Роман кисейной девушки, Писарев Дмитрий Иванович, Год: 1865

Время на прочтение: 50 минут(ы)

Д. И. Писарев

Роман кисейной девушки
(Повести, рассказы и очерки Н. Г. Помяловского. Два тома. СПБ, 1865 г.)

Д. И. Писарев. Литературная критика в трех томах
Том второй
Статьи 1864-1865 гг.
Л., ‘Художественная литература’, 1981
Составление, подготовка текста и примечания Ю. С. Сорокина

I

Две главные повести Помяловского, ‘Мещанское счастье’ и ‘Молотов’, связаны между собою личностью героя, Егора Ивановича Молотова 1.
В первой повести Молотов является 22-летним юношей, только что кончившим курс в университете. Во второй — 33-летним мужчиной, достаточно ознакомившимся с практическою жизнью. По своему характеру и по общему складу своей деятельности Молотов очень похож на Штольца. Существенная разница между ними заключается в том, что их авторы смотрят на них с разных точек зрения. Г. Гончаров смотрит на Штольца снизу вверх, а Помяловский на Молотова — сверху вниз. Г. Гончаров относится к Штольцу с восторженным благоговением, а Помяловский к Молотову — с дружелюбным и неоскорбительным состраданием. Г. Гончаров говорит: ‘давай нам бог таких людей, как Штольц’, а Помяловский говорит: ‘как жаль, что большинство хороших людей принуждено оставаться в положении Молотова!’ Для г. Гончарова Штольц есть идеал, о котором едва позволительно мечтать. Для Помяловского Молотов есть minimum, на котором едва ли позволительно останавливаться. Сами герои смотрят на себя так, как смотрят на них их творцы. Штольц сияет самодовольством: ‘Я ли, дескать, не умен, я ли не велик, я ли не полезен. Я — соль земли 2 и спаситель отечества’. Молотов, окончательно сформировавшийся, напротив того, тих, скромен, утомлен и грустен. Он сам говорит, что его жизнь — честная чичиковщина 3. О солении земли и о спасении отечества он, конечно, и не заикается. Именно поэтому Штольц — деревянная кукла, а Молотов — живой человек. Деревянность Штольца происходит именно оттого, что г. Гончаров нечаянно вложил в него внутреннее противоречие. Штольц, в одно и то же время, и умен и глуп. Умен, потому что лихо устроивает свои дела и пикантно рассуждает о разных психологических тонкостях. Глуп, потому что усматривает в себе героя и лезет на пьедестал. И получается поэтому в общем результате глупо-умная, то есть невозможная и деревянная фигура. А Молотов постоянно умен, и в практических делах, и в теоретических рассуждениях, и во взгляде на свою собственную личность. ‘Подлости я никакой не сделал, — думает он, — но мне все-таки грустно и совестно быть только не мошенником. Упрекать я себя ни в чем не могу, но и радоваться и гордиться мне нечем. Молодым деятелям, которым, быть может, удастся совершить подвиги положительной честности и активной любви, я скажу только: друзья мои, не судите меня строго. Не считайте меня тунеядцем и рабом ленивым, зарывшим свой талант в землю4. Рассмотрите внимательно мою жизнь, поставьте себя на мое место, взвесьте все — и размеры моих сил, и обстоятельства, и понятия моих современников — и тогда вы, чего доброго, скажете, что я сделал все, что мог сделать. И тогда вы, может быть, с дружеским чувством пожмете мою руку за то, что я всегда ел хлеб, заработанный собственным трудом. Труд мой редко приносил пользу обществу, да ведь что же с этим делать? Откуда взять такой труд, который был бы действительно полезен? Стоит, например, на улице извозчик. Каждая копейка достается ему тяжелым и честным трудом. Чтобы привезти вечером домой каких-нибудь два целковых, сколько он в день натерпится и от снега, и от пыли, и от дождя, и от ветра, и от мороза! А разве труд его действительно полезен для общества? Разве все концы, сделанные извозчиком, действительно были необходимы? Разве силы лошади и человека не тратились большею частью на то, чтобы возить праздношатающихся шалопаев к другим праздношатающимся шалопаям, которые вовсе не желают их видеть и которые тем не менее считают своей обязанностью выражать в подобных случаях притворную радость, неспособную обмануть даже маленьких детей? — А ведь извозчик тут все-таки ничем не виноват. — Вот и я, — продолжает Молотов, — был постоянно точно таким же извозчиком. Титан, гений, сильный талант пробили бы себе дорогу к общеполезному труду. Но я не гений, не титан, даже не сильный талант. Я не могу и никогда не мог сказать людям такое слово, которое заставило бы их глубоко задуматься или очнуться от глубокого сна. Я просто не глупый и вследствие этого не подлый человек. И прошу я вас, молодые деятели, только об одном: поставьте меня в вашем мнении не выше и не ниже того извозчика, который возит шалопаев, но, несмотря на то, обращается совершенно честно и с хозяином, и с седоками, и с лошадью. Героем я себя не считаю, на пьедестал не лезу, но уважением умных и честных людей дорожу’.
И действительно, никакие молодые деятели будущего времени, никакие титаны в мире не имеют возможности смотреть с презрением на того обыкновенного человека, который, подобно Молотову, скромно сознавая свою обыкновенность и понимая невозможность переделать обстоятельства обыкновенными и изолированными силами, сосредоточил все свое внимание на той простой задаче, чтобы совершенно честно прокормить свою собственную личность. Если бы Штольц был возможен, то он был бы смешон и гадок. Ему надо было бы дать щелчок в нос, чтоб он слетел с пьедестала, на который его суконное рыло не дает ему ни малейшего права. Молотов, напротив того, совершенно возможен и очень симпатичен своею светлою и тихою грустью. Причина его грусти очень понятна. Он сознает, что труд его бесполезен для общества. Он чувствует, что при других условиях он мог бы приносить людям действительную пользу. Но создать эти условия он не в состоянии. Для этого нужно, чтобы общество, глубоко проникнутое инстинктивным стремлением к новой жизни, воплотило эти стремления в гениальной личности, чтобы эта личность своею деятельностью сгруппировала и осмыслила разрозненные силы многих честных и неглупых людей, подобных Молотову, чтобы эти соединенные силы дружно взялись за работу и превратили инстинктивное стремление общества в разумный план и в живое дело. Тогда Молотов был бы весел и счастлив. Он, быть может, все-таки остался бы чернорабочим, но какое счастье быть чернорабочим в том деле, которое любишь, уважаешь и понимаешь во всех его подробностях и последствиях! Кто читал превосходный роман Шпильгагена ‘Два поколения’ 5, тот, разумеется, помнит чернорабочего Каиуса, который, сломавши себе правую руку, продержал левою рукою корректуру длинной передовой статьи ‘In praesidentem’ {‘Против президента’ (лат.). — Ред.}. В каждом деле такие чернорабочие действительно возможны. И каждому делу такие чернорабочие безусловно необходимы.

II

Помяловский в своих двух повестях хотел показать, каким образом жизнь полегоньку щупает ребра умному и развитому пролетарию и каким образом пролетарий, опираясь исключительно на силы своего развитого ума, может, несмотря на все медвежьи ласки жизни, остаться свежим, не искалеченным и не развращенным человеком. ‘Среда заела’, ‘жизнь изломала’, ‘обстоятельства погубили’ — все это мы слышали много раз, все это повторялось и кстати и некстати, так часто, что все это превратилось, наконец, в совершенно выветрившуюся и очень вредную фразу. Сначала слова эти произносились умными людьми, размышлявшими об участи других умных людей, потрудившихся на своем веку и сошедших в преждевременную могилу, не сделав в жизни того, что они хотели и могли бы сделать при более благоприятных условиях. Тогда эти слова имели смысл. Тогда человек, призносивший эти слова, знал очень досконально, путем наблюдения и даже личного опыта, что это за штука среда, и жизнь, и обстоятельства, и по каким причинам, и какими средствами, и для какой цели производятся разные заедания, и ломания, и погубления людей умных и много потрудившихся на своем веку. Умные люди, произносившие слова, всегда прилагали их к какому-нибудь третьему лицу, сошедшему со сцены. Но слова эти спустились в низшие слои умственного мира, и тогда — ‘пошла писать губерния’ 6. Определенный смысл слов выдохся, и дряблые людишки стали этими словами заживо читать себе отходную. ‘Меня заела среда’, — говорил какой-нибудь Ноздрев, воротившись с ярмарки с опустошенным карманом и с ощипанными бакенбардами. ‘Меня изломала жизнь’, — тоскливо произносил Тряпичкин, когда какая-нибудь редакция возвращала ему в целости толстые кипы его безграмотных повестей и стихотворений. ‘Меня погубили обстоятельства’, — сладко и томно твердил лейтенант Жевакин, которому какая-нибудь Миликтриса Кирбитьевна 7 наплевала за излишнюю предприимчивость в его тусклые, бараньи глаза. И уездные города и резиденции сельских джентльменов на всем пространстве нашего обширного отечества переполнились людьми заеденными, погубленными и изломанными, которые однако, несмотря на весь трагизм своего положения, ели, пили, спали, жирели и тупели во всю свою волю.
О достойные сограждане! О филейные части человечества! Разве вы чем-нибудь отличаетесь от среды, жизни и обстоятельств, на которые вы так бессмысленно жалуетесь? И разве может какая-нибудь, сила в мире заесть, изломать или погубить то, что рыхло, мягко, дрябло и жирно, подобно вам? И какой же человек, действительно способный почувствовать на своей особе медвежью лапу жизни, среды и обстоятельств, скажет когда-нибудь: меня заели, изломали или погубили? Самому признать себя заеденным, изломанным и погубленным — значит заживо лечь в могилу, значит бежать с пашни на лежанку в то время, когда работают сохи и бороны честных и умных соседей, друзей и родственников. Пока человек жив, до тех пор он борется и не признает себя побежденным, если он беден — он трудится, то есть борется с своею бедностью, если он неуч — он учится, то есть борется с своим невежеством, если он болен — он лечится, то есть борется с своею болезнью. Борьба продолжается до тех пор, пока человек не одерживает победы над своим врагом, или до тех пор, пока он сам не падает замертво на поле сражения. В первом случае человеку незачем говорить о своей изломанности или заеденности, тут он сам, напротив того, погубил, заел и изломал то, что мешало ему быть счастливым. А во втором случае человеку, упавшему замертво, уже некогда осыпать свою могилу цветами сочувственного красноречия, надгробное слово произнесут над ним другие люди. Таким образом, люди умные и энергические борются до конца, а люди пустые и никуда не годные подчиняются без малейшей борьбы всем мелким случайностям своего бессмысленного существования.
Надо сказать правду: люди вполне умные и люди безнадежно пустые во всех человеческих обществах почти одинаково редки. Огромное большинство состоит везде из людей посредственных, которые, с одной стороны, пороху не выдумают, но, с другой стороны, по выражению г. Щедрина, сальных свеч не едят, стеклом не утираются 8. -Эти люди могут быть деятельными или праздными, гуманными или жестокими, полезными или вредными, смотря по тому, в какую сторону направляется в данную эпоху господствующее течение идей. Ходячие фразы имекл значительное влияние на это человеческое стадо, и важнейшая задача здоровой и честной литературы заключается именно в том, чтобы всегда пускать в обращение такие фразы, которые в данную минуту могут действовать благотворно на ум и на волю бесцветных и несамостоятельных людей, составляющих большинство. При этом надо уметь во-время менять эти фразы, чтобы они не затаскивались и не покрывались плесенью. Это производство и передвигание общеполезных фраз составляет прямую обязанность беллетристики и чисто литературной критики, то есть тех отраслей словесности, которые всего ближе прикасаются к чувствам, интересам и условиям частной нравственности и будничной жизни.
Читатель не должен смущаться словом фраза. Каждая фраза появляется на свет как формула или вывеска какой-нибудь идеи, имеющей более или менее серьезное значение, только впоследствии, под руками бесцветных личностей, фраза опошляется и превращается в грязную и вредную тряпку, под которою скрывается пустота или нелепость. Даровитые писатели чувствуют тотчас, что формула выдохлась и что пора выдвинуть на ее место новый пароль.
Я показал в начале этой главы, каким образом фразы о среде, о жизни и об обстоятельствах, имевшие сначала глубокий смысл, превратились понемногу в нелепость, прикрывающую собою лень и негодность дряхлых тунеядцев. Помяловский своим здоровым чувством и светлым умом понял как нельзя лучше, что пора поворотить поток фраз в другую сторону. До Помяловского эта потребность чувствовалась многими из наших лучших беллетристов. Самая полезная сторона в деятельности Тургенева клонилась именно к тому, чтобы изобразить внутреннее ничтожество наших домашних Гамлетов, праздно толкующих о вредном влиянии жизни, среды и обстоятельств. Большая часть тургеневских повестей говорит ясно и выразительно: те люди, которые жалуются на свое бессилие, никуда не годятся. К этому суждению Помяловский своими двумя повестями приделал естественное продолжение: а те люди, которые на что-нибудь годятся, борются с неблагоприятными обстоятельствами и по меньшей мере умеют отстоять против них свое собственное нравственное достоинство. — И каждый здоровый и неглупый человек скажет на это с полным убеждением: правда твоя, честный и даровитый труженик, правда твоя, бедный и забитый бурсак, умевший счистить с своего ума и с своего чувства всю грязь, наложенную на них бурсацкими розгами! И спасибо тебе, Помяловский, за то, что ты сильным и убедительным своим словом заступился решительно за святыню человеческой личности, в силе которой усомнились слабодушные охотники оплакивать несовершенства жизни, среды и обстоятельств!
Человек — продукт среды и жизни, но жизнь в то же время вкладывает в него активную силу, которая не может быть мертвым капиталом для существа деятельного. Жизнь — дело в высшей степени прогрессивное, и главные двигательные пружины ее прогресса сосредоточиваются в мыслях и стремлениях лучших, то есть самых здоровых и нормально организованных представителей нашей породы. Поэтому, склоняясь перед незыблемыми законами вечной природы, современный мыслитель продолжает сознательно веровать в преобразующие и обновляющие силы человеческого ума. Все должно быть так, как оно есть в действительности. Согласен. Но если я недоволен тем, что я вижу вокруг себя, то и недовольство мое также должно быть и не может не существовать. Если мое недовольство наводит меня на ряд размышлений и поступков, то и размышления и поступки входят также в общий план природы. Стало быть, сознавать необходимость всех явлений, совершающихся в природе, совсем не значит складывать руки и погружаться в факирское созерцание. Я — также явление, и если я чего-нибудь хочет, ищет, домогается, то зачем же стеснять его естественные стремления?

III

Помяловский хотел представить в Молотове умного и развитого пролетария без всякой примеси сословных элементов или предрассудков. Молотов — человек, совершенно оторванный от всякой почвы, у него — ни кола, ни двора, ни родных, ни покровителей, совсем ничего нет, кроме умной головы и двух здоровых рук. ‘А где же те липы, — спрашивает у себя Молотов, — под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не было никогда’. Молотов — сын бедного мещанина, слесаря, одного из тех одиноких бобылей, которые очень нередки в сословии ремесленников. Жизнь его с отцом шла не очень дурно. Отец был малый добрый, и маленький Егорка не чувствовал перед ним никакого раболепного страха.
Мальчик свободно относился к отцу, точно взрослый, да и живет он дома не без пользы: он и в лавочку сбегает, и заказ отнесет, сумеет и кашу сварить, и инструмент отточить, и пьяного отца разденет, спать уложит, да еще приговаривает:
— Ну, ложись!.. Ишь ты нарезался!..
— Молчи, Егорка!
— Ладно, не разговаривай, лежи себе.
Вот в подобных случаях выпадали тяжелые минуты в жизни Егорки. Иногда придет отец сильно пьяный, злой, непокладный и ни с того, ни с другого поколотит сына.
— Не озорничай, тятька!.,. черт этакой!.. право черт! — отвечает ему сын.
— Врешь, каналья, врешь!.. Я тебе овчину-то натреплю…
При этом отец ловит Егорку за вихор и обижает его. На другой день отец все припомнит: ему совестно, он не знает, как и взглянуть на Егорку, как приступиться к нему. Отец молчит, и сын молчит, у обоих лица пасмурные. Под вечер, взглянув исподлобья, отец сказал:
— Полно, Егорка, ну тебя…
— А! Теперь и рожу в сторону!.. Стыдно небось стало?.. А ты не дерись!..
— Да ну тебя…
— Ишь нарезался, на стены лезет!
Отец замолчал. Прошло несколько мучительных минут. Отец тяжело вздохнул на всю комнату. Егорка взглянул сердито и сказал:
— В лавочку, что ли, надо? давай! Чего молчишь-то? тут нечего молчать!
Такая уступка со стороны Егорки служила шагом к примирению, и у отца отлегло от сердца (стр. 37-38).
‘Детская жизнь Егора Иваныча, — говорит Помяловский в другом месте, — совершалась в грязи, в бедности, а вот и теперь он вспоминает ее с добрым чувством’ (стр. 36). И немудрено. Каждый читатель, не притуплённый фразами грошового либерализма, согласится, что отношения между Егоркою и его отцом были так просты, естественны и здоровы, что они должны были действовать самым живительным образом на первоначальное развитие физических и даже умственных сил детского организма. Трепание овчины, разумеется, не заключает в себе ничего прелестного и душеспасительного, но ведь это нечто вроде летнего дождя, совершенно неспособного превратить ясную погоду в пасмурную. А общий колорит отношений совершенно ясен и светел. Хорошо в них именно отсутствие педагогических тенденций. Отец совсем не воспитывает своего Егорку, не муштрует его, ничего ему не внушает, он просто живет с ним, кормит, одевает и защищает его, а затем молодому организму, укрытому от слишком тяжелых столкновений с голодом, с холодом, с грубостью посторонних людей, — предоставляется полная свобода жить действительною жизнью, воспринимая ‘все впечатления бытия’ 9, доступные людям его социального положения. Между жизнью и ребенком нет той нелепой стены, которою тщательно обносятся со всех сторон благовоспитываемые дети. Егорка собственными глазами смотрит на подробности своего быта, собственными ушами слушает разные толки, умные и глупые, и собственным, неиспорченным ребяческим рассудком составляет себе понятия о том, что хорошо и что дурно, что полезно и что вредно, что правда и что вранье. Ошибается он часто, но ошибается сам. Никакой мудрый педагог не завязывает ему глаз и не ведет его, с благими целями, к таким ошибкам, которые питомец рано или поздно непременно должен осмеять и отвергнуть. В сердитую или пьяную минуту отец задает Егорке выволочку, но он никогда не унижает его нравственного достоинства и не извращает его самостоятельного суждения непрошенным и насильственным вмешательством в процесс его мысли. Он не требует от Егорки, чтобы тот считал его образцовым человеком и непогрешимым авторитетом. Он сам смиренно кается Егорке в своих грехах.
Отец беседовал с Егоркою как со взрослым, разговаривал обо всем, что занимало его: побранится ли с кем, получит ли новый заказ, болит ли у него с похмелья голова — все расскажет сыну.
— Башка трещит, Егорка: вчера хватил лишнее. Вырастешь, не пей много.
— Я, тятька, пиво буду пить…
— И молодец!.. ты у меня молодец ведь?
— Еще бы! — отвечает сын (стр. 36).
Отколотивши сына ни за что ни про что, Иван Молотов не считает себя правым и не требует от Егорки, чтобы тот лобызал карающую десницу. Такие побои не унизительны. Когда ребенок имеет право дуться на своего отца и когда ему позволяется открыто выражать свое неодобрение и неудовольствие, тогда ребенок не озлобляется и не оподляется. Тятька его за вихор, а он тятьку в глаза чертом выругает: вот они и квиты, и к вечеру опять начинается у них дружелюбие и глубокомысленные беседы. Отец не смотрит на себя как на деспота de jure {Де-юре, на основании законного акта (лат.). — Ред.}. Сын не смотрит на себя как на существо бесправное и безгласное. Да и вообще ни отец, ни сын никак не смотрят на себя. У них нет никакой теории взаимных прав, обязанностей и отношений. Они живут в первобытном состоянии, без кодекса, и прекрасно делают, потому что кодекс они, при своей неразвитости, составили бы прескверный, а по натуре оба они — ребята добродушные и, стало быть, не способные постоянно пилить и обижать друг друга. Хорошую теорию прав, обязанностей и отношений составить очень трудно, а плохая теория гораздо хуже, чем полное отсутствие всякой теории. А сын совершенного неуча, Ивана Молотова, несравненно свежее и счастливее, чем семейства богатых и полуграмотных купцов, куролесящих в драматических произведениях Островского. Все нищие духом, все алчущие и жаждущие грязи, известной под названием почвы, возрадуются и начнут уличать нас, озорников и отрицателей, в непоследовательности. ‘Вот видите, — скажут они 10, — вот и вы же признаете в русской жизни светлые явления. Вот и вы же находите, что воспитание Егорки, совершавшееся в русской бедности и в русской грязи, было здорово и полезно для мальчика’.
Торжество наших близоруких противников будет очень непродолжительно и повернется тотчас против их же собственных идей. Я нахожу воспитание Егорки здоровым и полезным именно потому, что в нем нет никаких специально-почвенных элементов. Что такое отец Егорки? Это человек, который трудится целый день, чтобы под вечер съесть горшок гречневой каши, и ест горшок гречневой каши, чтобы потом опять, проспавши на голых досках несколько часов, трудиться целый день. — Если заменить горшок каши блюдом вареного картофеля да если, кроме того, дать в руки Ивану Молотову менее допотопные инструменты, то жизнь Молотова окажется похожею, как две капли воды, на жизнь бедного ирландца или бедного немца. Трудиться, чтобы есть, — есть, чтобы трудиться, та же история и завтра, и послезавтра, и десятки лет подряд — с этим, воля ваша, не разгуляешься, и о создавании каких-нибудь чисто национальных теорий и бытовых форм не станешь задумываться по той простой причине, что некогда и что национальные теории нисколько не помогают человеку ни во время труда, ни во время пищеварения. Человек начинает систематизировать свои отношения к другим людям только тогда, когда у него является досуг и когда его умственные силы не поглощаются безраздельно заботами о куске хлеба. Первые попытки систематизирования бывают обыкновенно так же уродливы, как вообще всякие первые попытки. Голый факт, сам по себе очень безобразный, возводится без дальнейшего анализа в теоретический принцип и через это становится еще безобразнее. Взрослый мужчина сильнее всех других членов своего семейства и вследствие этого тузит их кулаком или плетью. Когда начинается систематизирование отношений, тогда мужчина говорит: я имею право, и на мне лежит даже священная обязанность учить вас, дураков. — Когда побои перестают, таким образом, быть делом свободной фантазии и принимают на себя догматически-обязательный характер, тогда положение подначальных членов семейства становится гораздо хуже прежнего, потому что малейшее возражение с их стороны и малейшая попытка защищаться вменяется им, по теории, в преступление, заслуживающее усугубленного наказания. Я не такой знаток русского быта, чтобы я мог выдавать мои соображения за достоверные факты, но мне кажется, что систематическое порабощение женщин и детей гораздо значительнее в семейной жизни достаточного купечества, чем в семейной жизни бедных крестьян и мещан, принужденных постоянно работать из-за куска насущного хлеба. В бедном семействе главная задача состоит постоянно в том, чтобы общими силами бороться против голода и холода, жизнью бедного семейства управляют не принципы, а ежедневные толчки суровой необходимости. И муж, и жена, и дети — все должны работать, и работать часто врознь, каждый член семейства является таким образом до некоторой степени самостоятельным производителем, он сам высматривает свои выгоды, сам приноровляется к обстоятельствам, сам отвечает за свои поступки. Труд иногда изнуряет его силы, но тот же труд обеспечивает за ним некоторую долю неотъемлемой самостоятельности. В семействе русского капиталиста, крупного или мелкого, еще не тронутого общечеловеческим образованием, жизнь складывается иначе. Отец семейства кормит всех своих домочадцев процентами с своего капитала и держит их в самой полной экономической зависимости. Кроме того, кусок хлеба всегда обеспечен, и потому живут эти люди не так, как велят жить обстоятельства, а так, как сами они считают должным и приличным, то есть так, как жили отцы и деды. Поэтому жизнь достаточного русского человека, не увлекшегося греховными прелестями лукавого Запада, представляет собою самый грязный и самый мрачный угол нашего отечественного быта. Тут нет ни физического труда, ни знания, то есть нет именно тех двух элементов, которые одни только и могут сохранить человеческую природу от полнейшей демопализации.
Тот слой нашего общества, который выведен на свежую воду комедиями Островского, составляет действительно самое темное пятно среди множества темных явлений нашей народной жизни. Это — темное пятно именно потому, что в нем могли сохраниться в полнейшей неприкосновенности принципы, выработанные русскою жизнью и нашедшие себе превосходное выражение в известном Домострое попа Сильвестра. С этим темным пятном целуются и обнимаются славянофилы и почвенники, но, увы и ах! Это темное пятно с каждым десятилетием становится меньше. Сверху на него давит европейская или общечеловеческая наука, снизу его тормошат и подтачивают запросы физического труда, то есть, говоря проще, очень богатые капиталисты посылают своих детей в университеты, а очень бедные поневоле берутся за ремесло и начинают жить со дня на день, заботясь не столько о неприкосновенности дедовских нравов, сколько о насыщении вопиющих желудков. С этим темным пятном русской жизни и со всеми специально-скверными особенностями почвы воспитание Егора Молотова не имело ничего общего. По смерти своего отца маленького Егорку взял к себе на воспитание старый холостяк, отставной профессор. Молотов прошел через гимназию и через университет и, таким образом, присоединился к той небольшой горсти мыслящих пролетариев, которые ничем не связаны с почвою и которые по своему положению и образованию могут относиться совершенно беспристрастно ко всему в нашей общественной жизни.

IV

С лишком двадцать лет жизнь обращалась с Молотовым довольно милостиво. Она не баловала его излишнею роскошью, но и не томила его суровою нуждою. Помяловскому было необходимо обставить первую молодость своего героя такими благоприятными условиями. По размерам своих умственных сил Молотов — человек обыкновенный. Если бы такой человек с детства был поставлен в необходимость страдать и бороться за свою нравственную самостоятельность, то он не выдержал бы такой ранней и тяжелой борьбы, он превратился бы в человека забитого, притуплённого и развращенного. Сам Помяловский вышел победителем из своей четырнадцатилетней борьбы с бурсою, но для этого надо быть Помяловским, да и Помяловский, несмотря на атлетическое сложение своего тела и своего ума, вынес с собою из бурсы роковое наследство — едкую и неизлечимую печаль о потерянном времени и, что еще того хуже, несчастную привычку топить эти невыносимо-тяжелые ощущения в простом вине. Но Помяловский не хотел и не мог мерить людей и жизнь на свой аршин. Что мог сделать Помяловский, то оказалось бы по силам только немногим избранным личностям. Если бы Помяловский в лице Молотова вздумал изобразить самого себя, то его произведение не имело бы того практического смысла, который оно имеет теперь. Тогда обыкновенные люди имели бы право сказать, что жизнь Молотова ни в каком отношении не может служить им уроком и примером. Мы люди маленькие, сказали бы они, а Молотов — вон какой большой. Надо было непременно, чтобы Молотов был человеком обыкновенного роста. Надо было, чтобы борьба с жизнью началась для него только тогда, когда физические и нравственные его силы были уже совершенно сформированы.
Повесть ‘Мещанское счастье’ представляет именно первое суровое столкновение юного Молотова с шероховатостями вседневной действительности. В ‘Мещанском счастье’ он узнает на практике две житейские истины: во-первых, что поступками людей управляют в общей сложности не чувства, а интересы, и, во-вторых, что очень мягкий и любящий человек может иногда грубо и безжалостно наступить ногою на живое человеческое тело, способное чувствовать самую жгучую боль. — Первую истину выясняют ему помещик Обросимов и его супруга. Вторую — почерпает он из своих отношений к кисейной девушке, Леночке. Дело Молотова с семейством Обросимовых чрезвычайно просто, и только на мягкого двадцатилетнего юношу, совершенно не потертого жизнью, оно могло произвести прочное впечатление. Молотов поступил к Обросимову домашним секретарем, его хозяева, люди вовсе не грубые и не злые, обращались с ним вежливо и ласково, Молотов с искренностью, свойственною его летам, привязался к ним очень скоро и вообразил себе, что они тоже ужасно как любят его и видят в нем задушевного друга и почти близкого родственника. На поверку же выходит то, чего всегда следовало ожидать. Обросимовы смотрят на него как на наемника, изучают внимательно и хладнокровно выгодные и невыгодные стороны его характера, критикуют в своем кругу его привычки, держат с ним ухо востро и тщательно наблюдают за тем, чтобы он исполнял за свое ничтожное жалованье как можно больше разнообразнейших поручений, за которые Молотов, по своей юношеской наивности, берется даже с особенным удовольствием, усматривая в этих поручениях доказательства дружеской бесцеремонности и откровенности. — Один простой разговор между помещиком и помещицею, нечаянно услышанный Молотовым, разрушил совершенно в его глазах фантастическую идиллию обросимовского дружелюбия. Выписываю отрывок из этого очень безобидного диалога.
— Они, я говорю, образованный народ, — продолжала жена: — но все-таки народ чернорабочий и всё как будто подачки ждут…
— Что же? можно сделать ему подарок какой-нибудь. Он стоит того.
— Я думаю, часы подарить…
— Это привяжет его… А что ни говори, жена, — эти плебеи, так или иначе пробивающие себе дорогу, вот сколько я ни встречал их, удивительно дельный и умный народ… Семинаристы, мещане, весь этот мелкий люд — всегда способные, ловкие господа.
— Ах, душенька, все голодные люди умные… Ты — дворянин, тебе не нужно было правдой и неправдой насущный хлеб добывать, а этот народец из всего должен выжимать копейку. И посмотри, как он ест много. Нам, разумеется, не жаль этого добра, но… постоянный его аппетит обнаруживает в нем плебея, человека, воспитанного в черном теле и не видавшего порядочного блюда… Не худо бы подарить ему душенька, голландского полотна, а то, представь себе, по будням манишки носит, — ведь неприлично!..
— Я не замечал этого…
— Где ж вам, мужчинам, заметить…
— О бедность, бедность! — сказал со вздохом Обросимов (стр. 125 и 126).
Разговор этот замечателен во многих отношениях. Но прежде чем я буду рассматривать его в подробностях я замечу мимоходом, что не только Молотов, но даже сам Помяловский смотрит на этот разговор не совсем верно. Юный Молотов обиделся, захандрил, укротил свой демократический аппетит и даже, вскоре после того, уехал от Обросимовых. Это все понятно. Молотов пылал любовью и уважением к Обросимову и вдруг вместо взаимности увидел в перспективе кусок голландского полотна и часы. И пришлось юноше, влюбленному в добродетельного помещика, сказать вместе с Шиллером:
Er ist dahin, der sfisse Glaube
An Wesen, die mein Traum gebar,
Der rauhen Wirklichkeit zum Raube,
Was einst so schon, so gottlich war 11.
(Она погибла, сладкая вера в существа, порожденные моею мечтою, и добычею суровой действительности сделалось то, что было так прекрасно, так божественно.)
Все это понятно. Но странно то, что, с лишком десять лет спустя, опытный и рассудительный мужчина Молотов, припоминая этот случай, говорит: ‘помещик оскорбил меня, приходилось оставить место’ (стр. 267). В сущности оскорбления не произошло ни малейшего — помещик оказался только не ‘прекрасным’ и не ‘божественным’, и добродетели этого помещика, сочиненные самим Молотовым, сделались, подобно шиллеровским идеалам, ‘добычею суровой действительности’. А ведь разочарование и оскорбление — две вещи совершенно различные. Из некоторых очень умных рассуждений Помяловского видно, что он выводит слова Обросимовых из аристократизма, барственной спеси, неразвитости и слабоумия. Но мне кажется, что причины их странного взгляда на Молотова лежат глубже. Такой взгляд неизбежен везде, где один человек нанимает или, другими словами, покупает на время другого человека.
Весь разговор между Обросимовым и его женою вытекает естественно и неизбежно из того обстоятельства, что Обросимов — наниматель, а Молотов — наемник. И будь Обросимов умнее первого финансиста в мире, мистера Глэдстона 12, все-таки он мог бы говорить с своею женою о Молотове так, как он говорит в повести Помяловского. Обросимов должен непременно думать о Молотове так: ‘Я тебя, друг любезный, купил и в известные сроки аккуратно плачу тебе деньги за твою же собственную особу. Ты — малый ловкий, с одной стороны, это хорошо, но, с другой стороны, это опасно. Хорошо потому, что купленный мною товар вследствие этого оказывается годным на всякую поделку. Опасно потому, что этот ловкий и юркий товар может ежеминутно выскользнуть у меня из рук. Ты, о товар, можешь надуть меня, ты можешь слишком много отдыхать, отлынивать от работы и в то же время отводить мне глаза твоею зловредною ловкостью. Ты, о товар, по-видимому чувствуешь ко мне симпатию. Но я не дурак. Я знаю, зачем ты обнаруживаешь это чувство. Ты собираешься ускользнуть у меня из рук, ты начинаешь отводить мне глаза, ты хочешь подвести подкопы под мое чувствительное сердце, чтобы я, распустивши нюни, не мешал тебе бить баклуши и произвел тебя из купленных товаров в полноправные человеки. О, шельма ты, шельма! Ловкость твоя мне нравится. На тебе гривенник на водку, и ступай, бестия, работать!’
Мы знаем уже, что в истории Молотова гривенник на водку принял на себя облагороженный вид голландского полотна и часов. И все-таки я утверждаю, что во всех размышлениях Обросимова нет ничего оскорбительного для Молотова. Тут нет столкновения личностей, тут сталкиваются только две отвлеченные величины — наниматель и наемник. Имеет ли Молотов какое-нибудь разумное основание чувствовать себя, именно себя, обиженным, когда с ним обращаются не хуже, чем со всеми остальными честными и умными людьми, поставленными в его положение? По моему мнению, не имеет. Он обиделся, потому что был юн, доживши же до зрелого возраста, он бы должен был осудить безусловно строй отношений и оправдать так же безусловно личность Обросимова.
В разговоре Обросимова с женою любопытны две следующие черты. Во-первых, замечание помещицы о сильном аппетите плебея, во-вторых, восклицание помещика: ‘о бедность, бедность!’, вырвавшееся у него по поводу молотовских манишек. Есть на свете люди, для которых неимение цельных голландских рубашек составляет симптом вопиющей бедности. Каково, думают такие люди, этот господин ест со мною за одним столом, разговаривает со мною как с равным, и вдруг — у него нет голландского белья. О бедный, о несчастный человек! И как близко мы, баловни судьбы, сталкиваемся в жизни с непокрытою нищетою!
Эта трогательная филантропия по поводу манишки показывает очень наглядно, до какой степени праздный богач может одуреть и избаловаться и до какой замечательной искусственности он может довести весь свой образ жизни. Но законы природы никогда не нарушаются безнаказанно. Замечание помещицы о плебейском аппетите дает нам понятие о неизбежном наказании. Аппетит убавляется, силы убывают, здоровье слабеет, порода мельчает и тупеет в тех людях, которые постоянно потребляют, не производя ровно ничего и не освежаясь никогда живительными волнами физического и умственного труда. Это — явление повсеместное.

