Революционный консерватизм, Самарин Юрий Федорович, Год: 1875

Время на прочтение: 64 минут(ы)
Самарин Ю. Ф. Православие и народность
М.: Институт русской цивилизации, 2008.

Революционный консерватизм

Письмо Р. Фадееву по поводу его книги ‘Русское общество в настоящем и будущем (чем нам быть)’

Милостивый Государь, Ростислав Андреевич!

Я, конечно, ничем лучше не докажу Вам моего глубокого уважения к Вашему труду и моей признательности за присылку его как последовав Вашему приглашению и высказав Вам с полною откровенностью мои сомнения, скажу прямо — тот страх, от которого я не мог защититься по прочтении Вашей книги. Это Вас, конечно, не удивит: Вы сами не ожидали от меня единомыслия. Действительно, мы расходимся радикально почти во всем: в понимании нашего прошедшего, в оценке настоящего и, более всего, в представлениях о желательной будущности. То, в чем Вы видите наше спасение и ничем не заменимое условие нормального развития нашей общественности, пугает меня как программа исподволь подготовляемой революции, притом революции худшего свойства, вызванной каким-то, на мой взгляд, незаслуженным недоверием к обществу и к учреждениям, которыми оно наиболее дорожит.
Я позволил себе краткости ради употребить выражение резкое и в то же время довольно неопределенное, а потому требующее немедленного объяснения: конечно, ни Вы, ни я не считаем испорченной мостовой, оборванных блузников, растрепанных женщин и красных знамен существенными принадлежностями всякой революции и не отождествляем её не только с уличным бунтом, но даже с более широким понятием о беззаконном и насильственном посягательстве на существующий порядок вещей. Не переставая быть тем, что она есть в существе своем, она может исходить как сверху так и снизу и, в первом случае, оставаться в пределах формальной законности. По моим понятиям, революция есть не иное что как рационализм в действии, иначе: формально правильный силлогизм, обращенный в стенобитное орудие против свободы живого быта. Первой посылкой служит всегда абсолютная догма, выведенная априорным путем из общих начал или полученная обратным путем — обобщением исторических явлений известного рода.
Вторая посылка заключает в себе подведение под эту догму данной действительности и приговор над последнею, изрекаемый исключительно с точки зрения первой — действительность не сходится с догматом и потому осуждается на смерть.
Заключение облекается в форму повеления, ВЫСОЧАЙШЕГО или нижайшего, исходящего из бельэтажных покоев или из подземелий общества и в случае сопротивления приводится в исполнение посредством винтовок и пушек или вил и топоров — это не изменяет сущности операции, предпринимаемой над обществом.
Откинув из Вашей книги все вводное (в том числе несколько очень верных мыслей, напоминающих учение отпетых Вами славянофилов, много метких наблюдений и счастливых слов) можно бы, нисколько не искажая основной мысли произвольным её расширением или стеснением, добраться до следующего силлогизма, составляющего как бы остов ее.
Первая посылка: степень живучести и устойчивости всякого общества зависит безусловно от толщины и цельности верхнего, культурного слоя, иначе: от силы сознательного консерватизма, сдерживающего бродящие под ним стихийные силы, всегда готовые прорваться сквозь всякую расселину и затопить поверхность.
Вторая посылка: у нас, в России, культурный охранительный слой не иное что, как дворянство — ‘другого нет’. Но преобразованиями последнего тринадцатилетия (предоставлением крестьянам полного самоуправления, введением начала всесословности в земские и судебные учреждения и т.д.) дворянство как сословие было расшатано, искрошено и распущено в массе’.
Заключение: для спасения русского общества от угрожающей ему анархии нужно прежде всего сплотить разбитое дворянство, поставив его во главе общества как сословие властное и наделить его новыми правами, соответствующими потребностям времени. Дойдя до этого заключения, Вы, вероятно, на минуту призадумались — пред Вами открылись два пути. Можно было для составления потребного капитала дворянских привилегий урезать кое-что от полноты правительственных прав, но Вы убедились, что это было бы несогласно с национальным характером и историческим призванием нашего единодержавия как понимает его Россия.
Можно было также сколотить этот капитал насчет других низших сословий, или попросту обобрать их, например: отняв у крестьян и передав дворянам выбор волостных начальников, лишив учащуюся молодежь недворянского происхождения права на казенные стипендии, устранив земские собрания в выборе мировых судей и т.д.
Этот путь был глаже, и Вы, естественно, предпочли его. Таким образом, из двух посылок и заключения сложилось нечто вполне законченное, пленяющее своею гармонической стройностью.
Ознакомившись с целым, всмотримся ближе в части и, следуя тому же логическому порядку, начнем с первой посылки.
На вопрос, прежде всего возникающий в уме читателя: откуда взялся и как сложился начертанный Вами образ общества вообще, стало быть, всякого общества, с твердым культурным слоем наверху, застроенным, засаженным и цветущим, и с растопленною, кипучею лавою внизу? — дает вполне удовлетворительный ответ Ваша вторая глава. Вы всматриваетесь в общества французское, английское, немецкое (в Швецию Вы, конечно, не заглядывали: тамошний общественный склад не только не дал бы материала для догмы, которую Вы вырабатывали, а напротив заставил бы усомниться в ее всеобщности), Вы изучали с особенным вниманием их прошедшее в минуты пережитых ими кризисов, когда составные элементы общества здоровые и больные, творческие и разрушительные, вызывались обстоятельствами на борьбы, исход которых наглядным образом обнаруживал их относительную силу, и плодом Ваших наблюдений явилось представление о площади вулканической формации, местами цельной, местами треснувшей и угрожающей провалом. Итак, Вы просто вывезли из западноевропейского исторического музея готовую картину и перед тем, как повесить ее в Петербурге, Вы наклеили на нее два ярлыка. Под верхним, консервативным слоем Вы написали ‘дворянство’, под нижним, стихийным — ‘простонародье’ и для окончательного вразумления публики не упустили прибавить: ‘если на западе прочность государственного общественного устоя зависит вполне от крепкой связи культурного слоя, как, несомненно, доказывает новая история, то это непременное условие существует еще в большей мере для нас’.
Здесь, прежде чем задавать себе вопрос о том, похожа ли выставленная Вами картина на нашу действительность, читатель, сколько-нибудь внимательный, непременно вспомнит только что пройденные им Ваши же прекрасные страницы, в которых Вы так ясно раскрыли главный источник ‘всех промахов нашего воспитательного периода сверху и снизу, вплоть до новейшего нигилизма’. — ‘Наше образованное общество (говорите Вы) воспитывалось на иностранной жизни, то есть на иностранных литературах, и огулом почерпало из них не столько мысли как названия с подведенными под них заключениями, а потом, не задумываясь, применяло эти названия и заключения к своему домашнему быту, к явлениям русской жизни, имеющим совсем иное содержание. Эта переноска названий и готовых выводов на неподходящие к ним предметы спутала наши понятия до хаоса’ и т.д.
Нельзя было охарактеризовать вернее употребленного Вами приема и произнести над Вашею книгою более строго приговора.
Особенно замечательно при этом то обстоятельство, что, обладая, как не многие, способностью отрешаться мысленно от определений и выводов, заносимых к нам со стороны, Вы пользуетесь ею иногда и на некоторые явления нашей действительности смотрите совершенно прямо, приберегая для других, притом всегда для одних и тех же, так сознательно отвергнутый Вами прием безоглядного применения готовых прозвищ и результатов чужого опыта. Приведенное выше место, в котором Вы предостерегаете нас от опасности, угрожающей западноевропейским обществам снизу, т.е. от стихийных сил, оканчивается словами: ‘мы не можем считать себя исключениями из рода человеческого’.
Через несколько страниц мы, однако, узнаем, ‘что Россия представляет единственный в истории пример государства, в котором весь народ без изъятия, все сословия, не признают никакой самостоятельной общественной силы вне верховной власти, что с другой стороны в одной лишь России осуществилась верховная власть всесословная, несвязанная особыми личными отношениями ни с какою гражданскою группою, почему она внушает одинаковое доверие людям всех общественных подразделений, что в этом последнем отношении мы составляем единственное исключение, что у нас одних только мнение, раз вызревшее, никогда не оставалось без удовлетворения: что такого учреждения (как наша земская всесословная монархия) не существовало еще нигде, кроме России, что в одной России осуществилась впервые истинная народная монархия, народная в смысле всесословности верховной власти, одинаково беспристрастной и доброжелательной ко всем разрядам подданных, народная по отсутствию каких-либо насильственных форм, навязанных извне завоеванием’ и т.д. Многократное повторение этой мысли в Вашей книге доказывает, что Вы особенно ею дорожите, и, конечно, не без основания. Практический вывод Вами указан: будучи сама небывалым в истории, единственным в своем роде явлением, верховная власть, сложившаяся у нас, имеет полное основание и от всех своих подданных ожидает исключительного к себе доверия. К такой власти не было бы причин относится подозрительно и применять к ней общепринятые в Западной Европе меры предосторожности, на которые тамошнее общество наведено было своим местным историческим опытом. Стало быть, в этом отношении мы не только можем, а непременно должны считать себя исключением. Далее мы узнаем, ‘что такого учреждения как наш культурный наследственный слой (то есть наше дворянство) также не существовало еще нигде, кроме России. Европе оно неизвестно, в своем роде единственно, дело в истории новое’ и т.д. Особенность его заключается в том, что дворянство наше, во-первых, никогда не было общественной силой по себе, независимо от правительства — ‘а было всегда его орудием, принадлежащим ему в собственность, в буквальном смысле совокупность его людей’, во-вторых, будучи всегда открыто снизу и обновляясь постоянным притоком оттуда, оно тем самым застраховалось от всяких односторонних, исключительно сословных поползновений. Таковы исторические его права на полное доверие сверху и снизу — ‘против такого дворянства (заключаете Вы) трибуны не нужны’. Итак, вот уже второе исключение из рода человеческого, которым нас благословила судьба.
Не оказалось ничего, исключительно нам свойственного, только в стихийной нашей силе, в русском простонародье. Вы так уверены в этом, что даже не сочли нужным всмотреться в его физиономию с тем вниманием, с каким Вы изучали наше единодержавие и наше дворянство. В применении к народу слово ‘стихия’ употребляется Вами не как метафора, а как самое точное определение. Никто не предполагает разницы между углеродом XVI века и углеродом XIX, никто не спрашивает, чем отличается кислород немецкий от кислорода французского. Такова же по-Вашему и народная стихийная сила: она везде одинакова и всегда тождественна себе самой. Никаких идеалов в ней нет и быть не может, и поэтому, рассуждая строго последовательно, Вы не допускаете даже возможности такого явления в народной жизни, которое имело бы свой корень в сознании общих начал, составляющих внутреннее ее содержание. Это равносильно отрицанию в ней того, что называется духом. Привожу подлинные Ваши слова: ‘эти слои, представляющие собою почти допотопный человеческий быт, даже в случайных произведениях своей силы движутся не собственными замыслами, а руководятся вожаками из исторически созревших верхушек — все равно: на парижских ли баррикадах, на французском ли или немецком всенародном голосовании, или в решениях русских гласных от крестьян на земских собраниях’, а так как стихийная сила во Франции, Германии и Англии уличена в поползновениях прорваться через культурные слои и вообще всегда вела себя дурно, то — практические выводы угадать не трудно и мы с ними встретимся ниже.
Каким же, однако, чудом могла русская стихийная сила, ничем в существе своем не отличающаяся от такой же силы, французской и немецкой, ознаменовать себя в истории рядом явлений совершенно новых и в своем роде небывалых, каковы указанные Вами выше? — Положим даже (по-Вашему), что не она их создала, кто-нибудь помимо ее придумал и осуществил их, но все же она себе их усвоила, по крайней мере, она, и она одна, ужилась с ними или подчинилась им? На этом вопросе стоило бы приостановиться, но Вы благополучно пронеслись мимо.
Итак, мы имеем дело с тремя общественными факторами: верховною властью, дворянством и стихийною силою — вся книга Ваша посвящена исканию формулы исторически нормальной их комбинации. К последнему из этих факторов Вы, не задумываясь ни минуты, применяете готовые определения, и суждения, и приговоры, взятые из западноевропейского, преимущественно французского опыта, и строго воздерживаетесь от применения совершенно однородных результатов того же опыта к двум первым факторам по совершенной их исключительности. Это естественно приводит Вас к результатам, не особенно благоприятным для стихийной силы. От нее требуется, чтобы она, не смущаясь никакими долетающими до нее из другой среды общими наговорами на верховную власть и на дворянство, относилась к своей местной верховной власти и к своему местному дворянству с тем неограниченным доверием, на которое дает им право их исключительная, доселе невиданная в истории безукоризненность, в то же время, прислушиваясь к того же рода наговорам на стихийную силу вообще, идущим из той же чуждой для нас среды. Вы пишете целую книгу для возбуждения недоверия к нашей стихийной силе и возводите его на степень политической догмы. Логическая произвольность Вашего приема разрешилась вопиющею несправедливостью.
Но если без вулканического элемента так уж обойтись нельзя и если Вы сочтете совершенно необходимым дать ему место в изображении нашего общества (хотя, признаюсь Вам, я в нем его не высматриваю), то я позволил бы себе обратиться к Вам с предложением, которое, на первый взгляд, может быть, покажется Вам несколько странным.
Попробуйте опрокинуть Вашу картину так, чтоб растопленная лава очутилась наверху, а твердый материк внизу. Тогда символическое ее значение, может быть, раскрылось бы перед зрителем без всяких комментариев. Публика увидала бы на поверхности общества образ силы, движущей во всех ее видах от разумного прогресса до революционного зуда, и узнала бы в ней дворянство или, пожалуй, культурную среду, а под нею — простонародье в образе силы, умеряющей движение, охраняющей равновесие и в крайних своих проявлениях переходящей в коснение. Само собой разумеется, что и в таком виде картина эта, как всякий символ, грешила односторонностью и, в известном смысле, была бы натяжкою. Она не могла бы служить полною характеристикою ни дворянства, ни народа, но это потому, что содержание общественной жизни нигде и никогда не исчерпывается комбинациею двух сил, по крайней мере, она дала бы, мне кажется, более верное понятие о взаимном их отношении в нашем обществе.
Призвание дворянства и его историческая роль, как Вы сами говорите, заключались в государственной службе.
Свойство ее естественно должно было определяться характером правительственной деятельности, а деятельность эта, со времен Петра направленная к достижению разными перекрестными влияниями, преобразовательных или, как Вы их называете, воспитательных целей, никогда, как известно, не грешила чрезмерным уважением к историческим преданиям и не задумывалась слишком долго перед сложившимися фактами. Как покорное орудие, безоговорочно приспособлявшееся именно к такого рода деятельности, дворянство ‘обезличилось’ — я повторяю Ваше слово: оно омывалось в купели западно-европейской культуры от всего национального закала. В этом, коли хотите, была своего рода заслуга, которой я нисколько не думаю умалять, но едва ли последовательно, выставляя ее ребром, в то же время выдавать наше дворянство за сословие по преимуществу ‘охранительное и проникнутое, не только государственными, но и общественными преданиями исторической России’.
Никто бы, конечно, не затруднился ответить на вопрос: что создало и что приобрело культурное дворянство для России, но что же оно уберегло?
Вы признаете в русской жизни только два начала, ‘стоящие охранения’, — Православие и всесословное державство, сосредоточенное в одном полновластном лице.
Обратимся же к ним. Вспомните, устаивало ли когда-нибудь наше догматическое и обрядовое предание, хотя бы в границах семейного, частного быта, при встрече его с латинством в тех общественных слоях и местностях, где к обереганию чистоты Православия призывалась силою вещей не стихийная сила, а дворянская культурность?
Вспомните еще: не из высших ли наикультурнейших сфер исходили покушения, которым всегда без участия и ведома народа подвергалась именно всесословная цельность верховной власти, начиная от первого царя из дома Романовых (по свидетельству Кошихина), потом при Анне Иоанновне, до катастрофы 14 декабря, и не от того ли все попытки ограничить ее в пользу одного чина, одной группы или одного сословия были так редки, так несостоятельны, и наконец, навсегда прекратились, что культурная наша среда как в XVII, так и в XVIII веках более или менее ясно сознавала, а в наше время уразумела вполне, что стихийная сила никогда бы не допустила осуществления ее политических идеалов? В конце концов, не она ли, не эта ли заподозренная сила уберегла для России и то историческое понятие о земском (не сословном) державстве, в котором мы, культурные люди, так недавно начали опознавать существенное условие нормального прогресса без внутреннего раздвоения? Вспомните, наконец, сколько раз под влиянием понятий, взращенных культурным же слоем, в умах самих носителей верховной власти мутилось сознание ее национального призвания и образ земского царя вытеснялся наносным идеалом монарха-дворянина — roi et premier gentilhomme? Даже в книге Вашей не мелькают ли следы этого последнего представления там, где Вы заявляете право дворян на какое-то особенное к себе доверие, как к людям по отношению к власти своим, как будто забывая, что у нас для верховной власти нет и не должно быть людей не своих!
Проходя историю нашего дворянства для отыскания в ней какого-нибудь подвига свойства консервативного, я нахожу один — в прошлое царствование дворянская оппозиция три раза сдерживала преобразовательный почин покойного Императора в деле упразднения или ограничения крепостного права. Уж не в этом ли усмотрели Вы проявление того сосредоточенного мнения, которое, по Вашим наблюдениям, недавно еще у нас существовало, в теперь исчезло?
О крепостном праве Вы говорите вообще очень неохотно и слегка, умаляя его значение и уверяя даже, что оно было ‘насильно навязано помещикам’, чего я, признаюсь Вам, даже не понимаю. Во всяком случае, дворянство, как видно, усвоило его себе глубже и оценило его выше многих других своих прав, как на пример, сословного выбора из своей среды начальников уездной полиции и председателей Судебных палат. За первое оно в свое время все-таки постояло, насколько это было возможно, а утраты последнего оно как будто и не заметило. Мне кажется, что государственное сословие, проникнутое духом политического консерватизма (которого Вы, конечно, не смешиваете с умением оберегать свои карманные интересы), поступило бы обратным порядком.
