Полное негодующего красноречия обращение к властям прибалтийских немецких газет по поводу убийства в Риге германского фабриканта Буша должно произвести впечатление не только на эти власти, но и на русское общество. Немцы, потомки старого рыцарства, насадившие в эсто-латышском крае семена порядка, трудолюбия, просвещения и веры, совершенно не могут понять соображений русской полиции и русской администрации, по которым она как в этих немецко-латышских провинциях, так и всюду в России подпустила к обывательскому хлебу и обывательскому труду голодную и разрушительную саранчу, поднявшуюся со ‘дна’ Максима Горького, которая под именем ‘хулиганов’ и ‘босяков’ получила почти классовое и едва ли не сословное существование и устойчивость. Все видят на улицах этих субъектов, пугаются их днем, отделываясь подачкой пятачка и гривенника, и молят Бога, чтобы не встретиться с ними ночью, ибо это грозит жизни и кошельку. Немецкая печать спрашивает, ‘отчего власти допускают такое великое опущение, что терпят в городе множество всякого сброда, преступность которого написана у них на лбу’. Увы, об этом недоумевают вовсе не одни немцы, но и обыватели решительно всех русских городов. ‘Задерживают только тех, кто совершил уже преступление, но стоит такому задержанному субъекту через свидетелей его же среды удостоверить свое алиби, и его отпускают для новых подвигов’. Действительно получается интересная картина: из шайки шести ночных громил разыскивается по таким-то и таким-то признакам и свидетельским показаниям, — конечно, не имеющим точности научной экспертизы, — один громила, тогда пятеро непойманных его товарищей показывают перед судьею, что он гулял с ними в день и час преступления совсем в другом городе, и оправдание готово. Очевидно, суд обладает какими-то такими несовершенствами своих средств, в силу которых люди без стыда и с ловкостью только смеются над ним. ‘Неоднократно указывалось на необходимость очистить город от подозрительных элементов, угрожающих общественной безопасности и подвергающих жизнь каждого усмотрению кинжальщиков. Дома и на улице жизнь каждого висит на волоске. Все честные граждане в один голос призывают власть: ободритесь и с беспощадной строгостью удалите из нашего города все хулиганствующие элементы’… Так кончают газеты, напечатавшие по соглашению текст одинакового содержания.
Увы, о чем просят рижане и митавцы, давно просят и умоляют, только без требовательности в голосе, туляки, калужцы, костромичи и вообще все русские горожане. ‘Дно’ поднялось не сейчас, уже лет пять выступило на улицы какое-то ‘пятое сословие’ воров, альфонсов, котов и вообще субъектов, описанием которых Максим Горький утешил русскую литературу. Горький явился Марлинским этого нового сословия, пропел ему ‘Песнь о Соколе’ и, подкрасив, подмазав его, облекши в плащ Ринальдо Ринальдини, пустил как некую политическую и ново-культурную силу на русское общество. Может быть, до Максима Горького и без Максима Горького, без его маски и подкраски, русские революционеры даже самых крайних оттенков все-таки не соединились бы с котами, альфонсами и ворами: но после рекомендации Горького они протянули им руку. В этом отношении Горький, страшно усилив русскую революцию через массовое увеличение ее, и вообще через уличную популяризацию, вместе с тем страшно нравственно ее подорвал через нравственную деморализацию. Поднялись революционеры как стая… ворон.
Генеральные консулы в Риге, германский и английский, обратились в свои посольства с соответствующим представлением, а брат убитого Буша телеграфировал в Берлин министерству иностранных дел. Вместе с убийством в Интерлакене ‘Миллера вместо Дурново’, — как изъясняют и оправдываются наши болваны, — это послужит вообще темою некоторых размышлений для заграницы, которая так охотно ссужала ‘освободителей’ ружьями, браунингами и если не ссужала финскими ножами, то только потому, что своих в продаже довольно. Заграница вообще расшевелила на нашем дворе горящие уголья, по той циничной мудрости, что чем соседу хуже, тем ‘мне лучше’. Но сальное пятно имеет свойство расплываться, а искра перелетает через забор и, конечно, через канавку на границе. Было что-то элементарно-неуемное в поддержке, денежной и ружейной, заграницы русской революции: ибо можно было рассчитать по пальцам месяцы и немногие года, когда она переползет через Эйдткунен, Границу и Ла-Манш.
Удивительно, как и в этом случае сумел быть пророком Достоевский, наблюдавший вообще очень внимательно русский революционный дух. Он предвидел, что эта смесь или эта помесь XI и XXI века, помесь дикого половца с социальными романтиками Запада, приведет когда-нибудь в содрогание Европу, которая потребует от России ‘укротить своих’. В ‘Братьях Карамазовых’, изображая зал суда, он влагает речи в уста прокурора и защитника. Прокурор делает анализ всей той гнилой, прогнившей и преступной почвы, из которой произрастают юридические казусы, подобные судимому, и, переносясь мыслью к знаменитой ‘тройке’, с которою Гоголь сравнивает Россию, ‘несущуюся вперед’, обращается к присяжным заседателям со словом, которое так и просится в параллель с теперешним обращением остзейцев к русскому суду и русской власти: ‘Вспомните, что вы защитники правды нашей, защитники священной нашей России, ее основ, ее семьи, ее всего святого. Да, и приговор ваш раздастся не только здесь, но и на всю Россию, и вся Россия выслушает вас, как защитников и судей своих, и будет ободрена или удручена приговором вашим. Не мучьте же Россию и ее ожидания, — роковая тройка наша несется вперед и, может, к погибели. И давно уже в целой России простирают руки и взывают остановить бешеную, беспардонную скачку. И если сторонятся еще другие народы от скачущей сломя голову тройки, то, может быть, вовсе не от почтения к ней, как хотелось поэту, а просто от ужаса. От ужаса, а, может быть, еще и от омерзения к ней, да и то еще хорошо, что сторонятся, а пожалуй, возьмут да и перестанут сторониться и станут твердою стеной перед стремящимся видением и сами остановят сумасшедшую скачку нашей разнузданности, в видах спасения себя, просвещения и цивилизации. Эти тревожные голоса из Европы мы уже слышим, они уже начинают раздаваться’.
В революции нашей сверх политики, конечно, много этой ‘карамазовщины’, и даже политика, пожалуй, составила только приличный предлог вылиться наружу этой ‘карамазовщине’, которая до сих пор скучала взаперти и томилась бездействием. Много этой наследственной порчи крови, издерганных нервов и всякой нервопатии. Профессор Герье очень верно указывает, что эксцессы революционеров напоминают собою самые темные изуверные секты, с человеческими жертвоприношениями и со сладострастием собственного самозакалывания, напоминают персидских дервишей и шаманов монгольских пустынь. Хорошо известно из истории культуры, что все эти изуверства имеют подпочвою себя ту же нервную психопатию, умственные и нравственные извращения. Революция — менее политика и более болезнь. ‘Программы’ только для нее предлог: а разжигающий уголек в душе революционеров, и именно стяжающих наибольшую известность, есть зачастую садическое наслаждение кровью и страданием, примеры которого наполняют страницы истории медицины.
Впервые опубликовано: Новое Время. 1906. 6 сент. No 10949.