Роман В. Свенцицкого ‘Антихрист’ в контексте литературного процесса, Алексеева Л. Ф., Год: 2014
Время на прочтение: 10 минут(ы)
———————
С исправлением ошибок публикуется по: Алексеева Л. Повесть Валентина Свенцицкого ‘Антихрист’ (1908) в контексте литературного процесса // Вестник Новгородского государственного университета. 2015. 84. С. 69-73.
———————
Демонологический аспект в богословской и художественной литературе ХIХ века был хотя бы первоначально разработан писателями и исследователями: культурологами, богословами, литературоведами — применительно к творчеству Пушкина, Баратынского, Загоскина, Лермонтова, Вельтмана, Достоевского, Лескова, Мельникова-Печерского он подвергался осмыслению специалистов, по крайней мере, был замечен и интерпретирован.
В литературном процессе ХХ века усилившееся внимание к проблеме зла было подогрето событиями Русско-японской войны 1904—1905 гг., Первой русской революции, а затем Первой мировой войны и революций 1917 г., Гражданской войны. Отчасти интерес к демонизму был обострён в силу трагических обстоятельств, в которых оказались мыслители, художники и церковные деятели в мятежную эпоху. Проницательному взору за историческими реалиями нередко открывалась их метафизическая подоплёка. Знаковыми сочинениями предстали ‘Повесть об антихристе’, помещённая в приложение к ‘Трём разговорам’ В. С. Соловьёва, книги И. А. Ильина ‘О сопротивлении злу силою’, И. С. Шмелёва ‘Солнце мертвых’ и некоторые другие.
Литературоведами неоднократно уделялось внимание ‘дьяволиаде’ ХХ века, — увы — иногда толковавшейся в ракурсе апологетического отношения к противнику Бога со стороны исследователя и в уверенности, что русские писатели чуть ли не пропагандировали сатанизм (это можно заметить в некоторых работах о М. Булгакове). Многие перекосы в интерпретации духовных реалий начала ХХ века остаются ‘последним словом в науке’. Между тем серьёзная проблема требует глубокого изучения. Давно ждут включения в круг обсуждаемых произведений многие художественные тексты, созданные в разные годы и по многим причинам недоступные до окончания ХХ века — и даже в начале нашего — для чтения и изучения.
Соотношение страниц истории литературы и истории богословия, художественных и религиозно-философских произведений сложной эпохи — насущная задача гуманитарных наук. Многими литературоведами эта работа проводится с серьёзных, взвешенных позиций. Попытаемся прикоснуться к ней, обратившись к новому имени религиозного мыслителя, воплощавшего свои идеи и в форме художественного повествования, и в виде драматических сцен, и в форме проповедей.
Коротко обозначим контекст, в котором появился ‘Антихрист’ философа Валентина Павловича Свенцицкого 1.
Уже в 1903 г. появился роман Ф. К. Сологуба ‘Мелкий бес’. Сологуб создал повествование о том, как дух взаимной неприязни людей друг к другу, мелочная зависть, стремление к престижу и благополучию ценой унижений, утраты достоинства — воцаряется в человеческих душах. ‘Передоновщина’ выступала как сигнал приближения к пропасти зла. Демонические мотивы проникли в художественные произведения, в том числе и в любовную лирику символистов. Двойственный характер персонажей и мрачные пророчества стали достоянием творчества А. Блока (цикл ‘Страшный мир’, в особенности ‘Голос из хора’, цикл и одноимённая поэма ‘Возмездие’) и др. 1908 г. — время написания стихотворения ‘Россия’, цикла ‘На поле Куликовом’, где сражение с тёмными силами зла обозначено как возврат монголо-татарского ига — события символического, закономерно повторяющегося, с точки зрения Блока.
Роман В. Свенцицкого стал итогом размышлений автора о духовном состоянии человека во время Первой русской революции. Весьма характерно, что второе издание ‘Антихриста (Записок странного человека)’ (первое вышло в 1907 г.) и ‘Мои записки’ Л. Н. Андреева — появились в одном и том же 1908 г.
Л. Андреев в ‘Моих записках’ описывает переживания человека, который подозревается в изощрённом убийстве отца, брата и сестры, арестован и вспоминает все свои переживания, постоянно твердя о судебной ошибке, своей невиновности. Его мысль сосредоточена на самом себе, он не высказывает любви и сострадания к убиенным родственникам. Для него по-настоящему интересно только то, что связано с его собственной персоной. Предельно одинокий человек полюбил свою тюрьму. Толчком к написанию рассказа послужило описание впечатлений авиатора Уточкина, который заявил журналисту ‘Одесских новостей’: ‘При закате солнца наша тюрьма необыкновенно прекрасна’ 2. Как заметил К. Чуковский, Андреев придал этим словам символический смысл. За этой формулой кроется мысль об изоляции человека, который сам по своей воле отторгает себя от общения с другими людьми, не может общаться по причине беспредельной гордыни, преступного осознания своей исключительности и презрения к людям.
Валентин Павлович Свенцицкий (1881—1931), как значится в биографическом повествовании С. В. Черткова (632-661), учился в двух казанской и московской гимназиях (1891—1898), конфликт с законоучителем привёл его к отчислению. В 1900—1903 гг. юноша продолжил обучение в гимназии Ф. И. Креймана в Москве. С 1903 г., будучи студентом Историко-филологического факультета Московского университета, Свенцицкий вошёл в круг деятельной московской интеллигенции. Среди его учителей и знакомых — С. Н. Трубецкой, С. А. Котляревский, другом стал В. Ф. Эрн, в кругу университетских товарищей — Б. Бугаев (Андрей Белый), П. А. Флоренский 3.
Финансовыми и организационными вопросами при издании романа Свенцицкого (с таким пугающим названием) пришлось заниматься В. Ф. Эрну (Эрн же — прототип персонажа Николая Эдуардовича). Произведение изначально предполагалось как духовное сочинение, хотя автор последовательно выстраивал композиционно завершённый художественный текст. Второе издание, вышедшее через несколько месяцев после первого, содержало авторское послесловие, дабы не было сомнений в том, что автор стремился передать через литературную исповедь свой духовный опыт.
Жанр произведения с первых строк поставлен в фокус читательского внимания: ‘Я хочу написать свою исповедь’ (58). Однако подзаголовок уводит от восприятия текста как индивидуальной исповеди автора, подчеркивает ‘вненаходимость’ повествователя, объективированность содержания. Эпиграфом из ‘Откровения’ Иоанна Богослова подтверждается главный идейный стержень произведения: ‘И поклонятся Ему все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного при создании мира’ (Отк. 13, 8). Следующий эпиграф из послания Иоанна Богослова предстаёт как заключительная, содержащая концептуальный смысл реплика в диалоге: ‘В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение’ (1 Ин. 4, 18). Автору важно, чтоб читатель верно понял и исповедальность текста, и его условность, с этой целью он высказывает разные версии читательского отношения. Первая: ‘Это он нарочно от своего имени пишет, это так себе, литературная форма, для живости, так сказать, рассказа’ (59), — это предположение соотнесено со второй, прямо противоположной, но по существу родственной гипотезой: ‘Если же я, раз в жизни с действительною откровенностью, в этих ‘Записках’ выложу всю грязь, всю путаницу, всю тьму своей души, мне никто не скажет, что ты, мол, мерзавец, а подумает: автор, должно быть, хороший человек, коли такого мерзавца сумел описать’ (59). И, наконец, третий реверанс перед читателем: ‘если же, наоборот, я вздумаю рассказать о чём-нибудь хорошем в себе, я уверен, что этому хорошему все порадуются от души. Да и почему не порадоваться, когда в литературном типе найдутся положительные стороны. О герое ‘Записок’ не подумают, как об авторе ‘Исповеди’: прекраснодушничает, рисуется — говорит, хочу каяться, а сам хвастается’ (59).
Вслед за Владимиром Соловьёвым, с его ‘Смыслом любви’, параллельно с В. Розановым Валентин Свенцицкий актуализирует ставшее традиционным утверждение, что об уровне культуры в обществе можно судить по отношениям между мужчиной и женщиной. Автор романа переносит акцент в область исследования внутреннего мира человека (как это было характерно для личного французского романа, а затем для литературы Серебряного века, с ее культом ‘проблемы пола’): ‘Говорят, личность больше всего выражается в любви. Достаточно прослушать историю любви какого-нибудь человека, чтобы узнать его лучше и полнее, чем за целую жизнь знакомства’.
Первая глава начинается с воспроизведения раздумий главного героя о смерти. Суров итог этих раздумий: ‘умереть неизбежно’ (62). Герой буквально прикован к этой горькой проблеме. Он всегда провожает даже нечаянно встреченную похоронную процессию до кладбища. Картины разложения, обреченности стать землёй поглощают полностью воображение и всю душу героя-повествователя: ‘Когда бросают первую лопату земли — напряжение достигает высшей точки. Это стук словно в пустую грудь, эти в пыль разбивающиеся комья земли — буквально физической болью отдаются в моём сердце’ (62). Сосредоточенность на страхе смерти герой помнит в себе с семилетнего возраста. Болезненное восприятие печального финала земной жизни усилилось для героя с бабушкиной смертью, которую он переживал в гимназическом подростковом возрасте. Подавленный смертью любимого, родного человека, герой погружается в тёмную пустоту. После погребения с внуком происходит нечто отрадное и вместе с тем удручающее: ‘предо мной <...> промелькнуло не жёлтое, безжизненное лицо, а другое, с мелкими, маленькими морщинками, доброй улыбкой, ласковыми близорукими глазами, повязанное чёрной косынкой, из-под которой выбились такие мягкие, седые волосы. И мне стало жалко всех: и ее, и себя, и священника, и всех-всех людей…’ (64). Чувство жалости ко всем незаметно перерастает в обобщение. За поминальным столом гимназист выкрикнул: ‘Люди не смеют жить и не верить в бессмертие’ (65). Подростка начинают воспринимать как ‘странного человека’, а после слов матери он и сам видит в себе какого-то другого, нецельного человека. Начинается полоса двойного существования, раздвоения между репутацией, о которой герой тщательно заботится, и внутренней жизнью, во многом заражённой подавляющим скепсисом. Он придумал для себя условие, при котором может спастись от смерти: чтобы окружающие считали его христианином, хотя признаётся: ‘Моё мнимое христианство было оружием, которым я боролся против призрака смерти, накладывавшего лапу на всю мою жизнь’ (66). Заражённость современных душ иронией не случайно попала в фокус внимания многих мыслителей и художников начала ХХ века. В том же 1908 году Блок написал статью ‘Ирония’, в которой обнажил ‘болезнь’ своего поколения, болезнь, обусловленную подрывом идеалов, разочарованием во всём высоком и прекрасном. Возвышенные движения души у ‘заражённого иронией’ подвергаются насмешке со стороны противоположных нравственных побуждений (позднее Есенин назвал этого внутреннего циника ‘черным человеком’).
Герой Свенцицкого в своих ‘записках’ намерен сбросить с себя ‘добродетельного’ двойника, который сильно отличается от сокровенного ‘меня’: ‘хоть на бумаге сказать то, о чём боишься даже подумать, точно могут подслушать эти думы’ (75). Постепенно, но с неуклонной последовательностью герой преисполняется циническим восприятием мира, свойственным Передонову и другим эгоистам, которые заботятся не о душе своей (он убедился, что в нём ‘душа трупа’, 69), а о репутации, о мнении о нем других людей. С одной стороны, у него чувствительное сердце, исполненное жалости, с другой — трезвый и беспощадный ум, дерзкая воля, направленная на реализацию порочных, сладострастных, нравственно уродливых и злых побуждений. Эту свою противоречивость он анализирует как философ, умеющий формулировать свои ощущения с последовательностью учёного-мыслителя.
На первый взгляд, ему везёт в жизни: у него прекрасный друг Николай Эдуардович, его полюбила сестра друга — добрая, чистая девушка с символическим именем Вера. ‘Ленточек’ (домашнее имя Валентина — так называла его покойная бабушка), забыв о себе-ребёнке, невольно сравнивает себя с Иудой, предавшим Христа. Напомню, что в этот период написан и рассказ Л. Андреева ‘Иуда Искариот’, в котором автор сделал предателя центральным и едва ли не положительным персонажем, который участвует в предназначенном, исполняя не благородную, а позорную роль, — якобы из особенно сильной любви ко Христу. Повествователь, молодой сотрудник кафедры истории философии университета, в произведении Свенцицкого сосредоточен на состоянии учеников в Гефсиманском саду. Когда стало известно, что один из них предаст Христа, каждый спрашивал: ‘Не я ли?’. Боясь разоблачения, герой-антихрист предполагает в предателе родственные переживания: не испытывал ли Иуда ‘того же гнетущего, холодного любопытства: узнает, мол, или нет?’ (79). Тёмная, таинственная бездна всё более втягивает героя в свой водоворот. Он понимает, что душа его изломана, что он вечно одинок, живет, не понимая, жив или уже умер (80).
