Вернер Э. Руны, Два мира: Романы.Перевод с немецкого.Харьков, книжная фабрика ‘Глобус’. 1996
Печатается по изданию:Э. Вернер. Полное собрание сочинений. Т. VI. Руны, роман, 1914 г. Т.VIII. Два мира, роман, 1915г.Издание А. А. Каспари. С.-Петербург, ул. Лиговская, 114.
OCR: Вереск. SpellCheck: Liuda
1
Жатва была в разгаре, и поля пестрели крестьянами, убирающими хлеб. Золотые колосья еще не скошенной пшеницы переливались волнами, а уже связанные снопы едва ли были когда-либо роскошнее и тяжелее. Эту картину мирной сельской страды ярко освещало августовское солнце, на ясном летнем небе не было ни облачка.
Впрочем, пейзаж отличался лишь скромной прелестью северогерманской равнины, и старый помещичий дом, стоявший среди необъятных полей, выглядел эффектно только благодаря громадному парку, находившемуся позади него. Это было большое простое здание, построенное еще в начале девятнадцатого века, и внушительное впечатление создавали только длинный ряд окон да высокая крыша.
Обычно Гунтерсберг пустовал, его владелец, барон Гоэнфельс, сдавал принадлежащие имению земли в аренду, так как сам был государственным служащим. Только летом он приезжал сюда на несколько недель в отпуск. Вот и сейчас поднятые занавеси и несколько открытых окон верхнего этажа свидетельствовали, что барон дома.
Лучи вечернего солнца ярко освещали большую угловую комнату, меблировка которой вполне соответствовала общему виду старинного, солидного, но чопорного и простого дома. Красные занавеси, такая же обивка на мебели давно полиняли, единственным украшением стен служили несколько фамильных портретов, а над камином висела старинная картина, писанная масляными красками и изображавшая родословное древо Гоэнфельсов со всеми его разветвлениями.
Двое мужчин, находившихся в комнате, оживленно разговаривали. Один из них, лет сорока с небольшим, с легкой проседью в волосах, имел внешность аристократа. Черты его лица были холодны и серьезны, а глаза как будто пронизывали насквозь.
Так смотрят люди, привыкшие доходить до самой сути и в делах, и в отношениях с людьми. Внешний вид его собеседника, приблизительно тех же лет, обличал помещика, мало соприкасающегося с городской жизнью, коренастый, приземистый, с выражением полнейшего довольства и добродушия на загорелом лице, он сидел, развалившись в кресле, и говорил с легким упреком:
— Да, давненько мы с тобой не виделись, Гоэнфельс! Уже год, как ты не был здесь, и даже не писал. Правда, у правительственных чиновников никогда не бывает времени для нас, скромных провинциалов, они заняты большой политикой, которая всегда была твоим коньком.
— У меня действительно не было времени, — ответил Гоэнфельс. — Ты знаешь, меня рвут на части, а Гунтерсберг в хороших руках, ты сам рекомендовал мне теперешнего арендатора.
— Конечно, твой арендатор — прекрасный человек и знает свое дело, но мне это все-таки не подошло бы, я хочу сам быть хозяином и господином на своем клочке земли. В свой Оттендорф я никогда не пущу арендатора.
— У тебя совсем другая натура, Фернштейн, ты помещик до мозга костей, меня же эта роль не удовлетворяет. Хочется чем-то отличаться от других и что-нибудь значить, а здесь…
Пожатие плеч и взгляд, брошенный в окно, дополнили эти слова. В окно была видна мирная, но бесконечно скучная, однообразная картина: только поля да луга, да кое-где островки леса, а на некотором отдалении — церковь и деревенские домики, под понятие ‘жизнь’ эта обстановка решительно не подходила.
Фернштейн, ближайший сосед по имению и друг юности барона, засмеялся и ответил с добродушной иронией:
— Еще бы! У нас тут ведь сельская идиллия, а это никогда не было в твоем вкусе. Ты ведь первый в министерстве после своего начальника и сам скоро будешь министром.
— Ну, скоро не скоро, но когда-нибудь — весьма вероятно, — спокойно ответил барон. — Впрочем, ты еще не знаешь, что привело меня сюда на этот раз: умер Иоахим.
— Иоахим? Твой брат?
— Три недели тому назад. Вести с дальнего севера идут ужасно долго. С ним случилось несчастье на охоте из-за неосторожного обращения с ружьем, так, по крайней мере, мне пишут. Впрочем, скоро я узнаю подробности.
— Вот как! — медленно проговорил Фернштейн. — Умер на чужбине!
— Да, умер, погиб! — утвердительно кивнул Гоэнфельс.
— Ты, кажется, очень спокойно относишься к смерти единственного брата? — заметил хозяин Оттендорфа.
— Для меня он уже давно умер, — ответил барон. — Он бросил семью, родину, друзей, ушел с ненавистью в сердце, после этого естественный конец — умереть одному на чужбине.
— Да, это был крест для всех вас, — согласился Фернштейн. — Нo, пожалуй, вам следовало бы обращаться с Иоахимом иначе: он не выносил строгости, а вы сослали его сюда, в Гунтерсберг, да еще устроили этот брак. Он довершил дело, разве могла такая горячая голова, готовая померяться силами с целым светом, выдержать в таком уединении да еще в оковах такого брака?
— Это была последняя попытка спасти Иоахима для семьи. Ведь к тому времени он уже сделал свое пребывание в полку совершенно невозможным — барон Гоэнфельс, открыто симпатизирующий анархистам! Мы надеялись, что здесь он образумится, и хотели удалить его от опасных влияний, от которых не смогли уберечь в Берлине. Наш план не удался.
— Этот брак на твоей совести, — заметил Фернштейн. — Гениальный сумасброд Иоахим и… не в гневе тебе будь сказано, Гоэнфельс, твоя невестка со своим древним графским титулом была набитой дурой!
Барон поморщился, грубое замечание явно покоробило его, но он ответил спокойно:
— Ей было всего шестнадцать лет, когда она стала невестой. В этом возрасте умственную ограниченность нетрудно принять за девичью застенчивость и незнание жизни, и я сделал эту ошибку. Не отрицаю, план женитьбы брата исходил от меня, но Иоахим этого не знал. Малейшая попытка заставить его чем-нибудь заняться вызывала в нем бурю негодования, но он влюбился в хорошенькую девушку, еще полу-дитя, и принялся мечтать о том, как поцелуями разбудить этот нежный бутон, чтобы он распустился и превратился в прекрасный цветок, ведь он все воспринимал по-своему. Но когда он увидел, что цветок оказался без аромата, мечтам пришел конец, и его уже не могли удержать ни брачные узы, ни родившийся у них ребенок, и он слепо, не рассуждая, ринулся навстречу гибели. В конце концов, мы должны еще радоваться, что он покинул родину, иначе нам пришлось бы пережить еще что-нибудь похуже.
— Что же, ведь он нашел так называемую свободу, ради которой всем пожертвовал, — резко возразил Гоэнфельс. — Он порвал ‘рабские цепи’ традиций, семьи и воспитания ради того, чтобы жить среди простых людей на севере. И еще вопрос, как все было на самом деле, мне подозрительна эта внезапная смерть!
— Неужели ты думаешь…
Фернштейн не договорил, но их глаза встретились, и они поняли друг друга без слов. Несколько минут длилось молчание, наконец барон сказал:
— Я получил только известие о смерти. Рансдальский пастор сообщает мне о ней несколькими короткими, формальными фразами. Очевидно, ему было известно, кто такой Иоахим и откуда он, потому что на письме стояло мое полное имя и адресовано оно в Гунтерсберг.
— А мальчик? Бернгард? — спросил Фернштейн.
— Он вернется, наконец, в семью, — с ударением ответил Гоэнфельс. — И то уже плохо, что мы были вынуждены хоть на время оставить его с отцом. Энергичная женщина удержала бы сына возле себя — после всего, что произошло, этого можно было бы добиться, но моя невестка была лишена даже материнского чувства. Шалун-мальчик только мешал ей спокойно жить, надо было уговаривать ее и подталкивать, чтобы она что-то делала, но неожиданно явился Иоахим и забрал сына, и она уступила без сопротивления. Правда, тогда было уже поздно что-либо делать, он требовал лишь удовлетворения своего отцовского права.
Он замолчал, потому что дверь приоткрылась, и еще по-детски звонкий голос спросил:
— Можно войти, папа?
Фернштейн, быстро обернувшись, произнес:
— Это мой мальчик! Он приехал за мной. Войди, Курт.
В комнату вошел красивый, стройный мальчик лет пятнадцати с темной кудрявой головой, свежим, открытым лицом и блестящими глазами. Он без всякой робости и смущения подошел к барону и протянул ему руку.
— Здравствуй, дядя Гоэнфельс!
Барон окинул его удивленным взглядом.
— Какой ты стал большой, Курт!
— Ты не видел его два года, — вмешался отец, — с тех пор, как он учится в Ротенбахе, в заведении Бергера. Он уже, так сказать, перерос домашних учителей, а так как нынче от молодежи требуется так называемое высшее образование, то я и поместил его туда. Собственно говоря, это глупо: их пичкают там латынью да греческим, а зачем они ему? Ну, да ладно, пусть мальчик пройдет эту канитель, а потом я пошлю его на два года в высшее сельскохозяйственное училище, чтобы он выучился там чему-нибудь разумному и практичному, ведь он со временем должен будет принять под свое руководство Оттендорф.
— Я не буду заниматься сельским хозяйством, ты это знаешь, папа, — заявил Курт очень твердо.
— Ты опять за свое? Выкинь эту дурь из головы! Говорю тебе, из этого ничего не выйдет.
— Ты не хочешь быть хозяином на земле? Кем же ты будешь? — спросил барон.
— Моряком! — воскликнул Курт. — Я хочу увидеть весь мир! Я поступлю на флот и, конечно, стану адмиралом!
— ‘Конечно’? Ты метишь довольно высоко, но это хорошо: надо всегда ставить себе цель повыше, тогда будешь продвигаться вперед.
— Ты еще поддерживаешь его в этой глупости? — с гневом спросил Фернштейн. — С тех пор, как мальчишка погостил у моего шурина в Киле, он только и думает об этом проклятом море! Он разгуливал по всем пароходам, катался в лодке под парусом и вбил себе в голову, что станет моряком. Но я этого не потерплю, я уже десять раз говорил ему это!
— В таком случае я сбегу, папа, — объявил Курт с полнейшим спокойствием, — даже если мне придется стать юнгой. Я поплыву прямо на тихоокеанские острова к каннибалам и пришлю тебе оттуда открытку.
— Только посмей! — вспылил отец. — Ты воображаешь, что я отпущу единственного сына подвергаться опасностям? Насмотрелся я на это в Киле, моряки лазят по реям, как кошки! Стоит упасть, и нога сломана. Да еще, пожалуй, акула съест.
— Я не упаду, — возразил Курт, — а на акул мне наплевать.
— Коротко и ясно! Ты должен оставаться на суше! — решительно заявил отец. — Твое место в Оттендорфе! Прошу без глупостей!
— Ступай пока в парк, Курт, — вмешался Гоэнфельс, — мне надо еще поговорить с твоим отцом.
Курт вышел из комнаты, но едва переступил порог, тут же снова просунул голову в дверь и крикнул:
— Я буду моряком, папа, и баста!
— Ах ты, проклятый мальчишка! — и отец с гневом сорвался с места, но дверь захлопнулась, и мальчик убежал.
— Твой сын, кажется, не особенно с тобой почтителен, — сухо заметил Гоэнфельс. — ‘Сбегу’! И он смеет говорить это тебе в глаза!
— Он еще подумает, прежде чем в самом деле сделает это, и я не посоветовал бы ему пробовать. Сумасбродная мальчишеская фантазия, ничего больше! В таком возрасте всем им хочется удрать из дому и обрыскать весь мир. Я сумею с ним справиться, если дойдет до этого.
— Да, уж без этого не обойдется! Боюсь, твой Курт из тех, которым не сидится на своем клочке земли. Почему, собственно, ты не хочешь уступить его желанию?
— Этого только недоставало! Что же тогда будет с Оттендорфом, старинным родовым имением, в котором хозяйничал еще мой дед? Неужели ты хочешь, чтобы после моей смерти оно попало в чужие руки, было продано, а деньги растрачены? Моя дочь выйдет замуж и уедет Бог весть куда, а мальчик должен остаться при мне, и уж я сумею сделать из него хозяина. Почтения-то у него, действительно, маловато. Когда я сержусь, он только трясется от хохота и под самым моим носом кувыркается через голову.
— И тогда ты хохочешь вместе с ним, — прибавил Гоэнфельс. — Я бы иначе воспитывал его. Он бойкий мальчик и полон энергии. Если бы он был моим, я многое отдал бы за это.
В последних словах послышалась грусть. Фернштейн сочувственно кивнул головой.
— Да, действительно, судьба отказала тебе в сыне, а для тебя это особенно важно, потому что Гунтерсберг — майорат. А как теперь здоровье твоей дочери?
— По-прежнему. Это для нас источник постоянной тревоги. Мы уже перепробовали всевозможные средства, но ничто не помогает. Доктора толкуют о слишком восприимчивой нервной системе, о малокровии и тому подобных вещах и утешают нас обещанием, что с возрастом девочка окрепнет, но пока она остается все такой же слабой, а ведь она у нас одна.
Впервые в голосе барона дрогнуло сдержанное волнение, но он быстро изменил тему разговора:
— Оставим это, все равно ничего не изменишь. Мне надо поговорить с тобой о важном деле. Я послал за Бернгардом в Рансдаль своего секретаря, на которого могу вполне положиться, и жду его возвращения на будущей неделе. Но, как нарочно, именно теперь мне необходимо отлучиться — это поездка по служебному делу, и я должен ехать вместо министра, а моя жена с ребенком еще на водах. Я хотел попросить тебя до моего возвращения приютить мальчика у себя в Оттендорфе.
— С удовольствием, — согласился Фернштейн. — У Курта каникулы и, значит, твой племянник найдет у нас себе товарища. Боюсь только, что он порядком одичал — все-таки отцовское воспитание…
— Я боюсь еще худшего, потому что, кажется, он унаследовал отцовскую кровь. С матерью, по крайней мере, раньше, у него не было никакого сходства. Но, как бы то ни было, его зовут Бернгардом фон Гоэнфельсом.
— Как и тебя. Ты ведь крестил его.
— А теперь я его опекун и позабочусь, чтобы он не пошел по пути Иоахима, — многозначительно прибавил барон.
— Ты же не сумел справиться с братом, — заметил Фернштейн.
— Потому что на него вовремя не надели узды. Все его ласкали и баловали, он был любимцем родителей, мог позволить себе все и все позволял другим. Когда его безумства начали принимать опасный характер, было уже поздно. Бернгарду всего пятнадцать лет, с ним еще можно справиться, и я заставлю его слушаться, если понадобится.
— Ему придется-таки поплатиться за то, что он сын Иоахима, — с грубой откровенностью сказал Фернштейн. — Скажи честно, ты ведь никогда не любил младшего брата?
Между бровями барона появилась складка, когда он ответил:
— У нас были слишком разные натуры, чтобы мы могли понять друг друга. Иоахим, своевольный, непостоянный, был лишен всякого чувства долга и вечно впадал из одной крайности в другую, я же полная противоположность ему во всем. Когда мы были детьми, он насмехался надо мной, называя меня скучным, премудрым ментором, а позже, когда я стал настаивать, чтобы отец принял решительные меры, Иоахим возненавидел меня со всей страстностью своей натуры. Может быть, я был суров, но я не в состоянии снисходительно относиться к тому, как он порвал с нами, как растоптал ногами все, что нам было дорого и свято. Плохое наследство быть сыном такого отца, а между тем Бернгард — будущий владелец Гунтерсбергского майората. Я должен позаботиться о том, чтобы майорат не ушел из наших рук, и думаю, что еще не поздно.
В самом деле, эти слова дышали суровостью и непримиримостью, было видно, что даже смерть не смогла заставить барона все забыть или хотя бы смягчиться. Вдруг в открытом окне комнаты, находившейся на втором этаже, появилось смеющееся лицо, и звонкий голос крикнул:
— Здравствуй, папа!
Разговаривающие вздрогнули и обернулись в ту сторону. На внешнем выступе окна сидел Курт и преспокойно смотрел в комнату.
— Черт бы тебя побрал, да как ты туда влез? — вскрикнул ошеломленный отец.
— По шпалерам. Это совсем нетрудно!
С этими словами смельчак уселся поудобнее, скрестил руки и начал болтать ногами. На него страшно было смотреть.
— По таким тонким перекладинам! Ты с ума сошел! — крикнул Фернштейн. — Сию же минуту ступай в комнату!
— Я хотел только показать тебе, что умею лазить. Я не упаду! Я сбегу, папа! Я буду адмиралом! Ура! — и он исчез так же внезапно, как появился, ловко соскользнув вниз по водосточной трубе, а потом смело спрыгнул на землю.
— Этот мальчишка своими шалостями уложит меня в гроб! — с отчаянием простонал Фернштейн, но барон, подошедший вслед за ним к окну и тоже видевший этот трюк, серьезно сказал:
— Отпусти его в море, все равно ты его не удержишь.
На его лице опять появилось выражение глубокой грусти, когда он смотрел вниз на цветущего, красивого мальчика, стоявшего теперь во дворе и шаловливо раскланивавшегося с ними, махая шляпой. Бернгард Гоэнфельс отдал бы все за то, чтобы иметь такого сына! Теперь его наследником становился сын отверженного, погибшего брата, к которому он не чувствовал не только искры любви, но даже простого расположения. Если он и брал мальчика на свое попечение, то только из чувства долга, он приносил эту жертву своему роду и будущему своего дома.
2
— Это невозможно дольше терпеть, Карл! Ты должен так или иначе вмешаться и восстановить спокойствие, или мы наживем еще какое-нибудь несчастье с этим дикарем. Этакую обузу навязал нам твой друг! Мальчик упорно твердит, что хочет уехать, и грозит сделать это, если ему не уступят. Он, пожалуй, еще подожжет дом!
Так говорила фрейлейн Фернштейн, сестра хозяина Оттендорфа. Но, по-видимому, она не сказала ему ничего нового, потому что он имел, правда, сердитый, однако никоим образом не удивленный вид, когда ответил ей:
— Ну-ну, авось до этого не дойдет, но, во всяком случае — история пренеприятная. Знай я заранее, какое сокровище посылает нам Гоэнфельс, то отказался бы, но дело в том, что я обещал и должен сдержать обещание.
Такое решение вовсе не успокоило фрейлейн Фернштейн, красивой особы лет тридцати пяти, руководившей домашним хозяйством своего брата-вдовца.
— Он взбунтует нам весь Оттендорф, — продолжала она жаловаться. — Никто из прислуги не хочет иметь с ним дело, потому что он постоянно разгуливает с заряженным ружьем и, того и жди, выстрелит, когда что-нибудь окажется не по его. В день своего приезда он уже забрался в твою комнату и без спроса вытащил из шкафа одно из твоих ружей — он, видишь ли, привык всегда иметь под рукой заряженное ружье.
— Это и видно! Я в жизни не видел, чтобы кто-нибудь так стрелял, — заметил Фернштейн.
— А что он творил сегодня утром, пока ты был в поле! — продолжала его сестра. — Он вывел из конюшни Рыжего, надел на него уздечку и уехал на нем так, без седла. Лошадь к этому не привыкла, стала беситься, подыматься на дыбы, бить копытами. Я в страхе стояла здесь у окна, а люди собрались возле конюшни, мы ждали несчастья. Но посмотрел бы ты в это время на мальчика! Он мучил бедное животное до тех пор, пока оно не покорилось, лошадь дрожала после этого всем телом, а он соскочил на землю и насмешливо крикнул нам, что будет учить нас верховой езде.
— Да, сумасшедшая голова! — согласился Фернштейн. — Жаль, что я отпустил Курта погостить к лесничему, но ведь я ждал Бернгарда только через несколько дней. Секретарь ехал дни и ночи, чтобы поскорее сбыть его с рук, видно, ему пришлось немало вынести дорогой. Впрочем, наш мальчик должен сейчас быть здесь… Да, вот подъезжает экипаж!
Он подошел к окну. Действительно, подъехал Курт, погостив несколько дней у сыновей лесничего, бывших товарищей по играм, он вихрем ворвался в комнату, порывисто обнял тетку и бросился к отцу.
— Вот и я, папа! Бернгард Гоэнфельс приехал? Я так рад, что у меня будет товарищ!
— Немного толку от такого товарища! Мы тут бедуем с этим бесноватым, свалившимся нам как снег на голову. Спроси тетку, она вне себя.
— Это какое-то чудовище! — вскрикнула фрейлейн Фернштейн и опять принялась перечислять прегрешения приезжего. — За два дня своего пребывания в Оттендорфе он успел перевернуть его вверх дном. Будь осторожен с ним, Курт! — закончила она. — Не раздражай его своим всегдашним подшучиванием, а то он накинется на тебя, как разъяренный медведь.
Курт в ответ на это лишь звонко рассмеялся.
— Быть осторожным? Вот еще! Однако мне хочется поскорее посмотреть на это ‘чудовище’. Где именно оно водится?
— Мы отвели ему большую комнату для приезжих, и если только он не сумасшествует где-нибудь на дворе, то сидит там и дуется. Он непременно хочет уехать назад. Ты бы пошел с ним, Карл, ведь они еще незнакомы друг с другом.
— И не подумаю! Дайте мне, наконец, покой! — проворчал Фернштейн, берясь за газету, от чтения которой его оторвали.
— Конечно, папа, я и один потягаюсь с этим северным медведем, — весело воскликнул Курт. — Если я не вернусь, значит, он проглотил меня с кожей и костями, так и знай, тетя! — и он убежал.
Комнаты для приезжих были расположены в другом конце дома. С племянником барона Гоэнфельса несколько церемонились и отвели ему самую большую и красивую комнату с окнами в сад, но гость не оценил по достоинству такой любезности. Когда сын хозяина дома открыл дверь, Бернгард лежал врастяжку на кушетке, положив ноги на покрытую вышитой салфеточкой ручку и вперив взгляд в яркое летнее небо, которое было видно в открытое окно. Он не обратил внимания на вошедшего, хотя слышал, что кто-то вошел.
— Здравствуй! — сказал Курт для начала совершенно миролюбиво, но не получил ответа, молодой Гоэнфельс даже не повернул в его сторону головы. — Спишь ты, что ли? — спросил Курт, запирая дверь и подходя ближе. — Ведь глаза у тебя открыты. Я говорю тебе: ‘Здравствуй!’ Ты не можешь ответить?
— Что тебе здесь надо? — повелительно проговорил Бернгард.
— Смешной вопрос! Я у себя дома, я Курт Фернштейн и только что вернулся из лесничества. Я узнал, что ты приехал. Но ты, кажется, порядочное сокровище!
— Оставь меня в покое! — пробурчал гость.
Однако на Курта это не подействовало. Он стал осматривать его со всех сторон так внимательно, точно какую-то диковинку.
— Тетка права: в тебе есть что-то медвежье, — сказал он, наконец. — А папа зовет тебя только бесноватым. У вас там, на севере, все такие дикие, что, как рассвирепеют, все кругом вдребезги. Мне хотелось бы посмотреть на это, потому я и пришел. Ну, начинай же! — и он, усевшись на стул, положил ногу на ногу и стал ждать взрыва ярости ‘бесноватого’.
Бернгард сначала озадаченно смотрел на него, потом с гневом крикнул:
— Отстань! Убирайся! Я в тебе не нуждаюсь! Я хочу домой!
Это звучало вызывающе враждебно. Мальчики были ровесниками, но Бернгард был на голову выше Курта. Его фигура с могучим торсом дышала силой, но ни одной чертой своего лица он не напоминал того древнего, гордого аристократического рода, кровь которого текла в его жилах, и последним представителем которого он являлся. Правда, эти черты еще полностью не сформировались, что свойственно детскому возрасту, но у него они были другими, грубыми, неправильными, чем у сидевшего перед ним красивого, стройного мальчика, и производили отталкивающее впечатление. Густые белокурые волосы нависали на лоб так низко, что почти совсем закрывали его, а голубые глаза смотрели неприязненно, с угрозой. Кроме того, молодой Гоэнфельс говорил как-то странно, с твердым иностранным акцентом.
— Ты по-немецки и говорить-то, как следует, не умеешь, — засмеялся Курт. — Тебя еле поймешь, а между тем ты родился здесь, в Гунтерсберге, и будешь теперь жить у нас.
— Но я не хочу! — упрямо ответил Бернгард. — Попробуйте удержать меня! Я убегу.
— Убежишь? — переспросил Курт. Это слово затронуло в нем родственную струнку. — Я тоже хочу убежать, только не сейчас — пока меня еще не возьмут на морскую службу. А почему ты хочешь непременно уехать? Тебе у нас не нравится?
— Да, — хмуро ответил Бернгард. — У вас тут невыносимо, ничего, кроме освещенных солнцем полей да скучных жнецов, ни гор, ни леса, ни скал, ни моря, как у нас дома, в моей Норвегии. Там мой дом, и я вернусь туда!
— Скажи-ка это твоему дяде, уж он тебе объяснит, где твой дом. Он сказал, что твое место в Гунтерсберге, а что он скажет, то и будет. Ты его еще не знаешь. Вот мой папа тоже злится, когда я завожу речь о том, что хочу быть моряком, но мне на это наплевать, я знаю, как с ним поладить. А вот с твоим дядей это сложно. В этом ты скоро убедишься.
— Да я знать не хочу ни его, ни его Гунтерсберга! — пылко заявил мальчик. — Я ненавижу их, как и всю вашу жалкую Германию!
— Послушай, это ты оставь! — с гневом перебил его Курт. — Стыдись бранить собственное отечество! Если ты еще раз скажешь…
Он с угрозой поднял кулак, но Бернгард презрительно посмотрел на него сверху вниз.
— Уж не хочешь ли ты со мной драться? Берегись!
— О, это мы еще посмотрим! — задорно ответил Курт с полной готовностью к бою. — Посмей только еще раз сказать это мерзкое слово!
— Жалкая она, ваша Германия, жалкая!..
Дальше Бернгард ничего не успел сказать, потому что Курт уже налетел на него. В следующую секунду они схватились врукопашную и колотили друг друга с величайшей энергией. Преимущество было, несомненно, на стороне ловкого, увертливого Курта, быстрыми движениями он всегда успевал вовремя увернуться, Бернгард же бил сослепу, большей частью не попадая в цель. Но, наконец, молодому Гоэнфельсу удалось-таки взять верх, он схватил своего противника, а раз тот попался ему в руки, никакая ловкость уже не могла помочь Курту — эта медвежья сила была ему не по плечу. После короткой схватки он уже лежал на полу, а Бернгард, тяжело дыша, стоял, наклонившись над ним.
— Вот тебе! — с торжеством крикнул он, оставляя противника. Курт вскочил, рассерженный своим поражением, но в то же время, глядя на победителя со своего рода восторгом.
— У тебя чертовски сильные кулаки! Теперь я, по крайней мере, знаю, как дерутся бесноватые. Ты, действительно, бесноватый!
Бернгард как будто принял эти слова за комплимент. Вообще это состязание подействовало на него успокоительно, и он великодушно ответил:
— Ты тоже хорошо дерешься, чуть не поборол меня. До сих пор меня никто не мог побороть, даже Гаральд Торвик, а он куда старше меня.
— Гаральд Торвик? Это кто такой? — спросил Курт, потирая левый глаз, на долю которого пришелся сильный удар кулаком.
Бернгард откинул волосы со лба и стал ощупывать вскочившую шишку.
— Торвики? Это наши соседи. Гаральд научил меня управлять парусом на море.
— На море! Я думал, что вы жили в горах.
— У фиорда. Там и горы, и лес, а проплывешь в лодке несколько часов — вот уже и открытое море.
— Ты расскажешь мне об этом! — с жаром воскликнул Курт. — Я тоже хочу идти в море, но папа утверждает, что я буду хозяином здесь и стану управлять Оттендорфом, в этом отношении он упрям, как козел. Мне ничего не остается, как сбежать. Значит, ты вырос у моря? Случалось тебе испытать бурю? Ну, рассказывай же, рассказывай!
Он тут же забыл всю досаду по поводу своего поражения. Вообще предыдущее побоище, несомненно, оставило в обоих чувство взаимного уважения. Мрачный, озлобленный Бернгард сдался и стал рассказывать, сначала он говорил неохотно, отрывисто, но Курт буквально ловил каждое его слово, без устали задавал вопрос за вопросом и победил упорную сдержанность молодого Гоэнфельса. Мост взаимного понимания был наведен…
Час спустя появился Фернштейн, которого все-таки несколько беспокоила мысль об этой первой встрече, он знал своего шалуна-сына и был уверен, что тот непременно станет дразнить Бернгарда. К своему удивлению, он застал их мирно и дружески сидящими рядком и оживленно беседующими.
— Ну, что, познакомились? — спросил он.
— Познакомились, папа! — крикнул Курт, весело вскакивая с дивана. — Мы уже совсем друзья.
— Вот как! А что это у вас на лицах? — спросил отец, подозрительно переводя взгляд с одного на другого.
Под глазом у Курта красовался синяк, а на лбу у Бернгарда вздулась солидных размеров шишка.
— Это оттого, что сначала мы, конечно, подрались, — объяснил Курт таким тоном, точно это было совершенно в порядке вещей. — После обеда мы пойдем на пруд удить рыбу, Бернгард хочет попробовать поудить у нас. И он останется у нас в Оттендорфе, он мне обещал.
— Пока Курт здесь, — подтвердил Бернгард, — не дольше.
— Ну, там посмотрим, — сказал Фернштейн, обрадованный тем, что о бегстве больше нет речи. ‘К тому времени должен вернуться Гоэнфельс, — подумал он: — пусть тогда сам разбирается со своим племянником’. — А теперь пойдемте: пора обедать, — прибавил он.
— Пойдем, Бернгард!
Курт подхватил под руку вновь обретенного друга, и тот охотно последовал за ним, тогда как раньше являлся к столу, хмурясь и ворча, а за столом говорил только, когда это было необходимо. Фернштейн покачал головой и, когда мальчики вышли за дверь, поймал свое детище и на минуту задержал в комнате.
— Ты колдун, что ли? Ведь медведь-то вдруг стал похож на человека!
— Что ты, папа! Ему еще далеко до человека, — объявил Курт убедительным тоном. — Если бы ты слышал, что говорит Бернгард, как он отзывается о своем отечестве! Отец научил его ненавидеть Гунтерсберг и все, что связано с ним… Сейчас, сейчас! Иду!
Последние слова предназначались Бернгарду, который ушел вперед и теперь нетерпеливо звал Курта. Тот вприпрыжку отправился догонять его, а его отец медленно последовал за ними. Он тоже уже слышал образчики таких речей, и его лицо омрачилось, когда он проговорил как бы про себя:
— Да, безобразное было воспитание! Иоахим ответит на том свете за то, что сделал с сыном.
3
Два сына последнего владельца Гунтерсберга были полнейшей противоположностью друг другу. Старшего, Бернгарда, серьезного и замкнутого, в юности не баловали особенным вниманием даже собственные родители, видевшие в нем лишь продолжателя своего рода, их любимцем был младший, Иоахим, красивый, пылкий мальчик с чарующе-привлекательными манерами.
Бернгард с согласия отца, лично управлявшего хозяйством в Гунтерсберге, поступил на государственную службу, причем само собой разумелось, что, когда судьбе угодно будет сделать его главой рода, он выйдет в отставку и также посвятит себя управлению имением. Иоахима готовили к военной карьере, и скоро перспективный молодой офицер сделался таким же баловнем берлинских кругов общества, каким, будучи ребенком, был в семье. На первых порах его сильно увлекала новая карьера, но его увлечения никогда не были продолжительны. Строгие требования и дисциплина на службе скоро стали казаться ему невыносимыми, и так как он обычно бросался из одной крайности в другую, то и увлекся социализмом, который тогда набирал силу.
Иоахим не делал тайны из своего ‘обращения’, как он выражался, и, разумеется, это положило конец его военной карьере. Он вынужден был выйти в отставку, и дело тогда же дошло бы до непоправимого разрыва, если бы не вмешался старший брат. Беспечный Иоахим никогда не умел обходиться деньгами, находившимися в его распоряжении, постоянно залезал в долги, и родители всегда платили их, не сердясь серьезно на своего любимца. Теперь же ему отказали с условием, что он вернется в Гунтерсберг, и будет жить на глазах у отца, а в Гунтерсберге уже было наготове средство, чтобы удержать его дома: приличный во всех отношениях брак.
План оказался удачным сверх всяких ожиданий — Иоахим влюбился в предназначенную ему невесту, еще очень молоденькую девушку, с которой его весьма искусно сумели сблизить, не давая ему заметить, что это делается с намерением. Ему не дали времени ближе познакомиться с девушкой и поскорее отпраздновали свадьбу. Но именно то, что должно было спасти его для семьи, оторвало его от нее навеки.
Молодая женщина в духовном отношении была весьма посредственной натурой, ее мнение никогда не совпадало с мнением мужа, любви к нему она никогда не испытывала и скоро начала бояться его непомерной страстности. Все закончилось тем, что Иоахим возненавидел женщину, приводившую его в отчаяние своим полным непониманием и ограниченностью. Брак оказался крайне несчастным, и, наконец, Иоахим, бросив жену и ребенка, ушел, куда глаза глядят, и семья на несколько лет потеряла с ним всякую связь.
Старый владелец Гунтерсберга умер, его жена умерла еще раньше, и Бернгард стал хозяином имения. В то время как его брат, несмотря на все прекрасные задатки, губил свою жизнь и будущее, он уверенно поднимался по ступеням служебной лестницы и теперь уже занимал положение, сулившее ему блестящую карьеру. Поэтому никого не удивило, что он не вышел в отставку, а вместо этого сдал Гунтерсберг в аренду и остался в Берлине.
Он также женился (это был типичный брак по расчету) на девушке из аристократического рода, принесшей ему в приданое влиятельные семейные связи. Брак, тем не менее, оказался удачным, только в одном супругам было отказано: в горячо желанном наследнике. Барону это было особенно тяжело и горько, так как его дочь не имела прав на Гунтерсберг, с которым было связано все прошлое его рода, права оставались за Иоахимом, а в случае, если он пропадет без вести, за его сыном.
И вдруг однажды из маленького местечка, расположенного на самом севере Норвегии, пришла весть об этом брате. После долгих скитаний он, по-видимому, основался там и создал себе своего рода положение, по крайней мере, он требовал к себе сына, жившего с матерью в Гунтерсберге. Бернгард от имени невестки отказался выдать мальчика и пытался утвердить за собой право его воспитателя, но Иоахим явился внезапно, как буря, забрал ребенка и увез его с собой. После этого не было никакой возможности оспаривать его отцовские права, и сын остался у него. Теперь, после его смерти (его жена умерла несколькими годами раньше), дядя становился опекуном племянника и вступал в свои обязанности с неограниченными правами.
В Гунтерсберге ожидали хозяев. Баронесса должна была приехать с маленькой дочерью на следующей неделе, а сам Гоэнфельс, ненадолго съездив в Берлин для доклада, уже приехал в отпуск. На следующее утро после приезда он сидел в угловой комнате с Фернштейном, явившимся из Оттендорфа, чтобы передать с рук на руки порученного ему мальчика. Его отзыв о сыне Иоахима был таким, что хоть кого привел бы в ужас, но барон и бровью не повел, слушая его.
— Это можно было предвидеть, — сказал он, когда Фернштейн закончил. — Может быть, это несколько хуже, чем я думал, но, в сущности, я ничего другого и не ожидал. Я знал, что Иоахим не научит сына любить меня и родину. Да дело-то пока не в этом — Бернгард должен научиться повиновению.
— Повиновению? Это слово ему неизвестно, — ответил Фернштейн. — Он должен вырасти свободным человеком, не ведающим о существовании традиций и не знающим, что такое воспитанность — вот что внушалось ему каждый день. Я рад, что могу передать его тебе целым и невредимым. Если бы не Курт, я не знал бы, что с ним делать.
— Так мальчики подружились? Я рассчитывал на это.
— Да, но началась у них дружба немножко странно: в первый же час знакомства они изрядно поколотили друг друга, но после этого стали друзьями до гроба. Курт имеет непонятное влияние на этого дикого малого, он один может заставить его образумиться, когда тот впадает в бешенство, и только в угоду ему Бернгард и остался в Оттендорфе.
— Я видел его последний раз десять лет тому назад, — заметил Гоэнфельс. — Ты говоришь, он не похож на отца?
— Ни капельки сходства. Иоахим был в его годы писаный красавец, а у Бернгарда отталкивающая внешность.
— А умственное развитие? Разумеется, и в этом отношении он сильно отстал?
— Смотря как на это посмотреть. В некоторых случаях он может просто испугать своей скороспелостью. Отец, кажется, обращался с ним, как с товарищем, и рассуждал о вещах, о которых ему не следовало бы и слышать. Но учился он, действительно, мало. Его учил рансдальский пастор, и учил, кажется, неплохо, только мальчик ничего не почерпнул из его уроков. Он целые дни рыскал по горам да по фиорду, о каком-либо принуждении, разумеется, и речи не было, он делал, что ему нравилось. Я узнал все это исподволь от Курта. И сегодня я поневоле был вынужден взять с собой Курта, а то твой племянничек ни за что не поехал бы, он решительно не хотел ехать в Гунтерсберг.
— Не хотел, когда я его зову? — спросил Гоэнфельс самым резким тоном. — Вы, кажется, порядком избаловали его в Оттендорфе.
— Что же мне было делать? — пробурчал Фернштейн. — Сумасшедший мальчишка на все способен, когда что-нибудь не по его, а ведь я взял его под свою ответственность.
— Теперь ответственность на мне, — холодно сказал барон. — Прежде всего, я хочу видеть его.
Он позвонил и отдал нужное приказание лакею. Внешне Гоэнфельс был совершенно спокоен, но, взглянув на друга, Фернштейн почувствовал некоторую тревогу и принялся его уговаривать.
— Не будь слишком строг к нему, кажется, он так же, как и отец, не выносит строгости. Ведь, в конце концов, мальчик не виноват, что его так воспитали. Что ты думаешь делать с ним? Возьмешь с собой в Берлин?
— Нет. Твое письмо и доклад моего секретаря убедили меня, что тут необходимо основательное воспитание, а у меня дела поважнее, чем возиться с запущенным своевольным ребенком. Я отправлю его в Ротенбах, туда же, где твой Курт. Училище Бергера пользуется превосходной репутацией. Там строгая дисциплина?
— Очень строгая, просто военная. Моему ветрогону это не повредит, но Бернгарду… Он сбежит на первой же неделе.
— Этому сумеют помешать. Но вот и они!
Вошли мальчики. Курт с обычной непринужденностью поздоровался с ‘дядей Гоэнфельсом’, тот подал ему руку и обернулся к племяннику, остановившемуся у дверей:
— Подойди ко мне, Бернгард!
Приказание не подействовало: мальчик не шевельнулся.
— Ты не слышишь? Подойди ко мне!
Бернгард не двинулся с места. Но тут вмешался Курт, он схватил товарища за руку и энергично потащил его вперед, шепча:
— Будь же повежливее! Ты ведь обещал!
Это немного помогло, по крайней мере, Бернгард перестал упираться. Он стоял теперь перед дядей, а тот молча глядел на него, не протягивая ему руки, вероятно, он видел немую ненависть во взгляде мальчика, в свою очередь пристально смотревшего на него.
— Я был вынужден просить принять тебя на время в Оттендорфе, — заговорил барон. — Но теперь я рассчитываю прожить здесь довольно долго и скоро жду сюда жену и дочь. Ты переедешь к нам в Гунтерсберг.
— Нет, я не хочу в Гунтерсберг, — заявил мальчик.
— Вот как! Куда же ты хочешь?
— Домой! В Рансдаль!
— В Рансдале ты уже не дома, — сказал Гоэнфельс с холодным спокойствием. — Теперь твой дом — Гунтерсберг.
— Но я хочу уехать! — запротестовал Бернгард. — Я останусь только до тех пор, пока здесь Курт. Как только его каникулы кончатся, я тоже уеду.
— Ну, вот видишь? Он стоит на своем! — тихо сказал Фернштейн своему другу.
— Пожалуйста, оставь нас одних, — сказал тот, пожав плечами, — только на полчаса. Ты уж извини!
— Пойдем, Курт! — и Фернштейн сделал знак сыну, а, уходя из комнаты, озабоченно оглянулся.
— Ну, теперь начнется! Жаль, что я не могу быть здесь, — сказал Курт, когда они вышли за дверь. — Лучше бы дядя Гоэнфельс не удалял меня, меня следует прописывать Бернгарду вместо успокоительных пилюль, когда у него начинается припадок бешенства. Вот когда эти двое сцепятся, такой шум подымется!
— Это что за непочтительные выражения? — заворчал отец. — ‘Сцепятся’! Твоего закадычного приятеля научат, наконец, уму-разуму, вот что будет!
— Но раньше он разнесет вдребезги пол Гунтерсберга. Дядя Гоэнфельс рассчитывает управиться с ним за полчаса? Пусть попробует! Это не так-то легко.
— Дерзкий мальчишка! — сердито воскликнул отец. — Боюсь, что дело там выйдет серьезное. Гоэнфельс не умеет шутить в таких случаях.
— Он вообще не умеет шутить, — согласился Курт. — С ним я не справился бы, если бы он случайно оказался моим папашей.
— Вот как! Это что-то новое! Теперь уже сынки справляются с отцами! — гневно сказал Фернштейн.
— Не ворчи, папа! Если бы твоим сыном был Бернгард, тебе пришлось бы гораздо хуже. Мной ты можешь быть совершенно доволен, а я очень доволен тобой.
Это вышло так смешно, и при этом мальчик так весело посмотрел на отца, что тот расхохотался. Про себя Карл Фернштейн подумал, что его Курт — чертовски славный малый…
Тем временем в угловой комнате разворачивались события. Гоэнфельс продолжал сидеть, откинувшись в кресле, и заговорил только тогда, когда дверь за ушедшими закрылась.
— Ты знаешь, что я твой дядя и опекун. Чего, собственно, ты думаешь достичь своим ребяческим упрямством? Может быть, ты воображаешь, что я уступлю твоему ‘не хочу’?
Бернгард ничего не ответил, но стоял, готовый дать отпор, его лицо выражало нечто большее, чем простое мальчишеское упрямство.
Это не ускользнуло от внимания дяди, но он, не придав этому значения, спокойно продолжал:
— Ты будешь жить теперь совсем в других условиях и в другой обстановке и должен помнить об этом. Ты барон Гоэнфельс…
— Нет, я не барон, — грубо и решительно заявил мальчик. — Мой отец отказался от баронского титула, когда ушел отсюда. Он хотел быть свободным человеком, и я хочу того же, его звали просто Иоахимом Гоэнфельсом, а меня зовут Бернгардом Гоэнфельсом.
— Чего хотел твой отец и что сделал — за это он сам и ответит, — спокойно возразил барон, — а ты еще не можешь ничего хотеть, мальчику не предоставляют права решать такие вопросы. Сначала стань взрослым мужчиной, а до тех пор тебе придется еще много учиться. Насколько я знаю, ты отстал во всем, а у нас быть невеждой стыдно… Запомни это!
В его железном спокойствии и твердости было что-то порабощающее, что-то властно требующее повиновения. Вероятно, упрямый мальчик почувствовал это, но именно этого он и не выносил, и уже нарочно стал дразнить дядю.
— Мне незачем больше учиться, — объявил он, вспыхивая, — отец сказал мне, что того, что я знаю и что умею делать, вполне достаточно для нашей свободной жизни в Норвегии. То, чему учат у вас здесь, — не что иное, как ложь и лицемерие. Ваше ученье делает из людей рабов.
— Хорошо выдрессировали! — сказал Гоэнфельс как бы про себя. — Трудную задачу подбросил нам твой отец! Итак, тебе незачем больше учиться? Ты, конечно, гордишься своими крепкими кулаками и непобедимой силой? Но ведь этим обладают все деревенские парни, только они принадлежат у нас к тому большинству, которое должно служить и повиноваться. Кто хочет быть кем-нибудь в жизни, тот должен уметь что-либо делать. Курт Фернштейн знает это и потому хорошо учится, хотя при его энергичном характере ему это дается нелегко, ты же от мужика далеко не уйдешь. Таким образом, когда со временем ты станешь владельцем Гунтерсберга, то окажешься на одном уровне со своими рабочими и, я полагаю, не будешь даже стыдиться этого!
Эти слова и презрительный тон оказали свое действие. Бернгард порывисто поднял голову.
— Что может Курт, то и я могу!
— Так докажи это! Удобный случай для этого у тебя будет. Время покажет, к чему ты имеешь склонность, и какую профессию выберешь, потому что все, чем ты занимался в Рансдале — охота, верховая езда, плаванье в море — в сущности, есть лишь бездельничанье, которым впору заниматься лишь во время отдыха. Конечно, тебе нелегко будет привыкнуть к строгой дисциплине в Ротенбахе, до сих пор ты не знал даже такого слова, но у меня нет времени заниматься твоим воспитанием, и мне придется поручить его другим.
Тон, которым все это было сказано, исключал всякую возможность возражения. Бернгард слушал с недоверчивым изумлением, окаменев от неожиданности. Он едва ли имел какое-то представление о жизни в учебном заведении, но слышал кое-что об этом от Курта и понял, что его хотят лишить безграничной свободы, к которой он привык, что он должен будет учиться, слушаться, подчиняться чужой воле. Этого было достаточно, чтобы привести его в состояние крайнего гнева.
— Ты хочешь запереть меня в школу? — закричал он. — Мне не дадут больше охотиться и плавать в лодке, я целыми днями должен буду сидеть в четырех стенах над книгами как Курт? Ты воображаешь, что я позволю надеть на себя цепи и добровольно войду в клетку, которую ты для меня выбрал?
— Добровольно или нет, но ты покоришься моему решению, — невозмутимо ответил Гоэнфельс.
— Никогда! Ни за что! — Мальчик в бешенстве топнул ногой. — Я не хочу! Ты подчиняешь себе всех, кто попадет тебе в руки, я знаю это от отца. Ты и его хотел поработить, но он разорвал оковы и швырнул их тебе под ноги, так и я сделаю! Он ненавидел тебя, ненавидел всех вас и страну, где родился, и он был прав!..
— Замолчи! Довольно! — с угрозой перебил его дядя. — Если бы я не знал, что ты повторяешь слова отца, я выбил бы из тебя эти безрассудные речи, теперь же я только говорю тебе, что со мной они неуместны. Ты теперь на моем попечении, берегись!
Но Бернгард презрительно расхохотался.
— Ты прибьешь меня, если я сию же минуту не стану просить прощения? Попробуй! Не подходи ко мне! — крикнул он вне себя. — Не трогай меня! Если ты только поднимешь руку, то я…
— Что же ты сделаешь? — спросил Гоэнфельс, приближаясь к нему, но Бернгард отскочил и вспрыгнул на подоконник раскрытого окна.
— Я спрыгну вниз! Клянусь Богом, я это сделаю!
Это было то самое окно, на котором Курт недавно показывал свое искусство лазить. Влезть и спуститься вниз, уже было смелым фокусом, прыжок же с этой высоты на вымощенный камнем двор грозил смертью или увечьем. Произнося свою угрозу, мальчик не шутил, это было очевидно. Он стоял на подоконнике со сжатыми кулаками, с выражением решимости в глазах. Стоило сделать к нему один шаг, и он исполнил бы свою угрозу. Гоэнфельс не сделал этого шага. На его лице не дрогнул ни один мускул, он строго посмотрел на племянника, как укротитель на пойманного зверя, и сказал ледяным тоном:
— Прыгай!
Бернгард, очевидно, не ожидал этого и растерянно посмотрел на дядю.
А тот продолжал тем же тоном:
— Может быть, ты думаешь испугать меня своим воображаемым геройством? Если ты поломаешь себе руки и ноги о камни и останешься на всю жизнь жалким калекой, это — твое дело. Я тебе не мешаю.
Взгляд мальчика скользнул вниз, во двор. Вероятно, теперь он убедился, что так оно и будет, а о таком исходе он вовсе не думал, когда готовился выпрыгнуть из окна.
— Сойди с подоконника, — сказал Гоэнфельс. — Как видишь, такими угрозами и выходками от меня ничего не добьешься. Или ты, может быть, хочешь подражать своему отцу?
Бернгард одним прыжком очутился в комнате и остановился перед дядей в вызывающей позе.
— Не смей ничего говорить против отца! — гневно закричал он. — Я не потерплю этого! Он умер, умер, как свободный человек на свободной земле!
— И от собственной руки, — прибавил Гоэнфельс.
Бернгард невольно замолчал. Очевидно, он не понял еще значения этих слов, но почувствовал в них что-то зловещее.
— Ну да! Мы были на охоте, он держал ружье в руке, вдруг оно выстрелило, и таким образом случилось несчастье.
— Это не был несчастный случай, — сказал барон с резким ударением, — это было самоубийство.
— Это неправда! Это ложь! — с гневным криком вырвалось мальчика. — С ним никого не было! Гаральд нашел его уже мертвым!..
— Нет, Гаральд Торвик был свидетелем. Он вышел из чащи неожиданно для твоего отца и видел, как тот, уперев ружье в землю, приставил дуло к груди, не успел молодой человек подбежать, как грянул выстрел, а когда Гаральд позвал тебя, все уже было кончено.
Действие этих слов было страшным. Несколько секунд Бернгард стоял, не двигаясь с выражением крайнего ужаса в застывших глазах, но потом всеми силами восстал против того, что казалось ему невозможным, немыслимым.
— Это не может быть правдой! Ты хочешь запугать меня! Гаральд сказал мне, что это был несчастный случай.
Невыразимая тоска слышалась в этом крике, во взгляде, который, казалось, требовал, чтобы дядя взял свои слова обратно, но Гоэнфельс мрачно покачал головой.
— Он хотел пощадить тебя. Торвик вообще никому не рассказывал о том, что видел, он признался только пастору с глазу на глаз, а последний счел своей обязанностью сообщить правду мне.
— Нет! Нет! — твердил Бернгард, с отчаянием. — Отец не делал этого! Он не мог так поступить со мной! Он никогда, никогда не ушел бы от меня сам!