От общей темы или от первой Вашей посылки перехожу ко второй, и именно к диагностике нашей современной общественности. Так как Вы подводите ее под норму, заимствованную из чужой исторической среды, то нетрудно предусмотреть, что Вы осудите в ней не только слабость и неполноту практического осуществления начал, положенных в ее основание, но самые эти начала, самую сущность учреждений шестидесятых годов, в особенности самостоятельность крестьянского общественного управления и всесословный характер мирового суда и земских учреждений. Радикальная несостоятельность нашего общественного устройства представляется Вам настолько общепризнанною и бесспорною, что Вы не находите нужным тратить слова на серьезную критику, а отделываетесь указаниями на фельетонные статьи, двумя или тремя анекдотами и несколькими брошенными свысока насмешками — исключение в этом отношении составляет только глава VI, посвященная разбору военной организации.
Я позволю себе, однако, усомниться не только в справедливости, но даже, и прежде всего, в своевременности Вашего приговора. Всякое из опыта выведенное суждение о каком бы то ни было учреждении предполагает предварительное испытание его в продолжении достаточного срока и при нормальных условиях. Спрашивается, можно ли считать этот срок истекшим для сельских и волостных учреждений, введенных в действие двенадцать лет тому назад, для земских учреждений, постепенно открывавшихся с 1864 года, для мирового суда, созданного годом позже, и не рано ли теперь ставить вопрос о том, быть им или не быть? В отношении к другим учреждениям мы были не в пример терпеливее и воздержаннее в наших требованиях. Без малого сто лет ожидало правительство, что дворянские выборы дадут России сносную полицию и честный суд — они дали только неисчерпаемую тему нашей обличительной литературе от Капниста и фон-Визина до Гоголя и Щедрина. Вы сами, проектируя перестройку всей системы волостной, уездной и отчасти губернской организации, предупреждаете читателей, что ожидаемые от нее результаты обнаружатся не ранее как лет через тридцать, когда народится другое поколение дворян, сложившееся при новых условиях в политическое сословие. Кажется, простая справедливость требовала бы по крайней мере на такой же срок воздержаться от окончательного приговора над ‘мужичьим самоуправлением’, как Вы выражаетесь. Нельзя же не знать, что в настоящее время должности старост, старшин, судей и гласных от крестьян занимают люди сорока— и пятидесятилетние, сложившиеся умственно и нравственно под прессом крепостного права, люди, которых понятия и практика представляют достаточные данные для окончательного суждения разве только о просветительном и воспитательном влиянии вотчинных контор. Теперь принято указывать на так называемое полновластие ‘плутоватых писарей’, как на какую-то язву, прирожденную ‘мужицкому’ самоуправлению, и Вы не побрезгали этою истасканною темою: но вольно же не ведать, что в общественной среде безграмотной личность грамотная как единственная личность, владеющая ключом к писанному закону и способная сноситься с начальством, естественно и неизбежно приобретает над массою в делах известного рода решительный авторитет, который, однако, также неизбежно и естественно будет постепенно падать по мере распространения в той же массе умения читать и писать? Совершенно параллельное явление встречается иногда до сих пор на самой вершине культурного слоя, в фактическом порабощении государственных сановников, не привыкших в молодости к умственному труду, состоящим при них секретарям, читающим, пишущим и думающим за них. Между волостным сходом, молча ставящим кресты под приговором, который подсовывается ему ‘плутоватым писарем’ и тем высокопоставленным сановником, который по выслушивании бумаги спрашивал у своего докладчика: ‘мы ли это пишем или к нам пишут?’ — вся разница в том, что мужики чистосердечно называют себя людьми темными, до поры до времени нуждающимися в наемной помощи для узнания своих прав и своих обязанностей, тогда как чиновный барин считает себя как будто кем-то обиженным и ропщет на деспотизм своего секретаря, не будучи даже в состоянии понять, что вся сила последнего заключается в собственной его умственной немощи. Крестьяне со временем, и притом скорее, чем мы думаем, станут на ноги, но очень сомнительно, чтобы чиновный барин, о котором идет речь, и легион ему подобных когда-нибудь вышли бы из-под опеки. Им остается одно утешение: поблагодарить Вас за те страницы Вашей книги, в которых они услышат отголосок своих бесплодных жалоб на всевластие бюрократов.
Вы затронули также вскользь и другую тему, на которой покойная газета ‘Весть’ в свое время разыграла столько вариаций: сами де крестьяне донельзя тяготятся своим общественным управлением, жалуются на своих судей и предпочли бы помещичью расправу. Если бы так было действительно, то аргумент заслуживал бы полного внимания: но ведь, когда мы принимаем на себя роль истолкователей суждений, предпочтений и сочувствий народа, которого никто в массе не опрашивал и который сам не имеет никаких органов для заявления своих желаний, мы поневоле основываемся на своем личном опыте, всегда очень ограниченном, или на частных же наблюдениях других лиц. В подобных делах крайняя осторожность была бы уместна. Вы сами спрашиваете: ‘кто возьмется говорить от имени всего народа, даже одной губернии, даже одного уезда, а если возьмется, не будет ли такая речь явною ложью?’ Действительно: подвести безошибочно итог под множество подслушанных, отрывочных суждений, которых никто не считал, отличить подсказанное или вызванное тоном опроса от неподдельного и свободного выражения мысли опрошенного, откинуть слова, естественно вырывающиеся под влиянием моментального впечатления и сохранить изречения, в которых кристаллизуется отстоявшийся многолетний опыт, уловить верно основной мотив нестройного гула и так сказать переложить на ноты народный говор — очень и очень нелегко. Не говоря уже о том, что для этого требуется со стороны истолкователя народного настроения полное отсутствие всякой предвзятой темы и необыкновенно верный слух, все мы знаем, что по многим причинам и прежде всего благодаря давлению крепостного права, этого (по Вашим понятиям) ‘незначительного нароста, случайно вскочившего на поверхности русского общества’ или (по моим понятиям) этой отравы, испортившей надолго все его соки — стихийный слой стал к культурному слою в отношения, до крайности затрудняющие откровенные между ними объяснения. Отвечая на вопрос, предлагаемый ему человеком из другой среды, крестьянин прежде всего старается угадать ту затаенную цель (она всегда предполагается), с которою его опрашивают, и уяснить себе заранее, какие последствия может иметь для него тот или другой ответ. В результате перебора разных догадок оказывается обыкновенно, что во всяком случае безопаснее нажаловаться на свое положение, чем признать себя довольным, по тем же соображениям, по которым лучше прикинуться бедняком, чем обнаружить свою состоятельность. Это тем удобнее, что в причинах быть недовольным действительностью нет недостатка. Крестьянину не дает покоя податный груз, лежащий на его плечах, он ощущает его каждую минуту своего бытия — это главный повод к жалобам, но, выражая их, он почти никогда строго не различает причин и не уясняет сам себе, от чего и от кого происходит и из чего слагается ощущаемая им тягота. Наконец, эти сетования крестьян на теперешнее их положение вообще имели бы прямое отношение к занимающему нас вопросу только в том случае, если б они вытекали из сравнения существующего порядка вещей с прежним и заключали в себе хоть какой-нибудь признак предпочтения последнего или чего-нибудь на него похожего. Я позволю себе думать противное и, если б это было возможно, предложил бы выбрать для опыта любое селение, наименее знакомое с произволом помещичьей власти и наиболее натерпевшееся от неурядиц общественного самоуправления. Пусть бы в таком селении дали предварительно мирскому сходу полную свободу вдоволь нажаловаться на выборных старост, старшин и судей, и затем предложили бы ему на выбор: остаться при теперешнем порядке или подчиниться расправе помещика, хотя бы и переименованного в попечительство, притом не помещика, излюбленного самим обществом, а местного помещика, кто бы он ни был, или помещика, избранного в попечители дворянством, и я думаю, что, за исключением, может быть, какого-нибудь приказчика, старосты или нарядчика былого времени, в ответ на такой вопрос раздался бы дружный хохот. Это, конечно, мое личное убеждение, вывод из частных моих наблюдений, которого я никому не навязываю и о котором даже не стал бы упоминать по поводу Вашей книги, если бы в ней же я не находил ему косвенного подтверждения, в моих глазах далеко не лишенного важности. Вы выдаете за несомненный факт, ‘что мужичье управление становится для самого народа нестерпимым, что крестьяне в своего брата, то есть в выборных из своей среды, не верят и полагаются больше на правду господ, считая господином не какого-либо забредшего на их сторону студента или либерального чиновника, а своего местного, коренного помещика’. Это повторяется более шести раз. Стало быть, думает читатель, Ваша программа (установление вотчинного попечительства и передача всего земского управления в руки дворянства) совпала бы черту в черту со стремлениями и желаниями народа. Между тем, несколькими страницами далее Вы оканчиваете проект перекройки нашего земства словами: ‘с сохранением земских собраний, хотя бы в несколько измененном составе, переход к новому виду самоуправления совершился бы легко и был бы мало заметен для народа, что также важно’, и наконец, общему перечню всех предлагаемых Вами мер, Вы предпосылаете такую же рекомендацию: ‘перевод из нынешней русской бесформенности в благонадежный общественный организм может быть осуществлен несколькими мало заметными для нашего народа и Европы дополнениями к действующим постановлениям’. Я не спрашиваю, в какой мере это действительно возможно, не спрашиваю также, сообразно ли с достоинством правительства путем заметных дополнений и пояснений, выскабливать из свода законов торжественно оглашенные права — прошлое царствование такого приема не знало, сколько мне известно, он испытан был в первый раз при безгласной отмене в Лифляндии предбрачных обязательств, и этот первый опыт едва ли мог поощрить к дальнейшим, но, повторяю, вопрос покуда не в этом.
Двукратно выраженный Вами совет, которому, как видно, приписывается особенная важность, останавливает на себе внимание еще по другой причине. Дожив до одной из тех счастливейших и редких минут, когда верховной власти давалась бы в руки возможность поднять высоко одно сословие, не только не оскорбляя других и не требуя от них никаких жертв, а напротив, исполняя тем самым заветные желания всего народа, с чего бы стало правительство прятаться от взоров России и Европы, стыдливо прикрывать свои намерения и как будто уклоняться от всеобщей признательности? В подобных случаях обыкновенно палят из пушек и бьют во все колокола. Наоборот, если действительно считается нужным и особенно важным осуществить замышляемое преобразование без огласки и незаметно, то не высказывается ли тем самым невольное признание неправды приписываемых народу желаний и решительного противоречия между задуманными мерами и его действительными стремлениями?
Ваше осуждение мужицкого самоуправления содержит в себе еще один намек, которого я не могу пропустить. Вы говорите: ‘одновременно с освобождением крепостных руками их же помещиков были приняты меры для ограждения освобожденного народа от прямого влияния последних, вследствие чего и руководство безграмотного народа во всех отношениях с отстранением официального культурного класса стало переходить в руки одной бюрократии’, и в другом месте: ‘хотя самый трудный шаг в этом деле (??) личное освобождение — был совершен самим дворянством, местными помещиками, но тем не менее понятно, что в те годы считалось более удобным разъединять сословия, чтоб окончательно упрочить самостоятельный быт освобожденных. Эта мера: разъединение сословий и между собою и самих в себе (!) установилось надолго и обратилось в руководящее начало’ и т.д.
Стало быть, разъединение сословий, социальный антагонизм и т.д. — все это было даже не непредусмотренным последствием невольного законодательного промаха, а целью, сознательно поставленною теми полунигилистами (как Вы их называете), в руки которых попала подготовка крестьянского положения. Здесь критика дела переходит уже в критику намерений. Признаюсь, в первую минуту этот полемический прием меня несколько удивил. Не потому, чтоб он был нов, а потому, напротив, что он истаскан и даже несколько опозорен, я не думал, что встречусь с ним в Вашей книге, казалось, что легко бы было и обойтись без него при обилии припасенного Вами иного рода оружия и при Вашем умении владеть им, но, как видно, авторская свобода в выборе средств не безусловна и в известной мере ограничивается самим существом защищаемого дела. Как бы то ни было свойство обвинения, пущенного Вами в людей теперь уже частью умерших, частью стоящих в стороне от всякой официальной деятельности, требовало бы, кажется, предъявления каких-нибудь доказательств, улик или, по крайней мере, справок. Вы рассудили иначе, рассчитывая, вероятно, что большинство читателей поверит на слово. Действительно, в наше время все как-то неимоверно быстро изглаживается из людской памяти. То, что происходит на виду у всех, о чем спорила, что читала и комментировала вся грамотная Россия пятнадцать лет тому назад, теперь уже настолько позабыто, что нет такой небылицы, такой напраслины и такого поклепа на опальные годы и опальных людей, которых бы нельзя было пустить в оборот с надеждою, что они по крайней мере благополучно сойдут с рук, не вызвав ни негодования, ни протестов.
Позвольте мне, однако, сделать Вам одно предложение: не угодно ли Вам будет во втором вероятном и очень желательном издании Вашей книги или теперь же, не выжидая второго издания, указать те места в докладах бывшей редакционной комиссии или в проекте ее, или в объяснительной к нему записке, или в разборе возражений губернских депутатов, или те статьи ВЫСОЧАЙШЕ утвержденного положения 19 февраля 1861 года, или те пояснительные к нему циркуляры, вышедшие до перемены фронта в общем направлении крестьянского дела, в которых хотя бы косвенно обнаружилось намерение оградить освобожденный народ от прямого влияния помещиков и разъединить оба сословия. Со своей стороны, я охотно принимаю на себя обязательство ответить на Ваши указания печатно и доказать, что нет не только причины, но даже благовидного предлога приписывать такое намерение или желание кому-либо из деятелей конца пятидесятых и начала шестидесятых годов, сотрудничеством которых в то время пользовалось правительство.
Теперь же ввиду всеобщей забывчивости я ограничусь короткою справкою с единственной целью напомнить в немногих словах историю общественного мнения по занимающему нас вопросу. Все, следившие за нею сколько-нибудь внимательно, могли заметить в ней два периода, отличавшиеся один от другого более или менее резко, смотря по местностям. Первый, начавшийся с обнародования ВЫСОЧАЙШИХ рескриптов и с открытия губернских комитетов, продолжался до тех пор, пока большинство помещиков где раньше, а где позднее, окончательно убедилось в бесповоротности сделанного правительством и ими самими шага, то есть в совершенной невозможности, как в былые времена, затормозить дело, не доведя его до конца.
Программа большинства в этом периоде могла бы быть выражена в следующих словах: пожертвовать с первого слова правом на личность (о котором не было почти и споров, так как это была самая легкая сторона вопроса), продлить обязательные отношения крестьян к помещикам, отвести надел, возможно, скудный и на возможно ограниченный срок, растянуть елико возможно срок обязательной барщины, по крайней мере, вспомогательной (сгонные дни), наконец, сохранить в возможно широких пределах помещичью расправу и вотчинную юрисдикцию над крестьянами. Последнее требование обусловливалось первыми, оно имело значение и цену не само по себе, не в смысле политического права, а как средство, как гарантия помещичьих имущественных интересов при обязательных отношениях и особенно при издельной повинности, оттого им дорожили гораздо менее в местностях издревле оброчных. В этом духе составлена была большая часть проектов, представленных большинством губернских комитетов (известно, что каждой группе разрешалось представить свой проект и что обыкновенно их поступало из губернии два, а иногда и более). Но как только для всех стало ясно, что дело на сей раз не окончится на словах, а непременно перейдет в жизнь, дворянская программа изменилась. Не было, конечно, формальных отречений от прежних условий, но они отошли далеко на задний план, отчасти даже были брошены сознательно, и вместо них сказалось новое, громкое требование, обращенное к правительству: дайте нам скорее возможность развязаться с крестьянами начистоту.
Быстрота, с которою произошла эта перемена фронта в рядах помещиков, составляет самую характерную черту крестьянской реформы у нас в России, в отличие от параллельных реформ в разных частях Германии и на нашей Балтийской окраине. Объяснение этой особенности лежит глубоко в народном русском темпераменте, отчасти в прирожденной нам смелости духа и сравнительно большей готовности на жертвы всякого рода для достижения высоких целей, отчасти же (этого также отрицать нельзя) в нерасположении нашем к законному сутяжничеству и к той кропотливой, настойчивой и ежечасной борьбе с препятствиями, в которой наши остзейские сограждане не имеют себе равных. Как бы то ни было, поворот оказался так неожидан и крут, что правительство стало в тупик. Незадолго перед тем оно приходило в раздражение при малейшем намеке на возможность выкупа, а тут ему пришлось почти со дня на день отложить свое предубеждение и уступить давлению общественного мнения. Можно сказать, что положение о выкупе было исторгнуто у него дворянством. Под развязкою начистоту разумелось, прежде всего, прекращение повинностей, но так как и прежде помещики держались за вотчинную полицию главнейшим образом как за средство обеспечить свои законные доходы, то с открытием выхода из обязательных отношений в области хозяйственных интересов естественно должно было измениться и прежнее воззрение на вопрос о сельской администрации. В книге Вашей раз десять повторяется, что дворянство ‘пользовалось доверием народа, вело его за собою’ и что это водительство было у него отнято заговором бюрократов, столкнувшихся со славянофилами и с нигилистами. Позвольте Вам сказать, что Вы ошибаетесь. В то время, когда разрешался крестьянский вопрос, все стояли к правде лицом к лицу и тешить себя подобного рода фикциями положительно было некогда: всем, как сторонникам, так и противникам реформы, было хорошо известно, что ожидания крестьян шли очень далеко, что новое положение ни в каком случае не могло удовлетворить их, что в минуту его обнародования наступит критический момент, что если народ увидит в новом законе произведение ‘своей же собственной организованной нравственной и умственной силы’, как Вы называете дворянство, то разочарование его должно было принять опасную форму и что, наоборот, можно было надеяться на мирный исход дела в том лишь случае, если этот закон будет принят массою как непосредственное выражение личной мысли и воли Царя, помимо всяких дворянских внушений. Повторяю: никому не могло придти на ум уверять себя и других, будто бы дворянство, не только в то время, но и прежде когда-нибудь располагало доверием народа и вело его за собою — минута была слишком серьезна. После долгих совещаний и по зрелом обсуждении выработался следующий план: поставить крестьян перед лицом правительства и людей, от него назначенных, действующих его именем, по уполномочию от него, хотя и взятых из местной дворянской среды {В первоначальном проекте редакционных комиссий предполагалось, придерживаясь того понятия, которое выражается в самом названии Посредника, предоставить выбор мировых посредников крестьянам, но непременно из местных помещиков. В то время трудно было предусмотреть, что крестьяне на первых порах отнесутся к положению вообще недоверчиво и пассивно и что, отказавшись от участия в выборах, они тем самым могли бы затормозить исполнительную операцию. Это была важная ошибка, в пору исправленная государственным советом. Я считаю себя тем более вправе заявить это, что я лично, едва ли не настойчивее прочих членов комиссии, защищал (против мнения покойного Н. А. Милютина) первоначальное предположение (Прим. Ю.Ф. Самарина.)}: разграничить сельское и волостное общественное управление с вотчинным и тем предупредить всякие между ними столкновения в области администрации и суда, в то же время в области хозяйственных интересов открыть широкий простор всякого рода соглашениям, возможным лишь при обоюдной независимости договаривающихся сторон, а вне круга этих интересов не только не ограждать крестьян от влияния помещиков, а, напротив, вызвать, облегчить и узаконить его, представив последним право третейского суда, право ходатайства и заступничества за крестьян, право попечительства и т.д.
Я утверждаю, во-первых, что эти главные основания были выдержаны в положении в той мере, в какой это было возможно, во-вторых, что они вызвали со стороны настоящих помещиков, то есть людей, лично управляющих своими имениями и по опыту знакомых с практикою сельского быта, гораздо менее возражений чем все остальные части положения, в-третьих, что систематически враждебно отнеслась к ним только небольшая группа петербургских квазиконсерваторов в государственном совете и вне его, группа, в ту страдную пору осторожно державшаяся в стороне, не принимавшая на свою ответственность никаких точно формулированных и практически осуществимых предположений и всплывшая на поверхность для спасения России гораздо позднее, когда все трудности исполнения были благополучно побеждены без ее участия. Ту же самую роль разыграла она и перед лицом Польского мятежа.
В ожидании доказательств противного перехожу к земским учреждениям. Вы к ним относитесь еще беспощаднее, чем к ‘мужицкому управлению’. С голоса какого-то большинства, каких-то опытных и знающих людей, Вы признаете их без дальних справок мертворожденными. С самого начала дело не пошло. Всем и все стало даже хуже и дороже прежнего: дороги, мосты, больницы и т.д. эта позорная для нашего общества неудача объясняется, конечно, всесословным характером земских учреждений, то есть в сущности допущением в их состав гласных от крестьян или ‘из батраков’, как Вы для большего эффекта их называете, хотя Вам не безызвестно, что батраки в гласные не выбирают и не выбираются. Чужим опытом дознано, что на парижских баррикадах и на немецких избирательных митингах стихийная сила служила чужой мысли и творила чужую волю, стало быть, рассуждаете Вы, и наши гласные от крестьян делают то же на земских собраниях, то есть ‘голосуют бессознательно’. Попав в такую кампанию, дворянство обиделось и устранилось от дела.
Вся беда произошла оттого, что правительство не устояло против общественного поветрия, господствовавшего у нас после Крымской войны, ‘и подчинилось сборному голосу всех оттенков, от славянофилов до нигилистов, требовавшему в то время всесословности’ этой — как Вы ее называете: ‘вопиющей, сочиненной и опасной лжи против русской действительности’.
Здесь я должен начать с исторической справки. Мне кажется, что выделенная Вами генеалогия всесословности от общественного настроения пятидесятых и шестидесятых годов и от нигилизма в особенности не совсем верна. Еще в московском периоде в XVI и XVII веках у нас выработалась, и уж, конечно, не по какому-либо готовому образцу, не путем подражания, а от собственного корня, самородная форма государственного представительства всей Русской земли, так называемые земские думы или земские соборы, иногда созывавшиеся царями на совет, а иногда, в эпохи междуцарствий, собиравшиеся для восстановления верховной власти. Вы сами на них указываете, но Вы прибавляете, ‘что верховная власть относилась к народу в лице его выработанных слоев’, из чего можно заключить, что простой народ участвовал на соборах как бы подразумевательно, а не самолично. Я не знаю, на чем основано это мнение. Сколько мне известно, в состав земского собора входили целиком как готовые учреждения, собор церковный и боярская Дума, а около них собирались выборные от всех чинов и состояний без исключения, в том числе и от самых, по Вашей терминологии, невыработанных слоев, т.е. от черных людей. Это был чистейший тип собрания всесословного в полном смысле слова. Прибавлю, что по духу нашей истории никакое иное, ни одно— ни многосословное собрание не могло бы прослыть за представительство всей земли. Вглядываясь без предвзятой мысли в это знаменательное явление, нетрудно высмотреть тесную органическую связь его с историческим характером русской верховной власти, которая (повторяю Ваши слова): ‘сама выросла на всесословной почве и не видела противников, а потому и не нуждалась никогда в союзниках внутри государства’. Такая в своем роде, действительно, единственная в мире власть, призывая всю землю на совет, не могла никого обходить: она изменила бы своей собственной природе и отреклась бы от своего исторического призвания, если б она признала за одним сословием право загородить собою простонародье, подавать за него голос и так сказать перервать его непосредственное прямое тяготение к Самодержцу. ‘Всякий народ, — говорите Вы, — отражается в своей верховной власти’. — Принимая безусловно этот верный и удачно выраженный афоризм, я прибавляю: и наоборот — власть отражается в народе, вследствие чего верховная власть, всесословная естественно, могла признать за представительство народа только собрание всесословное. Так было на Руси до тех пор, пока наши предки жили своим умом и руководились собственным опытом. Позднее, в конце XVIII века, когда правительство в первый раз приступило серьезно к приведению в порядок внутреннего хаоса, произведенного Петровскою революциею, начало всесословности выступило опять довольно ярко. Все сословия должны судиться, если не исключительно равными, то при участии выборных из своей среды, а в делах общего местного интереса — предоставленных ведению общества, все чины и состояния должны иметь голос — эти две мысли легли в основание екатерининских учреждений. Первая побудила ввести заседателей от однодворцев, черносошцев и государственных крестьян в нижний земский и в совестный суды рядом с исправником и с заседателями от дворянства, и заседателей от купечества и мещанства в губернский магистрат, словесный суд, управу благочиния и т.д. Вторая нашла полное и стройное осуществление в Городовом положении, в общей и шестигласной думах от всех шести городских сословий с выборной головою.
Вы утверждаете, что выборное начало, введенное Екатериною II, было ‘лишь либеральной формальностью и не пошло впрок: выборные от мещан топили печи в присутствии, а выборные от крестьян мели двор’. Действительно, при господствовавшей у нас до последнего времени системе формального суда и исключительно письменного делопроизводства во всех коронных местах в них не могло быть для людей, большею частью безграмотных, настоящего дела, но ведь Императрица Екатерина II строила свои учреждения не на один день: она имела привычку заглядывать довольно далеко вперед и на своих заседателей от крестьян и мещан смотрела, вероятно, такими же глазами, какими Вы смотрите теперь на отношения культурного слоя к народу и на окончательное их сочетание, то есть: ‘не в настоящем, не через туман переходного состояния, а в ожидании)) лучшего в будущем. Во всяком случае, важен сам по себе поставленный ею принцип всесословности в общественном представительстве, важен особенно потому, что в этом отношении Западная Европа (за исключением Швеции, с которою мы в то время перестали уже справляться), кажется, не давала готовых образцов. Прибавлю, что изданное в прошлое царствование го-родовое положение для Петербурга было не нововведением, а простым обновлением Екатерининского, отчасти выродившегося учреждения, и восстановлением именно всесословного его характера, который в течение времени на практике сгладился. Из этого следует, во-первых, что всесословность ведет свое начало не от нигилизма и ‘призрачных идеалов шестидесятых годов’, а родилась гораздо раньше и от другого корня, ибо, сколько известно, ни Императрицы Екатерины II, ни Императора Николая I никто до сих пор не заподазривал в нигилизме, следует, во-вторых, что в шестидесятых годах не было повода ‘сочинять’, а оставалось только признать все-сословность как одну из немногих твердо и издавна установившихся у нас законодательных традиций. Тип для земских учреждений по отношению к их составу из собрания гласных от всех сословий, заинтересованных в земском деле, и из распорядительной инстанции, избираемой этим собранием, дан был Николаевским учреждением городской общей и распорядительной Думы 1846 года, при проектировании и обсуждении положения о земских учреждениях вопрос о допущении или недопущении в них выборных из крестьян, кажется, даже и не возникал. Он считался в существе давно разрешенным, а если бы кто-нибудь в то время вздумал возбудить его, то вот в каком виде пришлось бы его формулировать: не следует теперь, то есть после и по поводу упразднения крепостного права со всеми его последствиями, лишить крестьян того самостоятельного голоса в делах общего интереса, который в принципе был за ними признан еще в то время, когда крепостное право давало тон всему управлению и когда даже крестьяне казенного ведомства считались крепостными правительства? Вся вина деятелей шестидесятых годов сводится окончательно к тому, что на этот вопрос, если б он был в то время представлен, они без всякого сомнения ответили бы отрицательно. Смею думать, что в этой вине своей ни один из них не покаялся бы и в настоящее время, несмотря на изменившееся настроение в высших кругах.
Посмотрим теперь на практику. Перебирая те места Вашей книги, в которых Вы так решительно утверждаете, что темная толпа (то есть гласные от крестьян в земских собраниях) ‘подает голос бессознательно, по произволу своего инстинкта, а не по разуму, который в ней не зреет, решает дела на три четверти ей недоступные и увлекается случайными течениями, перебрасывающими ее со дня на день в противоположные стороны’ и т.д., я невольно припоминал один случай из собственной моей земской практики, который позволю себе передать Вам для дальнейших соображений. На одном из первых земских собраний Самарского уезда (втором или третьем) подлежали разрешению, между прочим, два вопроса первостепенной важности: об основаниях поземельного обложения и о переложении земских натуральных повинностей на деньги. Явились к назначенному сроку и посещали собрание: дворян-помещиков с включением председателя — 5 вместо 29, чиновников от ведомств удельного и государственных имуществ — 2, купцов от города — 3 вместо 9, священник— 1, колонист— 1, крестьян— 18 вместо 21. По принятой Вами терминологии, представители стихийной силы к представителям культурности (причисляя к последним и колониста и горожан) относились как 1: 2/3. управа состояла из двух помещиков, одного чиновника и одного крестьянина, бывшего удельного волостного писаря, первенствовавшего в управе по своим способностям и по своей деятельности. Из этого собрания по большинству избирательных голосов вышла приготовительная комиссия, в которую вошли 2 помещика, 2 чиновника и 6 крестьян. Для ясного уразумения комбинации тамошних местных интересов остается прибавить, что в большей части Самарского уезда бывшие крепостные крестьяне владеют одною, полученною ими в дар усадебного оседлостью, так называемым сиротским наделом, следовательно, сравнительно с другими местностями менее заинтересованы в правильности и умеренности обложения земли. Упомянутая комиссия, конечно, не без труда и не без продолжительных прений выработала основания обложения недвижимых имуществ вообще: земли с разделением всего уезда на полосы, мельниц и других оброчных статей, собрание приняло ее проект, и хотя с тех пор на последующих съездах относительное наличие членов по сословиям изменялось, и большинство иногда переходило на сторону помещиков, принятые в то время основания не возбуждали протестов и оставались в существе не тронутыми. На сей раз ‘разрушительная и ветреная стихийность’, как видно, отнеслась к делу серьезнее, чем ‘консервативная и солидная культурность’, и в то же время первая не употребила во зло решительного перевеса, который она получила благодаря беспечности последней. Тому же съезду предстояло разрешить следующее довольно оригинальное предложение, сделанное в предыдущем собрании: независимо от установления общего всесословного сбора взамен натуральных земских повинностей со дня их переложения на деньги вознаградить податные сословия за все истекшее время, в продолжении которого они одни отбывали их за весь уезд. Автором этого предложения был дворянин-помещик и, признаюсь, я ожидал результатов голосования не без некоторого беспокойства. Но дело не дошло даже до прений, предложение было отвергнуто единогласно, и ни один крестьянин в пользу его не вымолвил слова. Давши этот урок культурности, стихийная сила разъехалась по домам. На парижских баррикадах дела, кажется, обходятся не совсем так.
Я привел этот частный случай только потому, что он не имеет в себе ничего исключительного и совершенно подходит под общий вывод из всех моих наблюдений над участием гласных от крепостных в ходе земского дела. При самом открытии земских учреждений крестьяне вошли в их состав с точно определенною и, сколько мне известно, почти повсеместно одинаковою программою, заключавшею в себе два требования: установить общий денежный сбор для замены наймом натуральных земских повинностей или для выдачи вознаграждения за их отбывание и привлечь все земли, кому бы они ни принадлежали, к равномерному обложению. На первых съездах пока обсуждались эти вопросы, имевшие для них первостепенную важность, гласные от крестьян являлись в значительном числе, иногда даже в полном комплекте. Оба требования, как известно, не встретили нигде принципиального сопротивления со стороны привилегированных сословий и были повсеместно удовлетворены в меру возможности и крайнего разумения. С тех пор крестьяне как будто успокоились и стали показываться на земских съездах, особенно губернских, сравнительно с первыми годами в меньшем числе. В настоящее время их занимают более всего вопросы о размножении сельских школ, на которые они вообще не скупятся, о способе оценки строений для взаимного страхования и о направлении дорог. Немногие гласные от крестьян, постоянно приезжающие на губернские съезды, посещают собрания вообще исправно, редко пропуская заседания, говорят мало, никогда не напрашиваются на занятия, им непосильные, но слушают внимательно и очень верно отличают дело от либеральной болтовни и консервативного пустословия. К тому и другому они относятся одинаково равнодушно.
Такого случая, в котором бы их участие оказалось вредным и помешало осуществлению полезного дела, я положительно не знаю, но могу заявить, что сами они извлекли из последовательного посещения собраний двоякую пользу: во-первых, оно сблизило их с людьми культурного слоя и заметно стало пересиливать в них старое, взращенное крепостным правом, предубеждение мужиков против господ, во-вторых, оно поставило их лицом к лицу с разного рода трудностями и невозможностями, встречаемыми на пути ко многим желанным улучшениям и заключающимися в самом существе дела, а не в недостатке доброй воли со стороны орудующих ими, как могло казаться прежде людям, не отдававшим себе ясного отчета в причинах отсрочки или устранения их справедливых ожиданий. Таково вообще воспитательное влияние земских учреждений, которым, на мой взгляд, пренебрегать нельзя, на гласных от крестьян, а через них на все простонародье. Независимо от этого, их участие приносит самому делу прямую пользу, очевидную для всякого наблюдателя, способного отрешиться от готовых представлений и привести свои требования в разумную меру.
Предложения, идущие от крестьян, свидетельствуют подчас о незнании законов и об ограниченности кругозора, но они всегда имеют свою цену как правдивые заявления действительно ощущаемых потребностей и в этом смысле служат важными указаниями, на которые можно смело полагаться. Их возражения на меры, обсуждаемые в собраниях, очень часто происходят от недоразумений, которые легко устраняются, но зато нередко служат к обнаружению таких сторон и обстоятельств, которые без этого положительно не обращали бы на себя внимания, а на практике при первом приступе к исполнению тормозили бы все дело или давали бы ему фальшивое направление. Имея дело преимущественно с народом, земские деятели хорошо понимают необходимость соображать свои распоряжения, даже свой язык с его понятиями, обычаями и потребностями, а возможность такой предварительной поверки, избавляющей от многих и многих промахов, дается в лице присутствующих в собраниях гласных из среды крестьян. Наконец, никто, вероятно, не станет оспаривать, что земским учреждениям потому только и удалось в короткое время собрать значительные средства на предметы необязательных расходов, никогда и нигде не встречая систематической оппозиции, даже не возбуждая ропота в среде податных классов, и без того не по силам обложенных, что требования исходили не из другой среды, не от ‘властного’ сословия, а от всесословного, открытого для них учреждения, в котором и они наравне с прочими имели самостоятельный голос.
Я уже оговорил выше невозможность окончательного суждения о состоятельности или несостоятельности нашего земства по десятилетнему опыту, тем не менее, я не вижу причин уклоняться от вопроса о том, что сделано земством в этот короткий период времени. Сделано следующее: во-первых, выработаны основания обложения земли, которыми уже теперь (по крайней мере, в некоторых губерниях) пользуются кредитные учреждения при определении размера ссуд под залог имений и которыми воспользуется высшее правительство при предстоящем ему установлении поземельного государственного налога в замен подушного.
Во-вторых, почти весь груз натуральных земских повинностей, лежавший на одних податных классах, разложен на все сословия в виде денежного сбора с недвижимых имуществ.
В-третьих, введено взаимное страхование от пожаров в деревнях.
В-четвертых, по поводу правительственного проекта об отмене подушного налога, предъявлено ходатайство о привлечении к участию в платеже податей всех сословий без исключения и указано на возможность этой ныне всеми ожидаемой реформы — (я не могу объяснить себе, почему Вы приписываете это заявление одному дворянству).
В-пятых, двинуто дело начального народного образования, о котором до открытия земских учреждений никто серьезно не помышлял, и в короткое время открыто довольно много сельских школ.
В этом перечне указано только то, что сделано во всех губерниях и преднамеренно опущены действия земства в некоторых губерниях, например: открытие учительских семинарий, педагогических съездов, сберегательных касс, земских почт и новых шоссейных дорог.
Я вовсе не оптимист и далек от мысли, чтобы нигде при более благоприятных, даже при тех же условиях нельзя было сделать больше и лучше того, что сделано, но думаю, что беспристрастно судить о степени состоятельности одного учреждения можно только по сравнению его с другим однородным, взятым из той же или из близкой среды. Почему бы, например, не составить того же перечня главных результатов деятельности дворянства, даже не за 10, а хоть бы за 70 или 80 лет, разумея, конечно, не исключительно сословную, а земскую его деятельность в области так называемых ‘общих польз и надобностей’, той деятельности, которая не только разрешалась ему, но на которую оно даже вызывалось своим учреждением. По сравнении обоих перечней я охотно предоставил бы Вам самим решить, есть ли основание укорять земские учреждения в бездействии и так положительно утверждать, что вверенное им дело не пошло и не пойдет? Мне кажется, также опять-таки по моим наблюдениям, что и физиономия дворянства в современном русском обществе схвачена в Вашей книге не совсем верно, не потому что отдельные черты, Вами собранные, не были свиты с натуры, а потому что Вы списали их с небольшой, сидевшей перед Вами и вдохновлявшей Вас группы, которую вы приняли за тип целого сословия.
По Вашему представлению, дворянству в шестидесятых годах нанесена была незаслуженная обида, которую оно глубоко почувствовало. По призыву правительства оно совершило великий подвиг гражданского самопожертвования: отреклось от крепостного права на личность и этим само разрешило часть вопроса, притом самую трудную — такою Вы ее признаете неизвестно почему, вопреки общему мнению. За такое бескорыстие оно вправе было ожидать вознаграждения, и правительству вслед за крестьянской реформой ничего бы не стоило предоставить ему замещение в волостях и уездах судебных, полицейских и вообще всех ‘властных’ должностей, сосредоточив исключительно в его руках земское самоуправление. Вместо этого под влиянием того же нигилистического поветрия, о котором было говорено выше, дворянство было ‘глубоко потрясено даже в общественном отношении, как будто в чем-то заподозрено, оттерто и принесено в жертву всесословности’. Тогда, почувствовав себя оскорбленным, само дворянство устранилось от дел, в которых ему предоставлялось участие слишком ограниченное и, по его и Вашим понятиям, не сообразное с его достоинством. Вследствие этого ‘земству пришлось довольствоваться одним оборышем людей’. Уезды опустели, в них уже не встречается тех образованных и, что важнее — уважающих себя людей, которых Вы знавали во всех захолустьях до призыва их к самоуправлению.
Отсюда общие жалобы на безлюдье, но люди не перевелись, они только стали не видны, потому что разбрелись, махнув на все рукою, и эмигрировали за границу или же неизвестно куда, отсюда же какое-то оскудение общественного духа и отсутствие всякого связного мнения, по Вашим наблюдениям, характеризующее настоящую минуту в отличие от недавнего времени, лет десять тому назад.
Жалея о таком добровольном самоустранении дворянства, Вы, однако, находите его естественным и оправдываете его. ‘Нельзя, — говорите Вы, — винить прямо разъехавшихся за границу помещиков в бесплодии русского слова или прямо ставить в укор остающимся безжизненность земских учреждений, в которых они представляют только свой класс. Не добиваться же им в местном обществе преобладания, которым они хотят пользоваться как своим законным правом?’ Правительство перед ними провинилось, а потому ему же предстоит сделать первый шаг к примирению.
С другой стороны, от Вас не могло укрыться, и действительно не укрылось, что, несмотря на всесословный характер новейших учреждений, фактическое первенство в них осталось все-таки за дворянами. Не только должности председателей и членов земских управ, но и должности мировых судей, попечителей школ, выборных от земства в училищные советы, председателей приходских попечительств, председателей и членов множества народившихся недавно комитетов и комиссий заместились людьми, которых общественный выбор выдвинул вперед преимущественно из дворянской среды. То же самое видим мы и в значительных городах. Всем известно, что это сделалось естественно само собою, без особенных настояний со стороны избирателей, без притворного ломания со стороны избираемых, не в силу закона, нисколько не стеснявшего свободы выборов, не под влиянием административного давления сверху и не благодаря какой-либо искусственной агитации, о которой никто и не помышлял. Мудрено ли, что при таком никогда и нигде небывалом запросе на людей в них оказывается недостаток? Мне кажется, что если принять еще в соображение опасную конкуренцию, встречаемую как правительством, так и земством со стороны железнодорожных кампаний, банков и разного рода промышленных предприятий, то в этом чрезвычайном требовании на личный интеллигентный труд мы найдем самое простое объяснение двух однородных и параллельных явлений, из которых одно обратило на себя внимание: значительного числа офицерских вакаций в армии и недостатка священников для замещения праздных приходов.
По Вашему выходит, что дворянство надуло губы, скрестило руки и стало к общественному делу спиною, в то же время дворянство добровольно усвоило себе новое призвание, указанное ему доверием общества, взяло в свои руки земское дело и стало во главе местного самоуправления — Вы и это заявляете. Чему же верить?
Дело в том, что преобразования шестидесятых годов действительно поразили что-то насмерть, только не дворянство, а барство. При новой нашей общественной обстановке стало, конечно, не так легко как прежде в домашнем быту, жить без бюджета и расточать, не собирая, даже не считая, еще труднее стало первенствовать в губернии, в городе или в уезде, не имея ни способностей, ни навыка, ни охоты к умственному труду, а в случае надобности пробиваясь чужим умом и заказною работою, наконец, стало почти невозможно прослыть деловым человеком, никогда не прилагая руки ни к какому серьезному делу.
Такого рода притязания теперь очень скоро осаживаются. С этой точки зрения, нельзя действительно не признать, что общественные условия, сложившиеся на наших глазах, были для всего дворянства своего рода испытанием, которому пришлось подвергнуться не перед экзаменационной комиссией, а в самой жизни, на практике, у себя в имении, в земских собраниях, на мировых съездах, на выборах и т.д. Уклонившиеся сами над собою изрекли приговор. Рассудите, в самом деле: во что ценить консервативную силу тех помещиков, которые, не выдержав неприятностей двухлетнего переходного состояния, обратились в бегство из своих имений перед грозными фигурами местного мирового посредника и волостного старшины? Чему могли служить охраною такого рода охранители, и что охраняли они в действительности, кроме своего личного комфорта? Или те, Вами упоминаемые ‘стойкие господа, полные уважения к своему званию и доброжелательные к низшим, к которым ходил судиться весь околодок’. И которые не захотели баллотироваться в мировые судьи, находя рискованным или унизительным для своего величия вызвать гласное заявление общественного к себе доверия, которым они по-видимому пользовались? Не доказали ли они тем самым, что их домашняя расправа была для них не более как потеха от скуки, приятно щекотавшая их барскую спесь?
В известном смысле Вы совершенно правы, утверждая, что наше дворянство утратило свою прежнюю цельность, действительно, в среде его произошла своего рода естественная браковка, нечто похожее на так называемую разделку, предпринимаемую над вымолоченным зерном для отделения чела от ухвостья. Часть дворянства, к нашему счастью, значительнейшую, можно бы назвать деловою. Люди этого разбора свыклись уже с новою обстановкою, в которой и мест и занятий оказалось для них вдоволь, они давно перестали жаловаться на отсутствие твердой почвы под ногами, потому что они на ней стоят и не увлекаются гоньбою за сборным мнением, потому что они сами, каждый в своем скромном кругу и все вместе за общим делом, сознательно или бессознательно творят его. Эти люди окончательно приросли к земству, они действительно с каждым днем более и более привлекают к себе народ и приучают его к своему руководству, но это удалось им именно потому, что они отнеслись к нему не как члены ‘властного’ сословия, а как выборные от земства, выдвинутые вперед его доверием. Признаюсь, я не вижу, чтоб это была потеря для них, и не убеждаюсь, чтоб об этом следовало скорбеть с консервативной точки зрения. Другую, к счастью, очень немногочисленную, но, к несчастью, влиятельную и беспокойную, группу я не решаюсь назвать бездельною только потому, что это слово утратило свое первоначальное этимологическое значение. Эта группа bonde et ne resquille pas1. В Вашей книге ее довольно нескладный ропот в первый раз нашел себе отчетливое выражение.
Остается познакомиться с ее чаяниями и узнать, чем бы можно было уконтентовать ее. Болезнь современного русского общества, говорите Вы, выражается одним словом — разброд, разумея под этим отсутствие связного мнения и общих идеалов, возможных только при связности людей, то есть при прочной сословной организации культурного слоя. К несчастью, как Вам кажется, мы в последнее время разбросали собственными руками начатки, готовые сложиться в организованное целое, общественные группы, которые и прежде у нас были слабы, были совсем выполоты при новой перепашке русской почвы — стало быть, чтобы получить опять сборное мнение надобно сложить орган для его проявления, собрать людей в коллективную личность, иначе: организовать сословие из культурных слоев нашего общества. Такова главная насущная задача настоящей минуты.
Пусть так — я готов признать, что диагностика Ваша верна, хотя она и не исчерпывает всех признаков болезни и не указывает на первую ее причину. Нельзя также отрицать, что во всяком здоровом обществе, на известной степени развития, существует всегда как сборное мнение, так и форма для его проявления, но вопрос в том: по каким законам и каким порядком совершается это развитие? Внутреннее ли единство частных убеждений, взаимно опознавшихся и сплотившихся органически в нечто цельное, вырабатывает себе соответственную форму и облекается в образ собирательной личности или наоборот? Вы склоняетесь ко второму мнению и ожидаете несомненного образования внутреннего единства в понятиях, взглядах и убеждениях от внешнего совокупления личностей в одно сословие, прежде даже, чем они ощутят потребность сблизиться. Эта мысль пропущена как красная нитка через всю Вашу книгу. Приведу подлинные слова: ‘разброд мнений всегда доказывает, меду прочим, разброд людей: одно связано с другим нераздельно’. Далее: ‘Нельзя выработать сознания без связности между людьми, разрешающейся в связность мнений. Поэтому задача текущего времени заключается для нас преимущественно в осуществлении связности общественных групп’. — ‘Наша сознательная сила, нравственная, еще вовсе не сложилась, а главное — в настоящее время у нас не видно даже органов, способных выработать и установить ее. — Надобно, чтоб свежая сила была готова в виде сплоченного русского общества, сплоченного на первых порах хотя бы только положительным законом. Это цельное тело не замедлит проявить и цельный дух’.
Итак, Вы верите в чудодейственную силу формы, в способность ее творить из себя дух. Глубине и искренности этой веры могли бы позавидовать даже покойные славянофилы, так насмешившие Вас своею ‘верою в сокровенную мощь русского народа’. По Вашим словам, они мечтали о таком свободном обществе, какого еще не существовало на свете, прибавлю, подобно тому, как Вы мечтаете о беспримерном в истории дворянства и о небывалой в мире монархии. В этом отношении вы и они стоите на одной почве, есть, однако, между их верою и Вашею существенная разница. Они, по Вашим словам, уповали на сокровенную мощь народа, Вы же возлагаете свои надежды на проявленную и Вам самими засвидетельствованную немощь дворянства. Что, говоря это, я отнюдь не навязываю Вам своей мысли, в этом Вы, я думаю, убедитесь, дослушав меня до конца. В книге Вашей несколько раз повторяется сравнение нашего народа с неподвижным телом без головы — я привожу подлинные слова. Вы советуете приставить отвалившуюся голову к осиротевшему туловищу, и тогда организм заживет полною жизнью. При этом, однако, упущено из виду одно довольно серьезное обстоятельство, Вами же дознанное. Вы подвергли дворянскую голову самой добросовестной, внимательной аускультации, Вы переворачивали ее во все стороны, приставляли к ней ухо, постукивали в нее пальцем в надежде вытрясти из нее что-нибудь и в результате констатировали сами, что живая личность, когда-то в ней обитавшая, окончательно выветрилась. ‘Дворянство как сословие обезличилось’ — это меткое выражение повторяется в Вашей книге несколько раз. Но безличная голова уже не голова, а просто череп или гипсовая форма головы, и эту-то форму насаживаете Вы теперь на туловище в твердой уверенности, что под нею непременно и в скором времени вырастет настоящая голова. Я воображаю себе, как обрадуются и в то же время как изумятся, дочитав Вашу книгу до этого места, бедные бюрократы, на которых Вы наступаете так беспощадно, противопоставляя им дворян как людей другой породы, и забывая, что у нас бюрократ есть тот же дворянин в вицмундире, а дворянин — тот же бюрократ в халате. С чего Ваш гнев? Ведь и бюрократы, по крайней мере, культурные, поклоняются форме и лелеют ее не ради ее самой, а только потому, что и они, как Вы твердо уверены, что была бы графа, а содержание явится, была бы форма — народится и дух. Их вера и Ваша вера — одна вера, но Вы сгоряча не опознали своих и опрокинулись на них с тою запальчивостью, которою всегда отличались междоусобные распри от недоразумения в среде исповедников одного учения.
К несчастью, рекомендуемый Вами соблазнительно легкий прием испытывается нашим законодательством более полутораста лет, достигаемые результаты доселе не оправдывали ожиданий. Возьмем хоть один пример из многих. Вот, что говорилось в конце прошлого века: у нас нет долговечных и прочных ремесленных фирм, традиции в мастерствах, преемственной передачи капиталов, практики и опыта, соберем же рассеянных мастеров в правильно организованное цеховое сословие, поделим его на группы, в каждой из них установим степени, дадим им выборных, управы, старост, значки, права, все нужное, даже свыше нужного — авось пробудится ремесленный дух и зашевелится совокупная жизнь. Ждали долго, но дух не пробудился, и цеховой устав остался по сю пору, чем был девяносто лет тому назад — мертвою буквою. Теперь задумывается однородный опыт учреждения чина или сословия русских ‘полуевропейцев’, и небывалость в истории подобного явления Вас на сей раз не смущает. Подобно тому, как прежде объединяющим началом ставилось для дворянства ‘благородство — как следствие служебных заслуг’, а для людей ‘среднего чина’ — ‘трудолюбие и добронравие’, так теперь предполагается собрать разбежавшиеся личности под знамя культурности. Прежнее деление на три чина ‘людей благородных, средних и низких’ упрощается и заменяется делением всего русского общества на полосы: культурную и стихийную, из коих только первая получит сословную организацию. По Вашему мнению, двойство естественнее троичности и сообразнее с нашими бытовыми условиями, оно же находит свое оправдание ‘в народном понятии о господах и простонародии’. Мне кажется, однако, что это последнее сопоставление несколько произвольно. Исторический корень понятия о господах лежит в идее ветхозаветного рабства и в нашем крепостном праве, но не имеет ничего общего с культурностью. Оттого деление на господ и простых людей, или (по официальной терминологии XVIII века) на людей благородных и подлых, никогда не обнимало всего русского общества, оно не захватывало ни духовенства, ни купечества, ни служилых людей низших чинов и выражало только понятие полноправия в противоположность понятия полного личного бесправия. Потом так как понятия и приемы, выросшие на почве крепостных отношений раскидывали свои ветви далеко во все стороны и переплетались со всеми видами служебных отношений начальства к подчиненным, то и понятие о господстве естественно расширилось и утратило свою первоначальную определенность. Корень его теперь иссох, оно отошло в область исторически пережитого и не годится для прививки к нему чего-либо нового. Ваш проект напоминает мне другой опыт из недавно прошедших времен. Покойный Император пробовал поделить всех жидов на ‘полезных и бесполезных’ — это было одно из самых ярких проявлений того правительственного произвола, не лишенного своего рода грандиозности, которым отличалась вторая половина прошлого царствования, наступившая после 1848 года. Опыт стоил жидам неимоверно дорого и решительно не удался, хотя положительные признаки полезности были определены довольно точно. Я очень сомневаюсь, чтоб легче было поделить всю Россию на культурную и некультурную, и убеждаюсь в этом тою бесцеремонностью, с которою Вы, например, отделались от церковного чина. Можно ли в самом деле признать исчерпывающим нашу русскую культурность такое общество, в котором для всего духовенства не оказалось места? На первом же слове Вы изменили своему началу. В сущности, Вас занимает не культурность, а дворянство, что же касается до высшего купечества и до людей умственного труда (по западной терминологии — литераторов), то они захватываются Вами в дворянскую среду главнейшим образом с тою целью, чтобы вне ее не оставалось ни единой группы, которая могла бы послужить стихийной силе признанным органом.