В главе ‘Начало конца’ внимание героя по-прежнему болезненно приковано к смерти. На концерте, сидя вместе с Верой, он слушал чарующие, ‘дьявольские звуки бетховенской сонаты’ и приходил к пугающему открытию: ‘Я понял смерть <...>. К темному небу, к пустому небу, где ни звезды, ни облака, убегает <...> бесконечная вереница мёртвых человеческих тел… И в ответ им пустое ничто’ (80). В сознании героя постоянно усиливается ощущение покорности этому пустому Ему. От любви к Верочке герой оживает, но вновь и вновь причиняет ей страдание, ставит её в неловкую ситуацию. Когда она любуется ласточками и радуется, рассказчик замечает ей, что птицы живут, чтобы умирать. На это девочка мудро отвечает: ‘…умирают потому, что это необходимо, а живут для того, чтобы быть счастливыми’ (88). В беседе с Верой он кичится, что верующий, а её, любящую жизнь, огорчает приговором, что ‘все сгниют’. Сомневающегося в вечной жизни героя что-то уводит от »слащавых грёз’, от туманной грусти к жестокости и насилию’ (89), и, по его собственному признанию, доставляет ему ‘нечто большее, чем наслаждение’, при этом он без раскаяния, равнодушно фиксирует признаки ‘внутреннего разложения’. В деревне, рядом с Верой, в нём просыпается живое чувство радости, однако эта полоса в жизни заканчивается, и отъезд после отдыха домой для него равносилен почти что похоронам.
Четвёртая глава ‘Общественный вопрос’ ещё более подчеркивает позицию главного героя как пессимиста. Политическая ситуация приводит всё к тому же закономерному выводу: ни революционеры, ни консерваторы не могут убежать от смерти, несмотря на участие в ‘освободительном движении’. Люди, готовые умирать за свои идеи, напоминают ему Распятого, но по причине скептического настроя внушают ‘злобу, и зависть, и уважение’ (93). Николай Эдуардович в дни мятежных событий высказывает тревожное предположение, что в эти времена и Церковь ‘отдалась в руки Антихриста’. Его друг, первое лицо в структуре повествования, вопрошает, не случится ли, что ‘народ, начавший свою революцию с хоругвями и пением ‘Отче наш’, если Церковь не остановит своим авторитетом, способен дойти до такого зверства, которого не видало ещё человечество и от которого содрогнётся мир?’ (94).
Постепенно повествователь преисполняется презрением и ненавистью к Николаю — ‘за то, что он смеет знать… Христа, не бояться смерти’, любить людей (101), — повествователь окончательно уверился, что ‘Антихрист победил земную Церковь’ (106).
Шестая глава ‘Антихрист. Моя теория’ погружает читателя в мысли о том, что ‘в природе масса отвратительного’ (107), в рассуждения о засилье ‘мирового страха’ (109). Интимные переживания героя, самопознание им психологических глубин оказываются прочно связанными с вопросом о Сыне Божием, Его воскресении, победе над смертью (111). Душа субъекта повествования ‘иссохла от сладострастья’, он ‘сам для себя умер’. Между тем, он разыгрывает фальшивое служение благородному делу освобождения Македонии, писал ‘душещипательные письма Вере’, а сам преспокойно проводил дни в гостинице, вдали от опасности. Заигравшись окончательно, он первую часть своей исповеди увенчал словами ненависти в адрес Того, ‘кто создал жизнь’. Умение ‘честно мыслить’ приводит его к теории всемирного обольщения наивной ‘грёзой о всеобщем воскресении’ (113). Опомниться несчастному ‘антихристу’ время от времени дано только через воспоминание о детстве.
Часть вторая, озаглавленная ‘Марфа’, посвящена эротическим проблемам, развёрнутым и заострённым на страницах философской и художественно прозы конца ХIХ — начала ХХ в. Вл. Соловьёвым, В. Розановым, А. Куприным, М. Горьким, И. Буниным, И. Шмелёвым, В. Набоковым. Беспощадный к себе герой, не имевший опыта отношений с женщинами, признаётся: ‘Я стал теоретик разврата’ (71). Антиномия невеста — самка раздирает его воображение. Разделение это, о котором писал Вл. Соловьёв в статье ‘Смысл любви’, вошедшей в цикл ‘Красота как преображающая сила’, приводит человека к гиперболизации плотской составляющей любви. Соловьёв сформулировал мнение, что ‘исключительно духовная любовь есть, очевидно, такая же аномалия, как и любовь исключительно физическая…’ 4. Герой избегает духовной любви, предпочитая ей плотскую. Влечение героя Свенцицкого к деревенской девушке Марфе перерастает в нелепое, дьявольское наваждение, далекое от собственно естественного, скорее, противоестественное, поскольку перепуганная алчными наклонностями ‘Меня’, завезённая им в город прислуга убегает от него, не выдержав и месяца его неистовых глумлений.
Роман сложен, строится как проповеднический, публицистический текст, вместе с тем — по законам художественного творчества, с яркими, психологически глубокими характерами мужчин и женщин, оригинальными впечатлениями рассказчика, описаниями его эмоциональных всплесков, воспроизведением деталей быта, подробностями пространства и времени действия, вниманием к событиям и фактам символического содержания.
Опасаясь непонимания со стороны читателей, автор поместил во втором издании послесловие, в котором пояснил, что встреча с Антихристом — не плод больного воображения: ‘на пути ко Христу обязательна для всякого в том или ином виде встреча с Антихристом. <...> Без боли, без страшного внутреннего разрыва с ‘прошлым’, ‘ветхим’, ‘мёртвым’ человеком не может родиться новый человек, без мучений Добро не отделяется от Зла. Зло слишком когтисто, чтобы с лёгкостью отдать свою добычу, оно слишком впилось в нее, чтобы можно было вырвать ее без крови’ (224). В статье ‘Символизм’, опубликованной в газете ‘Киевская мысль’ 12 июля 1909 г., Андрей Белый писал: ‘Отныне над новым искусством бессознательно разлит дух проповеди, проповедуют самые образы, они красноречиво рисуют смерть старой жизни (демонизм её) или рисуют предощущаемые картины возрожденного человечества <...>, одни говорят, что мы вырождаемся к смерти, другие отвечают: ‘Нет, возрождаемся к жизни’. Образами искусства борются ныне передовые фаланги человечества с обступившими их химерами смерти’ 5. Недаром стихотворение А. Белого ‘Родина’ (‘Те же росы, откосы, туманы’ — датировано тем же 1908 годом) имеет посвящение ‘В. П. Свентицкому’ 6. Вероятно, роман, о котором здесь идёт речь, был ему известен. Тем более, что её пафос соотносим с идеями младосимволистов, с духом ‘искренности’, присущим их творчеству, с желанием преодолеть мировоззренческие тупики во имя правды будущего.
1 Свенцицкий В. П., протоиерей. Собр. соч. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901—1917) / Сост., послесловие, коммент. С. В. Черткова. М.: Дар, 2008.. Далее ссылки на это издание приводятся вслед за выдержками с указанием страниц в круглых скобках.
2 Чуваков В. Н. Комментарии // Андреев Л. Н. Собр. соч.: В 6 т. М., 1994. Т. 3. С. 635.
3 Андрей Белый. Линия жизни / Отв. ред. М. Л. Спивак, сост. И. Б. Дилекторская, Е. В. Наседкина, М. Л. Спивак, худ. Е. А. Поликашин, Ком. по культуре г. Москвы, ГМП, ГЛМ, РГАЛИ. М., 2010. С. 99.
4 Соловьев В. С. Чтения о богочеловечестве. Статьи. Стихотворения и поэма. Из ‘Трёх разговоров’. Краткая повесть об Антихристе. СПб.: Художественная литература, 1994. С. 336.
5 Белый А. Символизм как миропонимание / Сост., вступ. ст. и примеч. Л. А. Сугай. М.: Республика, 1994. С. 259.
6 Белый А. Стихотворения и поэмы / Сост., предисл. В. М. Пискунова. М.: Республика, 1994. С. 143.