Русские пейзажи разнообразны, во всяком случае, более разнообразны, чем принято думать. То ‘этюдное’ представление о русском пейзаже, к которому приучили глаз художники Третьяковской галереи, не всегда и не всюду верно. Наряду с этим неопределенным и безымянным русским видом есть иной русский вид, картинный, особенный, носящий свое отдельное имя. Писатели наши, умевшие так мастерски описывать природу, Тургенев, Толстой, были жителями одной полосы — орловско-тульской. По странной случайности из той же полосы вышли наши нынешние пейзажисты в литературе — Бунин и Зайцев. Да и чеховское Мелихово относится, скорее, к этому же краю: оно было расположено к югу от Москвы, по Курской дороге, а положение места относительно Москвы играло очень большую роль в характере подмосковного пейзажа.
В этом подмосковном пейзаже, кстати сказать, можно было проще всего убедиться в том разнообразии, о котором я выше сказал. Места вроде Мелихова, расположенные к югу от Москвы, в сторону Серпухова, резко отличаются от того, что можно было видеть, например, по Ярославской дороге. К югу от Москвы тянулась ровная, в общем, местность, поля, березовые леса, тощие перелески — все это было без всякого ‘рельефа’ и без особенного характера. К северу от Москвы стояли по верховьям Клязьмы обширные хвойные, сухие и стройные леса. По Нижегородской дороге, на восток, простиралась полоса огромных моховых болот. На западе от Москвы, напротив, в треугольнике между Брянской и Виндавской линиями шли ясно очерченные речные долины, часто с высоким берегом по одну сторону, с широкими заливными лугами — по другую. Сильно пересеченная местность была тут живописна в Звенигородском и Рузском уездах. Часто с возвышенности открывался далекий горизонт с деревнями и селами, с рощами и блестящим извивом реки, с главами старого монастыря и белым помещичьим домом.
Но если московские жители хорошо знали подмосковные места, столичный обитатель не слишком хорошо знал Россию. По России никто никогда не путешествовал, если не считать поездок по Волге. Другие поездки были сопряжены с немалыми неудобствами. Охотников совершать их было немного. Гораздо проще было съездить в Крым или на Кавказ, чем осматривать достопримечательности Владимирской или Псковской губернии! Россию хорошо знал только тот, кто много ездил ‘по делам службы’ или в силу какой-либо другой жизненной необходимости. Кому особенной надобности не было, тот сидел в Москве или в Петербурге, ездил за границу. Тот искренно был убежден, что ездить по России не стоит. Деревня везде одинакова, уездные города убоги, губернские — скучны, те и другие безобразны, в лучшем случае бесцветны…
Но вот даже с тем малым знанием России, какое у меня есть, я готов все-таки заступиться за некоторые города, среди губернских — за Псков, все еще ‘картинно-средневековый’, за Ярославль, так отлично стоящий над Волгой, за Владимир, открывающий вид обширности поразительной на заливные луга Клязьмы, где белеет далекой точкой построенный в XII веке храм Покрова на Нерли. А из уездных городов я хорошо помню утопающий в вишневых садах Гороховец с домами XVII столетия. Балахну, украшенную нарядными расписными церквами. Романов-Борисоглебск, разделенный надвое Волгой, старообрядческий Боровск над Пафнутиевым монастырем, глядящийся в озеро Ростов Великий…
Но и деревня русская далеко не всегда одинакова! Помню одно впечатление. Я гостил у приятеля в именьице возле Городца на Волге. Мы совершили с ним поездку в леса Семеновского уезда, стоящие там версты и версты мачтовыми соснами. В одном месте лес окончился, показалось поле, засеянное рожью. Посередине поля вдалеке от деревни несколько больших берез и церковь обозначали, по обычаю тех мест, погост. Деревня сама была тоже совсем не похожа на подмосковные деревни. Очень узкая улица разделяла большие, искусно срубленные из отличного леса избы с высокими тесовыми крышами, с фигурными крыльцами. Эта заволжская деревня была чем-то странно и смутно похожа на старинный средневековый европейский городок. Она очень удивила бы того, кто при слове ‘деревня’ видит широчайшую утопающую в грязи дорогу и по обеим сторонам ее кое-как разбросанные, кое-как сколоченные, унылые и жалкие жилища калужского или тульского мужика…
Я помню ясно оставшееся от одной поездки впечатление, что есть какая-то другая Россия, не та, которую мы все знали с детства. В этой поездке мы осматривали фрески Ферапонтова монастыря, иконы и ризницу Кирилло-Белозерского монастыря. Край тот старинный, прославленный именами подвижников. От Ферапонтова монастыря до пустыни преподобного Нила Сорского вьются по каменистым или песчаным холмам твердые, хорошо содержимые дороги. Внизу раскидываются светлые кругловатые озера. Хвойные леса темнеют ровными стенками за скромными полями. Деревни тут невелики, но чисты, хозяйственны. Настоящую северную деревню мы увидели не много позднее, когда перевалили, следуя древнему ‘волоку’, из бассейна Шексны, т.е. Волги, в бассейн Северной Двины. Там вокруг Кубенского озера раскинулись великолепные зажиточные села с двухэтажными избами, с огромными сеновалами, с обширными скотными дворами. В домах, где мы пили чай, старухи открывали свои сундуки и показывали узорные платки, полотенца домотканого холста с кружевом, уборы, шитые золотом или озерным жемчугом, добываемым в Кубенском озере. Эта Россия казалась странной и несколько сказочной.
А вместе с тем ведь эта Россия такая же ‘быль’, как и запомнившаяся нам всем больше, потому что больше известная, Россия ‘тульско-калужская’. Помню я, в детстве и в юности, когда читал Мельникова-Печерского, мне казались описываемые им места ‘в лесах’ и ‘на горах’ какими-то далекими, скорее воображаемыми картинами русского Фенимора Купера. Уже взрослым человеком мне пришлось, однако, увидеть их воочию. С моим другом Р., владевшим именьицем в Городце на Волге, мы собрались однажды совершить зимой поездку в эти края. От Нижнегогмы быстро доехали до Городца по отлично укатанной зимней дороге, проложенной по льду Волги. Стояли дни порядочного мороза, но тихие, ровные, без ветра, с солнцем в дымке, золотившим небо лишь на несколько часов короткого дня. В усадьбе прислуга, сибирячка родом, заготовила нам мешок замороженных пельменей. Р. привез с собой из Москвы ‘от Леве’ две бутылки хорошего ‘Шамбертена’. Шубы, дохи, меховые полости не только грели нас в пути, но и наводили сон. Как сквозь сон помню белизну снега, блеск мороза, высоту сосен, бесконечное протяжение лесов.
Мы ели и ночевали в чистых, жарко натопленных избах, пахнувших сосновой смолой и ржаным хлебом. Скиты стали попадаться нам на лесных полянах. Где-то неподалеку тут протекал Керженец. Мы побывали в Оленевском скиту, описанном у Мельникова. Однажды вечером мы подъехали к строениям, черневшим на белой поляне. ‘А это до сих пор называют Манефин скит, — сказал Р. — Помните ‘В лесах’?’ Он постучался у высокого забора. Его имя хорошо знали в старообрядчестве, нас пустили переночевать. Старая скромная монахиня с деревенским лицом долго кланялась, извиняясь. ‘Завтра покажу вам нашу старину, — сказала она, — да я думаю, почитай, ничего не осталось. Все вывезли в Нижний’. ‘Бугров наезжал?’ — спросил Р., называя имя нижегородского старообрядческого богача и любителя… Нас провели в горницу, сладкий запах стоял в ней. ‘Как бы не угореть’, — обеспокоился Р. и приказал открыть трубу.
Мне захотелось курить. Надо было сделать это так, чтобы не нарушить скитского гостеприимства. ‘Придется вам выйти за ворота, табашник несчастный’, — смеялся Р. Я накинул шубу и сошел по лесенке. Была необыкновенная тишина, луна поднималась над лесом, снег сиял таинственно. Я очень долго стоял так, курил, прислушивался. Минута эта навсегда запомнилась. Я вспомнил скит и эту зимнюю ночь на днях, когда мне сказали, что Р. умер в Москве от воспаления легких. За несколько недель до этого от той же болезни умер его старший сын. То были крепкие люди, старого купеческого рода. Беда российская свалила и их. Быть может, эта беда уже сожгла и тот скит, опустошила те леса, разорила, исковеркала, обесчестила прекрасный древний край…
Узнаем ли мы Россию такою, какою знали ее! Так думают многие из нас, и многие из нас жалеют теперь, что мало, в сущности, знали ее. Русское разнообразие напрасно мы отрицали, напрасно жаловались на однообразность русского пейзажа. Недавно совсем мне пришлось поучиться одной новой черте ‘российской картины’, которой я до сих пор не знал. Мне пришлось побывать прошлой осенью в русских местах, отошедших теперь к маленькому государству. Был ясный сентябрьский день, небо, еще бледно-голубоватое, заволакивали медленные облака, воздух теплел, петухи кричали к дождю. На большой дороге в стороне от деревни меня поразили ряды старых огромных рябин, усеянных ягодами. Таких рябин я не видывал! Я спросил моего спутника, не стояла ли тут раньше деревня. ‘Как? Вы не знаете, — удивился он. — Петр Первый любил дубы, Екатерина обсаживала большие дороги березами, Елизавета велела сажать рябины. У нас, на северо-западе России, остались кое-где такие куски старых больших дорог XVIII в.’. Не знаю, не увлекался ли мой приятель, но в ласковости этого теплого осеннего дня, в жемчужном блеске облаков, в яркой пестроте листвы и красных рябин была какая-то ‘елизаветинская мечта’ о цветистой, песенной, принаряженной, заулыбавшейся самой себе России.
1931
КОММЕНТАРИИ
Русские пейзажи. Впервые: Возрождение. 1931. No 2142. 14 апреля.
Очерк посвящен, скорее всего, памяти Георгия Карповича Рахманова, московского купца-старообрядца, владельца издательства ‘Научное слово’, в котором с 1911 по 1917 год вышли тремя изданиями два первых тома муратовских ‘Образов Италии’.