал к себе в О<рел> дядю, отца Алексея, и спрашивает:
— Почему ты такого-то помещика на такой-то девице не венчаешь? Какие к тому препятствия? А отец Алексей отвечает:
— Так и так, ваше преосвященство, вот что мне, как духовному отцу, известно, и вот мои причины и основания не венчать.
Архиерей задумался, покряхтел и говорит:
— Ишь ты, как ты очень много знаешь! — и отослал дядю домой, а однако и помещику, должно быть, разрешения не дал, потому что тот в соседней епархии венчался.
— Что же, — говорю, — ваш дядюшка действительно показал своего рода героизм.
— То-то героизм, зато оно ему худо и вышло. Героизма-то, повторяю, у нас не жалуют. Так это прочитать где-нибудь о герое, который действовал при царе Горохе или хоть и недавно, да только не на нашей земле, — это мы любим, а если у себя на дворе что-нибудь хоть мало-мальски с характером заведется, так и согнем его сами в три погибели. То было и с дядею: вместо того чтобы его взять да перевести на другое место от разлютовавшегося помещика, его взяли да нарочно там и оставили. И что он только, бедный, вытерпел в этом загоне: и архиерей-то его ненавидел, и консистория-то его гнала, и помещик-то его гнал, на двор его помещичий не пускали, собаками псари не раз травили и, наконец, до того довели, что он с ума сошел и, точно как та баба Химка, все, бывало, сидит, как подстреленный голубь, и стонет:
‘Куда деться? Куда деваться?’
Ужасное это было зрелище. Помню его: бывало, дни и ночи все сидит в батрацкой избе, на холодной печке и все одно жалобно стонет:
‘Куда деться? Куда деваться?’
В одну сторону метнется, голосит: ‘Куда деться?’, и сейчас в другую повернет: ‘Куда деваться?’ Все, видите, мерещились по одну руку архиерей, по другую барин. Насилу господь его вспомнил: дочернину свадьбу за дьячка справляли после крещения, да за суетами про него позабыли — он и замерз в холодной избе на нетопленной печке. Утром после свадьбы пришли к нему, а он лежит мертвый, скорчившись, и ручку крестом сложил: верно, в последнюю минуту в себя пришел и богу помолился о себе и о своих мучителях. Вот вам и пример нравственного, как вы говорите, героизма и того, чем он для нас на Руси увенчивается. Жестко, сударь, жестко на Руси геройствовать…
Рассказчик вздохнул и добавил:
— Так вот, с детства-то видев это направление и эту практику, молодое-то поколение наше и росло до того возраста, до которого нынче выросло, и выработало себе то, что у нас всего необходимее, а именно не героизм, а практицизм.
— В каком же роде?
— Да в роде некоторого, так сказать, самоуправления, или, пожалуй, если хотите, самоуправства, но только это, во-первых, вызвано необходимостию, а во-вторых, и не совсем безосновательно и не совсем бесчинно. Даже к чести духовенства сказать, оно во многих случаях действовало весьма человеколюбиво, а главное, практику выработало, которая хорошо рекомендует духовных и дает полную возможность полагаться на их ум и нравственное чувство.
— Но вот этого-то, — говорю, — я и не понимаю: в чем эта практика и ручательство?
— А в том, что кого не следует венчать, так будьте уверены — у нас не перевенчают.
— Не ошибаетесь ли вы, батюшка?
— Нет-с, я не ошибаюсь.
— Воздержусь от противоречия вам, а только в обществе об этом думают иначе.
— ‘В обществе’! Нашли на кого ссылаться! Что оно знает и чего ни болтает, это так называемое наше общество!
— Ну как, — говорю, — так… о всем обществе…
— А то как еще говорить о людях, которые судят и рядят о том, о чем и понятия не имеют! Или доказательств еще требуете, так они у вас налицо. Разберите-ка, венчан или не венчан этот писатель Z., с которого наш разговор пошел, — вот и не разберете. Да они даже и сами не разберут, потому что в церковь не ходят, служения никогда не видят и не знают, что над ними делают: крестят их, венчают или хоронят. Ей, право, одичали хуже диких!
И мой собеседник весело рассмеялся.
— Но позвольте, — возразил я, слегка уязвленный его насмешкою, которая мне все-таки не открывала интересовавших меня практических приемов тайнобрачия. — Надеюсь, вы, однако, допустите, что если общество неправильно судят о духовенстве, то, например, архиереи наши имеют же о вас настоящие понятия?
— Ну что же такое? к чему этот вопрос?
— Да так. Вы скажите: имеют они или не имеют?
— Может быть, некоторые и имеют.
— ‘Некоторые’ только?
— Да, некоторые.
— Да и то ‘может быть’. Но пусть так, пусть будет по-вашему, а вот я знаю один случай, где архиерей прямо сказал, что у него попы за деньги кого угодно ‘хоть на родной матери перевенчают’.
— Хватил греха на душу его преосвященство: на матери венчать не станут. Да кому это и интересно на мамаше жениться… Нет, это уже очень по-монашески. А впрочем, еще нельзя ли знать, какой святитель изрек сии словеса?
Я назвал архиерея.
Собеседник мой еще веселее расхохотался.
— Что же, — любопытствую, — тут смешного?
— Да ишь кого вы цитуете? Этот господин что хотите брякнет… Ему бы, по-моему, ‘Весельчака’ издавать. Мы ведь с ним вместе на школьной скамье сидели всегда, — шутник был. А впрочем, и то еще надо знать: о ком дело-то шло? Секрет это или не секрет: про чье это венчанье?
— Нет, — отвечаю, — теперь это уже не секрет, потому что тот, кого это касается, уже женился и опять овдовел.
И я назвал дядю Никса.
Но едва я произнес это имя, как мой собеседник в третий раз покатился со смеху.
— Право, — говорю, — не могу понять, почему все это вас так смешит.
— Да как же не смешить-с! Так вот это вы этакую-то младенческую свадьбу считаете отчаянною смелостию? Ну, поздравляю вас с знанием русской жизни. Вот оттого-то у вас, господа, по большей части и в романах-то в ваших отвлеченнее, чем в Аристофановой комедии, — все ‘на облаках’ происходит.
— Романы, — говорю, — отодвиньте в сторону, нынче на них и спроса нет, а вы разубедите меня, что свадьба с родною сестрою первой жены не есть свадьба незаконная и рискованная.
— Что она незаконная, против этого я спорить не стану, а рискованного в ней нимало нет, да и венчал ее основательный священник, которого я как сам себя знаю. Он никогда и ни за какие благополучия рискованного дела делать не станет.
— Но вам, я думаю, надо бы подробнее знать эту пару, о которой мы говорим.
— Нечего мне о ней узнавать, когда я о ней все существенное знаю.
— Когда же вы это узнавали?
— Тогда, когда того надобность требовала. Не хотите ли поэкзаменовать: я все отлично помню, со всеми, можно сказать, деталями. Тут еще было нагажено тем, что разные большие лица были впутаны. Не правда ли?
— Да.
— И к тому же они владыку просили?
— Да, да, да.
— Помню. Брат у невесты был длинный-предлинный офицер с ученым значком.
— Был.
— Имени не помню, а по батюшке, кажется, Данилыч.
— Вы отлично помните.
— Вот он и приходил. Чудесный парень, все рассказал, по-военному: благородно и откровенно, и о своих неудачах у владыки открыл.
— И это не испугало священника?
— Нимало. Штраф, разумеется, на них маленький накинул в цене, чтобы старших не беспокоили, и все тут.
— Однако я помню, — говорю, — что этот Данилыч не сразу как-то сговорился со священником, а было два-три дня томительных.
— Неправда, всего на все один день только их просили подождать, и то это совсем не для притеснения, а уже это всегда так, нарочно, ‘заминка’ делается.
— Для чего?
— Чтобы давальцев не отпугнуть, а в то же время справки навести.
— Какие же справки?
— Есть или нет у брачущихся недвижимое имущество или значительное наследство.
— Но зачем это священнику?
— А это в тайных браках есть самое нужнейшее. Родство или что другое, идущее только против церковных уставов, — это пустяки, а вот имущество, из-за чего все люди ссорятся, — тут надо строго.
— Будто это так важно?
— Это только и важно. Если есть родовое имение, которое могут наследовать родственники, или если дети могут быть претендентами на какое-либо родовое наследство, тогда, будьте уверены, никакой порядочный священник такого брака венчать не станет.
— А как можно это узнать?
— В тонкости узнают.
— И скоро?
— Да смотря по людям и по делу: иногда сразу же, а иногда подольше.
— С недельку или с месяц?
— О, что вы! Нет — сутки, много двое.
— Каким же образом можно собрать так скоро такие щекотливые справки, о которых люди могут все утаить и налгать?
— Надо иметь способного справщика и содержать его, иногда даже и терпеть от него кое-что, как вот, например, некоему ближнему доводилось терпеть от этого молодца, который о дядюшке Никсе обыск делал.
— Что же, он плохой человек?
— Ужасный негодяй, но талантлив, шельма, к этим делам бесконечно. Он сюда нарочно из Киева вывезен. Там подобных артистов рассадник. Практика их вырабатывает над богомольцами. И этот все у деревянненькой церкви на Старом городе сидел для перехвата, чтобы богомольцев из Печерска на Подол не перепускать. Должность в том, что как увидит кучку ‘богомулов’ — сейчас к себе подманит и уговорит, чтобы на Подол не ходили, а у них молились. Отличный практик. Ну вот, одному батюшке с разным наследством от брата пришлось и его сюда взять.
— Какой же у этого дельца церковный чин?
— Чин у него — церковный сторож, а ходит он за причетника. — И по особым поручениям?
— Да, преимущественно-то по особым поручениям. По получении заказа сделаешь маленькую заминку, а он тем временем все и обследует.
— Но каким образом?
— А уж это по его усмотрению.
— А он не врет?
— Нет, для чего же? Да он всегда ведь и весь процесс и источники укажет, так что можете обсудить основательность и достоверность и того, и другого, и третьего.
— Ну, так вот, позвольте же, — говорю, — вас разочаровать.
— Сделайте милость, если удастся.
— При венчании дяди Никса решительно ни от кого ни из их родных, ни из знакомых никто таких справок не забирал.
— Верно. Наш дока свое имя недаром носит: он не так глуп, чтобы с родными жениха стал разговаривать. Он понимает, что это дело сердечное, и действует тонко — собирает источники чистые и достоверные. Ему было сказано, что вот так-то и так-то — вот этакий крупный человек желает жениться на сестре своей покойной жены, я на день заминку сделаю, а ты поди и удостоверь дело как нужно. А он отвечает: ‘Это можно кратко доследить, потому что у них старший дворник, Терешка, мой приятель’. Если вы все ведаете, то вы должны знать: был у них дворник Терешка или нет?
— Знаю: действительно был дворник Терешка.
— Ну вот видите. Справщик взял на три бутылки пива, посидел с этим Терешкой в ‘изке и вернулся, говорит: ‘Терешка сказал: можно венчать’.
— Но вероятно же при этом и какие-нибудь подробности дознания были представлены?
— Как же, разумеется, были: подробности необходимы, потому что по ним видишь и судишь: верно ли и благонадежно ли все дело?
— Ну а в отношении дяди Никса, например, в чем же заключались эти подробности?
— Помнится, он рассказал так: пришел, говорит, к воротам, Терешку вызвал, пошли в низок, две пары пива выпили, а Терешка сказывает: ‘Ничего — дело плевое — венчать можно, господа согласные. Она, говорит, барыня к нему ласковая и теперь от любви тяжела сделалась, а все ейные братья и сестры очень желают, чтобы она с ним подзаконилась. А насчет состояния не сумлевайтесь: имениев у них нет, и что им по зиме мороженых индюшек присылали, так это от знакомых из чужой деревни. Скажи батюшке, что советую, чтобы крутил с богом’.
— И это все?
— А вам что же еще надо?
— И вот это-то, вот эту болтовню с дворником вы называете справкою или сведением!
— А как же это, по-вашему, надо назвать?
— Да так и назвать, пустяками, вздором. Да вы, извините меня, я думаю, что вы шутите.
— Нет, не шучу.
— Не могу верить!
— Почему же?
— Да потому, что вы не можете не знать, что на слова таких людей, как мужик дворник, твердо полагаться нельзя.
— Нет, я этого не знаю и совсем другое думаю,
— Что же вы думаете?
— Я думаю, какие вы все жалкие, поврежденные люди, и как вы безнадежно повреждены в самом своем корне: в вере в ум и в доблесть русского человека. Кто, какой злой дух или какой лихой опыт дал вам право так низко судить о нашем умном и добром народе? И сторож-то вас обманет, и дворник обманет, и, наконец, уже и я, поп, вас обманываю, — шучу, видите, а не правду вам сказываю…
Батюшка закачал укоризненно головою и добавил снисходительно:
— Ах вы, господа, господа теоретики. Постыдились бы вы этого своего неверия в русского человека да не давали бы другим повадки утверждать, что мы сами собою ничего путного учредить не можем. Тьфу! что за гадость, что за недоверие к русскому человеку, даже в том случае, если он дворник, которому сама полиция верит больше, чем любому ученому и литератору.
Сказав это, батюшка опять плюнул, и плюнул так решительно, как мог плевать только известный Костанжогло, и затем тихо проворчал:
— Недоверие, везде недоверие, на всякое время и на всяк час это проклятое недоверие. Оттого и заводятся всякие портные, что без узла шьют,
— То есть вот этого-то я и не понимаю: отчего же они заводятся?
— Да от боязни живых сношений с людьми и от возни с одною бумажною хитростию. И как все это сложно, и непрочно, и какою хитрою механикой пахнет — вообразить гадко. Я уверен, что если я вам сейчас это разъясню, то вы увидите, какие преимущества имеет простота везде, не исключая и тайнобрачия, где она должна быть хвалима перед всеми иными хитростями, в которые, теперь жалостно уловляется немало людей, имущих только образ венчания, но силы оного лишенных.
Я весь обратился во внимание, к которому усиленно приглашаю теперь и моего читателя.
Глава четвертая
Самое трудное и, может быть, единственно опасное в брачных делах теперь оказывается имение и наследство, а самое досадительное для духовенства — это ‘возня с мелкотою’, к которой рассказчик, очевидно, причислял и сшитого без узла брачною нитью литератора Z.
— О тайном венчании таких людей, — говорил он, — прежде и помина не было. Венчались тайно, бывало, помещики, или гусары, или вообще люди значительные, о которых всегда можно, что надо, разузнать в рассуждении родства и наследства, но потом, как все это с отъемом крестьян перепуталось, — тут разночинец стал входить в силу и тоже полез тайнобрачиться. Разумеется, всему этому женщины виною: сейчас, сороки этакие, из верхних слоев всякую моду перенимают. Иная прежде уже лет несколько в простоте с человеком без венца тихо обращалась, и нимало не смущалась, — а тут прослышала, что в больших кружках все венчаются, и сама стала приставать, чтобы и ей подзакониться. Ну, разумеется, чего баба захочет, того достигнет: человек терпит, терпит и, наконец, плюнет: ‘будь ты совсем неладна!’ Пойдет и просит батюшку: ‘Так мол и так, — не могу бабу усмирить: повенчайте!’ Духовенство по нынешнему времени начало и таковых венчать, и уже, разумеется, не по-старинному, за помещичью или гусарскую цену, а так, ‘что положат’. И за две десятных певали, и даже менее, и, разумеется, уже в рассуждении справок стали обращаться с небрежью, потому что и хлопотать-то было не за что, а к тому же и трудно. Русский мужик дворник — ужасный ведь аристократ в душе, особенно если брюхо себе наест: он таким мелким народом, как разночинцы, не любит заниматься. Вот о жильце, начиная с чина статского советника, он любопытствует, из каких дошел, и какого роду и состояния, и из чьего имения ему мороженых индюшек присылают, ну а мелкотою он интересоваться не любит. Это уже его натура такая, — даже полиция его к этому приучить не может. Пристав наш мне не раз жаловался — говорит: ‘Хоть не спрашивай их, дураков, про подозрительных людей, — заведет такую катавасию: ‘Мы, мол, ваше скобродие, понимаем, что как эти люди малозначительные, так ими не антересуемся, а вот генерал у нас живут — это точно, и с своей экономкой они обращаются, из немок, а у той брат есть, при чужом гране секлетарем служит’. И пойдет, говорит, дурак, вверх все в аристократию лезть’. И это справедливо: с этой стороны они нам неудобны, и это-то собственно и есть для браков небольших людей большое препятствие. А между тем, как вам докладываю, и эти в последнее время, по бабьему настоянию, все туда же лезли, чтобы секретно венчаться, да еще и задешево, петому что и платить-то как следует они не могут. Тогда этот самый отец ‘венчальный батюшка’ и выдумал фортеле, и такое фортеле, что долго его никак нельзя было понять, в чем оно заключается. Слышим только между собою, что он венчает и направо и налево и уже никаких справок не собирает. Да-с, и задешево: все прификсы сбил, а крутит за предложенную цену. Понять невозможно было, в чью это голову он содит и за что рискует, как вдруг оказывается, что он, плутяга, ничем и не рискует. И выплыло это дело самым нежданным манером, к которому я как раз могу подвести дело вашего тайнобрачного знакомца.
В летнее время семья моя на даче была, а я наезжал сюда чередное служение отбывать. На всю неделю для обеден я ‘раннего батюшку’ за себя нанимал, а в субботу сам приезжал: служил всенощное и в воскресенье — позднюю. Только что выхожу я после всенощной, — пройтись по набережной хотел, — а ко мне подходит какой-то господин с дамочкой и объясняют, что они жених с невестою и хотят повенчаться. Я отвечаю: ‘доброе дело, доброе дело’, а сам на него смотрю инквизитерски, потому что он мне что-то фертоват показался.
Он утром занес всю свою герольдию в одном пакетике. Поглядел я — все в порядке, а только легковесность какая-то: у него указишко об отставке и чинишко шаршавенький, — губернский секретарь, а она — вдова учителя. Кто их тут разберет, в какой они друг к другу позиции?
Я велел своему доке-сторожу адрес их заметить и справиться, — справка вышла пустая. Приходит мой вестовщик и говорит:
— Так и так, — говорит, — живут они вместе третий год на одной квартире, и девочка маленькая у них есть, а прислугу одну держат и в мелочной берут на книжку, а мясник не дает в долг. Впрочем, — говорит, — пить не пьют, но знакомцев окромя писателев никого из достойных лиц у них не бывает, и ничего про них знать нельзя. Мое, — говорит, — такое мнение, что не надо их венчать, — что-то опасно. Пусть к своему приходскому батюшке идут.
А я ему в тонких делах верил, да и мне самому показалось, что это опасно. У нас, знаете, уж свой нюх на это есть. Дела по делам будто ничего, а своим верхним чутьем поведешь — и другое слышишь. Так и тут: бумажонки тощие, и людцы маленькие, и что-то не порядком отдает, да опять, самое главное, и дворник не ручается.
Подумал я, подумал: есть что-то сомнительное, а они еще и заплатить-то как следует не могут, и отказал. Свернул бумажки в его же конверт, подлепил клейком и отдал сторожу.
— Как придет, — говорю, — этот господин, — скажи ему, что, мол, батюшка уехали, и бумаги отдай. А вперед, мол, просили не приходить.
Так и сделалось, тот его отправил и еще в полезном разговоре узнал, что и авантаж от него мы потеряли самый незначительный: тридцатью рублями всего хотел осчастливить. Я рукою на это махнул и позабыл. Но господин этот, жених, был мстив и, встретивши раз где-то моего сторожа, как бы в веселии объявляет: ‘Вот, твой батюшка не хотел меня перевенчать, а отец такой-то (называет венчального батюшку) нас, — говорит, — перевенчал’. Тот мне это передает, и даже с неудовольствием, как будто я лишил его доли от тридцати сребреников, а через малое время говорит, что он и сам желает перейти к тому венчальному батюшке на ‘соответственную должность’.