От Вас самих, конечно, не могла утаиться крайняя искусственность предлагаемой Вами организации и, ожидая возражений именно с этой стороны, Вы прикрылись указанием на исключительность нашего теперешнего положения. В естественном росте русского общества последовал полу-торавековой перерыв, тем временем государство ушло далеко вперед и развилось до громадных размеров, общество отстало и замерло. Теперь ощущается настоятельная потребность в земской организации, приспособленной к условиям настоящего времени и к тяжести лежащего на ней государства, но действительность не представляет готовых форм, которыми правительство могло бы воспользоваться: былые формы давно разбиты, новых не выработалось. Между тем ввиду государственных нужд и внешних отношений России к соседним державам нам некогда выжидать естественного пробуждения общественной производительности и медленного нарождения нового земского организма. Необходимо заставлять изобрести и создать его. Я передаю Вашу мысль хотя и в сокращенном виде, но, кажется, верно. В ней есть, несомненно, значительная доля правды, но в подобных случаях, когда сложившиеся издавна, роковые условия вынуждают правительство забегать вперед и предрешать вопросы жизни, политическое благоразумие требует строгого воздержания от всякого ненужного стеснения ее творческой силы. В этих видах законодательная власть естественно должна, во-первых, предпочесть формы простые сложным, широкие тесным, упругие слишком твердым, во-вторых, и это главное, по установке тех или других форм не расшатывать их и не подкапываться под них, а дать им время осесть как следует и сплотиться. Ваши предложения, на мой взгляд, грешат против обоих этих правил. Мы, наконец, дошли до практических выводов из всего предыдущего. Меры, Вами предлагаемые, захватывают очень широкий круг, которого я не в состоянии обнять и потому на первых же порах ограничу мою задачу. Прежде всего, я совершенно устраню вопрос о военной организации (Гл. VI) по безусловной моей некомпетентности в этом деле, затем я не войду в рассмотрение оригинальной мысли, изложенной в главе IV, о разграничении правительственной администрации с земскою не по предметам занятий, или (как Вы выражаетесь) ‘не в сущности, а только в степени и последовательности инстанций’, с передачею уездного управления всецело земству и с оставлением губернского за правительством. На мой взгляд, это значило бы то же, что отрубить у правительства пальцы, оставив при нем одни руки, но все, что можно против этого сказать, конечно, скажут другие за меня и гораздо лучше меня. Наконец, я не коснусь и предложения Вашего о восстановлении общеобязательной поголовной служебной повинности дворян. Говоря откровенно, я не считаю его серьезным, оно могло понадобиться на первый раз, чтоб оправдать те привилегии, которыми Вы желали бы наградить дворянство, установлением некоторого равновесия между правами и обязанностями, но на практике осуществление его встретило бы в дворянской среде такое сопротивление, что без всякого сомнения пришлось бы от него отказаться и изыскать средство добыть первые, не налагая вторых. Я остановлюсь на проекте преобразования земских учреждений и волостной администрации.
От земских учреждений, ныне действующих, осталось бы немного.
Предполагается, во-первых, вовсе упразднить губернское земское собрание, в котором, по Вашему мнению, не представляется никакой надобности, с этим естественно сопряжено и упразднение губернской земской управы как распорядительной делегации от собрания, но это, конечно, не значит, чтоб упразднилось губернское земское хозяйство. Губернский бюджет останется, и губернский сбор будет взиматься по-прежнему — без него очевидно нельзя обойтись на покрытие надобностей, несомненно, земских по их свойству, но превышающих средства каждого уезда, взятого порознь, как на примере взаимного страхования от огня. Понятно, что одинаково необходима какая-нибудь губернская инстанция для заведования земскими делами всей губернии, как то: для раскладки государственного налога на недвижимые имущества в городах, для производства операций, требующих единства и одновременности распоряжений в нескольких уездах (например, по ремонту и постройке шоссейных дорог), для выборов членов от земства в разные губернские присутствия, комитеты, советы и т.д. Все эти права и обязанности предполагается передать губернскому предводителю дворянства и нынешнему депутатскому собранию (уездным предводителям и выборным дворянства). Но откуда же, спросит читатель, возьмутся денежные средства и кем будет установляться размер обложения на губернские потребности? Вы отвечаете: ‘Даже в случае необходимости какого-либо общего налога на Губернию (это даже покажется, вероятно, несколько странным всякому видевшему хоть один губернский бюджет) он может быть голосован на месте (то есть на местах, в уездах) большинством по счету уездных собраний’. Во всей книге проводилась мысль, что сборное мнение может выработаться только в группе собранных вместе людей, теперь же в применении к земству отдается предпочтение противоположному приему: сборное мнение всей губернии будет выводиться посредством арифметических операций — сложения и вычитания частных, уездных мнений, образовавшихся порознь, без взаимной поверки, и в полном одно о другом неведении. Я удивляюсь только тому, что, напав на эту мысль, Вы не дали ей дальнейшего развития и не ступили еще одного, ближайшего шага. Вместо того, чтоб созывать уездные съезды, не гораздо ли проще рассылать гласным готовые вопросы на дом и отбирать письменные на них ответы от каждого из голосующих порознь?
Во-вторых, значительно суживаются, даже в пределах уезда, права и круг действия земских учреждений. У них отнимается ‘право вести сношения с высшими инстанциями о местных потребностях и об общих вопросах, отнимается также выбор мировых судей и вообще должностных земских лиц, обличенных исполнительною властью, пользующихся правом полиции, суда и нравственного надзора за населением’. Все это отходит к дворянству. За уездным земским собранием оставляется исключительно утверждение земских налогов, притом кажется, только необязательных, рассмотрение денежной отчетности (только денежной), заявление об общественных нуждах и выбор лиц, распоряжающихся или заведующих общественными суммами. Из текста довольно трудно уразуметь, предполагается ли под заведыванием и распоряжением самое исполнение хозяйственных операций, как то: производство построек, заключение подрядов, открытие школ и т.п. или казначейское дело приема, хранения и отпуска сумм по ассигновкам? Вы, кажется не без намерения, оставили этот вопрос открытым, но принимая в соображение, что земскому собранию предоставляется поверка одной лишь денежной отчетности, а не сравнение сделанных расходов с достигнутыми результатами, что главною целью всей проектированной ломки полагается ‘объединение в руках дворянства местного управления’ и что, по Вашему мнению, ‘вести управление могут только выборные дворянства’, позволительно заключить, что Вы присоединились бы к второму толкованию. На этом впрочем, как на вопросе спорном, я останавливаться не буду и, ограничиваясь тем, что не представляет повода к недоумениям, постараюсь раскрыть вероятные последствия изложенного проекта собственно по отношению к Вашей, главной цели, то есть к внутреннему объединению нашего общества.
При предложенном новом порядке вещей, средства на ведение всего земского хозяйства будут также как и теперь получать от земства. Но в настоящее время, облагая земство на губернские потребности, губернское собрание отдает ассигнуемые суммы в распоряжение избранной им управы, с которою оно связано сознанием нравственной ответственности и которую оно может привлечь к ответу и даже сменить. Словом, собрание относится к своей управе как доверитель к своему поверенному и если теперь, как замечено было выше, не слышно о систематических отказах управам со стороны собраний в испрашиваемых первыми ассигновках, то это обуславливается в значительной мере свойством этих отношений. По Вашему проекту они изменятся в существе. Вместо прежней, излюбленной губернским собранием управы, новое учреждение чисто дворянское, нечто вроде депутатского собрания с губернским предводителем во главе, будет ежегодно протягивать руку за деньгами ко всем уездным земским собраниям. Спрашивается: при этих условиях одинаково ли легко будут сводить проекты бюджетов, не слишком ли смело было бы рассчитывать на продолжение теперешней сговорчивости собраний и не гораздо ли вероятнее, что, имея перед собою управление, совершенно от них независимое, они естественно захотят подчинить его своему влиянию и в этих видах прибегнут к урезке смет и к отказам в ассигновках? Такие же поводы к небывалым прежде пререканиям самого раздражительного свойства возникнут и в более тесной области уездного, земского управления. В настоящее время весь персонал, получающий содержание от земства, им же избирается, это его излюбленные люди. По Вашему проекту, все они, как то мировые судьи, вероятно, также лекаря, учителя и т.п., будут выбираться дворянством, а на обязанности земства останется ассигновка жалованья персоналу, по отношению к нему упавшему с неба, может быть, вовсе ему не угодного и о котором оно, конечно, будет судить не в пример строже, чем прежде. Вы сами даете земству в руки это, правда, единственное, но зато всемогущее орудие. Привожу Ваши слова: ‘Земство имеет естественное право ставить свое согласие на требуемые от него жертвы в зависимость от удовлетворения заявляемым им нуждам’. Таким образом, в пределах каждого уезда, между дворянством и его избранниками, с одной стороны, и всесословным земством, с другой, установились бы в микроскопических размерах отношения сходные с теми, какие мы видим в конституционных государствах между министерством от короны и камерою депутатов от земли. По рассмотрению проекта сметы земство скажет своему дворянскому министерству: извольте, мы согласны ассигновать испрашиваемую вами сумму на 10 стипендий в гимназии, но с тем, чтобы 7 из них приберегались для стихийной силы и только 3 для культурного сословия, а не наоборот, как вы предлагали, или, пожалуй, мы примем расход на жалованье председателю и членам губернского коллегиального присутствия заведующего делами земства, но с тем, чтоб из него выбыли господа такие-то и такие-то, избранные дворянством, но нам неугодные — et si non — non! Между тем, у Вас же в той же книге несколькими страницами ниже, мы читаем: ‘Из этого si non — non! не имеющего у нас никакой почвы, вырос весь современный европейский порядок, выросли все конституции и революции’. И все это предлагается для ‘постановки объединения на место разлада!’ Мне остается по поводу земского самоуправления указать Вам на еще одно обстоятельство несколько загадочное. Выше было замечено (и Вы этого, вероятно, оспаривать не будете), что Екатерининское городовое положение, подновленное в прошлое царствование, представляет собою самое полное осуществление начала все-сословности в общественном учреждении. В позднейшем городовом положении 1870 года всесословность уступила место полной бессословности. Вы считаете всесословность ‘несостоятельною, бесплодною, опасною и губительною’, а потому совершенно последовательно требуете, в применении к земским учреждениям, перестройки всей нашей общественной организации из всесословной в односословную, то есть в дворянскую. Почему же Ваша рука как будто дрогнула и опустилась, как только Вы дошли до города? Тут, у городской черты, неожиданно кончается Ваш поход против всесословности и бессословности и Вы не только оставляете ныне действующее городское самоуправление не тронутым, но даже советуете ‘распространить его в самые маленькие городки’. Между тем, по Вашим же словам, ‘мещане ничем не отличаются от крестьян’. Это одна и та же стихийная сила. Опасная в уезде там, где она разбита на мелкие группы и силою вещей приросла к почве, может ли она считаться не опасною в городе, где она скучена и по разнообразию доступных ей занятий гораздо подвижнее, чем в деревнях, а потому самому гораздо восприимчивее для всякого рода возбуждений со стороны, где, наконец, постоянно открытая перед нею выставка беспечной праздности, довольства и роскоши высшего общества подвергает ее ежечасным, особенного рода искушениям? Если бы создание нравственно цельного общества и ограждение его на будущие времена от внутренних потрясений действительно стояло у Вас как цель, а сосредоточение политических прав в руках дворянства рекомендовалось Вами только как средство, то после проектированного разгрома земской организации, помилование городской шло бы в разрез со всеми общими данными, на основании которых Вы подчиняете стихийную силу общества его разуму. Но стоило бы сделать перестановку в терминах, а именно: поставить средство наместо цели и это кажущееся противоречие объяснилось бы само собою. Всякий понял бы, что для дворян-помещиков несравненно важнее захватить в свои руки местное управление в уездах, чем приобрести такую же власть в городах. Пощада, оказанная Вами городовому положению, бросает неожиданный свет на основной мотив всей книги.
Перехожу к вопросу о волостной организации, который особенно интересовал меня, так как, мне кажется, с этой стороны угрожает ближайшая опасность от непрошенных благодеяний.
По-видимому, Вы сочувствуете так называемой всесословной волости и считаете ее ‘неотложным вопросом текущего времени’, но, к сожалению, Вы не определили, что подразумевается под этим названием, и, занявшись исключительно вопросом о волостной полиции, оставили совершенно в тени волость как общество. Это тем более прискорбно, что именно от Вас читатели, вероятно, узнали бы, отчего враги всесословности вообще, домогающиеся упразднения ее там, где она введена, то есть в пределах уезда и губернии, так горячо рекомендуют введение ее там, где ее нет и не может быть, то есть в пределах волости?
Теперешняя наша волость состоит, как известно, из двух, трех или четырех сельских обществ, иногда из одного, и обнимает только земли, отведенные им в надел. Вид этой одно-сословной, ‘мужицкой’ волости и рядом с нею, стоит помещик и лежит его земля — других элементов в нашем уездном, по крайней мере, Великороссийском мире не имеется. Стало быть, учреждение, взамен односословной, всесословной или, точнее, двусословной волости потребовало бы, во-первых, введения в личный состав ее одного или нескольких помещиков, с предоставлением ему или им права голоса в общественных делах и доступа к общественным должностям, во-вторых, причисления помещичьих земель к территории волости, как новой статьи обложения на общественные волостные потребности, составляющие, за очень немногими изъятиями, предмет исключительно крестьянского интереса. При первом же взгляде, бросается в глаза крайняя разнородность состава предполагаемой двусословной единицы. По воспитанию, образу жизни, понятиям, потребностям и средствам между помещиками и крестьянами лежит целая бездна, образовавшаяся в продолжение полуторавекового отчуждения и нет посредствующих звеньев, которыми бы они связывались в непрерывную цепь — небольшая группа лиц, приписавшихся к волости только в полицейском отношении, исчезает из виду по своей малочисленности. Далее, в сфере хозяйственного сельского быта, имущественные интересы помещика прямо противоположны имущественным интересам крестьян — я оговариваю: не враждебны одни другим, и отнюдь не непримиримы, но противоположны по существу, как интересы покупщика и продавца, кредитора и должника, производителя и потребителя. Помещик сдает свою землю, крестьяне снимают ее, помещик рядит на работу, крестьяне нанимаются, помещик открывает кредит, крестьяне должают. Сделки этого рода, по своей первостепенной важности в сельском быту, дают ему тон, они вплетаются во все подробности деревенской жизни и определяют характер взаимных отношений двух сторон на всех точках их соприкосновения. С чего бы ни началось дело между помещиком и крестьянами, оно неминуемо сводится к вопросу о земле, о лесе, о долгах или о работе. В этой области интересы всех крестьян, будучи противоположны помещичьим, в то же время тождественны между собою и потому первые, при встрече со вторыми, почти никогда не дробятся, а сливаются в один голос. Итак, не мешало бы принять наперед к сведению, что в двусослов-ной волости зайдет ли речь о предстоящих обществу расходах или об изыскании средств к их удовлетворению, перед лицом помещика всегда будет стоять не множество лиц, а одно коллективное лицо. Эти два лица будут облагать друг друга! При таких условиях можно ли надеяться, в тесных пределах волости придумать такую комбинацию составных ее элементов, помещичьего и крестьянского, или, по Вашему — культурного и стихийного, которая, не отдавая одного из них в жертву другому, и в то же время, не нарушая самостоятельности и цельности общества, предупредила бы бесконечный ряд безвыходных между ними столкновений и установлением между ними прочного равновесия обеспечила бы удовлетворение законных требований обоих? — Мне кажется, что в самой постановке этого вопроса заключается и ответ на него. Создать двусослов-ную волость из наличного материала так же невозможно, как сложить самоуправляющееся общество из купеческой фирмы и снабжающихся у нее потребителей, или из домовладельца и квартирующих у него постояльцев. Вы это поняли и потому, замолвив мимоходом слово в пользу любимой мечты наших домашних эмигрантов, перебравшихся из своих деревень в столицы благоразумно воздержались от ее формулирования.
Сами же Вы идете к делу гораздо прямее. Вам нужна всесословная волость в смысле не общества, а административной единицы. Вы хотите, чтоб управление волостью, то есть полицейская власть в самом широком объеме, так же как и мировой суд, сосредоточивались под скромным, не новым и в этом случае крайне неточным названием попечителя в лице ‘местного помещика по выбору дворянства всего уезда, но из лиц, живущих в волости или близ нее’. При этом, добавляете Вы, ‘крестьянское самоуправление под надзором волостных попечителей, данных ему дворянством, могло бы остаться почти в нынешнем своем виде’. Невежественная толпа, пожалуй, и не догадается.
Доказывать, что предполагаемое попечительство не имеет ничего общего, кроме названия, с тем, о котором упоминается в положении 19-го февраля 1861 года, едва предстоит надобность. Речь идет, очевидно, об учреждении совершенно иного рода.
Чтоб отдать себе ясный отчет в его характере, нужно, прежде всего, снять с него ту фантастическую оправу, в которой оно обыкновенно выставляется напоказ. Предполагается или говорится, что волостной попечитель будет править свою должность бесплатно и самолично.