V

У одной небогатой соседки Обросимовых есть дочь, молодая девушка, Леночка. Эта барышня простодушно заигрывает с Молотовым и, без всякой задней мысли, пишет к нему нежное письмо, в котором, ни с того ни с сего, назначает ему любовное свидание. Письмо написано так: ‘Егор Иваныч! У вас есть чувство, и вы завтра в 6 часов придете на реку к мельнице вечером и здесь встретите даму и, если любите, узнаете ее, а если нет, я останусь по гроб верная вам и любящая’ (стр. 82). Подписи нет. Молотов, юный и застенчивый, повергается этим письмом в величайшее недоумение. Молодое воображение разыгрывается, хотя милая бестолковость письма и фатальные слова: ‘по гроб верная и любящая’ значительно умеряют его порывы. Он приходит к назначенному месту очень сконфуженный и конфузится еще сильнее, увидев Леночку, которая, с своей стороны, уже и сама не рада собственной смелости. Выходит уморительная сцена. Невинные любовники ведут между собою солидный разговор о достоинствах погоды и затем расходятся по домам, не сказавши друг другу ни слова о письме и о том, зачем они встретились.
Странно было смотреть на молодых людей. Леночка не менее Молотова боялась разговора о письме. Она лишь только увидала Егора Иваныча, ей страшно стало за свой легкомысленный поступок, который она, кажется, сделала так, спроста, по-птичьи… Леночка теперь сама поняла, что следовало бы надрать ей хорошенькое ее ушко… Она чуть не плакала и в первую минуту едва не сказала: ‘Егор Иваныч, не говорите мамаше… я больше не буду’. Но увидев, что Молотов едва ли не больше ее струсил, она сказала себе: ‘он не страшный, он такой добрый’, и рада была, что Молотов не говорит ничего о письме. Теперь она была спокойна.
Егор Иваныч наклонился и сорвал цветок.
— Дайте мне цветок, — сказала Леночка.
— Извольте.
— Это мне на память.
— Разве нельзя помнить без цветка? Молотов сорвал другой цветок. Леночка опять:
— Дайте мне цветок.
— И этот на память?
— Дайте же, — сказала Леночка строго, вырвала неожиданно цветок и ударила им по руке Молотова. Все это сделалось как-то уж очень наивно. Оба засмеялись (стр. 93).
Славная девчонка эта Леночка! Она не ловит себе жениха, она не кокетничает с Молотовым. Она именно заигрывает с ним, как здоровая девушка, в которой близость здорового и красивого мужчины возбуждает радостное волнение. Совершенная непосредственность и неподкрашенность простого физиологического влечения составляет весь секрет ее грации. В изображении этой женской фигуры Помяловский является чистым натуралистом. Базаров говорит о Фенечке: ‘Чего ей стыдиться? Она — мать, стало быть, и права’ 13. Помяловский смотрит на Леночку совершенно так, как Базаров на Фенечку. Леночка и не развита, и не умна, и не сияет никакими особенными добродетелями. Это просто живой и здоровый организм, и Помяловский откровенно любуется этим превосходным произведением природы, и нельзя не любоваться. Здоровому человеку свойственно любить жизнь во всех ее неизуродованных проявлениях. А когда здоровый человек становится мыслящим человеком, тогда любовь к мировой жизни делается еще сильнее, потому что он получает возможность изучать то, чем он прежде бессознательно любовался. Тургенев любит свою Асю. Помяловский любит свою Леночку. Но Тургеневу, чтобы полюбить Асю, было необходимо сделать из нее какое-то особенное, странное, оригинальное и, мне кажется, полуфантастическое существо. Ему необходимо было окружить ее развалинами прирейнских замков, сделать из нее эффектную дикарку и показать читателю, что в ее нетронутом уме таятся богатые задатки будущего развития. Словом, мы имеем тут дело ‘с высшею натурою’ (une nature d’elite), и Тургенев ни под каким видом не позвблил бы своей Асе написать безграмотное billet doux {Любовное послание (фр.). — Ред.} с подписью ‘по гроб верная и любящая’. Его покоробило бы от этой тривиальности, похожей на поэзию конфетных билетиков. Помяловский, напротив того, как реалист по складу своих убеждений и как совершенно последовательный плебей, не делит людей на высшие и низшие натуры, на дюжинные и недюжинные, на пошлые и изящные. Он совершенно бесстрашно подходит к самой мелкой, самой будничной прозе жизни, даже не к сермяжным ее явлениям, — сермяга имеет в себе своего рода эффектность, — а к ситцевым и к кисейным, и даже тут его неисчерпаемая любовь к жизни вообще и к человеку в особенности не изменяет себе ни на минуту. Леночка вовсе не дикарка. Она — чисто одетая и гладко причесанная барышня. Она нисколько не похожа на пушкинскую Татьяну. Это не тихий омут, в котором черти водятся. Она совсем не отличается тишиною, и нет ни малейшего основания подозревать в ней присутствие каких-нибудь чертей. Она вся как на ладони, и ее чрезвычайно легко понять с первого взгляда. Такие характеры обыкновенно рисуются художниками на втором плане только для того, чтобы оттенить контрастом натуру высокую, изящную, глубокую, тихую и наполненную скрытыми чертами. Леночка похожа на сестру Татьяны, Ольгу, о которой говорит Онегин:
Бела, кругла лицом она.
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне 14.
Похожа она также на ту Агафью Матвеевну, которая прельщала Обломова толстыми локтями. И кажется мне еще, что мать Базарова, Арина Власьевна, в молодости своей сильно смахивала на кисейную девушку, Леночку. Но пушкинская Ольга поставлена на втором плане, и автор относится к ней так же насмешливо, как сам Онегин. Агафья Матвеевна выведена на сцену единственно для того, чтобы сделаться живою эмблемою того падения, которое постигло Обломова за его предосудительную леность. Если она, таким образом, представляет собою воплощенное пугало, то, разумеется, об искреннем и непокровительственном сочувствии автора к ней не может быть и речи. Об Арине Власьевне нечего и говорить, мы видим ее в той поре жизни, когда она уже давно перестала быть женщиною. Сына любит, пороху не выдумает, вот и все, что можно о ней сказать.
Поэтому надо согласиться, что Помяловский выбрал себе и разрешил совершенно новую задачу, не тронутую до него ни одним из замечательных русских писателей. Он взял совершенно обыкновенную девушку, такую, от которой даже и в будущем ничего нельзя ожидать, кроме дюжины толстомордых ребят, и к этой простейшей из простых смертных он отнесся с беспримерною кротостью и нежностью. Он сам знает очень хорошо, что вся Леночка не что иное, как здоровое и красивое тело, но это его нисколько не смущает и не отталкивает. Он от нее и не требует ни сильного ума, ни глубокого чувства. Он говорит себе: этот молодой организм ищет и просит себе любви, счастья, наслаждения, того, что для него необходимо, как теплота, свет, воздух и сырость необходимы для растения. Что мне за дело до того, что этот глуповатый организм понимает любовь, счастье и наслаждение не так, как понимают их мыслящие люди? Неужели я буду осуждать кисейную девушку за то, что она не умеет и не может быть счастлива по-моему? Напротив того, я от души желаю, чтоб она была счастлива по-своему. Я горячо сочувствую ее радости, ее горю, ее тревоге и ее томлениям не потому, что я сам способен таким же образом и по таким же причинам радоваться, горевать, тревожиться и томиться, а потому, что в ней-то, именно в ней, все эти ощущения совершенно естественны, неизбежны и неподдельны. — Вы скажете, что ее ощущения слабы и мелки. Для вас — да. Но для нее они не мелки и не слабы. Они соответствуют размерам ее сил и широте ее понимания. Для самого себя каждое живое существо есть центр и смысл всего мироздания, для самого ничтожного субъекта его собственные радости, огорчения, усилия и заботы важнее и крупнее мировых переворотов, совершающихся без его участия и не имеющих влияния на судьбу его личности.
Я до сих пор ни разу не встречал писателя, у которого было бы так много самородной гуманности, как у Помяловского. Тургенева называют симпатичным художником, и я ничего против этого названия не имею. Но даже Тургенев улыбнется тонкою саркастическою улыбкою при встрече с такими явлениями, на которых Помяловский с неутомимою, пантеистическою любовью останавливает свой кроткий, задумчивый, безгранично-нежный и, несмотря на то, глубоко-умный взор. А между тем Помяловский прослыл и до сих пор слывет у наших журнальных кликуш грубым и грязным обличителем, человеком черствым и бесчувственным. — Один из новейших мудрецов ‘Эпохи’, попавший в эту журнальную богадельню из губернии, догадывается даже, что Помяловского сгубило именно его циническое отвращение ко всему нежному и изящному. Он требует от Помяловского, чтобы тот выводил на сцену облагороженных бурсаков, а не таких, которые говорят: отчехвостить, стилибонить, смазь вселенская и т. д. Кроме того, он в ноябрьской книжке той же грязной богадельни выражает уморительную надежду, что реалисты, и преимущественно автор ‘Нерешенного вопроса’, откажутся от солидарности с безнравственными повестями Помяловского 15. Истинно можно сказать: велика и обильна наша матушка Россия. Какие в ней, подумаешь, бывают удивительные губернии и какие в этих непостижимых губерниях появляются иногда невиданные светила! И как в самом деле не употребить выразительное слово loucocheko 16 в разговоре о том источнике, из которого льются мысли, подобные вышеупомянутым хитросплетениям. Помяловский всегда говорит резкими и грубыми словами о том, что резко и грубо в действительности, но под твердою оболочкою резких и грубых выражений таится такая женственная нежность чувства, которая ощутительна и понятна для всякого мало-мальски не глупого и не бездушного человека. О Помяловском можно вполне справедливо сказать то, что Берне говорит о Байроне: ‘Его сердце было окружено сплошною стеною твердых и острых колючек, damit das Vieh nicht daran nage (чтобы его не глодала скотина)’ 17. И действительно, как только к подобному сердцу сунется какая-нибудь тупая скотина, так она сейчас и отскочит назад с окровавленною мордою и с выражением комического негодования в своих оловянных глазах. — Dixi et animam levavi! {Сказал и душу облегчил. — Ред.} По-русски эти латинские слова можно перевести так: выругался во все свое удовольствие!

VI

Помяловский с такою глубокою гуманностью относится к своей кисейной Леночке, что он даже не осмеливается решить окончательно вопрос: действительно ли из нее никогда не может сформироваться мыслящее существо? Да и в самом деле, какое мы имеем право, глядя на живого и шаловливого ребенка, произнести над ним решительный приговор вроде некрасовской колыбельной песни:
Ты чиновник будешь с виду
И подлец душой. 18
Чтобы произносить такие приговоры, надо читать безошибочно характер и будущее людей по выпуклостям их черепа и по чертам их лица. Но подобным уменьем еще не обладает никто, и, следовательно, приговор отвержения может иногда обрушиться на таких людей, которые способны подняться, окрепнуть и развиться. В самых дюжинных личностях, поставленных в самую бесцветную среду, бывают иногда такие взрывы мысли и чувства, которые вдруг какою-то молниею освещают перед глазами обыкновенного человека и безграничное величие всего живого мира и неизведанную глубину собственной потрясенной души. Есть такие взрывы и у кисейной Леночки, и кто же осмелится утверждать, что они совершенно бесплодны, что они исчезнут без всякого следа и что врожденная пошлость возьмет непременно верх над лучшими впечатлениями, если даже эти лучшие впечатления будут повторяться часто и последовательно? Один раз Леночка резвилась и шалила с Молотовым и потом вдруг затосковала, да так, что даже слезы досады и непонятной грусти выступили на ее живые черные глаза. Объяснить, чего ей хотелось, она, разумеется, не умела. Но понятно, что ее тяготила пустота, отсутствие любимой мысли, дорогого чувства, отсутствие всего, что дает цвет и смысл человеческому существованию. Молотов старается ее утешить, но при этом говорит только бесполезные слова, в подобных случаях требуется не красноречие, а серьезная и деятельная помощь, такая помощь, которая бы перевернула всю жизнь тоскующего человека. А когда не хочешь или не можешь оказать такой помощи, тогда уж просто молчи и пропускай мимо ушей все жалобы твоего собеседника.
‘- Читайте, учитесь, — продолжал Молотов и вдруг остановился, вспомнив, что юноши наши всегда предлагают это универсальное лекарство от всех дамских болезней’ (стр. 107). Эти слова могут навести читателя на мысль, что сам Помяловский сомневается в действительности ‘универсального лекарства’. Сомневается ли он или нет, во всяком случае надо заметить, что лекарство ни в чем не виновато. Недействительность его происходит от того, что ‘наши юноши’, в том числе и Молотов, предлагают это лекарство чрезвычайно бестолково. ‘Читайте, учитесь!’ Легко сказать! Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Эти слова: ‘читайте, учитесь!’ напоминают мне очаровательный куплет из стихотворения Гейне:
‘В морозы, — прибавил он, — надо всегда
В постели как можно теплей укрываться’,
И тут же совет рассудительный дал
Здоровою пищей питаться 19.
В жалкой конуре под крышею два человека, мужчина и женщина, умерли в морозную ночь от холода и от истощения сил. Пришел доктор свидетельствовать их трупы, и вот он-то именно и дает при этом удобном случае рассудительные советы насчет здоровой пищи и теплого одеяла. Еще более рассудительные советы дают ‘наши юноши’, когда они произносят слова: ‘читайте, учитесь!’ Бедняку неоткуда взять теплое одеяло и кусок ростбифа, но если вы ему дадите то и другое, то он управится с этими предметами без всяких дальнейших разъяснений. Но если вы дадите десятки умнейших книг такому человеку, который никогда не читал, не учился и не размышлял и который, кроме того, живет в совершенно неподвижном обществе, то вы не принесете ему решительно никакой пользы. Надо сделать так, чтоб он сам потянулся к книге и чтобы он собственною энергиею победил скуку и трудности первого начала. Тогда все пойдет хорошо и незачем будет произносить бесполезные слова: ‘читайте, учитесь!’. Но для того, чтобы возбудить в человеке желание и дать ему возможность читать и учиться, надо постоянно действовать на него словом и примером, надо много, долго, откровенно и задушевно говорить с ним обо всем, что расширяет наш умственный горизонт, надо ловить в нем каждую минуту его раздумья и его одушевления, надо, одним словом, сделаться его лучшим другом и неутомимым руководителем.
Когда дело происходит между мужчиною и женщиною, тогда вопрос ставится еще проще. Если вы любите или расположены полюбить данную особу, тогда смело и серьезно принимайтесь за великую деятельность просветителя, если же нет, тогда оставьте в покое тоскующую женщину и уходите от нее подальше, потому что ваши бессильные утешения и неприменимые советы не дадут ей ровно ничего, кроме лишнего горя. Брошенные на ветер слова: ‘читайте, учитесь!’ составляют двойное кощунство, во-первых, — над беспомощным положением огорченной женщины, живущей в таком обществе, где все мешает читать и учиться, а во-вторых, — над святынею ‘универсального лекарства’, которое действительно оказывается бессильным только тогда и там, когда и где его бестолково сыпят на пол, вместо того чтобы подавать его в руки пациенту. Поэтому ‘нашим юношам’ действительно не помешает намотать себе на ус, что проповедовать о величии науки в пустыне или в конюшне — значит превращать святую и великую истину в бессмысленную фразу, над которою с особенным наслаждением станут хохотать все многочисленные подлецы и идиоты. Возбуждать такой хохот вредно, и, следовательно, надо говорить о науке и о разумном чтении только тем лицам, которых вы намерены серьезно просвещать и руководить. Да и вообще говорить о науке незачем, а надо постоянно употреблять науку в дело как орудие, разбивающее нелепость и расширяющее умственный горизонт всякого человека, без различия пола и общественного положения.
Заигрывания Леночки с Молотовым доходят до того, что она его целует. Он держит себя совершенно пассивно, то есть не отталкивает ее прочь и не говорит ей ни слова о любви. Она ему нравится, ее ласки волнуют его, но он постоянно смотрит на нее сверху вниз, так что ему и в голову не приходит мысль о возможности посвятить всю жизнь этой кисейной девушке. Действительно ли прав Молотов в своем высокомерном взгляде на Леночку? Дать на этот вопрос прямой ответ очень трудно. Молотов, как человек обыкновенный по размерам своего ума, не может смотреть на Леночку иначе. У Молотова нет той сильной и горячей веры в человеческую природу, которая дается только очень даровитым и глубоким натурам и которою обладал в такой значительной степени сам Помяловский. Плебей Молотов был барином в отношении к Леночке, барином очень снисходительным и милостивым, но тем более не способным поставить кисейную девушку с собою на одну доску. Ему бросались в глаза тривиальные выражения Леночки, как г-же Обросимовой бросались в глаза тривиальные манишки и тривиальный аппетит Молотова. — Шокируясь выражениями, он забывал о том, что вызывало эти выражения, о том, что искало и не умело найти себе выхода из души искренней, простой, честной и любящей девушки. Она бросилась к нему на шею без расчета, без условий, без кокетливых уловок, именно по-птичьи, — так, как бог на душу положил.

VII

В прощальной сцене Молотова с Леночкой бухгалтерская безукоризненность юного Егора Иваныча доходит просто до комизма, и кисейная девушка, на которую Молотов взирает с величественною снисходительностью, оказывается, по энергии и задушевности чувства, неизмеримо выше, прекраснее и сильнее умного и развитого мужчины, только что соскочившего с университетской скамейки. Являясь рядом с Леночкой, Молотов уподобляется какому-то печеному яблоку, и Помяловский превосходно понимает его бессилие и несостоятельность. Прощальная сцена до такой степени замечательна, что я разберу ее очень подробно, хоть бы мне пришлось написать о ней страниц десять. Критике не часто приходится встречаться с такими явлениями, как повести Помяловского, и когда встретишься с ними, тогда уж не хочется и расставаться. — Молотов приходит к Леночке через неделю после того, как он услышал убийственный разговор о манишках и об аппетите. Он до такой степени расстроен этим разговором, что отношения к Леночке представляются ему только докучливою прибавкою к обуревающим его заботам. ‘Еще Леночка! еще Леночка на моих руках!’ — повторяет он про себя и отправляется к ней с твердым намерением все покончить.
Я напомню здесь читателю то величественное равнодушие и невозмутимое хладнокровие, с которым Базаров выслушивает и отражает дерзости Павла Петровича. Будь Базаров на месте Молотова, он бы и внимания не обратил на обросимовские рассуждения и не подумал бы из-за такой ничтожной причины отказываться от удобного места. Ел бы он по-прежнему за четверых, потому что при заключении условий ему не было поставлено в обязанность сидеть впроголодь, и манишки носил бы он, нисколько не смущаясь, а когда бы ему поднесли кусок голландского полотна и часы, тогда бы он спокойно заметил, — это лишнее, потому что, заключая условия, помещик не выговорил себе права делать Базарову какие бы то ни было подарки. И тогда Обросимовы уразумели бы, что Базарова нельзя ласкать по произволу, а надо сначала приобрести его уважение для того, чтобы он позволил любить и ласкать себя. Базаров не стал бы говорить: ‘Еще Леночка!’ Отношения к любящей женщине стояли бы в его глазах постоянно на первом плане, и для него было бы даже просто непостижимо, каким образом можно, хотя на минуту, поставить рядом с этими серьезными и обаятельными отношениями какую-нибудь дурацкую болтовню о неприличии манишек и здорового аппетита? Но мелочное самолюбие Молотова оскорблено так сильно, что под влиянием обросимовского разговора в его уме поднимается бестолковейшая буря бессвязных размышлений о жизни, о призвании, о деятельности, о назначении человека. Ни к чему эти размышления не приводят, но Молотов до такой степени занят ими, что, придя к Леночке с намерением объясниться и проститься навсегда, он прежде всего, начинает гамлетствовать, что, очевидно, нисколько не относится к главному предмету. Леночка, по обыкновению, встречает его нежными, веселыми и доверчивыми ласками. Видя его торжественную мрачность, она тревожно и заботливо расспрашивает его о здоровье, в голосе ее слышатся слезы, она старается развеселить его шуткой. ‘Ишь какой! — сказала Леночка: — что дуться-то! муху, что ли, проглотил?’ (стр. 160). Но луч веселости не проникает в мрачную душу Молотова, наполняемую манишками, аппетитом и ‘еще Леночкой’. И вдруг Молотов начинает задавать своей собеседнице мировые вопросы. ‘Что бы вы сказали, — говорит он, — когда бы привели к вам кого-нибудь и спросили: дайте этому человеку дело на всю жизнь, но такое, чтобы он был счастлив от него?’ — ‘Зачем это вам?’ — ‘Нужно’. — ‘Да этого никогда не бывает’. — ‘Бывает’ (стр. 161). И врет. Действительно, никогда не бывает, чтобы приводили одного человека к другому и чтобы этот другой на всю жизнь пристроивал первого и доставлял ему полное счастье, на которое первый решительно ничем не приобрел себе разумного права. Счастье завоевывается и вырабатывается, а не получается в готовом виде из рук благодетеля. И самая трудная часть задачи состоит именно в том, чтобы составить себе понятие о счастье и отыскать себе ту дорогу, которая должна к нему привести. Когда жизненная борьба уже превратилась в сознательное стремление к определенной цели, тогда человек может уже считать себя счастливым, хотя бы ему пришлось упасть и умереть на дороге, не вступивши в ту обетованную землю, которую покойный А. Григорьев так игриво называет белою Арапиею20. Но сознательность стремлений также вырабатывается трудом и борьбою, и ни один благодетельный мудрец в мире не может переложить эту сознательность из собственной головы в неокрепшие головы своих учеников и прозелитов.
Леночка задумалась, наклонила голову и затихла. Хорошо выражение лица девушки, когда она занята серьезною мыслью, а Леночка почувствовала женским инстинктом, что ей не пустой вопрос задан. Она, ей-богу, от всей души желала бы разрешить его, но ничего не смыслила тут.
— Не знаю, — сказала она и посмотрела на Молотова, — что с ним будет.
Он усмехнулся (стр. 161).
Молотов, доезжающий Леночку глупо-возвышенными вопросами, чрезвычайно похож на двенадцатилетнего гимназиста, щеголяющего на каникулах перед сестрами лонгиметриею, планиметриею, логарифмами и всякими другими мудреными вещами. Молотов, очевидно, спрашивает не затем, чтобы получить удовлетворительный ответ, а затем именно, чтобы усмехнуться и чтобы в эту усмешку влить малую толику своей клокочущей желчи. Вот, дескать, они мои манишки осмеяли, и я им за это ничего не могу сделать, а теперь я твое невежество осмею, и ты со мною тоже ничего не сделаешь. Молотов сгорел бы от стыда, если бы он совершенно ясно отдал себе отчет в этом движении мелкой и дрянной злости, и бедная, простодушная Леночка, разумеется, не стала бы так добросовестно ломать свою нехитрую голову над неразрешимым вопросом, если бы она знала, что ее ненаглядный Егорушка ищет только случая поважничать и поломаться. Но в этом-то и беда Леночкина, что она чересчур благоговеет перед умом и образованностью своего кумирчика, если б она благоговела поменьше, тогда, может быть, и кумирчик не оттолкнул бы от себя прочь ее чистую и нерасчетливую любовь. — После своей усмешки над незнанием Леночки Молотов продолжает пускать мрачные и глубокомысленные рулады. Например, вот этакие:
— Неужели моя жизнь пропадет даром?.. Где моя дорога?.. Неужели так я и не нужен никому на свете?..
Он крепко задумался. Елена все смотрела на него, ожидая признаний, но при последних словах Молотова она неожиданно обвила его шею руками и осыпала все лицо поцелуями крепкими и жаркими какими еще никогда не целовала его.
— Егор Иваныч!.. душка!.. ты — герой!..
Молотов пожал плечами и чуть вслух не сказал: ‘Душка!.. герой!.. — вон куда хватила!..’
Поцелуи не разогрели его, несмотря на то, что Леночка первый раз охватила его так страстно… Молотов ничего не заметил. Он смотрел угрюмо в землю… (стр. 162).
Я заметил в предыдущей главе, что бывают и у кисейной девушки такие великолепные взрывы чистого и могучего чувства, которые хотя на минуту поднимают ее неизмеримо выше мелкой и копеечной пошлости ее будничной жизни. Читатель видит теперь, что замечание мое не было брошено на ветер. Взрыв описан у Помяловского так превосходно, что первый художник в мире не прибавил бы ни одной черточки к выписанным мною строкам. Но что же значит этот взрыв, который так естественно сделан кисейной девушкой, ‘по гроб верной и любящей’? — и почему Молотов для нее ‘душка’ именно в ту минуту, когда он хмурится и грубиянит? И почему она видит в нем ‘героя’ именно тогда, когда он слабеет и унывает? И то и другое совершенно понятно. Ты чувствуешь себя одиноким и никому не нужным, думает она. Тем лучше. Я для тебя все в эту минуту. Никто и ничто не становится между мною и тобою. Хоть бы ты никому на свете не был нужен, — ты мне нужен. И жизнь твоя не может пропасть даром, потому что я возьму ее себе, и она даст мне полное счастье. Когда все на свете смотрит на тебя холодно и равнодушно, тогда я одна вырастаю в твоих глазах, ты сильнее обыкновенного привязываешься ко мне, и я тоже особенно сильно люблю тебя, потому что понимаю, как полезна тебе моя помощь в эти тяжелые минуты. И, кроме того, ты сам ошибаешься. Человек, которого можно любить так, как я тебя люблю, никогда не сделается на свете лишним и ненужным человеком. Если тебя действительно стоит любить, то ты непременно найдешь себе в жизни хорошее дело. Ты унываешь не оттого, что ты слаб и негоден, а оттого, что ты не удовлетворяешься теми гнилыми крупицами, которые подбирают с таким успехом мелкие и дрянные людишки. Твое уныние не может быть продолжительным. Явится спокойное размышление, вспыхнет с новою силою твоя мужественная энергия, и опять закипит у тебя под руками честное и полезное дело. И я в то время буду смотреть на тебя и радоваться, и гордиться тобою, и гордиться тем, что в твоей бодрости есть частица моего живительного и утешающего влияния. И везде и всегда я буду рядом с тобою. И труд, и лишения, и опасности, и тревогу, и сомнения, и горе — все пополам. Я на все готова, и эта готовность удесятеряет мои силы.
Слившись в неопределенный, но чрезвычайно сильный порыв страстной любви, весь этот ряд мыслей промелькнул с неуловимою быстротою в голове Леночки, когда она бросилась на шею к Молотову и когда вся фигура ее выросла и просияла под влиянием нахлынувших на нее новых и непонятных для нее ощущений. Молотов ничего этого не понял по той простой причине, что все его раздумье вытекало из очень мелкого и мутного источника. Все бессвязные возгласы о дороге, о жизни, о собственной ненужности выражали собою в сущности только плач и скрежет зубов над посрамленными манишками. Когда его назвали героем, то ему сделалось совестно, что его манишки залетели в такие высокие хоромы. Но вместо того чтобы откровенно назвать самого себя дураком за мелочность своего огорчения, он в душе обругал дурою Леночку за наивную преувеличенность выражений, которые, впрочем, вовсе не были бы преувеличенными, если бы слова Молотова о разных высоких материях были действительно глубоко продуманы и прочувствованы, а не напущены со стороны глупым разговором Обросимовых. Значит, Леночка провинилась только тем, что поверила на слово любимому человеку, то есть, выражаясь яснее, тем, что любила глубоко и сильно. В ту минуту, когда она осыпала своими ‘горячими и бешеными’ поцелуями постную фигуру Молотова, проглотившего муху и не умеющего с нею справиться, в уме ее возлюбленного шевелились, по всей вероятности, очень мелкие и буржуазные мысленки. ‘Да, — думал он о себе с подавленною злобою, — ест много, неприличные манишки носит, и ко всему бы этому великолепию еще жену приобрести, ‘по гроб верную и любящую’, которая при всех будет на шею вешаться и, ни к селу ни к городу, визжать: ‘душка’ и ‘герой’. Куда как интересно!’ — Опять тривиальность выражений заслонила собою в глазах честного Чичикова величие искреннего чувства. — Красота Леночки, просветленной своим порывом, осталась незамеченною для ее собеседника, погруженного в мучительное созерцание манишек и собственной ненужности.

VIII

Молотов пришел к Леночке затем, чтобы сбыть ее с рук. Но он до такой степени углублен в свое собственное копеечное раздумье, что, по-видимому, совершенно забывает настоящую цель своего прихода. Если бы он нарочно хотел причинить Леночке как можно больше страдания, то он не мог бы придумать нравственную пытку утонченнее той, которую он заставил ее выдержать по своей непростительной невнимательности.
Если он пришел с твердым намерением все покончить, то с какой стати он задает ей мудреные вопросы, интересные только для него и не имеющие для нее ровно никакого значения? Деликатно ли, позволительно ли искать себе утешения и совета у той самой девушки, которую решился и собираешься оттолкнуть? Ведь это в сущности хуже, чем если бы Молотов на прощание выпросил у нее денег взаймы. И как он осмелился принимать ее поцелуи, с какого права называл ее до последней минуты Леночкой, когда в голове его участь этой Леночки была уже окончательно решена? Значит, он до последней минуты воровал ее поцелуи и ласки. Он разбудил в ее голове совершенно непривычную для нее работу мысли, он расшатал всю ее нервную систему красивою наружностью своего дрянного горя, он дал ей полное право думать, что пришел к ней поделиться заботами и сомнениями, он раздразнил ее чуть не до истерики, — и все это для того, чтобы сказать ей вежливо-бухгалтерским тоном: сударыня, честь имею с вами раскланяться!
Не напоминает ли это вам, господа, гоголевского Ивана Иваныча, который беседует с голодным нищим о говядине, о галушках, о горелке и потом, наболтавшись досыта, говорит с замечательною кротостью: ‘ну, ступай же, любезный, ведь я тебя не бью!’ 21 — Теперь мне придется сделать очень большую выписку.
‘ — Елена Ильинишна, — сказал он серьезно.
— Что?
— Нам пора объясниться…
У Леночки сжалось сердце. Она предчувствовала какое-то горе, никогда Егор Иваныч не говорил так с нею.
— Разве мы не объяснились? — спросила она. (Совершенно справедливое замечание. Какое тут еще требуется объяснение, когда люди давно целуются?)
— Нет, не объяснились, все у нас было, кроме объяснений. (Аккуратному Егору Иванычу желательно, чтобы все делалось по форме, но безалаберная Леночка вряд ли способна понять, чтобы объяснения были еще необходимы тогда, когда уже было ‘все’. Впрочем, это ‘все’ не должно пугать читателя. Это ‘все’ ограничивалось невинным обменом поцелуев. Собственно поэтому формалист Молотов и не считает себя связанным.)
— Ну, скажите, — ответила Леночка, боязливо глядя на собеседника.
— Вы меня любите? (Какой дурацкий вопрос!) Леночка хотела обнять его. Он уклонился. (Леночка, очевидно, предпочитает мимические объяснения словесным, но Молотову уже становится совестно продолжать кражу поцелуев.)
— Я вас очень люблю… (Как много дело подвинулось вперед от этого ответа!)
— Но, разумеется, можете привыкнуть к той мысли, что мы не всегда будем поддерживать наши отношения? (Представьте себе, что в уголовную палату призывают преступника и говорят ему: ‘Вы, разумеется, можете привыкнуть к той мысли, что вас будут драть плетьми на площади?’ Преступник на это отвечает: ‘Воля ваша, а привыкнуть к такой мысли я никак не могу’. — ‘Что ж делать, mon cher {Мой милый (фр.). — Ред.}, — говорят ему, — постарайтесь привыкнуть’. Что бы вы, читатель мой, подумали о таких судьях, которые позволяли бы себе подобные шутки? Вы бы, вероятно, назвали их большими негодяями? А ведь Молотов, по своей деревянной неловкости, поступает точно таким же образом, только не с преступником, а с доброю и милою девушкою, которая его любит. К чему клонится его вопрос? Скажет ли она да, скажет ли нет, не все ли равно? Разве ее ответ изменит хоть в чем-нибудь его решение? Она это предчувствует и уклоняется от ответа.)
— К чему же об этом говорить? (Вот это правда.)
— Подумайте, пожалуйста, и выскажитесь откровенно. (Скажите на милость, чего этот анафема от нее добивается? Зачем он из нее душу тянет?)
Ей никогда не приходил такой вопрос на ум, и она с замешательством отвечала: — Да, я вас люблю… (Ничего больше она и сказать не может. Отвечает она так не потому, что ‘ей никогда не приходил такой вопрос на ум’, а потому, что вопрос Молотов а из рук вон глуп и оскорбителен. Ей надо было или пропустить этот вопрос без внимания, или отвечать на него резким упреком. Если сформулировать вопрос Молотова яснее, то получится следующий результат: ‘ведь вам, разумеется, все равно, кого ни целовать, меня ли, другого ли мужчину?’ — Бедной, добродушной Леночке в голову не приходило, чтобы Егорушка решился нанести ей такое незаслуженное оскорбление. Поэтому, если даже она разобрала в вопросе Молотова этот гнусный смысл, то она немедленно отбросила прочь это предположение, уверила себя, что она поняла неверно, и вследствие этого сумела только повторить с замешательством свою незатейливую песенку: ‘да, я вас люблю’. Тут Молотов находит, что он уже достаточно приготовил преступницу к принятию плетей, и начинает действовать.)
— Простите же меня, Елена Ильинишна, я вам не могу отвечать тем же… (Как вам нравится эта перемена декораций! ‘Да плюй же, плюй ему прямо в лохань!’, как выражаются ‘хорошие люди’ города Глупова.) 22 — Леночка взглянула на него испуганным взглядом и вскрикнула. (Подумаешь, как это странно! Преступница кричит, точно будто ее не приготовляли заранее к сильному ощущению.) Болезненно отозвался этот крик в душе Молотова. ‘Вот она так любила!’ — подумал он.
— Елена Ильинишна, кто ж виноват? кто виноват? вы должны помнить, что не я первый… — Молотов оборвался на полуфразе, потому что невольно почувствовал угрызение совести. ‘Что ж такое, что не я первый?’ — шевельнулось у него в душе, и он кончил иначе, нежели начал: — Боже мой, что же это на меня напало!.. — (Здесь опять автор с изумительною твердостью выдержал характер своего героя. Это не мерзавец, хладнокровно играющий чужим счастьем, это — милая и добрая размазня, способная только отсиживаться от всякой напасти. Для него немыслим крупный активный поступок: вместо того чтобы с самого начала, с первого свидания спугнуть глупую бабочку, которая летит прямо на свечку, он умеет только отмалчиваться, вместо того чтобы теперь, когда бабочка уже обожгла себе крылья, махнуть на все рукою и смело повести ее под венец, не заботясь о дальнейших последствиях, он умеет только сидеть и добродушно сокрушаться. Подлецом его, пожалуй, и нельзя назвать: он не завлекал, он не обещал, он и теперь страдает искренно, но ведь вот в чем штука: бывают в жизни такие случаи, когда мямля может насолить ближнему не хуже отъявленного негодяя.) Послышалось всхлипывание и тихое, ровное, мучительное рыдание, запрется в груди звук, надтреснет, переломится и разрешится долгой нотой плача, слезы катились градом…
— Никому мы не нужны… кому любить таких?
Она зарыдала сильнее…’ (стр. 164, 165, 166) 23. ‘Жаль, невыносимо жаль стало ему этой бедной девушки… глупенькой, кисейной девушки… Она так жить хотела, так любить хотела и доживала последнюю лучшую минуту жизни. Впереди ее пошлость, позади тоже пошлость. Теперь она могла бы воскреснуть и развиться, но… суждено уже так, что из нее выйдет не человек-женщина, а баба-женщина. Молотов чувствовал это. Страшно ему было за Леночку. ‘Пропадет она!’ — думал он’ (стр. 169). И, думая таким образом, он все-таки отталкивал ее прочь от себя, назад в ту трясину пошлости, из которой бедная девушка старалась высвободиться с такими судорожными усилиями, с такими горькими и мучительными рыданиями. И все это оттого, что он, изволите видеть, не любил ее. Точно будто нужно любить человека какою-нибудь особенною любовью для того, чтобы протянуть ему руку, когда он зовет вас к себе на помощь. Точно будто, доставляя другому человеку счастливое и разумное существование, мы не наслаждаемся вместе с ним, и даже гораздо больше его самого, тою светлою жизнью, которую мы ему доставили. Осчастливить ту женщину, которую мы сами любим страстно, — это, разумеется, очень приятно. Но подарить счастье той женщине, которая любит нас, — это также очень недурно, тем более что человеку свойственно привязываться очень сильно к тем людям, которым он сделал добро. Счастье мыслящего человека состоит не в том, чтобы играть в жизни милыми игрушками, а в том, чтобы вносить как можно больше света и теплоты в существование всех окружающих людей. Молотов еще плохо понимает эту простую истину, и это обстоятельство показывает ясно, что он подходит гораздо ближе к тщедушному идеалу г. Гончарова, чем к сильным и мужественным реалистам новейшего времени. Молотов так наивно неделикатен, что он, уже измучив бедную Леночку, все еще эксплуатирует в свою пользу ее беспредельную доброту. После сцены рыдания, когда ему надо было уйти прочь без оглядки, чтобы не мозолить ей глаза, он все сидит, да не только сидит, а открывает ей свою душу, то есть рассказывает ей, как его обидели Обросимовы. ‘Она слушала его с увлечением, положив на его плечо свою хорошенькую головку. Тогда она не сказала ему свое оригинальное: ‘да этого не бывает’…
— Я их не люблю, — сказала она горячо…
Молотов поцеловал ее, но это был не страстный, а добрый поцелуй. (И даже глупый.)
— Бог с ними, — сказал он… (Какое великодушие!) Никогда их не буду любить… Я тебя люблю, я не сержусь на тебя… (Вот тут действительно кротость и доброта доходят до величественных и, пожалуй, даже до безобразных размеров. Он ее оскорбил, он оттолкнул прочь ее святую любовь, он осудил ее на безвыходно-пошлое существование, и она же утешает и успокаивает его, и она же принимает горячо к сердцу трагическую участь его манишек. Это, наконец, глупо и отвратительно. Любить и прощать — прекрасное занятие, но иного осла не мешает и по морде треснуть, чтобы заставить его одуматься.)
Они расстались добрыми друзьями, но Леночка всю ночь проплакала и все понять не могла, ‘отчего же нас любить нельзя?.. отчего?’ (стр. 170). — Э, Леночка, Леночка! Охота тебе из-за одного дурака задавать себе такие радикальные вопросы! Вас можно любить, и вас будут любить, и вы сделаетесь умными, мыслящими и полезными людьми. Никакого в вас органического порока не оказывается. Но чтобы увидать и развернуть те задатки здорового ума, которые в вас таятся, надо обладать не такими силами, какими располагал твой ненаглядный Егорушка. Дрянной народ те мужчины, с которыми вам приходится иметь дело. Оттого вы так часто и плачете. — Каждая слеза, которую проливает в современных обществах любящая женщина, есть тяжелое обвинение против мужчины. Взял женщину под свою опеку, отнял у нее самостоятельность, ослабил ее ум и ее физические силы, — так умей же по крайней мере дать ей за это счастье. А не умеешь, — так на что же годится твоя дурацкая опека?

IX

‘Нас много, таких девушек’, — замечает сама Леночка 24. ‘У нас немало встречается таких женщин, как Леночка’, — прибавляет от себя Помяловский. И это правда. К типу добродушной кисейной девушки подходят все женщины, не отличающиеся сильным и блестящим умом, не получившие порядочного образования и в то же время еще не испорченные и не сбитые с толку шумом и суетою так называемой светской жизни. У этих женщин развита только одна способность, о которой заботится уже сама природа, — именно способность любить. Вся судьба такой женщины решается безусловно тем, кого она полюбит. Попадется хороший и умный человек, — и она сама тоже сделается хорошею, даже умною женщиною, потому что от природы она не глупа, а только никогда не имела ни возможности, ни надобности упражнять и укреплять свой ум. Попадется дурак и негодяй — тогда в ней замрет даже способность любить, и превратится она в автомат, который будет рожать, кормить, нянчить и обливать слезами детей, не умея ни вразумить, ни защитить их против самодурства супруга.
Женщина, подобная Леночке, быть может ни при каких условиях не сделается совершенно самостоятельною и сильною личностью, она всегда, более или менее, будет искать себе опоры и руководителя в любимом мужчине, но, несмотря на это врожденное стремление к некоторой зависимости, такая женщина не была бы тягостною и вредною обузою даже для очень умного и развитого мужчины. Она была бы способна увлекаться совершенно искренно широкими планами и титаническими стремлениями любимого человека, может быть, она довольно смутно понимала бы необходимую связь между отдельными мыслями, может быть, строгая теория или деловой проект представлялись бы ей в неопределенных и расплывающихся очертаниях, свойственных воздушным замкам. Но зато воодушевление, овладевающее любимым человеком, находило бы во всем ее существе ясный, полный и совершенно безыскусственный отголосок. Она не стала бы пилить любимого человека бестолковым ворчанием или мелкими жалобами в то время, когда он чувствует потребность поделиться с нею результатами своих размышлений, набросанными планами и смелыми надеждами. Этого, конечно, мало, но ведь где же и взять теперь много таких женщин, которые были бы способны серьезно работать вместе с своими мужьями? Уж и то было бы хорошо, если бы женщины не мешали работать. А каким образом они могут мешать, это всего лучше будет видно из самого простого и скромного примера. Представьте себе, что вам предлагают два места. Одно совершенно соответствует вашим убеждениям и наклонностям. Другое — совсем напротив. Первое дает вам 60 рублей в месяц, второе — 80. Вы приходите домой, рассказываете все, как есть, вашей жене и объявляете ей, что вы хотите взять место в 60 рублей. Жена таращит на вас глаза и говорит, что вы с ума сошли, что 20 рублей на улице не валяются и что такие капризы вам совсем не по состоянию. — Да пойми же ты, друг мой, — убеждаете вы, — что на том месте я буду просто мучеником. Оно мне противно. Мне гадко будет смотреть на самого себя. — Скажите, пожалуйста, какие нежности, — отвечает супруга. — А это небось не гадко смотреть, что жена в стоптанных башмаках ходит! — И много других вариаций разыгрывается на ту же самую, вовсе не интересную для вас тему. Если вы человек твердый, то вы остаетесь непоколебимы и берете все-таки 60-рублевое место, но зато ваша семейная жизнь в течение нескольких недель скрипит, как немазаная телега. Если же вы такой размазня, как огромное большинство русских людей, то вы уступаете, жена дает вам за вашу рассудительность несчетное число ‘безешек’, и через несколько времени ваше отвращение к подлой должности исчезает, потому что, под влиянием развращающей обстановки, весь строй ваших понятий медленно понижается. Таким образом общество, по милости вашей супруги, потеряло в вашей особе полезного работника и приобрело лишнего эксплуататора. Но такие супруги формируются только из тех женщин, которые совершенно сбиты с толку кринолинами, гуляньями, шляпками и тряпками. Женщины же, подобные Леночке, понимают очень хорошо, что шелковое платье и счастье жизни — две вещи разные, и эти последние женщины не променяют любимого человека не только на шляпку, но даже и на целый бурнус. Если вы станете объяснять Леночке, почему вы не хотите или не можете взять место в 80 рублей, она, может быть, и не совсем успешно поймет ваши доводы, но она во всяком случае поверит вам. Она увидит, что вам было бы тяжело на том месте, и этого будет для нее совершенно достаточно. Словом, простые женщины, подобные Леночке, умеют по крайней мере любить, а это уменье совсем не такая ничтожная вещь, которою, при нашей непокрытой бедности, было бы позволительно пренебрегать. Разумеется, змеиная мудрость лучше голубиной кротости, но на нет и суда нет. За неимением лучшего умейте и голубиную кротость обращать себе в пользу. А извлекать из нее пользу очень возможно, потому что человеку, измученному и утомленному ежедневною борьбою с глупостью и подлостью, не только приятно, но даже необходимо иметь возле себя честное, кроткое и любящее существо, у которого всегда можно найти неподдельную ласку и бескорыстное участие.
Теперь читатель понимает, что тип кисейной девушки имеет очень важное значение, тем более что таких женщин много. Надо объяснить обществу, что эти силы, хорошие и здоровые, хотя и не блестящие, не должны пропадать даром. Надо объяснить преимущественно умным и образованным юношам, что на этих простых женщин они должны смотреть не только без высокомерного предубеждения, но даже с глубоким сочувствием и уважением. Путь жизни длинен и труден. Работа утомительна. Отдых для обыкновенных людей необходим. Умных женщин мало. Поэтому, если вам встретится Леночка и если она с ребяческою доверчивостью бросится к вам на шею, подумайте, серьезно подумайте, существует ли действительно какая-нибудь необходимость отворачиваться от союза с этим милым ребенком. — Леночка не даст вам того великого, безмерного счастья, которое дает только мыслящая женщина, но по крайней мере она не превратит вас ни в подлеца, ни в филистера, ни в закабаленного батрака. Она не будет вас эксплуатировать, у нее есть искренность, а это — свойство очень драгоценное. Но, как бы вы ни решили вопрос о ваших дальнейших отношениях к той или другой Леночке, не смейте ни в каком случае смотреть свысока на этих женщин и обращаться легкомысленно с их чувствами.
Существует на Руси поговорка, что женские слезы — вода, эта поговорка, подобно многим другим, доказывает только весьма наглядно, что на Руси во всякое время было достаточное количество дураков и подлецов. Вы умнее, вы образованнее, вы крепче Леночки, вы не заплачете о том, о чем она заплачет, все ваши доблести и преимущества при вас и остаются, но все это не дает вам никакого права думать, что вы чувствуете глубже ее и что все ее маленькие огорчения скользят с нее, как с гуся вода. Абсолютной мерки для глубины чувства не существует. Всякому свои слезы солоны, и кто своим легкомыслием заставляет плакать безответное существо, подобное Леночке, тот поступает глупо и подло, хотя, быть может, он и не дурак и не подлец. Важнейшее житейское искусство состоит именно в том, чтобы пробираться бережно и осмотрительно в путанице личностей и интересов, не наступая никогда нечаянно на живое человеческое тело. — Мудреное искусство жить и действовать, не обижая безвредных людей, приобретается не вдруг. Молодым людям случается часто наступать на живое тело без всякого злого или подлого умысла, по неопытности, по неловкости, по неуменью ясно рассмотреть ту пограничную черту, где кончаются естественные права собственной личности и где начинаются естественные права соседа. Это наступание на живое тело производит, с одной стороны, боль, с другой — стыд и угрызение совести. Такие уроки не проходят даром. Кто наступил один раз и кто пережил все тяжелые ощущения, развивающиеся из такого события, тот постарается на будущее время вести свои дела внимательнее и осторожнее. Опыт здесь, как и везде, действует сильнее всякого кабинетного размышления.
Но подобные опыты обходятся слишком дорого, и было бы очень полезно заменить их, насколько это возможно, плодами теоретических размышлений. Польза беллетристики и литературной критики состоит преимущественно в том, что они заставляют читателя размышлять о таких житейских вопросах и формировать себе взгляды на такие стороны и явления вседневной жизни, которые незнакомы читателю по собственному опыту. Читая, например, простую историю Молотова с Леночкою, неопытный молодой человек задумывается над нею, вглядывается в слова и поступки обеих личностей и произносит над ними свое суждение, было бы очень неосновательно думать, что такое упражнение мысли остается совершенно бесплодным и не имеет никакого влияния, прямого или косвенного, на собственные поступки юного читателя. Литературная критика должна поддерживать, усиливать и направлять ту работу мысли, которую пробуждает в голове читателя беллетристическое произведение. Разбирая роман или повесть, я постоянно имею в виду не литературное достоинство данного произведения, а ту пользу, которую из него можно извлечь для миросозерцания моих читателей.
Легко может быть, что читателя утомляют иногда мои длинные микроскопические исследования над такими мелкими явлениями, как любовные радости и огорчения какой-нибудь ничтожной Леночки. Читателю досадно, зачем я анализирую почти каждое движение и комментирую почти каждое слово Молотова и кисейной девушки. Но мне кажется, что досада читателя неосновательна. Я глубоко убежден в том, что эти микроскопические явления, эти будничные мелочи наполняют собою целую жизнь целых миллионов людей. Из необдуманных слов, из мелких непоследовательностей, из незаметных оплошностей складывается мало-помалу большая часть человеческих страданий и человеческих подлостей. Ведь Молотов поступил с Леночкою очень подло, он и сам сознается себе в этом, а между тем, скажите по совести, мои двадцатилетние читатели, многие ли из вас сумели бы или решились бы на месте Молотова поступить так, чтобы не вышло подлости? Вот и надо было показать подробнейшим анализом, каким образом отвратительный яд подлости слагается из самых невинных и безвредных элементов. Подлость Молотова именно тем и поучительна, что Молотов сам нисколько не подлец. Я относился к нему очень жестко, когда я разбирал его отношения к Леночке, там я смотрел только на одну сторону дела: я констатировал вред и боль, нанесенные кисейной девушке, существу совершенно невинному и беззащитному. Теперь мне надо восстановить в глазах читателя репутацию Молотова, на которого мы можем сердиться за его неуклюжесть, но которого было бы несправедливо презирать. Собственно, полная реабилитация Молотова возможна только тогда, когда мы познакомимся с дальнейшим ходом его жизни. Молотов принадлежит к числу тех людей, которым все в жизни дается довольно туго. Поэтому тридцатилетний Молотов гораздо лучше двадцатилетнего. Толчки и удары жизни шлифуют и закаляют его. Он превосходно пользуется опытом. Что пережито им, то уже оставляет неизгладимую черту в его уме и в его характере. Но у Молотова нет того, чем обладают очень даровитые личности, подобные Базарову. У него нет уменья угадывать жизнь, он не может силою творческой и анализирующей мысли забегать вперед и решать заранее, совершенно безошибочно, такие задачи, которых еще не задавала ему действительная жизнь. Молотов выходит из университета розовым птенцом, простирающим во все стороны свои объятия, тоскующим, когда ему приходится обнимать пустое пространство, и робеющим, когда в его объятия попадает живая девушка, принявшая его беспредметное доброжелательство за определившееся чувство. Базаров входит в жизнь сильным, страстным, смелым и энергическим мужчиною, уже выработавшим себе в мире книжных занятий драгоценное уменье кое-что ненавидеть, многое презирать, к очень многому относиться равнодушно и все на свете подвергать анализу. Базаров на вид гораздо страшнее и свирепее Молотова. Та женщина, которая с радостною доверчивостью подходит к Молотову, едва осмелилась бы заговорить с Базаровым или даже при Базарове. Один взгляд Базарова, быстрый и небрежный, совершенно смутил сестру Одинцовой, Катю. А между тем Молотов гораздо опаснее Базарова. Базаров только смутит или испугает, а Молотов без всякого злого умысла истерзает женщину и изуродует ее жизнь. Если бы Базаров получил письмо Леночки, ‘по гроб верной и любящей’, то он тотчас решил бы как ему действовать, вести ли дело вперед или оборвать его в самом начале. В первом случае Леночка сделалась бы счастливейшею женщиною. А во втором случае Базаров сразу так обжег бы ее насмешливым взглядом и правдивым словом, что Леночка тотчас убежала бы со свидания домой и навсегда закаялась бы писать нежные цидулки к молодым людям. Леночка стала бы говорить о Базарове, что он и злой, и гордый, и страшный, но Леночке не пришлось бы рыдать на дерновой скамейке, не пришлось бы плакать напролет целые ночи и не пришлось бы повторять с безвыходным отчаянием ужасные слова: ‘Никому мы не нужны!.. Кому любить таких?..’ И злой, гордый, демонический Базаров оказался бы здесь, как и везде, гораздо лучше доброго, нежного, ласкового Молотова 25.
1865 г. Январь

ПРИМЕЧАНИЯ

В примечаниях приняты следующие сокращения: 1) Белинский — Белинский В. Г. Собр. соч. в 9-ти т., т. 1-6. М., 1976-1981 (изд. продолж.), 2) Добролюбов — Добролюбов Н. А. Собр. соч. в 9-ти т. М.-Л., 1961 — 1964, 3) 1-е изд. — Писарев Д. И. Соч. Изд. Ф. Павленкова в 10-ти ч. СПб., 1866-1869, 4) Писарев (Павл.) — Писарев Д. И. Соч. Полн. собр. в 6-ти т. Изд. 5-е Ф. Павленкова. СПб., 1909-1912, 5) Писарев — Писарев Д. И. Соч. в 4-х т. М., 1955-1956, 6) Салтыков-Щедрин — Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. в 20-ти т. М., 1965-1974, 7) ЦГАОР — Центральный государственный архив Октябрьской революции, 8) Чернышевский — Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. в 15-ти т. М., 1939-1953.

РОМАН КИСЕЙНОЙ ДЕВУШКИ

ПОВЕСТИ, РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ Н. Г. ПОМЯЛОВСКОГО ДВА ТОМА, СПБ, 1865 г.

Впервые — ‘Русское слово’, 1865, N 1, отд. II ‘Литературное обозрение’, с. 1-42, под названием ‘Мыслящий пролетариат’ и с посвящением Н. А. Благовещенскому. Затем — 1-е изд., ч. 3 (1866), с. 87-122 — с данным названием, без посвящения и с тем же подзаголовком.
Первоначальный замысел — основываясь на материале двух повестей Помяловского, дать полную характеристику их героя, Молотова — в процессе писания статьи изменился. Ограничившись в статье событиями одной повести (‘Мещанское счастье’), Писарев в дальнейшем (‘через месяц, а может и через полгода’) не исключал написания другой статьи — о повести ‘Молотов’, где рассчитывал характеризовать личность зрелого Молотова. Это оправдало бы данное в журнале название статьи. Однако свое намерение Писарев не выполнил, другой статьи на эту тему не появилось. В 1-м изд. первоначальное название было дано статье о ‘Что делать?’ Чернышевского (см. примечание к статье ‘Мыслящий пролетариат’), а в текст данной статьи были внесены существенные изменения и сокращения (см. далее примеч. 1, 10, 24 и 25). К Помяловскому Писарев обратился вновь позднее, но уже не к его повестям, а к ‘Очеркам бурсы’ (см. статью ‘Погибшие и погибающие’ в т. 3 наст. изд.).
Высокая оценка Помяловского как писателя противостояла нападкам на него со стороны реакционной и либерально-охранительной критики. Одну из таких статей (Н. И. Соловьева в ‘Эпохе’), направленных против демократической литературы вообще и против Помяловского в частности, Писарев осмеял в своей статье (см. примеч. 15). С глубокой симпатией характеризует здесь Писарев демократизм и гуманность, которыми проникнуты произведения Помяловского.
Посвящение — близкому другу Помяловского, писателю-демократу, автору первого биографического очерка о Помяловском Н. А. Благовещенскому.
Статья тематически тесно связана с основным, программным произведением Писарева этого времени — ‘Реалистами’. И здесь в центре внимания оказывается тип ‘мыслящего работника’, на этот раз рядовой представитель этого типа, не располагающий ни силой, ни талантом, ни последовательностью Базарова. Пристальный, ‘микроскопический’, как выражается Писарев, анализ образа ‘чернорабочего’ реализма, дает возможность выявить и сильные, и слабые его стороны. В статье подчеркнуто значение социальной активности человека, непримиримости к мещанству, осуждается оправдание бездеятельности, пассивности личности ссылками на ‘заедающее’ влияние среды. Как и в ‘Реалистах’, Писарев выделяет особенную роль беллетристики и литературной критики в воспитании реалистического миросозерцания у работников умственного труда. Очень важным он считает ‘производство и передвигание общеполезных фраз’ — выдвижение литературой и публицистикой своего рода боевых призывов, лозунгов, с помощью которых определяются насущные потребности общества, задачи социального развития.
Самое большое место в этой статье заняла, в связи с историей любви ‘кисейной девушки’ Леночки, женская тема. Статья представляет одно из наиболее ярких выступлений демократической критики 1860-х годов против мещанства и сословных предрассудков, искажающих отношения между мужчиною и женщиною, в защиту женщины, ее прав на свободное развитие. Задачей ‘мыслящего пролетариата’ в отношении женщин является забота о том, чтобы они могли стать участницами общего дела, верными помощницами ‘мыслящих работников’ в их общеполезном труде. Демократизм Писарева ярко проявляется в его пристальном внимании к мельчайшим фактам в поведении и отношениях обыкновенных простых людей. ‘Эти микроскопические явления, эти будничные мелочи, — пишет он, — наполняют собою целую жизнь целых миллионов людей’, и задача критика состоит в том, чтобы уберечь их от тех ‘необдуманных слов’, ‘мелких непоследовательностей’, ‘незаметных оплошностей’, из которых ‘складывается мало-помалу большая часть человеческих страданий и человеческих пошлостей’.
1 В журнале статья начиналась так: ‘Чтобы обрисовать авторскую личность Помяловского, я разберу подробно две его главные повести, N ‘Мещанское счастье’ и ‘Молотова’. Эти две повести связаны…’ — и далее как в 1-м изд.
2 Выражение из Евангелия (Матф., 5, XIII).
3 О том, что ‘честная чичиковщина настала’, Молотов говорит в конце повести, оправдывая необходимость позаботиться о благополучии своем и своих близких.
4 См. примеч. 27 к статье ‘Промахи незрелой мысли’.
5 Перевод романа Ф. Шпильгагена печатался в ‘Русском слове’ (1864, N 9-12). Роман посвящен событиям в прирейнском городе во время революции 1848 г. В эпизоде, на который здесь дана ссылка, типографский рабочий Каиус держит корректуру передовой, написанной редактором газеты ‘Народный вестник’. Статья направлена против представителя городских властей — президента фон Гогенштейна.
6 Слова Чичикова о бале у губернатора в гл. VIII первого тома ‘Мертвых душ’.
7 Лейтенант Жевакин — персонаж из ‘Женитьбы’ Гоголя. Миликтриса Кирбитьевна — красавица из народной сказки о Бове-королевиче.
8 См. в очерке ‘Наши глуповские дела’ (из ‘Сатир в прозе’) при характеристике ‘высшего глуповского общества’ (Салтыков-Щедрин, т. 3, с. 488).
9 Строка из стихотворения А. С. Пушкина ‘Демон’.
10 Вместо ‘скажут они’ в журнале было: ‘Скажут убогие сотрудники ‘Эпохи».
11 Стихи из второй строфы стихотворения Ф. Шиллера ‘Идеалы’.
12 Первым финансистом в мире Писарев иронически называет Э. Ю. Гладстона, либерала, в 1850-1860 гг. бывшего неоднократно министром финансов в английском кабинете.
13 Реплика Базарова Аркадию в гл. IX романа ‘Отцы и дети’.
14 См. строфу V главы III ‘Евгения Онегина’. У Пушкина: ‘Кругла, красна лицом она’.
15 …Один из новейших мудрецов ‘Эпохи’… — Речь идет о первом выступлении в ‘Эпохе’ Н. И. Соловьева, ставшего постоянным сотрудником этого журнала. Его статья ‘Теория безобразия’ (1864, N 7) была снабжена редакционным примечанием, что она поступила ‘из провинции’. Автор нападал на ‘отрицателей искусства’, представителей демократической критики. О Помяловском говорилось, что ‘талант его не рос, а уменьшался после его первых произведений’ и что уже ‘Очерки бурсы’ ‘отличались беспримерным цинизмом’. В одной из следующих статей — ‘Теория пользы и выгоды’ (1864, N 11), направленной в особенности против ‘Нерешенного вопроса’ Писарева, Соловьев, приписав Помяловскому проповедь розни между детьми и родителями, заявлял: ‘Реалисты, пожалуй, откажутся от солидарности с подобными повестями и приведут места из ‘Нерешенного вопроса’, где говорится о примирении с родителями, о вечном сожительстве супругов и нежном желании детей, но это уж отступление от прежде высказанного, и отступление слишком неловкое’.
16 …выразительное слово loucocheko… — Речь идет об одном эпизоде в полемике Писарева с М. А. Антоновичем. См. с. 27 наст. тома и примеч. 20 к статье ‘Реалисты’.
17 Цитата из 47-го ‘Письма из Парижа’ Л. Бёрне (см. Бёрне Л., Парижские письма. Менцель-французоед. М., 1938, с. 201).
18 Цитата из стихотворения Н. А. Некрасова ‘Колыбельная песня (подражание Лермонтову)’ с небольшим отступлением от текста.
19 В журнале: ‘из стихотворения Гейне, помещенного в ноябрьской книжке ‘Русского слова» и далее как в тексте 1-го изд. — Цитата из стихотворения ‘Долина скорби’ (‘Jammerstal’) в переводе П. Вейнберга (‘Русское слово’, 1864, N 11).
20 А. Григорьев назвал иронически ‘эпопеей о белой Арапии’ роман Чернышевского ‘Что делать?’ в статье ‘Отживающие в литературе явления’ (‘Эпоха’, 1864, N 7). Писарев пользуется выражением ‘белая Арапия’ по цензурным условиям для обозначения новых отношений между людьми социалистического будущего.
21 Цитата из гл. I ‘Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем’ с небольшим отступлением от текста.
22 См. в очерке ‘Наши глуповские дела’ (из ‘Сатир в прозе’. См. Салтыков-Щедрин, т. 3, с. 490).
23 Здесь и в последующих цитатах из повести Помяловского замечания в скобках принадлежат Писареву.
24 В ‘Русском слове’ в начале главы IX было:
‘Читатель, по всей вероятности, уже давно заметил, что статья моя, так сказать, соскочила с рельсов. Я хотел разобрать обе главные повести Помяловского, но увлекся романом кисейной девушки и так заговорился об этом эпизоде, что вторую повесть — ‘Молотова’ — надо будет отложить до другого раза. Вследствие этого произошло довольно странное разногласие между названием статьи и ее содержанием. Статья называется ‘Мыслящий пролетариат’, и это заглавие было бы очень уместно, если бы описывались здесь труды Молотова, который может служить очень хорошим представителем образованной массы, добывающей себе хлеб разнообразною умственною работою. Но случился такой грех, что на первый план выдвинулась Леночка, которая — совсем не ‘пролетариат’ и нисколько не ‘мыслящий’. Попавши в такое затруднительное положение, я утешаю себя тою мыслью, что точно такой же грех случился с самим Помяловским. Он назвал свою первую повесть — ‘Мещанское счастье’, а потом, дописавши ее до конца, вдруг спохватился, что счастья-то именно и нет. ‘Где же счастье? — спросит читатель, — в заглавии счастье обещано’. — Оно, читатели, впереди. Счастье всегда впереди — это закон природы’ (с. 172). Значит, и я могу сказать точно так же, что мыслящий пролетариат впереди, и выйдет у меня также приятный каламбур. И оба мы, Помяловский и я (здесь г. Постороннему сатирику снова представляется удобный случай подразнить мы ‘Русского слова’ за излишнюю самонадеянность), увлеклись одним и тем же предметом — личностью кисейной девушки. Есть же, должно быть, в этой личности что-нибудь особенно привлекательное и интересное. Действительно есть, и я нисколько не упрекаю себя за то, что говорил о ней так подробно. ‘Нас много, таких девушек, — замечает сама Леночка’ — и далее как в 1-м изд.
25 Далее в журнале следовало другое заключение: ‘Однако я хотел оправдывать Молотова и вместо того опять начал его преследовать. Ну, делать нечего. Статья решительно соскочила с рельсов, и поэтому надо поскорее ее заканчивать. Оправдание Молотова и рассуждения о ‘мыслящем пролетариате’ откладываю до другого раза. Может быть, через месяц, а может быть, и через полгода, смотря по тому, будут ли у меня другие срочные работы, не терпящие отлагательства. Впрочем, когда бы мне ни пришлось представить читателю продолжение этой безалаберной статьи это решительно все равно. Говорить о Помяловском всегда кстати’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека