Русский национальный идеал (По поводу статьи Н. Я. Грота в ‘Вопросах философии и психологии’)
Соловьев В. С. Смысл любви: Избранные произведения
М., ‘Современник’, 1991.
Последняя (январская) книга московского философского журнала начинается с весьма горячо и одушевленно написанного заявления редактора: ‘Еще о задачах журнала’1. Почтенный Н. Я. Грот самым решительным образом восстает против господствующего ныне общественного течения, против начала национальной исключительности. Он отвергает это направление во имя истинно-национальной русской идеи, широкой и всеобъемлющей. Нам неизвестны ближайшие поводы к такому заявлению,— Н. Я. Грот говорит о них только намеками,— но само заявление в высшей степени своевременно и отрадно, а поводам для него имя легион.
Радуясь этому прекрасному (по своей главной мысли) заявлению, мы, конечно, не станем требовать, чтобы почтенный автор на шести страницах с полною ясностью высказал до конца свой взгляд, он не мог иногда избежать известной неопределенности выражений и указаний. Считаю полезным и справедливым оградить некоторые из его мыслей, с которыми я вполне солидарен, от слишком легких возражений и неверных истолкований.
‘Журнал наш,— пишет Н. Я. Грот,— пробуждая широкий обмен мыслей, может ускорить и облегчить созревание философских дарований, но не его дело становиться под знамя выработанных другою эпохою, большею частью заимствованных политических доктрин,— как не дело современных представителей этих отживающих доктрин, в свое время возникших на почве известных философских учении, предписывать свою политическую веру русским философам современности.
‘Да и что это за вера? Лучшие человеческие побуждения сплошь и рядом отрицаются, служение обществу истолковывается как исключительное служение злобам дня, интересам своего народа и племени или, еще хуже, партии, сословия, общественного класса. Самые идеи человечества и человечности грубо осмеиваются, ненависть к ближнему без всякого стыда объявляется добродетелью, а любовь к людям — непростительной слабостью. Высокие замыслы достигнуть мира и единения между людьми отстраняются, как неосуществимые и вредные для общества утопии, ложь и лицемерие выдаются за проявление гражданской зрелости. Ввиду таких явлений неудивительно, что скептики ищут источника всяких чистых и добрых стремлений или в скрытых побуждениях эгоизма, или в традициях общественных движений, происходивших десятки лет тому назад, как будто ныне уже стало невозможно возникновение новых, чистых и добрых побуждений.
‘Все честные и серьезные люди, хотя бы и различных миросозерцании, должны соединиться в виду общего врага — тех паразитов мысли и общественного дела, которые думают запугать общество призраками прошлых ошибок и крайних увлечений, чтобы получить право на отрицание самых святых заветов прошедших поколений и лучших нравственных идеалов гениальных мыслителей всех веков’.
‘Всего хуже то, что человеконенавистничество проповедуется у нас часто под знаменем православия и национальной идеи. А между тем идеалы русского самосознания, русского христианского мировоззрения всегда были иные’.
‘Истинно русский человек, христианин, по убеждению лучших представителей русского самосознания, полон благоволения ко всему человеческому,— к добру, красоте и правде в каждом смертном. Для него нет имен, нет званий и положений, а есть только другая человеческая личность, ищущая правды и добра, заключающая в себе искру божию, которую следует найти, пробудить, истолковать’.
‘Таким искателем искры божией во всех людях, даже дурных и преступных, был наш русский мыслитель Достоевский. Достоевский — один из самых типических выразителей тех начал, которые, по нашему глубокому убеждению, должны лечь в основание нашей своеобразной, национальной, нравственной философии’.
‘Миролюбие и кротость, любовь к идеальному и открытие образа божия даже под оболочкою временной мерзости и позора — вот идеал русского мыслителя, мечта русской нравственной философии. Пусть невежественные гордецы глумятся над ‘человеком’ и ‘человеческим’,— они — не русские мыслители. Лицемерно скрываясь под знаменем лжеправославия и народности, они совершенно чужды истинному духу русского христианского народа, так самое превознесение идеи ‘православия’ над идеею ‘христианства’ и учением Христа с точки зрения русского человека — кощунство. Если есть у нас что-нибудь особенное и поистине святое в преданиях народной мысли, то это именно,— смирение, жажда духовного равенства, идея соборности сознания’.
‘Всякое исключительное отстаивание своей личности, своей односторонней личной правды — есть грубое самозванство, есть подражание духу чуждому, иноземному. Всякое глумление над правдою только потому, что она не моя правда, есть оскорбление правды — вечной, общечеловеческой. Если русскому народу суждено получить значение в будущих судьбах человечества, то лишь как носителю великой истины взаимного дополнения духовных личностей, нравственного единения всех людей,— превознесенных и униженных, знающих и только ищущих знания и правды’.
‘Пусть близорукие приверженцы начала личной и национальной исключительности проповедуют взаимную ненависть, нетерпимость, гнет над убеждениями и совестью,— русский философский журнал не пойдет за ними. Его задача — дать полный простор русской мысли, искренней проповеди человечного добра и вселенской правды, какие бы выражения она ни принимала’.
Носителем идеалов русского народного самосознания, русского христианского мировоззрения Н. Я. Грот выставляет Достоевского. В минуты вдохновения этот гениальный писатель, действительно, провидел всечеловеческий идеал нашего народа. Не только по основному характеру своих воззрений он ближе старых славянофилов (не говоря уже о позднейшем национализме) подходил к этому идеалу, но он даже дал для него — в своей Пушкинской речи и в последнем номере своего ‘Дневника’ — совершенно верную, хотя и самую общую форму. Истина этой новой формулы была настолько ясна, что стойкий знаменосец старого славянофильства И. С. Аксаков на минуту бросил свое знамя и торжественно объявил на Пушкинском празднике, что спор между славянофильством и западничеством кончен, что все прежние противоречия разрешены и упразднены. На этом же празднике не только Аксаков похоронил исключительное славянофильство, но и М. H. Катков говорил о мире и свободе и провозглашал тост: ‘Да здравствует разум, да скроется тьма’. Увы! это был только светлый праздник, и как скоро он забылся в наступивших за ним темных буднях! Прав оказался Тургенев, не поверивший миролюбию (в то время, однако, совершенно искреннему) Каткова, правым остался Толстой, не поехавший в Москву2. Самому Достоевскому, если бы он прожил долее, предстояло великое и тяжкое испытание. Формула всеобъемлющего, всеединящего и всепримиряющего русского и христианского идеала была им провозглашена при условиях необычайно торжественных.
Нужно было подумать о пути к осуществлению и оправданию этого идеала, нужно было прилагать его как высшую, решающую норму ко всем практическим вопросам общественной жизни, во имя его обличать и исправлять все, что ему не соответствовало в нашей действительности. А для такой работы, хотя бы только в литературной области, Достоевскому пришлось бы отказаться от множества закоренелых предрассудков, предвзятых идей и стихийных национальных инстинктов, которые в нем были и которые он высказывал в своих произведениях, не замечая их противоречия с провозглашенным им вселенским идеалом. Но русская жизнь скоро должна была подчеркнуть это противоречие, и Достоевский должен бы был решительно и окончательно отделаться от половины своих взглядов и мнений, переработать все свои частные мысли по той общей формуле, которую он возвестил в своей вдохновенной речи. Требовать такого духовного подвига было бы слишком жестоко от измученного жизнью шестидесятилетнего страдальца, который к тому же и в области идей был более прозорливцем и художником, нежели строго-логичным последовательным мыслителем.
Из всех мыслей, высказанных в последнее время Львом Толстым, самою верною, вполне бесспорною (по крайней мере для всех верующих в благой промысел) должно признать ту, что всякий человек умирает непременно в то самое время, когда это для него всего лучше. Всякому смертному дана справедливая мера испытаний, и смерть блюдет, чтобы эта мера не была нарушена. Смерть избавила Достоевского от непосильной внутренней борьбы. Но если память этого гениального прозорливца и страдальца сохранилась незапятнанною сознательным отречением от его лучших идеалов в пользу темного ига действительности, то противоречия между этими идеалами и многими непросветленными взглядами в его произведениях так и остались неразрешенными, и никто из нас не может целиком принять его духовного наследия. Если мы согласны с Достоевским, что истинная сущность русского национального духа, его великое достоинство и преимущество состоят в том, что он может внутренно понимать все чужие элементы, любить их, перевоплощаться в них, если мы признаем русский народ вместе с Достоевским способным и призванным осуществить в братском союзе с прочими народами идеал всечеловечества — то мы уже никак не можем сочувствовать выходкам того же Достоевского против ‘жидов’, поляков, французов, немцев, против всей Европы, против всех чужих исповеданий. И наоборот, если противники Н. Я. Грота могут по праву ссылаться в свою пользу на эти враждебные и презрительные выходки Достоевского против иноверцев и иноземцев, то ведь этим только они и должны ограничить свою с ним солидарность: на его идеалы и на его пророчества они ссылаться не могут. Во всяком случае, несомненная двойственность в воззрениях Достоевского позволяет даже искренним противникам его лучшей веры прибегать к его же авторитету. Но поэтому и сторонникам его истинного идеала нельзя без оговорок становиться под его знамя. Н. Я. Грот указывает не на Достоевского, побежденного стремлениями толпы и предрассудками славянофилов, а на Достоевского, победившего толпу и славянофильство своею Пушкинскою речью3.
За праздничною речью Достоевского последовал совершенно будничный спор его с профессором Градовским. Этот спор представляет явное подтверждение того, что свою форму русского идеала Достоевский дал более как прозорливец и художник, нежели как мыслитель. Спорили о том: что лучше — нравственное начало или общественные формы, о чем нужно заботиться — о личной ли нравственности или общественной справедливости? Это почти все равно что спорить, что лучше: зрение или глаза, о чем нужно заботиться: о здоровье больного или об исцелении его организма? Вместо того, чтобы становиться на сторону личной нравственности против общественного интереса, следовало бы отвергнуть самый вопрос о преимуществах того или другого, как совершенно бессмысленный. Самое нравственное начало предписывает нам заботиться об общем благе, так как без этого заботы о личной нравственности становятся эгоистичными, т. е. безнравственными. Заповедь нравственного совершенства дана нам раз навсегда в слове Божьем, и дана, конечно, не для того, чтобы мы ее твердили как попугаи или разбавляли собственною болтовнёю, а для того, чтобы мы делали что-нибудь для ее осуществления в той среде, в которой живем, т. е., другими словами, нравственный принцип непременно должен воплощаться в общественной деятельности. В сущности, Достоевский сам это чувствовал, как видно из его рассуждений о ‘русском социализме’ (в последнем номере ‘Дневника’), где общественная сторона русского народного идеала выставлена очень решительно, хотя и без полной ясности, которой, впрочем, нельзя было от него требовать.
Но в последнее время развелись у нас моралисты — того направления, которое обличается Н. Я. Гротом,— сознательно и преднамеренно проповедующие то, что Достоевский (в своем споре с проф. Градовским) утверждает только по недоразумению и в полемическом увлечении. Они прямо провозглашают, что русский народный идеал требует личной святости, а не общественной справедливости. Личная святость тут, конечно, только для отвода глаз, а все дело в том, чтобы как-нибудь отделаться от общественной справедливости. Чтобы эти люди имели право проповедывать личную святость, нужно было бы, прежде всего, чтобы они сами были хотя сколько-нибудь похожи на святых. Но тогда они наверное бы отказались от своей вздорной и зловредной проповеди. Так как тогда они знали бы, что никакая святость не может быть только личной, что она непременно есть любовь к другим, а в условиях земной действительности эта любовь есть, главным образом, сострадание. Ревнителям русского народного идеала следовало бы возвыситься, по крайней мере, до той степени нравственного разумения, какая свойственна русским бабам, говорящим ‘жалеть’ вместо любить. Не покидая преждевременно этой ступени нравственного сознания, они поняли бы, может быть, и то, что настоящая любовь или жалость не может ограничиваться одним внутренним чувством, а должна непременно выражаться в делах,— в действительной помощи чужим страданиям. А далее, оставаясь неизменно все при том же нравственном принципе крестьянской бабы, они должны только ввести его в более широкий кругозор, которого мы вправе требовать от людей, кой-чему учившихся и желающих учить других. Итак, пусть они вспомнят, что человек есть животное общественное, что большая часть его страданий и нужд имеет характер коллективный или, по крайней мере, зависит от причин общественных, а потому настоящая целесообразная помощь в этих страданиях и нуждах непременно также принимает характер общественной деятельности и никак не может быть удержана в границах личной нравственности, личной святости. Но вот эта-то общая истина, при всей своей простоте и очевидности, и оказывается непостижимой для наших моралистов, следуя нравственному принципу деятельной жалости, мы должны пожалеть об их неразумии и помочь ему наглядными пояснениями.
По причинам историческим существовало у нас, например, крепостное право. Согласно теории исключительно личной нравственности, нужно было ждать, пока все помещики достигнут идеала святости и сделаются благодетелями своих крестьян, а это на деле равнялось бы увековечиванию крепостного права. По счастью, этот мнимо-русский, а на самом деле всемирно-фарисейский идеал личной святости еще не получил у нас преобладания, сначала лучшие люди, потом значительное большинство образованного общества и само правительство взглянули на дело просто, по-человечески. Они пожалели миллионы людей, страдающих от бесправия, и захотели им, действительно, помочь. Зная, что это зло общественное, основанное на дурном законе, противопоставляли ему не личную мораль, к делу не относящуюся, а прямые меры к его уничтожению: писатели разъяснили обществу несправедливость старого порядка, а правительство подготовляло и совершило его законодательное упразднение.— Что же? Неужели вся эта деятельность, направленная на изменение дурного общественного порядка, на преобразование внешней формы национального бытия, не была вместе с тем в высшей степени нравственною, не была исполнением христианского долга. Все эти русские писатели, общественные деятели, государственные люди, положившие свою душу в великое дело освобождения,— неужели все они были чужды русскому народному идеалу, действовали вопреки ему? Ведь они стремились к осуществлению общественной правды здесь, на земле, а по утверждению наших моралистов русский народ в эту земную правду не верит, и его идеал будто бы исключительно царствие Божие на том свете. Нет, уж так и быть, пока русский народ не высказался яснее, мы будем считать его истинными представителями не этих новейших фарисеев, развязно болтающих о царствии Божием, но силы его не разумеющих, а тех людей, которые честно послужили общественной правде и, насколько могли, приблизили к земле царство Божие,— оно же есть царство правды, а не насилия и произвола. Свою любовь к народу эти люди доказали тем, что действительно пожалели его и помогли ему, свою верность христианскому нравственному началу они доказали тем, что поработали над его практическим осуществлением. В самом деле,— и об этом теперь приходится напоминать,— освобождение крестьян требовалось, прежде всего, нравственным христианским началом, и притом не для одной, а для обеих сторон: не только с крепостных снималось рабство, недостойное имени христианина, но и помещики избавлялись от еще худшего положения рабовладельцев, совершенно уже несовместимого с христианским званием.
Великий акт 19 февраля был подвигом истинно-христианским, несмотря на то что никто не наклеивал на него этого ярлыка и что официальные представители церкви не принимали в нем никакого деятельного участия. Чужая история представляет нам обратный пример деяния вполне антихристианского, хотя и совершенного во имя и под знаменем христианства и по внушению духовных властей. В Испании значительная часть населения, мавры и евреи, были вытеснены и истреблены в мнимом интересе христианской религии, под предлогом вреда и опасности от них для христиан. Не нашлось в Испании достаточно действительных христиан, которые бы пожалели и гонимых, и гонителей и помешали своему народу взять на душу тяжкий исторический грех. В Испании процветала личная святость, и всякий думал о спасении своей души и о царствии Божием на том свете. Из величайшей державы христианского мира Испания скоро обратилась в ничтожество, а между тем и номинальное христианство, и личная святость ничего не выиграли: ныне там так же много атеистов и так же мало святых, как во всякой другой европейской стране.
Если русский национальный идеал действительно христианский, то он тем самым должен быть идеалом общественной правды и прогресса, т. е. практического осуществления христианства в мире. Идеал, не требующий такого осуществления, не налагающий на нас никаких общественных обязанностей, сводится к пустым и фальшивым словам. Нельзя поклоняться христианской истине и при этом мириться с антихристианскою действительностью, как с чем-то навеки неизменным и неотвратимым. Истинный христианский идеал русского народа есть вместе с тем широкая практическая задача, обнимающая все общественные отношения, внутренние и внешние. Без сомнения, так думает и почтенный редактор философского журнала, но у него не было повода выставлять в своем заявлении эту сторону дела,— он более настаивает на психологической субъективно-нравственной подкладке нашего национального идеала, на таких качествах, как миролюбие, кротость, смирение и т. п. Конечно, следовало напомнить эти лучшие черты русского национального характера ввиду нынешней эксплуатации его худших сторон разными проповедниками зоологического национализма. Но упомянутые похвальные качества (на которые, впрочем, уже в силу одного из них — смирения — мы не вправе выдавать монополию русскому народу) по своей неопределенности весьма ‘удобопревратны’, и противники нашего философа, конечно, не затруднятся злоупотреблять ими в пользу осуждаемого им направления. Под именем миролюбия легко можно рекомендовать примирение с общественной неправдой, кротость удобно превращается в непротивление злу, во имя смирения можно требовать малодушного преклония перед фактом, как таковым. Да и помимо таких прямых злоупотреблений все эти качества, необходимые, вообще, в смысле душевного настроения, не допускают никакой объективной меры, а потому и не могут служить нравственными нормами. Я решительно не знаю, какой меры кротости и смирения я должен требовать от себя и от других, а потому не могу и судить на этом основании ничьих свойств и действий, тогда как требования справедливости, напротив, безусловны и непреложны. Самому Н. Я. Гроту в его заявлении пришлось более защищать справедливость, нежели проявлять кротость, смирение и миролюбие, подчеркивая, с одной стороны, эти качества, а с другой стороны — столь резко нападая на представителей господствующего течения, почтенный философ впал даже в кажущееся противоречие с самим собою. Оно легко устраняется, если только строго различать и в личном, и в национальном идеале нравственно-желательное от нравственно-обязательного. Весьма желательно, чтобы мы все были ангелами, но если бы это желание возвышало нас (как думают некоторые) над обязательною честностью, то в результате получалась бы сплошная безнравственность, ибо ангелами мы все равно не сделались бы, а от честности считали бы себя уволенными. Всякий вправе желать, чтобы Россия была солью земли и царством святых, лишь бы только наша нравственная косность не ставила этой патриотической мечты на место патриотической обязанности: трудиться над освобождением России от явных общественных неправд, от прямых противоречий христианскому началу. Одна такая неправда, одно такое противоречие упразднены тридцать лет тому назад. Но разве мало еще осталось? Дать христианское решение всем этим поднявшимся национальным и вероисповедным вопросам,— вот к чему обязывает Россию ее истинный народный идеал, в этом его оправдание, без этого он только пустая и лживая претензия. Русский народ не пойдет за теми людьми, которые называют его святым только для того, чтобы помешать ему быть справедливым.
ПРИМЕЧАНИЯ
Первая публикация: ‘Новости и Биржевая газета’. 1891, 23, 26 января (No 23, 26).
Статья непосредственно примыкает к публицистике ‘Национального вопроса в России’ и обличает проповедь человеконенавистничества и зоологического национализма. Она предвосхищает нашумевшую работу ‘Идолы и идеалы’, первая половина которой была опубликована в марте того же 1891 г. ‘Идолы и идеалы’ завершали ‘Национальный вопрос в России’ (второй выпуск) и содержали резкую критику ‘крепостников’ и ‘народопоклонников’. Взгляды и тех и других Соловьев одинаково считал противохристианскими, противонародными и противоисторическими. Итоговый вывод Соловьева: ‘В противоположность этим двум социальным ересям, из коих одна стремится разделить нацию на два враждебные стана, а другая — слить ее в бесформенную массу, мы утверждаем нравственно-органическую солидарность между простым народом и образованным классом и обязанность для этого последнего культурно служить народу, проводя в его жизнь не собственные измышления и своекорыстные затеи, а единственно твердые и единственно плодотворные начала общечеловеческого просвещения и вселенской правды. Двум идолам сословного обособления и простонародного безразличия <,…>, мы противопоставляем светлый и благородный христианский идеал всеобщей солидарности и свободного развития всех живых сил человечества’.
Заметка Н. Я. Грота, которую сочувственно и пространно цитирует Вл. Соловьев, не просто отражала совпадение их общественных позиций, но была результатом постоянного личного общения двух философов, почему, собственно говоря, Соловьев и счел полезным ‘оградить’ Грота от ‘неверных истолкований’.
1. Н. Я. Грот был основателем (с 1889 г.) и редактором журнала ‘Вопросы философии и психологии’, где постоянно сотрудничал В. С. Соловьев.
2. Пушкинский праздник 1880 г. был, наряду с торжеством по случаю открытия памятника поэту в Москве, попыткой примирения разных направлений русской интеллигенции, доверчиво относившейся к заявлениям всесильного тогда М. Т. Лорис-Меликова, фактического диктатора России, о желательности сотрудничества правительства и общества. Пушкинская речь Ф. М. Достоевского не в последнюю очередь способствовала неудаче примирения. И. С. Тургенев, выступивший на празднике с речью, прозвучавшей либерально, демонстративно избегал M. H. Каткова, гордившегося репутацией консерватора.
3. Соловьев здесь высказывает о Достоевском суждения, существенно отличные от тех, что содержали ‘Три речи в память Достоевского’, где элемент критики отсутствовал.