То и другое одинаково несбыточно, и ни того ни другого никто, знакомый по личному опыту с деревенским бытом, серьезно не ожидает. За несколько дней до получения мною Вашей книги в Московском губернском земском собрании обсуждались представления уездных присутствий по призыву к отбыванию воинской повинности о суммах, потребных на их содержание, воспользовавшись этим случаем, два уездных предводителя просили назначить им жалованье от земства. Я сообщаю Вам этот факт как pendant к Вашему анекдоту о присяжных от крестьян, просящих милостыни у дверей присутствия. Служба серьезная, не номинальная, а трудовая, отнимающая большую часть времени у исправляющего ее и в добавок сопряженная с действительною ответственностью, при теперешнем состоянии нашего общества не может быть даровою, она требует оплаты в полную свою стоимость. Это доказано окладами мировых судей, председателей и членов земских управ и всех вообще должностей по общественной службе, как земской, так и городской. Мы не Англия— можно об этом жалеть, но пособить этому нельзя. Помещики, круглый год проживающие в своих деревнях по недостатку средств для переезда в город хотя бы на полгода, занимаются сами своим хозяйством и не захотят, потому что не могут, бросить его без вознаграждения для дел волости, а помещики зажиточные, приезжающие в свои деревни на летнюю пору и большую часть года хозяйничающие заглазно, не соблазнятся должностью попечителя, а если и примут ее, то, конечно, не с тем, чтобы нести тяготу ее на собственных плечах. Легко сказать, управлять волостью, иными словами, делать то, что делают теперь становые пристава и волостные старшины: стоять по целым дням на базарах, разводить и подбирать пьяных, ловить конокрадов, отписываться на предписания и требования всевозможных начальств, выжимать недоимки и т.д. Все это имеет в себе мало привлекательного, особенно вблизи у самого дела. Это не могло от Вас утаиться, и Вы поспешили открыть два выхода для попечителей-дилетантов. Во-первых, на предпоследней странице в общем перечне предлагаемых мер статья о волостном попечительстве формулирована Вами гораздо общее: ‘поставить над волостями попечителей по избранию дворянства’. Здесь уже не требуется, чтоб попечители избирались непременно из помещиков, а только, чтоб выбор их предоставлен был дворянству. Сопоставляя это место с другими, в которых Вы доказываете, что цензовое дворянство как избирательное сословие представляет вполне достаточные гарантии в добросовестной разборчивости выборов, что затем не было бы никакой надобности стеснять его свободу определением каких-либо условий избираемости и что нужно не избрание в земские должности из дворян, а, напротив, — избрание в эти должности дворянами — кого угодно, можно, кажется, придти к заключению, что Вы допустили бы попечителей, удостоенных выбора, какого бы звания они ни были. Тогда, конечно, в кандидатах недостатка не будет. Они наперед указаны: это те бывшие помещичьи управляющие, приказчики, кассиры и писаря, которые ищут места или на занимаемых ими местах не слишком обременены домашними делами, словом — это весь персонал вотчинных контор. Вот куда из помещичьих кабинетов переберется мало-помалу настоящая не номинальная власть, а действительная власть и где она окончательно сосредоточится, там же найдет она и готовые административные приемы — прежние традиции крепостного права, к которым она естественно примкнет, от самого же помещика эта власть получит не вдохновение и не направление, а одну гербовую печать.
Вотчинная контора, по-остзейски, die Gutsverwaltung — это сосуд крепостного права, разбитый у нас в 1861 году. Задача состоит теперь в том, чтобы собрать его осколки, склеить их и постараться уверить народ, что с перекраскою и переименованием этой издавна знакомой ему чаши (казалось, навсегда миновавшей его) прежнее горькое ее содержание претворилось в сладкое. Только при этих условиях и только в этой форме может осуществиться так называемое попечительство. В сущности, так его себе и представляют наши петербургские и баден-баденские охранители, хотя они обыкновенно не дорисовывают пленяющей их картины.
Во-вторых, Вы соглашаетесь оставить при попечителе в качестве помощника его волостного голову, выборного от крестьян, и даже поручаете последнему временное исправление должности попечителя в случаях кратковременных отлучек последнего, стало быть, в этих случаях Вы подчиняете ему и весь персонал вотчинной администрации. Признаюсь — я бы на это не решился даже на короткий срок. Как бы то ни было, вся черная работа по управлению понятным образом ляжет на голову. Теперь спрашивается: чего потребуют крестьяне от своего избранника? Того ли, чтоб он подчинился избраннику дворянства добросовестно, без задней мысли, с твердым намерением помогать ему во всем или чтоб он, по возможности, парализовал его распоряжения, неугодные мирскому обществу? Сам голова будет ли смотреть на себя как на орудие волостной администрации или как на орган общественной оппозиции? Последнее, кажется мне, в общей сложности более вероятным, но я готов допустить первый, самый благоприятный случай. Сам помещик взялся усердно за попечительство, а голова служит ему охотно. Даже при таких, совершенно исключительных условиях, трудно ожидать, чтоб между ними установилась на практике непосредственная и живая связь. Перед тем как идти с докладом к господину-попечителю, рассудительный голова все-таки непременно заглянет в ту же вотчинную контору — порасспросить и посоветоваться, там его доклад предварительно выслушается и, в чем окажется нужным, исправится, там же между четырех или шести глаз придумается резолюция и все дело обделается в существе. По переложении идиллии на деревенскую практику и консервативной риторики на язык грубой правды — таков очень не мудреный смысл всех современных толков о всесословной волости, о восстановлении благодетельного влияния культурных людей на массу (которого никто никогда не устранял), о руководстве невежественной толпы, о попечительстве и т.д.
Ступим, однако, еще один шаг in mdias res и постараемся на нескольких частных случаях, взятых для примера из нашего деревенского обихода, уяснить себе, при каких условиях пришлось бы волостному помещику-попечителю, самому добросовестному и усердному, орудовать вверенною ему полицейскою и судебного властью.
Первый случай: начальство посылает ему строжайшее предписание принять решительные меры для немедленного взыскания податных недоимок. Тон бумаги не допускает промедления, попечитель созывает сход и объявляет крестьянам требование начальства. Ему отвечают: ‘Откуда же взять нам денег? Мы, было, собрали, хотели отвезти еще за три недели, да приехал Ваш приказчик и приказал нести в контору вторую половину оброка за Ваше отрезное поле. Ослушаться мы не посмели, а мы, было, надеялись, что Вы нам окажете льготу. Отсрочьте на полгода платеж за землю, тогда мы как-нибудь недоимку пополним’. Попечитель, конечно, ответит, что одно казенная недоимка, а другое частный долг, и будет прав, но в то же время не почувствует ли он, что одному и тому же лицу не совсем удобно из одного и того же кармана выбирать и государственные подати, и свои частные долги?
Второй случай: к попечителю как местному мировому судье приходят судиться два крестьянина, положим, Иван Петров и Петр Иванов, тот самый Петр Иванов, которого накануне помещичий лесник накрыл на воровской порубке. Лесник и крестьянин крупно побранились, чуть не подрались и разошлись, угрожая друг другу. Мировой судья терпеливо выслушивает истца и ответчика и добросовестно взвешивает их доводы, претензия Ивана Петрова оказывается основательною и Петр Иванов присуждается к удовлетворению. Он уходит из камеры и говорит встречному крестьянину: ‘Вишь, проклятый лесник! успел-таки нажаловаться!’ Нечего и говорить, что на суде о порубке не было и помина, помещик даже и не вспомнил о ней при разбирательстве, а в произнесенном им приговоре все-таки послышалась оплата за порубку.
Третий случай: к попечителю прибегает вестовой с известием, что подгулявший крестьянин Семен Недотыка побил старосту, разогнал соседей и буянит на все село. Пять дней тому назад этот самый крестьянин на общем сходе уговорил всю волость не наниматься к местным помещикам на молотьбу за прежнюю цену, а выторговать прибавку, чем поставил вотчинные конторы в затруднение и в необходимость разослать рядчиков в дальние места. По распоряжению и в присутствии помещика, сотские и десятские хватают расходившегося Семена Недотыку и тащат его в волостную избу, он упирается и кричит собравшейся около него толпе: ‘Эх вы! Чего смотрите? — за вас терплю, все ведь за молотьбу, а то сами весте: кто ж не гуляет!’ Крестьяне переглядываются и думают про себя: ‘Пожалуй, что и впрямь за молотьбу’.
Подобные мелкие случаи будут повторяться ежедневно, и всякий понимает, что дело нисколько бы не улучшилось, если бы помещик безусловно был устранен от попечительства в собственной своей вотчине и если бы два владельца одной волости попечительствовали друг у друга. При таком порядке между ними могла бы установиться своего рода круговая порука и во всяком случае родилось бы подозрение, что она существует.
Я предполагаю волостного попечителя, решительно недоступного никаким корыстным поползновениям — не все же будут таковы, предполагаю, что, имея дело ежедневно и ежечасно с одними и теми же людьми, как помещик, как начальник волости и как судья, он строго выдержит в своих действиях этот тройственный характер, что никогда помещик не забредет в область попечителя, а начальник не проглянет в суде — что вовсе нелегко, и затем я все-таки спрашиваю: поверит ли этому общественная среда, в которой он будет рядить и судить? Создавая правительственную или общественную власть, какую бы то ни было, гражданскую или военную, административную или судебную, обыкновенно стараются поставить того, кому она вверяется в такие отношения к его подчиненным, которые не только по возможности устраняли бы от первого всякое искушение обратить ее в орудие личных целей, но и предупреждали бы со стороны вторых всякий повод к сомнению в ее беспристрастии. Здесь же наоборот: предполагается в тесных пределах волости отдать начальство в суд помещику именно на том основании, что он помещик и что его помещичьи интересы тесно переплетаются с противоположными им интересами того самого крестьянского общества, которое должно быть ему подсудно и подначально. Не значит ли это, с одной стороны, добровольно подрывать веру в самую власть, с другой: подвергать носителей ее опорочению и оставлять их в вечном подозрении?
И это все ‘в видах объединения, для восстановления цельности нашего общества’!
И после этого Вы обвиняете деятелей шестидесятых годов в намеренном разобщении помещиков с народом!
И для чего, наконец, все это? — Чтобы заманить опять каких-то разбежавшихся помещиков в их осиротевшие вотчины!
Мы узнали недавно из документов, оглашенных по поводу процесса над гр. Арнимом, что прусское правительство, в своей внешней политике всегда руководящееся исключительно национальным своим интересом, а не служением отвлеченным принципам легитимизма, консерватизма или либерализма, преднамеренно старалось продлить елико возможно политическую неурядицу во Франции, чтоб не дать ей собраться с силами и обратить их на внешние дела. Какая-нибудь общая и твердая программа, конечно, существует издавна в прусском кабинете и для представителей его при нашем дворе, но если б она составлялась вновь с такою же целью, то есть в видах систематического ослабления России возбуждением в ней общественной розни и несуществующей покуда сословной вражды, то князь Бисмарк, на мой взгляд, не мог бы пожелать ничего лучшего как противопоставления в области земства дворянской управы всесословному собранию, а в пределах волости — подчинения старшины от крестьян попечителю от дворянства.
Вы говорите в одном месте, что наше общество в настоящее время не было бы в состоянии ответить на вопрос: чем ему быть и чего бы ему пожелать для себя, в другом Вы допускаете, что оно, может быть, заявило бы потребность в сосредоточении. Мне кажется, что оно могло бы извлечь из своего самосознания требования несколько более определительные.
Если б в настоящую минуту правительство вздумало опросить, не говорю уже всю Россию, но хоть бы одно культурное общество, даже одно дворянство, то оно, вероятно, услышало бы от громадного большинства людей, думающих и делающих, два пожелания.
Во-первых, чтоб ряд совершенных преобразований увенчался неотложным упразднением деления русского общества на податные и обеленные состояния и чтобы взамен подушной подати введена была система всесословного обложения, по возможности пропорционального ценности облагаемых иму ществ и доходам плательщиков. Это даже не догадка с моей стороны, а совершившийся факт, ибо в таком именно смысле, как известно, выразились все опрошенные правительством земские собрания, за исключением, кажется, одного. В Вашем обзоре явлений современной общественной жизни вопрос о податной реформе не нашел себе места, хотя в социальном отношении он не менее важен, чем в экономическом. Если бы дворянство действительно дорожило своею политическою будущностью и сознавало, чем обусловливается для него единственно возможный вид общественного первенства, то оно, мне кажется, должно бы было настойчивее других классов ходатайствовать о скорейшем осуществлении этой реформы, хотя бы для того, чтоб отнять у податных состояний основательный повод к зависти, избавиться навсегда от попрека, хотя бы и не высказываемого гласно, и самому себе развязать язык, ибо трудно допустить, чтоб лицам, не платящим податей, прилично было в качестве наставников и попечителей над крестьянами, через силы обремененными податями, проповедовать им святость труда, необходимость бережливости и обязательность жертв на общую пользу.
Во-вторых, люди, мыслящие и трудящиеся на разных поприщах общественной деятельности, вероятно, выразили бы желание, чтобы правительство дало России вздохнуть. Они постарались бы убедить его, что нужно позволить ей осмотреться в обновленной обстановке, и заняться на свободе ее устройством, не отвлекаясь от начатого дела тревожными слухами о замышляемых перестройках, слухами, периодически возобновляющимися и отнимающими всякую уверенность в завтрашнем дне. Без твердой веры в прочность учреждений, требующих со стороны общества свободной инициативы, настойчивый, правильный и большею частью мало заметный труд в уездных захолустьях положительно невозможен.
Правда, со времен Петра I наше правительство никогда не отличалось строгою последовательностью в своих начинаниях, по крайней мере, по внутреннему, гражданскому управлению. В этом отношении мы не избалованы. Начало всякого нового царствования почти всегда знаменовалось законодательным кризисом, иногда даже кризис наступал в середине царствования. В таком случае, оно распадалось на две половины, из которых вторая посвящалась ломке всего построенного в первой. Поколение, ныне стареющее, испытало это в 1849 году. Но нельзя не сознаться, что в последнее время реакции стали наступать гораздо неожиданнее, чем в былые времена и непосредственно за каждым шагом вперед. Опросите еще свежие у всех воспоминания.
В одно прекрасное утро Россия принимает праздничный вид — правительство открывает новое сооружение, только что возведенное им по зрело обдуманному плану, и вводит в него общество, выражая последнему свои надежды и полное свое доверие. Общество кланяется, благодарит и выражает свою безграничную веру в правительство. Правительство, в свою очередь, благодарит общество за доверие, и обе стороны расходятся в умилении. На другой день из высших правительственных сфер падает на новое здание первый косой взгляд. За ночь люди, стоявшие в стороне покуда кипела работа, открыли в нем какие-то капитальные пороки, возбуждающие сомнение в его прочности. Обыкновенно как особенно опасное выставляется то обстоятельство, что фундамент слишком широк и заложен чересчур прочно, а верхние надстройки слишком легки, гораздо бы лучше наоборот: на жидком фундаменте поставить грузное здание. На третий день правительство выходит на площадь, кается всенародно в своих ошибках и пугает общество грозящим крушением. Общество, только что разместившееся на своем новоселье, оглядывается в недоумении и уходит, покачивая головою, работа, начавшаяся внутри довольно живо, естественно утихает. На четвертый день отряженными мастерами этого дела замазываются некоторые окна и заколачиваются некоторые двери. На пятый правительственное сооружение отдается под стражу, наряжается следственная комиссия и объявляется конкурс на тему: ‘как бы разнести здание, но так, чтоб не было ни стука ни пыли и чтоб этого не заметили ни русской народ, ни Европа?’ Этой только минуты и выжидали ‘охранительные люди’, как Вы их называете, почуяв ломку, они оживают, скликаются, напрягают свое воображение и проекты сыплются со всех сторон.
Вспомните, кем приводилось в исполнение положение 19 февраля и как относились внутренне к этому делу высшие его руководители по выходу из министерства покойного С. С. Ланского, вспомните, как встретил Святейший Синод попытки общества воспользоваться положением о приходских попечительствах, переберите дополнительные и пояснительные указы и циркуляры к положению о земских учреждениях, перечтите рескрипты на имена князя Гагарина и графа Толстого, просмотрите роскошные издания комиссии по исследованию сельской производительности в России и другой комиссии о волостных судах, кажется, не вполне понявшей или не захотевшей понять, чего от нее ожидали, сравните первое положение о цензуре с ныне действующими правилами и с теперешнею практикою, положение о народных школах 1864 с положением 1874 года, примите, наконец, в соображение придуманную в последнее время систему постепенной урезки круга действий общественных учреждений и передачи целых категорий вверенных им дел разным коллегиальным инстанциям смешанного состава, с перевесом чиновничьего элемента над общественным, и затем рассудите: разумно ли ожидать полного успеха от учреждений, ежедневно колеблемых, и можно ли при таких ненормальных условиях требовать от общества единства во мнениях и выдержки в действиях? К несчастью, эти условия, как видно, не скоро минуют.
По слухам, доходящим из Петербурга, за программу, изложенную в Вашей книге, идет теперь сильное течение в официальных кругах, уверяют даже, что в будущем, судя по нынешнему расположению лиц, представляющих будущее, успех ее почти обеспечен и что даже ныне или завтра он весьма вероятен.
Слухи эти находят косвенное подтверждение в совершившемся факте. Вопреки смыслу Высочайшего рескрипта 29 января 1865 года, огласившего на всю Россию, что ‘ни одно сословие не имеет законного права говорить именем других сословий’, петербургскому дворянству недавно было разрешено в сословном своем собрании подвергнуть обсуждению вопрос всесословного интереса о новой организации волостей, вопрос земский по существу, и перед тем только что обсуждавшийся в земских собраниях.
Итак, наступает, по-видимому, новый законодательный и вместе общественный кризис, надвигается новая историческая напраслина сверху, и нам остается привести себя в такое же настроение духа, с каким покорный пациент, привязанный к постели, готовится встретить не по разуму усердного фельдшера, охотника до трудных операций и сбирающего учинить опыт над anima vili.
Неисправимый славянофил, я все-таки верю, что Россия, уйдя внутрь себя, оттерпится и на сей раз и не умрет под ножом, но когда она очнется, ощупает себя и станет на ноги, найдет ли она при себе прежнюю свою веру в правительство, в крепость его слова, в твердость его намерений, в прочность и надежность его творений? — вот, мне кажется, о чем следовало бы подумать прежде, чем браться за лом.
Ответ мой на Ваш обязательный вызов далеко перерос позволительные размеры письма, а вопрос все-таки далеко еще не исчерпан. В надежде, что Вы при случае не откажете мне в возможности продолжить на словах беседу, начатую письменно, прошу Вас покорнейше принять уверение в глубоком моем почтении и преданности.

Юрий Самарин.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Самарин Ю.Ф. Письмо Р. Фадееву по поводу его книги ‘Русское общество в настоящем и будущем (чем нам быть)’ // Самарин Ю.Ф., Дмитриев Ф. М. Революционный консерватизм. Книга Р. Фадеева ‘Русское общество в настоящем и будущем (чем нам быть)’. Berlin, 1875. С. 9-73. Печатается: по этому изданию.
Фадеев Ростислав Андреевич — (28 марта 1824 г., Екатеринославль — 29 декабря 1883, Одесса)— военный историк, публицист, генерал-майор, герой Кавказской войны. Противник военных реформ Д. А. Милютина. В 1873 г. собрал свои статьи и брошюры в одну книгу под заглавием ‘Наш военный вопрос’, здесь же помещена политическая брошюра: ‘Мнение о восточном вопросе’, которая принесла Фадееву широкую известность в славянском мире. На основании статей, опубликованных в ‘Русском Мире’ (1872 г.) под общим заглавием ‘Чем нам быть?’, в 1874 г. Фадеевым выпущена книга ‘Русское общество в настоящем и будущем’, где выражены идеи о необходимости организовать общественное мнение при помощи создания связного культурного сословия. В 1876-1878 годах. Р. А. Фадеев добровольцем участвовал в национально-освободительной борьбе балканских народов. Автор трудов по истории войны на Кавказе, ‘Писем о современном состоянии России’ (1881).
Письмо послужило одним из поводов А. В. Мещерскому определить движущую силу характера Ю.Ф. Самарина — ‘ненависть к дворянству’ (Мещерский В.П. Мои воспоминания. Ч. 2. М., 1898. С. 179). Для Самарина же гораздо важнее утверждение Божественной истины, рождающей чувство ответственности перед ближним, а не барства, которое только затмевает перед человеком его подлинное предназначение на земле. В этом он видел залог благополучного общественного и государственного устройства в стране. Приведенные ниже письма Р. А. Фадеева подчеркивают сущность противостояния между религиозным сознанием Самарина и оторвавшегося от духовного предания его оппонента. Письма приведены по изданию: Фадеев P.А. Кавказская война. М., 2003. С. 611-618. (Публикация С.М. Сергеева).

1

Милостивый Государь Юрий Федорович.

Не имея чести знать Вас лично, я знаю Вас как грамотный русский и потому позволяю себе представить Вам вновь вышедшую мою книгу ‘Русское общество в настоящем и будущем’, в надежде, что мое имя также не совершенно неизвестно Вам, и что, во всяком случае, для Вас будет не лишено интереса мнение, имеющее за собой немало сторонников. Знаю из Ваших сочинений и из Вашей же заметки, которую показывал мне гр. В. Соллогуб, что Ваш взгляд того времени, когда совершались преобразования, не совсем сходился с нынешним моим. Но с того времени утекло много воды и только теперь, после стольких завянувших надежд и бесплодных усилий, перед русскими глазами встает неотложный вопрос: возможно ли нам существовать далее исключительно в виде государства, ничего более как государства, без малейшего признака совокупного и самостоятельного общества. В своей книге я не затрагивал осаждающих нас отдельных вопросов, полагая, что людям невозможно приступать к решению какой-либо общественной задачи без предварительной возможности обдумать дело сообща, совокупить свои силы и сосчитать сторонников каждого направления, эти же условия всякого последовательного действия немыслимы между людьми, рассыпающимися на единицы, как горсть сухого песка. Очень вероятно, что в наших личных влечениях к тем или другим целям встретилась бы значительная разница, но я думаю, что в текущем часе русской жизни эта разница не имеет значительного веса. В моей книге дело идет не о целях, а о средствах, необходимых для того, чтоб подступать к целям, — об орудиях сборной общественной жизни, которых у нас покуда вовсе нет. На этом поле могут сойтись мнения во многом несходные. Мое мнение таково, что наша русская будущность зависит прямо от решения вопроса: успеем мы, или нет, в жизни нынешнего поколения выбиться из современной русской бесформенности. Откладывать и надеяться на будущее нельзя потому, что над Россией совершается кризис, не уступающий в важности и решительности последствий петровскому, но отличающийся от него тою коренною особенностию, что исход его зависит не только от состоятельности правительства, как было тогда, но еще более от состоятельности общества. Иными словами, результат, прямо зависящий от общественной зрелости, от способности его слагаться в единодушные группы — лежит на обществе не только не зрелом, не только не самостоятельном, но в действительности не существующем. Признаюсь, я долго верил в планиду России, в то условие в нашу пользу, что ныне некому вывозить на своих плечах для исторической будущности ни лучших общественных идеалов, ни чистой веры — кроме нас, что мы имеем за собой привилегию — хотя мерзкого, но к чему-нибудь годного работника, которого за то и держат в доме, но теперь я стал думать, что мы способны истощить даже небесное долготерпение и что без вещественных законодательных мер, принятых безотлагательно, мы не выберемся из болота. Потому эти меры, с какими бы то ни было вариациями, хотя бы только для наружного создания русского общества, я считаю неизбежными — т. е. неизбежными для развития и сохранения нашей национальной жизни, — так как— избежать их, утонув в болоте, очень легко. Единственный исход, который мог бы поднять нас нравственно, заменить наши жидовские идеалы текущего дня чем-нибудь похожим на действительный идеал — вопрос славянский в обширном смысле, неприступен при нынешнем состоянии русских вооруженных сил, расстроенных до корня и надолго. Потому остается только внутреннее сплочение. За программу, изложенную в моей книге, идет теперь сильное течение в официальном круге. В будущем, судя по нынешнему расположению лиц, представляющих будущее, успех почти обеспечен, но даже ныне — т. е., говоря правильно, завтра — он весьма вероятен, при некоторых ожидаемых переменах, если только выставленная программа не встретит общего гласного отпора наших искусственных мнений. Вам известно, что в наших верхних этажах теперь храбрости мало — и понятно: обжегшись на молоке, и на воду станешь дуть.
Вам может показаться странным, что я пишу все эти слова человеку незнакомому. Но, если есть умственное общение вне вещественного, то Вы мне знакомы, если не я Вам. Говоря просто, я дорожу Вашим мнением и, посылая Вам книгу, прибавил это только вместо введения. Извините меня за это объяснение, малоупотребительное в России между незнакомыми людьми, хотя бы из-за того, что Вы же с покойным Хомяковым уверили меня в неприкосновенности русской судьбы, которую теперь приходится починять, как старый тарантас, первым попавшимся под руку орудием, чтоб только он доехал до первой станции. Если доедет, его можно будет поправить заново, но прежде всего надо доехать.
Прошу Вас принять уверение в совершенном моем почтении и преданности

Ростислав Фадеев

Петербург Гост[иница], Париж, 6 ноября 1874.

2

Милостивый Государь Юрий Федорович.

Благодарю Вас искренно за доставление Вашей рукописной статьи, прошу Вас, если Вы захотите увенчать Вашу любезность, прислать печатный экземпляр в Одессу, по адресу: Греческий переулок, дом Криони, если же Вы не в дружбе с цензурой, то в Константинополь на имя посольства. Свив себе временное гнездо в Египте, я должен был основать главный узел моих сношений с отечеством в Константинополе.
Ответ Ваш, как все, что Вы пишете, есть замечательное произведение по мысли и слогу. Но не могу не сказать откровенно, что Ваша оценка моих видов не только не верна в основании, но доказывает неверный взгляд на всю официальную Россию. Я не желал бы считать Ваш прием за чисто полемический, т. е. неискренний, но неужели Вы серьезно думали, что книга моя была внушена какой-то партией, что в душе я заботился исключительно об интересах дворянства и т. п. — Если б у нас существовала такая партия, способная единодушно обдумать стройную программу, то я не имел бы причины писать о русском разброде. Зачем писать, когда перед глазами у всех стоит уже завязка политической группы, долженствующей, по закону общего развития, вызвать группу противоположную, вследствие чего наше общественное дело пошло бы развиваться само собою. В такой партии, выставляемой Вами как опасность, заключалось бы напротив наше спасение, она служила бы доказательством, что мы начинаем срастаться в организм. Но ничего подобного нет, все это знают. У наших консерваторов, как и наших либералов, есть только вкусы, а не систематические планы. Одни Вы, славянофилы, составляете исключение, а потому и развиваете, должно быть для противовеса, идеи уже через систематические. Действительно, я писал Вам, в то время, когда падение гр. Шувалова не было еще делом решенным, что книга моя при известных условиях может оказать влияние, но я писал это потому только, что имел в ту пору причину надеяться обратить вкусы в пользу своей программы, а вовсе не потому, чтобы эти вкусы диктовали мне программу. Ни разу даже я не имел систематического разговора с каким-либо официальным лицом об этой программе, пока она не была напечатана, тогда, действительно, пошли разговоры. Признаюсь Вам, я чистосердечно засмеялся, когда прочел тонкую догадку о видах, заставивших меня оставить городовое положение нетронутым. Мои макиавельские виды можно выразить в коротких словах: я писал не как деятель, а как зритель, взвешивающий дело только в его общих чертах, о городовом же положении я не только не вспомнил в то время, но даже, сознаюсь, его не знал в точности.
Зачем, собственно, написал я ‘Чем нам быть’, об этом я охотно расскажу Вам при свидании, если оно когда-нибудь состоится, покуда же могу Вам сказать лишь следующие слова.
Вы читали в книге И.С. Аксакова о Тютчеве оригинальное выражение последнего, что мы сыграли уже две пунические войны против Европы, а третья, решительная, у нас еще впереди. Хотя Тютчев был только поэт, но это несомненная правда, а кому известно еще нынешнее положение Турции и отношение к ней (а стало быть и к нам) Европы — не в общих чертах, а определенно — тот не сомневается, что эта третья, все решающая война, предстоит не будущему, а нынешнему поколению. Что такое большая война, об этом легко вспомнить, упомянув о войнах пунических, если б Аннибалу удалось найти в римской стене удобную трещину, в то время, когда он стоял под городом, то весьма вероятно, что мы с Вами были бы совсем не теми людьми как теперь, и даже, статочно переписывались бы не на нынешнем своем языке. Предстоящая же нам борьба будет стоить по последствиям своим войны пунической. Позвольте спросить Вас чистосердечно: имеете ли Вы право, объявив себя некомпетентным в военном деле, спокойно отвращать глаза от этой стороны дела? А между тем, современная Россия, устроенная Ростовцевым, покаявшимся в своем покаянии накануне 14 декабря, и братьями Милютиными, стала также неспособной к войне, как Китай, в ту пору именно, когда война должна решить весь смысл ее истории. Не обманывайтесь, пожалуйста, тем, что Вам могут сказать какие-нибудь офицерики, окружающие Гильденштуббе. Мои военные сочинения не были бы переведены на все европейские языки, если б я не понимал военного дела и не знал того, о чем говорю. Я не встречал ни одного боевого человека у нас, который в этом отношении не был бы одного и того же мнения. Но что же за причина нашего военного расстройства? кто же этого не знает: не что иное, как применение к войску общих гражданственных преобразований, отозвавшихся на армии, как и на народе всеобщей нивелировкой, заменением всех подросших уже несколько исторических сил всевластной и безличной бюрократией. Не говоря уже о том, что государство, в котором всякая местность осталась совершенно без хозяев, в котором оказывается ныне столько же домов на каждую лошадь и корову, сколько недавно еще приходилось коров и лошадей на дом — не способно к большому напряжению, но вот Вам ясный, подлежащий уже практической, а не одной голословной поверке — результат сочиненных реформ шестидесятых годов (дело идет не о факте освобождения крестьян, Вы это знаете.) Результат этот только виднее на армии, чем на народе, в сущности, он один и тот же.
Кто будет виноват в предстоящем нам фиаско всей русской истории, позвольте Вас спросить, мы ли, подпольная интрига, за какую Вам угодно выдавать нас, или Вы, славянофилы, нигилисты и либеральные сторонники газеты ‘Голос’, которые все, несмотря на глубочайшие различия между собою, постарались состроить современную Россию по образцу небесного Иерусалима, а не земного государства, подходящего к самому критическому часу своего бытия? Две невозможности разом не дают поставить русскую боевую силу на соответствующую ее задаче высоту: продолжающееся царство Милютина, которое есть чистейший остаток банды, выстроившей Россию 1861 года, о благонамеренности которой Вы считаете возможно говорить так громко, а затем— общественная почва, сложенная таким образом, что она не дает и не может давать офицеров армии, а в то же время оставляет всю русскую землю без хозяев на время величайшего напряжения сил. Извините меня за откровенность слова, я считаю себя вправе говорить таким образом даже с Вашей, славянофильской точки зрения, я не чужд Вам, хотя всегда принимался за дело не с того конца как Вы. Вот доказательство: в то время как славянофилы затрагивали славянский вопрос с точки зрения святителя, служащего когда-нибудь в ризах Св. Мефодия в древней Праге, на берегу шумящей Савы и Дравы, я написал о нем практическую брошюру, сделавшую мое имя известным множеству простых баб в славянских землях, в чем Вы легко можете удостоверить, между тем как одни ученые знают там Вас и Хомякова, несмотря на Ваши таланты, перед которыми я преклоняюсь, — я, но не славяне, оставшиеся Вам чуждыми. Значит, мой прием лучше Вашего, когда вопрос идет о практическом деле, а не о теории. Вместе с тем, Вы не имели никакого права заподазривать мои намерения, я доказал себя достаточно. Я бросил блестящую карьеру и боролся восемь лет для того, чтоб разоблачить убийственное для России нынешнее безобразие и достиг того, что, во-первых, хоть план будущего и надлежащего нашего устройства поставлен твердо, а во-вторых, дожил до следующих, официально сказанных мне слов: ‘Государь смотрит теперь на наше военное дело и на кружок Милютина совершенно Вашими глазами’ (хотя ничего не делает в этом смысле, но это уже не моя вина). И вот еще: в ту же тему, когда Вы трудились в Москве для ниспровержения кн. Мещерского, хлопотавшего о поднятии нравственного уровня дворянства (я нисколько не заподазриваю Ваших стремлений, хотя и не разделяю их), я работал в Египте, но не изучал его, как Вы полагаете, а один, своей особой, без малейшей поддержки сверху, втянул его в систему русской политики и получил под свое командование армию хедива. Теперь все — и Государь, и Наследник, и Игнатьев, и азиатский департамент одного мнения со мною, что в этой новой связке всех сепаратистских сил Турции лежит единственное средство умалить для России опасность, явно близящуюся, чисто внешнего решения восточного вопроса, но задумал и исполнил дело я один, под гнетом убеждения в несостоятельности для войны современной России, устройством которой Вы так гордитесь. (Вы не выдадите этой государственной тайны, я лучшего мнения о Вас, чем Вы обо мне). Я позволяю себе думать, Юрий Федорович, что в смысле верной службы отечеству, мой зимний успех стоит Вашего московского, а потому думаю также, что Вы могли бы отнестись иначе к моим побуждениям, я бы, по крайней мере, никогда не отнесся таким образом к Вашим. Доказательство нашего неизлечимого, покуда, умственного разброда в том и заключается, что мы никак не можем рассуждать о деле, не заподазривая противника в печатании фальшивых ассигнаций.
Смысл книги моей не может представлять малейшего сомнения для всякого, кто хочет его видеть, для этого не нужно даже знать главного, высказанного сейчас моего побуждения. Книга состоит очевидно из двух рассуждений, иногда переплетенных между собою в изложении, но совершенно различных по предмету: из анализа нынешнего состояния России и из примерного плана к его улучшению. Мешать одно с другим, воображать, что возражения, даже самые дельные, против подробностей и формы моего примерного плана наносят какой-либо удар сущности моей темы — значит преднамеренно путать дело и не убедить никого — а Вы именно так сделали. Я убежден, всякий, кто дал себе труд проехать по России, также убежден, все беспристрастные люди, которых я видел и вижу — все убеждены, что наше современное общественное состояние не стоит выеденного яйца, а нынешняя Россия не способна к такому почину, ни к какому делу, ни внутри, ни вне себя — вот положительная тема, которой Вы как будто не хотите знать, от которой отделываетесь несколькими фразами. Оставаться в таком положении слишком опасно, если б не было даже видно надвигающихся на нас туч, а они видны слишком явственно — вот также положительная тема, истекающая из первой. В сущности, в этом вся суть того, что я сказал, и даже наверное не сказал бы ни слова более, если б писал для публики толковее нашей. С нашим же обществом я предвидел очень хорошо вопрос ‘так скажите же, что делать, если знаете!’ — вопрос равносильный полной апатии к самой сущности дела, о чем и хлопотать, когда нельзя ничего поправить. В виду подобного вопроса я и написал свой план реформы, в разговоре я назвал бы его словами: вот, например, чем можно поправить! — В моей мысли план этот был вовсе не философским камнем для излечения наших зол, а одним из многих, может быть, гораздо лучших средств для нашего врачевания. Я желал возбудить серьезную и многоустную речь об этом предмете и с великим удовольствием отказался бы публично от той или другой стороны своих предположений, если б было выставлено на вид лучшее средство, потому что сущностию дела я считаю вовсе не свой план реформы, а уразумение невозможности оставаться в нынешнем нашем слабосилии и идти навстречу неминуемой буре при нашей расслабленности. На счет этого существенного пункта — расслабленности, я не вижу разномыслия в России, не только между официальными лицами, но между всеми встречными и незнакомыми людьми, с которыми сталкиваюсь на железной дороге и в провинции. Из этих всех довольных я не встречал ни одного, должно быть для Вас и для меня существует в России совсем иная публика. Ваш ответ, обращенный на подробности моего проекта, опускает вовсе сущность вопроса, читавшие ответ, сколько я знаю, принимают его за апологию нынешней общественной и военной милютинщины, в которой изверились уже самые доверчивые люди. Потому, уверяю Вас, Ваш ответ можно было бы разбить в прах гораздо легче, чем Вы предполагаете, для этого вовсе не нужно защищать мой проект в его подробностях, — достаточно показать, что Вы вовсе не отвечаете на сущность вопроса. Если у меня будет время, то я напишу за границею нечто о возражениях Кавелина и Кошелева, тех следует продернуть, с Вами же я желаю сохранить мир и дружбу, а полемика в тон мира и дружбы становится невозможной, согласитесь сами, коль скоро пошло дело о заподозрении побуждений.
Через два дня я уезжаю в Египет делать свое дело. В этом отъезде — простите мою откровенность— заключается самый ясный ответ на Ваш ответ. Я еду затем, чтоб умалить несколько опасность, которую современная Россия — по-вашему, обновленная, а по-моему, расслабленная — не может уже больше встретить лицом к лицу. Отложим наш спор до того близкого времени, когда события покажут непогрешимо, кто из нас служил сознательнее отечеству.
Графиня Левашова, с которой недавно Вы познакомились, пишет мне, что после прочтения Хомякова и встречи с Вами она уже никогда и нигде не будет защищать папу.
Примите, Юрий Федорович, уверение в искреннем моем почтении и совершенной преданности

Ростислав Фадеев

4 сентября 1875
Петербург, гост[иница] Париж.
1 bonde et ne se resquille pas — выскочка, превосходящая в плутовстве (фр.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека