Водовозов В. И. Избранные педагогические сочинения
М.: Педагогика, 1986.— (Педагогическая б-ка).
Русская народная педагогика
Со времени открытия воскресных школ наша педагогика, которая так недавно принялась за решение трудных вопросов о воспитании, должна была еще решать самый мудреный из них, вопрос об образовании народа. Во всех наших предприятиях мы привыкли успокаиваться на какой-нибудь программе, на хитро задуманном плане, на теории, обличающей более или менее прихотливую фантазию. Но тут самая жизнь требовала практического решения вопроса, тут никак нельзя было ограничиться одним словопрением да добрыми пожеланиями. Мы довольно толковали о сочувствии к народу, о необходимости с ним сблизиться, сверх нашего чаяния, по первому зову народ пришел к нам толпами: ‘Что ж вы? Раскрывайте мошну: посмотрим, чем-то вы богаты на деле!’
Мы не думаем разбирать ученых и неученых статей, которые трактовали о нашем народном образовании, а посмотрим, чем, наконец, заявила себя наша педагогика на самом деле: мы разумеем издание книг и руководств для народа. Таких изданий, например по каталогу Лермонтова и К, считается до 135 номеров — цифра на первый раз очень почтенная. Но сюда вошли еще далеко не все книжки и брошюры, назначенные для народного чтения, много есть таких, которых не примет на свои страницы даже порядочный каталог, а они все-таки издаются иногда осьмым изданием. При всей этой многочисленности воскресная школа все еще нуждается в книгах, и когда грамотные дети просят вас: ‘Дайте нам почитать хорошенькую книжку’, то вы долго раздумываете, какую бы такую найти хорошенькую?— и, наконец, даете басни Крылова.— ‘Все басни да сказки,— говорят дети: — мы уж это читали’.— ‘Так вот хорошенькие песни, или возьмите рассказ, где фельдфебель объясняет, что география — слово греческое’.
Но, прежде чем читать, надо научиться грамоте. Кажется, нечего рассуждать о том, как важен правильный метод в обучении грамоте, чтобы заохотить к самому чтению. Мы и начнем свое обозрение с этого важного пункта, без лишних предисловий мы рассмотрим руководства по этому предмету, у нас изданные, причем выскажем и свои мнения. Более других известна у нас азбука г-на Золотова, вышедшая в нынешнем году третьим изданием. Метод ее следующий. Г-н Золотов сначала без всяких объяснений задает выучить наизусть девять двусложных слов с тем, чтобы ученики отличали их по книге: где слово ‘рыба’? А это что такое? — ‘Буря’. А это? — ‘Вилы’ и проч. Потом таким же образом идет затверживание слогов: ры, ря, лы и проч. вразбивку. От слогов ученик переходит к гласным буквам: ба-а, бу-у, ры-ы и проч. Г-н Золотов замечает: ‘Сперва заставь прочесать слог ба, потом, закрыв б, спроси, что осталось? Ученик скажет а’. Мы можем поручиться, что ученик этого не скажет, если он не знал букв наперед. По какому умозрению у него из ба вдруг сделается а, когда он не имеет никакого понятия об отдельных звуках? Далее автор, закрывая знак а, заставляет еще пуще задумываться над знаком б: тут же он объясняет, что такое буква без гласа и почему она называется согласной. Потом начинается твержение слогов: ба, ва, га, бя, вя, гя, как в обыкновенных азбуках. Вот как этим способом затвердят все буквы, начинается чтение слов и отдельных фраз, например: Я хорошо живу работою’. При этом автор заставляет спрашивать: ‘О ком ты прочел в этой фразе?’ — ‘О самом себе’… Опять умозрение! После первых упражнений с прямыми слогами следуют подобные же упражнения со слогами обратными: ос-со, ес-се па-an и проч., со слогами серединными: ба-ар-бар, с полугласными ъ, ь, и, упражнения в правильном произношении букв и проч. Мы видим, что в методе г-на Золотова есть прекрасная мысль: начинать с анализа слов, но у него это делается чисто механически: не объясняя состава звуков, он заставляет учеников затверживать слова и слоги, а потом вдруг переходит к грамматическим умозрениям. Сколько нужно времени, чтобы таким образом воспитанник ознакомился с буквами! При строгом применении этот метод ведет к страшной схоластике: мы видели преподавателей, которые по целому часу толковали воспитанникам, что такое слог прямой, что такое слог обратный, серединный, и заставляли отыскивать эти слоги, а учащиеся все-таки не умели складывать ос, ее и т. д. Мы думаем, что все грамматические названия нужно выкинуть из первоначального преподавания.
Очень важно также, с чего начинать чтение. Г-н Золотов начинает с объяснений, что хорошая книга может быть наставницею в каждом деле и что рассуждать с книгой можно только посредством вопросов, например: ‘Что значит упражняться в чтении? Что значит упражняться в умственном развитии?’ Ответ: ‘Приучаться мыслить, то есть умственно рассматривать предложенное нам’ (с. 15, 16). Потом автор приводит несколько пословиц и толкует, отчего в них есть созвучия, объясняя пословицу: ‘Ученье — красота, неученье — сухота’, говорит: ‘В душе, не просветленной ученьем, не может созреть никакое доброе чувство’. Далее идет толкование о том, что такое басня, и в пример приведен растянутый перифраз басни (‘Стрекоза и Муравей’), которая в подлиннике несравненно проще и понятнее для воспитанника. Эти умственные рассматривания с первого же разу внушат ученику, что грамота — и мудреное, и скучное дело. Азбука этим не оканчивается: в ней дано кое-какое понятие о числах (изложить это можно бы тоже попроще, без фраз: удесятеряя, единица, относящаяся к следующему десятку, письменное выражение), говорится об откровении божием, о грамоте церковной, причем ошибочно сказано, что ‘из Греции прибыли к нам два монаха, Кирилл и Мефодий’, как образцы церковного чтения, приведены молитвы, заповеди, символ веры и в заключение, для упражнения в косых буквах, помещен манифест об освобождении крестьян! Азбука очень дешева: почти три листа довольно мелкой печати стоят 5 коп., и жаль, что автор поместил в ней многое, не совсем понятное для начинающих детей.
Скажем хоть о баснях Крылова. Мы не думаем, чтобы полезно было начинать чтение с басен, которые, как ни просты, заключают в себе аллегорию, переносящую в фантастический мир. Нашему народу, у которого фантазия и без того наполняет мир небывалыми существами, прежде всего необходимо ясное и положительное знание природы, сами дети охотнее слушают рассказы о разных землях, о разных производствах, чем басни, считая их сказками. Мы говорим только, с чего начинать: басни Крылова могут служить прекрасным дополнительным чтением. Что касается азбуки г-на Золотова, то она при всех ее недостатках может быть полезна для школ, если только пользоваться ею с уменьем, в ней есть разнообразный выбор слов для чтения, приложена и таблица умножения, что находим не во всех азбуках. Метод г-на Золотова сильно отстаивает Ф. Студитский в своей брошюре ‘Как учить грамоте’. Он, собственно, доказывает, что этот метод принадлежит ему, а г-н Золотов как-то неблаговидно воспользовался его изобретением, но как способ начинать с разбора слов, так и подвижные буквы, для этого употребляемые, давным-давно известны за границей, откуда перешли и к нам: только у нас их применяли к делу не совсем толково. По способу г-на Студитского пришлось бы почти целый месяц твердить с учеником слова мама и тятя.
Подвижные буквы, придуманные немецким педагогом Стефани, употребляет в дело и г-н Главинский в своем руководстве для чтения, принятом в сельских училищах ведомства государственных имуществ, но он следует совсем другому методу. Он начинает прямо с гласных букв, заставляя их произносить, чертить и приискивать между вырезанными буквами. Сначала он берет буквы: а, о, у, потом ю, и, е, наконец остальные, и составляет слоги: ау, ой, ея и проч. Переход к согласным следующий: в слове оба нужно спросить ученика, какая первая и какая последняя буква: и та и другая ему уже известны, потом вы заставляете произносить сперва слово оба, а потом слоги об и ба и тут же соединяете звук б со всеми другими гласными. Следует чтение слов и фраз: обе, баю, баба, бобы, я ее обую. Такие же точно упражнения идут далее с другими буквами в следующем порядке: п, м, в, д, ж, т, з, с, г, к, л, н, р, ц, ч, ш, щ, х, ф, ь, ь. На чем основан этот порядок, мы не знаем, автор переходит от одной буквы к другой, подбирая сходные звуки: баба, папа, мама, пой, вой и проч. За изучением букв следует еще особое упражнение в чтении слов с прямыми слогами, с обратными, с наращением букв и проч. Метод г-на Главинского ведет ближе к цели и вообще чужд схоластики, но излишняя постепенность и медленность в упражнениях несколько утомительны для детей, тут мало свободы и преподавателю выказать свое искусство, и воспитанникам — свои способности. Назначив по уроку на каждое упражнение, выйдет около 40 уроков, необходимых для изучения азбуки, в воскресных школах это заняло бы целый год, во все это время воспитанники должны читать слова да подобные фразы: ‘Мама купила себе на зиму шубу’, ‘Покажи Оле уши’. Мы не думаем излагать своей системы, а выскажем только некоторые мнения. Так как изучение азбуки соединено с письмом, то надо бы сначала выбрать из согласных самые легкие по очертанию буквы: п, т, ш, н, л, ц, с. Порядок, в каком они следуют, совсем не важен, сводя слишком часто сходные звуки (папа, баба), мы можем сбивать воспитанника с толку. У него нет большой тонкости анализа и слуха, сначала он скорее запомнит резко отличающиеся звуки (т, л, щ), чем сходные (д, т, ч, щ). Выбрав буквы, более легкие по форме, мы сократим время для их черчения, а то учителю придется ждать с четверть часа, пока воспитанник начертит знак, сколько-нибудь похожий на б. Привыкнув чертить легкие буквы, он скорее совладает и с трудными. Так в одно время можно выбрать три гласные (хоть те, которые в начале выставлены автором) и две-три согласные и начать с ними упражнение в словах, придуманных поразнообразнее. Очень полезно избирать слова созвучные, как это делает г-н Главинскии (мука, щука). Изучать все гласные буквы вначале, показывая различие и, i, й, е, э, было бы утомительно. Разбираем ли мы слова по буквам или составляем из букв слова, все равно: не годится истязать мозг учеников какими-нибудь умозрениями или долго задерживать над азбукой. Азбуку не следует изучать для нее самой, как какую-нибудь самостоятельную науку. Мы не говорим, чтобы слишком спешить и таким образом спутывать в понятии ученика все буквы, но если он и не твердо знает все склады, можно приступить к чтению: в связной речи гораздо легче усваивается склад, чем в таких упражнениях: фа, аф, у, у к, тук, стук. У нас не оттого плохо читают, что трудно дается азбука, а оттого, что большею частью учат механически и не умеют заохотить к чтению сколько-нибудь занимательным содержанием. Нам кажется, что все искусство в обучении грамоте состоит в том, чтобы с первого разу показать, как она применяется к делу. Маленький остроумный рассказ, какое-нибудь полезное сведение, живая разговорная сценка, но особенно коротенькие, простые описания, ведущие к. дельному знакомству с природой,— вот что можно предложить для первого чтения. У г-на Главинского рядом с виньетками приведены рассказы о том, как у Вани слетела шапка, когда он качался на качелях, как Петруша соскочил с качелей и сломал себе ногу, сведения о том, что зимою из деревень идут на заработки и что от искры загорается дом. Все это, пожалуй, очень просто и понятно, но можно бы выбрать что-нибудь позанимательнее, тем более что в народе грамоте учатся не одни дети. При рассказах автор помещает несколько картинок: как хорошо было бы, если бы эти картинки знакомили с чем-нибудь, действительно необходимым для поселянина! В заключение азбука представляет: основные законоположения (из свода законов), список особ высочайшего дома, молитвы на славянском языке и святцы. Цена 10 коп. с тремя листами крупно отпечатанных букв — довольно умеренная.
Из других, более известных пособий для народных школ заметим книгу г-на Паульсона. Он начинает обучением письму по разлинованным квадратикам, сначала ученик чертит разные линии, треугольники, квадратики, потом и фигурки: домик, весы, зеркало, ножницы и проч. Мысль этого предварительного черчения прекрасная и употребляется во всех германских школах. Вслед за тем следует обучение письму по косым линиям. Г-н Паульсон также начинает с изучения всех гласных и составляет слоги: уй, яй, юй. За гласными упражнение в согласных, по нескольку букв разом: б, п, м, д, т, н, г, к, х, и проч. Г-н Паульсон также начинает с изучения всех гласных и составляет учение грамоте идет несколько живее, тем более что рядом с печатными буквами приведены косые, употребляемые на письме. Примеры слов подобраны не всегда удачно, автор, кажется, более всего заботился, чтоб только известная буква находилась в слове, так на букву з встречаем слова: ‘зеня, зыби, зюзя, аза, узы’.
Небольшая азбука издания Лермонтова и К имеет ту особенность, что для изучения гласных букв и слогов в ней приводится одно и то же слово по разным падежам: вода, воды, воде, воду. Отдельного упражнения в слогах совсем нет, в азбуке мы находим только по нескольку столбцов слов и под ними небольшие фразы. Эта азбука более других приноровлена к обучению грамоте в воскресных школах, для первого упражнения назначены все гласные буквы и шесть согласных — не слишком ли много?
‘Сказка о том, как племянник Семен дядю Ивана грамоте учил’ — вот название книжки г-на Торубаева, где в разговоре между племянником и дядею, который вздумал под сорок лет учиться грамоте, излагается метод обучения азбуке. Молодой Семен припряг старого Ивана, и этот, нечего делать, складывает за ним слово ‘корова’, которое племянник изображает посредством разложенных палочек, обручиков и полуобручиков. Буквы он сравнивает с крышею, с кренделем, со скворечницей, заставляет дядю складывать ‘эр-о-ро’.— ‘Опять это как же? — говорит Иван: — выходит еро’.— ‘Пусть выходит,— возражает Семен: — но если ты уже сказал эро, можешь понять, что можно сказать и ро’.— ‘Оно можно-то, можно…’ — отвечает Иван. Ученик, как и всегда в подобных разговорах, под конец оказывается чрезвычайно понятливым и заучивает разом до 20 букв, тогда Семен твердит с ним всю азбуку и потом заставляет читать слова. Хотя эта книга и не отличается правильным методом, все-таки она может быть полезна в дополнение к другим азбукам как опыт популярного изложения.
Вот церковнославянский букварь для обучения юношества так прямо упражняет в слогах: брю, ерю, грю, ерю, чрю, щрю.
Подобным образом написана и русская азбука для полковых унтер-офицерских школ. Любопытно бы послушать, как ученики запевали бы хором: пы, пю, пя, фы, фю, фя? Эта азбука, впрочем, довольно разнообразна по содержанию. В ней есть и молитвы, и статьи из Свода законов, статьи о святости присяги и о знамени, песнь ‘Боже! Царя храни’ и, наконец, краткий обзор русской истории. В истории, изложенной на каких-нибудь 15 страницах, можно бы желать поменее торжественности и поболее дела, учащимся азбуке еще слишком рано упражняться в подобном красноречии: ‘Святослав шел к Царьграду, и путь его ознаменовался всеми ужасами опустошения’, ‘Неповинная кровь добродетельного Сусанина обагрила снег’, ‘Видимо пораженный гневом Божиим, при чтении судебного решения, он (царевич Алексей), в присутствии судей, окончил свою жизнь’ и т. п.
Г-н Лапин в своей азбуке берется учить разом и учителей и учеников, и оттого его книга стоит дороже других, 25 коп. Каждый урок разделен на две половины: одну половину учитель читает ученику, а другую ученик учителю. Учителю нужно только уметь читать, больше ничего (см. предисл.), прочел несколько строк, напечатанных для него мелкими буквами,— и баста. Ученику гораздо больше работы, хоть шрифт для него и крупнее, но он должен сначала заучить все буквы, потом слоги вроде следующих: гы, гю, кю, потом перечитать много всякой всячины: и отдельные слова, и загадки, и молитвы, и басни, и сказки. Только в последнем уроке сделано ему облегчение: учитель заучивает цифры до мильонов, а ученик читает только до 9, таким образом: 1-й — первый, 2-го — второго и проч. (см. с. 71,72).
Но уж пора кончить с азбуками. Перейдем теперь к хрестоматиям, назначенным для народного чтения. Здесь мы прежде всего опять имеем дело с г-ном Главинским. Во втором отделе его руководства помещены статьи для упражнения в чтении книг и рукописей. Первая статья, взятая из сочинений В. И. Даля, под названием ‘Вселенная’, поставит в тупик самого способного ученика, на трех страничках тут говорится и о том, как господь ‘незримою рукою рассыпал и пустил вселенную по безмерному пространству’, и о хитроустроенных снарядах, о планетах и звездах, и о происхождении дня и ночи, о петербургском и московском часе, о простом и високосном годе, о скорости движения Земли, о Луне и проч. Автор указывает, как объяснить эту хитро устроенную статью по вопросам: что разумеется под словом дело? Что значит слово мир? Что значит слова безмерный и пространство? Нечего сказать, легонькие вопросы! Не послать ли уж разом воспитанников сельских школ слушать лекции философии в какой-нибудь из германских университетов? Но, оставя шутки в сторону, скажем, можно ли с самого начала занимать детей отвлеченностями? Да и вопросы, по которым требуют объяснения каждого слова,— самый плохой педагогический прием. Много ли мы прочтем, если таким образом будем останавливаться на каждом слове? И какая скука в подобных толкованиях! Спросите о самом простом слове, хоть ‘Что такое дерево?’ — ученик не ответит, да и вы вдруг не ответите. ‘Дерево есть растение’.— А что такое растение?— ‘То, что растет’.— А что значит расти? Видите, мы тут переходим все к большим и большим отвлеченностям. Дело в том, что надо выбирать слова, вполне понятные для ученика, а к неизвестным постепенно приводить наглядными объяснениями, надо, чтобы ученик сначала знал самое дело, а потом уже слово, и заботиться прежде всего об ясном понимании целой статьи, тогда и слова будут ясны сами собою. Автор, впрочем, сам признает указанную статью очень трудною и дает преподавателю свободу начинать, с чего угодно. Спрашивается, зачем было в таком случае помещать ее, в ней есть и неточности: сказано, что Земля обходит Солнце в 365 дней и в 6 часов, а далее, в другой статье, говорится, что год имеет 365 дней, 5 часов и 48 минут с половиною. Затем следуют отдельные статьи о шаровидности Земли и о том, что такое год и месяц: они уже гораздо понятнее, но этим почти и оканчивается знакомство с природой.’ Следуют рассказы нравоучительного содержания. Рассказ ‘Не положив, не ищи’ направлен против суеверного отыскивания кладов. Жаль только, что мораль заключается в том, что мужики, отыскивавшие клад, пришли домой с подбитыми глазами. ‘Притча о дубовой бочке’ учит семейному согласию, ‘Ось и Чека’ наставляет, как помогать ближнему без расчета, рассказ ‘Что значит украсть пятачок’ направлен против воровства. Все эти повести написаны довольно просто, хотя и не слишком замысловаты, мы желали бы побольше популярных рассказов о разных явлениях природы, приноровленных к искоренению суеверий. В книжке есть еще загадки и пословицы, выбранные довольно удачно, песнь Кольцова ‘Что ты спишь, мужичок’ и несколько басен Крылова. Статьи о том, как выгоднее ездить, по простой дороге или по чугунке, о разных почвах, об удобрении земли и о посеве очень полезны для поселянина.
Для упражнения в славянском чтении г-н Главинский избирает рассказ Нестора о крещении Руси и книжную повесть об убиении в Орде князя Михаила Черниговского. С одной стороны, выбор исторических статей заслуживает одобрения, с другой — повести, избранные автором, не могут обойтись без исторических толкований, от простого их чтения остается не совсем верный взгляд на события. В заключение приведены еще выписки из свода законов о правах крестьян на торговлю и после них, неизвестно зачем, помещены две песни: ‘На кончину Петра I’ и ‘Про Савишну, молодую жену богатыря Ильи Муромца’. Первая из них совсем не народная, вторая вовсе не характеризует народный тип Ильи Муромца, предание о Савишне, которая поборола Тугарина, явно занесено в сказания об Илье из других песен, как например, песни о Ставре, о Дунае и проч. Мы видим, что в книге г-на Главинского есть довольно статей, практически полезных для поселянина: но, к сожалению, важный отдел по естествознанию слабее всех прочих.
Для народных училищ назначена также книга г-на Паульсона, но это, вероятно, особые народные училища, каких еще у нас нет, статьи, здесь помещенные, мало применимы для детей нашего простого народа. Лучшую часть книги составляют басни, помещенные в большом изобилии, недурны и некоторые рассказы, ведущие к знакомству с природой, но не подобные тому, где ласточка, грустно улыбаясь, нежно прощается с воробьем: ‘Воробей заплакал, лапку ей пожал, покачал головкой и, вздохнув, сказал: ‘Ну, прощай, соседка! Добрый путь тебе!’ и проч. (с. 284). Вообще в этой хрестоматии странная смесь: рядом с Крыловым встречается Круммахер, рядом с Пушкиным и Лермонтовым — Борис Федоров, Гейне и Ишимова, Лихачев, Костылев и Кольцов одинаково нашли себе место. Из лучших писателей отрывки не всегда приведены удачно. Вот, например, помещено какое письмо Гоголя:
‘Дражайшая бабушка! Извините меня, что долгое время не мог писать вам, дражайшая бабушка. Покорно вас благодарю, что вы прислали гостинец мне. От всего сердца желаю вам благополучия и долголетней жизни, при сем остаюсь Ваш покорный внук
Николай Гоголь’.
По образцу песенок, употребляемых в немецких школах, приведены песенки и в книге г-на Паульсона, например про первый снег:
Только ночка прошла.
И земля уж бела,
И от солнца лучей,
Точно звезды по ней
И горят, и блестят…
Не знаю, насколько могут понравиться такие стишки нашим детям. Мы бы не дали воспитанникам читать много из книги, но особенно некоторые сантиментальные повести и все рассказы из русской истории Ишимовой. В этих рассказах беспрестанно встречаются грубые ошибки: славяне являются страшным воинственным народом, начальниками у них были те, кто более всего отличался на войне, но так как славяне все были очень храбры, то у них и расплодилось много начальников, от этого произошли ссоры, и они призвали варягов, которые считались очень умным народом и жили счастливо, потому что у них были свои государи. В этом роде все исторические толкования г-жи Ишимовой, и жалки те дети, которые еще просвещаются по ее истории.
В воскресных школах часто мы встречали еще известную книгу ‘Друг детей’. Она составлена по хорошей методе, но выбор статей отзывается стариною, особенно это можно сказать про скучные нравоучительные повести и стихотворения, в ней помещенные. Более всего в ходу у нас маленькие дешевые брошюры, из которых в одной находится ‘Сказка о рыбаке и рыбке’ Пушкина, а в другой — ‘Сказка о купце Кузьме Остолопе’, несколько стихотворений Кольцова и басен Крылова: употребителен также довольно дешевый сборник стихотворений, известный под названием ‘Русская лира’, где собраны лучшие пьесы Кольцова, Никитина, Огарева, помещены: ‘Песнь про царя Ивана Васильевича’ и ‘Бородино’ Лермонтова, ‘Масляница на чужой стороне’ Вяземского, ‘Кто он?’ и ‘Нива’ Майкова, ‘Василий Шибанов’ Толстого, ‘Ворот’ Фета и проч. Все это очень полезно для знакомства с нашею поэзиею, хотя и не все приноровлено к потребностям и понятиям народа, но как ограничиться одними сказками, баснями да песнями?
Нам кажется, необходимее было бы издание прозаических отрывков из наших писателей, а этого и не находим. Издание басен Хемницера и Крылова с описанием животных, какие в них встречаются,— книга, составленная г-ном Золотовым, имеет свои достоинства и недостатки. Вместо скучного вступления о басне, где говорится, что в старину поучались не в школах, а на улицах и площадях и тут придумали притчи, басни, лучше бы поместить хоть дельный рассказ о Крылове.
Начинать бы надо никак не с растянутых и часто неправильных по языку басен Хемницера, рассказы о животных довольно просты (хотя тут нельзя обойтись без рисунков, а в приложенном к книге листе изображены только немногие звери), объяснения же басен порой чересчур умозрительны, по случаю басни ‘Зеркало и Обезьяна’ говорится: ‘Такая строгая поверка собственных дел может служить зеркалом для души нашей, поверка эта по нашему самолюбию, пристрастию к самим себе бывает очень трудна’ и проч. Поймет ли простой человек все подобные рассуждения? Оживите перед ним факт рассказом, имеющим применение к его жизни, и смысл басни будет ему ясен, но таких применений в книге г-на Золотова мало, и он делает их не совсем удачно. Все-таки книга очень полезна, как дешевое издание, хотя и не всех басен Крылова, а сведения, сообщенные по естественной истории, могут служить материалом для объяснений учителя.
Скажем в заключение о ‘Хрестоматии’, изданной Московским обществом для распространения полезных книг. Главное ее достоинство, без сомнения, необыкновенная дешевизна (30 коп. за книгу почти в 22 печатных листа). Статьи также большей частью прекрасны, но, надо сказать правду, совсем не приспособлены к народному чтению. Мы вовсе не хотим этим сказать, что для народа нужно создавать особый язык, подделываться под его тон и манеру: такие подделки редко бывают удачны, и сам народ обыкновенно смотрит на них, как на гаерство. Но всегда можно желать в книге, назначенной для народа, той простоты слога и живости рассказа, какой требует человек малограмотный. Более легкие из статей, помещенных в ‘Хрестоматии’, никак не легче тех, какие пишутся известным у нас детским писателем г-ном Разиным, а статьи г-на Разина (мне случалось это узнать на опыте) очень туго понимаются грамотными людьми из простого класса. Книга, по богатству своего материала, может с большою пользою служить для преподавателей, которые будут избирать из нее темы для рассказов, а некоторые более легкие отрывки задавать ученикам прочитывать. Войдем в некоторые подробности, чтоб подтвердить сказанное. На первых 48 страницах помещены, как водится, статьи духовного содержания: сначала притчи Соломона, требующие немало толкований, например: ‘Сребро разженное язык праведного: сердце же нечестивого исчезнет’, потом более понятные поучения Иннокентия Борисова и Родиона Путятина. Статьи из русской истории занимают также 48 страниц. Они взяты из переложения летописей г-на Соловьева, из Карамзина и г-на Иловайского. Тут выступают Святослав, Владимир 1, Дмитрий Донской, Иоанн Грозный и Лжедимитрий. Легче всего, конечно, близкий к летописи рассказ Соловьева. Рассказ Карамзина о Куликовской битве слишком изобилует собственными именами и написан под влиянием книжных сказаний XIV и XV веков. Дельные рассказы г-на Иловайского не предназначены для народа, но могут быть читаны более успевшими в грамоте под руководством учителя, которому придется объяснять некоторые выражения, например, ‘Внутри России господствовала мрачная эпоха опал и казней’. Отдел исторический, конечно, мог бы быть побогаче, но спасибо и за то, что есть. В книгах для исторического чтения у нас совершенный недостаток: продается, например, книжонка дяди Афанасия (не тот ли это дядя, которого учил грамоте Семен, только под другим именем?). В ней изложена вся русская история, начиная с сотворения мира. Когда после столпотворения вавилонского смешались языки, произошла и Русь, а у славян, почитай, было только три города: Ладога, Новгород и Киев, в голове-то у них не было толку, чтоб дать порядок, они и порешили искать себе законной власти. Рюрик сел на княжеском престоле, а братья его стали простыми боярами, соседние народцы, разные этакие бродяги, поприсмирели, сын Рюрика, Игорь, перенес столицу в Киев… Но мы не будем выписывать всех диковинок, какие есть в этой книжонке, мы о ней и не упоминали бы, если бы она не имела претензии быть русскою историею для простолюдинов. Особенно жалко видеть, как в подобных изданиях подделываются под народный тон: ‘французы и разная иноземная челядь — людишки — дрянцо, все это такое поджарое’.
Третий отдел в ‘Хрестоматии’ составляют ‘Жизнеописания достопамятных людей’, занимающие 64 страницы: Филиппа, митрополита московского, патриарха Никона, Ломоносова и Кольцова.
— Против выбора этих лиц сказать нечего, но занимательны о них рассказы можно бы без большого труда упростить в слоге или хоть выкинуть подобные нерусские фразы: ‘Сердце Ломоносова разрывалось от ужасной превратности судьбы’. Статья Белинского о Кольцове написана прекрасно, но, делая из нее извлечения, нельзя оставить всех выражений этого автора, которые понятны только вполне развитому человеку: ‘воспитание его предоставлено было природе’, ‘удушливая атмосфера его домашней жизни’, ‘Кольцов окунулся в омут довольно грязной действительности’, неправда ли, странно встречать подобные выражения в статьях, назначенных для народного чтения?
В четвертом отделе ‘Описания и рассказы путешественников’ только статьи ‘Самарские степи’ и ‘Саранча на южном берегу Африки’ могут возбудить кое-какой интерес в малограмотном человеке, в них есть рассказ о событии, которым поддерживается внимание. Заметим, что и дети, и простые люди любят описания различных стран, иноземных нравов и обычаев, но тут необходимо одно условие: в описании должна быть драма, живое столкновение обстоятельств, жизнь, выступающая в действии. В этом отношении они совершенно правы: в лучших путевых записках предметы являются не друг подле друга, как на выставке, а в том самом движении, какое встречаем мы повсюду в природе. Можно ли надеяться, что воспитанника не утомит помещенный в книге рассказ о Байкале, где с самою мелочною подробностью перечисляются острова, горы, ущелья, мысы, где перед вами вся топография озера: ‘Среди ущелья Ангара имеет в ширину до 450 сажен, значит, немного уже самого ущелья, которое там всего полторы версты шириною… далее к северо-востоку лежит большой остров Ольхон, отделяющийся от материка Ольхонскими воротами, т. е. проливом в три версты шириною’ и почти все в том же роде. Между тем и из этого чисто ученого описания можно бы составить очень живую статейку.
Статьи по естественной истории, вслед за тем следующие, к сожалению, составляют самый слабый отдел книги.
В статье ‘Ласточка’, взятой из ‘Журнала для детей’, для большей живости описания приведены и стихи:
Затем, что в небе — вдохновенье,
И в песнях есть избыток сил
И горней воли упоенье
В надоблачном размахе крыл.
Но с этим упоеньем горней воли все-таки не улетишь далеко. Мне кажется, что статьи как по землеведению, так и по естественной истории, избранные для народного чтения, должны заключать не столько описание частных, мелких фактов, сколько общие характеристики местностей и более крупных явлений природы. Особенно, если выбор этих статей ограничен, всегда можно спросить, отчего, например, помещены рассказы о ласточке, о кукушке, а не о воробье, не об орле, не о вороне. Гораздо естественнее было бы встретить хоть живой рассказ о природе полярных стран, африканских степей, о пути по океану, о жизни полудиких народов и, в противоположность ей, популярное описание какой-нибудь цивилизованной местности, для характеристики России — хоть описание одной из хлебородных губерний, одной из приморских, описание сибирских тундр и лесов, Нижегородской ярмарки и проч. Для всего этого есть много готового материала и у лучших наш* х писателей.
По естествознанию можно избрать факты, которые осмысливают явления природы, указывают на действующий в ней закон: образование цветка, жизнь насекомых и их превращения, свойства некоторых из наших домашних животных и т. д. Во всем этом можно указать самые яркие подробности, самые занимательные черты жизни и, кроме того, найти применение к нашим промыслам, к народному быту.
Последний отдел ‘Хрестоматии’ составляет словесность в стихах и в прозе. Поэзия Пушкина здесь заявила себя великопостною молитвой: ‘Отцы пустынники и жены непорочны’ и проч., далее следуют: Бенедиктов, Хомяков, Глинка.
Стихи Хомякова, конечно, исполнены прекрасных мыслей, но многие в них места может понимать только воспитанник, привычный к метафорам, например:
К чему мне злато? В глубь земную,
В утробу вековечных скал,
Я влил, как воду дождевую,
Огнем расплавленный металл:
Он там кипит и рвется, сжатый
В оковах темной глубины,
А ваши серебро и злато
Лишь всплеск той пламенной волны.
Две пьесы Кольцова (‘Урожай’, ‘Размышление поселянина’), ‘Нива’ Майкова, ‘Школьник’ Некрасова, басни Крылова также украшают сборник. Тут же и унылая ‘Песня бедняка’ Жуковского, неизменная спутница всякой хрестоматии.
По части прозы не совсем удачно явился Загоскин со своим гражданином Мининым в карамзинской тоге, всего удачнее помещен рассказ дворового о соловьях, взятый из сочинений Тургенева: вот образчик истинно русского толкования природы! Если бы вся естественная история написана была таким слогом, то она, конечно, разошлась бы в народе. Не можем удержаться, чтоб не привести хоть одного отрывка в пример той краткости и живописи описания, какой мало находим в наших народных книгах. ‘У хорошего, нотного соловья оно еще вот как бывает,— начнет: тии-вить, а там: тук! Это оттолчкой называется. Потом опять — тии-вить… тук! тук! Два раза оттолчка — и вполудара, эдак лучше, в третий раз тии-вить — да как рассыплет вдруг дробью или раскатом — едва на ногах устоишь — обожжет! Эдакой соловей называется с ударом или с оттолчкой’. Вот вам описание, после которого не нужно спрашивать, как делают наши педагоги: ‘Что такое соловей? что такое оттолчка? что значит петь?’ и проч.
Займемся теперь отдельными брошюрами по части естествоведения, изданными для народа. Их немного. Главное место занимают полезные издания редакции журнала ‘Чтение для солдат’. Брошюра под названием ‘Из природы’, где толкуется о разных свойствах воды в виде дождя, града, инея и проч., написана довольно ясно и толково, но начинать ее надо с 14-й страницы. Перед этим идет рассуждение о том, что такое природа и искусство и что такое наука о природе. Сколько ни старался тут автор быть популярным, говоря об усовершенствованных плугах, о пароходах, о книгопечатании, сравнивая образованного хозяина с музыкантом, знающим ноты, все-таки это вступление самою сложностью предмета очень затруднит воспитанника. ‘Природа (естество, натура) — так называется все творение божие, все что мы видим и ощущаем вокруг нас и что создано не нашими руками и уменьем, а силою жизни или бытия, данной творцом всему его творению’. К чему с первого разу запугивать учащихся подобными определениями? Расскажите сначала что-нибудь из природы, сведите факты в одну картину и потом скажите: вот это природа. У нас все считают необходимым начинать с детьми общими рассуждениями по старинной привычке, думают заохотить детей к учению, философски доказывая, как полезна наука. Да дайте сперва на самом деле почувствовать ее пользу, пусть само собою из ваших рассказов выйдет понятие о ее необходимости.
В популярной брошюре ‘О земле, солнце, луне и звездах’ также признано за нужное сначала определить, ‘что такое география’, потом — ‘что такое география математическая, физическая и политическая’. Это тем страннее, что предмет изложен в разговорной форме, в виде беседы между его благородием, учителем (так называют его в книге), Климовым, Сидоровым и рекрутом, и вообще принят метод переходить от известного к неизвестному. Когда учитель велит запомнить слово ‘география’, Климов говорит: ‘Запомнить-то может и запомним, да слово мудреное, сразу даже и выговорить трудно’. Учитель заставляет твердить его хором, но уж о словах: ‘математический, физический, политический’ он совсем не спрашивает. Мы обратили на это внимание, потому что, строго следуя брошюре, в иных школах могут не уйти далее второй страницы, все твердя мудреные названия. Разговорное изложение дает случай выказать метод. Ученики тут, конечно, являются самыми понятными, знают наперед, о чем следует говорить дальше, и задают именно такие вопросы, какие нужно. Учителю, хоть по книге, утешительно сказать: ‘Спасибо вам, братцы, за то, что постарались понять и не забываете’. Но и самые объяснения довольно популярны. Учитель берет в пример стол, колесо, ядро, обруч с лоханки, чтоб показать, что такое ‘плоский, круглый, продолговатый’, лепит на пушечное ядро кусочек нитки, чтоб объяснить отношение высоких гор ко всему пространству Земли, для объяснения центра режет на восемь равных частей шар из глины, объясняет притяжение Земли, катая по опилкам деревянный шар, в середине которого находится магнит: опилки пристают и держатся на шаре, подобно тому как все предметы на Земле, наконец втыкает шомпол в тыкву и держит ее против свечки, показывая происхождение дня и ночи. Выражения тоже совсем популярные: ‘Ну, сам посуди, какую ты чушь несешь’,— скажет порою учитель.— ‘Эх, брат, опять ты сгородил по-деревенски’,— скажет один из учеников — только, конечно, не учителю. В середине книжки идет объяснение чертежей и разных земных линий, несколько трудноватое, но потом опять, объясняя движение Луны около Земли и вместо с нею около Солнца, учитель очень наглядно заставляет ученика своего вертеть вокруг головы пулю на нитке и идти с нею около стола. Из предыдущего ясно, что хотя эта брошюра, назначенная для обучения солдат, может и не понравиться некоторыми из педагогических приемов, все-таки составляет довольно удачный опыт популярного изложения. Мы остановились на ней долее и потому, что популярных изданий у нас так мало. Вот в другой брошюре: ‘О земле, воде и воздухе’ тоже выведены разговаривающие лица, да учителю приходится говорить без устали, так только на минутку он переведет дух и спросит: ‘Ну, кто скажет, какая вода в реках?’ или ‘Не знает ли кто из вас каких-нибудь озер в России?’, и потом опять толкует, толкует… и кончает тем, что советует читать с толком. Сидоров с этим соглашается: ‘Точно так, ваше благородие, чем более вникаешь в смысл, тем более завлекает чтение’. Сидоров сказал это из учтивости: чтение названной нами брошюры не очень завлекательно. Тут сначала перечисление частей физической географии и составных частей земного шара, потом перечисление почв, металлов и проч., после краткого объяснения воздушной атмосферы следует перечисление материков, стран, перешейков, гор и т. д. Есть тут некоторые любопытные подробности о землетрясениях, о нефтяном газе и о других явлениях природы, все это теряется в скучном перечне предметов. Если брошюра назначалась для повторения собственных имен и некоторых прежде усвоенных фактов, то она, пожалуй, может идти в дело, но проходить географию таким образом нельзя.
Какая польза учащемуся знать о Гренландии, Мадагаскаре, Кубе, когда он с этими именами не соединяет никакого понятия? Лучше дать усвоить главнейшие названия, сообщив наперед, хотя и краткий, но живой рассказ о стране. Неизменным правилом должно быть при обучении начинающих, а тем более народа: не произносить ни одного собственного имени или технического названия, пока не будет вполне ясен предмет, его означающий.
‘Беседы’ Золотова в учебном, фехтовально-гимнастическом кадре также касаются науки о природе. У г-на Золотова тот главный недостаток, что в иных местах у него много объяснений, а мало фактов, а в других местах много фактов, а мало объяснений. Но вообще шесть книжек, составляющих ‘Беседы’, написаны довольно популярно, хотя далеко не так просто, как брошюра ‘О Земле, Солнце, Луне и звездах’. У г-на Золотова беспрестанно встречаются разглагольствия и отступления. Так и в первой брошюре, где говорится о шаровидности Земли и о морском пути вокруг нее, о лоте и компасе,— вначале находим очень нравоучительные, но чересчур выспренные рассуждения, например: ‘Как бы ни был потемней разум человеческий, он все-таки чувствует, что должно быть высшее существо, творец всего, причина всех причин’. ‘Земля наша, как мы узнаем потом, подобна шару и ни на чем не утверждена, а по премудрости творца вселенной, по его неизменному закону, держится сама собой в неизмеримом воздушном пространстве’. Если приводить такие научные доказательства, то далее и объяснять нечего, одним этим уж все решено и доказано! Далее в том же роде автор говорит о землетрясениях, доказывая, что не рыба-кит трясет Землю, а ‘отчего происходит землетрясение, о том речь впереди’. Впрочем, круглота Земли истолкована довольно ясно. Вторая книжка ‘Бесед’ заключает преимущественно умственные рассматривания, тут говорится и о нашем подобии с господом, и о человечестве, и о том, что наши мысли расходятся по лицу Земли, словно лучи солнца. Но тут же есть и хорошие наставления и рассказы, направленные против суеверий. Рассказано, как мужик зашел в избу, где лежал покойник. Не застав никого в избе, он плотно позавтракал тем, что нашел в печи, подпил и вздумал подшутить над ‘покойником: вымазал ему бороду и лицо сметаной и выставил его в оконницу. Через час явилась старуха, ходившая созывать мирян на тризну, все, как увидели лихое дело, сочли покойника за колдуна, зарыли его в лесу без погребения. Автор, кажется, смотрит на рассказы, как на развлечение, помещает их между прочим, после сухих толкований, чтобы отвести душу, но, нет сомнения, что рассказы, разумеется, прибранные подельнее, должны постепенно вести к объяснению науки, заключая в себе наглядное применение одного из ее законов. Пустые повести не идут к делу, но так же неуместны и ученые истории о том, ‘как всех взволновала смелая истина, высказанная простым каноником Коперником (см. Беседу IV о движении Земли), или о том, о каких кометах летописцы упоминали за 2272 года до Р. X. (Беседа VIII), или как у греков и римлян луна называлась Дианой, когда они не были озарены откровением господа, и почему собаки называются дианками (см. Беседу V). Мы не будем подробно разбирать всего, что есть в остальных Беседах. Укажем только еще на некоторые недостатки. Объяснения часто очень мудрены и отвлеченны, как, например, о притяжении Земли: ‘Притягательную силу имеет не только Солнце, имеют ее и все тела земные и каждая отдельная частица Земли, этой силой они действуют взаимно друг на друга, так что каждая вещественная частица притягивает к себе всякую другую вещественную частицу’ (Беседа III, стр. 13), или о дневном свете, где слишком хитро толкуется об отражении и преломлении лучей. Кроме того, автор порою толкует многословно об одном и том же, а порою вдруг нагромоздит до десяти самых трудных вопросов, так, в Беседе III на каких-нибудь двадцати крошечных страничках он думает объяснить и магнитную силу, и электричество, и телеграфы, и состав Солнца, и греческого бога Аполлона, и что такое театр, и как доходят до нас лучи Солнца, и пятна на Солнце и даггеротипы. Г-н Золотов по рисункам излагает все линии земного глобуса, так же как фазисы луны, эти толкования немногим отличаются от тех, какие находим во всех наших географиях, например: ‘Если представим себе как бы площадь, по которой Земля при своем вращательном движении поступает вперед, то ось ее при этом поступлении находится не в прямом отвесном положении к этой площади, а одним концом наклонена к ней’ (Беседа IV, с. 30). Рисунки, однако, очень отчетливы (белое на черном). Итак, ‘Беседы’ Золотова еще далеко не достигают своей цели, но так как в них есть некоторые удачные попытки популярного изложения, то они могут быть полезны для преподавателей при нашей совершенной бедности в книгах подобного рода. Цена их довольно умеренная: за все шесть книжечек 58 коп.
В числе книг, назначенных для воскресных школ, встречаем: ‘Понятия Гопкинса о народном хозяйстве’, перевод с английского. Здесь в занимательных сказках и разговорах изложены основания политической экономии. Но книга эта, к сожалению, имеет исключительное применение к английскому быту. Некоторые рассказы, впрочем, могли бы быть прочитаны с пользой и в наших школах, особенно прекрасная повесть о трех богатырях, где являются великаны: Самотек, Ветрило и Паровик. Они чудесным образом помогают жителям одной деревни, заводя там всевозможные фабрики и производства, но потом эти чудеса оказываются простыми силами воды, ветра и пара.
Редакции журнала ‘Чтение для солдат’ мы обязаны еще изданием хороших брошюр под названием ‘Рассказы странствователя по замечательным местам России’. Здесь также нередко находим утомительный перечень имен, но есть и завлекательные подробности. Лучше всех брошюра, где описан Северный край. На постоялом дворе извозчики и торговцы из разных губерний беседуют между собой и в этой беседе незаметно сообщают любопытные сведения. Особенно хорошо описание северных зверей и их лова. ‘Важнейший этой породы зверь — морж, рыжий весь, голова пребольшущая, на морде щетина сидит, шея в бревно, в плечах широкий, да грудистый такой, красные глаза так и ходят, на груди же у него перепончатые лапы, ластами называются, и когти острые, у рыла-то клыки. Таковой морж одного сала-то дает до пятнадцати пудов, кожа идет на ремни, самые они крепчайшие, мелкое зубье на костяные поделки, а клыки, что твоя кость слоновая, и на дорогое изделие, в паре клыков будет с полпуда’. А вот описание белого медведя: ‘У!.. силен он, крепко силен! Острорылый такой, когтищи длиннейшие… Лежит себе на льдинке, нырнет в воду за рыбкой, да и опять такой сиротинкой-горемыкой уляжется, или, как думу крепкую думает, стоит на льдине-то, да из стороны в сторону покачивается, а как где только увидит моржа, тоже неженку, на залежке, сейчас и на обман — крадется ползком да и норовит запустить когтищи свои в сальный зашеек — тут и порешит его! Хитрая и злостная бестия! Ревун такой!..’
В рассказе о Московской и Тульской губерниях главное место занимает описание Москвы. Оно напоминает обыкновенные перечни гидов, например: ‘Дворец несколько раз перестраивался, наконец после пожара московского, в двенадцатом году, был наскоро отделан для приезда блаженной памяти императора Александра — с полудеревянной и полукаменной надстройкой верхнего этажа, здание это было ветхо, а потому покойный император Николай Павлович приказал отстроить новый дворец’ и проч. Мы думаем, что напрасно было перечислять все, что есть в Москве замечательного, а взять бы хоть один Кремль, да в общих, крупных чертах обрисовать его историческое значение. В брошюре о Московской и Тульской губерниях лучше всего выведена частная личность служивого Терентьева, который не соглашается никаких услуг принимать даром.
Третий рассказ о Петербургской губернии, или, лучше сказать, об одном Петербурге, особенно богат картинками, тут приложены изображения Исаакиевского собора, домика Петра Великого, Летнего сада, Аничкова моста, монументов: Александру I, Петру Великому, Николаю I и всем полководцам. В самом описании есть любопытные подробности, но пространное толкование обо всех памятниках, наконец, наводит смертную скуку. ‘Странствователь по Финляндии’ также довольно скуп на занимательные рассказы.
Говорить ли нам о книгах для народа, писанных с нравоучительной целью? Кто виноват в том, что и добрые наставления, иногда в них высказанные, пропадут даром, что читать их невозможно с головой, одаренной обыкновенным человеческим смыслом? Мораль в них не исходит от сердца, а большею частью доказывается вялыми сентенциями, которые напоминают детские упражнения, вынужденные школьными наказаниями, из-под густой паутины хрий и силлогизмов не видно, шевелится ли в этом коконе хоть что-нибудь живое. Вот, например, автор брошюры ‘В свободный день ремесленнику и фабричному’, конечно, имеет добрые цели: он советует фабричным посещать воскресные школы, не читать пустых книг с заманчивыми заглавиями, а обращаться за ними к кому-нибудь из служащих в учебном заведении, но как он обо всем этом трактует? ‘Я указал уже на тот основной закон, что все мы, как и писание учит, должны искупать время. Это значит, что наше обращение с свободным временем, когда отдыхаем от труда, в особенности должно быть подчинено внимательному расчету, подобно делу купли и продажи’, и проч. Если бы вы с намерением искали слов, чтоб выразиться мудренее, то вряд ли что-нибудь придумали бы затейливее этого. И между тем в книжке есть притязания на популярность: ‘Хорошо, в известные часы, играть и веселиться в своем кругу, по-своему, близ дома. Для отрады, успокоения и благонастроения духа, часто бывает пригодна и песня ваша, и гармоника (что за доброта души! автор позволяет играть на гармонике). Но учись находить и еще лучшее для себя (а что же это такое?), что просвещенная заботливость правительства хочет доставить тебе чрез учреждаемые, по временам, народные гулянья. А когда, в хорошую летнюю пору, добрые и чинные товарищи зовут тебя просто побродить за городом (а то как еще?), в поле или в лесу (какая точность и обстоятельность!), не отказывайся лениво и грубо, говоря: ‘чего я там не видал’ (какие мудрые правила! какая глубина и благонастроенность!). Приучайся различать вкус и находить услаждение не в пиве только, не в одних пряниках и орехах (вот уж этого не ожидали! После таких возвышенных истин вдруг о пряниках и орехах!). Есть у нас еще разные беседы с православными мужичками: один мирянин беседует с ними по случаю освобождения крестьян. Он с особенною нежностью рисует отеческую заботливость помещиков о поселянах: ‘К кому приносят неопытные матери больных младенцев, как не к чадолюбивой барыне, и та лечит малюток, имея под рукой нужные лекарства!’ Но сам автор не безвозмездно дает наставления народу: его книжонка в десять крохотных страничек стоит все-таки 10 коп.
Мы рассмотрели почти все главные сочинения, какие в последнее время вышли по части народной науки, прибавим сюда еще книги, имеющие предметом исключительно сельское хозяйство и сельскую медицину: ‘Опыт’ Зеленого и ‘Сельские Беседы’ Трусова. Книга Трусова несравненно полнее по содержанию и популярнее по изложению, но зато и цена ее недоступна для большинства народа (1 руб. сер.).
Теперь нам остается заняться народною беллетристикою, повестями, написанными для простого класса. В этом отношении г-н Погосский приобрел наибольшую известность. Его рассказы: ‘Посестра Танька’, ‘Дедушка Назарыч’, ‘Сибирлетка’ и некоторые другие отличаются и знанием солдатского быта, и прекрасным, благородным направлением. К сожалению, они назначены преимущественно для чтения солдат, и в других классах народа не все, что в них заключается, может возбудить сочувствие или быть как следует понято. Этого мы не думаем вменять в недостаток г-ну Погосскому: таково свойство его таланта, но нельзя не пожалеть, что литература наша так бедна народными повестями, несмотря на то, что в последнее время явилось столько знатоков простонародного быта. У г-на Погосского есть другие недостатки. Желая всюду проводить гуманные идеи, он уж чересчур идеализирует солдатский быт: солдат у него почти всегда и во всем счастлив и доволен, если порою и приходится ему жаловаться на судьбу, так и тут в виде розовой мечты слетает какое-нибудь утешение. Поднять из ничтожества и восстановить во всей простой, неподдельной красоте человеческую личность, возбудить как можно более участия к бедному, загнанному человеку, конечно, цель в высшей степени благородная, но если нет другого средства достигнуть этого, как путем идиллии и идиллии, то, естественно, мы впадаем наконец в сентиментальность, которая немножко вредит правде. В своей идиллии г-н Погосский иногда доходит и до возвеличения грубой, кулачной силы. Это очень жаль. Он также не всегда кстати пользуется народными поверьями и преданиями. Если б лица, воспитанные на салонной болтовне и французских романах, осудили слог этих повестей за некоторые грубые выражения, а их содержание за низкие предметы, в них описываемые (а таких щепетильных лиц найдется не мало между просветителями народа), то мы посоветуем им не браться не за свое дело, не искать в воскресных школах милых Машенек и Петенек, какие встречаются в глупых детских книжонках. Слог повестей г-на Погосского прост, как природа, им изображаемая, в нем иногда выражения не довольно типичны, но нет той грубости, которая обличает одну бессмысленную подделку под народность.
Лучшая повесть, по нашему мнению, ‘Посестра Танька’. Мысль ее прекрасная: придать человечные черты всеми презренной, павшей женщине. Солдат уходит из деревни и прощается со своей старой зазнобушкой, Марьею, у которой жил в избе. Осталась после него и дочь Танька — хорошенькая, бойкая девочка. ‘Прощай, Марья’ Климовна! — говорит старый Калина — вековечное спасибо вам за дружество ваше! Прощай, Танюша моя! — низко поклонился он: — ‘Бог с вами!’ Некому было теперь защищать сирот: один Трофим Калинович, племяш Калины, молодой, смирный солдатик из любви к своему бывшему дядьке посещал их и приносил иногда и целковничек, ему помогал брат, за которого пошел он в солдаты. Ветхая избушка Марьи чуть лепилась над обрывом, ‘покуривая синим дымком из черного бездонного горшка вместо трубы’, но в окошечко высовывалась хорошенькая головка детская и посмеивалась ‘так звонко, как жаворонок поет в поднебесье’. Калина Захарыч, когда жил в деревне, думал поправить избу, да это ему не удалось, потому что до рекрутства был он садовником: за избенкой Марьиной и разрастались три яблоньки хорошие, было смородины три-четыре куста, да одна грядка редьки черной. Тысяцкий без Марьиной редьки и в баню не ходил, вытрется на полке и загогочет: ‘Слышно, что солдатского завода — до крови ест, шельма!’ Тут вырастала Танька: ‘Округлились и пополнились ея тонкие плечи, шире и раструбистее падали из-под пояска складки сарафанишка худого, и повыше вздувалась на груди сорочка складочками, а коса — и куда ушла ниже пояса’. Заглядывалась на нее удалая молодежь и ‘отворачивались, словно вожжой дернутые тугомордые кони, молодицы гордые, покачивая своими жемчужными грушами в ушах и сверкая, как изморозью, богатыми поднизями’. Девушка полюбилась сыну Федосея Болта, брата тысяцкого, стал он ее сманивать словами хорошими, а бабы на селе проведали про их тайную любовь, и ‘скоро дозвонился звон бабьими языками до ушей батькиных’. Федосей и поучил сына ремнем: об этом на селе сказывали матушки, ‘с причитанием на деток глядючи: вот бы и вас, мол, так!’
Старик поспешил найти молодцу богатую невесту, мигом сыграли свадьбу. Во время венчания в церкви позади всех стояла, потупившись, и Таня, в стареньком, крашенинном сарафанишке. Кончился обряд, нищие проталкивались локтями, и девушка не заметила, как толпа выперла ее вперед. ‘В эту минуту вышел из церкви тысяцкий, обвел довольным взглядом журчащий народ, поклонился во все стороны, отвечая на поздравления, и вдруг нахмурился, скорежился весь. Ткнул он в карман своей синей сибирки руку, выдернул ее с полной горстью меди мелкой: ‘Прими Христа ради!’ сказал громко и сунул насильно в руки Таньке деньги, повернул ее за плечо, толконул и прорычал: ‘Прочь, разлучница!’ Танька аж скакнула с паперти от толчка, медь просыпалась по полу, и нищие бросились к ногам людей подбирать гроши’.
Вот первая обида, которая ожесточила Таню. ‘За что ж, добрые люди,— думала она,— за что ж вы обесчестили меня, оплевали меня бедную, покорную?.. Аль кому-нибудь на всем свете белом досадила я, аль хотела от вас ваших парчей да золота? Али ровней вам себя ставила?..’ Гордая думка запала ей в сердце, в одну ночь поумнела девка. А тут случилось, что когда свадебный поезд возвращался домой, кони зафыркали, остановились у ворот, воробышек зачирикал над крыльцом. День, другой прошел, молодые что-то не веселы. Старый Федосей задыхался от злости, пьяный, пошел он к избушке Марьи, кричит: ‘Изведу, на дым пущу… задушу, сволочь солдатская!’ Насилу удержали старика. А Таня вышла на крыльцо, ‘сверкнула, как зарницей, глазами и показала зубки белые: ‘Ой-ли?’ — звонко пропела, улыбнувшись, и избоченилась: ‘А вот только бровью поведу, так ты своих законов и хоромов и щепок не сыщешь, слышь, ты! Все пойдет прахом по ветру!’ Так, ‘выглянул востер ноготок у пташечки’. Марья все более хирела и скоро умерла, Таня осталась одна жить с кривой теткою. К ним стала похаживать бабуся-приятельница, сманивала их на праздники в ближайшие села, а раз увела и подальше, за 20 верст. Тут угощались они у знакомой бабуси вместе с другой девушкой, Оринушкой, пили медок, и сладкой, и забористый: видно хмелинки попало туда маленечко, то есть порядочно. ‘А как смерклось совсем, так и не заметила наша Танюша, как и когда она перешла, на крыльях что ли пролетела, через улицу, каким таким побытом, очутилась в красной горенке, и сидит за столом по-благородному, и в накладочку чаек попивает. Усач в архалуке ситцевом на подносе стаканчики и сласти разносит под самый нос, чинно и пресерьезно так, как будто важную службу вершит. Сам хозяин в халате бухарском, узористом, в ермолочке, шитой цветным бисером, с чубучищем в полсажени косой — только потчует, улыбается: то плечо, то перехват, то коленочко гостье чуть тронет очень ласково. Бабуси пьют, кушают, зубки поскаливают. Оринушка (девушка хорошая, как говорит автор) пьет, поет, с хозяином заигрывает: ‘Ох-ти, ты охочь, барин!’, видно, лес соколу не диво! А Танька бедная ничего не помнит, глядит на все, как через дождик частый: страшно ей и томно, и бежала бы, и повалилась бы, и ходенем ходят кругом нее стены, люди, стаканы. Вот-вот заплакать ей хочется, дрожит и колотится сердце у нее, как пташка в силках, и бьет в лицо стыд краской: ‘Пустите, пустите!’ — молится она.— ‘Последний стаканчик выпей, душенька!’ — упрашивает ласковый хозяин, а строгий усач как-тут вырос с подносом своим. ‘Ну, выпей, девка, последний-то!’ — кричит Ориша. ‘Потешь барина, выпей на последях!’ — уговаривает тетка родная. Выпила. Танька, чуть покачнулася и сунулась на мягкий диван, а голова на грудь так и падает. Еще раза два порывалась девка привстать: подняла тяжелые брови, хлопнула сонными глазами и — захрапела. ‘Ну, вы-того, убирайтесь-ко!’ — с приятной улыбкой молвил остальным гостям хозяин и, подняв высоко свечу, выпроваживал их поскорей’. На четвертые сутки, ночью вернулась домой Танька с теткой — уж в саночках, на рысачке — вот как наши!.. Тетка вылезла из саней с каким-то узлом, за ней Танька. ‘Прощай, барышня!’ — сказал кучер, а рысак только хвостом махнул — прощайте, мол, только и видели!’
Мы с намерением пересказали поподробнее начало повести, приводя местами из нее отрывки, чтоб читатели могли видеть и ее идею и манеру рассказа. Так же живо описывает автор страдания Тани, когда она вернулась домой. Она швырнула в лицо тетке подарки и пошла на заработки, несколько раз заглядывала знакомая бабуся, да и убиралась назад с худым словом. Но вот у Тани родился ребенок. ‘Сынка Бог дал!’ — поздравляла родильницу косая тетка. ‘Чтоб его леший взял и с тобой вместе!’ — стоная, ответила на поздравление Танька. В помешательстве она хочет загубить ребенка в лесу, как тут кстати является Трофим Калиныч и спасает ее от преступления, сына в память деда окрестили Калиной. На крестинах были все усатые гости. Рос Калинушка в беде, мать к нему привыкла, но не любила его, звала татарином и за большую ласку скажет: ‘Татарчонок мой’. Увеличилась горькая нужда, Таню снова стали подманивать знакомые бабуси, и стала она пропадать по неделям. ‘Пошла битка в кон!’ — сказал, махнув рукой, Трофим Калиныч. У Тани явились деньги, но она не жалела их, всем раздавала в деревне, кто ни попросит, а особенно добра была к солдатам: каждого угостит, ссудит хоть полтинничком на обзаведение, и полюбили ее солдаты. ‘Вон наша лебедь плывет, белая, посестра Танюшка’,— подмигивая, говорили они, ее завидя, а лебедь тем часом и не весть в каких водах плавает. Обрушилась избенка Тани, мигом подъехали подводы с бревнами, с камнем булыжным: строители все были в штанах с кантами и в форменных фуражках. Построение новой избы — одно из самых поэтических мест в повести г-на Погосского. В новом теремке Таньки завелись пиры. ‘В неуказанное время валит, бывало, густой дым из трубы, а в освещенных окошечках виднеются все разные лица и разная амуниция: то сверкнет плечо золотом, ино борода полокна заслонит, а случалось, торчит, упершись в стекло, как мышиный хвостик, и грешная косичка’. Один старик, кавалер ‘полувзводный’, так отозвался о Тане: ‘Э-эх, неистомная! Беспардонная!’ Но вот, стала уж стареться посеструшка, полк ушел в поход: ‘Прощайте, братцы мои названные! путь-дорога вам, други сердечные, не поминайте лихом Таньку вашу!’ — ‘Прощай, родимая! спасибо за все про все, красавица! Век не позабудем нашей посеструшки!’ — раздавалось из удаляющегося фронта, и Таня заплакала горько. Трофим Калиныч также отправился с другими. Осиротела Таня, сын ее рос без присмотра удалым сорванцом, но, неизвестно как, в нем оказалось доброе сердце: пошел он в рекруты за своего приятеля. А тут сгорели и хоромы Тани: справляли тут пьяные бабы именины хозяйки и на ночь в сенях заронили искру — все пошло прахом. Танька стала ходить нищенкой по божьим церквам, просить милостыни. Но Трофим Калиныч вернулся калекой из похода и встретил ее у церкви. Конец концов тот, что Татьяна, как и надо было ожидать, под старость с ним повенчалась. Впрочем, автор обставляет эту романтическую развязку довольно живыми, натуральными сценами. ‘Когда, по окончании обряда, Калиныч принял от священника руку жены, обернулся к народу и поклонился на все стороны, то все отдали поклон приветно, поздравили их радушно, и ни на одном лице уже не было усмешки лукавой. Подняла Татьяна голову, робко глянула на честной народ, поклонилась, и честной народ отдал ей поклон, как сестре своей, поклонился в пояс. И вся затрепетала она, поглядела на друга доброго, на своего почтенного мужа: ‘Это ты, калека, своей силой честной поднял меня, с прахом смешанную’,— подумала — и, как ни сдерживалась она, но в три ручья хлынули ее горячие слезы. Зажили Трофим и Татьяна ничем не хуже других, а тут кстати пришел из-под Севастополя и Калинушка с георгиевским крестом на груди.
Может быть, некоторым покажется странным встретить в скромной статье отрывки из повести, по их мнению, совсем не педагогической, в повести есть и другие отрывки, ничуть не скромнее нами приведенных, но мысль ее все-таки высоконравственная. ‘Много вас, люди заможные! — говорит автор (с. 137).— Без числа нас, братцы, люди, сытые, а и нет как нет промеж нас сироте горькой проходу безобидного. Что ж тут толковать о честной помощи, уж куда нам людей спасать — хоть бы не топили-то тонущих!’. И далее, рассказывая один случай, как Танька обласкала, пригрела урода, он замечает: ‘Что ж бы это было за сокровище, сколько бы слез осушила на свете Танька, сколько бы добра натворила кругом себя такая душа, если б не толкнули ее в омут распутства?’ Если деликатные дамы и господа не понимают этой идеи, а оскорбляются грубою обстановкою простого быта, то им нечего и думать о сближении с народом. Мы, напротив, полагаем, что повести, подобные ‘Посестре Таньке’, имеют гораздо более педагогического значения для народа, чем все умилительные рассказы и бесцветные поучения. Автор коснулся тут самого видного порока, какой представляет жизнь девушки в нашем простом быту, и выставил его со всею истиной: юмор г-на Погосского крепкий, истинно солдатский. Повесть, однако, не во всех частях имеет достаточную оконченность: может, это и необходимо было для той цели, ради которой она написана. Мельком проходит перед вами строитель таниной избушки, он ласковый шалун, пустенький человек, как видно из другого места, но автор выставляет его поступок как-то мягко, добродушно-шутливо. Это особенно заметно там, где дело идет о построении избы: тут не совсем кстати расточается поэзия солдатского быта. Вообще сказать, уж не слишком ли хорошо жилось Таньке между подобным народом? В противоположность щедрым на несколько целковых господам прекрасно выставлены бесхитростные, добрые души солдатиков, способных к самому высокому самоотвержению. Насколько возможны лица, подобные Трофиму Калинычу, мы судить не беремся, но, нет сомнения, что они у автора приправлены романтизмом. Трофим из одной бескорыстной любви к дядьке своему Калине также бескорыстно заботится о Тане, долго любит ее ‘сухой любовью’, сохраняет эту верность, несмотря на ее ‘распутство, везде кстати является ей на помощь и, наконец, женится на ней, не потому что ему надо как-нибудь устроиться хозяйством, а по той же бескорыстной любви. Выставляя доброе сердце простого человека, автор мог бы придать ему побольше определенного характера, Калиныч порою двигается как по заведенному порядку: нужно спасти сына Тани, он тут как тут, нужно, чтоб она в своем одиночестве предалась пороку, он куда-то уходит по службе. Сын Тани Калинушка уж совсем непонятное лицо. Сначала мы знаем, что он терпит только всевозможные колотушки и не дает никому спуску, потом по доброй воле идет в рекруты. Мы можем, пожалуй, догадываться, что холодность матери, бесцельная жизнь, солдатское воспитание привели его к этому, но автор выставляет более на вид, что он жертвует собою для чужой семьи: солдатская душа уж непременно должна быть доброю. Точно так же ему необходимо было появиться в конце повести, чтоб вполне осчастливить Таню. Впрочем, романтизм, о котором мы говорили, гораздо менее выступает в разобранной нами повести, чем в других: здесь личность Тани, довольно верно схваченный из жизни тип, преобладает над всем.
В рассказе ‘Дедушка Назарыч’, написанном прежде, заметнее преднамеренная идея автора. Здесь любопытна характеристика дедушки по формуляру: ‘Илья Назаров, сын Назаров, Костромской губернии, из помещичьих крестьян, отроду 18 лет, зачислен рядовым в Великолуцкий пехотный полк… ахти батюшки! Страшно сказать — в 1792 году! Холост, в штрафах не бывал, в сражениях против неприятеля … ай родимые! Целых три листа исписано: и против поляка, и против шведа, и против француза, турка, персиянина, египтянина — против всего, значит, света! Лучше бы штыком в плечо, саблей через лоб и по носу, а картечью только контужен. И все-таки видно не сконфужен! Еще что? Знаки отличия имеет: медали — за шведскую, французскую, турецкую, персидскую кампании, за взятие Парижа особенно, за помощь турецкому султану против египетского паши опять особенно, на владимирской ленте медаль ‘За спасение погибавших’, опять-таки особенно. Кресты: св. Георгия, Кульмской и св. Анны за двадцать лет беспорочной службы. На левом рукаве мундира нашивки: три из желтой тесьмы, а три за вторительную службу — из чистого, отцы мои, золота! По вторительной же службе произведен в унтер-офицеры, и прибавлено в графе о науках: ‘читать умеет’.
Вот этого-то дедушку, когда он от старости ослабел и негоден стал к службе, отпустили с богом на покой, и побрел он на родину, имея не более серебра в кармане, чем сколько пришпилено было к шинели на груди у него. Пришел он домой, но никто не признал его и не вспомнил. Один только нашелся дед слепой: ‘Помню, помню!— сказал он,— помню, как покойный Назар сына сдавал в рекруты, парнишко был из себя ничего, бравый!’ — ‘Это я, земляк ты мой почтенный!’ — сказал Назарыч, кинувшись к слепому. ‘Ничего, отец мой, не вижу! — отвечал слепой,— а коли ты, так стало-быть это ты сам и есть! Милости твоей просим!’
Какая же судьба постигла Назарыча? Все устроилось, как нельзя лучше. Помещик был человек добрый, немец его управитель тоже очень добрый человек, они определили Назарыча лесником, потому что он не хотел даром есть хлеба, в лесу он устроился домком, взял к себе нищую с ребенком, нищая оказалась тоже очень добрая женщина. Стал Назарыч тереть табак — производство, которым он приобрел себе славу еще в полку. Его приятель пономарь нарисовал ему вывеску, где очень искусно изобразил самого дедушку в облаках с макитрой в руке, а над головой надписано было золотой краской: ‘Приотменный табак’. Вывеска стала привлекать проезжих: немец управитель с братом, оба страшные табачники, закупили у Назарыча весь запас, и старик скопил копейку. Но умерла его хозяйка, мальчик, сын ее, остался сиротою на его руках: дедушка добрым делом помог сиротству милого Васютки. Он спас от смерти одну поселянку, а мужа ее, который нечаянно затерял волостные деньги, избавил от плетей и ссылки, отдав все свои 300 рублей асс. скопленные долголетними трудами: и муж, и жена клялись любить и беречь его Васютку пуще родных детей. Назарыч был теперь вполне счастлив, к тому же помещик отдал ему в полное владение земельку, на которой он жил. ‘Как бы все так удавалось бедному, доброму человеку, хоть на старости лет!’ — скажете вы. Что ж? Об этом приятно прочитать и в книге. Несмотря на всю эту идеальную обстановку, в которой даже пономарь является отличным знатоком искусства, рассказ веден с большим уменьем и естественностью. Сравнивая богатые палаты с хижиной дяди Назарыча, автор говорит: ‘Там гордый барин бросил вдруг тысячи: ешьте, веселитесь! И никто ему и спасибо не сказал, и не поморщился — бросил и забыл: пришлют, мол, с деревни, не столько еще! А здесь, экая невидаль: триста ассигнаций! Мало ль что — последние!.. Словом, господа, в нашей убогой лачуге, несмотря на всеобщую радость, важного виду никакого не было: тут не важный вид, а жизнь вседневная. То есть совсем простое, подходящее дело. Правда, что дело оно — хорошее!’ Эта добрая мысль высказывается в целой повести.
Более твердою рукою очерчены солдатские характеры в рассказе ‘Сибирлетка’, взятом из последней крымской войны. Раненых солдат привозят в немецкую колонию, и рассказ идет о том, как они в ней живут между добродушными немцами, нянча маленьких детей, беседуя за кружкой немецкого пива. Тут является Егор Лаврентьич, прямой и честный ефрейтор, который говорит о своих ранах: ‘Я ведь только по наружности ободран, то есть порвало некоторые жилы и часть мелких костей порасхрястало, а нутром — совсем здоров, ничего не попорчено’. Его характер особенно хорошо выражается там, где он объясняет своему хозяину немцу, что такое значит ‘оказаться’: ‘Хороший и откровенный солдат, как только поступит куда-нибудь вновь, так сейчас же и ‘окажется’, то есть окажет себя, какой он такой, не станет морочить людей да прикидываться простотой, а действует прямо, без хитрости, например: испивает он — ну, сейчас же, как поступил куда — возьмет, да и тринк! И тринкнет, выпьет то есть, порядком: знайте, мол, все — я пью’. Но лучшим типом всей повести служит Облом Иванович, коренастый, крепкий солдат с безобразной наружностью, у которого брань не сходила с языка, но душа была добрейшая. Приведем рассказ его, составляющий чуть ли не лучшее место в книге: ‘Всяк бывало, сударь, разно оно было! А мое дело было плохо! Прибыли мы, рекрута, в роту, фельдфебель сделал смотр, взглянул на меня и говорит: ‘Вона какой еще! Экая дубина, это никак сам леший! Да ты, братец, говорит, просто облом!’ А я сробел маленько да и говорю: ‘Облом, дядюшка, меня так и батька звал’.— ‘Ну, Облом, так Облом! Будет, говорит, к дровам часовой, да приспособить его к швабре!’ Меня и приспособили. А там пошло ученье — беда, братец ты мой: ломали с полгода, все брались: что взглянут, плюнут да и отойдут: ‘Сработал же тебя, мол, леший!’ Вот и все. Скоро и год прошел, товарищи все уж по разрядам встали, а у нас все по-старому: капитан подойдет — тихим учебным шагом ма-а-арш! Экая дубина! Скорым шагом марш! Да где ж у тебя нога?— говорит.— Эй, фельдфебель! Поучи сам его, там, мол, знаешь, у плетня. Ну, поучимся, и плетень чуточку попортим, а ноги, сударь мой, не найдем: нет как нет ее бестианской. Приехал майор, посмотрел: ‘Это, говорит, что за пень? Ну-ко, ма-арш! Скажите мне, капитан, говорит, разве это нога? Разве это — так сказать — образование? Стыдно вам, говорит: погубите вы, сударь, и себя, и меня…’ Капитан возьмет — покраснеет да мигнет фельдфебелю: опять к плетню меня, дружка сердечного. Хлоп! Сам полковник смотрит: на шаг, дистанции ма-арш!.. Пошли — и я, сударь, иду. ‘Стой, стой, стой! Провалитесь все вы, говорит, сквозь землю! Да где, говорит, я найду вам место? Куда, у него, говорит, носки смотрят: это что за разврат такой!’ А у меня, вот у этой ноги — Облом Иваныч ударил по деревяшке — носок-покойник смотрел вот так: и он согнул ладонь кочергой да еще в сторону. ‘Пусть уж нет проноса,— кричит полковник,— пусть нет игры в носке, вольности в шагу — да кой чорт может быть игра, тут совсем ноги нет! Ах, вы, вы! Разумеете, говорит, кто вы?’ Меня опять к плетню в гости! И разорили мы с фельдфебелем весь плетень — аж поросятам приятно: переправу открыли им без препятствия, а ноги так и не отыскали, сударь мой! Приехал же, о Господи! сам генерал — взглянул и весь почернел! ‘Как же вы мне смеете, говорит, представлять это? Я прибыл смотреть, то есть, образование, говорит, а вы мне суете бревно! Как же вы осмелились все — а?’ И пошел, и пошел!.. ‘Спрятать его, подлеца, на кухню или в дрова, с вами я поступлю, говорит, по закону, а мне, говорит, дурно, я болен: солдат идет — и ноги нет! Прошу покорно! Погубите вы государеву армию!’ — сказал генерал, а сам весь позеленел и уехал. Вот я с тех пор, аж до первого сражения с туркой, пятнадцать лет варил кашу, а последний раз сварил кашу, да и сам не ел, котла не выполоскал — тревога: таф, таф! Артиллерия, слышу, катает, душа не стерпела, я, сударь, ковш об землю да во фронт! А на мое место отыскался, вишь ты, гусь еще почище меня! Да видно напророчили мне — суди их бог, государь и военная коллегия — такую беду, что подслушал что ли француз мошенник, да ядром-то мне по ногам — фурр! На что-те, говорит, нога! Хорошо еще, что я маленько врозь их держал — уж так и родился раскорякой — вишь, одну отшибло, а то была бы мне нога, сударь мой!’
Главным героем повести собственно служит Сибирлетка, полковая собака, такая же безобразная, но сильная и верная в дружбе, как сам Облом Иванович. Она еще щенком спасена Лаврентьичем от гибели и следовала за ним во всех походах: бегала на учении впереди фронта, выводила свои ноты в такт солдатским песням (‘или уж напакостит на редкость, говорил об этом Лаврентьич, или одолжит так, что все на бок’), наконец, не оставляла солдат даже в сражении и в Туречине потеряла ногу. Весь полк ее любил, только капитанский денщик маленько гордился за то, что Сибирлетка иногда потреплет стриженого пуделя капитанского. Поймает ее гордый денщик — и ну допрашивать: ‘Ты, говорит, кто? Ты, маркитант собачий, ротный объедало! Ты не больше, как козел на полковой конюшне, а это пудель капитанский, понимаешь, все равно, что лев!’ — да и даст по морде. Длинная история идет о разных достоинствах Сибирлетки и о том, как, несмотря на беспримерную честность, она выказала свою собачью натуру на именинах Лаврентьича, стянув жирного поросенка, подаренного добрым хозяином. Сибирлетка, однако, загладила свою вину тем, что загрызла волка, напавшего на деревню. Лаврентьич, выздоровев, снова идет в сражение и погибает под Севастополем: Сибирлетка четыре ночи воет и, наконец, околевает на его могиле. Вообще, в этом рассказе много выставлено добрых, гуманных сторон в солдатской жизни, но в целом он производит несколько тяжелое впечатление, почти выходит такая мораль, что доброта и честность всегда соединены с сильным кулаком, с крепкими зубами. Может быть, оно так и необходимо в солдатском быту, но эти свойства у нас и без того достаточно процветают, можно бы обратить также внимание и на злоупотребление этой кулачной силой. Кроме того, автор несколько однообразно изображает некоторые характеры: старые солдаты, унтера и дядьки у него всегда образцы добродетели, молодые преданы до гроба своим дядькам и готовы положить за них душу, из всех народов только одни немцы отличаются ангельской добротою и проч.
Из других рассказов, изданных для чтения народа, немногие отличаются достоинствами, на которые мы указали. Нам особенно не понравились те из повестей, где главную роль играют черти. Так рассказ ‘Первый винокур’ имеет цель отучить от пьянства, но что за путаница в этой чертовской истории! Сатана со щетинистой медной бородой, выпуская желтую пену и зеленый дымок из пасти да выплевывая ящериц и скорпионов, выслушивает доклад нечистых духов о том, сколько каждый из них сделал зла на земле. Обстановка подобная же: кругом синее полымя и черные клубы дыма, ужи, жабы, падалицы и ящерицы кишат у подножья: недвижные, растрепанные ведьмы, со змеями в волосах, избоченившись, курят смрадным зельем. Сатана угощает своих слуг бочками кипучей смолы да удавленниками, вот один из слуг, добиваясь подобной награды, определяется батраком к мужику и научает его курить вино. Автор уверяет, что это было в старину, что ныне, напротив, человек перехитрит черта. Какая ж польза от всего этого дикого вымысла? Заставляя верить в бесов, можно бы хоть напугать пьяницу, хотя страх, как чисто рабское чувство, никого не научит добродетели. Хотел ли автор возбудить отвращение к пьянству? Так разве в самом этом пороке нет гнусных сторон, которые отвратительнее всех невинных жаб и ящериц?
Драмы, изданные редакцией ‘Солдатского чтения’, вообще довольно плохи. В одной, например, под названием ‘Полесовщик’, солдат становится на ходули, одевает белую простыню и пугает скупого старика Карпа, чтоб принудить его отдать свою дочь за бедного ямщика Яшу. Действие сопровождается песнями:
Ты помнишь ли, как славно пировали
В годину злую русаки,
Тогда французов поражали
Ведь наши русские штыки
Вот вам и французский водевиль, перенесенный на солдатскую почву! Вообще, романтизм сильно вступает в свои права в повестях, назначенных для народа. Герой переносит всевозможные испытания, совершает чудеса, каких ни в сказках рассказать, ни пером описать, все, чтоб соединиться законным браком со своею любезною. Таковы рассказы: ‘Не изведав горя, не узнаешь счастья’ (автор Н. Р…ий) и ‘Похождения Емельяна’ г-на Масальского. Последняя повесть знакомит по крайней мере с некоторыми историческими обстоятельствами петровского времени.
Но, избрав целью выставлять одни умилительные и трогательные сцены, подвиги необычайного геройства и любви к отчеству, мы напрасно будем соперничать с московскими изданиями, которые прежде и прочнее других народных брошюр заняли свое место на лотках. Вот, например, ‘Предание о том, как солдат спас Петра Великого от смерти’ рисует вам солдатскую удаль. Петр гулял за городом, заблудился в лесу, влез на дерево и задумался: ‘Господи! Как хорошо! Что, если б подняться на высоту! Туда… туда — за месяц и звезды!’ (с. 30) — однако не отыскал дороги. Солдат, его спутник, выпил между тем из его фляжки водку, и оба отправились далее. Солдат случайно встретил Петра и, конечно, не знал, с кем путешествует. Прибыли они к хате разбойников, тут встретила их старуха: они поместились на чердаке, ночью приехали разбойники: как один взойдет по лестнице, просунет голову на чердак, солдат своим тесаком и снесет ему голову, а труп падает вниз ту… ту… ту… Разбойники думают, что это их товарищ разговаривает с гостями, и другой лезет: труп опять ту… ту… ту… Так солдат спас Петра от смерти, за это царь позволил ему безденежно пить вино во всех кабаках. Подобные же сведения о Петре мы получаем из анекдотов о Балакиреве, хоть, например, о том, как Петр потребовал Тараса Плещеева, а знаменитый шут представил ему полтораста плешивых. Все это, конечно, слишком нравоучительно и серьезно. Гораздо более возбуждает нежных и геройских чувств ‘Битва русских с кабардинцами, или прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга’.
Комментарии
Впервые опубликовано в 1861 г. в журнале ‘Отечественные записки’, No 9.
Статья посвящена рассмотрению книг и руководств, изданных для народного чтения, которые В. И. Водовозов рассматривал как действенное средство распространения знаний в народе.
Этому важному вопросу В. И. Водовозов посвятил несколько статей, в которых дан обзор существующей учебной литературы, а также книг для народного чтения. Он критиковал книжки, выпускаемые для народа, за слащавое морализирование, искусственный язык, вялые сентенции.
Разбирая исторические рассказы для народного чтения, В. И. Водовозов отмечал, что почти все они страдают одним недостатком — в них не показана история народа. Он выступал против тех книг для народа, которые содержали лишь псевдопатриотические разглагольствования, и призывал давать народу такую литературу, которая способна была бы развить его ясный ум. ‘Нам довольно знать, что народ может понимать и ценить все истинно изящное в литературе, если только по своему содержанию оно сколько-нибудь доступно его пониманию’ (Водовозов В. И. Избр. пед. соч. М., 1953, с. 339).
Вопросу о просвещении народа В. И. Водовозов уделял большое внимание на протяжении всей своей жизни. Кроме названных ранее статей этому вопросу посвящен ряд его работ: ‘Наука и нравственность’ (1863), ‘Рассказы о том, что у нас сохранилось по народной памяти и по грамоте’ (1869) и др. Одной из последних статей В. И. Водовозова была статья ‘Что читать народу’ (1886).