Русская беседа. Собрание сочинений русских литераторов. В пользу А. Ф. Смирдина. Том III, Белинский Виссарион Григорьевич, Год: 1842
Время на прочтение: 11 минут(ы)
В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений.
Том 6. Статьи и рецензии (1842-1843).
М., Издательство Академии Наук СССР, 1955
55. Русская беседа. Собрание сочинений русских литераторов. В пользу А. Ф. Смирдина. Том III. Санкт-Петербург. 1842. В типографии императорской Академии Наук. В 8-ю д. л. 15, 38, 120, 41, 18, 20, 4, 135, 34, 40, 120 и 30 (615) стр. (Цена за все три тома 10 р. сер.).1
Знаменитое предприятие, долженствовавшее поправить расстроенные дела г. Смирдина и прославить таланты и великодушие русских литераторов, кончилось: перед нами лежит третий и последний том ‘Русской беседы’. Мы беседовали с этим третьим томом, и сладка была нам эта безмолвная беседа в час дремоты… Точнее сказать: беседа была довольно тяжеленька, но заключение ее было легко и приятно… Не шутя, что это такое: шутка или действительно плод усердия,— чем богаты, тем и рады, по русской пословице?.. Наш вопрос относится не к г. Смирдину, который мог быть издателем, но отнюдь не критиком добровольных приношений со стороны великодушных литераторов, притом же, как человек, знающий общежитие, а может быть, и до робости деликатный в обращении с пишущим людом, г. Смирдин, хоть и со слезами (уж, конечно, не признательности), должен был принимать всякий хлам, который вручали ему с такою добродушною готовностию… Нет, мы хотим сказать, как достало у иных гг. сочинителей столько храбрости, чтоб напечатать свои произведения, да еще и выставить под ними имена свои?.. Но мы опять обмолвились: дивиться тут нечему, а было бы чему подивиться, если б многие сочинители не воспользовались таким прекрасным случаем втереться в печать, под предлогом великодушия, о котором никто не просил их… В первых двух томах были два прекрасные, хотя не равные по достоинству, беллетрические произведения: ‘Аптекарша’ графа Соллогуба и ‘Барыня’ г. Панаева, за эти две пьесы очень можно простить двум, первым томам ‘Беседы’ все прочие повести, которыми они были начинены. Но в третьем томе, как будто по тщательному выбору, помещено, по части повестей,— такое, хуже чего ни написать, ни выдумать нельзя. Вот некто, г. Смирнов, пухло, водяно, дрябло, растянуто, с дикими претензиями на глубокомыслие, знание жизни (приобретенное, вероятно, на ученической скамейке), с претензиями на юмор, остроумие, оригинальность и прочие достоинства, в которых природа положительно и безжалостно отказала ему, рассказывает длинные и скучные, как кавказская дорога по благословенной плоскости Земли Войска Донского, похождения какого-то Фомы Федоровича и еще какого-то Мефистофеля из семинаристов, с ‘рафинированно-дьявольской’ улыбкой. Остроумные выходки (которых острота, впрочем, ощутительна только для сочинителя) называет он ‘витцами’, пичкает свой вялый рассказ полонизмами (‘высшей представительницей великих женщин есть существующая (?) М-те Лафарж’, стр. 13), барбаризмами и безмыслицами (‘это сильно и вредно повлияло на его характер’, стр. 21, ‘медведеватъ’, стр. 35, ‘вечер был порядочный, комильфотный’, стр. 56), московскими любезностями (‘я, нижеподписавшийся, знаю в Москве пропасть хорошеньких ножек и особенно одну, умоистребительную, пару, перед которой недостойны пасть даже головы Ньютона или Гегеля’, стр. 96). Местами, кстати и некстати, сочинитель любит щегольнуть намеком на свое знание того или другого автора, того или другого сочинения, из чего ясно видно, что сочинитель еще очень молодой человек и не успел еще отвыкнуть от школьных замашек. Но, не желая только хулить, с особенным удовольствием выписываем лучшее место из его длинных разглагольствий:
К чему корчить из себя то, к чему бог не создал, и подниматься на какую бы то ни было дыбу? Если в самом деле есть люди, призванные л жизнь для того, чтоб изучать движение чужих жизней внутреннею, глубокою силою постижения, то ведь они не маскируются и не натягиваются, не громоздятся на пьедесталы и не драпируются там лохмотьями жалкого эффекта, а мешаются с толпою смело и дружно, не боясь потеряться там, но научаясь там вызнавать люд, с которым живут и действуют. Они просты, потому что естественны (стр. 58).
Как жаль, что эту истину, г. Смирнов понял только теоретически! Иначе он никак не написал бы ‘Жизнь и смерть Фомы Федоровича’…
Вот автор ‘Семейства Холмских’ на сорока одной странице рассказывает о ‘Последствиях услуги, оказанной кстати’.2 Рассказ его дышит чистейшею нравственностию, напоминая блаженное время романов г-ж Жанлис, Коттен, девицы Марьи Извековой, гг. Августа Лафонтена, Клаурена и пр., и пр.
Вот какой-то г. М. П., ни с того ни с сего, как говорится, ни к селу, ни к городу, повествует о ‘Сражении при Коссове, происходившем 27-го августа 1389-го года между османами, под начальством султана Мурада 1-го, и христианскими союзниками, под главным предводительством короля Сербии Лазаря’. Повествование его улеглось на 20-ти страницах и явилось, вероятно, вследствие желания что-нибудь напечатать.
Вот какой-то г. Кузмич (тоже из новых сочинителей) в повести ‘Монастырская гора’ представил или, как выражается С. Н. Глинка, предъявил неудачный опыт пародии на Гоголя в изображении нравов малороссийского простонародья и, в то же время, довольно удачное подражание Марлинскому — в изображении глубоких чувств, могучих страстей, невыразимых бедствий и несбыточных приключений. Повесть длинная, странная, но зато усыпительная в юмористических местах и забавная в патетических сценах.
Вот некто г. Войт огромляет (по выражению того же С. Н. Глинки) российский быт рассказом ‘Маяк Утэ (,) или Эпизод из жизни’. Самое примечательное в этом огромлении российского быта’ — то, что Маяк Утэ не играет в повести никакой действующей роли, но скромно и безмолвно остается в качестве слушателя. Не менее замечательно было бы в этом рассказе и невероятное обилие морских терминов, равно как и диких до бессмысленности фраз Ю la Marlinsky, если бы всё это не было уже старо, пошло, истерто и истаскано. Герой рассказа — один из тех Звонских, Линских, Лидиных, Греминых и всяких ловких военных людей, о которых упоминает Гоголь на 319 и 320 страницах ‘Мертвых душ’. Будучи столь же любезен, как и они, он не уступает им и в бурном красноречии адских страстей: ‘То была ужасная ночь, — говорит он в одном месте: — во мне скопилось столько пламени и крови, я боялся, чтоб от жара не распался мой череп, и я сдерживал его в своих руках. Когда я дотрогивался до головы, то волосы клочьями повисали между пальцев, я чувствовал, что они подгорали в корнях. Эти волосы я показывал, утешаясь, что и я сгорю страстями, как и они’ (стр. 32)… Страшно, читатели, страшно! И потому не старайтесь узнавать, что еще, кроме этого, содержится в ‘Маяке Утэ’: иначе и вы сгорите страстями, как волосы г. Тиова, который так бешено изображал клокотание своих растрепанных чувств, или как уши г. Ланитина, который слушал это повествование, впрочем, не подозревая в нем натянутой галиматьи и, с своей стороны, отвечая на нее такою же высокопарною дичью…
Вот кто-то г. Струков (еще новый сочинитель!) рассказывает о таком приключении, будто бы случившемся на Петровском острову, какого и во сне не увидишь: так оно длинно, невероятно, бесцветно, вяло, скучно, детски бессвязно и старчески бессильно!.. За ним г. Греч (старый и ‘заслуженный’ сочинитель) из разных guides {путеводителей (франц.).— Ред.} и подобных компиляций сшил довольно пустенькую и бесцветную статейку об ‘Окрестностях Неаполя’: больше нечего сказать об этой куче общих мест, старых новостей и ничего не заключающих в себе описаний.
Неужели, в самом деле, обо всем этом говорить подробно, излагать содержание, разбирать с отчетливостью? — Пусть делают это другие: с нас довольно и того подвига, что мы всё это прочли и что поэтому нам будет за что долго помнить третий том ‘Русской беседы’, составленный из ‘сочинений лучших литераторов’…
Мы сказали несколько слов о статейке г. Греча, и читатели наверное ждут, что мы сейчас заговорим о статейке г. Булгарина? Читатели правы. На этот раз, нравоописательное и нравственно-сатирическое перо г. Булгарина, с свойственным ему юмором и верностию действительности, описало, на 18-ти страницах, ‘Чиновника’. Известно всем, что этот интересный класс русского и петербургского общества не раз был воспроизводим творческим пером Гоголя, тем не менее г. Булгарин покусился на подобный же подвиг — и хорошо сделал: можем утвердительно сказать, что г-ну Булгарину не суждено самою судьбою нив чем сталкиваться с Гоголем, и потому он остался самим собою, сохранил свою неподражаемую оригинальность, вследствие которой в его ‘Чиновнике’ можете найти всё, что вам угодно, кроме одного — именно, чиновника. Оно и лучше: никто не обвинит скромного сочинителя в личностях, которые русские читатели любят видеть во всяком литературном произведении, где нет Лидиных, Греминых, Звонских, Линских, Ланитиных и других исполненных светскости и пламенных страстей героев. Зато из статейки г. Булгарина читатели могут узнать, во-первых, что скромные чиновники превосходно переплетают книги, делают лучшие картонажи для кондитерских и отличные игрушки с механизмом — и всё это самоучкою, во-вторых, что рядом с книжною лавкою Заикина есть игрушечная лавка честного купца Мухина, а в ней продаются лучшие детские игрушки, — что-де хорошо известно г-ну Булгарину (стр.12—13), в-третьих, что г. Булгарин бывает на крестинах у чиновников и там говорит свысока с дамами и коренно по-русски с мужчинами, но вина не пьет, хотя и любит выпить рюмку хорошего вина за столом, а это-де потому, что г. Булгарин знаком с соседним погребщиком (стр. 17)!.. Особенного внимания заслуживают заключительные строки статейки г. Булгарина. Надо сказать, что вместе с статейкою умер и герой ее, эта, повидимому, весьма естественная развязка подала повод сочинителю расчувствоваться так:
Вечная память и мир праху твоему, добрый человек! Много истребил ты бумаги в жизни, много искрошил перьев, пролил реки чернил, растопил горы сургуча, но ты не писал ни пасквилей, ни доносов, ни глупых и злобных критик, не заставил никого проливать слезы, не резал языком чужой репутации, и не прижег ничьего сердца клеветою.
Имеющий уши да слышит!
Не менее, если еще не более, после статейки г. Булгарина, заслуживает внимания статейка г. Погодина. Известно всем, что г. Погодин вот уже другой год рассказывает о своем путешествии по омраченному буйством знания Западу, и рассказывает с истинно достойною всякого удивления оригинальностию.3 На сей раз мы узнаем, что и как делал г. Погодин в Лондоне. Завидев Лондон, г. Погодин восклицает: ‘Вот он, всемирный базар, вот столица народа, купующего и продающего, с похотью очей и гордостью житейской!’ Если читатели спросят нас, почему же народа купующего, а не покупающего, и неужели только Лондон покупает и продает с похотью очей-а гордостью житейской, а Париж, Амстердам, Брюссель, Лейпциг, Гамбург, Лиссабон, Петербург, Москва и пр. покупают и продают без похоти очей и гордости житейской, — мы ответим им, что не знаем, и посоветуем им обратиться с этим вопросом к самому г. сочинителю.
В таможне чемоданы г. Погодина, в отличие от прочих путешественников, были осматриваемы ‘дверем затворенным’.
Перехватив кое-что, г. Погодин отправился в театр, прямо в раек (стр. 6), за место в райке он заплатил очень недорого — всего один рубль. ‘Надо было (говорит он) много храбрости для этого решения: во-первых, как найти дорогу, купить билет, дойти до места, а потом, как воротиться в полночь домой, среди мошенников, которые, говорят, попадаются здесь на каждом шагу, и, главное дело, не умея объясниться по-английски’ (стр. 6). Действительно, нельзя не подивиться удивительному присутствию духа г. Погодина, который не только решился дойти до театра, взять билет в раек, но и рисковал, возвращаясь в полночь домой, повстречаться с английскими мошенниками, которые не умеют объясняться по английски!.. Но не пугайтесь, читатели, за храброго путешественника: он пошел. Хозяин наговорил ему о дороге в раек столько страшного, что он было оробел, несмотря на свою примерную и столь блестящим образом доказанную храбрость.
Как вдруг (говорит г. Погодин) мелькнула счастливая мысль, выпросить у него (у хозяина) проводника, который бы отвел меня и после пришел за мною, в раек, так и сделалось. Однако ж страх не кончился. Сидяна месте, я всё боялся, ну если мальчик не придет за мною или я не найду его, и проч. и проч. (стр. 6—7).
Мимоходом, между прочим, доказавши ясно, как 2×2=4, что должность разносчика афиш возмущает его душу, г. Погодин зашел в лотерею,— и читатель поражается следующими строками:
За всяким прилавком сидит по разряженной красавице для выставки и приманки. Препротивное впечатление! Одна получает деньги, другая выдает билет, третья вертит колесом, четвертая читает выпавший нумер, пятая отдает выигранную вещь. Ах, как мне было гадко обойти их кругом!
Да не подумают читатели, что тут есть какое-нибудь недоразумение. Так как за границею нет лентяев, тунеядцев, Петрушек и Селифанов, так как там время есть тот же капитал, а труд человека тем более капитал, так как там один успевает делать то, чего у нас не успевает делать целая дворня дармоедов,— то мужчины там взяли на себя труды серьезные, которые не под силу женщине, а женщины отправляют все легкие и требующие порядка и чистоты обязанности. Поэтому за границею женщины служат и в гостиницах, и в трактирах, и сидят за прилавками магазинов, лотерей и т. п. Это и расчетливо и изящно, ибо вид хорошенькой, со вкусом и опрятно одетой женщины особенно гармонически действует на всякую душу.
Описание парламента у г. Погодина — верх оригинальности!
Но вот г. Погодин опять был в райке. Лишь только он оттуда, как вдруг… Но нет, пусть сам г. Погодин скажет, что с ним случилось по выходе из райка, а мы так перепугались за ужас ные следствия, которые могли бы выйти из этого случая, что не можем слова сказать… ‘Вдруг кинулась почти на меня какая-то вакханка, и я едва убежал от нее в свой Leister-street!’ {Лейстерстрит (англ.).— Ред.} — Страшно!..
По поводу английского банка г. Погодин выводит утешительное для России следствие, что никогда наша торговля не сравнится с английскою, потому-де, что наш купец чуть наживет капитал, да и на бок, на печь, словно в раек, и что мы, русские, можем быть счастливы только дома, у себя, в своей избе (?!..), и что так-де было везде у славян… Помилуйте! Да из чего же хлопотал Петр Великий, как не из того, чтоб сделать нас из славян людьми образованными, а избы наши заменить домами и зданиями?.. Впрочем, наш путешественник, кажется, и сам увидел, что немного заговорился, почему и поспешил пренаивно воскликнуть: ‘Вот об чем пришлось мне подумать на дороге в Товер!’ Правду сказать, было о чем и думать!.. В Товере с г. Погодиным случилось следующее достопамятное происшествие, о котором пусть он сам расскажет:
Хоть я мирный человек и терпеть не могу ничего огнестрельного, а почти охрабрился, глядя на сверкающие груды, и даже взмахнул рукою, но опустил ее скорее и вон из великолепной галлереи, которая так торжественно свидетельствует о зверстве нашего просвещенного человечества (стр. 16).
Когда проходившие по Темзе пароходы приближались к мостам высокими мачтами или трубами, по словам г. Погодина, у него замирало сердце, а по телу пробегала дрожь: ну как-де забудут опустить трубу, и пароход расшибется!.. Но, к крайнему удивлению путешественника, такого несчастия не случилось.
Мы, москвичи (говорит он далее), не привыкли к действиям машин и к этой точности заведенных часов, которая здесь перешла во всеобщее верование, для нас неизвестное (стр. 22).
В зверинце, говорит г. Погодин, все звери живут, как баря…
Описание Виндсорского замка у г. Погодина — прелесть!
Словом, кто хочет вполне насладиться путевыми записками г. Погодина и вполне оценить их, тот читай их сам ‘дверем затворенным’… Уверяем, что удовольствие будет полное и совершенное…
Есть в третьем томе ‘Русской беседы’ и стихи, но о стихах вообще мы решились говорить только в крайних случаях.
Впрочем, третий том ‘Русской беседы’ набит не одними вздорами, есть в нем две очень дельные статьи. Первая — ‘Федор Иванович Соймонов’ принадлежит г. Бантыш-Каменскому, и по своему содержанию весьма интересна и любопытна. Вторая — ‘Прокофий Ляпунов’ принадлежит к тем немногим произведениям г. Полевого, которые доказывают, что этот литератор и теперь еще мог бы заниматься чем-нибудь лучшим, нежели издание плохого журнала, составление плохих неоконченных повестей и конкуренция с разными водевилистами и другими господами, с успехом и славою подвизающимися в ‘Репертуаре’ г. Песоцкого и на сцене Александрийского театра. Цель статьи г. Полевого — доказать, что Ляпунов был только человек с сильным характером, но отнюдь не патриот, а, напротив, безнравственный человек, игравший присягами и клятвами, изменявший всем партиям. Мысль справедливая, хорошо изложенная и достаточно подтвержден пая фактами. Но автор слишком далеко ею увлекся и не мог остановиться на той середине истины, которая, должна быть искомою истиною как примирение двух крайностей. Справедливо нападая на Карамзина, который первый сделал из Ляпунова героя в древнем духе, г. Полевой совсем несправедливо осуждает каких-то ‘поэтов’, будто бы, по следам Карамзина, представляющих Ляпунова в апофеозе гражданского и патриотического героизма.4 Если какой-нибудь посредственный талант эффектировал Ляпуновым в посредственной драме, а вслед за ним какой-нибудь бездарный писака вновь поставил Ляпунова на реторические ходули героизма, да еще в каком-нибудь плохом романе Ляпунов выведен с той же детской точки зрения,— из этого еще не следует, чтоб русская поэзия ошибочно увлеклась Ляпуновым: ибо русская поэзия не хочет имей, ничего общего с посредственными дарованиями и плохими рифмачами и писаками. Напротив, скорее можно удивляться, как никто из истинных поэтов не воспользовался таким характером. Если изобразить Ляпунова, каким он явился в истории, то это истинный клад для поэзии. Дело в том, что Ляпунов, несмотря на свою совершенную безнравственность, всё-таки лицо, одаренное душою сильною, человек, властвовавший над нестройною толпою единственно силою своего характера. Словом, это один из тех людей, которых природа создает так же на великое добро, как и на великое зло, смотря по тому, какое дает им направление воспитание и общество. Мы скажем, не обинуясь, что Ляпунов, злодей и предатель, каким он был в самом деле, лицо более поэтическое, нежели все его современники, за исключением Скопина-Шуйского, который, в свою очередь, лицо тоже довольно загадочное. Ляпунов был тем, чем не мог не быть: его пороки суть пороки общества его времени, а его могучий дух принадлежит одному ему.
Итак, вот и весь третий том ‘Русской беседы’. В одном московском журнале, по выходе первого тома этого издания, было сказано, что если, кто может поддержать г. Смирдина, так, конечно, не петербургские литераторы.5 Вследствие этого, во II-м томе ‘Русской беседы’ явились стихи ‘На смерть поэта’ и в III-м томе — дорожные записки… Кстати: статей гг. Сенковского и Барона Брамбеуса6 нет в ‘Русской беседе’! О tempora! о mores! {О времена! о нравы! (Латин.) — Ред.}
1. ‘Отеч. записки’, 1842, т. XXIII, No 8 (ценз. разр. около 30/VII), отд. VI, стр. 35—40. Без подписи.
2. Автор — Д. Н. Бегичев.
3. Белинский, имеет в виду ‘Путевые заметки’ Погодина (см. примеч. 611).
4. Н. Полевой в качестве примеров того, как русская поэзия возвеличивает Прокофия Ляпунова, называл трагедию Н. В. Кукольника
‘Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский’, трагедию П. Г. Ободовского ‘Князья Шуйские’, роман О. П. Шишкиной ‘Князь Скопин-Шуйский’ и отрывок из романа той же писательницы ‘Прокопий Ляпунов’, который полностью был опубликован в 1845 г. (рецензию Белинского на этот роман см. в ИАН, т. IX). Полевой допустил неточность: ‘Князья Шуйские’ — так называлась поэма П. Г. Ободовского, опубликованная им в сборнике ‘Сто русских литераторов’ в 1845 г. (отзыв Белинского см. в ИАН, т. IХ). Полевой, очевидно, имел в виду отрывки из этой поэмы, которые в качестве трагедии под названием ‘Царь Василий Иоаннович Шуйский, или Семейная ненависть’ были поставлены в 1842 г. на сцене Александрийского театра (отзыв Белинского см. в н. т., No 41).
5. Речь идет о рецензии Шевырева на т. I ‘Русской беседы’ (‘Москвитянин’ 1841, No 11, стр. 170—180). В ней отмечалось, что ‘Русская беседа’ до сих пор являлась делом немногих (петербургских) литераторов. ‘Дадим искренний совет г-ну Смирдину,— писал Шевырев,— чтобы он, не вверяя этого дела немногим лицам, сам отнесся ко всем русским литераторам, прямо от лица своего, и мы уверены, что в таком случае второй и третий томы ‘ Беседы русской’ будут достойны и литературы нашей и той благородной цели, для которой издание назначается’.
6. Барон Брамбеус — псевдоним Сенковского.