‘Рославлев, или русские в 1812 году’ (М. Н. Загоскина), Надеждин Николай Иванович, Год: 1831

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Надеждин Н.И.

‘Рославлев, или русские в 1812 году’ (М. Н. Загоскина)

Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm
Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.

Статья 1

Нет никакого сомнения, что роман составляет не прихоть, а потребность современного возраста творческой деятельности. Это внезапное наводнение всех образованных литератур света романами не может быть приписано одному увлечению вслед великого шотландца. Вальтер Скотт сам был не более как первенец современного духа, и ежели пример его имел действительно могущественное влияние, то не по чему иному, как потому, что им выразилась всеобщая потребность века, коей стоило быть однажды угаданной, чтобы всюду развиться. Так, во множестве созвучных струн, одна, получившая удар, производит всеобщее сотрясение!
С первого взгляда, это обращение романа во всеобщую потребность для нашего века может показаться противоречием. Как! Ему ли — нашему ли веку, столь надменному своею основательностью, положительностью и дельностью — находить удовольствие в вымыслах, кои, по естественному порядку, должны б составлять исключительную забаву простодушного детства? Это расчетливое благоразумие, выкладывающее арифметически все биения жизни, и — любовь к романам! Совмещение странное! Но оно окажется не так странным, при более внимательном и глубоком исследовании!..
Общее мнение дает поныне роману значение фантастического сцепления необыкновенных происшествий и не отличает его от сказки ничем, кроме большей сложности в составе, искусственности в обработке и занимательности в содержании. ‘Это роман, — говорят обыкновенно о происшествиях, сколько-нибудь пробивающихся за тесные рамки ежедневности. Иногда значение сие несколько стесняется, и роману поставляется в необходимую принадлежность известный дозис сентиментальности. Этот новый оттенок преимущественно имеет место при выражениях: романический, романическое. Таким образом, в действиях признается романическое, когда они основываются не на холодных расчетах благоразумия, а повинуются безотчетно внушениям сердца, и потому каждое происшествие, совершающееся под влиянием любви, сей верховной царицы чувств, считается в высшей степени романическим.
Сии понятия одолжены своим происхождением не случаю и прихотливости. Таков действительно был характер сочинений, называвшихся, до наших времен, романами! Имя сие принадлежит векам средним — этому фантасмагорическому периоду мечтательности и чувствительности. Оно было первоначально родовым для поэтических произведений новых романских наречий, образовавшихся из обломков древнего языка римского (латинского), в устах народов, обновивших Европу, и отсюда его этимологическое происхождение. Сии произведения, как и все произведения молодости народов, имели один характер, один тон, одно содержание. Они были верным эхом современной жизни, и потому темою их было то самое рыцарство, с своими видениями и мечтами, с своими чудесами и причудами, которое одно тогда жило и действовало на позорище Европы. Впоследствии, при дальнейшем развитии творческой фантазии, произведения ее, по естественному порядку, должны были сделаться разнообразнее: и тогда имя романа осталось собственным для тех, кои пребыли верными своему первобытному характеру, точно так как, во времена классической древности, имя поэмы, бывшее родовым для всех поэтических произведений первоначально, когда они все имели характер эпический, сделалось наконец собственным для эпоса. Таким образом, роман искони был не что иное, как народное сказание средних веков, романтическая поэма, рыцарский эпос! Его содержание составляли подвиги рыцарского героизма и рыцарской любви, сотканные вольною фантазиею в широкую ткань вольного рассказа. Сия ткань завязывалась обыкновенно чертою мужества или великодушия, подававшего повод к любовной связи между храбрым рыцарем и прекрасною принцессою, которая, быв внезапно прервана недоразумением, несчастием или другим особенным происшествием, разбрасывала любящихся в разные стороны и заставляла кружиться по свету, пока странное сцепление обстоятельств, не без содействия сверхъестественных сил, возводило их, в награду страданий, на престол императорский или, по крайней мере, королевский. Чем запутаннее и узористее была эта ткань, тем богаче казалась ее занимательность. Никто и не думал требовать от ней строгой сообразности с вещественными условиями бытия. Правдоподобие и сбыточность происшествий считались не только бесполезными, но даже положительно вредными для занимательности романа: ибо самая действительность, в сии истинно романические времена, не осаженная еще, так сказать, опытностию, колебалась, в волшебном мерцании чудес, подобно зыбкому вымыслу. Таков был роман, в цветущую эпоху своего существования, когда европейские литературы перебивали друг у друга короля Артуса с его круглым столом и когда благородные рыцари и благородные дамы всех стран Европы получали образование свое из ‘Амадиса Галлийского’, подобно как древние греки и римляне из ‘Илиады’. Сохраняя сей характер, он пережил действительность, коей был выражением, и, как приятное воспоминание, продолжал быть предметом всеобщей любви даже тогда, когда уже миновалась пора чудес и мечтаний, составлявших стихию времен средних. В первой половине XVI столетия, когда рыцарская Европа средних веков, уже давно достигшая зрелости, находилась в кризисе преобразовательного разрушения, роман, как рыцарский эпос, цвел еще во всей своей фантастической роскоши и, несмотря на запоздалость, оспоривал владычество над вниманием у насильственных подражаний классической древности, кои, в сие время естественного изнурения, прицеплялись, подобно чужеядным растениям, к утлому пню ветхого древа. В Италии, под искусными перстами Пульчи и Боярдо, он развился в чисто поэтическое издание, возведенное наконец Ариостом на степень совершеннейшей романтической эпопеи: во Франции прозаическая наружность мешала ему быть торжественно принятым в область поэзии, но тем не менее он владычествовал в современной словесности, подкрепляемый благорасположением романического духа Франциска V. И — как там, так и здесь — он оставался вольною игрою вольной фантазии — занимательным сцеплением чистых вымыслов!..
Но могло ли это продолжаться? Фантастическое образование средних веков, коего рыцарский роман был выражением, погреблось наконец под собственными развалинами. Жизнь перестала быть свободною игрою свободного духа, как в разгульные времена рыцарства: вера в мечты утратилась, любовь к приключениям миновалась. Эта важная перемена не могла долго оставаться незамеченною, и вслед за тем роман, как чистый рыцарский эпос, естественно должен был оказаться анахронизмом. Но расположение к этой форме поэзии, в продолжение стольких веков доставлявшей неистощимые наслаждения, не могло вместе с тем изгладиться. По разрушении фантастического здания средних веков, любимая рама поэтического рассказа осталась без содержания: надлежало наполнять ее современною действительностию. Но действительность сия, представлявшая изнурение ветхой жизни, не собравшейся еще с новыми силами, для того чтобы пересоздать себя, не могла быть предметом светлого, чистого, невозмущаемого эстетического созерцания и радования. В минуты одушевления можно было только поучаться над ее развалинами или надлежало осиявать их искусственным блеском. Отсюда естественное уклонение романа от первобытной чистоты рыцарского эпоса, в нравоучительную копировку или в фантастическое иллюминование разочарованной действительности. Отсюда происхождение романов нравственных и сентиментальных, в коих вольная игра фантазии обуздалась условиями вещественности, в коих вымысл покорился определенному намерению, определенной идее. Нравственное направление, простертое сначала слишком далеко иссушило было роман до безжизненной аллегории. Но вскоре смешная сторона действительности представила фантазии материалы, которые она могла обработывать эстетически, не изменяя принятой обязанности наставницы и обличительницы нравов. Отсюда сатирический тон романа, проявившийся вдруг во всех странах Европы, у Боккаччио и Рабле, у Сервантеса и Чаусера. Это перерождение романа в сатирическую картину окончилось напоследок совершенно нагою пародиею современных нравов, коей блистательнейшее явление представляет знаменитый ‘Жилблаз Сантилланский’5. Между тем, с другой стороны, души более мирные и кроткие, для которых тяжело было только что издеваться над жизнию, старались найти другой источник занимательности для романа, низведенного на степень назидательной повести. Они обратили психологически наблюдательный взор на нравственную природу человеческую и в поэтическом рассказе пытались обнажить ее до сокровеннейших изгибов, в коих зачинаются любопытнейшие явления действительной жизни. Такое направление сообщено было роману знаменитым британским триумвиратом прошедшего столетия, коего памятниками остались: ‘Памела’, ‘Ионафан Вильд’ и ‘Тристрам Шанди’. Немцы простерлись еще далее, определив ту же раму для анализа умственной природы человеческой и создав таким образом собственно философический роман, проявившийся столь блистательно в ‘Эдуарде Альвиле’, ‘Вильгельме Мейстере’ и ‘Титании’.
Явно, что сие направление отклонило роман слишком далеко от первоначального своего назначения: оно превратило его в некоторый род дидактической поэмы в прозе. Владычество цели обнаруживалось в нем слишком ощутительно: и фантазия, скованная им, действовала несвободно, рабски. Это, естественно, должно было возбуждать в ней сожаление о старинной широкой раме рыцарского романа, где она находила себе простор и волю, где могла играть вымыслами, как угодно, ткать и узорить их единственно для того, чтоб доставлять себе удовольствие. Конечно, рыцарские предания, дозволявшие всячески помыкать собой, уже признаны были ветошью, недостойною поэтической обработки, но неужели нельзя было переткать по их волшебному рисунку и оцветить розовым их сиянием прозаическую суровую действительность? Так думали те, в душах коих сохранились остатки дедовской мечтательности, и в угождение им, фантастическое здание древнего романа, изменив содержание, осталось при своей прежней форме, подобно старинным рыцарским замкам, кои, превратившись в мирные жилища, сохранили свои зубчатые стены и готические башни. Сначала, из мира действительного, одни только воспоминания древней истории были признаны достойными рыцарски- романической отделки: и они-то послужили материялами для романов Кальпренеда и Скюдери, в коих необузданное своеволие готического вымысла впервые смирилось пред нынешними условиями действительности и покорилось правдоподобию. Это были странные создания, в коих приключения, взятые из греческой, римской и персидской истории, оцветлялись фантастическим колоритом средних веков и вмещались в узорчатую ткань рыцарского эпоса. Здесь, в истинно готических характерах и ситуациях, представлялись те же самые подвиги бескорыстного богатырства, те же мечтательные восторги любви, те же сражения долга с страстию, те же победы великодушия, искренности и кротости над силою, обманом и варварством, кои составляли стихию рыцарских времен и рыцарского романа. Но не одними только именами сии новые ткани прицеплялись к действительности: в сообразность с современными понятиями, они должны были порабощаться естественному порядку, коего владычество над действительностию утверждалось более и более в общей уверенности, и посему чудесное, составлявшее душу собственно рыцарского романа, уступило в них свое место необычайному. Этот первый шаг повлек далее. Древние воспоминания заменились новейшими событиями, и свобода вымысла, естественно, должна была стесниться более при их обработке. По какой-то странной судьбе, пример девицы Скюдери был слишком соблазнителен для ее пола во Франции, и роман — в том новом виде, в котором составил ее славу — как будто с счастливой ее руки, сделался записною собственностию дам, их домашним рукоделием. Это должно было сглаживать с него более и более старинную готическую пышность и дружить его теснее с обыкновенною жизнию. От узористого раскрашиванья исторических событий он перешел мало-помалу в приятный рассказ придворных анекдотов и сплетней, кои больше были и по сердцу и по силам любезных писательниц, между коими графине де ла Файетт принадлежит неоспоримо почетное место. Наконец, низведенный таким образом в круг обыкновенной действительности, он свергнул с себя совершенно оковы исторических имен и сделался просто украшенною картиною обыкновенной жизни. Здесь единственным предметом романической апофеозы могла быть только любовь, единственная чаровница, коея волшебные призраки не развеялись вихрем времен, и роман сделался летописью ее мечтаний и прихотей, ее страданий и наслаждений. Таким был он у всех французских писательниц прошедшего поколения, от суесвятки Жанлис до мечтательницы Сталь: таковы были ‘Герцогиня де ла Вальер’ и ‘Коринна’9. Материя сия, сколь ни богата сама в себе, могла б наконец утомить своим однообразием: против этого придуманы были меры. Ее или пересыпали ужасами, подобно Радклифф, или приправляли тайнами, подобно Дюкре-Дюменилю, или, наконец, просветляли идеальною мечтательностию, подобно Августу Лафонтеню. Наконец, когда и эти меры от употребления потеряли свое действие, немецкие степенницы вздумали перевернуть медаль на другую сторону и вместо прежних изображений торжества любви извлекать новые эффекты из добровольного ее принесения в жертву холодным расчетам благоразумия. Это подало повод к происхождению так называемых романов самоотвержения (Entsagungs Romane), коими наводнена современная немецкая литература. В них суровые весталки Парнаса, заклявшись ненавистью к романической любви, засматривают зеленым взглядом василиска в тайны сердца и безжалостно закалают его, как убранную цветами жертву, на алтаре эгоизма. Это самое последнее и самое грустное следствие сентиментального направления романов!
Явно, что и то и другое направление исказило первобытный характер романа, подчинив его вольное развитие определенным понятиям и целям. И что ж было следствием того! Изменив своему значению, мог ли он сохранить свое достоинство? Что выиграл он, потеряв свою, так сказать, первобытную поэтическую невинность, чрез это несчастное смешение вымысла с действительностью? Он не превратился в историю, а перестал быть романом: он сделался выродком. Но будучи таковым, мог ли он иметь прочную занимательность? Решительно нет! И опыт это доказывает. При направлении нравственном, вымысл должен был покориться действительности, служить для ней покровом, оболочкой. При сентиментальном направлении действительность должна была поработиться вымыслу и принять его колорит. Кроме того, что подобное смешение двух важнейших интересов не может быть выгодно ни для одного из них — в обоих случаях, не пробуждается ли в возмужалой душе тайное негодование, что с ней поступают слишком детски, когда она видит, что ее хотят учить забавляя или тешить обманывая? И действительно, только для детей умом и сердцем могут иметь прелесть эти создания, кои предшествовавшее поколение передало нам под именем романов. Мы сами, в счастливые дни нашей юности, не могли от них оторваться: наши тетушки, для которых сии счастливые дни еще длятся, не отрываются от них и поныне. Но для возмужавших они теряют всю свою цену.
Только разве любознательное внимание, доходя до них в порядке исследования, с удивлением измеряет расстояние, отделяющее их от древнего корня, с коего слетают они запоздалыми листьями.
Само собою разумеется, что не эти запоздалые листья составляют всеобщую потребность нашего века. По какому-то странному злоупотреблению, имя романа перенеслось теперь совершенно на особый род поэтических созданий, коим подобных не представляли ни классическая древность, ни романтические времена средние. Это род, угаданный и прославленный Вальтером Скоттом.
Создания Вальтера Скотта имеют общего с романом то, что их ткань составляет рассказ поэтический. Но это им обще и с поэмою. Следовательно, столько ж оснований назвать их поэмами, как и романами. И действительно, превосходное творение ‘Old Mortality’ (‘Шотландские пуритане’) — имеет все величие поэмы: это современная ‘Илиада’. С другой стороны, нельзя не сознаться, что готическое здание ‘Ивангоэ’ приближается ощутительно своим стилем и колоритом к роману: это современный ‘Амадис’! Следствие очевидно! Произведения Вальтера Скотта не поэмы и не романы, но они имеют тот же смысл и то же назначение в современном возрасте творческой деятельности, какое имела поэма в древние греко-римские времена и роман в средние рыцарские веки. Характер современного возраста творческой деятельности определяется общим характером современной жизни. Сей последний состоит в стремлении к гармоническому уравнению противоположностей, на которые распадается бытие в своем развитии. Сообразно с ним, таково ж должно быть и современное направление творческой деятельности. И классическая древность, и романтические средние времена имели совершенно другое направление. Выражая собой преобладание того или другого полюса бытия, они и не думали отыскивать для них точку равновесия, а помогали только очередному торжеству их. Но сие торжество не могло быть ознаменовано характером истины: ибо идеал, в приближении к коему состоит сия истина, есть вечная гармония бытия. Посему, в оба эти периода, поэзия не могла быть иначе как вымыслом. Ей надобно было возвышать всячески сторону, коей она была органом, для того чтобы обеспечить насильственное торжество ее. Классическая поэзия хотела представить человека рабом природы, и, дабы оправдать сию несправедливость, украсила природу всеми прелестями и совершенствами, даже до лучезарного велелепия божественности, в светлых ликах богов и богинь олимпийских. Поэзия романтическая усиливалась показать природу рабынею человека, и, для беспечения решительного преимущества сему последнему, наделила его избытком сил, простирающихся до сверхъестественного могущества, в фантастических призраках фей и чародеев. Не таково современное положение творческого духа. Его идеал есть гармоническое равновесие элементов жизни и, следовательно, сама действительность: отсюда отличительный характер его поэзии должна составлять высочайшая истина. Это не значит того, что современная поэзия должна быть рабскою копиею действительности: напротив, она должна быть вольным ее воспроизведением, из недр фантазии, сдружившейся с жизнию до симпатического единства. Сообразность с сею последнею или истина должна посему для ней быть не обязанностью, а естественною принадлежностию.
Только три формы поэзии возможны: эпическая, лирическая, драматическая. Классическая поэзия, проповедывавшая владычество природы над человеком, оказывала решительное предпочтение к спокойной форме эпической, и богатые сокровища ее блистательной мифологии вложены преимущественно в широкие рамы эпоса. Поэзия романтическая, праздновавшая торжество человека над природою, любила предпочтительно восторженный тон лирический, и ее фантастические призраки развились преимущественно в стройных аккордах романсов и баллад, коих роман был только распространением. Для современной поэзии — долженствующей представлять человека и природу в тех отношениях политического равновесия, в коих они состоят действительно — драматическая форма должна быть самою удобною. Но ее подчинение сценическим условиям не представляет фантазии довольного простора, в коем она могла б свободно разбрасывать свои вольные картины безбрежного океана жизни. Потребны были рамы гораздо обширнейшие: и Вальтер Скотт угадал их. В них оправлены все его творения, известные под именем романов.
Роман Вальтера Скотта не принадлежит, собственно, ни к эпической, ни к лирической, ни к драматической поэзии: но есть общая их целость. Сообразно своему назначению — представлять жизнь в ее совершенном равенстве с собою или в высочайшей ее истине — он расстилается широкою панорамою, соединяющею все поэтические точки зрения и представляющею совокупность всех поэтических очарований. В нем соединяются посему: эпос, песнь и драма. И именно от поэзии эпической заимствует он историческую изобразительность. Роман Вальтера Скотта есть эпопея — поэтическое сказание, в коем излагается хронологически последовательный ряд событий, представляющих характеристическую историю человечества в известный момент бытия его. Он имеет и обширность, и разнообразие, и многосложность эпопеи: даже превосходит ее в этом отношении, ибо может дозволять себе более внимания к мелочным подробностям, если находит их нужными для полноты и ясности. Точно так же как в эпопее, сие многоразличие материялов, входящих в состав романа, имеет средоточие свое в герое, судьба коего составляет посему главную основу всей его ткани. Но этот герой может и не быть, как там, избранным любимцем, в жертву коему приносились бы все прочие лица. Наравне с ними носится он по морю жизни, и только резкие черты характеристической физиономии заслуживают ему предпочтительное внимание. Прочие лица, не теряя своей самобытности, состоят с ним в более или менее тесных сношениях, с собственного ведома и произвола, или даже без ведома и произвола, но никогда без достаточных причин, находящих естественное изъяснение в характере лиц или в ходе обстоятельств. Коротко сказать, роман расстилается огромною историческою картиною, коей все части подчинены пропорциям общего размера и расположены в одной общей перспективе.
От поэзии лирической заимствует он романтическое одушевление. В романе Вальтера Скотта происшествия и лица представляются не с тем спокойным хладнокровием, как в мраморных изваяниях эпоса. Они согреваются теплотою жизни, возбуждающей к ним сердечное участие. Чрез романическое столкновение страстей и прихотей представляемые лица приводятся в совершенно лирические ситуации, им предоставляется тогда полная свобода изливать свою душу и обнажать сокровеннейшие тайны своих заветных дум и чувствований. В этом отношении роман Вальтера Скотта остается отчасти верным своему имени: ибо, подобно настоящему роману, представляет историю сердца. Только в нем гораздо более положительности, более внимания к вещественным условиям жизни. Сердце представляется в нем не во всей эфирной свободе идеального самозабвения, а под игом внешних житейских ограничений. Он не забывает, что предмет его не вольная поэзия уединенной души, а мерная проза общественной жизни.
Наконец, от драматической поэзии заимствует он живую деятельность. Роман Вальтера Скотта не есть группа статуй, приводимая в движение всемогущею силою рока: он, напротив, есть позорище, на котором живые лица действуют сами из себя, своими внутренними силами. Начало свободы господствует в нем, как в драме. Судьба смиряется пред самостоятельностью действующих лиц, и давления, производимого внутреннею тяжестью их характеров, достаточно для того, чтобы приводить в движение весь механизм романа. Случай является иногда к ним на помощь, но допускается к участию не иначе, как по их явному или тайному согласию. Словом сказать, роман Вальтера Скотта ни с чем более не имеет сходства, как с драмою. Он отличается от ней только большею обширностию и большею медленностию в развитии, ибо, не ограничиваясь никакими пределами пространства и времени, дозволяет себе двигаться не в одних только характерах и деяниях, но столько ж или еще более в помыслах и происшествиях, кои развиваются тише и медленнее.
В силу столь тесного внутреннего общения со всеми тремя родами поэзии, роман Вальтера Скотта присвояет себе полную свободу принимать и наружные формы всех их без различия. Ему равно дозволяются и эпическая форма рассказа, и лирическая форма переписки, и драматическая форма разговора.
Итак, собственным отличительным характером рода созданий, прославленного великим шотландцем, состоит в том, что он представляет полную картину жизни, в ее деятельном развитии, строго подчиняясь всем вещественным условиям, но между тем предоставляя себе свободный выбор и устроение занимательных точек зрения. Сия, последняя, собственно романическая черта, отделяет его существенно от истории, которая не властна никак распоряжаться изображаемыми явлениями жизни, а обязана представлять их под одним непреложным углом естественной перспективы. Он есть та же история — но отраженная не в прямом, а искусственно устроенном зеркале, где явления сохраняют свою физиономию и цвет, но переменяют относительное положение свое друг к другу, для образования цельной картины, сообразной с предположенною идеею.
В этом смысле понимаемый роман составляет общую потребность нашего века, коей он не может стыдиться, и с этой точки зрения мы рассмотрим теперь новое произведение Загоскина, который один еще пока вводит нашу словесность в соревнование с прочими европейскими литературами для удовлетворения сей общей потребности.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека