‘Русский вестник’ 1858 года, Писарев Дмитрий Иванович, Год: 1858

Время на прочтение: 25 минут(ы)

Д. И. Писарев

‘Русский вестник’ 1858 года
‘Даровитость русского человека (Из записок русского туриста)’. (No 1)

Много истинных талантов, много прекрасных дарований погибает от недостатка образования. Люди, рожденные с светлым умом, с сильным инстинктивным стремлением к изящному, с резко обозначенным расположением к известной отрасли науки или искусства, часто по своему общественному положению, по окружающим обстоятельствам не имеют возможности развить своих природных способностей, выдвинуться из толпы и принести действительную пользу себе и обществу, не развитые правильным образованием, их дарования остаются неизвестными и непризнанными, не находят себе достойного поля деятельности и тупеют в ежедневной, мелкой борьбе с нуждою и дрязгами душной, ограниченной сферы. Редко выдвигаются из низших слоев общества личности, подобные Ломоносову и Кольцову, слишком трудна бывает борьба с гнетущею силою обстоятельств, нужно слишком много твердости, чтобы выйти из нее победителем, и большинство даровитых людей, поставленных судьбою в зависимое положение, после первого неудачного порыва к самоотвержению, к разумной деятельности, сознают бесплодность своих усилий, мирятся с горькою необходимостью, заглушают в себе высшие стремления и, принявшись за свои обыденные занятия, черствеют от грубого соприкосновения с жизнию. Другие, не имея сил оторваться от горячо любимого предмета, посвящают ему все свои досуги, употребляют на него свои скудные средства, но, не имея достаточных сведений, идут вперед ощупью, руководствуются врожденным чувством и после страшных усилий кровавым трудом доходят до посредственных результатов, добираются собственными силами до того, что так легко и свободно узнает каждый школьник из любого учебника. Всякому не раз случалось слышать о доморощенных механиках, живописцах, музыкантах, случалось видеть и иногда хулить их посредственную работу, на которую, быть может, бесплодно потрачено много труда, много творческого воодушевления, много чистого художнического восторга. Сколько глубоко трогательного, сколько страшного и трагического в судьбе такого труженика, который чувствует и смутно сознает и свои силы, и свое бессилие и которому никогда не суждено сделаться мастером и творцом! Изобразить состояние души такого человека, почти гениального и жестоко забитого судьбою, проследить в нем постепенное развитие художественного чувства и творческой мысли, выставить процесс мучительной борьбы этих лучших начал его души с грубою, невзрачною действительностью — такова была задача, которую предположил себе г. Т. — автор разбираемой нами повести. Его герой — артист в душе, человек, одаренный самыми счастливыми способностями, взят из низшего класса общества и приходит в столкновение с неблагоприятными обстоятельствами, которые, отнимая у него возможность правильно развиваться, не в силах убить в нем стремления к изящному и горячей любви к его искусству — к музыке. Это стремление, эта любовь выражаются то в самородных, могучих порывах творчества, то в долгом и терпеливом труде над механическою стороною искусства, и в творчестве, и в труде видны, рядом с огромными врожденными силами, совершенное отсутствие развития, отсутствие научного, теоретического знакомства с предметом. Григорий (имя героя) с малолетства выучился играть на кларнете и скрипке, потом перенял у одного знакомого музыканта основные приемы композиции, основные законы гармонии. Тем и ограничилось его музыкальное образование, даровитый артист не умеет справиться с собственными силами, с полнотою чувств, которые теснятся в его груди и просятся наружу, он работает над собою, мыслит, вдумывается в мир звуков, который творит его воображение, и труд мысли, сила дарования, по-видимому, заменяют отсутствие сведений: он мало-помалу преодолевает первоначальные трудности, создает гармоническое целое и считает свое дело оконченным, считает себя художником, открывшим новые законы творчества, не нуждающимся ни в каких прежних теориях, ни в каком образовании. Но тут судьба сводит его с человеком, теоретически изучившим музыку, и в разговорах с этим человеком Григорий узнает свое невежество и свое бессилие. Он знакомится с замечательными творениями музыкальных гениев и с немою грустью сознает, что его мнимые открытия, которые он считал своею неотъемлемою собственностью, уже давно известны всем, давно обратились в достояние науки. Самоуверенность, свойственная самоучке, сменяется порывом отчаяния, глубокого уныния, которое, в свою очередь, уступает место энергическому движению вперед, горячему желанию учиться, работать и, наконец, творить. Но обстоятельства сильнее самой твердой воли, и, подавленный своим положением, Григорий не выходит из своей ограниченной сферы. В разговорах своих с образованным музыкантом он делается откровенен и рассказывает историю своей жизни, которая и составляет главный предмет повести. В этом биографическом очерке мы видим, как постепенно развивается и растет в ребенке стремление к изящному, сначала выражается оно неясно, смутно, в преобладающей силе воображения, в безотчетном сочувствии к природе, в ребяческом олицетворении цветов, леса, воды… Из этих инстинктивных движений души мало-помалу слагается сознательное чувство, ребенок прислушивается к обаятельным звукам природы, ищет в них скрытого, таинственного смысла, начинает работать мыслью, думать и вдумываться, музыкальные наклонности его, пробужденные в детстве игрою отца, старого дворового кларнетиста, обозначаются резче и определеннее, наблюдая за явлениями природы, он с особенною любовью следит за их музыкальною стороною, подмечает или старается подметить законы звука и действие его на душу. Много ребячески наивного, много незрелого в его рассуждениях, но много свежего, неподдельного чувства и чистой поэзии. Автор никогда не увлекается своим героем и всегда остается верен его личности, его идеям, его взгляду на вещи, в этих идеях часто видны непоследовательность, непривычка мыслить, неразвитость, и за всем этим какая-то скрытая могучая сила дарования. Такова внутренняя сторона повести. Внешняя сторона ее, обстоятельства, при которых растет и самобытно развивается Григорий, отличается простотою и естественностью. Тут нет натяжки, набора фактов, нет ни малейшего преувеличения. Все остается в пределах строгой действительности. Автор не делает Григория романическим героем, которому на каждом шагу приходится бороться и с людьми, и с судьбою. Он не скликает на его голову искусственных несчастий, созданных исключительно для него. Григорий только испытывает на себе, и то довольно мягко, следствия зависимого положения, судьба его самая обыкновенная, и, ежели взглянуть на нее поверхностным взглядом, судьба довольно счастливая. Григорий живет безбедно, нанимается у одного помещика, пользуется в качестве капельмейстера некоторыми преимуществами и постоянно занимается своим любимым предметом. Несчастие его состоит не в наружных лишениях, даже не в унизительном и зависимом положении, которое ежеминутно дает ему чувствовать неделикатный его патрон: он страдает от недостатка развития, от сознания того, что он мог бы сделать и чего никогда не сделает, он равнодушно и покорно переносит пренебрежительное обращение помещика Севского и неутешно, как ребенок, плачет над великими творениями Бетховена, по которым узнает свое бессилие и невежество:
‘Когда в четвертой части симфонии (clairs et orage {молнии и гром (фр.).}) Григорий дошел до того места, где разражается гроза, где скрипки взвизгивают и трепещут на верхних нотах, духовые медные инструменты продолжительно завывают, а басы с виолончелями, будто в разладе, пытаются включить в одну четверть кто четыре ноты, а кто пять (стр. 121, такт 7), тут капельмейстер остолбенел и спросил меня отрывисто: что это значит? Я объяснил ему. Григорий побледнел. Поспешно, с лихорадочным нетерпением, просмотрел он одну за другою великолепные строки, в которых вылилась взволнованная, мрачная, могущественная душа великого Бетховена, схватил себя за волосы и горько заплакал. ‘Так вон она буря-то! — говорил он, всхлипывая. — Слышь, как разыгралась, и гром, и молния… и ливень страшный такой, и жарко, и страшно, и жутко! Нет ни одной птички в воздухе, человеческого голоса не слышно, все смолкло, лишь буря бушует! Да вот и гроза, нет-нет стихнет, только дождик журчит, а там опять сверкнет молния, другая, вновь разразится гром, застонет земля! Ух! Жутко!.. Ну, слава Богу! смолкает, удаляется. Вишь! только издали ворчит, боком проходит’ (и Григорий указывал пальцем на тремоло виолончелей и движение басов). ‘Тяните, голубчики, тяните, сердечные, — продолжал он, как бы обращаясь к скрипкам, — пора вам отдохнуть! Ах, ты Боже мой! — вскрикнул он вдруг, всплеснув руками. ‘Вот и жаворонок вспорхнул, посмотрите!’ И он с детскою радостью указывал на флейту, которая в конце бури, действительно, взвивается чуть ли не до облаков. Впрочем, после минутного изъявления восторга Григорий вдруг понурил опять голову и произнес как-то комически жалобно: ‘Ах, ты, глухой тетерев, Гришка безмозглый! Вот тебе и волжская твоя буря!».
В этих словах выразилась страстная, пылкая душа художника, почувствовавшего свои оковы. Здесь автор обнаружил всю силу дарования Григория, представив его в минуту восторга и одушевления. Читая симфонию Бетховена, Григорий угадывает мысли гения, увлекается ими, следит воображением за каждою нотою, жадно ловит дивные звуки, забывает и себя, и все окружающее, но за прекрасною мимолетною минутою восторга следует тихое, томительное чувство грусти. С творения Бетховена Григорий невольно обращает глаза на свою работу — на свою ‘волжскую бурю’, и уныло опускает руки. В его последних словах видна невольная дань удивления перед великим творением гения, видны разрушенные надежды, видно и то, какие светлые надежды возлагал художник на свое творение и как больно ему расстаться с любимою мечтою. В выписанных нами строках, кроме художественного воспроизведения личности Григория, поражает нас в авторе полное и живое понимание идеи музыкальных произведений, понимание, выраженное в самих осязательных, поэтически прекрасных формах. То же понимание проходит чрез всю повесть. Автор при всяком удобном случае воспроизводит идею музыкальных произведений, следит за ее развитием, показывает в понятных и наглядных чертах смысл механической стороны музыки, ее связь с явлениями природы и внутренним миром человеческой души. В основе повести г. Т. лежит, как мы видели, глубокая идея, она проведена в живые образы, в которых ничто не противоречит законам действительности: и Григорий, и окружающие его личности действуют, мыслят и чувствуют сообразно с своим общественным положением, с степенью своего развития и с своим личным характером, все характеры, даже самые мелкие и незначительные, вполне естественны и строго выдержаны. Обратим внимание наших читательниц на личности Петра Николаевича, необразованного помещика, надутого своим барством, Настасии Николаевны, девушки умной, отчасти развитой, но неправильно понявшей назначение женщины и стремящейся к какой-то уродливой эмансипации, Катерины Дмитриевны, прелестной молодой девушки, почти ребенка беззаботного, светло смотрящего на жизнь и не подозревающего ее черных и печальных сторон, Сидорыча, доброго, простого старика, который всякому рад помочь, всякому скажет приветливое, ласковое слово, наконец, полковника, который, выслушав пьесу, блистательно продирижированную Григорием, весь высказывается в следующих словах, напоминающих известную басню Крылова: ‘Недурно. Вот дослужится до унтер-офицеров, так, пожалуй, и капельмейстером поставить можно будет’. Укажем в заключение на некоторые эпизоды, исполненные тихой и нежной грации, которая не исключает ни строгой естественности, ни тонкого анализа. К таким эпизодам относятся воспоминания Григория о своем детстве, полном радужных грез, служивших предвестницами еще несознанных, но уже пробуждающихся сил. Особенно грациозен и свеж его рассказ о случайной встрече его с барышней, о встрече, при которой он впервые почувствовал какое-то невольное смущение, при которой он в первый раз неясно испытал на себе обаятельное влияние мягкой, женственной грации.

‘Народные украинские рассказы’ Марка Вовчка (псевдоним)

Рассказы г. Вовчка в начале 1857 года вышли отдельною книжкою на малороссийском наречии и потом переведены самим автором на наречие великороссийское и помещены в ‘Русском вестнике’ за 1858 год. Рассказы эти взяты из вседневной жизни украинских поселян и отличаются простотою сюжета и необыкновенною художественностью изложения. Мы не будем разбирать каждый из его рассказов отдельно, а постараемся только передать нашим читательницам то общее впечатление, которое они оставляют по себе, постараемся познакомить их с литературными приемами автора и с художественными красотами его произведения. Рассказы относятся к различному времени: одни берут черты из современного быта, другие воспроизводят предания и поверья старины, сохранившиеся в народной памяти из времен казачества, когда еще Украиной ворочала Московщина вместе с Польшею. И те и другие представляют, впрочем, один национальный характер, мало изменившийся в течение двух веков. Те же народные типы, примененные только к обстоятельствам места и времени, встречаются и в преданиях, и в современных рассказах: и здесь, и там является старик-отец, седой казак или поселянин, любящий детей по-своему, держащий их в строгом повиновении, гордый своею волею, непоколебимый в своих убеждениях, рядом с стариком стоит старуха, нежная мать, готовая исполнить малейшее желание любимого дитятки, но не смеющая выйти из повиновения мужа, она заступается за детей, которых журит отец, но заступается робко и как бы украдкою, сочувствуя их желаниям, она плачет и горюет вместе с ними, старается их утешить, но признает сама непогрешимость мнений старика и боится подать другим членам семейства пример ослушания. Дети, особенно дочери, вполне зависят от воли отца и решительно расходятся с ним в убеждениях. Они являются у г. Вовчка беззаботными пташками, ‘неразумными щебетушками’, живущими со дня на день, не думая о прошедшем ни о будущем, все их радует, все веселит, и только твердая воля ‘грозного батюшки’ который ‘в кои-то веки пустит на улицу погулять’, способна сдерживать резвые порывы живой молодости. Но беззаботность эта скоро проходит, наступает решительная минута, пробуждается первое чувство любви, и начинаются сознательная радость и по временам серьезное тихое горе, оппозиция отца делается тверже и страшнее, отец не хочет себе зятя из панских, ‘а чтобы сам себе паном был, чтобы никому не кланялся — вот какого!’ Девушка любит панского, надежда и опасение быстро сменяются в ее груди и нарушают ее прежнее безоблачное веселье, мысли и чувства ее группируются вокруг одного предмета, в ней совершается переход от ребенка к женщине. Этот переход, это тревожное развитие чувства прекрасно представлены в рассказах г. Вовчка, часто девушка говорит от своего лица и в простых, безыскусственных словах изображает силу своего чувства и состояние глубоко взволнованной души, в ней любовь возникает внезапно, развивается быстро и вскоре делается для нее необходимым условием существования, она готова пожертвовать всем для любимого предмета, но никогда не нарушает законов семейного повиновения, никогда не решается идти против воли отца. Сила чувства и постоянство составляют главные качества девушек, которых выводит автор, оставаясь верными своему долгу в отношении к родителям, они не изменяют и чувству и, как святыню, хранят его в душе. При согласии родителей, на долю дочери выпадает тихое семейное счастие, в противном случае девушка грустит и чахнет или умирает насильственною смертью. Счастье для нее возможно только с любимым человеком, а любит она один раз и на всю жизнь. То же постоянство, та же чистота чувства характеризуют и паробков, они любят по нескольку лет, не забывают своих девчин в разлуке и свято хранят данные им обещания, из любви к девушке паробок уважает желание ее отца, покоряется его воле, работает и копит деньги, чтобы откупиться и сделаться вольным казаком. Если его возлюбленная по воле родителей выходит за немилого человека, он на всю жизнь остается холостяком и напрасно старается размыкать свое горе, забыть его в разгульной бурлацкой жизни. Таковы главные типы, которые всего чаще повторяются в украинских рассказах. Есть и другие, менее светлые и чистые, но они встречаются реже и, видимо, не пользуются сочувствием народа. В одном из рассказов мать выдает дочь насильно замуж, в другом жена господствует над мужем, в третьем свекровь преследует сноху, но видно по тону рассказчика, что этих отдельных случаев нельзя принимать за общее правило. Мы заметили, что простота сюжета составляет одно из главных достоинств украинских рассказов. Взаимная любовь двух молодых людей стоит обыкновенно на первом плане, иногда этому чувству мешают расчеты родителей, иногда нет никаких препятствий, все идет благополучно и оканчивается счастливым супружеством, немногие из рассказов имеют трагическую развязку, но и эта развязка приводится так естественно, так просто, после такой несложной интриги, что невозможно заподозрить автора в малейшей натяжке. Все действие выводится из характеров действующих лиц и из их положения, и эти характеры и положения картинно и наглядно определяются с первых слов рассказа: случайностей, подобранных происшествий нет вовсе, ежели не почесть случайностью встречу молодой девушки с пригожим чумаком на деревенском празднике или просто на улице. Автор часто ведет свой рассказ от имени кого-нибудь из действующих лиц, иногда говорит от себя, но всегда умеет придать своему изложению наивность и прелесть народной речи, которую мы встречаем в языке наших старинных сказок и преданий, местами даже проявляется без малейшей искусственности та мерная, звучная речь, которая составляет неотъемлемую принадлежность эпического языка народной поэзии. Г. Вовчок приближается к народной поэзии не только внешнею формою своих рассказов, но и всеми своими литературными приемами, он рассказывает как простой очевидец, близкий к изображаемым лицам по понятиям и образованию, разделяющий их простодушные верования и предрассудки, сочувствующий их горю и радости, мы нигде не видим личности автора, нигде не высказывает он своих мыслей и чувств, нигде не выделяется из той сферы, которую описывает. Говоря о чувствах, он их не анализирует, он не раскрывает непосредственно перед глазами читателя состояния души своих паробков и молодиц, он просто описывает, не изменяя своего ровного и спокойного тона, их поступки, движения, слова и взгляды, и весь их внутренний мир вполне отражается в этих, по-видимому, незначительных наружных действиях. Приводим для примера небольшую сцену между отцом и двумя дочерьми:
‘Она сидит в садике, плетет венок из алого да из белого маку, зеленым барвинком перевивает, а солнышко всходит из-за днепровской кручи.
— Дитя мое, Катруся! — говорит старик, садясь подле нее. — Послал тебе Господь великую печаль на сердце! Подними же головку, дочка, да глянь на старого батька!
Она подняла голову и взглянула на него.
— О, дочка! какая ж ты старая стала!
— Нет, тато, я еще молоденькая! — вздохнула и опять за венок.
Как уж он ее ни утешал, как ни уговаривал, она, знай, плетет венок и ни слова.
Пошел старик, кликнул меньшую дочку:
— Тетянко, поди, моя рыбка, к сестрице, она в великом горе, утешь ее.
— А что там? где ж она?
Прибежала в садочек: ‘Сестрица Катруся, сердечко! чего вы тоскуете? Вот уж и летонько на дворе!’
А сама обхватила ее за шею ручонками.
— Сестричка, моя милая, щебетушечка моя неразумная! — ласкает Катря малую.
— О, да какой же венок ваш красный, сестрица! да какой же красный! Сестронька, любонька, когда ж вы его наденете?
— Вечером надену.
Повесила венок над водою, да и гуляет по саду, водячи сестричку за руку, а та щебечет…
Кличет отец обедать. Пришла и села за стол, своими белыми руками мед отцу наливала и разговаривала. Только как старик ни заходил, ничего о себе самой не сказала.
Ввечеру вошла к отцу и поцеловала у него руку. Старик обхватил ее голову: ‘Катря, дочка моя несчастная! помилуй тебя Матерь Божия!’ И малую сестру обняла и прижала к сердцу’.
Автор ни разу не говорит о том, что чувствует Катря, и между тем страшно становится за нее: в каждом ее слове, в каждом движении видно немое горе, видна какая-то мрачная и спокойная полнота несчастия, при котором человек не плачет, не жалуется, а сосредоточивает в себе все душевные силы, при котором он не теряет сознания, не изменяет своего обращения, но медленно изнывает и гаснет. Она не отвергает ребяческих ласк Тетянки, резвой ‘сестрички’, которая утешает ее по-своему, напоминая о лете, указывая на цветущую природу, она улыбается ей странною улыбкою человека, который потерял все, что ему было дорого, кончил все расчеты с жизнью, отрешился от всего земного и ничего не видит и не желает в будущем. Во всем поведении Катри видна, кроме жестокой горести, спокойная, но страшная решимость, которой ничто не поколеблет и не изменит. Второстепенные лица этой сцены, старый Максим Гримач и Тетяна, в высшей степени типичны и живо очерчены. В первом обычная суровость и важность сменяются отцовскою любовью, нежностью, желанием приголубить страдающую дочь, видно, что старик не умеет взяться за дело, не привык вести мягкую и чувствительную речь, да к тому же и понимает, что не помогут никакие утешения. Тетяна воплощает в себе грациозный образ веселой и беззаботной девочки, она смутно понимает горе сестры, сочувствует ей всеми силами детского, любящего сердца, но не может долго грустить и по врожденной потребности тотчас начинает щебетать и безотчетно радоваться всему окружающему. На всей этой семейной картине, несмотря на ее печальный характер, несмотря на ее трагическое значение в рассказе, разлит теплый колорит какого-то торжественного примиряющего спокойствия. Грациозная простота выражения и строгая истина изображенного чувства глубоко ложатся на душу, но не потрясают ее, не волнуют, а приводят в какое-то гармоническое настроение тихой и мягкой грусти.

‘После обеда в гостях’. Кохановской. (No 16)

Повесть г-жи Кохановской заключает в себе рассказ пожилой женщины, небогатой помещицы, о своем житье-бытье, воспоминания ее о прошлом, о девическом веселье и о первых годах замужества. Личность рассказчицы, Любови Архиповны, так ярко и живо выставляется и в припоминаемых ею событиях, и в самом тоне ее рассказа, что нам будет легко передать нашим читательницам ее характеристику. Для этого мы должны сообщить им главные моменты ее истории, но это не повредит интересу сюжета, потому что достоинства повести заключаются не в сцеплении событий, а во внутреннем развитии характеров и в отдельных мелких подробностях, в которых и отражается жизнь провинциального городка и которыми очерчиваются положение и взаимные отношения главных действующих лиц. Любовь Архиповна, как видно с первых слов ее, с первых движений, — женщина живая, энергическая, одаренная здравым умом и довольно верным взглядом на вещи, ни лета, ни материальные заботы, ни бедная обстановка ее жизни не могли подавить в ней врожденной веселости, не могли засушить ее любящей, восприимчивой души, не омрачили ее взгляда на людей и на жизнь. Она с полным сочувствием и доверием обращается к молодой девушке, с которою встречается в одном доме, в разговорах с нею она сама молодеет душою, делается веселее и сообщительнее, вспоминает былое и с первого же свидания рассказывает все, что у нее было на душе, все, что она пережила и перечувствовала. С первого взгляда подобная откровенность может показаться неестественною, читатель может принять ее за пустую болтливость, за признак ветрености и неглубокого характера, но тут будет вернее предположить другую причину, более сообразную с последующим развитием личности Любови Архиповны. Бедность и беспомощное вдовство ставят ее в зависимое положение, которое часто дают ей чувствовать окружающие ее люди, необразованные или полуобразованные. Светлый природный ум бедной помещицы дает ей средства угадывать и понимать эти великие оскорбления, выраженные в оттенке голоса, в наклонении головы, в холодном взгляде, добрая, восприимчивая душа ее болезненно сжимается, в ней накопляется и накипает горе, она редко видит искреннее участие, в котором не было бы оттенка покровительственного превосходства, не естественно ли ее искреннее удовольствие, не естественна ли та непринужденная откровенность, которую вызывает в Любови Архиповне мягкое, веселое и в то же время почтительное обращение ее молодой собеседницы. Наболевшему сердцу ее становится легче, она рада отвести душу, и красноречие ее, вызванное задушевным словом молодой девушки, не находит себе пределов, пока не высказано все, что было на душе. Стоило только затронуть рой светлых воспоминаний, и все они неудержимо стремятся наружу. Рассказ следует за рассказом, одно воспоминание будит другое, и, воодушевленная звуками собственного прошедшего, Любовь Архиповна спешит освежить в памяти и как бы снова пережить и былое горе, и былые радости. Личность молодой девушки, которой помещица рассказывает свою историю, стоит, конечно, на втором плане, она принимает участие в разговоре отдельными, отрывочными словами и только вызывает откровенность Любови Архиповны. Вообще вся сцена между этими двумя женщинами служит только вступлением и обстановкою для рассказа, но, несмотря на то, она заслуживает нашего полного внимания. В этой сцене автор умел, во-первых, обрисовать личность молодой девушки так, что по ее односложным вопросам и ответам можно составить себе полное понятие о ее характере, во-вторых, он необыкновенно живо и естественно воспроизвел то впечатление, которое оказывает она на Любовь Архиповну, ту инстинктивную симпатию, которую чувствуют они друг к другу и которая постепенно растет вместе с интересом рассказа. Действительно, бывают разговоры, которые быстро сближают собеседников, бывают минуты, когда душа жадно ищет сочувствия, когда она особенно расположена высказаться, открыть другому свои заповедные мысли. Кроме этого общечеловеческого чувства, в Любови Архиповне действует другое, личное, побуждение, обусловленное ее летами и положением в обществе. Сорокалетняя женщина, не потерявшая ни свежей впечатлительности, ни задушевной теплоты юности, по естественному влечению обращается к молодой девушке, молодость составляет лучшую пору ее жизни, к ней обращаются ее мысли, в прошедшем ищет она отрадных минут, и ее живая, веселая слушательница напоминает ей то, что уже пережито, и с неподдельным любопытством и искренним участием выслушивает ее рассказ.
В тоне молодой девушки, в первых словах ее слышна какая-то насмешливость, но в насмешливости этой нет ничего желчного, оскорбительного, нет и того оттенка пренебрежения, который так болезненно действовал на Любовь Архиповну в обращении ее с другими людьми. Это веселая шутливость, естественное последствие молодости здоровой и полной сил. Она придает словам девушки грациозный отпечаток игривости, развеселяет Любовь Архиповну и содействует сближению обеих женщин, в ней светится и веселый ум, и прекрасное сердце, когда рассказ помещицы делается серьезнее и грустнее, насмешливость эта совершенно исчезает и уступает место самому напряженному вниманию и непритворному участию. Не переступая границ вежливости, эта шутливость устраняет ту натянутую изысканность, которая обыкновенно господствует в разговоре между людьми мало знакомыми и которая делается еще чувствительнее, когда эти люди расходятся в летах, в общественном положении и особенно в образовании. При таких условиях, при том живом и сообщительном характере, который мы видели в Любови Архиповне, очень естественно, что она высказалась и даже, как женщина пожилых лет, разболталась. Она замечает, что барышня местами шутит и лукаво улыбается, но это ей по сердцу: она любит шутки и сама непрочь пошутить. Это всего лучше видно из следующего разговора, который завязывается тотчас после первого знакомства:
‘Приподнимаясь и оправляя несколько раскинувшееся платье, чтоб этим самым предоставить возле себя место моей неожиданной собеседнице, я не могла воздержаться от маленькой улыбки.
— Так она виновата? — спросила я.
— Она, матушка! — сказала, садясь возле меня, моя собеседница, покручивая немного головою, и начала живо пересказывать все, что я знала и чего не знала, что слышала и не дослышала из разговора в гостиной. — Свет белый на том стоит, что жены мужьями мудрят, ох, мудрят!
— Все это так, — отвечала я, едва удерживаясь от смеха, — но извините меня, имени и отчества не знаю.
— Любовь Архиповна, — подсказала помещица.
— Извините меня, Любовь Архиповна, но, кажется, не вам бы такие речи говорить и не мне бы слушать.
— Какие, матушка? — спросила помещица. — Подлинно, неслыханные речи, что жена мужа на поводочке ведет!
— Да ведь вы не водили вашего?
— А вам кто сказал, что не водила? — перенимая мою живость и почти тон голоса, передразнила меня Любовь Архиповна. — Вот то-то и есть, что водила. Коли б не водила, то и не говорила б.
На такой аргумент возражать было нечего. Я немножко примолкла.
— Вот вы и замолчали, — сказала Любовь Архиповна, заглядывая с участием мне в глаза. — А я, матушка, за целые полдня намолчалась, и больше молчать не приходится… Нет-нет, вы посмотрите на меня, — прибавила, трогая меня потихоньку рукою, разговорчивая помещица. — Как я вам показываюсь?
— В каком отношении? — сказала я, весело смеясь и протягивая руку к руке Любови Архиповны, теребившей мой кисейный рукав’.
Здесь высказывается та непринужденная добродушная веселость, которая придает шуткам молодости такую грациозную прелесть и невольно располагает в пользу молодой девушки, высказывается и та безобидная шутливость, которая обыкновенно служит выражением острого, бойкого ума. Затем начинается самый рассказ. Он иногда прерывается замечаниями барышни, которая употребляет разные невинные хитрости, разные уловки, чтобы навести разговор на самый интересный для женщин предмет, чтобы узнать от Любови Архиповны роман ее жизни, ее чувства и сердечные тайны. Любовь Архиповна замечает хитрости и отшучивается, но потребность откровенности пробудилась с новою силою и не позволяет ничего утаить. К тому же романа, мечтаний, развившегося чувства в ее жизни и не было. Она начинает свою добровольную исповедь с оживленного описания своей девической жизни в бедном, но веселом украинском городке. Провинциальная жизнь в таком захолустье, куда еще не проникла новейшая образованность, где все идет на старый русский лад, где веселятся по-своему, где соблюдаются все обряды, установленные веками, представляет множество самых интересных особенностей. Читатель слышит воодушевленный голос человека, прожившего при такой обстановке лучшие годы своей жизни, свыкшегося со всеми ее мелкими подробностями, полюбившего все ее привлекательные и отталкивающие стороны. Человеку свежему, привыкшему к разумной деятельности, покажется утомительным однообразие, неподвижность, ограниченность подобной жизни, но Любовь Архиповна, как женщина мало развитая, не сознает ее недостатков, потому что воспоминание о ней нераздельно слито с лучшими, самыми свежими ее воспоминаниями, рассказ ее получает оттенок радужной мечты, в которой сглаживаются и исчезают резкие и непривлекательные черты действительности. Несмотря на розовый, отчасти фантастический свет, разлитый в ее рассказе, описание провинциальной жизни не теряет своего художественного значения, мы не имеем права искать в нем того беспристрастия, которого можно ожидать от постороннего зрителя, потому что такое беспристрастие было бы несовместно с личным характером и с положением рассказчицы, мы должны видеть в рассказе ее не самую действительность, не самый предмет, а произведенное им впечатление, составившееся под влиянием личного взгляда Любови Архиповны. Автор хотел показать, как смотрит провинциальная барышня на окружающую ее обстановку, он хотел в рассказе Любови Архиповны не столько представить полную и верную картину быта, сколько добавить новые черты к характеристике своего главного действующего лица. Девическая жизнь, веселая и беззаботная, ее беспричинные радости и мимолетные огорчения, шумные хороводы уездных красавиц, их резвые шалости описаны чрезвычайно художественно. Слушательнице Любови Архиповны делается даже завидно, она невольно сравнивает непритворную веселость старосветской барышни, выражающуюся в таких неприхотливых формах, с блестящими, но часто скучными балами, которые выпадают на ее долю. Сравнение это выражено в очень грациозной форме:
»Измаешься так, что лишь бы до постели добраться, упадешь на подушку, как убитая, невмочь тебе и Богу помолиться. Только разве в дремоте, как малое дитя, перекрестишься да себе на уме скажешь: слава Богу, вот я напелась и наплясалась вдоволь’. У меня мелькнула мгновенная странная мысль: возникает ли когда в насыщенной, пресыщенной удовольствиями светской блистательной девушке подобное же чувство, которое посещало ее меньшую сестру, старосветскую барышню, и хотя раз в жизни случилось ли той заснуть после блестящего бала с этим лепетом радостной молодой души: ‘Слава Богу, вот я напелась и наплясалась вдоволь?’ Любовь Архиповна не дала мне подумать об этом’.
Во всем этом прелестном описании девических увеселений встречается только один эпизод, который неприятно поражает своею искусственностию и впадает в фарс. Эпизод о городническом козле, или черте, вынесшем на рогах плетень, тревога, наделанная этим событием по всему городу, представляет натянутый подбор смешных происшествий, приклеенных одно к другому. Искренний смех от души возможен только там, где он возникает свободно и естественно, где он вызван истинным комизмом правдоподобного происшествия, но где замечаются натяжка, искусственное приготовление смешного эффекта, там комизм переходит в фарс и не достигает своей цели. Впрочем, нет недостатка в истинном комизме, вызванном положением и характером действующих лиц. К таким художественно комическим местам относится, например, рассказ о хоронении золота. Беззаботные годы девической жизни проходят, настает другая пора, начинается драматический интерес рассказа, начинается глубокий анализ характеров. Любовь Архиповна выходит замуж по принуждению, и в крутых поступках ее матери, женщины старого века, обнаруживается мрачная сторона патриархального быта, который так светло и привлекательно представлен в девических воспоминаниях. Замужество и семейная жизнь Любови Архиповны служат выражением той мысли, что иногда взаимное уважение, скрепленное узами привычки, может составить семейное счастие, может вознаградить собою за отсутствие страстной любви. Такая мысль блистательно проведена в рассказе, в ней глубоко убеждена рассказчица, испытавшая на своем веку странный, едва понятный переход от крайнего отвращения к нежной привязанности. Предметом обоих этих противоположных чувств был ее муж, которого замечательный характер прекрасно обрисован и выдержан в повести. Муж Любови Архиповны, Никанор Семенович, принадлежит к числу тех немногих людей, которые умеют соединить в себе твердую волю с мягкостию, с женственною нежностию чувства, которые умеют любить с полным самоотвержением, не требуя от любимого предмета, взамен приносимых ему жертв, ни взаимности, ни благодарности, ни даже внимания, сила чувства его высказывается в силе его страданий, в том странном нравственном мучении, которое выдерживает он от презрительной холодности своей жены, твердость его воли выражается в умении кротко сносить эти страдания, без ропота, без озлобления, в умении молчать и терпеть, не надоедая любимому предмету своим присутствием, не преследуя его жалобами и изъявлениями своих отвергнутых чувств, его подвергают ежедневной, ежеминутной пытке, стараются вывести его из терпения злыми насмешками и нескрытыми признаками отвращения, отверженный, осмеянный муж великодушно выдерживает все эти нападки и, в награду за то, защищает свою жену от деспотических притязаний ее матери. Трудно предположить, чтобы подобное величие души не произвело рано или поздно благотворного влияния на больное, разбитое сердце молодой женщины, ежели отвращение не могло смениться страстною любовью, то оно должно было перейти в тихое чувство дружбы и нежной признательности. Переход этот, взаимное действие друг на друга разнородных характеров обоих супругов прослежены и разобраны самым тонким психологическим анализом. Ограничимся одною выпискою того места, в котором изображено примирение и решительный перелом в чувствах молодой женщины:
‘Стали мы подъезжать к Купянке, прилучился нам на дороге мосточек. ‘Дай, говорю, хоть выйду, пройдусь, перейду этот мосточек’. Он велел остановить лошадей, и мы вышли. Только он, матушка, хотел меня взять под руку, чтобы перевести, значит, через мосток (дурно было идти), я как отшатнулась от него и прямо с размаху упала под мосток, не удержалась на краю. Я перепугалась, а он бросился ко мне, лица на нем нет. ‘Боже мой! — всплеснул руками. — Долго ли это еще будет?’ Я стала подниматься, матушка, и как-то мне пришлось, что я прямо глянула глазами на него, а он белый как полотно, стоит надо мною, и мне его, матушка, жалко стало… Сели мы, опять поехали, а мне все его жалко. Ушибиться я вовсе не ушиблась, упала мягко на прошлогоднюю траву и даже не замарала ничего… а как подумаю, и мне жалко его. Дай, говорю себе, погляжу на него. Поглядела я, матушка, а он сидит как словно окаменелый: в лице ни кровиночки нет, протянул руки, сложил их себе на колено и сидит, хотя бы он двинулся или пошевельнулся, даже у него глаза будто остановились. Я хочу позвать и не знаю, как. Позабыла я, не знаю, как моего мужа зовут. Тронула его за рукав, он не слышит. Я и не знаю, что дальше со мною сталось. Только я, матушка, упала ему на руки, ухватилась за него и говорю: ‘Прости меня! я больше не буду’. Он даже задрожал весь. ‘Не будешь?’ Наклонился ко мне и глядит на меня быстро глазами, что мне даже страшно стало. ‘Посмотрю я, как ты не будешь. Поцелуй меня’. И вот тебе, как Бог свят, родная моя, откажись я в ту минуту поцеловать его, он бы, кажется, тут же убил меня… Я закинула ему руки кругом шеи, крепко обняла его, и как я своим поцелуем поцеловала его, да и не оторвусь от него… Как зарыдаю я, как польются у меня слезы — и вот, матушка, когда пришел исток им! Я тебе и сказать не умею, как это я плакала. Ни прежде, ни после я не видала и не слыхала, чтобы человек лился так слезами, как я лилась тогда. Никанор Семенович меня обнял, держит возле себя. ‘Любаша! — говорит. — Бог с тобою! Христос с тобою!’ — крестит меня, целует меня, а я одно, что льюся слезами, припала на груди у него’.
В этой сцене нет ничего случайного и произвольного: каждая черта, каждое душевное движение строго обдуманы и прекрасно подмечены. Бывают в жизни минуты, в которых достаточно одного толчка, чтобы решить участь целой жизни, одного случайного события, чтобы перевернуть целый образ мыслей, выработавшийся в течение нескольких лет. В такую минуту внезапно, вдруг припомнятся мысли, слова и поступки, сделанные, произнесенные и задуманные очень давно, — все сделается ясно перед глазами, окинешь взором далеко прошедшее — и все вдруг явится в ином свете. Такого рода переворот совершился в Любови Архиповне при случайном взгляде на бледное, истомленное лицо мужа, носившее на себе глубокие следы тяжелого нравственного страдания. Перевороты эти подготовляются долгим рядом мыслей и чувств, но совершаются внезапно, без участия нашей собственной воли. В душевном движении ее мужа мы видим другое, весьма значительное явление: Никанор Семенович терпеливо сносил холодность своей жены, он молчал и терпел, его энергия была подавлена тяжестию страдания, но эта энергия пробуждается с полною силою при первом свете надежды. Он стряхивает с себя свою апатию, и сердце его уже не просит, а требует полной любви, полного вознаграждения за вынесенные страдания, в нем вдруг проснулось чувство, сдавленное громадным усилием воли, и чувство это требует взаимности во что бы то ни стало: оно вырвалось наружу, и уже ничто его не сдержит. Его глубокая, спокойная природа, потрясенная до основания, сильно взволновалась, и не мудрено, что страшно стало Любови Архиповне. Ежели бы она вздумала после первых слов своих возвратиться к прежней холодности, дело могло бы, действительно, получить трагическую развязку. В заключение укажем нашим читательницам на второстепенное, но весьма типическое лицо повести — на Авдотьюшку, бедную, благочестивую старушку, проводящую свою жизнь в посте и молитве и странствующую по различным монастырям России. Ее рассказы, проникнутые поэтическою, безграничною верою, служат выражением полного преобладания чувства и воображения над критическою силою ума. Не будем говорить о Черном, о лице самом поэтическом в рассказе, читательницы пусть сами прочтут художественный рассказ г-жи Кохановской и вполне оценят его красоты.

‘Свободный выбор’. Повесть Е. Нарской (псевдоним)

Повесть г-жи Нарской должна обратить на себя внимание не столько по своим литературным достоинствам, сколько по той мысли, которая положена в ее основании. Г-жа Нарская хотела представить в своей повести характер девушки, получившей правильное, основательное образование и развившейся при самых благоприятных условиях, она хотела привести эту девушку в соприкосновение с шумною светскою жизнию, поставить ее среди блестящего, мало развитого общества и проследить те ощущения, которые переживет эта девушка, и то влияние, которое будет оказывать она на окружающих ее людей. Тема, выбранная автором, обширна и соответствует потребностям нашего времени и общества, в котором поднят вопрос о женском образовании, тема эта находится в прямом соотношении с направлением нашего журнала, и потому мы считаем нужным представить подробный отчет о повести г-жи Нарской.
Клавдия Александровна Фуржеева, молодая девушка, занимающая среди действующих лиц повести главное место, проводит в деревне детство и первые годы молодости, воспитание ее находится под руководством старика-отца, человека опытного и сведущего, сохранившего чистоту юношеских убеждений, сознающего необходимость образования, умевшего пробудить в дочери живую любознательность и развить в ней благородный и правильный взгляд на жизнь. Следствия подобного воспитания проявляются во всем последующем ходе событий, но о самом ходе этого воспитания г-жа Нарская говорит очень мало: она берет Клавдию в том возрасте, когда учебные занятия уже оканчиваются, когда первоначальное направление уже дано, когда человеку предоставляется возможность работать собственными силами над дальнейшим своим развитием и усовершенствованием. О предыдущем периоде жизни, о детстве, о тех приемах, которыми пользовался старик Фуржеев, не сказано ни слова, встречаются только общие, довольно неопределенные указания: так, например, г-жа Нарекая говорит, ‘что цветы и книги составляли всю их прихоть’, сама Клавдия говорит отцу, что бабушка ее не раз замечала, будто она ‘более похожа на студента, чем на благовоспитанную девицу’. Эти указания, самый характер старика Фуржеева и, наконец, резкое различие между Клавдиею и окружающими ее девицами, получившими поверхностное светское образование, — все это дает нам право заключить, что воспитание ее было серьезное и основательное, но при этом нельзя не пожалеть, что г-жа Нарская не дала нам более подробностей об объеме этого воспитания, о том, как и чему училась Клавдия. Сцена из ее детства, перечень ее занятий уяснили бы нам характеры Фуржеева и его дочери и дали бы нам право судить о взгляде автора на образование женщины, отсутствие определенных указаний на воспитание Клавдии подает повод к довольно важному недоразумению. В ходе последующих событий у Клавдии является желание трудиться и заработывать деньги, она обращается к запасу сведений, приобретенных ею под руководством отца, и с ужасом замечает, что сведения эти недостаточны и даже поверхностны. ‘Я не знаю по-русски, — говорит она себе, — я не могу свободно и правильно написать письма на родном языке! Разве нас учат как следует русскому языку?’ Не имея определенного понятия о том, как шло воспитание Клавдии, читатель не знает, чему приписать эти слова — действительному сознанию недостаточного образования или минутному порыву отчаяния, вызванному обстановкою вседневной жизни. Прочтя эти слова, читатель не может также утвердительно сказать, насколько воспитание Клавдии стояло выше того воспитания, которое обыкновенно дается девушкам, готовящимся жить исключительно для света и для его шумных удовольствий. Клавдия жалуется на неосновательное знание русского языка. В чем же состояло ее образование? Такой вопрос не находит себе определенного ответа, а между тем ясно видно намерение автора показать превосходство Клавдии над окружающими ее молодыми девушками. Превосходство это выражается в возвышенном образе мыслей, в стремлении к серьезным занятиям и к разумной самостоятельности, в умении думать и обсуживать, анализировать движения собственной души. Клавдия не увлекается первым порывом чувства и в то же время не дает в своих мыслях места холодному и сухому расчету, она чувствует горячо и искренно. Она доверчиво сближается с людьми, но эта доверчивость не отнимает у нее способности оценивать людей по достоинству, она понимает, что для счастия в жизни необходимо сознательное чувство, что чувство это должно быть основано на уважении и одинаковом понимании главнейших обязанностей человека, она готова скорее принять на себя тяжелую трудовую жизнь, полную забот и материальных лишений, нежели связать свою судьбу с судьбою человека, не достойного уважения и не способного возбудить к себе искреннюю привязанность. Результаты воспитания, очевидно, самые утешительные, но в чем состояло это воспитание и почему Клавдия не вынесла из него даже основательного знания русского языка? Это остается вопросом очень интересным, но, тем не менее, неразрешенным. Повесть начинается со вступления молодой девушки в свет. Светские удовольствия сначала, конечно, занимают ее, ей весело, она рада потанцевать, но балы скоро надоедают ей, когда она замечает, что ей ставят в обязанность присутствовать на них и веселиться во что бы то ни стало, докучливые наставления старших родственниц, изучивших до тонкости все мелочные условия светской жизни, тяготят ее свежую, неиспорченную природу, каждый шаг ее, каждое естественное движение вызывают толки, комментарии и длинные нравоучения со стороны бабушки. Все это становится для нее невыносимо, жизнь в Москве теряет в ее глазах всю свою прелесть, и тихие, серьезные занятия прежней уединенной жизни снова манят ее к себе. Такой переход не представляет, конечно, ничего неестественного. Было бы странно, если бы молодая девушка имела отвращение от светских удовольствий, как бы ни было серьезно данное ей воспитание, оно редко ведет, да и не должно вести, к подобным крайностям. С другой стороны, очень понятно, что девушка умная и развитая не могла удовольствоваться одною салонною, внешнею и пустою жизнию. За минутным увлечением столичными удовольствиями, конечно, должно было последовать разочарование, более или менее неприятное. Можно при этом заметить, что период увлечения светом выставлен в повести довольно слабо. На него есть намеки, о нем можно догадываться, например, по письму Клавдии к своей подруге, но нет ни одной сцены, в которой прямо и ясно выразилось бы это увлечение. Между тем содержание повести развертывается, и являются новые личности. В выборе этих личностей нет ничего случайного: видно, что каждая из них осуществляет собою одну из сторон мысли автора, одни приходят в столкновение с Клавдиею и содействуют развитию ее характера, другие составляют с нею противоположность и помогают автору оттенить и обозначить посредством сравнения свойства главного действующего лица. План повести строго обдуман: мы видим, как проявляется самостоятельная деятельность ума и сердца молодой девушки. Она отказывает богатому жениху, потому что не чувствует в себе способности и желания составить его счастие, в то же время она готова, из жалости, выйти замуж за человека бесхарактерного и пустого, но страстно привязанного к ней. Мы видим, таким образом, в ее поступках, с одной стороны, понимание обязанностей женщины, с другой — вполне женственное увлечение порывом сердца, в первом случае видим преобладание нравственного чувства над грязным расчетом, во втором — перевес чувствительности над голосом рассудка. При этом должно заметить, что второй эпизод жизни Клавдии гораздо более первого обрисовывает ее характер. Отказать богатому жениху не важность: это сделает каждая развитая девушка, но сжалиться до такой степени над чувством, которого не разделяешь, — это черта важная и замечательная. Клавдия поступила бы опрометчиво, если бы повиновалась в этом случае первому влечению сердца, но есть такого рода опрометчивые поступки, такого рода неосторожности и ошибки, на которые способны очень немногие, прекрасные и развитые личности. За этими двумя эпизодами, в которых читатель постепенно знакомится с различными сторонами характера героини, следует третий, изображающий любовь Клавдии к человеку мыслящему, развитому во всех отношениях, самостоятельному и достойному уважения. Это одна из лучших частей повести: развитие чувства прослежено и объяснено читателю, в проявлениях этого чувства нет никаких неестественных эффектов, противоречащих характеру и положению действующих лиц. Клавдия любит тихо и спокойно, молча страдает она от встречающихся ей препятствий, твердо борется она с ними и силою воли побеждает их. Сделавшись женою любимого человека, она с непоколебимым постоянством исполняет свои обязанности, делит с мужем горе и радости, помогает ему в работах, переносит болезни и заботы. Говоря об этой поре жизни Клавдии, автор не впадает в преувеличение, не идеализирует своей героини, а просто представляет в ее лице добрую, мыслящую и развитую женщину. Личности, окружающие Клавдию, очень разнообразны и очерчены довольно ярко. Одни — сухие эгоисты, не развившиеся, не понявшие цели жизни и смотрящие с предубеждением и с затаенною досадою на всякого, кто потревожит живою мыслию их тупое умственное усыпление. Эгоисты эти являются в различных видоизменениях, но не трудно узнать один и тот же тип: тут есть старухи, которые проводят время за картами, живут городскими слухами и строго наблюдают за ненарушимостию светских обрядов, есть молодые девушки, вечно танцующие, вечно смеющиеся и высматривающие женихов, есть и молодые люди, не знающие никакого труда, живущие со дня на день без всякой определенной цели. Другого рода личности, забитые, подавленные силою обстоятельств или мертвящим влиянием сухих и тяжелых людей. Такие личности всего лучше удались автору, г-жа Нарская умела показать, как в этих людях есть и ум, и чувства, и как все это в них стеснено и связано, она умела даже представить в них проблески ума и чувства, проблески минутные, за которыми опять следуют неподвижность и официальная холодность. Все, что мы сказали, относится к плану, к идее повести, в выполнении этой идеи есть много недостатков: видно, что автор, обдумав и разобрав характер, не всегда умел воспроизвести его, не всегда применялся к положению выведенной личности и потому от ее лица высказал идеи в такой форме, в какой не могли они быть высказаны. Фуржеев и его дочь большею частию говорят книжным языком, старик Фуржеев произносит довольно некстати поучения резкие, длинные и утомительные. Желая обозначить какое-либо движение мысли, какую-либо сторону характера, г-жа Нарская употребляет черты слишком резкие, чтобы показать неправильное развитие родственниц Клавдии, она приводит сцены, в которых нельзя не заметить утрировки. К таким сценам относится большая часть разговоров Клавдии с бабушкою: бабушка слишком открыто и нагло становится на стороне обскурантизма, слишком нелепо говорит против образования женщины, она может так думать и чувствовать, но, как женщина умная, не будет говорить так резко с внучкою, которую желает убедить и подчинить своему влиянию. Молодые девушки, подруги Клавдии, представлены также чересчур пустыми и неразвитыми, их остроты, их насмешки над Клавдиею слишком плоски. Вообще разговорам, приведенным в повести г-жи Нарской, недостает живости, и это много вредит достоинству целого.

‘Рассвет’, No 5, 1858

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека