Революционная Москва, Мицкевич Сергей Иванович, Год: 1940

Время на прочтение: 550 минут(ы)

С.И. МИЦКЕВИЧ

РЕВОЛЮЦИОННАЯ МОСКВА

1888—1905

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
‘ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА’
МОСКВА 1940

ОГЛАВЛЕНИЕ

Предисловие

КНИГА ПЕРВАЯ
НА ГРАНИ ДВУХ ЭПОХ

От народничества к марксизму

Глава I. Детство
Глава II. В военной гимназии — кадетском корпусе. В младших классах
Глава III. В старших классах кадетского корпуса. Перелом мировоззрения. Разрыв с военщиной
Глава IV. Подготовка к ‘аттестату зрелости’. Под знаком народничества
Глава V. Новые люди. Видимость оживления революционного подполья
Глава VI. В Московском университете. На первом курсе. Апогей реакции. Встречи с Заичневским
Глава VII. Академические занятия на первых двух курсах медицинского факультета
Глава VIII. Лето 1889 года в Нижнем — от революционного народничества к народничеству либеральному. Встречи с А. М. Пешковым — Максимом Горьким. На допросе
Глава IX. На втором курсе. Начало общественного подъема. Студенческие волнения весной 1890 года. В Бутырской тюрьме
Глава X. Лето 1890 года в Нижнем. Чтение книги ‘Наши разногласия’ Плеханова. Я становлюсь марксистом. На третьем курсе
Глава XI. Академические занятия на трех старших клинических курсах
Глава XII. Лето 1891 года. Знакомство в Нижнем с первыми (марксистами — П. Н. Скворцовым и М. Г. Григорьевым. Поездка в Вятскую губернию
Глава XIII. На четвертом курсе (1891—1892 гг.). Голод в России. Оживление общественной жизни. Марксисты в Нижнем — интеллигенты и рабочие. Первое знакомство с марксистами в Москве. Либерально-народнический кружок московской интеллигенции. Доктор Д. Н. Жбанков и другие. Мое выступление среди них. Другие встречи. Знакомство с рабочими
Глава XIV. На оспопрививании в Тверской губернии. Земский врач С. Н. Корженевский. Земская медицина в 90-х годах
Глава XV. На холере
Глава XVI. На пятом курсе. Зима 1892—1893 года. Первые московские марксисты. Расширение связей с рабочими
Глава XVII. Лето 1893 года. Опять на холере. Встреча с. В. И. Ульяновым-Лениным
Глава XVIII. Осень 1893 года. Новые связи: Елизаровы, Е. И. Спонти. Образование первой московской марксистской группы для пропаганды и агитации среди рабочих. Поездка в Нижний. Работа нижегородской организации в 1894—1896 годы
Глава XIX. Выступления В. И. Ленина в Москве и Нижнем. Моя поездка в Вильно. Виленская организация
Глава XX. Московская организация начинает переходить к агитации. Первые прокламации. Их влияние на рабочую массу. Наши передовые рабочие. Руководители-интеллигенты. Женский кружок
Глава XXI. Образование центрального рабочего кружка в апреле 1894 года. Его работа
Глава XXII. Моя вторая поездка в Вильно. Провал транспорта. Аресты членов ‘Партии народного права’. Брошюра ‘Об агитации’
Глава XXIII. На службе в санитарном бюро московского губернского земства. Доктор П. Ф. Кудрявцев. Постановка земской медицины в Московской губернии. Доктор Е. А. Осипов и профессор Ф. Ф. Эрисман. Культурничество или революционная работа
Глава XXIV. Лето 1894 года. Работа и связи среди рабочих расширяются. Заводятся связи с подмосковными фабриками и с другими городами
Глава XXV. Встречи с В. И. Лениным. Его книга ‘Что такое ‘друзья народа’ и как они воюют против социал-демократов’
Глава XXVI. Осень 1894 года. Появление книги Струве. Способы размножения литературы. Постановка работы на мимеографе и на печатном станке. Последние дни моей работы. Арест. В Сретенской полицейской части
Глава XXVII. В Таганской тюрьме. Тюремные порядки. Допросы. Тюремное чтение. Отправка в калужскую тюрьму
Глава XXVIII. В калужской тюрьме. Тюремные порядки более свободные, чем в Таганской тюрьме. Общение с товарищами по заключению. Работа московской организации после моего ареста до арестов в июне 1895 года. Книги Бельтова и Волгина. Опять в Таганской тюрьме. Изменение тюремного режима. Приговор
Глава XXIX. В Бутырской тюрьме. Тюремные встречи. Состав политических. Работа ‘Московского Рабочего Союза’ в 1895—1897 годах. Успехи марксизма. Перелом в интеллигенции. Отправка в Сибирь
Глава XXX. Заключение. Идеология нашей организации
Приложения:
I. Столковались. У фабричного инспектора
II. Адрес московских рабочих рабочим Франции
III. Рабочее движение в Москве. От Центрального Комитета Московского Рабочего Союза. Декабрь 1896 года и январь 1897 года
IV. Доклад министра юстиции Муравьева министру внутренних дел о тайном сообществе московских социал-демократов

КНИГА ВТОРАЯ
РЕВОЛЮЦИЯ 1905

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Канун революции

Глава I. Приезд в Москву из ссылки. Особый московский режим. Изменения в облике Москвы и в московском быту за время моей ссылки
Глава II. Встреча с M. X. Свентицкой. Знакомства на журфиксах у нее. Литераторы: В. В. Вересаев, Е. Н. Чириков, А. А. Вербицкая, Н. Г. Гарин-Михайловский, Н. А. Рожков, В. М. Фриче, А. А. Богданов. ‘Нелегальные революционеры’ — Богдан (Кнуяьянц), В. П. Ногин, Инесса Арманд. ‘Освобожденцы’ — Н. К. Муравьев, Н. В. Тесленко, А. Ф. Стааль
Глава III. Студенческий марксистский кружок. Член Московского комитета В. А. Обух. Его оценка положения дел в партии и в московской организации
Глаза IV. Провокатор А. Е. Серебрякова. Нелегальный профессиональный союз типографщиков
Глава V. У московских земских врачей. Политические банкеты. Занятия в Староекатерининской больнице
Глава VI. На девятом Пироговском съезде врачей. Впечатления от Петербурга
Глава VII. Начало русско-японской войны. Патриотические манифестации. Моя работа в частной психиатрическое лечебнице
Глава VIII. Арест Московского комитета и марксистского студенческого кружка. Н. Э. Бауман
Глава IX. Зубатовщина
Глава X. Журнал ‘Правда’
Глава XI. Положение ‘а театре войны. Затишье в России. Арест Баумана и Московского комитета. Высылка меня из Москвы. В Рязани
Глава XII. На Тверской мануфактуре. Разгром тверского земства. Кружок фабричной интеллигенции. Политическая ‘весна’
Глава XIII. Работа в тверской партийной организации. А. А. Богданов. Оживление общественной жизни. Студенческие волнения. Поездка в Москву. Знакомство с М. Н. Покровским и И. И. Скворцовым-Степановым

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В огне революции. 1905 год

Массы приходят в движение. Январь — апрель 1905 года

Глава I. ‘Кровавое воскресенье’ 9 января. Отклики в Твери
Глава II. Переезд в Москву. Отклики на 9 января в Москве. Возобновление прежних связей. В. Л. Шанцер и другие. Арест Центрального комитета РС-ДРП. Образование организационного комитета по созыву третьего съезда партии. Начало моей работы по организации московской интеллигенции для содействия партии
Глава III. Условия моей работы о лечебнице. Благоприятные конспиративные условия лечебницы и моей квартиры. Приезд из Женевы В. Д. Бонч-Бруевича. Оживление связи с В. И. Лениным, с газетой ‘Вперед’
Глава IV. Лекторская группа при Московском комитете. Ее состав. Ее работа. Финансовая комиссия
Глава V. Профессионально-политические союзы
Глава VI. Работа среди врачей. Пироговский съезд по борьбе с холерой. Его политически демонстративный характер. Организация союза медицинского персонала
Глава VII. Решение партийного центра о выходе большевиков из профессионально-политических союзов и из ‘Союза союзов’. Выход наш из этих союзов. Дальнейшее наше отношение к этим союзам
Глава VIII. Московский комитет в феврале — апреле. Структура московской организации и условия ее работы
Глава IX. Рабочее движение в феврале — апреле. Железнодорожная стачка в феврале. Тяга рабочих в профсоюзы. Моя работа в ‘Музее содействия труду’. Стачка булочников
Глава X. Третий съе’зд партии и его отклики в Москве. Нарастание революционной волны. Май — август 1905 года
Глава XI. Первое мая. Рабочее движение в течение лета. Массовки. Общегородская партийная конференция. Летучие митинги. Агитация за бойкот Булыгинской думы
Глава XII. Работа лекторской группы летом 1905 года. Оживление издательской деятельности, нелегальной и легальной. Моя работа. У Максима Горького. Поездка M, H. Покровского за границу
Глава XIII. Московская окружная организация

Нарастание революционной волны.
Сентябрь — ‘декабрь 1905 года

Глава XIV. Политические организации и настроения в Москве к сентябрю 1905 года
Глава XV. Открытие университетских аудиторий для всенародных митингов
Глава XVI. Забастовочная волна во второй половине сентября
Глава XVII. Октябрьская всероссийская политическая стачка
Глава XVIII. Наивысший подъем стачечной волны. Остановка водопровода. Улицы Москвы во время стачки. Черносотенная агитация. Собрание городской думы с общественными представителями. Осада университета. Погромы
Глава XIX. Манифест 17 октября
Глава XX. Демонстрации 18 октября. Освобождение политических заключенных. Убийство Баумана
Глава XXI. Похороны Баумана
Глава XXII. Черносотенные убийства и погромы
Глава XXIII. ‘Дни свободы’. Амнистия
Глава XXIV. Митинги, лекции в ‘дни свободы’
Глава XXV. Профессиональные союзы и забастовки в эти дни
Глава XXVI. Революционная печать
Глава XXVII. Съезды в эти дни
Глава XXVIII. Подготовка к восстанию. Боевые дружины. Работа среди войск
Глава XXIX. Московский Совет рабочих депутатов
Глава XXX. Московские большевики в 1905 году. Члены Московского комитета и другие
Глава XXXI. Канун восстания. Волнения в войсках
Глава XXXII. Московское вооруженное восстание
Глава XXXIII. Собрание лекторской группы после восстания. Доклад секретаря Московского комитета. Сборник ‘Текущий момент’. Итоги

ПОСВЯЩАЮ МОСКВЕ

‘Единственной себе в истории соперницы не зная, простоишь и до того пожара
Грядущего, в котором все империи мира должны, погибнуть!‘.
Байрон — ‘Бронзовый век’. (Перевод К. А. Тимирязева),

ПРЕДИСЛОВИЕ

Моя политически сознательная жизнь началась в середине 80-х годов.
Это было интересное время — время крушения и разложения народничества и появления на русской почве первых ростков марксизма.
Я встречался с последними могиканами революционного народничества — с якобинцем П. Г. Заичневским, каракозовцем П. Ф. Николаевом, народовольцем М. В. Сабунаевым, народриком-романтиком H. H. Златовратским, казанскими революционными насодниками последней формации, либеральным’ или критическими, как они себя называли, народниками — Н. Ф. Анненским и В. Г. Короленко.
Знал я самых первых марксистов в России — П. Н. Скворцова, Н. Е. Федосеева, Л. Б. и Г. Б. Красиных. Имел счастье встречаться с В. И. Лениным в период его первых устных и литературных выступлений. Принимал участие в дискуссиях молодых марксистов с народниками. Участвовал в первых марксистских кружках Нижнего-Новгорода (ныне город Горький) и Москвы. Был одним из инициаторов создания первой московской группы для марксистской работы среди московских рабочих. Наша группа положила основание первой московской рабочей социал-демократической организации — московского ‘Рабочего союза’. Близко стоял я также к работе первой нижегородской социал-демократической организации и оказывал ей посильное содействие в выработке методов работы и доставкой литературы.
Я поддерживал связь с виленской организацией, ездил по конспиративным делам в Вильно и ознакомился с работой этой организации. Со славной работой ‘Петербургского союза борьбы за ‘освобождение рабочего класса’, руководимого Лениным и игравшего такую огромную роль в истории нашей партии, мне не пришлось лично познакомиться, так как в Петербурге я тогда не бывал. С этой работой ‘Петербургского союза’, кроме того, что мне рассказывали Ленин и другие петербуржцы до моего ареста, до меня доходили сведения в тюрьме.
Я описал все это в первой книге моих мемуаров ‘На грани двух эпох’. В ней я старался показать также, под какими идеологическими влияниями я, рядовой русский интеллигент, рос, как во мне произошел перелом от народничества к марксизму.
Будучи по своему образованию и профессии врачом, я коснулся в своих записках медицинской учебы в Московском университете и постановки русской земской медицины, причем я останавливался по преимуществу на общественно-политической стороне этих вопросов.
Во второй книге мемуаров ‘Революция’ я описываю постепенный подъем революционного движения в Москве накануне первой революции, бурный расцвет его и славную работу московской большевистской организации в течение 1905 года. Заканчиваю описанием Московского вооруженного восстания — этой высшей точки подъема нашей первой революции.
Вспоминая то, что было в начале моей сознательной жизни, и сопоставляя с тем, что мы переживаем сейчас, поражаешься, какие грандиозные перемены произошли в течение одного полустолетия, в течение одной человеческой жизни.
Тогда — разрозненные, малочисленные интеллигентские группки, осколки разгромленного царизмом народничества, группки изолированные, совершенно не связанные с массами. О марксизме на русской почве тогда не было и слышно.
С тех пор прошло только пятьдесят с небольшим лет. За это время появились первые ростки марксизма, первые вспышки рабочего движения, первые марксистские организации, являвшиеся зародышем пролетарской партии. Выступает на самой заре марксизма в России Ленин. _Под его гениальным руководством слагается большевистская партия в непримиримой борьбе с другими партиями и течениями. Рабочий класс, руководимый партией большевиков, становится гегемоном революционного движения. Происходят три революции. В результате третьей — победоносной пролетарской социалистической революции — власть переходит в руки диктатуры пролетариата, создается государство рабочих и крестьян. Проходит затем трехлетняя гражданская война — победоносная для республики Советов. Образуется Союз Советских Социалистических Республик. Начинается грандиозное строительство по заветам Ленина, под руководством коммунистической партии и ее гениального вождя товарища Сталина. Две сталинские пятилетки в корне изменили облик нашей страны: создана громадная промышленность, единоличное прежде крестьянство, распыленное и беспомощное, становится зажиточным колхозным крестьянством, применяющим на своих полях передовую земледельческую технику. Вошла в жизнь Сталинская Конституция, самая демократическая в мире. Могучая Красная Армия, оснащенная передовой военной техникой, стоит на страже нашей страны и ее социалистических достижений, готовая разгромить всякого нападающего врага.
Страна из культурно отсталой становится страной передовой культуры, передовой науки, техники и искусства, оплотом культурного прогресса всего человечества.
Из страны национального угнетения, из ‘тюрьмы народов’, СССР становится страной братского единения ее многочисленных народностей.
Ныне социалистическая система хозяйства уже окончательно победила в нашей стране, и мы идем далее — вперед к коммунизму.
Всесоюзная коммунистическая партия, огромная массовая организация, является ведущей секцией Коминтерна, под руководством которого мировой пролетариат готовится к всемирной коммунистической революции.
Таков путь за пятьдесят лет!
Москва, 1 мая 1939 года.

КНИГА ПЕРВАЯ
НА ГРАНИ ДВУХ ЭПОХ

ОТ НАРОДНИЧЕСТВА К МАРКСИЗМУ

ГЛАВА 1
ДЕТСТВО

Я родился 6 (18) августа 1869 года в городе Яранске, Вятской губернии. Отец мой был офицером резервного батальона, одна рота которого стояла в Яранске. Мать — дочь яранского купца Носова. И. Д. Носов в то время был одним из крупнейших купцов Вятской губернии, имел розничные магазины в нескольких городах губернии и вел, кроме того, крупную торговлю хлебом и льном, отправляя их в Рыбинск и Петербург. Сам он был неграмотный, его отец и он сам — крепостные помещика Владимирской губернии — были офенями (коробейниками), потом расширили торговлю и выкупились за большую сумму на волю еще до освобождения крестьян. Мать моя вышла за офицера против воли родителей, ее прочили выдать замуж за какого-нибудь крупного купца, а она захотела выйти за ‘нищего’, за какого-то захудалого офицерика, за это отец лишил ее приданого, и мы всегда жили на скромное жалование армейского офицера. Нас было четверо детей, я был старшим. Мать была простая, малограмотная женщина, так как тогда провинциальные купцы еще не учили своих дочерей, а сыновья их в лучшем случае учились в уездном училище. Отец был не совсем заурядный обыватель. Он выделялся из общей среды некоторой идейностью. Сам он происходил из среды мелких чиновников Подольской губернии. Во время севастопольской кампании (1854—1856 гг.) он поступил в армию рядовым, потом так и остался служить в армии, очень медленно подвигаясь ‘по лестнице чинов, как офицер из рядовых. Что выделяло его из окружающей среды, так это щепетильная честность. Надо сказать, что честность была совсем не в почете у тогдашних обывателей и, в частности, в военной среде. Я уже не говорю об интендантстве {Так называлось ведомство по снабжению армии.}, которое представляло собой спевшуюся шайку воров, особенно разнуздывавшуюся во время войн (сапоги на картонных подошвах, гнилое сукно, негодный провиант и т. п.), заведующие хозяйством и приемщики в полках старались не отставать от своих учителей-интендантов и тоже хорошо наживались. Все это знали, и никто этого не осуждал, — напротив: все завидовали удачникам и относились к ним с особым почтением {Пишу об этом не только по впечатлениям детства: у меня было три брата офицера, и потому я довольно близко знал военную среду через братьев и их знакомых.}. И вот представьте, что в этой среде появляется щепетильно-честный человек, не берущий никаких взяток. К нему относятся все знакомые, как к чудаку, родные и жена часто поругивают, сослуживцы настроены недоброжелательно и сторонятся: мешает другим воровать. Так было с моим отцом. Всю службу он прошел на нестроевых должностях: был казначеем, заведующим хозяйством резервного батальона, потом полка и почти за двадцать пять лет службы не нажил ни гроша. Мы, дети, часто были свидетелями, как он выгонял поставщиков и подрядчиков, приносящих дары, при этом он очень раздражался и волновался, такой уравновешенный, спокойный во всех других случаях жизни.
Когда мне было пять о половиной лет, отца перевели в Вятку, но там мы прожили только около года, и отца вновь перевели в город Либаву на Балтийском море {Тогда уездный город Курляндской губернии, ныне входит в состав Латвийской ССР.
}.
Отец был переведен в Либаву по просьбе командира 113-го пехотного полка полковника Измаильского, сослуживца отца по Вятке. Отец был назначен заведующим хозяйством полка. Жизнь в Либаве (1876—1878 гг.) я уже помню отчетливо. Я рано научился читать и очень любил рассматривать и читать статейки в ‘Живописном обозрении’. Тогда началась подготовка общественного мнения к намечавшейся русским правительством войне с Турцией. В 1875—1876 годы восстали герцеговинцы против турецкого владычества. Это восстание инспирировалось русским правительством, которое решило им воспользоваться для интервенции под предлогом освобождения единоплеменных и единоверных славян от турецкого ига. Я очень интересовался повстанческой борьбой в горах Герцеговины, рассматривал иллюстрации и читал описания этой борьбы.
Вскоре Сербия начала войну с Турцией под предлогом поддержки герцеговинцев. В России объявлен был набор добровольцев, отправляющихся на помощь сербам. Все окружающие говорили об освободительной войне в защиту славян.
В апреле 1877 года Россия объявила Турции войну. Лозунгом этой войны, прикрывающей захватнические цели русского самодержавия, было освобождение славян. Патриотическое воодушевление охватило общество. Все только и говорили об этой войне, об освобождении братьев-славян {Как известно, добровольческое движение в 1876 году и даже война 1877—1878 годов встретили сочувствие у большей части русских революционеров: некоторые революционеры пошли добровольцами на войну. Только ‘Набат’, орган русских ‘якобинцев’, писал, что лучшим исходом войны было бы поражение России: это развязало бы русскую революцию.}. Я очень живо интересовался войной: переход русских войск через Дунай, взрыв турецких броненосцев, взятие турецких крепостей, переход через Балканы, защита Шипкинского перевала — все это наполняло восторгом мое детское патриотическое сердце.
Лето 1877 года мы жили в лагерях под Ригой, где стояли все четыре полка двадцать девятой дивизии и артиллерийская бригада. Военные учения, маневры происходили на моих глазах и доставляли немало удовольствия.
Осенью этого года я поступил в частную приготовительную школу некоего Темпеля. В то время в Либаве не было русских школ {В это время русификаторская политика не коснулась еще Прибалтийского края. Преподавание в том крае во всех школах, от низших до высших (Дерптского университета), велось на ‘немецком языке. Это резко изменилось с конца 80-х годов, при Александре III, когда было введено преподавание во всех школах на русском языке.}, и хотя я уже умел читать и писать по-русски, но по-немецки я был еще совсем неграмотный. Младший приготовительный класс вела жена Темпеля. Нас училось немного, дело шло по-домашнему, в комнатах квартиры Темпеля. За год овладел немного немецким языком. В следующем году я учился уже в настоящей школе.
Преподавание вел сам Гемпель, помню его строгую фигуру с линейкой в руках. Эта линейка не оставалась в бездействии: он пускал ее постоянно в дело для поднятия дисциплины и прилежания учеников.
Но недолго пришлось мне обучаться в этой школе. В октябре (1878 г.) мой отец, который уже несколько лет болел тяжелым туберкулезом легких, поехал лечиться на юг, в город Ямполь, Подольской губернии, где у него жила сестра, она была замужем за единственным в Ямполе врачом. Отец взял меня с собой, мать и три младших брата остались в Либаве. Ямполь был захолустный украинский городок, вроде гоголевского Миргорода.
В декабре приехала в Ямполь мать с братьями, отцу стало’ хуже, и он скоро умер. Смерть отца, которого я очень любил, тяжело на меня подействовала, и я много лет вспоминал его. После смерти отца мы оказались в очень тяжелом положении: отец не дослужил нескольких месяцев до двадцати пяти лет, и семье поэтому не полагалось никакой пенсии. Через несколько месяцев матери удалось выхлопотать все-таки небольшую пенсию — девятнадцать рублей в месяц. Она отвезла меня в Вильно, в семью Измаильских, которые захотели меня взять к себе и подготовить к поступлению в гимназию. За это время полковник Измаильский вышел в отставку, и они переселились в Вильно.
В Вильно я опять попал в обстановку, резко отличающуюся от ямпольской. Это был большой город, старая столица Литвы. Там я учился у сестры Измаильской, только что кончившей Смольный институт. В это время я пристрастия к чтению, и особенно нравились мне исторические романы и исторические сборники.
В мае приехала моя мать и увезла меня в Москву. Она ехала с моими братьями в Яранск. Дед смилостивился над своей блудной дочерью, вышедшей замуж без его благословения, и принял ее к себе. В Москве мы жили с братьями на Чижовском подворье, на Никольской. Но мать с братьями уехали скоро в Яранск, а я остался у дяди Ф. И. Носова, который определил меня в ‘подготовительную (школу Сорокина, на Поварской (ныне ул. Воровского), для подготовки в. военную гимназию. Я, как сын офицера, был зачислен кандидатом с августа в Нижегородскую военную гимназию. В подготовительной школе я проучился два месяца.
Москва того времени была мало похожа на современную Москву. Большинство домов в центре были двухэтажные, трехэтажные попадались редко, а четырехэтажных я не помню. Трамваев, и даже конок, еще не было, от центра к заставам ходили лишь линейки — длинные экипажи, запряженные парой лошадей, в них помещалось восемь-десять человек, которые сидели вдоль экипажа спиной друг к другу, линейки отправлялись в путь, когда соберется достаточно пассажиров. Автомобилей и велосипедов тогда еще также не существовало. Телефоны не были еще изобретены. Улицы освещались тусклыми керосиновыми фонарями. Электрические лампочки появились только в конце 80-х годов. Водопроводов в домах, а также канализации и центрального отопления не было. Граммофоны и кинотеатры появились в самом конце 90-х годов. Об аэропланах и радио не мечтали еще самые пылкие фантазеры. Так изменилась техника жизни за шестьдесят лет!

ГЛАВА II
В ВОЕННОЙ ГИМНАЗИИ — КАДЕТСКОМ КОРПУСЕ. В МЛАДШИХ КЛАССАХ

К 1 августа 1879 года дядя повез меня в Нижний-Новгород сдавать экзамен в Нижегородскую графа Аракчеева военную гимназию. Вспоминается большой зал (актовый) с большим портретом Александра II посредине. В этом зале через шесть лет, в 1885 году, я держал выпускной экзамен, а еще через сорок шесть лет, в октябре 1931 года, выступал на собрании курсантов пехотной школы имени Сталина, которая помещалась тогда в этом здании, в дни сорокалетнего юбилея нижегородской партийной организации.
На экзамене я заявил, что я подготовлен ко второму классу, но мне ответили, что по возрасту я могу поступить только в первый (мне только что исполнилось десять лет). Я выдержал по всем предметам на двенадцать (в военных гимназиях была двенадцатибальная система), только по какому-то одному получил десять. Дядя пошел к директору, тот разрешил попробовать держать во второй класс. И курьезно, что я получил по всем предметам двенадцать баллов, и меня приняли во второй класс. В классе я оказался таким образом на один год моложе самого младшего ученика.
Военно-учебные заведения были лучшими учебными заведениями Царской России того времени. Во главе военного министерства стоял самый либеральный министр Александра II — Д. А. Милютин, в то время как министром народного просвещения был крайний реакционер, крепостник Д. А. Толстой, впоследствии, при Александре III, министр внутренних дел, вдохновитель злейшей реакции. Толстой насадил в гимназиях ‘классицизм’ — языки греческий и латинский, в таких размерах, чтоони подавляли все другие предметы и доводили учеников до отупения. Милютин в Государственном совете неизменно боролся против этой системы.
Толстой был противником высшего женского образования и не разрешал женские врачебные курсы, а Милютин открыл таковые при Военной Медико-хирургической академии, и т. п.
Конечно, и военные гимназии готовили верных слуг царя и отечества, но делали они это более умело, чем школы министерства просвещения, где ученики проникались ненавистью к древним языкам и ко всей школе, а через них и ко ^всему политическому режиму.
Обращение с воспитанниками в военных гимназиях было хорошее, вежливое, на ‘вы’ с первого класса, никаких унижающих наказаний не применялось, был у нас карцер, но за шесть лет моего учения никто в нем не сидел. Не было мелочного сыска и надзора, как это практиковалось в средне-учебных заведениях министерства народного просвещения, где для этого были заведены надзиратели со специальными шпионско-полицеискими функциями, ябедничество и доносы не поощрялись. В военных гимназиях мало было чисто военного духа, фронтовые занятия были поставлены слабо, формально. Сам директор, штабной генерал-майор И. И. Ордынский, не имел военной выправки и, несмотря на свои генеральские погоны, аксельбанты и красные лампасы, имел какой-то совсем штатский вид, он запросто приходил в залы, где мы проводили время между занятиями, к нему подходили воспитанники со своими заявлениями и просьбами, он беседовал с ними, гуляя по залу.
Учителя у нас были более квалифицированные, чем в других учебных заведениях: они после окончания высшего учебного заведения должны были пройти еще двухгодичные педагогические курсы при военном министерстве, прежде чем принимались на место учителя. Хорошо было поставлено преподавание математики, физики, химии, естествознания, космографии, новых языков. Программы по этим предметам были значительно обширнее, чем в классических гимназиях. Химия там совсем не преподавалась, а если кто-либо у себя дома занимался все-таки химическими опытами, то он подвергался дознанию в лучшем случае гимназического начальства, а то и жандармского, для выяснения, не занимается ли он приготовлением взрывчатых веществ. Благодаря такой системе воспитания и обучения воспитанник был доволен, любил свою школу и не так легко проникался оппозиционными и революционными настроениями, а ведь это первое, что нужно для будущего защитника престола.
Вот в такое учебное заведение я и попал. Меня одели в мундирчик с красными погонами и с медными пуговицами и определили во второй класс.
Несмотря на то, что товарищи относились ко мне неплохо, я чувствовал себя в школе очень одиноко, очень скучал о семье, о матери и братьях, которые жили теперь в городе Яранске, в трехстах пятидесяти верстах от Нижнего. С Яранском не было ни железнодорожной, ни пароходной связи. Я как-то трудно сходился с моими одноклассниками и только через некоторое время ближе сошелся с Витей Киселевым, самым младшим после меня в классе. Мы дружили с ним до самого выпуска и после, до самой его смерти (в 1923 г.), и все время учения соревновались с ним: то он был первым учеником, то я.
В нашем отделении оказался хороший воспитатель. Обязанность воспитателя состояла в наблюдении за успехами и поведением учеников, отстающим’ он помогал или приспосабливал в помощь отстающему хорошего ученика, сносился с родителями учеников — вообще, что называется, вел свое отделение. У нас таким воспитателем был Н. Г. Вучетич, по национальности черногорец, по образованию естественник, детский писатель, его рассказы для детей: ‘Красный фонарь’, ‘Митина нива’ и др. были в свое время очень популярны. Он очень хорошо к нам относился, беседовал с нами, читал нам, он же преподавал естественную историю и преподавал интересно — на живых цветах, а мы собирали гербарии и коллекции жуков и бабочек. Но, к сожалению, он скоро ушел из гимназии. В следующих классах воспитателем уже был чинуша-формалист — статский советник Гирш.
В первые два года моего учения в гимназии у меня развилась в очень сильной степени религиозность, может быть, в ней я находил утешение в своем одиночестве, в своей тоскливости об умершем отце, по семье. Я читал много религиозных книг — евангелие, жития святых, много молился, соблюдал посты, что было не так просто, так как в школе посты не соблюдались и нас кормили всегда скоромным. Целых семь недель ‘великого поста’ я ел только хлеб с чаем или квасом. Это вызывало насмешки со стороны учеников, которые в массе к религии относились чисто формально, но я стоически переносил эти насмешки, считая, что я терплю за свою веру. Я мечтал после окончания учения пойти в какую-нибудь деревню учителем или священником, чтобы помогать бедным крестьянам и учить их. Это я прочитал рассказ о некоем благочестивом пасторе, который посвятил свою жизнь религиозному просвещению и обучению крестьян хозяйству и ремеслам, и решил итти по стопам этого пастора.
Учился я хорошо по всем предметам, за исключением рисования и физкультурных предметов — гимнастики, фронта и танцев. Особенно я не любил и саботировал танцы, за что учитель часто грозился меня наказать, но дело обходилось как-то благополучно. Вообще физкультурное воспитание было поставлено в школе хорошо, и на него обращалось большое внимание. Поощрялись также всякого рода подвижные игры — в ‘лапту’, в ‘городки’, в ‘попа’, в ‘свайку’, в ‘чижа’, в ‘свечи’ (подавание большого мяча ногой вверх), катание на коньках {Теперешние игры — футбол, волейбол, теннис и т. п. — не были еще известны, только крокет начинал входить в моду, да и то несколько позже.}. Такое воспитание хорошо влияло на здоровье, я до поступления в школу часто хворал, со времени же поступления ни разу не хворал, и этой закалки хватило на всю жизнь: первый раз я заболел и лег в больницу, когда мне исполнилось шестьдесят четыре года.
Так прошел первый год моей учебы. С великой радостью поехал я домой на каникулы на целых три месяца.
Была большая радость увидеть мать и братьев, с которыми я расстался в Москве ровно год назад. Жили они летом на фабрике, в версте от города. Собственно это была бывшая фабрика, и представляла она из себя жилой дом в саду, затем очень большой зеленый двор, вокруг которого было расположено несколько одноэтажных и двухэтажных домов и несколько амбаров. Тут была некогда полотняная ручная фабрика, но она уже давно закрылась, дома стояли заколоченными, а амбары служили для упаковки и склада льна и кудели, которые закупались Носовым на сельских ярмарках и свозились сюда для сортировки и упаковки, а затем отправки в Козьмодемьянск, а оттуда по Волге до Рыбинска, а затем по Мариинской системе через Петербург за границу.
Фабрика особенно оживлялась в дни, когда привозили с сельских ярмарок кудель. Двор фабрики наполнялся гурьбой девиц из окрестных деревень, в ярких платьях, которые трепали, чесали и сортировали кудель, распевая песни. Я тогда совсем не подозревал еще о существовании рабочего вопроса и на всю эту работу смотрел только, так сказать, с эстетической точки зрения. Во время этих работ на фабрику приезжал ежедневно из города для наблюдения за ходом работ мой дед, восьмидесятилетний крепкий старик в длиннополом кафтане и в высоких сапогах. Этот бывший крепостной крестьянин — теперь глава купеческой фирмы, ворочающей сотнями тысяч. Он отправлялся смотреть, как идет работа. Там он любил поиграть с девицами, и я был свидетелем, как гурьба девиц окружала его и старалась свалить на кучу кудели, после долгой борьбы его валили и забрасывали охапками кудели. Вот с какой стороны воспринималась мною жизнь в то время!
Мимолетно и беззаботно промчались три месяца, и опять мне надо собираться и ехать в это скучное, холодное, казенное заведение. Начался новый учебный год.
Во время этого учебного года произошло важное событие: 1 марта 1881 года был убит Александр II. Уже и раньше я слыхал о покушениях на него: осенью 1879 года был, произведен взрыв царского поезда под Москвою, в феврале 1880 года произошел взрыв в самом царском дворце. По получении этих известий нас выстраивали, наш директор произносил речь, топал ногами, кричал, что нужно растоптать этих злодеев, покушающихся на ‘помазанника божия’. Но ради чего, во имя чего они покушались, никто нам не объяснял. После речи нас вели в церковь, где служили благодарственный молебен за ‘чудесное’ спасение царя. Но 1 марта 1881 года ‘чуда’ не произошло, и царь был убит. Служили уже панихиду, а после нее — молебен о благополучии вновь восшедшего на престол даря. Мы были подавлены: вопрос, за что убили, оставался неразрешенным, но юн оставался.
Прошел и этот учебный год. Опять я поехал на каникулы в Яранск. Каникулы пришлось провести в городе, но радовала перспектива переезда нашей семьи с осени в Нижний, так как и младшим братьям надо было поступать или готовиться к поступлению в военную гимназию.
Поехали в августе все вместе в Нижний. С этого времени мне стало гораздо легче: в субботу после уроков меня отпускали домой до понедельника — утра, отпускали еще в среду до следующего утра, если к этому добавить отпуска в нередкие праздничные среди недели дни, на рождественские и пасхальные каникулы, то, в общем, я уже жил дома, пожалуй, не меньше, чем в школе. Я повеселел, физически развернулся, стал охотнее принимать участие в физкультурных занятиях и в играх, и религиозность моя стала не столь напряженной.
Скажу еще о зрелищных впечатлениях ученика средней школы того времени.
Нынешние школьник’ и даже дошкольники очень часто посещают кино, театры, к окончанию десятилетки городской школьник посетит сеансы кино не одну сотню раз, много раз побывает в цирке, театре, концертах. Не то было, когда мы учились. Кино, конечно, еще совсем не было. В Нижнем был театр, но нам было запрещено его посещение, один или два раза до окончания курса я побывал все-таки в театре, на галерке, переодевшись дома штатскую одежду. Помню, видел пьесу Островского ‘Не все коту масленица’. Один раз ездил в гости к дяде в Москву, там видел в Большом театре ‘Жизнь за царя’ (ныне ‘Иван Сусанин’), которая произвела большое впечатление на меня. ‘Раз в год, 30 августа, в царский день, нас водили всей школой в цирк на ярмарке, но он меня не заинтересовал, и в старших классах я уже не ходил туда. Приезжал еще в Нижний и давал концерты знаменитый в то время светский хор Славянского. Я его слушал один или два раза. В корпусе раза два в год ставились концерты и маленькие пьески своим хором и своими любителями. Вот и все мои зрелищные впечатления за время школьной жизни.
Некоторой заменой зрелищ служили церковные службы. Церковное пение тогда процветало. В Нижнем было несколько хороших хоров, но особенно выделялся хор, содержавшийся купцом Рукавишниковым, певший в Троицкой церкви на Старой Сенной. Он имел всероссийскую известность: знатоки спорили, который хор лучше — Рукавишниковский или императорская капелла, которую оценили как лучшую в Европе приезжавшие в Петербург композиторы Берлиоз и Лист. В мое время в этом хоре пели тенор Кошиц и бас Трезвинский, которые потом были первыми солистами Московского Большого театра. Хор исполнял такие песнопения русских композиторов (Бортнянского, Чайковского и др.), которые вследствие их ‘светскости’ были запрещены для исполнения в церквах, но богатому купцу Рукавишникову это сходило с рук. Я был усердным слушателем этого чудесного хора.
Много читал я в это время. Но что? Книги доставал только из школьной библиотеки, а в ней не было даже русских классиков, кроме ‘избранных’ произведений Пушкина, Гоголя и ‘Записок охотника’ Тургенева, но были исторические романы’ Лажечникова, Загоскина, А. К. Толстого (‘Князь Серебряный’), были сочинения Майн-Рида, Фенимора Купера, Жюль-Верна. Доставал я еще у знакомых иллюстрированный журнал ‘Ниву’ и там читал тоже исторические романы — графа Салиаса, Вс. Соловьева и т. п. Однажды, уже в пятОхМ классе, мне попалась в руки книга ‘Догматическое богословие’ профессора духовной академии архимандрита Макария. Автор излагал другие вероучения, в том числе деизм и даже атеизм, и с ними полемизировал, доказывая преимущества перед ними учения православной церкви. Но надо отдать справедливость автору: другие учения он излагал настолько объективно, что они получались убедительнее православия. Особенно понравился мне тогда деизм. Первое сомнение в истинности православия внушил мне архимандрит Макарий.
В 1882 году, когда я учился в пятом классе, военные гимназии были вновь переименованы в кадетские корпуса. Давала себя знать усилившаяся при Александре III дворянско-крепостническая реакция. Военный министр Милютин подал в отставку (вместе с министром внутренних дел Лорис-Меликовым и министром финансов Абазой) в знак протеста против реакционного манифеста Александра III, написанного Победоносцевым. Вместо Милютина был назначен генерал Ванновский, человек безличный и ничтожный, солдафон по тогдашнему выражению, и начались ‘реформы’ в армии и военно-учебных заведениях.
В кадетских корпусах были усилены фронтовые занятия, введены для старших классов лагерные сборы и преподавание некоторых военных предметов в ущерб общеобразовательным. ‘Возрасты’ были переименованы в роты, возглавляемые ротными командирами, штатские воспитатели заменялись военными.
Вскоре нас посетил новый начальник военно-учебных заведений генерал Махотин. Он смотрел наши фронтовые занятия, ходил по классам, зашел и в наш класс на урок русского языка, смотрел тетради, посмотрел мою тетрадь по сочинениям, почерк мой не понравился,— ‘куриный почерк’,— затем придрался неосновательно к некоторым выражениям. В мою защиту осмелился возражать генералу наш почтенный старичок учитель Кильчевский. Генерал рассердился. Вообще он остался недоволен нашим корпусом, распекал нас, но выражал надежду, что мы исправимся. Мы кричали: ‘рады стараться’, а надо было кричать: ‘постараемся исправиться’. Все это было учтено в его грозной резолюции, которую нам прочитали в виде приказа по корпусу. Даже наши очень невзыскательные кадеты нашли нового начальника слишком солдафоном и бурбоном, что означало на нашем языке: человек грубый, ограниченный. Вскоре нашего директора Ордынского сменили. Вместо него прислали Завадского, сурового с виду и бравого генерала. При его появлении в роте раздавалась команда: ‘Смирно! Во фронт!’ Все замирали, вытянув руки по швам, директор торжественно шествовал по залу.

ГЛАВА III
В СТАРШИХ КЛАССАХ КАДЕТСКОГО КОРПУСА, ПЕРЕЛОМ МИРОВОЗЗРЕНИЯ. РАЗРЫВ С ВОЕНЩИНОЙ

Перешел в шестой класс, в ‘старший возраст’, или в первую роту, как теперь он назывался. Что было здесь нового? Здесь библиотека была значительно богаче, чем в младших классах. В ней были русские классики, правда, не полностью, с выбором, но все же в ней были сочинения Гоголя, Льва Толстого (без ‘Анны Карениной’), Гончарова (без ‘Обрыва’), Тургенева (без романа ‘Отцы и дети’), Григоровича, был Белинский, но Добролюбова не было, конечно, не было Писарева, который в это время был изъят из всех библиотек.
Я набросился на эти книги. Прежде всего мне попался в руки роман Тургенева ‘Рудин’. Это был первый серьезный роман, который мне пришлось читать. Он произвел на меня большое впечатление. Не все, правда, я в нем хорошо понял, но вот как понял его тогда: Рудин — умный, образованный человек, он проповедует какие-то высокие идеи, но сам в тогдашней крепостной России не может найти поля для работы. Разочарованный, уезжает за границу и там, в Париже, сражается на баррикадах вместе с восставшими рабочими и геройски погибает. Я делаю вывод: такой высокообразованный, благородный человек сражается вместе с революционерами, значит, они не злодеи, как все кругом меня говорят о революционерах, а напротив — они борются за что-то высокое, хорошее. Так, благодаря роману ‘Рудин’, была пробита, пока еще небольшая, брешь в моем консервативно-монархическом мировоззрении.
Следующий роман Тургенева, который я прочитал после ‘Рудина’, был ‘Новь’. Впечатление этот роман произвел на меня огромное: он до основания потряс мое традиционное, казалось, столь прочно заложенное мировоззрение, он его не только потряс, но он его почти совсем разрушил. Для меня многое вдруг стало ясным и понятным. Я понял, что есть два мира: мир богатых — помещиков, фабрикантов, представляемый Калломийцевым, Сипягиным, хозяевами фабрик, охраняемый полицией, армией, а значит, и царем, и мир угнетенных бедняков — крестьян и рабочих, а революционеры — это и есть лучшие люди, которые хотят просветить крестьян и рабочих и поднять их на революцию против их угнетателей. Как сильная личность, как смелый борец, мною был воспринят Маркелов. Его решительность, прямолинейность, его смелый призыв крестьян к бунту, его отказ отвечать на допросе у губернатора — все это чрезвычайно импонировало молодому, читателю. Очень понравились мне также Остродумов и Машурина: они были целиком преданы великому делу, и ничто их не могло устрашить. Нежданов привлекал своей искренностью и благородными порывами, но вызывал сожаление своими противоречиями и слабостью. Я понял, что все эти революционеры представляют собою нечто единое: это небольшой отряд какой-то большой организации, которой руководил таинственный Василий Николаевич. Неудача поднять крестьян не воспринималась мною тогда как катастрофа всего движения. Думалось: нельзя сразу раскачать темное крестьянство, надо итти туда и упорно работать.
Мир, противостоявший миру революционеров, мир Калломийцевых, Сипягиных, показался мне ненавистным. Сипягин особенно противен был своими лисьими повадками. Соломин не произвел особенного впечатления. Долгое время я был под сильнейшим впечатлением прочитанного. Резко менялось мировоззрение, все пересматривалось с новых точек зрения — и религия, и отношение к царю, отношение к военной службе, к которой меня готовило военно-учебное заведение. Зачем я пойду на военную службу? Чтобы сражаться за царя и отечество, подавлять бунты крестьянские? И тогда стало зреть во мне решение — не итти на военную службу, искать другой деятельности, какой, я еще ясно не осознал. Современному молодому читателю трудно представить, что значит коренная ломка мировоззрения, этого ему не приходится проделывать, и ему трудно понять, что я переживал тогда. Еще раз в жизни пришлось мне это пережить через шесть лет, когда в 1890 году рушилось мое народническое мировоззрение и я стал марксистом. Это — незабываемые моменты!
Весь этот перелом в моем мировоззрении я переживал очень одиноко: не с кем было поделиться своими мыслями — ни среди наших учеников, ни среди кого-либо вне корпуса, подходящих знакомых у меня не было. Мой приятель Витя Киселев, правда, в общем понимал меня: он был способный мальчик, много читал, но он был какой-то апатичный — юный старичок, что вызывалось, вероятно, его болезненностью.
В общем, среда наших учеников была крепкая консервативная среда, мало склонная к политическим увлечениям, не расположенная также к теоретическим умствованиям. У нас распространен взгляд, что ряды офицерства царской армии последних десятилетий заполнялись дворянством. Это верно по отношению к гвардии, но неверно для офицерства армейской пехоты. Военная служба в армейской пехоте не являлась привлекательной для высшего и среднего дворянства ни со стороны материальной, ни со стороны служебных перспектив. Офицерство низших и средних чинов до полковника являлось довольно замкнутой, недворянской в своей массе кастой, оно само пополнялось офицерскими детьми, учившимися на казенный счет в ‘военно-учебных заведениях, но был прилив и со стороны — через вольноопределяющихся и юнкерские училища. Этим путем шли дети мелких чиновников, дети лавочников и хозяйчиков-ремесленников и т п. Из них выходили офицеры, так сказать, второго ранга, имевшие меньше преимуществ по службе, чем окончившие военные училища, но и те и другие имели очень мало шансов подвинуться дальше подполковника. Полковники и генералы были главным образом гвардейцы или штабные. Чин полковника давал уже звание потомственного дворянина. Дети этих полковников и генералов учились в пажеском корпусе в Петербурге, откуда выходили в гвардию. Таким образом над кастой офицерства была каста дворянского генералитета. Была среди наших учеников небольшая прослойка детей нижегородского поместного дворянства, главная масса их училась в нижегородском дворянском институте, имевшем программу и права классических гимназий, откуда окончившие шли преимущественно в университет, на юридический факультет, так как гражданская служба тогда считалась выгоднее военной. В кадетские корпуса дворяне отдавали преимущественно своих менее способных детей, боясь, что они не справятся с классической премудростью. Так, у нас учились отпрыски феодального нижегородского дворянства — Жадовские, Демидовы, Панютины, Брянчаниновы, князья Чегодаевы. Они составляли у нас особую прослойку, выделявшуюся среди более простецкой и ‘бурбонистой’ массы своими более ‘изящными’ манерами, белыми перчатками и умением кое-как болтать по-французски. По окончании военного училища и трех лет обязательной военной службы после него они обычно выходили из военной службы и поступали в земские начальники или служили по земским выборам.
Седьмой класс дал довольно много для моего развития не только через самостоятельное чтение, но и через классные занятия.
Преподавателем физики и космографии был у нас в седьмом классе Иван Петрович Долбня. Это был самый выдающийся из наших преподавателей и лучший лектор из всех, которых мне пришлось слышать в моей жизни (не сравниваю его с Политическими ораторами). О нем мы много слыхали и раньше, но до сих пор он преподавал в других классах математику и физику. Он был крупный ученый, его работы по высшей математике печатались в журнале французской Академии наук, в 90-х годах он был приглашен на кафедру высшей математики Горного института в Петербурге, был потом его директором и умер в 1912 году на этом посту. Тогда, когда он пришел к нам, это был пылкий молодой ученый. Придя первый раз в наш класс, он сказал нам: вот вам выданы учебники по физике Краевича и по космографии Малинина, так я вам советую их заложить в стол подальше и ни разу их не открывать: они не стоят того, чтобы тратить на них время. Так он поступил и с учебниками по математике и преподавал математику по своей системе, придерживаясь системы лучших французских учебников математики Бертрана и Серре. В нашем классе он читал обширный курс физики — учение о свете и электричестве, математические вычисления играли главную роль в его курсе, причем, например, учение об интерференции и дифракции света, обычно излагавшееся в высших учебных заведениях на основе высшей математики, он излагал по своей системе при помощи низшей математики. Мы усердно записывали его лекции по физике, а его лекции по космографии были отлитографированы и розданы нам. У нас образовалась из лучших учеников группа горячих поклонников нового учителя, с энтузиазмом занимавшаяся. Надо сказать, что он интересовался такими только учениками. К плохим же он относился довольно пренебрежительно, на почве чего у него иногда возникали конфликты. Так, в нашем классе он однажды сказал: ‘Сегодня я думаю заняться охотой на ослов, такой-то — к доске’. Наш класс не привык к такому обращению. Долбне сходили с рук такие выходки там, где он вел преподавание, начиная с младших классов, но у нас все насторожились, услыхав эти слова, а вызванный ученик — лентяй, но не глупый и смелый юноша — сначала несколько опешил, а потом выпалил: что это вы ругаетесь, Иван Петрович, вы сами после этого дурак. Вышел большой скандал, не помню его последствий, но престиж Долбни после этого несколько снизился в нашем классе.
В выданных нам литографированных записках его по космографии заметно было, что в конце почти половина тетради была вырезана. Оказалось, что раньше, в более либеральное время, Долбня читал еще не входящий в программу курс геологии, которую он, как горный инженер, знал прекрасно. Но потом начальство запретило этот курс и изъяло записки по нему. В одной тетради этот курс по недосмотру не был вырван. И вот я прочитал по этой тетради увлекательный курс об истории развития земли. Эти курсы космографии и геологии окончательно разрушили мои религиозные предрассудки, и с тех пор я стал атеистом и пока еще не вполне-сознательным сторонником естественно-научного материализма.
Посчастливилось мне в этом году получить толчок и в понимании истории, который мне дал тот же Долбня. Случилось это так: заболел наш учитель истории Гирш, и на время его болезни вызвался замещать его Долбня, человек всесторонне образованный. Гирш нам читал трафаретно, скучно, по реакционному и бездарному учебнику Иловайского, задавая по нему ‘отсюда и досюда’. Совсем другое услыхали мы на лекциях Долбни: это были не уроки, а именно лекции, и притом блестящие. Проходили мы как раз эпоху французской революции. И вот пред нами прошли картины ‘старого порядка’, борьба с ним сначала идеологическая — энциклопедистов, а потом и политическая — ‘третьего сословия’, буржуазии. Красиво, образно и с большим подъемом Долбня нарисовал драматически развертывающуюся картину великой революции. Его политические симпатии не шли дальше умеренного либерализма, и его любимый герой был Мирабо. Но, несмотря на это, сильный толчок интереса к истории дали мне несколько его лекций.
Был у нас еще интересный учитель — Агафоник Иванович Кильчевский. Это был уже почтенный старичок, о котором я уже упоминал в связи с его защитой моего сочинения перед генералом Махотиным. Он был во многом противоположностью Долбне: спокойный, тихий, невозмутимый, опытный и умный педагог. Он не ставил отметок, не задавал уроков, кроме сочинений и письменных работ, не признавал никаких наказаний, даже выговоров, выставляя только обязательную отметку за четверть года по письменным работам ученика. Вел он нас с четвертого класса. По программе этого класса надо было пройти большой и скучнейший курс древнего и нового церковно-славянского языка. Он поставил этот курс по-научному, на основе сравнительного языкознания, сравнивая форму древнего и нового славянского языка, польского, русского. Мне казалось это интересным, но большинство решительно этим не интересовались, скучали на уроках и для развлечения устраивали всякие, иногда жестокие проказы над добряком-учителем, благо — это не грозило решительно никакими последствиями для проказников. Кильчевский никогда не терял присутствия духа и своего спокойного ласково-учительного тона и часто очень умно парировал насмешки. С пятого класса, когда предмет стал интереснее,— перешли к сочинениям, чтению и разбору образцов литературы, — и издевательства над учителем уменьшились, а в шестом и седьмом классах очень полюбили его уроки и его самого. Его курс в последних двух классах был очень интересен, мы также забывали о наших учебниках и, слушая, записывали, что говорил учитель. Интересно разбирал он Пушкина, Гоголя, давал нам читать статьи Белинского, в последнем классе мы далеко вышли из рамок официальной программы, которая кончалась Гоголем. Он говорил о послегоголевском периоде русской литературы, знакомил нас немного и с классиками иностранной литературы, писали мы изложения шекспировских трагедий, потом разбирали их в классах. Все это давало немало пищи для моего развития.
Это либеральное отношение Долбни и Кильчевского к программам было последним отзвуком либерализма военных гимназий в том смысле, о каком я выше говорил, — в последующие годы их скрутили, заставили преподавать по установленным программам.
А между тем продолжалось и мое самостоятельное чтение. Однажды принес мне Витя Киселев из дому ‘Отцы и дети’ Тургенева.
Наше начальство своим чутьем педагога-консерватора учло боевое демократическое влияние этого романа и изъяло его из нашей библиотеки.
Базаров произвел на меня сильнейшее впечатление. Воспринят он был мною как герой-борец. То, что казалось несимпатичным в нем — отношение к женщинам, к родителям, — это прощалось ему, думалось, что и у великих людей бывают недостатки. В некоторых случаях нравилась сама его непоследовательность: например, в случае с дуэлью. Казалось, так и следовало поступить, чтобы проучить зазнавшегося аристократа Павла Кирсанова. Ответ Базарова Аркадию, что ему лет дела до того, что мужики будут в будущем хорошо жить, объяснялся тем, что это он сказал из чувства противоречия Аркадию, когда ему надоели его ‘красивые речи’. Ведь по всему видно было, что он любил и понимал народ, и ведь он говорил в другой раз Аркадию: ‘Мы драться хотим’, ‘нам других ломать надо’, ‘для нашего дела нужны дерзость и злость’. Узнав о революционерах из ‘Нови’, я заключил из этих слов, что и Базаров тоже принадлежит к революционной партии, а во имя чего же борются революционеры, как не во имя блага народа. Базаров меня окончательно укрепил в моем решении порвать с военщиной и итти по другому пути — по пути Рудина, героев ‘Нови’, Базарова. Этими произведениями Тургенев дал мне сильный толчок по направлению к революции, к революционному народничеству. И надо сказать, что не на одного меня производил он такое влияние. Можно смело сказать, что романы Тургенева с конца 50-х до конца 90-х годов являлись для молодых читателей обычно первыми толчками, разбивающими старое, косное мировоззрение и ведущими к критике существующего строя и к протесту против него.
Критические статьи Добролюбова и Писарева по поводу этих романов уясняли то, что было получено читателем путем художественного восприятия.
Весной мы сдали выпускные экзамены и на полтора месяца пошли в лагери. Это были, первые лагери по новому уставу кадетских корпусов. Лагери помещались на берегу Оки, сейчас же за женским монастырем. В лагерях занимались военными учениями в поле, военной гимнастикой, топографической съемкой местности, стрельбой в цель, сборкой и разборкой ружья и ‘словесностью’, то есть учили устав воинской службы. Все это меня мало интересовало, так как решение уйти от военной службы все сильнее зрело во мне.
Но этот уход был связан с препятствиями, которые не так-то легко мне было преодолеть. Дело в том, что все окончившие кадетские корпуса механически переходили в военные училища (из них два пехотных были в Петербурге и одно, Александровское, в Москве) и через два года выпускались оттуда подпоручиками с двумя годами старшинства. Бывали в Петербурге еще военно-инженерное и артиллерийское училища с трехгодичным курсом. Туда поступали кадеты, окончившие курс с высшими баллами по математике. После окончания военного училища обязательно было отслужить три года и только после этого можно было выйти в запас. Можно было и не поступать в военные училища, но на это надо было согласие родителей. Вот в этом-то и было у меня препятствие. Мать моя и по семейной традиции и по материальным соображениям была решительно против моего ухода с военной службы, ведь через два года, учась на казенный счет, я был бы уже самостоятельным человеком и мог быть поддержкой семье, материальное положение которой ‘после смерти деда стало, как говорится, напряженным. А .тут вдруг не хочу итти в военное училище. Что дальше будет — неизвестно, а пока я становлюсь лишней обузой для нее. Разговоры об этом были для нее и меня очень тяжелыми, и я пока их отложил, решив поехать в августе в Петербург и посмотреть военные училища и там уже решить, что делать. Я знал, что решительный момент зачисления на действительную военную службу — это присяга, которая принималась юнкерами восьмого сентября, а до этого можно было выйти из училища. Я записался в инженерное училище.
А пока я решил не тужить и вторую половину лета хорошо провел со своим приятелем, окончившим в этом же году реальное училище, Ваней Грецковым. Я уже дружил с ним три года. Он был наш сосед, брат учителя начального училища. Он был старше меня года на три. Это был веселый, смелый юноша. Привлекало меня к нему то, что он любил природу, и мы с ним’, начиная с ранней весны, по праздникам и на каникулах отправлялись на Волгу или Оку, ловили рыбу, ездили на лодке. Последний год завели охотничьи ружья и стреляли весной и осенью уток, ходили на зайцев в лес на Моховые горы. В те годы окрестности Нижнего еще были совсем пустынны: вверх по Оке, километра через два выше плашкоутного моста, начинались уже совсем безлюдные берега Оки, пустынно было и за Волгой, на Моховых горах был большой сосновый лес, в котором можно было бродить целый день, не встретив ни одного человека. Иногда мы ездили на лодке на Моховые горы на ночевку, запасшись арбузом, белым хлебом и воблой, жгли костры, ловили рыбу, варили уху. Много прелести было в этих поездках. По общественным интересам мы были с Грецковым прямыми противоположностями: я мечтал порвать с военной службой, он ее очень идеализировал и мечтал быть военным, что и выполнил, поступив вольноопределяющимся, потом пошел в юнкерское училище, а затем всю жизнь служил офицером.
Так подошел к концу август, и мы все, окончившие в этом году наш корпус, вновь собрались в нем с тем, чтобы отправиться в Москву или Петербург в военные училища. Собралось шестьдесят молодцов, веселых, радующихся своему переходу на следующий этап своего пути, который сулил им скорый уже выход в самостоятельную жизнь. Все, без тени сомнения, верные сыны престола и отечества. Только я затесался, среди них отщепенцем, который думал, что без престола, пожалуй, и совсем можно обойтись, а отечество надо переделывать на новое — народное, демократическое. Витя Киселев вследствие физических недостатков не мог пойти на военную службу, и он в начале августа, выдержав конкурсный экзамен, поступил в Технологический институт в Петербурге и уже учился там. Я позавидовал ему.
Приехав в Петербург, я узнал, что не попал в инженерное училище — нехватало одного балла по математике, и меня определили в Константиновское военное пехотное училище. Первое впечатление при поступлении в училище было тяжелое: казарменная атмосфера и дисциплина резко отличались от сравнительно либеральных порядков корпуса. К довершению неприятности меня назначили старшим по классу, как имеющего высшие выпускные баллы. Я должен был рапортовать своему ротному и каждому преподавателю при приходе его в класс о том, что все обстоит благополучно, и о наличном составе класса, на мне лежала ответственность за порядок в классе.
В ближайший праздник я пошел в город. Петербург после нашего провинциального Нижнего произвел на меня сильное впечатление. Невский проспект был очень красив и оживлен. Зашел к Киселеву, который снимал комнатку на Литейном проспекте. Он рассказал о студенческой жизни и занятиях в институте. Не хотелось от него возвращаться в свою казарму, уйти из которой я решил теперь во что бы то ни стало. Подал рапорт об увольнении.
Ротный командир капитан Троицкий вызвал меня и отговаривал от ухода с военной службы. Он говорил, что мне открыта военная карьера, могу выйти в гвардию (на училище давались четыре вакансии в гвардию, их брали лучшие ученики), оттуда могу перейти в генеральный штаб. Но я стоял на своем. Он сказал в заключение, что это будет зависеть от согласия моей матери, которую он и запросит.
Я со своей стороны послал ей письмо, в котором писал, что окончательно решил выйти из училища, и просил ее, чтобы она не препятствовала этому, угрожая, что если она не возьмет меня, то я откажусь от принятия присяги и меня отдадут под суд. С нетерпением стал ждать ответа. Тем временем знакомился со своими новыми товарищами. Попадались среди них более развитые, с большими умственными интересами, чем наши аракчеевцы, кое с кем разговорились более откровенно.
Интересно отметить, что как раз среди этого курса Константиновского училища в следующем году была раскрыта довольно большая революционная организация — ‘милитаристов’, ставившая своей целью революционную работу среди армии, чтобы произвести политический переворот. Организация охватывала все военные училища Петербурга, но была особенно сильна в Константиновском училище. Надо сказать, что из наших аракчеевцев ни один не был замешан в организации. Это была последняя волна народовольческого революционного движения среди офицерства. Мне в этом движении не пришлось принять участие: была получена телеграмма от матери о ее согласии взять меня из училища, и я был тотчас же отпущен.
Я был несказанно рад. Пошел к Киселеву. Пожил у него дня два, посмотрел Питер — Эрмитаж, Исаакиевский собор, поговорили, читали ‘Сказки’ Щедрина в нелегальном литографированном издании, которое было озаглавлено ‘Сказки для детей изрядного возраста’. Простились. Я поехал в Нижний.
Еще два слова о кадетском корпусе.
После моего ухода из корпуса, то есть после 1885 года, усилившаяся реакция дала себя знать и на школьных порядках корпуса.
Военные школы вошли в общую колею школ периода крепостнической реакции.

ГЛАВА IV
ПОДГОТОВКА К ‘АТТЕСТАТУ ЗРЕЛОСТИ’. ПОД ЗНАКОМ НАРОДНИЧЕСТВА

Итак, в сентябре 1885 года я возвратился в Нижний-Новгород уже вольным человеком’. Сдал свою форму в корпус, облачился в штатское, никому уже не был обязан отдавать честь и становиться во фронт. Чувствовал себя, как освобожденный из тюрьмы. В семье, правда, было не очень хорошо: мать тяжело переносила мой уход с военной службы, братья смотрели с укором. Я очень любил мать, и на мне ее переживания сказывались нелегко, но как-никак решительный шаг, определивший всю мою дальнейшую жизнь, был сделан.
Я задаю сейчас себе вопрос: чем обусловлено было мое тогдашнее, уже определенно выявившееся революционное настроение, под влиянием которого я сделал нелегкий тогда для меня шаг — выход из военной службы? Ведь никто на меня не влиял в этом направлении, наоборот: все влияние школы, семьи, знакомых было диаметрально противоположным. Каких-либо классовых обид, угнетения я не ощущал. Семья наша жила очень скромно, но голода, нужды я никогда не испытывал. В школе меня тоже не угнетали, не оскорбляли, напротив: школа дала немало для моего образования и развития (математика, космография, физика, естествознание, география, русская литература).
Прочитал я три-четыре романа Тургенева, они дали мне определенный толчок к революции. Эти же романы читали ведь и все мои шестьдесят одноклассников, и на них они совсем не повлияли в том направлении, в каком на меня.
Я попытаюсь дать объяснение этому явлению.
Разночинная интеллигенция того времени представляла собой угнетенную социальную группу как политически, так и экономически. Где, как и в чем могла она проявить себя? Литература была в железных тисках цензуры. В то время, о котором я пишу, то есть в середине 80-х годов, не было после закрытия ‘Отечественных записок’ и ‘Дела’ {‘Отечественные записки’ — левонароднический ежемесячный журнал, с 1869 года выходил под редакцией Некрасова, Салтыкова-Щедрина и Елисеева. Деятельное участие принимал в нем публицист Н. К. Михайловский. ‘Дело’ — радикально-демократический журнал. Одним из руководителей его был соратник Чернышевского — Н. В. Шелгунов. Оба журнала были закрыты правительством в апреле 1884 года ‘за крайне вредное направление’.} ни одного радикального журнала или газеты. Да и вообще журналов и газет было мало, и выходили они ничтожными тиражами. Литераторам приходилось туго, они бедствовали, часто спивались, случалось, сходили с ума. На правительственной службе разночинцу не пойти дальше средних ступеней, — все сколько-нибудь высокие должности были привилегией высшей дворянско-бюрократической касты. Промышленность, транспорт, торговля очень мало использовали труд интеллигентного разночинца. На фабриках, например, обычно директором был немец или англичанин, а мастера также были иностранцы, русским техникам купцы не доверяли, Соломины (‘Новь’) были еще редким явлением. На водном, например, транспорте интеллигенты почти не работали, там обходились малограмотными людьми, подросшими на самом производстве, капитаны и машинисты были очень часто немцы. В торговле и подавно обходились своими ‘молодцами’. Земства и города в это время еще слабо развивали культурную деятельность и поглощали мало интеллигенции.
И получилась такая картина. В. стране, включая Польшу и Прибалтийский край, было всего девять университетов, пять высших технических и три сельскохозяйственных учебных заведения {В Петербурге — Технологический институт, Институт гражданских инженеров, Горный институт, Институт путей сообщения, в Москве — Высшее (кажется, с начала 90-х гг.) техническое училище. Сельскохозяйственное: в Петербурге — Лесной институт, в Москве — Петровская сельскохозяйственная академия, в Ново-Александрии (в Царстве польском) — Сельскохозяйственный институт. Окраины были в отношении высшего образования совсем обездолены: в Средней Азии не было на одного высшего учебного заведения, равно, как на всем Кавказе и Закавказье. Во всей Азиатской России был один университет — Томский, основанный только в 1884 году, не было ни одного вуза на всем Урале.}. Окончившие университет врачи, юристы, филологи еще кое-как устраивались, а вот инженеры, агрономы, как ни мало их было, с трудом находили работу по своей специальности и часто должны были искать заработка на правительственной или частной службе не по специальности. Еще хуже обстояло, конечно, с женской интеллигенцией: той уже все пути были закрыты. А. И. Засулич-Успенская в своих мемуарах пишет о том, как она, будучи курсисткой, искала заработка по шитью и как была рада, когда удавалось найти работу, оплачиваемую по пятнадцати копеек в день.
Высшие женские курсы, открытые в 70-х годах только в Петербурге и в Москве, во второй половине 80-х годов были закрыты, и высшего женского образования совсем не стало в России.
И вот эта социальная группа — разночинная интеллигенция — жила в крепостнической стране, в которой крестьянство было в полукрепостнической кабале у помещика и помещичьего государства, было бедно, некультурно.
Промышленность страны развивалась слабо, господствовали варварские формы первоначального накопления, разорявшие страну, подрывавшие ее производительные силы (кабальные формы эксплоатации крестьян, ростовщичество, варвар* ское сведение лесов и т. п.).
Только уничтожение самодержавно-крепостнического строя, уничтожение дворянского землевладения и передача дворянских земель крестьянству могли спасти крестьянство от окончательного разорения, вырождения и вымирания и дать крестьянству и всей стране возможность прогрессивного развития, В этом перевороте и строительстве после него, конечно, интеллигенции принадлежала бы огромная организующая и культурная роль.
Во имя этой перспективы и шла борьба передовых отрядов разночинной интеллигенции в 60—80-х годах. Объективно это была борьба за ‘американский путь развития страны’. Вся передовая литература того времени была выразителем и часто руководителем этой борьбы.
Тургенев был ярким и художественно сильным выразителем настроений этой разночинной интеллигенции. В своих романах от ‘Рудина’ до ‘Нови’ он давал типы этой интеллигенции и остро ставил вопросы, ее волнующие, потому он и оказывал сильнейшее влияние на читателей-интеллигентов моего времени {Роль Тургенева, как писателя, сыгравшего своими произведениями огромную роль в течение ряда десятилетий, встает особенно ярко теперь, в известном отдалении от его эпохи. В то время как другие писатели того времени забыты и их стараются оживить только литературоведы, — Тургенев жив до сих пор: его романы до сих пор нельзя читать без волнения. И это несмотря на то, что он сам по своим политическим взглядам не принадлежал к революционно-демократическому крылу интеллигенции, а был умеренным либералом. Но художественные образы его произведений — реалистических, чутко, правдиво воспроизводящих жизнь — действовали так, что в результате, говоря словами народовольческой прокламации, выпущенной ко дню похорон Тургенева, ‘он служил, русской революции сердечным смыслом своих произведений’.}. Вот и я подвергся этому сильному и острому влиянию, и не только я, а из той же группы (военной) подверглись революционному влиянию, как оказалось, немало моих сверстников в других корпусах.
Наши нижегородцы, учившиеся в тихом, захолустном тогда городе, были более отсталыми по сравнению с другими, и передовые идеи эпохи действовали только на более чуткие единицы. Вот и все.
Первое время в Нижнем я был очень одинок, у меня не было ни одного знакомого, с кем бы я мог посоветоваться, поговорить. В голове у меня еще все было неясно: ведь я не читал еще ни одной книги о русской революции, не имел понятия о программах революционных партий — коротко: я еще не знал, что надо делать, у меня были только неопределенные стремления, почерпнутые из прочитанных мною романов. Записался в городскую библиотеку. Тогда во всем Нижнем была одна библиотека, но библиотека недурная. Правда, только а прошлом, 1884, году она подверглась основательной чистке Правительство одновременно с закрытием радикальных журналов в апреле 1884 года издало циркуляр, по которому много журналов и книг было изъято из публичных библиотек: все радикальные журналы за прежние годы, ‘Современник’, ‘Русское слово’, ‘Отечественные записки’, ‘Дело’ и сочинения Писарева, Лаврова, много романов с радикальной тенденцией, как русских, так и переводных, книги по истории, философии и т. д., но для чтения все же кое-что осталось.
Чуть ли не первой книгой, которую я взял из библиотеки, был правительственный отчет о процессе по делу 1 марта 1881 года. Эта книга дала мне очень много. Она познакомила меня с революционерами уже не из романов, а из действительной жизни, дала представление об их целях и путях. Образ Желябова, его геройское поведение на суде произвели сильнейшее впечатление. Желябов определил в своей речи на суде прежде всего свое отношение к религии. Он сказал, что он отрицает православие, но сущность учения Иисуса Христа признает и полагает, что она заключается в том, что следует бороться за правду, за права угнетенных и слабых, и если нужно, то за них и пострадать. Такова моя вера, сказал Желябов. Такое истолкование христианства, характерное для народничества, нашло во мне тогда полный отклик. В своей заключительной речи Желябов изложил вкратце историю народнического революционного движения: ‘хождение в народ’, создание организации ‘Земля и воля’ и, наконец, ‘Народной воли’, ее цели и тактику. Речи Желябова, выступления Перовской, Кибальчича много уяснили мне, многое сделали понятным. Надо признать, что правительственный отчет о процессе первомартовцев, несмотря на его неполноту и урезки, производил сильное противоправительственное воздействие. ‘Народная воля’ — вот то знамя, под которым надо бороться, думал я по прочтении этого отчета. Надо читать, учиться, чтобы уяснить себе до конца, что и как надо делать сейчас. И я продолжал читать. Прочитал Некрасова. Его стихи, поэмы потрясали, захватывали. Особенно сильно действовали: ‘Песня Еремушке’, ‘Размышления у парадного подъезда’, ‘Рыцарь на час’, ‘Кому на Руси жить хорошо?’ Некрасов стал моим любимым поэтом. Любовь к народу, к крестьянину, жалость к его доле и стремление помочь ему — вот, что внушали стихи Некрасова. В этом же направлении действовали сочинения Глеба Успенского, его страстные искания, как помочь народу в его бедствиях, найти выход из тяжелого положения, в котором после ‘освобождения’ он оказался. Тогда в ‘Русских ведомостях’ печатались его ‘Письма с дороги’, в которых он описывал свои впечатления от поездок по России и Сибири, крайне болезненно переживал он впечатления от безотрадных картин тогдашней российской действительности. Все это сильно действовало и на читателя его статей. Читал еще Достоевского, Писемского, Гончарова.
Но я не ограничивался только чтением беллетристики. Я проштудировал с составлением конспекта ‘Происхождение видов’ Дарвина. Эта книга заложила первые основы моего материалистического мировоззрения. В этом же направлении действовали статьи Спенсера.
По истории я прочитал тогда Дрепера ‘Историю умственного развития Европы’, Бокля ‘Историю цивилизации в Англии’ и несколько томов ‘Всемирной истории’ Вебера.
Начал я тогда читать и газеты. Раньше мне попадала в руки только официозная газета ‘Новое время’, — ‘Чего изволите?’, как называл ее Щедрин. Доставал я еще у знакомых газету ‘Свет’, ультрареакционную. В читальне библиотеки я познакомился с московской газетой ‘Русские ведомости’. Это была единственная, как говорилось тогда, ‘порядочная’ газета. Внутренняя жизнь России в ней освещалась с точки зрения самого умеренного либерализма, да и это едва терпелось правительством, и газета была под постоянной угрозой закрытия. О других государствах можно было высказываться свободнее, чем и пользовалась газета, и ее иностранный отдел был особенно интересен. Корреспонденции из Берлина, Парижа, Лондона давали интересный материал о рабочем движении, которое во второй половине 80-х годов начало везде возрождаться после реакции, наступившей вслед за подавлением Парижской Коммуны. Местная газета ‘Нижегородский биржевой листок’, выходившая два или три раза в неделю, представляла собой полное ничтожество. В ней помещалась только хроника городских происшествий да передовицы на тексты из священного писания. Ее редактором-издателем был малограмотный хлебный торговец Жуков.
Осталась в памяти небольшая читальня городской библиотеки, где на столе были разложены газеты столичные и провинциальные. За столом сидело самое большее пять-шесть человек. Почти каждый день заходили туда три посетителя. Один — плотный, красивый, темный шатен с кудрявой головой и окладистой бородой, лет тридцати пяти, такое умное, вдумчивое лицо. Второй — молодой, нервный, худой блондин с бородкой — входя, здоровался с первым. Третий — с длинными волосами, в синих очках и высоких сапогах, он ни с кем не говорил, держался в стороне. Эти три посетителя меня очень интриговали. Я думал, что это должно быть из местных ‘нигилистов’. Особенно таинственное впечатление: производил третий. Через некоторое время я познакомился с двумя первыми и узнал, кто был третий. Первый был — В. Г. Короленко, второй — А. И. Богданович, потом известный публицист. О третьем мне сказали, что это некий Розанов — шпион, которого в Нижнем все знали…
Много газет прочитал я в этой читальне: новый мир открывался передо мной. Там прочитал я весной 1886 года подробный судебный отчет о Морозовской стачке и нашумевшую статью реакционных ‘Московских ведомостей’ — ‘Судебный салют рабочему вопросу’, протестовавшую против оправдания присяжными участников стачки.
Из этого отчета я впервые познакомился с рабочим вопросом в России и узнал подробности об этой знаменитой стачке.
Никогда я не читал так много, как в эту первую зиму после выхода из корпуса. Я только этим и занимался. Я решил вначале держать экзамен в Технологический институт и занимался часа два в день математикой для подготовки к экзамену. Но чем больше я читал народническую литературу, тем менее смысла представлялось мне итти в Технологический институт. Надо итти в деревню. Но в качестве кого? Одно время я думал пойти в Петровскую академию, чтобы выйти оттуда агрономом. Но как агроном мог подойти к крестьянину? Земская агрономия тогда только что нарождалась в одной-двух губерниях, и о ней ничего не было еще слышно, а агроном, служащий у помещика, чем мог быть полезен крестьянину? Такие сомнения мучили меня тогда. В это время попалась мне в газетах заметка о враче, вольно практикующем в деревне, что было тогда большой редкостью. Эта заметка явилась для меня откровением: вот, думал я, лучший способ быть полезным деревне, подойти к крестьянину, завоевать его доверие. Эта мысль целиком меня захватила, я решил сделаться врачом и пойти в деревню лечить и просвещать крестьянина. Главная цель была — революционное просвещение, на лечение я смотрел только как на путь, по которому я подойду к крестьянину. Но чтобы сделаться врачом, надо поступить на медицинский факультет, университета, а для этого надо сдать на так называемый аттестат зрелости, то есть сдать экзамен при классической гимназии за ее курс. Курс кадетского корпуса был по некоторым предметам одинаков с курсом гимназий, по некоторым (математике, физике, естествознанию) больше курса гимназий, вся трудность этого экзамена для меня была в древних языках, которых у нас не преподавали вовсе. Латинский язык в гимназиях начинался с первого класса, а греческий — с третьего, причем каждому предмету отводилось по пять-шесть часов в неделю. На выпускном экзамене не только требовалось свободно переводить livre ouvert (без словаря) латинских и греческих классиков (Цезаря, Тита Ливия, Саллюстия, Цицерона, Виргилия, Горация, Геродота, Ксенофонта, Гомера, Фукидида), но и обратно — с русского языка переводить их на язык подлинника (разумеется, только прозаиков). За одну-две ошибки в переводе с русского ставили двойку, особенно экстернам, то есть не ученикам данной гимназии, а держащим со стороны. К экстернам относились особенно строго и в некоторых гимназиях их вообще не пропускали.
Предстояло преодолеть всю эту премудрость, да еще сознавая, что все это ни к чему не нужно и впредь мне не понадобится. На это надо было ухлопать не менее двух-трех лет при упорном каждодневном труде часов по пяти-шести. Но решение мое было твердое, и приходилось все это преодолевать. Я пригласил себе на помощь известного тогда в Нижнем репетитора Н. В. Ливанского, и он ежедневно занимался со мной полтора часа, да самостоятельно я занимался еще не менее четырех-пяти часов. Так продолжалось два с половиной года, до сдачи экзаменов весной 1888 года.
Учась сам, я вскоре достал несколько уроков по репетированию отстающих учеников кадетского корпуса, имел и другие уроки. Они оплачивались по пятнадцати-двадцати рублей в месяц, и я стал зарабатывать до пятидесяти-шестидесяти рублей в некоторые месяцы, что по тем временам было немало, если принять во внимание, что в Нижнем комната с полным содержанием стоила пятнадцать-двадцать рублей в месяц. Я оплачивал теперь матери свое содержание, платил своему учителю и откладывал еще на учение в университете.
Несмотря на предстоящие мне трудности и одиночество, которое я переживал в первые месяцы в Нижнем, я не падал духом, настроение было подъемное: была уверенность, что я стал на правильный путь, что на этом пути я найду разрешение ‘проклятых’ вопросов современности.
Настали рождественские каникулы. Приехал Киселев. Он познакомил меня с московским студентом А. А. Рождественским, а тот повел меня знакомиться е местной революционной интеллигенцией. Центром ее в Нижнем в это время было семейство Метлиных. К ним я и пошел с Рождественским. С большим интересом и волнением шел я к Метлиным: вот, наконец, я увижу революционеров, о которых я читал до сих пор только в романах или в отчете о политическом процессе. На краю города, в конце Канатной улицы, жили они в маленьком доме своего отца, нижегородского мещанина, служившего приказчиком у рыбного торговца {На Канатной улице жил в детстве Максим Горький, в доме своего деда. На этой улице жили небогатые нижегородские мещане, обычно в своих маленьких домишках. Максим Горький, как известно, уехал в 1884 году из Нижнего в Казань учиться.}.
В этот домик я и вошел с Рождественским в один холодный декабрьский зимний вечер. Там мы застали целое общество, как оказалось, почти целиком всю нижегородскую революционную колонию того времени. Была скромная вечеринка. Пили чай, беседовали, пели под аккомпанемент старинных клавикордов. Пели песни: ‘Дубинушку’, некрасовскую ‘Укажи мне такую обитель’, ‘Из страны, страны далекой’, студенческую, с припевом:
Проведемте, друзья, эту ночь веселее,
Пусть вся наша семья соберется теснее.
В этой песне между прочим есть такой куплет:
Выпьем мы за того,
Кто ‘Что делать?’ писал,
За героев его,
За его идеал.
Впервые я услышал пение революционных песен. Сильно подействовало оно на меня.
Перезнакомился со всем обществом. Вот кто там был: два брата Метлины — Василий Иванович и Иван Иванович. Они были московскими студентами-юристами, исключенными из университета и высланными на родину осенью 1884 года за демонстрацию на Страстном бульваре против реакционной газеты ‘Московские ведомости’ и ее редактора Каткова. Оба они были народовольцами. Особенно сильное впечатление произвел на меня Иван Иванович. Вышесреднего роста, сухой, с красивым интеллигентным лицом, он всем своим обликом производил впечатление человека глубоко идейного. Мне казалось, что вот это настоящий революционер, всецело живущий вопросами революции. Его старший брат, Василий Иванович, полный и благодушный, с несколько обывательским видом, не произвел на меня такого впечатления, как его брат. У них были еще две сестры — младшая, тогда еще гимназистка седьмого класса, и старшая,. Александра Ивановна, она училась в Москве на акушерских курсах и имела типичный вид ‘нигилистки’: стриженая (тогда стриглись женщины только ‘нигилистки’), с папироской в зубах. Надо сказать, что в это время выходили уже из моды ‘нигилистические манеры’ 60-х и 70-х годов как среди женщин, так и среди мужчин (длинные волосы, синие очки, плед), но у Александры Ивановны эти манеры были особенно подчеркнуты. В гостях был высланный тоже за демонстрацию на Страстном бульваре студент Петровской сельскохозяйственной академии Губарев. Его фамилия вызывала ассоциацию с вождем русской революционной эмиграции, выведенным Тургеневым! под этой фамилией в ‘Дыме’, но нижегородский Губарев оказался очень скромным человеком и ни в каком отношении не претендующим на роль вождя. Другой гость — Иван Васильевич Духовской, владелец небольшого книжного магазина, кстати единственного тогда в Нижнем. Он был слепой, притом очень талантливый музыкант. Когда Короленко писал своего ‘Слепого музыканта’, то он много беседовал с Духовским, стараясь проникнуть в психологию слепого музыканта. У Духовского хранилась нелегальная библиотечка, которой я вскоре стал широко пользоваться. Третий гость — Егор Иванович Орлов, с длинными темными волосами, с темной бородой, в черных очках и с очень мрачным видом. Это был сын крестьянина села Лыскова, бывший семинарист, ездивший работать к известному профессору Петровской академии Энгельгардту, оставившему академию ‘по независящим обстоятельствам’ и севшему на землю в своем имении в Смоленской губернии {Энгельгардт, ‘Письма из деревни’.}. Я потом подружился с Орловым. Он переживал тогда тяжелое время разочарования в революции, впоследствии он поступил в Московский университет и весь отдался науке, был профессором химии в Харькове, ныне в Москве. Наконец, четвертый гость был столяр Китаев. Он принадлежал к нижегородской народовольческой организация начала 80-х годов, возглавлявшейся А. А. Карелиным {А. А. Карелин был потом присяжным поверенным, во время революции 1917 года он объявил себя анархистом и в 1917 и 1918 годах бил членом ВЦИК от анархо-коммунистов.}. Эта организация была ликвидирована жандармерией, и ее глава находился в то время в ссылке. Обломком этой организации и был столяр Китаев, в это время он был владельцем небольшой мастерской с двумя-тремя рабочими и фактически отошел от революции. После этого вечера я близко сошелся с Метлиными, а Иван Иванович стал со мной вскоре заниматься древними языками, так как Ливанский меня мало удовлетворял.
Через Метлиных я познакомился с В. Г. Короленко и А. И. Богдановичем, которых я раньше встречал в городской читальне. Короленко жил тогда только год в Нижнем по возвращении из Якутской ссылки и не стал еще центром, вокруг которого группировалась нижегородская передовая интеллигенция. Жил он тогда довольно одиноко. В одном своем письме, написанном весной 1886 года, то есть приблизительно в то время, когда я с ним познакомился, он писал: ‘Нам тут живется вообще серо. Теперь же вдобавок мы проводили трех членов нашей семьи в разные стороны, а потому скучаем в усиленной степени. Нижний — город не из лучших, в смысле среды — купеческий и мало интеллигентный’.
В это время он уже начинал входить в известность: его рассказы — ‘Сон Макара’, ‘Соколинец’, ‘В дурном обществе’, ‘Слепой музыкант’ — появились уже в печати. Начал он писать и корреспонденции из местной жизни в столичных и провинциальных газетах. Короленко со мной был приветлив, расспрашивал о моих намерениях, но в высказываниях был сдержан. Это расхолаживало: мы подходили тогда к людям прямо с вопросом — что делать? — а он как-то избегал ответа на этот вопрос, в словах его чувствовался какой-то скептицизм. Познакомился я тогда и с Ангелом Ивановичем Богдановичем, петербургским студентом, высланным по народовольческому делу, но тот показался мне слишком мрачным и необщительным. Как я узнал, он в это время переживал кризис народовольческого мировоззрения и был близок к самоубийству. Встретив его два-три года спустя, я нашел его совсем другим. Тогда он увлекался борьбой с местным дворянством и администрацией совместно с Короленко путем корреспонденции. Еще позже он стал редактором журнала ‘Мир божий’, где вел публицистический отдел.
Эта небольшая группка и представляла собой в то время в Нижнем почти всех, кто сколько-нибудь был связан с революционным движением. Вся эта группка не представляла какой-либо оформленной организации, не вела какой-либо революционной работы. Это были просто люди одной идеологии, одного настроения, они часто виделись между собой, беседовали, делились новостями и слухами,— например, по поводу ареста на границе народовольца Сергея Иванова, процесса народовольца Лопатина и т. п. Никаких идеологических связей с окружающей средой у этой группы не было, они были как бы ‘чужестранцами’ в своем родном городе, как назвал их Чириков в своей повести ‘Чужестранцы’.
О подобных людях в то время в Казани М. Горький пишет в ‘Моих университетах’: ‘Те, кого я уважал, кому верил,— странно одиноки, чужды и — лишние среди большинства, в грязненькой и хитрой работе муравьев, строящих кучу жизни’. И в другом месте (‘Сторож’): ‘Мне казалось, что интеллигенты не сознают своего одиночества в маленьком грязном городе, где все люди чужды и враждебны им, не хотят ничего знать о Михайловском, Спенсере и нимало не интересуются вопросом о том, насколько значительна роль личности в историческом процессе’.
Вышеприведенная оценка оторванности от жизни маленькой интеллигентской группки сделана была мной, конечно, впоследствии, а тогда я был в очень приподнятом настроении от того, что мне удалось познакомиться со столь интересными людьми.
У Духовского я стал брать книги. Прочитал Лаврова ‘Исторические письма’, принцип отдания долга народу укрепил мои стремления пойти ‘в народ’.
Статьи Добролюбова — ‘Темное царство’, ‘Луч света в темном царстве’, ‘Когда же придет настоящий день’ — глубоко запечатлевались, показывали воочию крепостнический гнет, который чувствовался еще во всех областях русской жизни, побуждали на борьбу с этим гнетом. Его письма из Италии, которая переживала тогда период революционной борьбы за национальное освобождение, были полны горячим сочувствием к этой борьбе и между строк призывали к борьбе за политическое освобождение России.
Полные блеска и таланта статьи Писарева — ‘Базаров’, ‘Реалисты’, ‘Мыслящий пролетариат’ и др. — возбуждали энтузиазм. К Писареву привлекало его горячее отстаивание прав человеческой личности, человеческого разума, науки, смелое низвержение устаревших авторитетов. Но к некоторым его статьям молодежь уже тогда относилась критически: не шла за ним в отрицании Пушкина, художественного значения романа Льва Толстого ‘Война и мир’ и искусства вообще.
Особенно запечатлелись статьи Чернышевского о революционных движениях в Европе и его роман ‘Что делать?’ Конечно, для того времени идеи Чернышевского о равноправии женщин, об их праве заниматься самостоятельным трудом были уже не совсем новы. Они вошли уже до известной степени в жизнь. Идея кооперативных мастерских уже устарела. Но личность Рахметова, хотя и схематично обрисованная, сны Веры Павловны, в которых начертана картина будущего, коммунистического строя, и общий революционный дух, которым проникнут этот роман, все это производило сильнейшее впечатление.
Трагическая судьба Чернышевского, его двадцатилетнее заключение на каторге, а потом в далекой Вилюйской тюрьме, вызывала глубокое сочувствие к нему и возмущение против правительства. В то время Чернышевский после этого заключения не был сразу освобожден, а только переведен в ссылку поближе, в Астрахань. Авторитет Чернышевского и любовь к нему среди революционной интеллигенции были тогда очень велики.
Прочитал я первый том сочинений Лассаля (издания 1872 г.). Личность Лассаля, его блестящие речи на суде увлекали. Авторитет Лассаля стоял очень высоко тогда среди народовольческой интеллигенции. По статьям Лассаля я знакомился с немецким рабочим движением 60-х годов. Увлекался романами Шпильгагена, в его романе ‘Один в поле не воин’ в лице Лео изображен Лассаль, его борьба с либералами, его связь с королевским двором, что казалось тогда, клеветой либералов на Лассаля {Впоследствии стало известно, что Лассаль действительно вел переговоры с главой прусского правительства Бисмарком и заключил с ним тайное соглашение.}. В романе ‘Фон Гогенштейны’ изображена революция 1848 года — разгром крестьянами дворянских замков. О революции 1848 года я прочитал еще Иоганна Шерра ‘Комедия всемирной истории’. С французской резолюцией познакомился по Минье и Луи Блану, с Парижской Коммуной — по книге Ланжеле и Корье. Познакомился с несколькими работами Прудона, но он не произвел большого впечатления. Прочитал несколько русских ‘тенденциозных’ романов: Решетникова ‘Подлиповцы’ и ‘Где лучше’, Слепцова ‘Трудное время’, Омулевского ‘Шаг за шагом’, Станюковича ‘Без исхода’ и ‘Два брата’, Шеллер-Михайлова ‘Лес рубят, щепки летят’, Засодимского ‘Хроника села Смурина’. Большое богатство хранилось в библиотеке И. В. Духовского {Указанные книги я прочитал за три года жизни в Нижнем-Новгороде, перечисляю их здесь, чтобы не возвращаться к этому впоследствии.}. Прочитал я в это время ‘В чем моя вера’ и ‘Евангелие’ Льва Толстого, которые тогда ходили по рукам в гектографированном виде. Но толстовщина не затронула меня. Реакционность принципа ‘не противься злу насилием’ была мне ясна. Прочитал почти все романы Золя, переведенные на русский язык, а также Виктора Гюго, особенное впечатление произвели его ‘Отверженные’ и ’93-й год’. Бальзака мы тогда не читали, он не был в чести у радикальной интеллигенции, и я не прочитал тогда ни одного его романа. Довольно много читал Салтыкова-Щедрина. Его критика современных порядков производила впечатление, но де удовлетворяло отсутствие у него положительных идеалов, то, что он не давал ответа на вопрос — что делать?
Подводя итог моему чтению за эти годы, могу сказать: да, великое дело книга, огромную силу воздействия на человеческую психику имеет она. Некрасов в своей поэме ‘Саша’ так характеризует действие книги:
В наши великие трудные дни
Книги — не шутка. Укажут они
Все недостойное, дикое, злое,
Но не дадут они сил на благое.
Но не научат любить глубоко.
Мне кажется, что книги могут действовать сильнее: они могут при известных условиях дать и силы на благое и научить любить глубоко.
В результате этого чтения я стал правоверным народником: я думал тогда, что крестьянская община и рабочая артель — эти исконные формы организации народного труда — должны стать основой будущего, социалистического строя. Капитализм их разлагает, разрушает, надо всячески задерживать его развитие. Надо ‘пойти в народ’, то есть в крестьянство, стараться поднять его на борьбу за воплощение в жизнь вышеназванных основ.
На всю жизнь от этого чтения остались любовь к трудящемуся люду и ненависть к его поработителям и угнетателям, но через некоторое время другие книги указали мне на ложность народнических путей в борьбе за счастье трудящихся, они вместе с тем показали истинные пути, ведущие к этой цели, но об этом позже…
Пришло лето 1886 года. Я продолжал свои занятия древними языками, но занимался несколько меньше, чем зимой. Возобновил свои поездки по Волге, которую страстно любил. Купил себе лодку, на ней мы совершали поездки по Волге и Оке, на ночевках ловили иногда рыбу с плотов. Компанию составляли мне мои братья и соседи — два брата Капраловы. Во время ночевок заводил беседы с рыбаками, бурлаками, матросами, стремился ‘сблизиться с народом’.
Метлины получили разрешение поступить в Ярославский юридический лицей и осенью уехали туда. Приехали новые люди, — это были: Иван Осипович Силантьев и Алексей Иванович Добронравов, исключенные из владимирской семинарии за какой-то протест. Силантьев, сын крестьянина, был романтически настроенный народник, писал рассказы и лирические стихи, один его рассказ был где-то напечатан, поэтому он считал себя литератором из народа. Впоследствии он оказался сугубо мирным, умеренно либеральным человеком, служил в земской, потом в правительственной статистике. Его товарищ Добронравов был совсем не похож на него. Сын сельского пономаря, умершего, когда Алексей Иванович был еще (мальчиком, он вырос в большой нужде, его старшая сестра вышла замуж за слесаря, и он часто жил у них и потому стал близок к рабочей среде. Это был решительный, глубоко демократически и революционно настроенный человек. После исключения из семинарии он решил поступить в университет и тоже готовился на аттестат зрелости. Он сдал его в шуйской гимназии в 1887 году и поступил в Московский университет, на юридический факультет, но в том же году был исключен за участие в студенческих волнениях и опять приехал в Нижний, полный рассказов об этих волнениях, а также о своих знакомствах с рабочими железнодорожных мастерских Брестской дороги, которые он завел через своего зятя, слесаря. Вновь он поступил в Московский университет вместе со мной, в 1888 году.
Силантьев и Добронравов жили вместе, обычно на каком-нибудь чердачке, почти без мебели, я с ними очень сдружился. Добронравов после отъезда Метлина занимался со мной по древним языкам, и я часто бывал у них. Оба они были большими поклонниками писателя H. H. Златовратского, с которым они были близко знакомы по городу Владимиру. Под их влиянием я прочитал все произведения Златовратского. Думаю, что Златовратский не был вполне правильно оценен критикой. Создалось мнение, что он ‘обсахаривал мужика’. А между тем его ‘Устои’, по моему мнению, являлись реалистическим художественным произведением, в котором были представлены разные слои деревни: беднота, маломощные середняки, зажиточные ‘хозяйственные’ мужички и разные типы кулаков, была представлена драматическая борьба этих групп, на которые расслоилась тогдашняя русская деревня.
Почти одновременно с ними приехал из Казани в Нижний А. В. Чекин. Это был активный революционный работник, приехавший в Нижний как агент революционного народнического центра, находившегося тогда в Казани. Я с ним быстро сошелся, он казался мне олицетворением идеала революционера, у которого нет никаких интересов, кроме интересов революции. Это был наиболее сохранившийся тип революционного народника, какого только мне пришлось встретить. Сомнения и разочарования, какие переживало большинство революционных народников, тогда еще совсем не коснулись его. ‘Аким Васильевич Чекин, превосходный пропагандист, человек поразительной душевной чистоты…’, — так характеризовал его Максим Горький (‘Былое’, No 32, стр. 220), участвовавший в Казани, а потом в Нижнем в кружке, которым руководил Чекин. Жил он чрезвычайно скромно, когда в Нижнем организовалась земская статистика, он брал оттуда работу за нищенское вознаграждение. Он был летами старше всех нас, ему было в это время двадцать семь лет, что считалось тогда очень солидным возрастом для революционера.
Чекин был сын плотовщика-мещанина города Макарьева, Костромской губернии. Он самоучкой подготовился в учительскую семинарию. Там вступил в народнический кружок и был вскоре исключен из семинарии, потом ходил в офенях, торгуя книжками по деревням и ведя_ пропаганду, случайно избегнув ареста, он обосновался затем в Казанской губернии в качестве сельского учителя, заводил там кружки среди крестьян и деревенской интеллигенции, за это был выгнан из учителей и таил в Казани грошовыми уроками. Он мне рассказал, что существует народническая организация, которая ведет революционную пропаганду в народе путем организации пропагандистских пунктов, состоящих из кружков деревенской интеллигенции — врачей, фельдшеров, учителей, волостных писарей и передовых крестьян, иногда даже молодые попы, принимавшие ранее участие в семинарских кружках, бывают участниками этих деревенских кружков. Среди крестьян устраиваются артели. Пропаганда ведется по преимуществу устная и с помощью легальных книг, но среди более надежных людей распространяются и нелегальные брошюры, которые гектографируются и печатаются организацией {}. У Чекина всегда можно было найти нелегальные брошюры вроде ‘Царь-голод’, ‘Кто чем живет’, ‘Хитрая механика’, у него же я достал печатный сборник (без заглавия и обложки) с изложением программы социалистов-народников {Казанская народническая организация была преемницей ‘чериопере-дельцев’ начала 80-х годов. Термин ‘чернопередельцы’ в это время уже не употреблялся: преемники их направления, которые дольше всего, пови-димому, сохранились в Казани и Среднем Поволжье, (назывались народниками и противопоставляли себя народовольцам, которые главным методом своей политической работы считали в этот период террор, впрочем, только в теории, на практике же террористических актов в то время, то есть поел’ покушения 1 марта 1887 года, не было (исключение — покушение Мелкова-Качурихина в 1891 году на казанского губернатора).} и с другими статьями. Сборник этот интересен для характеристики того кризиса, который переживало революционное народничество в конце 80-х годов {Об этом сборнике см. статью Сергиевского в ‘Историко-революционном сборнике’, т. III, стр. 148—243, 1926 г. Там же перепечатаны основные статьи этого сборника.}. Ему уже чужды иллюзии об общине, как основе будущего, социалистического общества, он уже не отрицает начала победного шествия русского капитализма, он ‘целиком’ признает теорию Маркса… для Запада. А каковы же выводы? Вот в чем резюме этих выводов {Указанная статья Сергиевского, стр. 182—183.}: ‘В основе той программы, которая может быть названа, ‘народническою’ в широком смысле этого слова, лежит стремление обеспечить трудящейся рабочей массе, которая понимается под словом ‘народ’, условия существования, настолько полного и всестороннего, насколько это возможно на существующей ступени развития общественной жизни. Главная посылка этой программы заключается в том, что каждое поколение само по себе имеет право на возможную долю счастья и удовлетворения всех своих потребностей, и потому стремления к этой доле счастья вполне законны, хотя бы они и замедлили окончательное разрешение социальных противоречий для будущих поколений’ (курсив мой, — С. М.)
И прав товарищ Сергиевский в оценке этой программы. ‘Нужно ли говорить, — пишет он, — о том глубоком нравственном и идейном разладе, который не мог не быть у народников, теоретически принявших формулу Маркса, но не видящих иного выхода, как только в безнадежной борьбе с неотвратимым историческим процессом. Такой разлад предопределяет или отход от социализма и углубление в либерально-культурную работу в деревне без перспектив в более или менее отдаленном будущем, куда и отхлынула в действительности народническая интеллигенция в качестве просветителей-народников или опрощенцев-толстовцев, или решительный переход к социал-демократизму’.
Разумеется, когда я в то время читал этот сборник, эти мысли не приходили мне в голову, и я воспринимал его непосредственно, как последнюю мудрость революционной мысли.
Любопытно, что этих казанцев-народников за их приятие экономического учения Маркса звали даже другие и они сами марксистами, но характер этого ‘марксизма’ ясен сам собой, и когда, через три-четыре года, на общественной арене появились настоящие марксисты, то им пришлось жестоко бороться с этими псевдомарксистами, о чем я расскажу ниже.
Дела свои казанская организация вела очень конспиративно, и полиции так и не удалось ее раскрыть. Об этой организации в литературе до последнего времени ничего не было, и только после опубликования в No 10 журнала ‘Каторга и ссылка’ за 1930 год статьи ‘Воспоминания из жизни народнических кружков в Казани’ (1875—1892 гг.) стало известно о характере этой организации и о личном составе ее руководящего центра. Этот центр был в Казани, около него группировались кружки студентов университета, ветеринарного института, семинарии и духовной академии, была также довольно значительная группа среди офицеров. Участники кружков после окончания учебных заведений разъезжались по Поволжью и создавали на местах ячейки организации. Бывали съезды представителей местных групп. В таком виде организация, создавшаяся в 1884 году, просуществовала до 1889 года, после которого начался ее распад, окончательно прекратила она свое существование около 1892 года. Большинство ее членов стали просто культурниками в духе либерального народничества, впоследствии, при оживлении революционного движения, они распределились по партиям эсеров, энесов и кадетов. Небольшая часть определилась уже в начале 1890-х годов как марксисты (Е. В. Барамзин и некоторые другие).
Как видно из этой статьи и краткой автобиографии А. В. Чекина, которую он по моей просьбе прислал из Тифлиса (в 1933 г.), это та самая организация, в которой участвовал Горький, работая в булочной Деренкова и в лавке Ромася в селе Красновидове.
В то время Чекин не назвал мне ни одного имени, ни одного пункта работы, дал только общую обрисовку задач и целей организации. Его принципом конспирации было говорить только то, что необходимо знать данному лицу для работы. Мы прозвали его в шутку ‘великим конспиратором’. Приехав в Нижний, он стал плести сеть своей организации, заводя кружки среди интеллигенции.
Стал и я участвовать в кружках с осени этого года. Первый кружок, в котором я принял участие, образовался по моей инициативе из гимназистов и гимназисток, с которыми я познакомился в семье моего бывшего учителя А. И. Кильчевского. С его семьей я познакомился вскоре после окончания корпуса. Старшая дочь его, Ольга Агафониковна, была тогда в седьмом классе. Я с ней подружился, и дружба наша продолжалась потом много лет, хотя мы и редко виделись, до ее тяжелой болезни, а затем и до смерти, незадолго до мировой войны. Из знакомых Ольги Агафониковны и образовался наш первый кружок. В него входили несколько учеников и учениц старших классов гимназии. Из членов этого кружка упомяну M. H. Соболева, сына видного чиновника, впоследствии профессора политической экономии в Томском, потом в Харьковском университетах, при советской власти работал в Госплане, ныне (в 1939 г.) — персональный пенсионер. Другой член кружка — Д. П. Рузский, впоследствии видный профессор Механики и директор Киевского политехникума, далее И. А. Базанов, сын богатого крестьянина, впоследствии тоже профессор Томского университета, А. В. Второв, сын мелкого лавочника, будущий активный участник народовольческой организации.
Слушал наши чтения и споры в кружке и младший сын Кильчевского, Владимир, тогда еще гимназист четвертого класса, впоследствии кооператор-эсер.
Начали мы чтение со статьи Добролюбова ‘Когда же придет настоящий день?’ Революционным энтузиазмом насыщена была эта статья. Но по-разному восприняли ее члены кружка. Завязались горячие споры, которые увели нас далеко от статьи. Заспорили, что важнее и плодотворнее: легальная земская культурная деятельность, или революционная работа. Я и Второв не отрицали пользы культурной работы, но выше и важнее считали революционную работу, другие, наоборот, в легальной культурнической работе видели центр своей будущей деятельности.
Вообще члены нашего кружка — дети директора гимназии, крупного акцизного чиновника, деревенского кулака — склонялись больше к умеренному легальному либерализму. Меня и Второва поддерживали только Ольга Агафониковна да еще одна гимназистка из мелкой разночинной среды. Старика Кильчевского мы иногда вовлекали в наши споры, он старался ‘мудро’ примирить спорщиков.
Кружок у Кильчевских просуществовал года полтора. Однажды Кильчевского вызвали к жандармскому генералу Познанскому или дали понять другим образом, что собрания молодежи, бывающие у него, бросают на него тень в политическом отношении. Пришлось их ликвидировать.
Еще до ликвидации этого кружка я стал принимать участие в другом кружке. Привлек меня туда Второв. В него входило человек десять, преимущественно дети мелких чиновников. По настроению он был более демократичный и революционный, чем кружок у Кильчевских. Когда я вошел в кружок, там читали и разбирали ‘Что такое прогресс?’ Михайловского. Из участников его отмечу Л. Я. Александрова, Е. И. Пискунова и Н. З. Васильева.
Л. Я. Александров — краснощекий, цветущий, симпатичный юноша, потом активный участник студенческих организаций и волнений. Был исключен из Московского университета, кончил в Дерптском, стал там марксистом, служил потом во владимирском земстве, принимал участие в социал-демократическом ‘Северном рабочем союзе’, по делу которого был сослан.
Н. З. Васильев происходил из эволюционной семьи. Его старший брат, Захар Захарович, был (народовольцем, жил на нелегальном положении., усиленно разыскивался полицией, но так и не был найден, о его дальнейшей судьбе не знаю. Сестра его, Анна Захаровна, (была также народоволкой, в то время курсисткой, впоследствии учительницей. Сам Николай Захарович — очень умный и искренний человек, но выделялся уже тогда своим скептицизмом, и он вместе со своим приятелем Е. И. Пискуновым вносили своим скептицизмом некоторый диссонанс в настроение кружка.
Я недолго пробыл в этом кружке, так как он распался весной, по окончании курса гимназии несколькими членами кружка. С некоторыми членами кружка у меня завязались дружеские отношения, которые продолжались потом в университете.
Скажу еще здесь о моих знакомствах в это время среди народных учителей.
У Вани Грецкова, о котором я говорил в предыдущей главе, был старший брат Александр Дмитриевич — скромный, но хороший, всецело преданный своему делу учитель начального училища. Я сблизился с ним и часто бывал у него в школе, присутствовал несколько раз на уроках. Я удивлялся, каких больших успехов добивается он в своей трехклассной школе, как грамотно пишут и как хорошо решают арифметические задачи его ученики, оканчивающие школу. Через него я познакомился с несколькими нижегородскими учителями начальных школ. Даю краткую характеристику тогдашнего народного учителя.
В 70-х годах революционные народники часто пользовались должностью народного учителя для пропаганды, в учительских семинариях было немало революционных народнических кружков, из которых выходили такие пропагандисты. В то глухое реакционное время (вторая половина 80-х гг.) учительство подвергалось жестокой чистке: мало-мальски ‘неблагонадежные’ элементы безжалостно удалялись, и встретить в это время революционно настроенного учителя было трудно. Преобладающим типом народного учителя был чистый культурник-просветитель, преданный своему делу, смотрящий на него, как на миссию просвещения народа.
Работать учителю было нелегко: это был самый низший, политически и материально самый угнетенный слой разночинной интеллигенции. Особенно это относится к сельским учителям, над которыми считало обоим долгом ‘наблюдать и помыкать все деревенское начальство: инспектор ‘народных училищ, урядник, волостной старшина, поп, попечитель школы — обычно помещик или кулак. Получал учитель пятнадцать-двадцать рублей в месяц, жил в одиночестве, без книг, а созовет он к себе двух-трех товарищей, его обвинят в ‘неблагонадежности’. Учить его заставляли только технике грамоты и счета, даже объяснительное чтение по хрестоматии не рекомендовалось.
И вот при таких условиях народные учителя все же несли нелегкое бремя и способствовали по мере сил просвещению и подъему культуры среди городского населения и крестьянства.
В последующий период политического оживления, в 90-х и 900-х годах, народные учителя политически активизировались, создавали профессионально-политические организации, но об этом я скажу в свое время.

ГЛАВА V
НОВЫЕ ЛЮДИ. ВИДИМОСТЬ ОЖИВЛЕНИЯ РЕВОЛЮЦИОННОГО ПОДПОЛЬЯ

Студенческие волнения и демонстрации в университетских городах имели всегда результатом наплыв высланных участников их в Нижний. Так, после демонстрации в память двадцатипятилетия смерти Добролюбова, в ноябре 1886 года, из Петербурга выслали в Нижний несколько человек. После больших арестов петербургских студентов, последовавших за покушением на Александра III 1 марта 1887 года, приехало несколько петербургских студентов.
Особенно много высланных приехало в Нижний после студенческих волнений, которые охватили несколько университетов в декабре 1887 года. Среди высланных преобладали студенты-казанцы, было их человек пятнадцать-двадцать, — молодая, жизнерадостная, революционно настроенная публика. Из них помню двух братьев Кларков, двух братьев Севастьяновых, Станкевича, Знаменского. Нижегородское подполье оживилось. Начались оживленные собрания с горячими спорами между народовольцами и народниками. В Казанском университете, повидимому, дольше, чем в других центрах, сохранились упомянутые, довольно определенно обособленные фракции. Сильнее была представлена фракция народников, имевшая в Казани свою старую оформленную организацию. Народники группировались около Чекина, а народовольцы вокруг Станкевича и В. И. Кларка. Старые наши кружки перегруппировались, некоторые члены кружков пошли к народовольцам, другие — к народникам. Я бывал и в кружке Станкевича, и в кружке Чекина.
В кружке Чекина занятия шли по обширной программе.
Вот приблизительно первый цикл этой программы, разделявшейся на две части: политико-экономическую и изучение русской действительности.
По первой части читали следующие книги: 1) Иванюков, ‘Краткий курс политической экономии’, 2) его же, ‘Основы экономической политики от Адама Смита до нашего времени’, 3) ‘Политическая эконохмия Милля с примечаниями Чернышевского’, 4) Шеффле, ‘Сущность социализма’, 5) Лассаль, ‘Речи и статьи’ 6) Маркс, ‘Манифест коммунистической партии’.
По второй части: 1) Головачев, ‘Десять лет реформ’, 2) Коркунов, ‘Русское государственное право’, 3) Ефименко, ‘Обычное право’, 4) Пругавин, журнальные статьи о русских сектах, 5) Лохвицкий, ‘Обзор современных конституций’.
У народовольцев читали: Лавров, ‘Исторические письма’, Михайловский, ‘Что такое прогресс?’ и ‘Герои и толпа’, историю французской революции, статьи из журнала ‘Дело’ за 1881 год Льва Тихомирова (под псевдонимом Кольцов) и Русанова. Первый доказывал, что главным фактором человеческой истории является политический фактор, а Русанов доказывал, что экономический. Народовольцы полагали, что Тихомиров правильнее решает вопрос. При занятиях в кружках и при индивидуальном чтении рекомендовалось пользоваться популярными тогда указателями систематического чтения: один в издании Распопова (Одесса), другой — изданный в Челябинске в 1883 году, оба указателя были в числе запрещенных книг.
Кружки конспирировали друг от друга, и между ними были некоторые элементы фракционной вражды. Я не считал себя фракционно определившимся. Я тогда думал, что систематическая пропаганда в народе, которую вели народники, необходима: без поддержки широких слоев народа успешная революция невозможна, но, с другой стороны, и террористические акты я считал полезными для устрашения правительства и для агитационных целей. Впрочем, не я один был вне фракций, фракционность наблюдалась преимущественно среди казанцев.
Да оно и понятно: примкнуть к определенной фракции значило политически вполне определиться, приступить к действию, а к этому-то и не располагало тогдашнее состояние народничества. И действительно: какие перспективы открывало оно? У него уже не было наивно-беззаветной веры 70-х годов, что народ уже готов к революции, стоит только бросить туда искру. Эта вера толкала тогда сотни и тысячи молодежи итти в народ, звать его на революцию. Но иллюзия эта была скоро разбита: выявилось, что интеллигенция не знала народа, а народ не понял ее и остался глухим к ее призывам. Тогда народники решили совершить революцию без народа, путем индивидуального террора, но и эта идея потерпела крах: после ряда террористических актов, после убийства Александра II не только не произошло революции, но, напротив, наступила длительная реакция 80-х годов, а последующие террористические попытки только подчеркивали бессилие и вред этого метода борьбы, а в дальнейшем не было и попыток, и осталась одна болтовня о терроре. Часть народников осталась верна старым традициям народничества 70-х годов и говорила, что надо итти в народ с революционной пропагандой, но это ‘хождение в народ’ выродилось в мелкую, крохоборческую работу, как у казанских народников. Революционеры в это время преимущественно ‘пущали революцию промеж себя’, как иронизировали тогда скептики.
Все это мною тогда отчетливо не сознавалось, но чувствовалось подсознательно, — отсюда пассивность, неопределенность, ‘внефракционность’.
Временами вся колония {Я употребляю здесь слово ‘колония’, хотя термин этот не употреблялся тогда среди нижегородского подполья, он употреблялся только в ссылке в Сибири и на севере, но по существу группа нижегородских политиков, местных и высланных, представляла собою такую же ‘колонию’, как и сибирские ссыльные.}, без различия фракций, собиралась вместе по какому-нибудь случаю. Помню такое собрание для встречи нового года (1888) в квартире супругов Знаменских, и около этого же времени другое собрание по случаю приезда Е. Н. Чирикова и чтения им своей ‘Оды Александру III’, за которую он сидел в тюрьме в Казани, а теперь, до решения дела, был выпущен из тюрьмы и выслан в Нижний. В обоих случаях собиралось человек тридцать—тридцать, пять. Получилась видимость оживления революционного движения, особенно по сравнению с тем, что было в Нижнем два года назад. Я высказал эту мысль одной народоволке, возвратившейся из сибирской ссылки (не помню ее фамилии). Она мне сказала, что, по ее мнению, старые направления уже мертвы, что она тогда скажет,^ что народилось что-то новое, когда придут новые люди и скажут гордо нам, старикам: вы уже отжили и никуда не годитесь, а вот мы несем в жизнь новую истину, которая победит. И она была права: это не было еще оживление, это были последние вспышки замиравшего народнического движения. И действительно: через несколько месяцев это оживление спало.
Настоящего оживления революционного движения пришлось ждать еще несколько лет.
Между тем приближалось время экзамена. Занятия мои по древним языкам значительно продвинулись вперед. Я уже начинал довольно свободно читать латинских и греческих классиков и начал даже увлекаться этим чтением.
Но надо сдавать экзамен. Возник вопрос, где сдавать. В нижегородской гимназии экстернов в течение ряда лет проваливали. Добронравов в прошлом году, один из семи державших, выдержал при шуйской гимназии, и он советовал мне держать при этой гимназии. Я на это тем охотнее пошел, что в последнее время в Нижнем мне стало трудно заниматься: развелось много знакомых, которые часто ко мне заходили и мешали заниматься. Было много собраний, кружков и т. п. Словом, как теперь бы сказали, общественная работа моя шла в ущерб учебе.
И я поехал месяца на полтора перед экзаменами в Шую, где у меня не было ни одного знакомого, чтобы целиком отдаться подготовке к экзаменам.
Шуйская гимназия была небольшая: кончало всего восемь учеников и два экстерна — я и еще один, без древних языков. Начались экзамены. На первом экзамене — в письменной работе, переводе с русского на латинский (extemporalia) — я сделал одну ошибку: вместо сослагательного наклонения употребил изъявительное, это с моей стороны была простая описка: одно наклонение от другого отличалось только одной буквой. И вот за опущение этой одной буквы я получил двойку, что почти определяло провал всех моих трудов за два с половиной года. Но вывезли другие предметы и четверка по устному латинскому. И вот я признан достойным получить аттестат зрелости — предмет больших и долгих трудов. Отпраздновав получение аттестата веселой попойкой с шуянами, я поехал в Нижний.
Это лето мы жили на даче на Волге, в сорока семи верстах ниже Нижнего, в селе Кадницах.
Кадницы населены сплошь волгарями, которые в качестве штурвальных и лоцманов работали на пароходах, землю свою они сдавали окрестным крестьянам, а на огородах работали исключительно женщины. Жили очень зажиточно.
Лето быстро промелькнуло, и я стал собираться в Москву — в университет, на медицинский факультет. В последнее время у меня был большой соблазн поступить на историко-филологический факультет, так как я много читал по истории, да и чтение латинских и греческих классиков в подлинниках втягивало в изучение истории. Но мои народнические взгляды и устремления еще были сильны, и я решил поступить все же на медицинский факультет.

ГЛАВА VI
В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ. НА ПЕРВОМ КУРСЕ. АПОГЕИ РЕАКЦИИ. ВСТРЕЧИ С ЗАИЧНЕВСКИМ

С большими надеждами ехал я в Москву в университет. Думалось, что в большом университетском городе идейная и революционная жизнь должна итти живее, чем в нашем провинциальном городе. Но действительность в первое время сильно разочаровала меня… Приехав в Москву, мы, группа студентов-нижегородцев, восемь человек, поселились вместе, ‘коммуной’. В ‘коммуне’ жили два студента второго курса — Второе и Александров, и шесть студентов-первокурсников — Пискунов, Васильев и др. Жили в центре студенческого квартала, в районе Бронных улиц и Козихинских переулков, весь этот район носил название ‘Козихи’ {Есть в столице Москве
Один шумный квартал,
Он Козихой Большой
Прозывается.
От зари до зари,
Лишь зажгут фонари,
Там студенты толпами
Шатаются.
(Из студенческой песни.)
}. Быстро вошли в студенческую жизнь. Что представляла она в этот год?
Студенческая жизнь после декабрьских ‘беспорядков’ прошлого, 1887 года, результатом которых всегда бывали исключение и высылка наиболее активных элементов студенчества, была в периоде затишья, реакции.
Да и вообще в этом году в России политическая и общественная реакция дошла до своего апогея. Силы революции были разбиты, покушение на жизнь Александра III 1 марта 1887 года и последовавшие за ним репрессии еще более придавили общественное настроение. Правительство торжествовало свою победу. В официальном отчете о революционном движении читаем: ‘Становилось очевидным, что к началу 1888 года революционная партия подверглась жестокому кризису й находилась в полном расстройстве’. А осенью этого же года идейный вождь народовольцев Лев Тихомиров издает в Париже брошюру ‘Почему я перестал быть революционером?’, пишет царю о своем раскаянии и просит разрешения вернуться на родину, после чего переходит в лагерь крайней реакции — в редакцию ‘Московских ведомостей’. Большой разброд и смущение произвело это событие и в без того разрозненных кругах русских революционеров. Частым явлением стал в этот период отход не только старых революционеров от революции, но и либералов от либерализма. ‘Поумнел’, — вот ходячее выражение для этих отходящих. Литература того времени полна картин этого разброда и отхода размагниченного интеллигента от революции, от прогрессивного общественного движения. Особенно яркое отражение нашел этот процесс в сказках Салтыкова-Щедрина ‘Либерал’, ‘Премудрый пискарь’ и др., в романах Боборыкина ‘Поумнел’, ‘На ущербе’, в повестях Чехова ‘Скучная история’, ‘Хмурые люди’, ‘Тоска’, в его пьесе ‘Иванов’. Надсон написал стихотворение ‘Нет, я больше не верую в ваш идеал и вперед я гляжу равнодушно’, вскоре он умер от злейшей чахотки. Гаршин написал символические рассказы ‘Красный цветок’ и ‘Attalea princeps’, в последнем он изобразил растущую в оранжерее пальму, тянущуюся к свету, к солнцу, своим ростом разбивающую стеклянную крышу оранжереи и гибнущую от мороза, автор вскоре покончил самоубийством. Щедрин умирал в одиночестве и писал свои скорбно-гневные статьи ‘Приключение с Крамольниковым’, ‘Имя рек умирает’ и др. Писатель Николай Успенский зарезался на Смоленском рынке в Москве, а Глеб Успенский начинал сходить с ума. Лев Толстой выступил с проповедью опрощения, непротивления злу насилием.
Журнальная и газетная литература после закрытия в 1884 году ‘Дела’ и ‘Отечественных записок’ влачила жалкое существование, окрасившись в цвет мещанского либерализма и грошового оппортунизма.
Эта политическая и общественная реакция отразилась и на студенчестве. Среди него господствующим настроением в это время был аполитизм, скептическое отношение к революционным программам.
‘Без догмата’ было лозунгом многих молодых студентов того времени. Увлекались стихами Бодлера (‘Цветы зла’), появившимися около того времени русскими символистами — Мережковским, Фофановым, Минским (‘Я цепи старые свергаю, молитвы новые пою’), романом Бурже ‘Ученик’, в котором тоже выведен человек без моральных принципов, романом Сенкевича ‘Без догмата’, Флобером.
Студенты-радикалы, как тогда называли революционно настроенных студентов, были в этом году в ничтожном меньшинстве, разрознены, без объединяющей в захватывающей идеологии, старая народническая идеология явно отмирала. Ликвидаторские настроения, как это называлось позже, отразились и на нашей ‘коммуне’. Проводником этих настроений был студент-филолог третьего курса Василий Иванович Ашмарин. Он был родом из глухой Чувашии, из города Курмыша, окончил нижегородскую гимназию. В вопросах общественности, морали он был полный отрицатель, приверженец принципа ‘ничто не запрещено, все позволено’, первый ницшеанец, которого я встретил. Это в теории, а на практике это был чуткий, отзывчивый человек, готовый всегда притти на помощь товарищу. Резкой критике подвергал он теории прогресса Лаврова, Михайловского, увлекался Бурже, Бодлером, декадентами. Ашмарин умер совсем молодым от диабета.
Надо сказать, что и на всех нас общая атмосфера этого года влияла и толкала к переоценке ценностей. Только один
A. В. Второв был непоколебим в своих народовольческих убеждениях, хотя нередко стал он запивать, что служило у него признаком тяжелого настроения, неудовлетворенности. Еще из таких стойких могу отметить А. И. Добронравова, который вновь был принят в университет, на юридический факультет, жил он у своей сестры и зятя, рабочего Брестских железнодорожных мастерских. С ним я побывал у писателя H. H. Златовратского, который жил тогда в Москве, на Патриарших прудах. Златовратский производил обаятельное впечатление искреннего народника-романтика, несколько путаного в своих воззрениях, но глубоко верившего в конечную победу народной крестьянской революции и торжество народнических идеалов. У него я познакомился с несколькими рабочими тех же Брестских мастерских: Лазаревым, писавшим рассказы из рабочего быта, один или два его рассказа были напечатаны, кажется, в ‘Русском богатстве’, Серовым, Нуждиным, Камневым. Беседовали с рабочими, пили чай, и на этом как-то все кончалось.
На журфиксах у Златовратского вообще бывало много публики. Там я встречал В. А. Гольцева — редактора ‘Русской мысли’, главу тогдашних московских либералов, А. С. Пругавина — исследователя русского раскола и сектантства, B. Ф. Орлова — бывшего нечаевца, тогда толстовца. Толстовцев вообще у Златовратского бывало немало, бывал и сам Лев Толстой, но мне его встретить не удалось. Беседы иногда бывали шумные, но беспорядочные.
Из студентов-радикалов познакомился я с несколькими сибиряками — Сапожниковым, Антоновичем, братьями Кусковыми, Яновским. Среди сибиряков встречались тогда более определенно революционно настроенные студенты, они воспитывались у себя в Сибири в кружках под руководством политических ссыльных. Сибирское землячество считалось наиболее радикальным.
Но вообще-то землячества в этом году влачили довольно жалкое существование. Нижегородское землячество после ‘беспорядков’ раскололось. Одна часть, консервативная, как мы ее называли, хотела ограничить деятельность землячества только взаимопомощью, другая, радикальная часть, считала это сужением задач землячества и полагала, что землячество часть своих средств должно направлять на помощь политическим ссыльным и заключенным, активно участвовать в студенческой общественной жизни.
В консервативную фракцию землячества вошли M. H. Соболев и И. А. Базанов из кружка у Кильчевских, в нее же входил и Н. А. Рожков (впоследствии историк, бывший одно время социал-демократом большевиком, а после революции 1905—1907 годов — меньшевиком). Наша ‘коммуна’ целиком вошла в радикальную часть землячества. Союза землячеств в этом году не существовало, по крайней мере он ничем себя не проявлял.
Для характеристики того времени могу сказать, что за первый год моей жизни в Москве я не видел ни одного нелегального издания, все мои поиски какой-либо революционной организации были тщетны.
В этом году Московский университет посетил министр народного просвещения Делянов, который пользовался общей ненавистью студенчества. При нем в 1885 году был введен новый реакционный университетский устав {Устав 1884 года заменил сравнительно либеральный устав 1863 года: отменил выборность ректора и деканов, последние признаки корпоративных прав студенчества, вводил инспекцию с полицейскими функциями, форму для студентов и позышение платы за учение.}, повышена плата за учение с двадцати пяти до ста рублей в год, и недавно, в 1887 году, после 1 марта, он выпустил циркуляр, затрудняющий доступ в гимназии лиц ‘низших’ сословий: была в гимназиях повышена плата за учение, введена норма для евреев, разрешено принимать только таких детей, которые ‘находятся на попечении лиц, могущих предоставить им необходимые для занятий удобства’. Министр в своем докладе царю выразил уверенность, что ‘при соблюдении этих правил гимназии освободятся от поступления в них детей кучеров, лакеев, поваров, прачек, мелких лавочников и подобных людей, детям коих вовсе не следует стремиться к среднему и высшему образованию’. По случаю его приезда студенты хотели устроить ему какую-нибудь враждебную демонстрацию. Но поговорили в кулуарах между лекциями, пустили по аудиториям писанные рукой листовки и этим ограничились: не созрело пока настроение для общих выступлений.
Я упомянул выше о ‘кухаркиных детях’, кстати скажу здесь о социальном составе тогдашнего студенчества. Преобладающим типом были разночинцы, дети мелких и средних чиновников, земских и городских служащих, мелкого и среднего купечества, редко из духовного звания. Дети высших слоев, крупного чиновничества и дворянства шли больше в Училище правоведения в Петербурге, в лицей ‘наследника-цесаревича’ в Москве, но были и в университете, хотя и в небольшом количестве. Держались они обыкновенно своей компанией, в землячествах не участвовали, отличались и своей одежой: носили так называемые николаевские шинели, сюртуки на белой шелковой подкладке (‘белоподкладочники’), мундиры с золотым галуном {Статистические данные, хотя и относящиеся к более позднему времени, подтверждают мои наблюдения. В. И. Орлов в статье в журнале ‘Классовая борьба’, No 7—8 за 1934 год, приводит такие данные о составе московского студенчества за 1904 год: 20,6% — сыновья мелких и средних чиновников, 18,8% — мещан, 16,9% — купцов и почетных, граждан, 5,7% — крестьян, 4,9% — духовного звания, 2,6% — дети лиц свободных профессий, 1,7% — дети мелких и средних офицеров, 16,4% — дворян, из них две трети были дети земских служащих или лиц свободных профессий.}. Прожиточный минимум для студента был двадцать рублей в месяц. Получавшие двадцать пять рублей и более жили уже недурно, и таких было не очень много, получавшие двадцать рублей (таких было большинство) жили кое-как, едва сводя концы с концами, получавшие меньше жили плохо. Достать уроки или другие занятия в Москве было нелегко, стипендии назначались преимущественно с третьего курса. Бедные студенты ютились в углах или жили бесплатно в Ляпинском общежитии. Существовало ‘Общество пособия недостаточным студентам’, которое вносило плату или часть платы за учение недостаточных студентов, платило за обеды в Ляпинскую столовую, а впоследствии открыло свою столовую на Бронной. Но средства ‘Общества’ были невелики, и оно не могло удовлетворить всех желающих. Давало оно помощь взаимообразно, с условием возврата, хотя бы после окончания университета, но возврат ссуд поступал очень туго. Оказывали некоторую помощь и землячества, но средства у них были ничтожные. Немало студентов исключались за невзнос платы.
Вспоминая о первом годе университетской жизни, не могу не вспомнить о посещениях Третьяковской галлереи. Студенчество того времени очень любило и ценило эту галлерею, бывшую тогда еще частной собственностью ее собирателя, московского купца П. М. Третьякова. Помню то громадное впечатление, которое произвела на меня в первое мое посещение галлерея вообще и некоторые картины в особенности. Наибольшее впечатление произвели картины Репина — ‘Бурлаки’, ‘Крестный ход’, ‘Арест пропагандиста’, ‘Возвращение ссыльного’, ‘Убийство Иваном Грозным своего сына’, картины Перова — ‘Суд Пугачева’, ‘Крестный ход на пасхе’, Сурикова — ‘Казнь стрельцов’, ‘Боярыня Морозова’, и всего сильнее запечатлелись антивоенные картины Верещагина — ‘Раненый’, ‘Панихида’, ‘На Шипке все спокойно’, ‘Апофеоз войны’ {Не ручаюсь, что все перечисленные картины были уже в Третьяковской галлерее во время моего первого посещения галлереи в зиму 1888—1889 года. Может быть, некоторые из них я видел в последующие посещения, но это не меняет существа дела.}. Много раз после этого я посещал эту галлерею, вплоть до настоящего времени (1939 г.), и каждый раз эта замечательная галлерея радовала и волновала меня.
Картины этой галлереи сильно действовали на ряд поколений в революционном, антимилитаристском и антирелигиозном направлении. Так они действовали на нас, так оценивали их воздействие критики того времени, как консервативные, так и радикальные.
Увлекалось студенчество и театром. Тогда в Москве было только три постоянных театра: два ‘императорских’ — Большой и Малый, и только что открывшийся первый частный театр Корша в Богословском переулке, открылся было еще один на средства какого-то мецената — театр драматической артистки Горевой, но вскоре закрылся.
Я не был записным театралом, поэтому у меня сохранилось сравнительно мало театральных воспоминаний. Скажу только, что Большой театр был прекрасно поставлен. Были выдающиеся силы: бас Трезвинский, баритон Хохлов, тенора Преображенский и Кошиц. Оркестр и балет стояли на большой высоте. Шли оперы: из русских — ‘Жизнь за царя’, ‘Князь Игорь’, ‘Руслан и Людмила’, ‘Майская ночь’, ‘Демон’. ‘Русалка’, ‘Евгений Онегин’, ‘Пиковая дама’, из иностранных — ‘Лоэнгрин’, ‘Тангейзер’, ‘Пророк’, ‘Гугеноты’, ‘Роберт-Дьявол’, ‘Фауст’, ‘Риголетто’, ‘Африканка’, ‘Трубадур’, ‘Травиата’.
Великим постом, когда театральные представления на русском языке не разрешались, в Москву на гастроли приезжала итальянская опера. Помню, в один год приехали сразу две итальянские оперы. Одна — во главе с мировыми тогдашними знаменитостями — тенором Мазини и певицей Марчеллой Зембрих, другая — во главе с солистом ‘его величества’ Н. Н. Фигнером (братом В. Н. Фигнер, которая тогда отсиживала свою бессрочную каторгу в Шлиссельбурге) и певицей Ванзанд. Приезжали еще на гастроли тогдашние знаменитости — тенор Таманьо и певица Альма Фострем.
Любимым театром московской интеллигенции и студенчества был Малый театр. Там в это время играли две знаменитые артистки — Федотова и Ермолова. Более совершенной, более впечатляющей игры мне не приходилось видеть. Из актеров выделялись Горев и Южин. Шли русские пьесы ‘Ревизор’, ‘Горе от ума’, пьесы Островского, Шпажинского, Потехина, из иностранных помню Шиллера ‘Дон Карлюс’ и ‘Мария Стюарт’, Гете ‘Эгмонт’, Шекспира ‘Отелло’.
Студенты обычно заполняли верхние места (галерку) и своим отношением к пьесе и актерам определяли их успех или провал.
В театре Корша шли современные бытовые пьесы и новые иностранные, помню между прочим постановку пьесы ‘Ученик’, переделку из романа Бурже под тем же заглавием.
На рождественские каникулы, которые продолжались целый месяц, я уехал в Нижний. Там я достал недавно вышедшую за границей брошюру Льва Тихомирова ‘Почему я перестал быть революционером?’ Тяжело она на меня подействовала. Думалось, если вождь народовольчества, который знал и испытал всесторонние условия борьбы с самодержавием, теперь разочаровался в успехе этой борьбы и пошел на примирение с ним, то где же эти силы, которые могли бы вновь начать более успешную борьбу? То, что я видел в Москве, те ликвидаторские настроения, которые захватили большую часть студенческой молодежи, действовали удручающе. Тяжелые сомнения овладевали мной… Но жизнь шла своим чередом.
Вскоре после возвращения в Москву у меня произошла интересная встреча, выделившаяся ярким пятном на фоне безвременья этого года.
Был у меня знакомый в Москве солдат А. И. Орлов, брат моего нижегородского приятеля Е. И. Орлова, отбывавший воинскую повинность в Москве, в Хамовнических казармах. Раньше он был земским статистиком в Курской губернии. Однажды приехал он в нашу ‘коммуну’ и предлагает мне и Пискунову пойти познакомиться с приехавшим на короткое время в Москву его знакомым, старым революционером-‘якобинцем’ П. Г. Заичневским. Разумеется, мы с радостью согласились.
Петр Григорьевич Заичневский — автор знаменитой прокламации ‘Молодая Россия’, вышедшей в Москве в 1862 году, в начале 60-х годов студент Московского университета, стоял вместе с Аргиропуло во главе революционно-социалистического кружка, который печатал и распространял запрещенные сочинения (Герцена, Фейербаха, Бюхнера и др.). Потом была выпущена и упомянутая прокламация. Автор ее, впрочем, не был раскрыт. Заичневский за участие в этом кружке был осужден на каторгу. Отбыв каторгу и поселение, он через десять лет возвратился на родину, но потом был снова арестован и сослан. Возвратившись из второй ссылки, он жил в Орле и продолжал революционную работу, создавая новую заговорщическую организацию и подбирая для нее членов в Москве, Орле, Курске, Смоленске. Для этой цели он приехал в Москву в феврале 1889 года.
Мы пришли к Заичневскому в номер гостиницы ‘Торговое подворье’, на Никольской. Там мы встретили, кроме него, М. П. Ясеневу (потом по мужу Голубеву), его ученицу и активную участницу возглавляемой им организации, впоследствии большевичку, умершую в 1936 году. Заичневский произвел на меня сильное впечатление. Подумать только: перед нами был революционер начала 60-х годов, современник Чернышевского, бывший вместе с ним на каторге. Он имел очень импозантный вид — высокий, с красивой седеющей шевелюрой. Расспрашивал он нас о студенческих настроениях, изъявил желание посетить нашу ‘коммуну’. На другой день мы пригласили к себе еще несколько человек. Собралось человек двенадцать-пятнадцать. Пришел Заичневский. Он был ‘в ударе’, много и с подъемом говорил. Рассказывал о своей деятельности в 1861—1862 годах, сказал, что он автор прокламации ‘Молодая Россия’, и прочитал ее наизусть. Заявил, что он и теперь держится тех же взглядов: надо создать крепкую, строго централизованную революционную организацию из передовой интеллигенции и военных. Эта организация должна поставить себе целью при подходящих условиях захват государственной власти и создание временного революционного правительства, которое немедленно должно провести революционные меры: передать землю крестьянским общинам, а фабрики, заводы и торговые предприятия — государству, и только после этого можно созвать Учредительное собрание, в которое отнюдь не следует допускать приверженцев старого порядка. Эту ошибку — ожидания реформ от Учредительного собрания, сказал он, допустило временное правительство во время французской революции 1848 года. Мы не должны повторять этой ошибки. Действовать при перевороте надо решительно и беспощадно по отношению к врагам, образцом при этом надо взять террор якобинцев 1793 года, но еще в более усиленной мере. Свое направление он называл якобинством. Мы спросили его, как он относится к ‘Народной воле’. Он ответил, что он не примкнул к этой партии, потому что коренным образом расходился с ней во взглядах на индивидуальный террор, который больше дезорганизует не правительство, а самую революционную партию, которая его применяет. Он рассказывал нам еще о Чернышевском, которого встретил на каторге, он его очень высоко ценил. Из русских революционеров он высоко ставил Ткачева, которого считал своим единомышленником, из европейских революционеров выше всех ставил французского революционера-заговорщика Бланки. Мы прослушали его речь с огромным вниманием и долго были под ее впечатлением.
Через некоторое время Заинчевский приехал еще раз в Москву. На этот раз я познакомился у него с курсисткой Романовой, ее братом, московским юнкером. Заинчевский рекомендовал мне поддерживать связь с кружком юнкеров через Романову.
После отъезда Заичневского я познакомился еще с несколькими лицами из его группы: с кружком юнкеров из Алексеевского юнкерского училища, с Леонидом Петровичем Арцыбушевым — служащим в каком-то коммерческом деле, великим фантазером, у него был брат — Василий Петрович, друг Заичневского, впоследствии известный социал-демократ большевик, умерший в Уфе в первые дни после Февральской революции, я много слыхал о нем, как о выдающемся революционере, но уже не пришлось лично встретиться с ним. Познакомился еще с сестрами Русановыми, они были из Орла, родины Заичневского, и в их семье был настоящий культ Заичневского. Их брат Русанов был в это время эмигрантом-народовольцем, в свое время тоже был ‘якобинцем’. Бывал я несколько раз у Орлова и его товарища Троеперстова в Хамовнических казармах. Покупали ведро пива и подолгу, до поздней ночи, беседовали за пивом! в помещении ‘писарской команды’ с писарями, товарищами Орлова по службе. Но как-то ничего определенного не получилось из этих бесед.
Идеи Заичнезского, его стройная схема создания централизованной революционной партии, захват власти, социалистический переворот — все это было грандиозно. Но где реальные силы для этого? Кружок юнкеров, Арцыбушев, сестры Русановы, да и вся студенческая молодежь того времени не очень, импонировали и казались мало пригодными для такого великого дела, появлялось сомнение в реальности надежд на успешную революцию, опираясь на эти силы… Я поддерживал связь с группой, но не примкнул к ней всецело, не считал себя ее членом.
Начинания Заичневского и на этот раз кончились быстрым и полным провалом. Этой же весной, в мае, перед моим отъездом в Нижний на каникулы, ко мне зашел Орлов и сообщил, что арестован Заичневский и много других лиц, возможно, что меня и Пискунова вызовут на допрос, и он нам дал совет, что показывать на допросе: признать случайное знакомство с Заичневским через Орлова, но отрицать конспиративный характер этого знакомства. Подавленный этим известием, я уехал в Нижний…
Отмечу еще, что многие заичневцы впоследствии сделались большевиками. Я уже упоминал о двух — В. П. Арцыбушеве и М. П. Ясеневой-Голубевой, упомяну еще об А. И. Орлове, который тоже впоследствии стал большевиком и умер как герой, расстрелянный белыми 28 апреля 1918 года вместе со своим отрядом красных казаков, вышедших из Ростова-на-Дону в экспедицию под командой казака Подтелкова против белых казаков. Эта казнь описана во втором томе романа Шолохова ‘Тихий Дон’, где приведен полный список всех расстрелянных и повешенных в этот день. Там значится и фамилия старого большевика Орлова, ошибочно названного не Александром, а Алексеем.
Оценивая теперь ретроспективно идеи Заичневского, полагаю, что в них следует признать отражение крестьянского движения начала 60-х годов, той революционной ситуации, которая сложилась тогда, а также идей французского утопического социализма (бланкизма), в них было то здоровое революционно-демократическое ядро, о котором Ленин говорил такими словами: ‘…марксисты должны заботливо выделять из шелухи народнических утопий здоровое и ценное ядро искреннего, решительного, боевого демократизма крестьянских масс’ {В. И. Ленин, Соч., т. XVI, стр. 166.}.
В свое время основоположники научного социализма отнеслись с интересом к прокламации Заичневского: в брошюре, написанной Энгельсом и Лафаргом при участии Маркса ‘L’alliance de la Dmocratie socialiste’, вышедшей в 1873 году, они назвали прокламацию ‘Молодая Россия’ манифестом русской радикальной партии и отметили, что ‘этот манифест давал точный и ясный ответ о внутреннем положении страны, состоянии различных партий, о положении печати и, провозглашая коммунизм, признавал необходимость социальной революции’ {Б. П. Козьмин, ‘П. Г. Заичневский и ‘Молодая Россия’, стр. 127—128, изд. Политкаторжан, 1932 г.}. Но эти идеи Заичневского в обстановке реакции конца 80-х годов, когда не было массового революционного движения, представляли из себя чистейшую утопию, только отвлекавшую революционно настроенную молодежь от поисков реальных путей к подъему революционного движения.

ГЛАВА VII
АКАДЕМИЧЕСКИЕ ЗАНЯТИЯ НА ПЕРВЫХ ДВУХ КУРСАХ МЕДИЦИНСКОГО ФАКУЛЬТЕТА

По приезде в Москву осенью 1888 года облеклись мы в студенческую форму и пошли в университет на Моховой. Неприятно было облекаться опять в форму, которую я с таким удовольствием скинул три года назад. Форма в университетах была введена по уставу 1884 года, до этого студенты с 1863 года не носили формы. Вводилась форма постепенно, только для вновь поступающих, так что студенты, поступившие в университет до 1885 года, ходили в партикулярном платье. В этот год только студенты-медики пятого курса пользовались этой привилегией. Приятно было видеть старого студента в пледе, с длинными волосами, — последних ‘нигилистов’ уходящей эпохи. За порядками в университете и поведением студентов наблюдал инспектор студентов, от него же в значительной степени зависели назначение стипендий и освобождение от платы. Внешняя строгость режима в этом году была, по свидетельству старых студентов, заметно смягчена после пощечины инспектору Брызгалову в прошлом году, последовавших за этим волнений и ухода Брызгалова. Заменивший его С. В. Добров был другим человеком — тактичным, старавшимся ладить со студентами, не связанным с охранкой, по крайней мере столь открыто и цинично, как это было при Брызгалове. На каждом факультете в помощь инспектору был субинспектор, и на каждом курсе — педель. Педель отмечал посещение лекций, которое, по новому уставу, было обязательным, но правило это не соблюдалось строго, и на юридическом факультете, например, посещение лекций было очень слабое. Медики посещали лекции более аккуратно, но тоже не всех профессоров. Педеля наблюдали также за соблюдением формы, за малейшее нарушение которой они тащили студента к субинспектору для воздействия, но главной задачей их было наблюдать за тем, чтобы студенты не устраивали сходок и совещаний. Они были связаны с охранкой и давали, повидимому, туда характеристики студентов, чем-либо выдававшихся по своей общественной активности. По виду педеля были похожи на жандармских унтер-офицеров или тюремных надзирателей — препротивные типы.
Учились мы в университете как ‘отдельные посетители’, выражаясь тогдашним официальным языком. Никаких признаков корпоративности не оставил новый устав, но старосты на курсах терпелись и до известной степени признавались администрацией. Через них студенты входили в сношения с профессорами о порядке занятий, о распределении студентов по группам для практических занятий и т. п. На, нашем курсе старостой сразу же был выбран Илья Сергеевич Вегер, впоследствии видный большевик и ответственный работник, здравствующий до сего дня (1939 г.). Он был уже тогда ‘старый студент’, с большой бородой, исключавшийся ранее за ‘беспорядки’ и вновь принятый на первый курс. Он был женат, что было исключительной редкостью в то время, для женитьбы студенту надо было получить особое разрешение, кажется, попечителя округа. Вегер пробыл у нас старостой почти два года, до нового исключения из университета за участие в ‘беспорядках’ 1890 года.
В академическом отношении Московский университет переживал или, вернее, доживал свой ‘золотой век’. Профессора, выдвинутые эпохой реформ 60-х годов, внесли обновление в старые университеты, и это обновление к 80-м годам достигло своего расцвета. Правда, со второй половины 80-х годов под влиянием усиливающейся реакции и рожденного ею нового устава 1884 года этот ‘золотой век’ был уже на ущербе: появились признаки упадка, усилившиеся в последующие годы.
Я буду здесь говорить более подробно о медицинском факультете, о других факультетах буду касаться лишь мимоходом и, прежде всего, обрисую академическую учебу на двух первых курсах.
Итак, мы двести пятьдесят поступивших студентов-медиков {На медицинском факультете было около тысячи двухсот студентов, а общее число студентов в университете в это время было около трех с половиной тысяч. Главная масса была на юридическом факультете, физико-математический (с естественным отделением) и историко-филологический были малочисленны. Общее число студентов в Москве было не более (скорее менее) пяти тысяч. Кроме университета, высших учебных заведений в Москве было только два: Петровская сельскохозяйственнам академия и Высшее техническое училище. В настоящее время в Москве насчитывается до девяносто тысяч студентов.}, приступили к занятиям.
Главным предметом на первых двух курсах была анатомия. Профессором анатомии был Д. Н. Зернов, большой знаток предмета и хороший лектор. По его учебнику анатомии учились много поколений студентов-медиков. Он считался либералом, что проявлялось между прочим в том, что на торжественных актах в университете он никогда не появлялся в мундире, а всегда в черном сюртуке, без всяких лент и орденов. Более существенно было то, что во время студенческих волнений первые сходки обычно собирались в анатомическом театре, очевидно потому, что Зернов не доносил о них полиции. Базой занятий по анатомии был анатомический театр. Этими занятиями руководил прозектор Тихомиров, образованный и высококультурный человек, впоследствии профессор анатомии, кажется, в Казанском университете. Анатомия, в общем, проходилась очень основательно.
Нельзя этого было сказать о физиологии, которую преподавал прозектор Мороховец. Лекции читал он небрежно, несерьезно, пересыпая их пустыми анекдотами. Наши ближайшие преемники были более счастливы, чем мы: в Московский университет перешел из Петербурга знаменитый И. М. Сеченов. Я слушал несколько его лекций. Они отличались от лекций Мороховца, как небо от земли. Его книгу ‘Рефлексы головного мозга’ мы усердно читали. Физику блестяще читал европейски известный А. Г. Столетов, славившийся также своей строгостью на экзаменах. Зоолог профессор А. П. Богданов, дарвинист, вел преподавание на принципиальной высоте. Ботанику у медиков преподавал профессор Горожанкин. Несколько раз я посетил секции по ботанике профессора К. А. Тимирязева, который читал естественникам. Это были лекции первоклассного ученого: прекрасное изложение, научность, огромная эрудиция. Блестяще читал гистологию Бабухин, умевший оживить эту сухую науку.
Посещал я иногда интересные лекции на других факультетах: слушал Д. Н. Анучина по антропологии, посетил несколько лекций по политической экономии А. И. Чупрова, тогда самого популярного и самого либерального профессора на юридическом факультете. Особенно сильное впечатление производили лекции историка В. О. Ключевского, слушать его собирались студенты со всех факультетов. Надо сказать, что юридический факультет в это время лишился своих лучших профессоров — С. А. Муромцева и M. M. Ковалевского. Министр Делянов проводил свой принцип — ‘лучше иметь на кафедре преподавателя со средними способностями, чем особенно даровитого, который, однако, несмотря на свою ученость, действует на умы молодежи растлевающим образом’. С его точки зрения, даже такие умеренно-либеральные профессора, как вышеупомянутые, ‘растлевали умы молодежи’, а потому их выгоняли, а на их место ставили людей ‘со средними способностями’.

ГЛАВА VIII
ЛЕТО 1889 ГОДА В НИЖНЕМ — ОТ РЕВОЛЮЦИОННОГО НАРОДНИЧЕСТВА К НАРОДНИЧЕСТВУ ЛИБЕРАЛЬНОМУ. ВСТРЕЧИ С А. М. ПЕШКОВЫМ — МАКСИМОМ ГОРЬКИМ. НА ДОПРОСЕ

Приехав в Нижний на летние каникулы, я застал там много нового. Высланные в Нижний казанские студенты пристроились кто куда. Многие из них поступили на службу в пароходное общество ‘Зевеке’ или в земскую статистику. Прежнего революционного настроения у них было мало заметно: они как-то поуспокоились.
В пароходных обществах, равно как и вообще в других транспортных, торговых, промышленных и страховых учреждениях, чуждались настоящей интеллигенции, обходились малоквалифицированными кадрами или иностранцами. Но с конца 80-х годов в этом отношении стал замечаться перелом. Так, в Нижнем в пароходство ‘Зевеке’ был принят брат В. Г. Короленко — Илларион Галактионович, потом зять его — Лошкарев, а за ним и ряд высланных из Казани студентов. Эта публика была гораздо интеллигентнее старых служащих, она лучше работала и была, безусловно, честной. Эти преимущества были скоро оценены, и пароходные общества стали охотно брать на службу эту интеллигенцию. Впоследствии это стало широко практиковаться. Например, в транспортно-страховом обществе ‘Надежда’, к которому перешло пароходство ‘Зевеке’, почти все места были заняты бывшими ссыльными и поднадзорными. Некоторые из них впоследствии достигли высших командных постов — директоров в пароходных обществах, — например, М. Г. Григорьев в ‘Пароходном обществе по Волге’, или Р. А. Штюрмер в ‘Пароходном обществе братьев Каменских’. Начало этого процесса в это же время отмечает и Максим Горький в рассказе ‘Сторож’: ‘Группу — человек шестьдесят собрал в городах Волги некто М. Е. Ададуров, делец, предложивший правлению Грязе-Царицынской железной дороги искоренить силами таких людей невероятное воровство грузов. Они горячо взялись за это дело…’
Интеллигенцию стали все больше использовать земские и городские самоуправления, начавшие в эти годы расширять свою культурную деятельность. Так, нижегородское земство, по примеру других земств этого времени, решило организовать почвенное и статистическое обследование губернии. Для почвенного обследования был приглашен ‘петербургский профессор Докучаев, который при помощи своих учеников, H. M. Сибирцева и другая, поставил это дело в Нижегородской губернии. Для статистического обследования в 1887 году был приглашен Николай Федорович Анненский, побывавший в свое время в тюрьме и ссылке, впоследствии известный публицист, вместе с В. Г. Короленко редактор-издатель журнала ‘Русское богатство’, его жена Александра Никитична — сестра известного революционера П. Н. Ткачева. Анненский подобрал себе сотрудников преимущественно из бывших ссыльных и поднадзорных — братьев Кисляковых, М. А. Плотникова, О. Э. Шмидта, Д. И. Зверева и др. Летом 1889 года был особенно большой наплыв новых статистиков, так как в это время широко развернулись подворные обследования крестьянского хозяйства в губернии.
Надо сказать, что земская статистика сыграла немаловажную роль в общественной жизни страны в период с конца 80-х годов до 1905 года, причем роль ее двоякая. Во-первых, в смысле познания хозяйственной структуры страны. Известно, какое значение придавал Ленин этой статистике, несмотря на ряд дефектов, указанных им же: ‘… наша земская статистика выше европейских частичных анкет и исследований по замечательной полноте отдельных данных и детализации их обработки’ {В. И. Ленин, Соч., т. IV, стр. 266.}, — писал он. Известно также широкое использование им данных этой статистики в его книге ‘Развитие капитализма в России’ и в ряде статей по аграрному вопросу. Во-вторых, статистики, все люди политически активные, вносили большое оживление в культурную и политическую жизнь губерний, где они работали. Большинство статистиков были люди народнически настроенные, а позже, в конце 90-х и начале 900-х годов, среди них появилось уже немало и марксистов (П. П. Румянцев, А. Д. Цурюпа, А. И. Свидерский, П. Н. Лепешинский, В. Н. Соколов и ряд других), но марксисты, за исключением П. П. Румянцева, не допускались к руководству земской статистикой, которое до конца оставалось в руках народников или кадетов.
В. Г. Короленко в Нижнем постепенно все более выдвигался на арене местной жизни. Он становится с появлением в печати каждого своего рассказа все более известным писателем. Даже царь Александр III обратил внимание на него и дал в 1889 году свое заключение: ‘Личность Короленко весьма неблагонадежная, а не без таланта’. Кроме таланта беллетристического, у него стал проявляться талант публициста и журнального работника. Он стал помещать корреспонденции о местной жизни в казанской газете ‘Волжский вестник’, в ‘Русских ведомостях’ и в журнале ‘Русская мысль’. У кружка Короленко возникло было намерение издавать свою газету, но тогда это не удалось: разрешение не было дано, и только в 1896 году прогрессивной нижегородской интеллигенции удалось получить в свои руки газету ‘Нижегородский листок’. Корреспонденции Короленко стали важным фактором местной жизни. Он и его соратник в этой области А. И. Богданович провели нашумевшую тогда кампанию в столичных и казанских газетах против нижегородских дворянских воротил — Зыбина, Андреева, Панютина, разоблачили их громадные злоупотребления и хищения в Александровском дворянском банке. В результате разоблачений Панютин, директор банка, был посажен в тюрьму (там умер от тифа), а предводитель дворянства и председатель нижегородской уездной земской управы реакционер Андреев принужден был уйти в отставку {Впрочем, дело о них вскоре было прекращено по ‘высочайшему повелению’. Андреев получил очень хорошее казенное место, а судебный следователь, который вел его дело, был уволен.}, вместо него председателем управы был избран прогрессивный деятель А. А. Савельев.
Большую сенсацию производили корреспонденции Короленко в ‘Русских ведомостях’ против нижегородского губернатора Баранова за его противозаконные порки во время ярмарки, а также за организацию судебно-медицинской камеры для разбора ярмарочных дел помимо суда. Деятельность Короленко в голодный 1891—1892 год по устройству столовых в голодающих местностях и борьба его с лукояновским дворянством общеизвестны и запечатлены в его замечательных очерках, собранных в книге ‘Голодный год’, и в его дневнике {В этой главе я не держусь строго хронологической даты — лета 1889 года, но беру года два-три, во время которых происходила описываемая эволюция народнической интеллигенции.}.
Вокруг Короленко группируется постепенно вся местная прогрессивная интеллигенция. Тут земские и городские деятели — А. А. Савельев {А. А. Савельев — видный нижегородский прогрессивный общественный деятель — был председателем уездной, потом губернской земской управы с 1890 по 1908 год, гласным городской думы, членом первых трех Государственных дум, в которых состоял членом фракции конституционно-демократической партии. Отец видного коммуниста, члена Академии наук, М. А. Савельева, умершего в 1939 году.}, А. В. Баженов (председатель губернской земской управы), А. С. Гацисский (городской деятель), В. А. Горинов (городской голова), тут и либеральные адвокаты — Н. А. Ланин, С. С. Баршев, И. В. Богоявленский (впоследствии нижегородский голова), тут и врачи — П. П. Кащенко, С. Я. Елпатьевский, тут и журналисты и писатели — А. И. Богданович, А. А. Дробышевский, А. И. Иванчин-Писарев, А. М. Пешков (Максим Горький), Каронин-Петропавловский, М. А. Плотников, С. Д. Протопопов, тут, наконец, целая плеяда статистиков во главе с их шефом Н. Ф. Анненским. Они часто собираются на журфиксах у Короленко, у Анненского, у писательницы Мысовской, где читаются рефераты и устраиваются дискуссии. Я несколько раз бывал на этих рефератах. Помню доклад Анненского о народничестве революционном (он называл его наивным) и народничестве современном — критическом. К этому последнему направлению он причислял себя. Это было то народничество конца 80-х и 90-х годов, которое Ленин называл либеральным народничеством или, в других местах, мещанским радикализмом.
Тогда революционные народники называли это направление ‘культуртрегерством’. Лозунгом этого направления в данное время была легальная культурная работа. Это прекрасно выражено в таких словах Короленко, сказанных им несколько позже и приведенных Максимом Горьким в его очерке о Короленко: ‘Этим путем (то есть революционным, — С. М.) ничего не достигнешь. Астыревское дело — хороший урок, оно говорит нам: беритесь за черную легальную работу, за будничное культурное дело! Самодержавие — больной, но крепкий зуб, корень его ветвист и врос глубоко, нашему поколению этот зуб не вырвать. Мы должны сначала раскачать его, а на это, по-моему, требуется не один десяток лет легальной работы’. В другом месте, в письме к нижегородскому врачу В. Н. Золотницкому, уже в 1921 году, Короленко пишет: ‘Н. Ф. Анненский, как и я, тоже делал в Нижнем культурное дело, не вмешиваясь деятельно в революционную технику. Мы считали, что пробуждение гражданского самосознания в обществе и народе является очередной задачей времени. Кампания против дворянского банка и кампания ‘в голодный год’ имела именно это значение, хотя жандармы (Познанский) и придавали нашей деятельности значение технически революционное. Истина состояла в том, что я просто держался независимым гражданином и не прекращал связи с товарищами, в том числе и с революционерами. Правда, что у меня находили приют и гостеприимство проезжающие через Нижний-Новгород и поселяющиеся в нем ‘неблагонадежные лица’. Правда также, что мои литературные произведения всегда были проникнуты оппозиционным настроением, что я служил центром кружка столь же ‘неблагонадежных’ корреспондентов, который сознательно поставил себе целью дискредитировать ‘дворянскую эру’ и в этом смысле сделал довольно много’ {‘Нижнегородский сборник памяти В. Г. Короленко» стр. 42, Нижний-Новгород, 1923 г.}. Этими двумя цитатами очень правильно охарактеризована деятельность в Нижнем кружка Короленко и Анненского.
Бывшие революционеры часто говорили тогда: надо выходить из подполья, надо брать в свои руки влиятельные места. И действительно: постепенно они становились заметным фактором местной жизни. Они переставали уже быть столь оторванными от местной жизни, как я выше характеризовал, они переставали быть ‘чужестранцами’, они вступили как бы в блок с местными людьми, блок демократов и либеральных народников с умеренными буржуазными либералами и прогрессистами. Впоследствии, в революцию 1905—1907 годов, этот блок диференцировался до известной степени: более правые элементы ушли в кадетскую партию, некоторые даже в октябристы, более левые — в народные социалисты и реже в социалисты-революционеры и социал-демократы, а многие остались без партийного оформления, говоря, что они ‘левее кадетов’, но, за неимением такой подходящей партии, остаются беспартийными.
Во всяком случае этот блок сыграл свою роль в оживлении местной жизни, и Нижний-Новгород 1889-го и следующих годов уже не был таким глухим в культурном отношении городом, каким он был в первой половине 80-х годов. Вот как характеризует это явление нижегородский старожил доктор В. Н. Золотницкий, учившийся в средней школе в Нижнем в 70-х годах, в вышеупомянутом сборнике о Короленко: ‘Когда я приехал летом 1892 года в Нижний, то был поражен резкой переменой физиономии города и обилием интеллигентных работников. Здесь было довольно много обществ, велись народные чтения, открывались воскресные школы, лекции. На моих народных чтениях по охране здоровья среди слушателей я видел много рабочих, чтения привлекали много народа, город из малокультурного, купеческого, каким я знавал его прежде, превратился в более культурный город…’
Это явление не было только местным, нижегородским, оно было явлением общероссийским. Процесс этот происходил по всей России в большей или меньшей степени: земства, города, просветительные общества начинают заметно расширять свою работу с конца 80-х годов, и это происходило несмотря на реакционные реформы земского и городского самоуправлений 1890—1892 годов, несмотря на множество рогаток, которые ставила администрация всяким культурным начинаниям. Выросла за эти годы также провинциальная печать. Вот что писал об этом Короленко: ‘Несмотря на все репрессии и на систематические преследования, провинциальная печать даже в эти годы тяжелого давления, навалившегося на все проявления общественной жизни, росла, ширилась, привлекая живые силы и таланты, не находившие другого исхода. Сквозь все преграды, сквозь цензуру и административные стеснения всякого рода она прокладывала себе дорогу неудержимо и неуклонно. Загнанная и бессильная земская оппозиция находила в ней естественного, хотя порой строптивого, союзника, и сама крепла, а широкая городская демократия получала наглядные уроки партизанской борьбы за право со всевозможными угнетателями. И торжествующие ‘господа положения’ нередко ощущали на себе жестокие удары этой задавленной и слабой печати…’ {Сборник — Короленко ‘Воспоминания о писателях’, Москва, 1934 г.}.
Все это объясняется тем, что с конца 80-х годов в России стала быстро развиваться промышленность, этот рост продолжался все 90-е годы. Еще в апрельской книжке за 1889 год чуткий публицист Н. В. Шелгунов писал: ‘Возьмите любой номер любой русской газеты, и вы почувствуете даже некоторое смущение от массы известий, указывающих на наши промышленно-экономические успехи… Развитие внутренней промышленности и торговли идет с невиданной до сих пор энергией и быстротой… Рядом с этим растут народные школы, расширяется издательство народных книг, размножаются народные чтения и т. д. Нужно быть слепым, чтобы не видеть этих успехов, созданных исключительно ростом нашего промышленно-экономического развития’.
Этот рост промышленности требовал и обусловливал известное повышение культурного уровня населения, стимулировал органы самоуправления, земские и городские расширять свои мероприятия по санитарии, медицине, народному образованию, статистике, дорожному делу. Но даже и этой скромной культурной деятельности ставилось много препон со стороны самодержавно-крепостнического правительства, что и вызывало известную оппозиционность органов самоуправления (в разной степени на разных этапах истории с 1865 до 1917 г.), в особенности же их служащих-интеллигентов, так называемого ‘третьего элемента’.
Ленин об этом явлении говорит так:
‘Третьему элементу в сословной монархии нет места. А если непокорное экономическое развитие все более подрывает сословные устои самым ростом капитализма и вызывает потребность в ‘интеллигентах’, число которых все возрастает, то неизбежно надо ожидать, что третий элемент будет стараться расширить узкие для него рамки’ {В. И. Ленин, Соч., т. IV, стр. 316.}.
Рост промышленности создавал также спрос на интеллигентский труд — на инженеров, архитекторов, служащий страховых обществ, водного и железнодорожного транспорта, адвокатов.
Все эти обстоятельства, то есть усиление спроса на интеллигентский труд со стороны общественных учреждений и со стороны промышленности, и повели к увеличению кадров интеллигенции, разночинная интеллигенция нашла свое место в развивающемся буржуазном обществе, а это изменило и ее политическое настроение, сделав его из революционно-народнического мелкобуржуазно-радикальным или буржуазно-либеральным.
Конечно, объяснение этого перелома в настроении интеллигенции того времени и его неизбежности пришло впоследствии, а тогда я тяжело переносил этот отход бывших революционеров на новые позиции. Я, несмотря на мои сомнения, был чужд этим новым позициям, и это мешало мне ближе подойти к кружку Короленко и Анненского.
В это время я познакомился в Нижнем с рядом более или менее выдающихся лиц, надеясь найти у кого-либо разрешение волнующих меня вопросов. Но увы! Нигде такого разрешения я тогда не нашел. Познакомился я с известным тогда народническим писателем Карониным-Петропавловским, который, возвращаясь из ссылки, жил некоторое время в Нижнем. Это был искренний, чуткий, но тяжело ушибленный жизнью, совсем больной человек. От него веяло каким-то мрачным отчаянием {Вскоре, в 1892 году, он умер.}.
Конечно, не он мог помочь мне в моих сомнениях и исканиях. Познакомился с другим видным революционером-народником Иванчиным-Писаревым, который, тоже возвращаясь из ссылки, жил одно время в Нижнем. Иванчин-Писарев был известен своим ‘хождением в народ’, а потом! как один из редакторов ‘Народной воли’. С большими надеждами я шел к нему, но он был сух и сдержан, не хотел, повидимому, раскрывать своего тогдашнего ‘кредо’ {Кредо — исповедание веры — изложение своих убеждений.}. Он ведь тоже сменял свои революционные вехи на вехи ‘Русского богатства’, вехи, близкие к либеральным. Только от возвратившегося из ссылки А. А. Карелина веяло более живым революционным духом.
Зашел я и к своему старому знакомому Чекину. Чекин, казалось, остался твердым в своих революционных взглядах и резко порицал новое среди радикальной публики направление — ‘культуртрегерство’. Но я заметил и в нем какую-то подавленность. Да и немудрено было: как я узнал потом, казанская народническая организация переживала в это время большой идейный кризис. После отпечатания того сборника, о котором я упоминал, она уже не знала, что ей больше печатать и решила хорошо устроенную и прекрасно законспирированную типографию за ненадобностью… утопить в реке. Это потопление типографии было символом похорон старой революционно-народнической идеологии. Немудрено, что Чекин чувствовал себя в это время подавленным. Впоследствии он сам ушел в культурничество и отошел от активной революционной работы.
У Чекина я познакомился с Алексеем Максимовичем Пешковым. Он тогда только что приехал из Казани, где жил некоторое время с Чекиным и занимался в его кружке. Приехав в Нижний, он поселился с Чекиным, где я его и встретил. Чекин сказал: ‘Вот познакомьтесь — это интересный человек — выходец из народа, Пешков’. Передо мною был высокий молодой человек, в синих очках, с длинными волосами, в черной рубашке и поддевке, в высоких сапогах. Разговорились. Я поделился своими невеселыми впечатлениями о настроениях московского студенчества. Чекин рассказал, что эти настроения существуют и среди нижегородских недавних революционеров, ныне отрицающих революционные пути и считающих, что теперь всего важнее скромная культурная работа культуртрегеров, как тогда говорили. Пешков давал реплики, из которых видно было, что он вполне разделяет отрицательное отношение Чекина к вновь объявившимся культуртрегерам. Реплики Пешкова были резки и характерны: они выражали пренебрежение к неустойчивости интеллигенции.
В течение этого лета я часто виделся с Чекиным и А. М. Пешковым, беседовали, гуляли вместе по верхней набережной Волги — по Откосу. Алексей Максимович очень любил гулять по Откосу, откуда открывался обширный вид на Заволжье, один из красивейших русских видов.
Характерная фигура Алексея Максимовича на Откосе обращала на себя внимание.
Мы, трое, чувствовали себя единомышленниками, правоверными народниками. Возможно, что у А. М., как и у меня, нарождалось в глубине сознания сомнение и критическое отношение к народничеству, но это таилось еще глубоко и не обнаруживалось в наших беседах. Свое отношение к народникам в период 80—90-х годов, а также и свое отношение к их критикам А. М. выразил в своем очерке о Короленко. Он пишет там:
‘Порою и все чаще молодежь грубовато высмеивала ‘хранителей заветов героической эпохи’, людей чудаковатых, но удивительно чистых. Они казались мне почти святыми в увлечении ‘народом’ — объектом их любви, забот и подвигов… Я видел, что они раскрашивают ‘народ’ слишком нежными красками, я знал, что ‘народа’, о котором они говорят, нет на земле…’ В последних, приведенных мною словах чувствуется то критическое отношение к народничеству, которое начало, повидимому, уже зарождаться у А. М., но оно еще не проявлялось в разговорах с близкими ему народниками, которые казались ему ‘почти святыми’.
Как-то, зайдя к Чекину, я застал у него, кроме А. М., еще троих человек. Один из них что-то читал, остальные внимательно слушали. Я сообразил, что попал на занятия кружка, в то время к этим занятиям относились очень серьезно, и не полагалось при них присутствовать людям, не участвующим непосредственно в данном кружке, поэтому я, заглянув в комнату, сейчас же затворил дверь и ушел. Чем же занимались в этом кружке? Конечно, они занимались по той программе кружков Чекина, которую я привел в главе V, — она была трафаретна. Горький в том же очерке о Короленко так характеризует занятия в кружках того времени: ‘Солидные люди, которых я искренно уважал, дважды в неделю беседовали со мной о значении кустарных промыслов, о ‘запросах народа и обязанностях интеллигенции’, о гнилой заразе капитализма, который никогда — никогда! — не проникнет в мужицкую, социалистическую Русь’.
Во время моего свидания с Горьким осенью 1928 года в Москве я вспоминал с ним о Чекине и о кружке, в котором он участвовал. Он очень тепло отзывался о Чекине, сказал, что живет он теперь в Тифлисе, дал мне его адрес. Он помнил мой приход во время занятий кружка и назвал мне трех лиц, участников этого кружка, но, к сожалению, я забыл их фамилии.
Алексей Максимович служил в то время письмоводителем у присяжного поверенного Панина, получая пятнадцать-двадцать рублей в месяц за свою работу. Припоминается мне в связи с его заработком один разговор с ним. Мы встретились на улице. Я был одет в обычный штатский костюм. А. М., встретив меня, сказал: ‘Вот какой франт! Где и за сколько вы купили такой костюм?’ Я ответил, что купил его несколько лет назад в Блиновском пассаже за пятнадцать рублей. А. М. сказал: ‘Вот какая дороговизна! А я мечтаю все себе купить пиджак, так как мой патрон говорит, что мне надо приодеться. Вот собираюсь пойти на Балчуг и поискать там пиджак рубля за три’.
За это время моего знакомства с А. М. запечатлелся во мне его характерный образ — то несколько мрачный, то протестующий, то насмешливый и пренебрежительный по отношению к обывательской интеллигенции, то восторгающийся чем-либо.
А. М., как известно, уехал из Нижнего весной 1891 года, бродил по югу России, по Крыму, по Кавказу, жил в Тифлисе. В Нижний возвратился после полуторагодичного отсутствия в октябре 1892 года. За это время А. М. напечатал свой первый рассказ ‘Макар Чудра’ в тифлисской газете, но в Нижнем об этом, повидимому, никто не знал, так как он скрывал это от самых близких людей. За этот период его жизни в Нижнем (1892—1893 гг.) я вид ел его, помнится, только один раз. Как-то, встретив Чекина, я спросил его об А. М. Он махнул рукой и сказал: отошел от нас А. М., знается теперь больше с культуртрегерами — с Метлиными. О братьях Метлиных я говорил в главе IV. В 1886 году они поступили в Ярославский Демидовский юридический лицей, там примкнули к народовольческой организации, были арестованы, сидели довольно долго в тюрьме, потом поселились опять в Нижнем. К этому времени они сменили революционные народнические вехи на вехи либерально-народнические и были ярыми проповедниками культурнической работы. Предполагать, что А. М. стал их единомышленником, у меня не было оснований: его рассказы, начавшие скоро печататься в местных и столичных газетах, полны революционно-романтических настроений, столь далеких от культуртрегерства, но к Метлиным его могла привлекать их образованность, культурность, интерес к литературе.
Однажды, зайдя к Метлиным, я застал у них А. М. Шла беседа о Чехове. Как известно, народническая критика того времени в лице публициста Н. К. Михайловского относилась холодно к Чехову, обвиняя его в объективизме, в том, что в его рассказах отсутствовали общественные оценки. А. М. был решительно не согласен с такой оценкой Чехова. Он говорил, что, напротив, он высоко ценит Чехова, как тонкого и глубокого знатока психологии ‘маленьких людей’. Для примера он разобрал довольно детально небольшой и, казалось, такой незначительный рассказ Чехова ‘Поцелуй’. Я с удивлением слушал А. М. и думал, как он вырос за те два с половиной года, как я его не видал, какое у ‘его знание литературы и тонкость литературной оценки, какая самостоятельность мысли я уверенность речи. Я не энал тогда, что он уже был начинающим писателем, но могло ли мне притти в голову тогда, что этот обитатель Нижнего, ‘самоучка’ Пешков, письмоводитель адвоката — будущий великий русский писатель Максим Горький и что сам Нижний-Новгород будет назван в честь своего знаменитого гражданина его именем — городом Горьким, и вся Нижегородская область будет названа Горьковской областью?
Однако возвращаюсь к лету 1889 года.
Этим летом я впервые прочитал первое для меня произведение К. Маркса ‘Манифест коммунистической партии’, который достал в гектографированном издании у Чекина. О Марксе я знал и раньше. Он был в большом почете у радикальной русской интеллигенции с начала 70-х годов, когда на русском языке вышел первый том его ‘Капитала’. Маркса мы знали как великого европейского социалиста, который доказал неизбежность социалистической революции на капиталистическом Западе. Но мы были тогда убеждены, что все это не ‘имеет приложения к крестьянской России, которая идет совсем другими путями. Вследствие неприложимости учения Маркса к России, по тогдашним понятиям, я и не интересовался особенно сочинениями Маркса, тем’ более, что его ‘Капитала’ и не было в библиотеке у Духовского. Прочитал его ‘Манифест’, но он не произвел тогда особенного впечатления, очевидно, я не понял всей глубины содержания этого знаменитого произведения.
В это же лето я принял, так оказать, свое первое жандармское крещение в нижегородском жандармском управлении, куда я был вызван в качестве свидетеля по делу Заичневского. Явился я к десяти часам утра. Меня тотчас же позвала в кабинет к генералу Познанскому {Это был тот самый Познанский, который осенью этого же года допрашивал Максима Горького и которого Горький описал в очерке о Короленко и в рассказе ‘Музыка’.}. Познанский был уже старым, обрюзгшим человеком. Он сказал мне, что ждет приезда представителя прокурорского надзора, без которого не может начать допрос, но он хочет мне в частном порядке дать совет во время допроса говорить поменьше, новых людей не запутывать и, если я что-либо плохо помню, то лучше просто сказать, что не помню.
Я был очень удивлен таким предисловием. Приехал вскоре товарищ прокурора Сергиевский, которого я встречал у Кильчевских, и начался допрос, который прошел очень гладко, так как все ответы были раньше мною подготовлены по согласованию с Орловым. После допроса я, очень удивленный советами Познанского, спросил у одного осведомленного в нижегородских делах человека, что это значит. Он мне сказал, что Познанский выслужил уже все сроки службы, мало ею интересуется и самостоятельно не возбуждает дел, а ведет только дела по запросам других жандармских управлений, и старается показать, что в его губернии все благополучно, и действительно — мы теперь знаем, что Познанский доносил в департамент полиции: ‘Все сословия губернии по-прежнему глубоко преданы государю императору, проникнуты беспредельной благодарностью за все… и в политической благонадежности населения губернии сомневаться невозможно’. Полная пассивность населения в это время, отсутствие каких-либо попыток к революционному протесту давали основание Познанскому писать так.
Конечно, Познанский не был бездеятелен, сыск за нижегородцами, состоящими под гласным и негласным надзором, велся настойчиво и назойливо, хотя, надо сказать, не очень умело: жандармы ходили по квартирам поднадзорных, выспрашивали прислугу, ходили не совсем переодетые по пятам поднадзорных. На их назойливость поднадзорные нередко жаловались Познанскому и губернатору, а они были между собой на ножах, и после этих жалоб надзор становился иногда менее нахальным. Слежка за Короленко и отзывы, даваемые Познанским в департамент полиции о нем и его кружке, описаны в литературе {‘Былое’, No 13 за 1918 год.}.

ГЛАВА IX
НА ВТОРОМ КУРСЕ. НАЧАЛО ОБЩЕСТВЕННОГО ПОДЪЕМА. СТУДЕНЧЕСКИЕ ВОЛНЕНИЯ ВЕСНОЙ 1890 ГОДА. В БУТЫРСКОЙ ТЮРЬМЕ

К 1 сентября 1889 года приехал я в Москву. Мои сбережения от уроков приходили к концу, и мне надо было сугубо экономить, чтобы иметь возможность жить и учиться в Москве этот год. Пришлось поселиться в бесплатном студенческом общежитии, ‘Ляпинке’, устроенном в доме купца Ляпина на Большой Дмитровке и содержимом на его счет. Общежитие помещалось в трехэтажном доме, против теперешнего театра Немировича-Данченко. Комнаты общежития были разделены тонкими деревянными перегородками, не доходящими до потолка, так что громкий разговор, пение в одной комнате были слышны во всем этаже. А народ жил там шумный, нередко устраивались попойки с пением, особенно шумливы были художники, учившиеся в Строгановском училище. Для курсисток {В то время в Москве не было высшего учебного заведения для женщин. Были только двое женских фельдшерских курсов: Екатерининские — при Староекатерининской (ныне Бабухинской) больнице, и двухгодичные Марьинские — при Марьинской больнице (ныне больница имени Достоевского). Были еще педагогические курсы, так называемые ‘коллективные уроки’, при ‘Обществе воспитательниц и учительниц’.} было особое общежитие в Замоскворечьи — ‘женская Ляпинка’, содержимая тем же Ляпиным. Во дворе нашей ‘Ляпинки’ в отдельном здании помещалась столовая, в которой за пятнадцать копеек отпускались обеды для студентов. Жить, а тем более заниматься в Ляпинке было трудно: во-первых, четверо в одной комнате, а во-вторых, слышны разговоры и шум из всех других комнат.
В ‘Ляпинке’ я завел несколько интересных знакомств, по преимуществу среди студентов первого курса, с кружком земляков одного из южных городов, в него входил З. Г. Френкель {Впоследствии санитарный врач, видный кадет, член первой Государственной думы, при советской власти — организатор и первый директор Коммунального музея в Ленинграде.}, студент-медик первого курса, его товарищ Голяка и еще несколько студентов. Они начали читать ‘Капитал’ Маркса. Познакомился с группой тверяков, среди них выдавался своим революционным настроением и костюмом под фабричного рабочего М. А. Дьяков, сын тверского либерала-земца, он хорошо пел фабричные частушки под гармонь {Впоследствии земский врач, социал-демократ большевик, умер на Кубани в 1920 или 1921 году.}. Помню еще вятича Ложкина, студента-естественника. С ним прочитали мы только что вышедший тогда в русском переводе роман Беллами ‘Через сто лет’. В этом утопическом романе действие происходит в Северной Америке, в которой в 2 000 году установился социалистический строй, живо изображенный в романе. Думалось, что это так, вероятно, ц будет, и в Америке, как передовой промышленной стране, вероятно, в первой установится социалистический строй, а это уже повлияет на более отсталые страны. Этот роман действовал очень бодряще на нас.
Да и вообще надо сказать, что в московском студенчестве с этой осени повеяло каким-то свежим ветерком: не было уже такой беспринципности и упадочности, как в прошлом году, студенты первого курса принесли с мест больше революционных настроений, появилось много кружков, оживилась жизнь землячеств, они объединились в союз и образовали союзный совет из представителей каждого землячества’ Появились гектографированные листки с описанием Якутской бойни и Карийской трагедии, происшедших в этом году, эти истории поднимали протестующее и негодующее настроение-То же самое происходило в этот год и среди петербургского студенчества, как это отметил публицист Н. В. Шелгунов в статье, написанной им незадолго до смерти. И хотя это настроение ни во что определенное в Москве еще не вылилось, но уже чувствовалось, что худшие времена общественного упадка остались позади.
Это время характерно значительным оживлением рабочего движения в Западной Европе. В Англии появился более боевой ‘новый тредъюнионизм’ и была успешно проведена под руководством социалиста Джона Бернса большая стачка докеров, во время которой организовался союз докеров, до тех пор совершенно неорганизованных. Во Франции усилилось социалистическое движение во главе с Гэдом и Полем Лафаргом.
Летом 1889 года, во время всемирной Парижской выставки, состоялся первый после долгого перерыва международный социалистический конгресс, на котором было восстановлено Интернациональное общество рабочих (II Интернационал). На этом конгрессе было постановлено праздновать Первое мая, как интернациональный праздник рабочих. Германская социал-демократия одержала большую победу: на выборах весной 1890 года она собрала больше миллиона голосов, и под напором растущего рабочего движения пал ‘исключительный закон против социалистов’. Обо всем этом мы в общих чертах узнавали из ‘Русских ведомостей’, и вести эти поднимали настроение.
В октябре умер в Саратове великий русский социалист Н. Г. Чернышевский. Союзный совет московских землячеств решил по этому случаю организовать демонстрацию, для этой цели была использована форма церковной панихиды. По зову союзного совета собрались четыре-пять сотен студентов на панихиду, заказанную ‘по рабу божию Николаю’ в церкви Дмитрия Солунского, которая помещалась на Тверском бульваре, на углу Тверской улицы (теперь улица Горького). После панихиды ‘молящиеся’ вышли из церкви и пошли по Тверскому бульвару (теперь Пушкинскому) и Никитской по направлению к университету с пением ‘Вечная память’ и ‘Вы жертвою пали’. Подойдя к университету, обратились с просьбой к инспекции открыть университетскую церковь и отслужить в ней панихиду. Надеялись собрать здесь большую массу студентов. Но инспекция разрешения не дала, и на этом демонстрация закончилась.
На похороны Чернышевского в Саратов был послан союзным советом делегат от московского студенчества для возложения венка на гроб. Делегатом был представитель нижегородского землячества А. В. Второв, который с успехом выполнил свое поручение и сказал речь на могиле.
По случаю смерти Чернышевского в ‘Русских ведомостях’ была помещена статья, в которой говорилось, что хотя Чернышевский и был государственный преступник, но он своими долговременными страданиями искупил свою вину. Эта статья возмутила радикальное студенчество, и в редакцию газеты была отправлена делегация с протестом против этой статьи. В редакции сказали, что редакция иначе поступить не могла: газета имела уже предостережения, и ей было объявлено, что ее закроют при первом прегрешении. Была дилемма, чтобы сохранить газету: или ничего не сказать про Чернышевского, или сказать то, что было в этой статье. Редакция выбрала второе.
В этом году у студенчества была большая потребность в демонстративных выступлениях и пользовались для этого всякими предлогами. Шел большой спор, не использовать ли для этого панихиду, которая традиционно служилась по Александру II в день его восшествия на престол 19 февраля, совпадающий с годовщиной подписания манифеста об освобождении крестьян. Многие считали, что предлог был уж слишком неудачный. Не помню, состоялась ли эта демонстрация, я по крайней мере не ходил на эту панихиду.
В эту зиму в Москву часто приезжал и жил Сабунаев, народоволец, привлекавшийся по делу Лопатина в 1884 году, бежавший из ссылки и живший нелегально. Он задался целью восстановить организацию ‘Народной воли’ и создавал группы в Москве, Ярославле, Костроме, Нижнем и других городах. Меня познакомил с ним Второв, деятельно работавший в сабунаевской группе. Сабунаева я видел и беседовал с ним несколько раз. Он любил напускать на себя большую таинственность и конспиративность. Мне он как-то мало импонировал, казался (несравненно мельче Заичневского. Я в эту организацию не вошел, оказывал ей только разные конспиративные услуги.
Осенью 1890 года Сабунаев, а с ним и все участники его группы были арестованы, в том числе и А. В. Второв {А. В. Второв сидел по этому делу в доме предварительного заключения и в ‘Крестах’ около двух лет. После окончания срока поселился в Нижнем, где принял опять участие в группе народовольцев, поставившей себе целью пропаганду среди рабочих. Группа провалилась летом 1896 года. Отбыв тюремное заключение по этому делу, он вновь поселился в Нижнем и больше уже не принимал участия в революционном движении, жил частными уроками и умер от туберкулеза в 1924 году.}. Организация была в корне разрушена. Это была последняя попытка возродить ‘Народную волю’, как всероссийскую организацию.
Отмечу еще знакомство с П. Ф. Николаевым. Он отбыл каторгу и ссылку по каракозовскому делу. Не имея права жительства в Москве, он жил под Москвой, в городе Рузе, часто наезжая в Москву. Николаев в то время увлекался американским социологом Лесли Уордом, большую статью с изложением его теории он поместил в журнале ‘Русская мысль’. Поместил также статьи об ‘Экономическом материализме’ и о Лафарге. В политическом отношении это был живой и активный человек. Я присутствовал на одном докладе П. Ф. Николаева о Чернышевском, организованном студентом-народовольцем М. И. Молчановым (потом известный профессор-невропатолог) в классе городского училища (у Триумфальных ворот), в котором учительницей была его невеста. Николаев был на каторге вместе с Чернышевским, и его доклад был посвящен воспоминаниям о совместной их жизни на каторге, а также характеристике значения Чернышевского.
Николаев во всех своих высказываниях развивал мысль о необходимости всем оппозиционным и революционным направлениям слить свои силы и сосредоточить их на одном пункте — свалить самодержавный режим, добиться конституции. Это был господствующий лозунг момента среди радикальной и либеральной интеллигенции {Я говорю здесь, конечно, о тех кругах интеллигенции, чрезвычайно малочисленных в то время, в которых еще сохранялись политические интересы.}. В этом духе издавался нелегальный журнал того времени ‘Самоуправление’, в 1888 и 1889 годах его вышло четыре номера. Николаев принимал деятельное участие в ‘Самоуправлении’. В 1894 году на этой платформе образовалась ‘партия народного права’. Николаев вместе с Натансоном были главными организаторами этой партии, которая просуществовала, правда, очень короткое время и была вскоре разгромлена без остатка.
Заичневский, Сабунаев, Николаев — это все были ‘последние могикане’ старой революционной рати. Они делали последние попытки возродить движение на старой, утопической основе, но время для них прошло, и попытки эти были обречены на неудачу.
Наступала новая эпоха, нужны были новые люди, новые идеи, новые методы работы, базирующейся на иной классовой основе. Мы инстинктивно чувствовали, что старое уже мертво, но нового, живого, идущего ему на смену, мы еще не видели, не понимали.
Чтобы закончить характеристику моих связей в эту зиму, упомяну еще о кружке толстовцев. Это были студенты братья Н. В. и В. В. Черняевы, у них я познакомился с Новоселовым и Анохиным — виднейшими толстовцами того времени. У Черняевых бывал и Л. Н. Толстой, но мне не пришлось его встретить у них, я его нередко видел только на улице: бодрого и с виду сердитого старика, в высоких сапогах, в простом пальто и картузе. Черняевы занимались в это время изданием на гектографе сочинения Толстого ‘Крейцерова соната’. Она была запрещена, и печатать ее было преступлением, за которое братья Черняевы и были вскоре арестованы. Они оба кончили потом самоубийством.
Новоселов впоследствии стал противником Толстого и черносотенцем, а Анохин был потом тульским городским головой, октябристом.
На рождественские каникулы я в этом году не поехал, так как имел в то время урок в Москве.
Участвовал в праздновании ‘Татьянина дня’ — дня основания Московского университета, 12 января, был в актовом зале, где читался годовой отчет университета, а вечером пошел в ресторан ‘Эрмитаж’ на Трубной площади. В этом первоклассном ресторане в обычные дни допускались лишь люди вполне прилично одетые, да и цены там были недоступны студентам, но в Татьянин день этот ресторан становился центром студенческого празднования: ковры и скатерти со столов снимались, цены понижались. Все помещения были тесно набиты студентами, профессорами, адвокатами, писателями. На стол один за другим влезают ораторы. Льются речи. При мне говорил известный московский либерал Виктор Гольцев, за ним профессор-глазник А. Н. Маклаков, потом его сын, тогда студент-естественник третьего курса, В. А. Маклаков. Все речи на один манер — иносказательные, с метафорами о грядущей заре, рассвете, о светоче, о вечных идеалах правды и справедливости и т. п. Популярных профессоров качали. Пели ‘Гаудеамус’ и другие студенческие песни. Наговорившись и наслушавшись, напевшись и напившись, расходились…
После ‘святок’ (рождественских праздников) с возобновлением занятий настроение нарастало, в воздухе запахло ‘беспорядками’. Первыми начали волноваться студенты-петровцы: пошли сходки, предъявлены были какие-то требования начальству Академии. Вмешалась полиция, было арестовано около ста пятидесяти студентов.
Студенчество университета заволновалось. Союзный совет решил организовать ‘беспорядки’, по аудиториям были распространены воззвания, призывающие студентов собраться на дворе университета для протеста против ареста петровцев и требования отмены университетского устава 1884 года.
Около полудня 7 марта на дворе старого здания университета собралась студенческая сходка — человек пятьсот-шестьсот. Из толпы выделился человек с окладистой русой бородой — это был студент-иркутянин Сапожников.
Он сказал сильную речь о придавленности студенчества, всего общества и народа и о необходимости поднять борьбу как против нового университетского устава, так и против политического бесправия студенчества и всего народа.
После него говорил еще студент-сибиряк Антонович на ту же тему. Но не успел он кончить свою речь, как во двор въехал отряд конных жандармов. В течение нескольких минут мы были окружены со всех сторон. Мы ждали, что нас станут разгонять и бить. Большинство осталось на своих местах. Когда мы были окружены, то раздалась команда — всем выходить со двора. Вышли на Моховую, там образовались шпалеры из конных жандармов. На улице была большая толпа. Некоторые студенты протискивались сквозь цепь жандармов и присоединялись к арестованным. Нас погнали в Манеж. Туда оказались загнанными около четырехсот студентов. В Манеже нас оставили в покое, заперев двери и поставив у дверей караул.
В Манеже митинг возобновился, говорились речи. Речи перемежались пением, настроение у всех было бодрое, повышенное. Надвигался вечер. С наступлением сумерек нас стали вызывать, формировать в группы, человек по пятьдесят-шестьдесят, и уводить одну группу за другой под сильным конвоем полиции и жандармов в Бутырскую пересыльную тюрьму. В Бутырках нас разместили в больших камерах для пересыльных. Нас всех (около четырехсот человек) поместили в одном коридоре, двери камер не запирались, и мы были предоставлены самим себе. С утра начался митинг. Кроме выступавших на сходке в Манеже ораторов, выступали и другие. Признанным политическим лидером оказался Сапожников. Старостой для переговоров с тюремной администрацией был избран И. С. Вегер, его в шутку прозвали ректором Бутырской академии. Подъем настроения продолжался.
К вечеру настроение еще более поднялось, когда мы узнали, что сегодня в университете состоялась новая сходка, которая заявила о своей полной солидарности с арестованными накануне. Их также арестовали и пригнали вечером в Бутырки, около ста человек. Поместили их в другом коридоре, и мы с ними сносились, только перекликаясь через окна.
На следующий день привели еще группу — человек семьдесят. В этот же вечер администрация тюрьмы вызвала — сначала Сапожникова, а потом еще человек пять-шесть из проявивших себя наиболее активно (Антоновича, Аргунова, Вегера и еще кого-то).
Помню, Вегера на руках с пением донесли до двери. Вызванные больше не явились обратно, их поместили где-то отдельно. Это тяжело повлияло на оставшихся: были взяты от нас наиболее активные и революционно настроенные люди. Масса оказалась без вождей, к которым она успела уже привыкнуть и которых успела полюбить. Настроение на другой день как-то упало, разбилось на течения. Выдвинулись новые лидеры, настроенные более умеренно. Политический уровень выступлений был снижен.
В Бутырках мы просидели семь дней. Все эти семь дней прошли в нескончаемых собраниях, спорах, беседах, которые продолжались далеко за полночь. Люди сблизились, узнали друг друга. Заведено было много знакомств, связей, которые потом пригодились в дальнейшей общественной и революционной работе. Правительство невольно сделало хорошее дело, собрав вместе в тюрьме более пятисот политически активных студентов и предоставив им возможность беседовать, знакомиться, влиять друг на друга и организоваться. На воле ничего подобного не удалось бы сделать. Арестованные прошли краткосрочный курс политического обучения.
Следует отметить, что на этих собраниях не было ни одного марксистского выступления: марксизм еще не выявился на московской общественной арене. Это произошло на полтора-два года позже.
Кроме бесед и собраний, устраивались и развлечения — пение хоровое и сольное, декламация, рассказывание анекдотов, игры, вплоть до чехарды.
Через семь дней нас стали вызывать и объявлять приговоры. Всего было исключено из университета и выслано из Москвы человек сто. Остальные отделались дисциплинарными университетскими взысканиями и остались в университете.
Меня на этот раз большие репрессии миновали.
Студенческие волнения всколыхнули всю массу студенчества. Получив первое боевое крещение и сплотившись в тюрьме и во время высылок, студенты стали более интенсивно работать на общественной арене
Эти волнения всколыхнули немного и либеральные слои общества. Пошли сборы в пользу арестованных и высланных. Денег было собрано немало.
Эти студенческие волнения можно считать первым всплеском волны нового общественного подъема, пришедшего на смену реакции 80-х годов. Этот подъем особенно усилился, когда через некоторое время выступил новый класс — пролетариат, который вскоре стал гегемоном революционного движения.
Интересно отметить, что среди сидевших в это время в Бутырках были следующие студенты, впоследствии ставшие большевиками: А. Н. Винокуров — бывший председатель Верховного суда СССР, И. С. Вегер — видный большевик, И. А. Давыдов — ныне профессор, коммунист, и, наконец, автор этих строк.
После окончания волнений перед союзным советом землячеств, сильно потрепанным после арестов и высылок, встал вопрос о посылке делегации на всемирный студенческий конгресс, назначенный во Франции, в Монпелье, по случаю шестисотлетия университета в этом городе. Выбор нал на ^ А. И. Добронравова и еще одного студента.
На съезде оба представителя выступили с речами, в которых развернули картину политического гнета, царившего в России над университетами, и запрещения каких бы то ни было студенческих организаций. По приезде в Россию оба были исключены из университета за свои выступления на съезде. Добронравов поехал в третий раз в Нижний и жил там, как и прежде, перебиваясь уроками. Весной 1891 года он внезапно заболел туберкулезом уха, с уха болезнь перешла на мозг, и через несколько дней Добронравов умер.
Мне в качестве представителя нижегородского землячества пришлось хоронить его и говорить на могиле речь. Незадолго до смерти он сблизился с кружком нижегородских марксистов, о котором я скажу ниже.
Я уверен, что, останься он жить, при его уме, боевой натуре и пролетарской психологии, из него вышел бы марксист-большевик.

ГЛАВА X
ЛЕТО
1890 ГОДА В НИЖНЕМ. ЧТЕНИЕ КНИГИ ‘НАШИ РАЗНОГЛАСИЯ’ ПЛЕХАНОВА. Я СТАНОВЛЮСЬ МАРКСИСТОМ. НА ТРЕТЬЕМ КУРСЕ

Летом, по приезде на каникулы в Нижний, у меня после подъема, который я пережил во время студенческих волнений и сидения в Бутырках, наступила некоторая реакция.
Продумывая все выступления в Бутырках, я сознавал, что определенного ответа, на вопрос, что делать, я не получил, И чувство неопределенности и сомнений не оставляло меня.
Подведу здесь краткий итог моего жизненного и книжного опыта за пять лет, последовавших после окончания корпуса.
Под влиянием еще смутных для меня революционных народнических идей я порвал с военщиной и стал готовиться к революционной работе. Познакомился почти со всей народнической литературой: с Добролюбовым, Чернышевским, Писаревым, Лавровым, Михайловским, В. В. (В. П. Воронцовым), Успенским, Златовратским. Познакомился в общих чертах с историей европейских революций и европейским социализмом по Прудону, Лассалю, Шеффле. Познакомился и с живыми носителями революционных идей разных оттенков: с якобинцем Заичневским, каракозовцем Николаевым, народовольцами Сабунаевым, Иванчиным-Писаревым, народником-романтиком Златовратским, революционным народником Чекиным, с толстовцами, с ‘критическими’ народниками нового типа — Анненским, Короленко, видел много радикальной молодежи в Нижнем и в Москве, сам уже участвовал в двух, хотя и скромных, но все же революционных демонстрациях, посидел, хотя и немного, в тюрьме, был привлечен к жандармскому дознанию, пока в качестве свидетеля, словом, немного понюхал революционного пороха. Но в результате я был еще на распутьи. Твердо определившихся взглядов на вопросы революционной теории и практики у меня тогда не было: были обрывки взглядов, поиски, колебания, сомнения. Старики-революционеры казались последними могиканами революционного прошлого, оно не возбуждало уже пылкого энтузиазма, как это было раньше: его критиковали со всех сторон.
Под таким впечатлением я пошел к Чекину поискать у него новинок нелегальной литературы. Увидел у него ‘Наши разногласия’ Плеханова, женевское издание группы ‘Освобождение труда’. С интересом взял эту книгу. О группе ‘Освобождение труда’, заграничной группе русских социал-демократов, я уже слыхал в разговорах. Народовольцы и народники относились к ней совершенно отрицательно, но надо было самому познакомиться с новым направлением. Книга ‘Наши разногласия’ вышла в Женеве в 1885 году, а в 1890 году она была еще самой свежей новинкой для Нижнего. В Москве я тоже не видал и не читал этой книги, хотя по жандармскому ‘Обзору важнейших дознаний’, с которым я познакомился, конечно, уже после Октябрьской революции, теперь знаю, что она попала в руки жандармов при обыске у студента Московского университета Аркадия Ивановича Рязанова в 1889 году. В Казани ее читали, как новинку, на собрании, описанном Горьким в его книге ‘Мои университеты’, в 1887 году или в начале 1888 года. Вот с какими затруднениями и опозданием проникала в Россию тогда зарубежная марксистская печать.
С огромным интересом читал я эту книгу.
Плеханов подверг в ней сокрушительной критике основы народнических взглядов на общину, на кустарные промыслы, на развитие и значение русского капитализма, на заговорщическую деятельность и стремление к захвату власти, опирающиеся на интеллигенцию, указал на грядущую роль и значение нарождающегося русского рабочего класса, опираясь на который только и можно произвести революцию. В ‘заключительной главе он писал:
‘Итак, ‘русский социализм’, как он выразился в партии ‘Народной воли’, до тех пор останется чуждым великим задачам европейского социализма, пока не покинет своего промежуточного положения между анархизмом Бакунина и бланкизмом Ткачева, то есть пока не признает бесплодности теоретических построений г-на Тихомирова… Тогда наш социализм перестанет быть ‘русским’ и сольется со всемирным социализмом Маркса, Энгельса и отчасти Лассаля.
Его сторонники поймут тогда, что:
1) коммунистическая революция рабочего класса не может вырасти из нашего мещанско-крестьянского социализма,
2) по внутреннему характеру своей организации сельская община стремится уступить место буржуазным, а не коммунистическим, формам общежития,
3) при переходе к этим последним ей предстоит не активная, а пассивная роль,
4) инициативу коммунистического движения может взять на себя лишь рабочий класс,
5) освобождение которого может быть достигнуто только путем его собственных сознательных усилий…
Итак, возможно более скорое образование рабочей партии есть единственное средство разрешения всех экономических и политических противоречий современной России’.
По вопросу о роли рабочего класса по отношению к крестьянству он писал:
‘Только силы нарождающегося пролетариата могут послужить связующим звеном между крестьянством и социалистической интеллигенцией. Через них и с их помощью социалистическая пропаганда проникнет во все закоулки деревенской России…
А когда придет час окончательной победы рабочей партии над высшими сословиями, то опять-таки она возьмет на себя инициативу социалистической организации национального производства. Под ее влиянием — а при случае и давлением — сохранившиеся сельские общины начнут переходить в высшую, коммунистическую форму’ {Как известно, Плеханов впоследствии придавал все меньше значения революционной роли крестьянства, и в некоторых своих работах он совсем сбрасывал его со счета. Напротив, он стал преувеличивать революционную роль русской буржуазии.}.
Я был весь охвачен этими новыми идеями, потрясен до глубины своего сознания и чувства. Я переживал нечто подобное тому, что переживал шесть лет назад, когда рушилось во мне традиционное православно-монархическое мировоззрение и я воспринимал новое, революционное мировоззрение, но теперь это было значительно сознательнее и глубже.
Русский рабочий класс — вот куда надо было итти, вот куда надо нести светоч социализма. Он совершит ту политическую и социалистическую революцию, базу для которой тщетно старались найти Чернышевский, Заичневский, Желябов и другие революционеры 60-х и 70-х годов…
После ‘Наших разногласий’ я перечитал вновь ‘Манифест коммунистической партии’ и теперь уже понял его по-иному. Новое, огромное впечатление он произвел на меня. Я начинал понимать основы великой теории Маркса, я становился марксистом — и уже на всю жизнь…
Я вступил в новую полосу своей жизни. Она счастливым образом совпала с новой эпохой русского революционного движения: кончался тридцатилетний период мелкобуржуазного крестьянского социализма и начиналась новая эпоха, эпоха роста русского рабочего движения — русского пролетарского социализма…
Но прошло после этого знаменательного для меня лета еще немало времени, прежде чем я сумел приступить к практической работе по проведению в жизнь великих принципов революционного марксизма.
Осенью я уехал в Москву, ни с кем не поделившись своими новыми мыслями, переживаниями: они были столь значительны и дороги для меня, и вместе с тем я еще чувствовал себя столь нетвердым в своих новых взглядах, в умении их защитить, что мне не хотелось никому говорить о них, хотелось продумать их пока одному, укрепиться в них, овладеть вполне учением Маркса и только тогда выступить… Словом, я еще находился в ‘утробном’ периоде, не родился еще как марксист.
Приехав в Москву, я старался найти ‘Капитал’ Маркса в переводе Лопатина и Даниэльсона, изданный в 1872 году, он был вскоре после выхода изъят из продажи и библиотек и в это время был большой библиографической редкостью, мне так и не удалось тогда его найти. Читал, что попадало под руку, достал где-то историю Англии Маколея и с большим интересом прочитал ее.
В общественной студенческой жизни было в том году затишье, как бывало обычно на следующий год после волнений, — затишье, но не упадок: продолжалась внутренняя работа, было много кружков.
Весной (1891 г.), правда, была студенческая демонстрация по случаю смерти публициста Н. В. Шелгунова. Я был в это время на пасхальных каникулах в Нижнем, а потому об этой демонстрации помню только по рассказам товарищей. Студенты решили отслужить демонстративную панихиду по умершему в церкви Ивана Богослова, на Тверском бульваре, но поп отказался служить. Собралась на бульваре большая толпа, запели ‘Вечную память’ и ‘Вы жертвою пали’. Прискакала конная полиция и стала разгонять демонстрантов. На другой день толпа студентов вновь собралась на этом месте, опять разгоняли, арестовывали…
В Петербурге на похоронах Шелгунова состоялась большая демонстрация, в которой приняли впервые участие рабочие, члены марксистских кружков Бруснева и Красина. От рабочих был возложен на гроб венок с надписью: ‘Указателю пути к свободе и братству’. Шелгунов был знаком с первыми петербургскими марксистами и в своей статье, появившейся в апрельском номере ‘Русской мысли’ уже после его смерти, он, единственный из легальных русских публицистов, приветствовал тогда марксистскую молодежь такими пророческими словами: ‘Девяностые годы будут формировать людей, уже совсем не похожих на восьмидесятников. Теперешняя молодежь начинает с изучения общественных фактов, из которых как логический вывод должно уже последовать само собой: что делать? Движение это, нужно надеяться, для 1900-х годов создаст поколение деятелей, каких Россия еще не выставляла (курсив мой, — С. М.). Движение это составляет очень крупное и страдное явление теперешней умственной жизни Петербурга’.
Москва в этом отношении несколько отставала тогда от Петербурга, группы марксистской молодежи появились здесь несколько позже, но одиночки уже зарождались.

ГЛАВА XI
АКАДЕМИЧЕСКИЕ ЗАНЯТИЯ НА ТРЕХ СТАРШИХ КЛИНИЧЕСКИХ КУРСАХ

Преподавание на старших клинических курсах медицинского факультета было поставлено значительно лучше, чем на первых двух. Это был период расцвета клинического преподавания в Московском университете, особенно на четвертом и пятом курсах.
Начну с помещения клиник.
Клиники до 1890 года находились в старом здании на Рождественке. С 1890 года начался переход клиник во вновь отстраиваемые здания на Девичьем поле.
Каждый год мы начинали занятия во вновь отстроенных зданиях.
Правительство не отпустило средств на постройку клиник, и они строились на средства московских меценатов — фабрикантов Морозовых, Хлудовых, Базановых. Они строились по последнему слову тогдашней больничной техники под руководством профессора Эрисмана и вот уже в течение полстолетия успешно выполняют свои функции.
На четвертом курсе все кафедры были заняты крупнейшими светилами тогдашней русской медицинской науки.
Ведущую кафедру курса — факультетскую терапевтическую клинику — возглавлял Григорий Антонович Захарьин, высокоталантливый клиницист-терапевт. Читал он блестяще, его разборы больных, его лекции запоминались на всю жизнь. В мое время Захарьин был уже стариком (профессор с 1862 г.), его научная деятельность приближалась к концу, и конец его был совсем не блестящим. Дело в том, что Захарьин наряду с достоинствами высокоталантливого терапевта имел и немало крупных недостатков. Центром внимания его медицинской работы была частная практика среди московских купцов, ей отдавал он преимущественно свои силы и свое внимание. У него была установлена такса для частных приемов: в его приемной — пятьдесят рублей за совет, а на дому больного — сто рублей. Ходило много анекдотов о его причудах и ломаниях. В мое время Захарьин приобрел уже себе крупное состояние врачебной практикой и имел огромный доходный дом на Кузнецком мосту. Его ассистенты и ординаторы имели ту же установку — на частную практику, и хотя Захарьин третировал их, как свою прислугу, но им перепадали жирные крохи с его стола, и они были, повидимому, довольны своим-положением. Но никто из них не проявил себя талантливым ученым и врачом. Сколько-нибудь уважавшие себя и способные люди не шли к Захарьину ‘в услужение’, и у него не оказалось таким образом прямых его продолжателей, если не считать более раннего его ученика профессора А. А. Остроумова. В политическом отношении Захарьин — лейб-медик (придворное звание) и тайный советник — был воинствующим реакционером, по позднейшему выражению — ярым черносотенцем.
Наш курс, недовольный постановкой дела в его клинике, подал ему докладную записку, в которой корректно изложил свои пожелания. Захарьин был вне себя от обиды: мальчишки, студенты, осмелились учить его, знаменитого клинициста и тайного советника. Свой ответ на записку во время лекции он закончил так: дело свое я буду делать так, как делал, и либеральничать не намерен. Мы зашикали, и большинство ушли с лекции.
На этот раз инцидент был исчерпан. Но это было не первое выступление общественности против Захарьина. За год перед этим (в 1890 г.) против стяжательства ‘захарьинцев’ было выступление в медицинской литературе. Захарьин был очень обижен. Московские профессора-медики поднесли Захарьину адрес, в котором протестовали против ‘неблаговидных попыток печати’ его дискредитировать и выражали ему ‘глубочайшее уважение и искреннюю признательность’.
Только пять профессоров и два прозектора осмелились отказаться подписать этот адрес, в их числе были: Н. В. Склифасовский, Ф. Ф. Эрисман, А. А. Бобров и П. И. Дьяконов. Студенты устроили овации не подписавшим адрес профессорам.
Впоследствии студенты не раз выступали против Захарьина. В результате в 1896 году он принужден был уйти из университета. Так бесславно закончилась его долголетняя профессорская деятельность.
Кафедру факультетской хирургической клиники занимал профессор Н. В. Склифасовский, пользовавшийся славой лучшего русского хирурга того времени. Он был прекрасным лектором, несколько, правда, высокопарным, и любил пересыпать лекцию латинскими выражениями и поговорками. Тон в клинике был корректный и культурный, выгодно отличался от тона захарьинской клиники. По своим политическим взглядам Склифасофский был либерал.
Детской клиникой заведывал Нил Федорович Филатов — неподражаемый лектор и клиницист.
Гинекологическую клинику вел В. Ф. Снегирев — пионер в России по лапоротомиям (вскрытие брюшной полости), смело, широко и с большим успехом вводивший их в русскую хирургическую практику. Он был одним из немногих московских профессоров, упоминавших о будущей нашей работе в земских условиях: почти все профессора, как бы сговорившись, совершенно игнорировали тогдашнюю общественную медицину и имели в виду исключительно частную практику.
Кафедрой нервных болезней ведал профессор А. Я. Кожевников, его лекции и разборы больных можно назвать классическими по научной обоснованности, детальности и глубине анатомического анализа. Его можно назвать основателем московской школы невропатологии.
Приват-доцент Л. С. Минор читал курс по нервным болезням вне клиники, в Яузской больнице. Лекции Минора отличались тонкостью анализа и выявляли его большую эрудицию. По своим научным данным он вполне мог бы занимать кафедру в любом университете, но его еврейское происхождение закрывало для него при царском режиме эту дорогу.
Кафедру гигиены занимал Ф. Ф. Эрисман, швейцарский гражданин, доктор швейцарского университета, он женился на русской студентке, обучавшейся в Швейцарии, вместе с ней поехал в Россию и здесь стал основоположником русской гигиены и санитарии. Он был организатором знаменитого обследования фабрик и заводов Московской губернии, предпринятого московским земством в начале 80-х годов и проведенного им и врачами А. В. Погожевым* и Дементьевым. Ре-
89
зультаты этого обследования были впоследствии популяризированы Дементьевым в его известной книге ‘Фабрика. Что она дает населению и что она у него берет’, вышедшей в свет в 1893 году. Эрисман был также организатором первой московской городской лаборатории по анализу пищевых веществ. Он единственный из профессоров-медиков говорил на своих лекциях о социальной гигиене, говорил он и об общественной и, в частности, земской медицине. Вообще он довольно резко выделялся среди московской медицинской профессуры с ее установкой на частную практику, политический консерватизм и в лучшем случае умеренный либерализм. Он недолго смог проработать в России, в 1896 году он вынужден был оставить университет и уехал в Швейцарию, где примкнул к социал-демократической партии.
Интересной фигурой был профессор психиатрии Сергей Сергеевич Корсаков, один из основоположников русской психиатрии, в частности земской, создавший новую клинику с системой открытых дверей для самых беспокойных душевнобольных. Его лекции с демонстрацией больных были исключительно интересны. Это была боевая натура, большой общественник. В политическом отношении он после Эрисмана был самым левым из профессоров-медиков. Он страдал болезнью сердца и умер в возрасте сорока двух лет (в 1900 г.). Ведущей клиникой пятого курса была госпитальная терапевтическая клиника, руководимая профессором А. А. Остроумовым. Вторая медицинская звезда после Захарьина в Москве, его младший современник и ученик, он был, в общем, его последователем и продолжателем, что не мешало ему быть с Захарьиным на ножах как в личных, так и в общественных взаимоотношениях.
У Остроумова в клинике была совсем другая атмосфера, чем у Захарьина, со стороны профессора клинике уделялось гораздо больше внимания, а ассистенты и ординаторы отдавали много внимания занятиям со студентами. Итти в ординаторы к Остроумову не считалось зазорным, как это было по отношению к Захарьину, и состав его ординаторов был гораздо выше захарьинского как в научном, так и в общественном отношении. Попадались среди них и лица, настроенные революционно, таким был, например, доктор Н. А. Кабанов, примыкавший тогда к народовольцам, впоследствии профессор и автор многих научных работ и популярных медицинских книг.
В общем, в мое время медицинское образование было в Москве поставлено неплохо, но большими недостатками преподавания были его преимущественная установка на частную практику, почти полное игнорирование вопросов профилактики, социальной гигиены, общественной медицины. Эти недостатки со стороны студенчества, настроенного преимущественно народнически (до середины 90-х гг.), восполнялись до некоторой степени чтением литературы и каникулярной работой в земских больницах, часто под руководством известных земских врачей. В результате недурно построенная учеба плюс идеи ‘служения народу’, ‘отдания долга народу’ создавали тип земского врача, преданного своему делу, достаточно квалифицированного нечасто специализировавшегося постепенно в какой-либо отрасли медицины, не понижая своего универсализма. Об этом типе мне придется еще говорить впоследствии.
Между прочим из нашего выпуска (1893 г.) вышло впоследствии немало профессоров медицины.
Этот расцвет медицины, который я обрисовал выше, являлся одной стороной общего подъема русской культуры в 60-х годах. Этот период характеризуется расцветом литературы — Лев Толстой, Тургенев, Гончаров, Салтыков-Щедрин, Успенский, Помяловский, Решетников и ряд других, публицистики — Герцен, Чернышевский, Добролюбов, Писарев, живописи — Крамской, Перов, Суриков, Репин и другие ‘передвижники’, музыки — Мусоргский, Бородин, Чайковский, Римскта-Корсаков, Цезарь Кюи (‘могучая кучка’), науки — Менделеев, Бутлеров, Тимирязев, Сеченов, Мечников, братья А. О. и В. О. Ковалевские, М. М. Ковалевский, П. Г. Виноградов, Ключевский и многие другие.
В начале 60-х годов несколько молодых врачей были посланы за границу для занятий. Европейские биологические науки, и в частности медицина, переживали в это время период коренной ломки. Работы Дарвина, Пастера, Вирхова произвели переворот в естествознании и медицине. Русские молодые естественники и врачи приобщились к этому живому научному движению. Из их числа и вышли вышеприведенные светила медицины. Реакция 80-х годов и следующих за ними угнетающе действовала на все стороны культурной жизни, в том числе и на университетскую науку: наиболее выдающиеся профессора, согласно вышеприведенному деляновскому принципу, удалялись постепенно из университетов — Менделеев, Тимирязев, Ковалевский, Виноградов, Муромцев, Эрисман, другие деградируют, на смену более талантливым идут менее талантливые: Бабухина сменил Огнев, Склифасовского — Спижарный, Корсакова — Сербский и т. д., а равных Захарьину, Остроумову, Филатову, Эрисману некого назвать. И понятно, почему: наиболее талантливые, инициативные студенты участвовали в революционном или по крайней мере студенческом движении, исключались, превращались в ‘неблагонадежных’ и не могли быть поэтому оставлены при университете для подготовки к профессорскому званию, другие просто не хотели итти в услужение и холопствовать у разных Захарьиных, евреи, будь они хоть семи пядей во лбу, не оставлялись совсем при университете и не допускались к занятию профессорских кафедр.
И чем дальше, тем хуже: в 1911 году министр ‘народного просвещения’ Кассо производит радикальную ‘чистку’ профессуры, которая вызывает протесты и массовый уход из университета всей прогрессивной профессуры. Медицинская наука, изгоняемая из университетов, находит порой приют в городских и земских самоуправлениях: там, в городских и земских больницах, вырабатываются выдающиеся хирурги, терапевты, санитарные врачи, невропатологи (Вейсброд, Обух, Хрущев, Тезяков, Сысин, Кащенко, Яковенко и ряд других). Только при советской власти все выдающиеся врачи, независимо от их национальности, привлечены к научной, лечебной, профилактической и широкой общественной медицинской работе, выдвигаются из низов новые, молодые таланты, создается множество научно-исследовательских институтов во главе со Всесоюзным институтом экспериментальной медицины (ВИЭМ). Медицинские институты для подготовки врачей растут численно и привлекают в свои стены студентов из рабочих, крестьян и интеллигенции всех национальностей, населяющих Советский Союз, преподавание в них ставится на правильных основаниях. Положение врачей и постановка медицинского образования коренным образом улучшаются после исторического выступления товарища Сталина на семнадцатом съезде партии. Пристальное внимание партии и правительства обращено на фронт медицины, — при этих условиях быстрый рост и пышный расцвет советской медицины обеспечены.

ГЛАВА XII
ЛЕТО 1891 ГОДА. ЗНАКОМСТВО В НИЖНЕМ С ПЕРВЫМИ МАРКСИСТАМИ П. Н. СКВОРЦОВЫМ и М. Г. ГРИГОРЬЕВЫМ. ПОЕЗДКА В ВЯТСКУЮ ГУБЕРНИЮ

Во время летних каникул этого (1891) года в Нижнем мне удалось, наконец, познакомиться с марксистами. Мои знакомые гимназистки рассказали мне, что к ним в седьмой класс поступила одна гимназистка из Казани — Валя Григорьева. Она считает себя марксисткой, ее брат сидит в тюрьме по делу казанского марксистского кружка Федосеева. Мне очень захотелось с ней познакомиться, что мне скоро и удалось на одной большой прогулке молодежи на лодках по Оке. Григорьева рассказала мне много интересного. Она знала в Казани Федосеева, в кружке которого был ее брат, и относилась к нему с обожанием. В это время Федосеев и ее брат M. Г. Григорьев отбывали срок заключения в петербургской тюрьме, и она ждала брата в Нижний в августе. Рассказала еще мне, что в Нижнем живет уже немолодой литератор-марксист П. Н. Скворцов, который тоже был привлечен по кружку Федосеева, но отделался высылкой в Нижний. Обещала меня с ним познакомить, а также с петербургскими студентами-марксистами, высланными из Питера за шелгуновскую демонстрацию. Я был вне себя от радости. Я уже буду не одиночкой-марксистом, которому ‘не с кем поделиться своими мыслями, сомнениями, я буду в кругу своих единомышленников, с которыми можно будет скоро приступить к практической работе.
Вскоре Григорьева меня познакомила с Павлом Николаевичем Скворцовым и братьями Красиными.
В лице П. Н. Скворцова я встретил уже немолодого (ему было тогда тридцать пять — тридцать шесть лет), сложившегося марксиста {Конечно, теперь я не считаю П. Н. Скворцова ортодоксальным революционным марксистом. Здесь, не ставя себе целью подробный разбор взглядов П. Н. Скворцова, я буду говорить о моем тогдашнем восприятии его личности и взглядов, а в дальнейшем укажу и на некоторые его теоретические и тактические ошибки.}. Его статьи печатались с 1886 года в ‘Юридическом вестнике’. Кроме того, у него в рукописях были две большие публицистические статьи: одна против тогдашнего народнического корифея В. В. (В. П. Воронцова), и вторая против народнических публицистов — Михайловского, Кареева.
Знакомство со Скворцовым дало мне тогда очень много. Я много с ним беседовал, прочитал его напечатанные статьи, а также все рукописные, которые были более значительны, чем печатные. Он снабдил меня первым томом ‘Капитала’ (у него было их три экземпляра), который я взял с собой в Москву и штудировал всю зиму.
Вскоре же я познакомился с братьями Красиными — Леонидом Борисовичем и Германом Борисовичем. Оба они были высланы из Петербурга после демонстрации на похоронах Шелгунова и жили на даче в тридцати верстах от Нижнего, в Растяпине, где жило тогда и много других высланных студентов. Особенно большое впечатление произвел ‘а меня Леонид Борисович — молодой, красивый студент (ему было тогда двадцать лет). Каким-то особым воодушевлением, умом и энергией веяло от него. Мне приходилось его наблюдать во время споров с народниками. Он говорил горячо, с большим подъемом, сильно и убедительно аргументируя. Маркса он знал уже тогда хорошо. Про него говорили, что он пять раз прочитал ‘Капитал’. На нижегородскую молодежь он производил сильное впечатление, и думается, именно он дал толчок к обращению к марксизму большой группы нижегородской молодежи, из которой вышло потом немало деятелей нашей партии. Красин производил впечатление и на противников, с ним не согласных. После одного такого диспута та народоволка, которая отрицала оживление в 1887 году, на мой вопрос: как она думает, не пришло ли теперь то новое, что оживит нашу жизнь, — отвечала: ‘Да, я вижу, начинается что-то большое’. Но не все относились так чутко к новому направлению. Наоборот, оно было встречено очень враждебно сторонниками старых взглядов, его не понимали, его извращали, на него клеветали.
Рядом с Леонидом — Герман Борисович Красин был менее заметен, но производил впечатление серьезного, вдумчивого человека. П. Н. Скворцову, человеку несколько кабинетному, больше нравился Герман Борисович, которого он считал более глубоким и серьезным. Я же при всех моих симпатиях к Герману Борисовичу больше ценил Леонида за его боевой темперамент.
Красины рассказали мне, что в Петербурге уже есть марксистские кружки среди студенчества, особенно среди технологов, что имеются связи и среди рабочих. Такие сведения поднимали настроение, воодушевляли.
В августе приехал брат Вали Григорьевой — Михаил Георгиевич Григорьев, отбывший десятимесячное тюремное заключение в Петербурге в ‘Крестах’. Я пошел с ними познакомиться. Жили Григорьевы на Острожной улице, в маленьком Мезонине. С ними жила их мать, портниха, и содержала своим ремеслом себя и дочь. Григорьев как бы набрался энергии в тюрьме, соскучился по делу и рвался к практической работе. Выражение ‘брызжущий энергией и воодушевлением’ вполне подходило к нему. У него я познакомился и с братом Александром, тоже недавно возвратившимся из ссылки по народовольческому делу {А. Г. Григорьев окончил жизнь большевиком. Он был расстрелян вместе со своей женой в 1920 году в Семипалатинске бандой Анненкова.}.
Встретил я там еще рабочего Абрама Григорьевича Гуревича {А. Г. Гуревич осенью 1892 года уехал на родину в Витебск отбывать воинскую повинность, после окончания военной службы работал в Швейцарии, учился и получил звание инженера. В советское время работал инженером в Москве, умер в 1935 году.}, высланного из Риги за участие в народовольческом рабочем кружке. Гуревич был первый рабочий-революционер, с которым мне пришлось встретиться, если не считать столяра Китаева, о котором я уже упоминал, но Китаев был, во-первых, ремесленник, а во-вторых, когда я с ним познакомился, он уже отходил от революции. Гуревич же, молодой, бодрый, энергичный, был еще в начале своей революционной работы. Он участвовал в Риге в кружке того типа народовольческих рабочих кружков конца 80-х годов, которые являлись переходными к марксизму, и Григорьеву не стоило большого труда сделать из него марксиста. Оказывается, с Гуревичем Григорьев познакомился еще в прошлом году в нижегородской тюрьме, когда он отправлялся в ‘Кресты’, а Гуревич пересылался по этапу в Нижний. Он условился с Григорьевым встретиться’в Нижнем, когда тот возвратится из ‘Крестов’. Гуревич это время не потерял даром: он, работая в Сормове, а потом на Курбатовском заводе, заводил связи с рабочими. По приезде Григорьева он передал ему эти связи: познакомил с ним рабочих Курбатовского завода — Якова Пятибратова, Михаила Громова, Мухина, Алексея Ивановича Парфенова и еще нескольких, вскоре в Нижнем образовался первый марксистский рабочий кружок. Так осенью 1891 года было заложено основание нижегородской рабочей марксистской организации, с тех пор работа эта не прекращалась, и этот год можно считать годом начала марксистской работы в Нижнем-Новгороде.
Итак, приехав в Нижний на летние каникулы в этом году, я не знал еще ни одного марксиста, а к концу каникул уже познакомился с целой группой марксистов. Все мы, кроме Скворцова, были молодыми людьми, почти однолетками, двадцати — двадцати двух лет.
Нас было немного — единицы, но все мы переживали боевое воодушевление: мы овладевали великим учением Маркса, которое давало нам разрешение ‘проклятых’ вопросов, давало ответ на роковой вопрос — что делать. Мы были полны энергии и желания бороться и работать, основательно овладеть великим учением Маркса и нести это учение в рабочий класс и в интеллигентскую молодежь. Собирались мы несколько раз у Скворцова, беседовали, спорили. Скворцов казался нам тогда большим авторитетом, и мы поучались у него марксизму и внимательно читали его статьи.
П. Н. Скворцов был одним -из первых русских марксистов. По его словам, он к (марксизму пришел самостоятельно, независимо от литературы группы ‘Освобождение труда’,. в 1883 году, прочитав первый том ‘Капитала’ Маркса. Мещанин посада Колпино, около Петербурга, он при поддержке какой-то благотворительницы окончил уездное училище, потом в 1876 году окончил учительскую семинарию в Петербурге и участвовал добровольцем в войне Сербии против Турции, потом жил в Петербурге. Учитель так из него и не вышел: не было у него никаких педагогических способностей, как он сам говорил про себя.
Он перебивался мелкими заработками, много читал по экономике, выучился немецкому языку, чтобы в подлиннике читать сочинения Маркса и Энгельса. В 1884 году он был привлечен по какому-то политическому делу, по которому приговорен был к трем годам гласного надзора, который отбывал в Твери. Здесь около него сгруппировался кружок, в котором читали ‘Манифест коммунистической партии’ и ‘Капитал’. В 1887 или в 1888 году Скворцов переехал в Казань, где получил небольшой заработок по земской статистике и где он продолжал свою пропаганду марксизма. М. Г. Григорьев, участник кружка Федосеева, называет Скворцова учителем Федосеева по марксизму, А. А. Санин подтверждает это. Несомненно, он помог кружку Федосеева определиться. Летом 1889 года федосеевский кружок был арестован, привлечен был к этому делу и Скворцов, но он легко отделался и переехал в Нижний, где также работал в земской статистике.
Горький в своём очерке о Короленко так описывает его с легким оттенком юмора:
‘Это был поистине человек ‘не от мира сего’. Аскет, он зиму и лето ходил в легком пальто и худых башмаках, жил впроголодь и при этом еще заботился о ‘сокращении потребностей’ — питался в течение нескольких недель одним сахаром, съедал его по две осьмых фунта в день — не больше и не меньше. Этот опыт ‘дешевого, рационального питания’ вызвал у него общее истощение организма…
Небольшого роста, весь какой-то серый, а светлоголубые глаза улыбаются улыбкой счастливца, познавшего истину в полноте, недоступной никому, кроме него. Ко всем инаковерующим он относился с пренебрежением, жалостливым, но не обидным. Курил толстые папиросы из дешевого табака, вставляя их в длинный, вершков десяти, бамбуковый мундштук, — он носил его за поясом брюк, точно кинжал’.
К этому надо прибавить, что Скворцов был аскетом и ‘сокращал потребности’ не из какого-либо принципа, а потому, что относился ‘к инакомыслящим’ с пренебрежением, которое их настолько обижало, что они неохотно давали ему работу и притом наихудше оплачиваемую, что, конечно, возмущало Скворцова и еще более враждебно настраивало его против ‘инакомыслящих’.
Скворцов с 1886 года начал помещать свои статьи в ‘Юридическом вестнике’. Это были первые и, пожалуй, единственные марксистские статьи о русской действительности в легальной печати вплоть до 1895 года. По этим статьям учились первые русские марксисты. В них он указывал на рост русского капитализма, на то, что сельское хозяйство уже подпало под власть законов капиталистического хозяйства, которые изучены Марксом. Что надо признать ‘жестокий факт, что крестьянство не представляет однородную массу, а состоит из богатых и бедных, но крайности богатства и нищеты сглаживаются тем, что между ними существуют одновременно промежуточные группы, которые в одну сторону примыкают к богатым, а в другую — к бедным’, что ‘общинное землевладение нисколько не помешает превращению крестьянина в пролетария, не гарантирует ему удовлетворения необходимых потребностей. Но ведь нашим реакционерам (то есть народникам, — С. М.) до всего этого дела нет: им нужен предлог для удержания экономической эволюции, им нужно повернуть назад колесо истории, назад, в сторону мелкой промышленности, мелкого землевладения’, что ‘тот исторический процесс отделения производителя от средств производства и существования, который в Англии совершался пять столетий, совершается у нас гораздо быстрее. Таким образом Россия стремится стать капиталистической нацией по образцу западно-европейских наций и для этого предварительно преобразовывает своих крестьян в пролетариев’. Он доказывал далее, что и другой кит народнической веры — кустарные промыслы — тоже капитализируются и что кустарь превращается постепенно в наемного рабочего. Он писал, что ‘помочь крестьянину и рабочему можно только устранением препятствий, которые мешают развитию рабочего класса’, и приводил тут цитату из Маркса: ‘Подобно всей остальной континентальной Европе нас мучит не только развитие капиталистического производства, но и недостаточность этого развития. Кроме современного зла, нас угнетает еще целый ряд унаследованных бедствий, проистекающих из прозябания старых, переживших себя способов производства со всеми сопровождающими их, противными духу времени, общественными и политическими отношениями’ {Цитирую по статьям Скворцова.}.
Кроме статистико-экономических работ, помещавшихся в ‘Юридическом вестнике’, у Скворцова было написано, как я уже упоминал, несколько других работ. В большой работе против В. В. (В. Воронцова) он разбирает и разбивает основное произведение В. В. — ‘Судьбы капитализма в России’. Эту свою работу Скворцов написал еще в конце 80-х годов и, по воспоминаниям Санина, читал ее в марте 1889 года в Казани ‘на частном собрании, главным образом учащейся молодежи’ {Брошюра А. Санина ‘Самарский вестник’ в руках марксистов’, стр. 59, изд. Политкаторжан. 1934 г.}. Читал он ее неоднократно и на собраниях в Нижнем. Другая его статья была чисто публицистическая — против Михайловского, Кареева. Все попытки его напечатать эту статью в то время окончились неудачей. Я лично несколько раз вел переговоры об этой статье с соредактором Муромцева в ‘Юридическом вестнике’ Н. А. Каблуковым, который раньше принимал экономические статьи Скворцова. Но Каблуков сказал мне, что она не может быть помещена и по цензурным условиям и потому, что редакция не разделяет взглядов Скворцова. Только через несколько лет эта статья, очевидно, переделанная и сокращенная, ‘направленная зараз и против Кареева и против Струве’, была помещена в марксистском ‘Самарском вестнике’ (NoNo 59 и 60 за 1897 г.) {См. брошюру Санина.}. Мысли, развиваемые Скворцовым в его статьях, были новы, в русской легальной печати они появились впервые и сильно взволновали тогдашнее либерально-народническое общество, они создали много врагов Павлу Николаевичу, которые его ругали и высмеивали, стараясь представить его каким-то ненормальным чудаком, они же привлекли к нему симпатии вновь нарождающихся русских марксистов.
У Горького есть чрезвычайно характерное описание выступления Скворцова среди народников и враждебного отношения их к нему. Приведу его здесь:
‘В 90 или 91 году в Н.-Новгороде у адвоката Щеглова Павел Скворцов, один из первых проповедников Маркса, читал свой доклад на тему об экономическом развитии России. Читал Скворцов невнятно и сердито, простудно кашлял, задыхался дымом папиросы. Слушали его люди новые для меня и крайне интересные: человек пять либеральных адвокатов, И. И. Сведенцов, старый, угрюмый ‘народоволец-беллетрист, много писавший под псевдонимом Иванович, благожелательный барин, революционер А. И. Иванчин-Писарев, Аполлон Карелин, длинноволосый, как поэт Фофанов, H. H. Фрелих, о котором знали, что он тоже революционер. Было и еще несколько таких же солидных людей, с громкими именами, с героическим прошлым.
Когда Скворцов кончил читать, на него почти все закричали, но особенно яростно брат казненного Степана Ширяева, Петр, человек бородатый, с лицом алкоголика. Грубо кричал Сведенцов, ему вторил Егор Васильевич Барамзин, тяжело переживавший в то время свой отход от народничества к марксизму. Скворцов огрызался во все стороны, размахивая длинным камышовым мундштуком, но сочувствующих ему в гостиной не было, его не слушали, забивали криками, уже оскорбляли. Сведенцов, сказав что-то очень сильное, проклинающее, парадно отошел в угол, в облаке синего дыма’ а навстречу ему из угла поднялся плотный человек, седоватый, с красным лицом и в костюме более небрежном, чем ‘а всех остальных’.
Это был Н. Ф. Анненский, который выступил в защиту человеческой мысли: ‘Человеческая мысль, стремясь разрешить загадки жизни, имеет право ошибаться’, — сказал он между прочим {Из статьи Горького — ‘Н. Ф. Анненский’, в сборнике ‘Максим Горький о писателях’, стр. 207, изд. ‘Федерация’.}.
С такой враждебностью встречали народники выступления первых марксистов, в лучшем случае им только давали право ошибаться.
Ценил Скворцова и интересовался им и В. И. Ленин. В 1893 году он заехал в Нижний для свидания со Скворцовым и имел с ним продолжительную беседу, о чем я расскажу ниже. Когда Ленин и Потресов организовали в конце 1894 года первый марксистский сборник ‘Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития’, то к нему был привлечен и Скворцов, и его большая работа, представляющая собою сводку его статей, ‘Итоги крестьянского хозяйства по земским статистическим исследованиям’, была помещена первой в этом сборнике. Этот сборник, как известно, был сожжен царской цензурой, и только около ста экземпляров его было спасено. Впоследствии, в 1899 году, в ‘Научном обозрении’ появилась статья Скворцова, в которой он подверг критике книгу Ленина ‘Развитие капитализма в России’. Ленин ответил статьей ‘Некритическая критика’ {В. И. Ленин, Соч., т. III, стр. 503—524, статья ‘Некритическая критика’.}, помещенной тоже в ‘Научном обозрении’. В этой статье он доказал всю вздорность критики Скворцова, выявил неправильные методы группировок крестьянских хозяйств в его работах и неправильность его утверждения, что, чем меньше земли получили бы крестьяне при освобождении и чем дороже они ее получили бы, тем быстрее шло бы развитие капитализма в России. Ошибки Скворцова в его взглядах на методы пропаганды среди рабочих и по вопросу о пути развития рабочего движения мы и сами стали скоро замечать.
Все это так. Но все же, несмотря на свои ошибки, Скворцов сыграл свою роль в самый ранний период русского марксизма (1886—1895 гг.).
Описывая лето 1891 года, не могу не вспомнить мою поездку на свою родину, в город Яранск. Поехал я на пароходе по Волге, Каме и Вятке, поехал, как всегда в то время, в третьем классе, на палубе. Побывал в Казани. Повидал реку Каму, ее несколько мрачную красоту, проехал по Вятке, показавшейся после Волги и Камы такой тихой, захолустной. Доехал до слободы Кукарки (ныне город Советск), а оттуда поехал сухим путем до Яранска (70 верст). В Яранске я нашел свою родню в состоянии экономической деградации. Когда-то мощный торговый дом ‘И. Д. Носов с сыновьями’, шумевший на всю Вятскую губернию, после смерти деда распался. Три сына его разделились, разорились и опустились к этому времени до степени второразрядных купцов уездного городка. Подтверждалось на них правило о недолговечности русских купеческих династий, обычно кончавших свое существование на третьем поколении. После смерти сыновей деда (моих дядей) их дети занимались мелкой торговлей или пошли в приказчики и служащие других фирм.
В этот приезд в Яранск я познакомился несколько с жизнью края. Познакомился с председателем уездной земской управы, прогрессивным местным купцом, он мне рассказал кое-что о местном земском хозяйстве. Поездил по уезду со знакомым судебным следователем, пожил на винокуренном заводе у своего двоюродного брата, служившего на этом заводе, побродил по окрестностям.
Яранский уезд, как и вся Вятская губерния (ныне Кировская область), представлял собой интересный край: в нем почти не было крепостного права, огромное большинство его крестьян были так называемые государственные крестьяне. Они владели тем же количеством земель, что и до реформы 1861 года.
Ни в городе, ни в уезде не было дворян-землевладельцев, задававших тон местной жизни в других местностях России. Общий характер жизни здесь был более демократичный, было меньше крепостнических пережитков, чем в остальной России, крестьянин был зажиточнее, держал себя независимее и с большим достоинством, чем! в дворянских губерниях, крестьянско-купеческие земства были более прогрессивными, чем дворянские, и большой процент доходов своих употребляли на народное образование и медицину. В последующие годы Вятская губерния известна была сравнительно с другими губерниями высоким процентом учащихся в* средних учебных заведениях. Земства почти во всех уездных городах устроили реальные училища и женские гимназии, в которых плата за учение была невысока и в которых были’ стипендии и общежития для детей местных крестьян. Лучшие ученики, кончившие земские начальные школы, направлялись в гимназии и реальные училища на земские стипендии. Но всеми этими культурными благами пользовалось только русское население, многочисленные же в Вятской губернии нацменьшинства (‘инородцы’, как назывались они тогда) — черемисы (ныне марийцы), вотяки (ныне удмурты) и татары — были лишена всех этих культурных воздействий и оставались на очень низкой ступени культуры.
У меня, как у юного марксиста, возникал тогда вопрос: что будет с этим крестьянством при политической свободе и как потом это крестьянство перейдет к социализму? На первый вопрос я отвечал себе так: политическая свобода, демократический строй будут завоеваны пролетариатом совместно с попутчиками при помощи революции в политических центрах государства. При демократическом строе крестьянство окраин будет развиваться по фермерскому типу и даст хороший рынок для промышленных центров.
Второй же вопрос, как оно придет к социализму, оставался нерешенным, и долго он оставался в таком положении. Плехановское решение, приведенное мною выше, было слишком обще и неопределенно. Только впоследствии Ленин и Сталин дали гениальное решение этого вопроса.
Интересное пребывание мое в Яранске было омрачено надвигающимся ужасным неурожаем, охватившим в тот год весь восток и юг России. Поля и в Яранском уезде стояли жутко черными, с редкими колосьями, а время жатвы приближалось… Под тяжелым впечатлением этого надвигающегося бедствия уехал я тогда из Яранска.
После этого в Яранск я попал только через двадцать восемь лет, весной 1919 года, в качестве члена комиссии ВЦИК по укреплению тыла прифронтовой полосы. И эти мирные места, отстоявшие за многие сотни верст от всяких границ, захватила гражданская война, и фронт Колчака проходил недалеко от Вятки. В Яранском уезде вспыхивали то и дело кулацкие восстания. В грозе и буре под руководством коммунистической партии решался крестьянский вопрос социалистической революцией.

ГЛАВА XIII
НА ЧЕТВЕРТОМ КУРСЕ (1881—1892 ГГ.). ГОЛОД В РОССИИ. ОЖИВЛЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННОЙ ЖИЗНИ. МАРКСИСТЫ В НИЖНЕМ — ИНТЕЛЛИГЕНТЫ И РАБОЧИЕ. ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С МАРКСИСТАМИ В МОСКВЕ. ЛИБЕРАЛЬНО-НАРОДНИЧЕСКИЙ КРУЖОК МОСКОВСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ. ДОКТОР Д. Н. ЖБАНКОВ И ДРУГИЕ. МОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ СРЕДИ НИХ. ДРУГИЕ ВСТРЕЧИ. ЗНАКОМСТВО С РАБОЧИМИ

К 1 сентября я поехал в Москву, захватив с собой для штудирования первый том ‘Капитала’. Зима 1891—1892 года была знаменательным временем как для истории русской общественности, так и лично для меня.
Волна общественного оживления, начавшая обозначаться, как я уже писал, с осени 1889 года, значительно поднялась в этот год под влиянием вестей о голоде, охватившем почти все черноземные губернии России. Для меня этот год был годом интенсивной учебы, как медицинской, так и марксистской. Я основательно штудировал ‘Капитал’, медленно, но неуклонно, в течение всего учебного года, усваивая главу за главой этой великой книги. На всю жизнь запечатлелись эти великие истины, этот метод мышления, они легли в основу моего мировоззрения и моего подхода ко всем явлениям общественной жизни. Появилась потребность к выявлению себя как марксиста, стремление к практической работе.
Особенно укрепили меня в этом стремлении впечатления от нижегородской поездки на рождественские каникулы. Среди нижегородской радикальной интеллигенции в это время было большое оживление.
Нижегородская губерния была в числе голодающих, особенно- сильно поражены были ее южные уезды. Губернатор Баранов и дворяне-крепостники сначала единым фронтом старались представить дело так, что никакого голода нет, а есть только некоторый недород и что не требуется никакой частной помощи. Прогрессивная же общественность во главе с Короленко и Анненским на основании статистических данных и сведений от земских корреспондентов доказывала, что размеры голода громадны, что необходима экстренная помощь правительства и разрешение частной инициативы в борьбе с бедствием. Губернатор под влиянием разных соображений через некоторое время переменил фронт, пошел против своих же ставленников — лукояновских земских начальников и предводителя дворянства, стал настаивать на увеличении ссуды и разрешил частную помощь. Разгорелась горячая полемика по этим вопросам в столичной прессе. Все это прекрасно описано у Короленко в его ‘Голодном годе’. Кстати сказать, мне кажется, что это одно из лучших произведений, по которому можно составить конкретное представление о пережитках крепостничества в дореволюционной ‘пореформенной’ деревне, особенно, если дополнить это произведение выдержками из его дневника по этому вопросу.
Это возбуждение, вызванное голодом, совпало с той борьбой, которую с осени 1891 года открыла против народников сложившаяся к тому времени в Нижнем марксистская группа: П. Н. Скворцов, М. Г. Григорьев, братья Красины и примкнувшая к ним) значительная группа учащейся молодежи — гимназистов, реалистов, семинаристов. Рефераты, прочитанные Скворцовым, сильно взбудоражили народническую публику, марксисты выступали и на рефератах Анненского, Елпатьевского и других народников. На этих собраниях бывал и я. Выступали Скворцов, Красин, Гольденберг. Перепалка бывала горячая. Вопрос шел о том, как относиться к голоду и как голод отразится на судьбах российского капитализма. Спор был запальчивый, горячий и достаточно беспорядочный. Народники обвиняли марксистов, что они рады голоду, что бессердечно относятся к голодающим, говорили, что марксистам следует итти помогать фабрикантам и кулакам обезземеливать народ и тому подобные бессмыслицы, воспроизведенные через некоторое время в статьях Михайловского, Кривенко и др. Марксисты в долгу не оставались и обвиняли народников в утопизме, мелкобуржуазности, прекраснодушии и т. п. Обычной темой этих споров был также вопрос о роли личности в истории, о закономерности исторического процесса. В рассказе Вересаева ‘Поветрие’, написанном в 1897 году, очень живо и правильно изображен такой спор между народниками и марксистами.
Л. Б. Красин так описывает эти нижегородские собрания того времени:
‘В Нижнем, кроме В. Г. Короленко, жил Н. Ф. Анненский, известный статистик, блестящий представитель отживавшего тогда уже свой век народничества, а с ним целая плеяда более молодых статистиков, все сплошь тоже народники. В качестве высланных студентов и нам был открыт доступ в круг этой радикальной интеллигенции. С первой же встречи выяснилось непримиримое расхождение взглядов, и вся нижегородская интеллигенция разделилась на два лагеря — народников и марксистов. Выступала от марксистов обыкновенно молодежь: мы с братом, М. Г. Григорьев и др. Но мы нашли большую идейную поддержку в лице одного из самых ярких по тем временам марксистов — Павла Николаевича Скворцова, автора замечательных статей в ‘Юридическом вестнике’ и блестящей критической монографии, разбивавшей в пух и прах ‘Судьбы капитализма в России’ — книгу, бывшую библией тогдашнего народничества. Наши словесные турниры со стариками и с самим Анненским привлекли на нашу сторону почти всю нижегородскую молодежь, и из тогдашних нижегородских гимназистов и гимназисток, присутствовавших на этих прениях, вышло потом немало работников нашей партии. Мне приходят на память имена М. А. Сильвина и И. П. Гольденберга’ {Сборник ‘Л. Б. Красин’, стр. 109—110 и 35—36, ГИЗ, 1928 г.}.
Можно сказать, что эти дебаты нижегородских марксистов и народников являются хорошей иллюстрацией к некоторым мыслям Ленина, которые он высказывал в своих ‘Друзьях народа’ в 1894 году.
В это время Ленин писал: ‘…главным теоретическим вопросом сделался вопрос о ‘судьбах капитализма в России’, около этого вопроса сосредоточивались самые жгучие прения, в зависимости от него решались самые важные программные положения’ {В. И. Ленин, Соч., т. I, стр. 167.}.
И далее: ‘… деревня давно уже совершенно раскололась. Вместе с ней раскололся и старый русский крестьянский социализм, уступив место, с одной стороны, рабочему социализму, с другой — выродившись в пошлый мещанский радикализм’ {В. И. Ленин, Соч., т. 1, стр. 165.}.
Мы ясно чувствовали, что мы — представители двух разных миров, двух разных систем, и отсюда горячность, страстность и резкость в спорах.
В это время в Нижнем вокруг Скворцова и Григорьева, братьев Красиных начала расти совсем молодая марксистская поросль: почти вся сколько-нибудь способная и живая молодежь старших классов среднеучебных заведений Нижнего подверглась в эти годы (1891—1893) марксистскому влиянию, из нее вышло много работников нашей партии. Многих из них я знал близко. Они значительно отличались от молодежи участников кружков второй (половины 80-х годов, которых я описал выше. Тогда было время упадка и разложения народничества, теперь было время подъема молодого революционного класса — пролетариата и его молодых идеологов — марксистов-интеллигентов. Они были бодры, жизнерадостны, полны боевого воинствующего настроения. Все они много читали, много учились, особенно усердно изучали они экономику России по земским статистическим сборникам, изучали и критиковали народнические книги и статьи и поражали своих уже сравнительно пожилых противников и своей самоуверенностью и своей начитанностью.
Более выдающимися из них были Иосиф Петрович Гольденберг, Михаил Александрович Сильвин и Анатолий Александрович Ванеев. И. П. Гольденберг — тогда ученик реального училища, красивый, эффектный юноша, хороший оратор и полемист. Удачно выступал в спорах с народниками и скоро, начал заниматься в рабочих кружках. В 1893 году он по окончании реального училища уехал учиться в Бельгию. Оттуда он стал писать очень интересные корреспонденции в газету ‘Русские ведомости’ о бельгийском рабочем движении, которое переживало тогда свой героический период борьбы путем всеобщей забастовки и демонстраций за всеобщее избирательное право.
По окончании курса возвратился в Россию, принимал активное участие в партийной революционной работе, стал видным публицистом, на пятом, Лондонском партийном съезде, на котором он участвовал как делегат петербургской большевистской организации, был избран членом ЦК от большевистской фракции (Гольденберг-Мешковский), умер в 1922 году членом ВКП(б).
М. А. Сильвин — тогда гимназист, тоже очень способный юноша — очень остроумно, резко полемизировал с народниками, доводя их до бешенства. Окончив курс гимназии в 1893 году, он поступил в Петербургский университет, там он работал в петербургском ‘Союзе борьбы за освобождение рабочего класса’ вместе с Лениным. Потом видный работник партии, в 1904—1905 годах — член ЦК, партийный литератор (литературный псевдоним — М. Таганский). После 1907 года отошел от партийной работы.
А. А. Ванеев, способный самоучка, писец нотариуса, подготовился в седьмой класс реального училища. Окончив его в 1893 году, он поступил в Петербурге в Технологический институт, тоже работал в ‘Союзе борьбы’, был близок с Лениным, умер в ссылке от чахотки.
Выдавался еще реалист Кузнецов, юноша очень энергичный, экспансивный и самолюбивый. Сын богатого местного купца, он по окончании реального училища уехал за границу, в Швейцарию, там познакомился с Плехановым, в 1895 году возвратился в Нижний и принял деятельное участие в пропаганде среди рабочих. Арестованный летом 1896 года, он вскоре же дал подробные показания о всей организации, ‘не щадя ни себя, ни других’, причем приписал себе руководящую роль в организации, каковой в действительности он не имел. Жандармы ему поверили, назвали всю организацию ‘кузнецовским кружком’. После отбытия четырехлетнего гласного надзора в Уфимской губернии он поселился в Симбирске. В 1907 году он был выбран в Государственную думу, примкнул в ней к социал-демократической фракции (к меньшевистской части ее). Дальнейшая его судьба мне неизвестна.
В этих же кружках принимали участие А. И. Пискунов’ брат Е. И. Пискунова, о котором я упоминал, тогда ученик Нижегородского дворянского института, потом видный работник нижегородской и московской партийных организаций, умер большевиком в 1924 году, далее гимназисты Б. Д. Фридман и Франк, потом, в 1894—1896 годах, будучи студентами Московского университета, принимали участие в пропаганде среди московских рабочих, реалист Г. И. Сергеев — потом видный нижегородский социал-демократ меньшевик, гимназист Н. А. Вигдорчик, потом работал в киевской социал-демократической организации, участвовал в числе девяти лиц на первом съезде партии в Минске в 1898 году, впоследствии меньшевик-ликвидатор, врач и писатель по вопросам социального страхования.
В женских кружках принимали участие сестры Чачины — Ольга Ивановна и Екатерина Ивановна, обе остались большевичками до конца жизни. О. И. умерла в 1919 году, Е. И., па мужу Пискунова, жива до сих пор (1939 г.), член ВКП(б).
Из института благородных девиц в кружках принимали участие три сестры Невзоровы, потом — активные партийные работницы, все они остались навсегда большевичками: по мужьям — З. П. Кржижановская, С. П. Шестернина и А. П. Лозовская.
Отдельно стоял марксистский кружок семинаристов, в который входило пять-шесть человек во главе с М. Ф. Владимирским. М. Ф. Владимирский — потом видный партийный и советский работник.
Таким образом во всех среднеучебных заведениях Нижнего в то время были марксистские кружки, за исключением только кадетского корпуса.
Несколько позднее в этих кружках приняли участие гимназисты В. И. и С. И. Яхонтовы (В. И. Яхонтов, потом видный член нашей партии, был членом коллегии Наркомюста РСФСР, умер несколько лет назад) и семинарист В. А. Десницкий, впоследствии член ЦК партии (1905—1907 гг.), в 1917 году вместе с Горьким редактировал ‘Новую жизнь’, теперь—профессор литературы в Ленинграде, беспартийный.
Гимназистки М. П. и О. П. Иваницкие, М. П., потом видная работница нижегородской партийной организации, умерла большевичкой после Октябрьской революции. Ее сестра, О. П., была впоследствии членом нижегородского и бакинского, а в 1905—1906 годах Московского комитета партии’, ныне беспартийная.
Я перечислил здесь только тех молодых нижегородцев-марксистов того времени, кого я тогда или после знал, но знал я далеко не всех.
Познакомился я тогда у Григорьева с несколькими рабочими, кроме уже упомянутого Абрама Гуревича, — с Пятибратовым и Парфеновым. Но из-за конспирации тогда не рекомендовалось вести знакомства с рабочими никому, кроме тех, которые вели непосредственно с ними занятия, а потому мне, как временно приезжавшему в Нижний, не пришлось близко познакомиться с тогдашними нижегородскими рабочими. Но чтобы дать более цельное представление о тогдашней нижегородской марксистской группе, считаю нужным привести здесь характеристику виднейших рабочих из воспоминаний М. Г. Григорьева, который был первым организатором марксистских кружков в Нижнем-Новгороде и воспоминания которого отличаются вообще большой точностью. Вот что он пишет {См. его воспоминания в журнале ‘Пролетарская революция’, No 1924 г.}: ‘На Острожной, в доме Чекуристова, осенью 1891 года состоялась моя первая встреча с настоящими рабочими, и этой встречей была положена основа организации первого социал-демократического кружка в Нижнем-Новгороде.
Первым пришел Абрам Гуревич (о нем я уже упоминал,— С. М.) с Яковом Пятибратовым. За ними поодиночке приходили Михаил Громов, Мухин, Парфенов, пожилой рабочий, фамилии которого я, к сожалению, уже позабыл, и еще двое молодых рабочих. Все рабочие были с Курбатовского завода, и притом все до одного были особо квалифицированными.
После предварительной беседы, в продолжение которой мы могли друг с другом освоиться, я повел речь о классовой розни, о роли рабочего класса, об организации за границей рабочих в политические партии и о том, как живут за границей сознательные рабочие. Время пролетело незаметно, все гости оживились, посыпались вопросы, причем особенной любознательностью выделялись Яков Пятибратов и Алексей Парфенов.
Опыт удался, и необходимость дальнейших встреч сделалась очевидной, причем было найдено, что было бы удобнее, если бы я ходил к ним, а не они ко мне. Алексей Парфенов для собраний предложил свою квартиру в доме своей матери в фабричной слободке.
И много раз после этого ходил я с Гольденбергом в фабричную слободку, в дом Парфеновой, где и велись нами систематические занятия с ядром кружка рабочих на Курбатовском заводе.
От такого ядра марксистские идеи расходились не только по Курбатовскому заводу, но и далеко за его пределы.
Яков Пятибратов-Роганов. Он — один из немногих рабочих, которые, получив серьезную теоретическую подготовку, не бросали станка. Ийея небольшой природный недостаток шепелявость, он все же этим не стеснялся и свободно высказывал свои убеждения, играя в рабочих кружках весьма видную роль (он здравствует до сих пор, 1939 год, член ВКП(б).— С. M.).
Если Абрам Гуревич был тем, кто предоставил связи с рабочими, то Яков Пятибратов был главным помощником в деле ведения занятий в рабочих кружках. Усилиями Пятибратова удалось закрепить марксистские идеи в головах многих рабочих не только Курбатовского завода, но и ряда типографий и заводов в Нижнем, а затем и в Самарской губернии, откуда эти идеи, как лавина, распространились вширь и вглубь, П. Н. Скворцов с особенной любовью относился к Я. Пятибратову.
Алексей Парфенов — другой рабочий, один из помощников в деле пропаганды марксистских идей среди рабочих. Весьма скромного вида и ординарной наружности, в нем чувствовалась какая-то особенная сила, которая заставляла и мать его и молодую жену охотно предоставлять свою квартирку для рискованных собраний.
Когда нам понадобилось иметь на Канавинском химическом заводе своего механика, нами туда был перемещен Парфенов, и он вполне удовлетворял инженера Круковского в техническом отношении, в момент ожидавшегося у Круковского обыска предоставил свою кладовую, не зная вовсе, что обыск у Круковского был по распоряжению из Москвы, а не по местным делам, участие в которых Парфенова также было довольно значительным. Где теперь Парфенов и что с ним сталось, мне неизвестно.
Нельзя не упомянуть еще об одном видном в то время рабочем — Михаиле Громове. Талантливый токарь, он обладал необычайной смелостью, и нам приходилось много затрачивать сил на доказательства необходимости для него выдержки. Он, кстати сказать, умело поддерживал какое-то знакомство с одним из жандармов, от которого и узнавал о предполагавшихся обысках.
Получив сведения о предстоящем у инженера Круковского обыске, он немедленно же кинулся предупредить об этом Круковского. Это было как раз в то время (весна 1894 г.), когда сообщение Нижнего с Канавиным по льду было уже прекращено вследствие начавшегося ледохода, а лодочное движение еще было опасным. Громов видел, как на берегу начали собираться для переправы на другую сторону жандармы, и он, опасаясь, чтобы жандармы его не опередили, схватил стоявшую на берегу чью-то лодчонку и на ней махнул на другую сторону, несмотря на отчаянные окрики береговой речной полиции.
Переправа эта сошла для него благополучно. Он задолго до жандармов успел перебраться в Канавино на завод Высоцкого и Гоца и там не только предупредил о предстоящем обыске Круковского, но и успел перепрятать шрифт от него к Парфенову.
Из ряда других рабочих, среди которых были и многосемейные и которые так же бесстрашно не только посещали кружковые собрания, но и руководили развитием своих товарищей на заводе, выделялся еще уже пожилой рабочий Мухин’.
Так описывает Григорьев тогдашних нижегородских рабочих-марксистов.
Я уехал тогда из Нижнего (в январе 1892 г.) под впечатлением всего виденного и слышанного в подъемном настроении, но мне вместе с тем было досадно, что в Москве, в большом университетском городе, я не знаю ни одного марксиста-интеллигента, не имею связи с рабочими. Решил искать этих связей и прежде всего выступать везде, где можно, с изложением своих марксистских взглядов. Я почувствовал, что почва у меня под ногами крепнет и что я могу уже приступить к практической работе.
Прежде всего я стал высказывать свои взгляды в частных беседах с некоторыми студентами, с которыми встречался в университете или в землячестве. Так, я разговорился как-то со своим однокурсником-рязанцем С. К. Ивановым, с которым сидел вместе в Бутырках в 1890 году. Оказывается, что он тоже знаком с марксистскими идеями, и сам относится к ним с интересом и сочувствием. После нескольких бесед со мной он принес мне брошюру Энгельса ‘Развитие научного социализма’, издание группы ‘Освобождение труда’. Эта статья Энгельса очень много дала мне для понимания сущности научного социализма и исторического материализма. Потом он принес мне свежую четвертую книжку журнала ‘Социал-демократ’ со статьями Плеханова ‘Всероссийское разорение’ (отклик Плеханова на голод) и его же статьей ‘Русский рабочий в революционном движении’, со статьей Аксельрода о германской социал-демократии и рядом других интересных статей. Большую радость почувствовал я, читая этот толстый революционный марксистский журнал. Какая пропасть, думал я, лежит между этим революционным журналом и толстыми легальными журналами того времени, до чего мизерными показались они мне. Радовало, что вот и русские социал-демократы настолько сильны, что издают такие солидные, хорошо оформленные книги, с таким богатейшим содержанием, и эти книги доходят сюда, в Москву, несмотря на все препоны.
Через Иванова я достал также книги Туна ‘История революционного движения в России’ и Степняка-Кравчинского ‘Подпольная Россия’. По этим книгам я ознакомился с историей русского революционного движения, главным образом с историей русского революционного народничества.
Через Иванова я познакомился, наконец, с целым кружком московских марксистов. Более близкое знакомство и мое сближение с этим кружком произошло в следующий учебный год (1892—1893), а потому я отложу пока рассказ об этом кружке, а теперь остановлюсь на других встречах в весеннем полугодии 1892 года.
Прочитав ‘Капитал’ Маркса и вышеназванную марксистскую литературу, я решил выступить с изложением своих взглядов. Первый случай для выступления представился мне в одном либерально-народническом кружке, который я порой посещал в течение последних двух лет. Опишу сначала этот кружок.
Самой колоритной фигурой этого кружка был нижегородец доктор Дмитрий Николаевич Жбанков. Внебрачный сын крепостной крестьянки и ее барина, он пережил тяжелое детство — обычный удел таких детей. Он все же получил образование, окончил нижегородскую гимназию, а затем в 1879 году Медико-хирургическую академию в Петербурге. Восприняв там народнические взгляды той эпохи, он на всю жизнь остался типичным семидесятником — народником-культурником, и притом ярым поклонником Писарева. Народничество свое он проявлял и в образе крайне скромной домашней жизни и обстановки, и в своей одежде — ходил всегда в блузе, подпоясанной поясом, только в торжественных случаях надевал сверху пиджак. Из-за этого его костюма выходили нередко недоразумения: его не хотели пускать, например, на торжественные собрания Пироговского общества, на общественные обеды в рестораны и т. п. Фанатик общественной медицины, он крайне резко относился к частной практике и к врачам-практикантам. Не имея определенных политических взглядов, только демократически настроенный, он не принадлежал никогда к политическим партиям, по существу либеральный народник, он тем не менее не любил либералов и пренебрежительно называл их орган ‘Русские ведомости’ ‘рабскими ведомостями’. Начал он свою врачебную работу в качестве земского врача в селе Большом, Рязанской губернии, причем не ограничивался только лечением, но и обследовал условия жизни населения, результатом чего явилась его печатная работа ‘Село Большое’. Эти обследования жизни населения и сближение его на этой почве с крестьянами показались администрации подозрительными, и он был уволен через два-три года работы в рязанском земстве. Около года был без работы, потом получил место врача в Костромской губернии. Здесь он продолжал свои санитарно-бытовые обследования, результатом чего явились новые работы, потом он обследовал, будучи заведующим медико-статистическим бюро губернского земства, Смоленскую губернию. Эти работы его ценил Ленин и использовал их в своей знаменитой книге ‘Развитие капитализма в России’ {В. И. Ленин, Соч., т. III, Указатель имен.}. Проработав шесть лет в Костромской губернии, почувствовал, что практически земским врачом он не может быть, так как не может производить даже самых малых хирургических операций, а они были неизбежны в земской практике. В это время Пироговское общество врачей предприняло большую работу по составлению земско-медицинских сборников, представляющих собой детальное описание состояния земской медицинской организации во всех земских уездах России. Жбанкову было предложено вести эту работу, он переехал в Москву (в 1889 г.), чтобы ею заняться. С этого времени он стал душой Пироговского общества, и ни один Пироговский съезд не проходил без его активного участия. На всех этих съездах, до девятого съезда в 1904 году’ он был наиболее левым, будирующим элементом, вносил предложения о возбуждении ходатайств о возобновлении высшего женского медицинского образования, об организации помощи голодающим крестьянам, об отмене телесных наказаний, смертной казни и т. п. В то время, о котором идет речь, Жбанков приехал в Москву, и я через одного моего сокурсника-нижегородца, его родственника, познакомился с ним и довольно близко с ним сошелся. Около Жбанковых стал постепенно группироваться кружок московской интеллигенции, сначала преимущественно нижегородцы, а потом и другие.
Перечислю некоторых участников этого кружка: во-первых, Г. X. Херсонский, учитель, умеренно либеральный по своим взглядам. Его сестра Мария Хрисанфовна Свентицкая, очень живой человек, впоследствии известный педагог, основательница первой в Москве гимназии для совместного обучения мальчиков и девочек. Ее муж — инженер. Учитель гимназии Д. Д. Галанин. Приват-доцент университета А. А. Кизеветтер, потом известный профессор русской истории, член ЦК кадетской партии, ныне белоэмигрант. Санитарный врач московского земства А. В. Погожев, участник вместе с Эрисманом и Дементьевым известного обследования московских фабрик и заводов в первой половине 80-х годов, большой знаток вопросов социальной политики, впоследствии организатор при Московском университете кабинета по социальной политике. Наконец, И. П. Герасимов, тоже московский учитель, впоследствии товарищ министра народного просвещения при либеральном министре народного просвещения И. И. Толстом в 1905—1906 годах.
Собирались они обычно по субботам по очереди друг у друга. Кроме ‘больших’, на этих ‘субботниках’ бывала учащаяся молодежь, иногда человек до десяти. Молодежь, как обычна полагалось тогда, выступала всегда левее старших и любила поспорить. В зиму 1891—1892 года кружок этот откликнулся на дело помощи голодающим, установив взимание со своих членов ежемесячного подоходного налога в пользу голодающих, на эти деньги была устроена столовая в голодающей местности. Вот в этом кружке я и выступил в феврале или марте 1892 года с изложением своих взглядов для пробы сил.
Произошло это так. Сначала я сказал Жбанкову о своем намерении выступить и кратко изложил ему сущность своих взглядов. Его они очень удивили, но так как он был большой любитель всяких дискуссий и споров, то охотно, как председательствующий на этот раз хозяин дома, способствовал моему выступлению. Он с шуточкой заявил, что у Сергея Ивановича ‘вызвездило в голове’ и он хочет поделиться с нами своими новыми взглядами. Я выступил приблизительно в таком духе: ваш кружок, собирая пожертвования для крестьян, делает полезное, но очень маленькое дело. Центр внимания сейчас надо направить не на крестьянство, а на рабочий класс: крестьянство — класс прошлого, под влиянием капитализма крестьянство неизбежно расслаивается на крестьянскую буржуазию и на пролетариат, класс будущего, класс революционный, который выведет Россию из реакционного тупика и произведет революцию, — это рабочий класс. Вот туда-то и надо направить теперь все силы интеллигенции для революционной и культурной работы.
Мое выступление шло решительно вразрез с прочно установившимися в этом кружке либерально-народническими взглядами, и понятна была их бурная реакция против меня. Проспорили и прокричали до поздней ночи. После этого мне еще не раз приходилось выступать в этом кружке, и всегда реакция на эти выступления была та же, что и в первый раз. Особенно выводили из себя публику мои резкие отзывы о корифеях либерального народничества. Я как-то назвал, помню, Джаншиева за его книгу ‘Великие реформы’ и Иванюкова за книгу ‘Падение крепостного права’ либеральными болтунами, досталось же мне тогда.
Несколько лет назад я встретился с одним научным работником. Он спросил меня, не знаю ли я Д. Д. Галанина. Я сказал, что знал лет сорок назад. Ну, тогда, сказал он, я вас знаю с детства, хотя и никогда не видел. Я, сказал он, мальчиком жил у Галанина и наслышался о вас тогда, там постоянно ругали какого-то Мицкевича… Признаться сказать, мне было приятно слышать, что такое впечатление я производил на либеральную публику. Конечно, я не надеялся их убедить, но выступал потому, что, во-первых, для меня самого были полезны эти дискуссии, а во-вторых, там была молодежь, которая с большим интересом прислушивалась к этим спорам.
И из этой молодежи впоследствии вышли хорошие революционеры. Уже ближайшим летом двое из них — студенты Н. X. Херсонский (брат Г. X. Херсонского) и Д. В. Тихомиров — занялись пропагандой: читали в кружке сельских учителей и учительниц в селе Ельне, Нижегородского уезда, ‘Наши разногласия’ и сами определились как марксисты, работая впоследствии в нашей партии, по той же дороге пошла и сестра Тихомирова Мария Вячеславовна, поныне член ВКП(б). Две сестры Лосевы, курсистки, тоже стали марксистками и остались большевичками до сих пор, одна по мужу Е. Н. Ванеева, а другая А. Н. Первухина. Некоторые из этой молодежи пошли по другому пути и стали потом эсерами, как В. Е. Павлов и его две сестры.
Но эти споры имели влияние и на кое-кого из старших: жена Жбанкова с большим пониманием, чем другие, отнеслась моим взглядам, а М. X. Свентицкая отнеслась и с нескрываемым интересом и сочувствием, впоследствии она оказывала революционерам-марксистам активное содействие, о чем мне еще придется говорить.
В этот весенний семестр 1892 года у меня было много интересных встреч. В московском подполье было несомненное оживление: образовалось много групп, выпускались подпольные листки и брошюрки. Мой знакомый по Бутыркам студент П. И. Кусков рассказал мне, что образовалась группа ‘Босяки’. Эта группа возлагает главные надежды на огромную армию босяков, образовавшуюся вследствие катастрофического разорения русской деревни: это элемент бунтарский, его легко поднять на революцию. Кусков же принес мне гектографированную брошюрку, где обосновывалась программа этой группы. Авторство этой брошюры приписывалось П. Ф. Николаеву.
Виделся я также в это время с одним студентом, который называл себя марксистом-террористом. Говорил, что вполне разделяет положения Маркса, считает его приложимыми и к русской действительности, расходится с русскими социал-демократами только в том, что в настоящее время надо на первый план поставить террористическую борьбу за завоевание хотя бы минимальной политической свободы, и только после этого уже следует главное внимание обратить на пропаганду среди рабочих. Встречался я тоже с П. М. Кашинским, державшимся приблизительно таких же взглядов. За настоящих марксистов я их тогда не признал, и у меня не явилось желания установить с ними какие-либо связи.
Между тем в это время (как я узнал, впрочем, значительно позже) переехал из Петербурга в Москву только что окончивший технологический институт инженер М. И. Бруснев, организатор рабочих кружков в Петербурге, с целью вести пропаганду среди московских рабочих. В своих воспоминаниях, помещенных в журнале ‘Пролетарская революция’ (1923 г., No 2/14), он называет кружок Кашинского социал-демократическим, хотя еще и не отрешившимся от некоторых народовольческих взглядов на политическую борьбу. Далее он пишет, что, ‘кроме группы Кашинского в Москве, повидимому, социал-демократическое направление не пользовалось расположением, вернее, было вовсе неизвестно’. Оно было вовсе неизвестным Брусневу, а между тем в это время в Москве уже были марксисты более ортодоксальные, чем Кашинский, как одиночки (вроде меня), так и целые группки, как кружок Г. М. Круковского, Григория Мандельштама и А. Н. Винокурова и кружок рязанцев, о которых я скоро расскажу более подробно. Эти марксисты, неизвестные Брусневу, уже в то время не пошли бы на объединение с такими лицами, как Кашинский и Егупов {Егупов, студент-народоволец, проявлял большую энергию по сплочению революционных групп. После ареста в апреле 1892 года вскоре стал выдавать всех, кого знал или о ком слыхал.}, на платформе, первый параграф которой гласил: ‘Убежденные социалисты-революционеры, мы стремимся к созданию боевой социал-революционной организации…’, и далее: ‘Мы глубоко убеждены, что при современном соотношении общественных сил в России политическая свобода в ближайшем будущем может быть достигнута лишь путем систематического политического террора, воздействия на центральное правительство со стороны строго централизованной и дисциплинированной партии, при дружном содействии всех живых сил страны. Партия должна быть создана на почве широкой пропаганды идей социализма, в связи с пропагандой политического террора среди демократической интеллигенции, среди рабочего пролетариата и отчасти среди сектантов-рационалистов’. Правда, Бруснев пишет, что на собрании, на котором была положена основа будущей организации, он возражал против этой программы, но все же вошел в эту организацию. Что вышло бы дальше из этой организации, неизвестно, так как через несколько дней после этого собрания, 26 апреля 1892 года, все участники его были арестованы. В этих же воспоминаниях Бруснев пишет, что ‘наше направление в это время еще не проникало в Нижний, и что Красину первому пришлось его проповедывать’. Что это не совсем так, видно из того, что я писал раньше о Нижнем.
Однажды пришел ко мне студент П. И. Кусков и принес несколько десятков экземпляров печатной прокламации ‘Письмо к голодающим’, под которым стояла подпись: ‘Мужицкие доброхоты’, и рассказал, что образовавшаяся в Москве группа народовольцев решила повести широкую агитацию среди голодающих крестьян, печатать прокламации и рассылать их по адресам сельских учителей и крестьян. Принес он и адреса, по которым должны быть разосланы эти прокламации, объяснив, что прокламация эта напечатана в большом количестве и мобилизованы все силы для ее рассылки. Я охотно согласился, надписал адреса и побросал конверты с прокламациями в почтовые ящики. Часть прокламаций, разосланных тогда из Москвы, была перехвачена полицией, а что часть их дошла по назначению, можно судить по статье Короленко ‘Земли, земли!’ (‘Голос минувшего’, No 1, 1922 г.). Короленко в это время ездил по голодающим местностям Нижегородской губернии и видел крестьян, на имя которых были получены эти прокламации и которых таскали по этому поводу к становому.
Через несколько дней после этой рассылки я узнал об аресте писателя H. M. Астырева и целой группы лиц, я узнал, что именно Астыреву приписывается авторство этой прокламации, а его группе — печатание и рассылка. Но ни Кусков, ни я не были тогда ни арестованы, ни обысканы. В связи с делом Астырева на нашем курсе был арестован студент А. С. Розанов, тогда уже становившийся марксистом, о чем я узнал впоследствии. Розанов этот играл впоследствии значительную роль в нижегородской марксистской организации.
Но все эти встречи не удовлетворяли меня: я стремился тогда завязать связи с рабочими и начать среди них пропаганду марксизма. Завязать связи с рабочими в то время было не так просто. Метод, которым пользовались часто в 70-х годах народники, — разговоры и знакомство в трактирах, — не применялся в мое время. Москва была наводнена шпионами, и разговоры в трактирах обрекали бы на верный и скорый провал.
Раздумывал, как найти связи с рабочими. Встречал я у Н. Н. Златовратского рабочих Брестских (Смоленских) железнодорожных мастерских {Брестской, или Смоленской, железной дорогой тогда называлась Александровская, ныне Западная железная дорога.}, но связи с ними у меня утерялись, и я не знал, как их найти. Знал я еще зятя А. И. Добронравова, тоже слесаря из этих мастерских, но А. И. предупреждал меня, что его зять очень боится всяких революционных связей, и я не хотел его напугать. Но вот однажды, в феврале или марте 1892 года, меня отыскала как раз сестра Добронравова и пригласила на поминки по нем в день годовщины его смерти. Я пошел к ним и познакомился там с помощником машиниста на Брестской дороге Сергеем Ивановичем Прокофьевым и слесарем железнодорожных мастерских Иваном Алексеевичем Семеновым. Они знали хорошо Добронравова, участвовали в кружке, который он вел, и ухватились за знакомство со мной. Я, конечно, тоже был чрезвычайно рад этому знакомству.
Через несколько дней я зашел к С. И. Прокофьеву. Он занимал со своей семьей — с матерью, сестрой и братом — отдельную, небольшую, очень чистенькую квартирку в одном из Тишинских переулков у Сенной площади (ныне Краснопресненского района). Это была вполне культурная семья: сестра его училась на акушерских курсах, брат — в железнодорожном техническом училище, в комнате была книжная полка с книгами: сочинения Глеба Успенского, Златовратского, Засодимского, Решетникова, Левитова.
Сам С. И. Прокофьев, молодой человек, лет двадцати двух, окончил начальную школу, потом начал готовиться на звание народного учителя, но смерть отца помешала дальнейшей учебе. Он писал красиво и вполне грамотно, много читал народнической беллетристики, был знаком со студентами, участвовал в кружке А. И. Добронравова, где читал и кое-что из народовольческой нелегальной литературы. У него уже был два раза обыск, и один раз его вызывали на допрос в жандармское управление. Его приятель и сверстник Семенов, подстать ему, двоюродный брат Семенова, учился в Комиссаровском среднетехническом училище. Около них был кружок рабочих на почве саморазвития, общего чтения и общей библиотеки, которую они сообща собирали. В складчину они выписывали газету ‘Русские ведомости’ и особенно внимательно следили по ним за рабочим движением на Западе. Беседа с ними была интересна и оживленна. Я познакомил их в общих чертах с марксизмом, противопоставляя его народовольчеству и народничеству вообще. Познакомил с основами программы русской социал-демократии по Плеханову. Почва была подготовлена, и мои собеседники легко и быстро меня понимали и проявили горячий интерес к нашим беседам. Я достал у студента Иванова для них один из сборников ‘Социал-демократ’. Он произвел на них большое впечатление, и из бесед по поводу его мне стало известно, что они хорошо поняли его содержание.
Вот что вспоминает Прокофьев по поводу знакомства со мной:
‘У Никифорова я встретился с Сергеем Ивановичем Мицкевичем. Знакомство с С. И. и разговоры с ним дали моим мыслям новое направление. Я стал знакомиться с капиталистическим строем и научным социализмом. Стал читать ‘Капитал’ Маркса, Каутского и другие книги. С. И. мне помогал в понимании их. Он мне их объяснял, выяснял и направлял меня. Через С. И. я познакомился с Александром Николаевичем Винокуровым. Это знакомство меня сильно возбуждало: я чувствовал, что я попал в самую точку.
В знакомстве с С. И. и А. Н. я видел не простое знакомство, а почувствовал в них настоящих друзей рабочих и таких, которые готовы положить свою голову за то дело, за которое взялись’ {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 109, изд. Политкаторжан, 1932 г.}.
В это время произошло событие, которое произвело на нас большое впечатление. Это была первомайская лодзинская забастовка, охватившая все фабрики города Лодзи (в Царстве польском, входившем тогда в состав Российской империи) и проходившая очень бурно. Были вызваны войска, которые стреляли, было много убитых и раненых. Понятно впечатление, которое произвели эти события на нас. Мы рассуждали: если возможно такое большое рабочее движение, охватившее, очевидно, широкие массы польских рабочих, то почему оно невозможно в коренной России, ведь полицейский режим в Польше еще более суров, чем в остальной России, и все же возможна там революционная работа среди рабочих,— возможна, значит, она и в Москве. Но как приступить к такой работе, которая бы захватила широкие рабочие массы, мы еще не знали.
Не пришлось мне в это время развить свои связи с рабочими, так как вскоре, в середине мая, я уехал из Москвы на заработок — оспопрививание во время летних каникул.

ГЛАВА XIV
НА ОСПОПРИВИВАНИИ В ТВЕРСКОЙ ГУБЕРНИИ. ЗЕМСКИЙ ВРАЧ С. Н. КОРЖЕНЕВСКИЙ. ЗЕМСКАЯ МЕДИЦИНА В 90 ГОДАХ

Мой однокурсник Масленников, тверяк, предложил мне поехать с ним на оспопрививание в Старицкий уезд, Тверской губернии, откуда он получил приглашение подобрать еще несколько студентов для этой цели. Я охотно принял это предложение: отчасти для заработка (сто рублей за полтора месяца работы плюс пятьдесят рублей разъездных), отчасти потому, что перспектива побродить по деревням и поближе познакомиться с крестьянским бытом показалась мне очень заманчивой. Наскоро окончив свои дела с зачетами, я 15 мая уехал вместе с Масленниковым в город Старицу, на его родину. В Старице мы с ним пробыли один день, побывали в управе, получили инструкции и детрит, а также предупреждение быть очень осторожным в беседах с крестьянами, так как полиция едва согласилась разрешить студентам заниматься оспопрививанием и, несомненно, установит за нами тщательное наблюдение.
На другой день мы с Масленниковым выехали в село Берново, где был земский медицинский пункт с больницей. Берновским медицинским участком заведывал врач Степан Николаевич Корженевский. Мы приехали прямо к нему. Он жил в отдельном доме, недалеко от больницы, со своей семьей. На участке своем он работал уже лет шесть. Участок был большой, с радиусом верст в двадцать пять, отдельные селения отстояли от центра даже на тридцать пять верст, в участке было около двухсот деревень. При’ враче были фельдшер и акушерка. Кроме того, в участке было четыре-пять фельдшерских пунктов. Первые два-три дня мы решили бывать в амбулатории на приемах врача, чтобы хоть немного ознакомиться с населением и с подходом к нему врачебного персонала. Амбулаторные приемы были большие — человек по пятьдесят-шестьдесят, а в праздничные дни до ста и более больных. Корженевский был очень популярен, особенно как глазник, и к нему ехали больные не только из его участка, но и с соседних, иногда очень отдаленных. Выходного дня у медицинского персонала не было. Правда, было объявлено, что по понедельникам нет амбулаторного приема, но в этот день производились операции стационарным больным, число которых доходило до пятнадцати-двадцати. Особенно много было глазных операций: снятий катаракт и пластических операций на веках при трахоме. Но приходилось принимать в этот день и амбулаторных больных в экстренных случаях, а также не знавших о том, что по понедельникам нет приема. Отказа в приеме никогда не бывало. Рабочий день медицинского персонала начинался в восемь часов утра и продолжался до шести-семи часов вечера, не считая экстренных вызовов и обращений по вечерам и ночам. Лекарства приготовлялись этим же медицинским персоналом. Это было обычным типом, как я потом убедился, работы земского медицинского персонала. Жалованья врач получал сто рублей в месяц при бесплатной квартире и отоплении, фельдшера тридцать — тридцать пять рублей в месяц. Какая-либо частная практика и вообще плата за медицинские советы земскими врачами в сельских участках принципиально отвергалась.
Через два-три дня выехали на оспопрививание. Мы разделили врачебный участок приблизительно поровну: я взял сто пять деревень. Деревни были небольшие и расположены очень близко одна от другой, на расстоянии одной-трех верст, самое большое расстояние между деревнями в моем участке было шесть верст. Ввиду этого, я решил обойти свой район пешком. Начинал я свою работу рано утром, часов с шести, и продолжал до захода солнца, отдыхал во время еды и пере-ходов между деревнями: за день обходил и прививал оспу в трех-пяти деревнях, в зависимости от их разхмеров, прививал всем детям и желающим взрослым. Такое поголовное привитие оспы впервые было произведено в этой местности. Ранее оспопрививанием занимались участковые фельдшера и ‘оспенники’ из местных крестьян. Среди населения оказалось много непривитых. Население, привыкшее уже к медицинской помощи, охотно соглашалось на привитие оспы, только в нескольких отдаленных деревнях кто-то распустил слухи, что будут ходить ‘скубенты’ (студенты) по деревням и портить детей, и в этих деревнях не хотели было давать прививать оспу. Пришлось убеждать. Когда я стал говорить, что нас послал для этого доктор Степан Николаевич, то меня прервали: ‘Степан Николаевич послал! Так ты бы сразу так и сказал: если послал Степан Николаевич, так, значит, плохого тут нету’.
Дальше я обыкновенно с этого и начинал, и дело шло без помех. Насколько популярно было среди населения имя С. Н. Корженевского, я убедился еще из такого случая: к одной крестьянке приехала в гости ее родственница из другого уезда и рассказывала при мне ей о своих болезнях, что она много лечилась и что ни врачи, ни ‘бабки’ ей не помогают, и она решила поехать к отцу Ивану кронштадтскому, популярному тогда ‘чудотворцу’. А собеседница говорит ей: ‘Зачем тебе ехать к Ивану Кронштадтскому? У нас есть свой Иван Кронштадтский — доктор Степан Николаевич, он тебе лучше поможет’.
Кроме оспопрививания, приходилось нередко давать и медицинские советы и прописывать рецепты, по которым больные получали лекарство у ближайшего участкового фельдшера. Пройдя четыре курса медицинского факультета и проработав в течение прошлого лета в нижегородской губернской земской больнице, я уже разбирался в простых случаях и помогал обращавшимся ко мне, как умел, в более сложных случаях я советовал обратиться в больницу в Бернове. Крестьяне относились ко мне хорошо, с доверием, особенно видя, что я не езжу, как барин, а хожу пешком с котомкой за плечами из деревни в деревню, останавливаясь в первой попавшейся избе, питаясь вместе с хозяевами, ‘чем бог послал’. Крестьяне охотно беседовали со мной, я их расспрашивал об их житье-бытье, вел разъяснительные беседы, но от агитационных речей воздерживался, помДй предупреждение о настороженности местной полиции. Крестьяне этого уезда жили по преимуществу отхожими промыслами, работали на фабриках в Твери или ходили на заработки главным образом в Петербург в качестве маляров, штукатуров, плотников. Основной доход давал этот заработок на стороне. Хозяйство в деревне было подсобным, в нем работали по преимуществу женщины, дети и старики. Недород прошлого года, поразивший двадцать губерний, не коснулся Тверской губернии, так что кричащей бедности не было заметно. Помещичьи хозяйства в моем районе мне не попадались. Бывшие помещичьи хозяйства были или распроданы, или сданы в аренду крестьянам, а леса проданы тверским фабрикантам, преимущественно Мррозовской тверской мануфактуре.
Помехой в моей работе были ‘храмовые’ праздники. Когда я приходил в села и деревни, где был храмовой праздник, то заставал картину поголовного пьянства — пили старики, женщины, поили детей, поили всех присутствующих, большого труда стоило мне отстоять право не пить водку при настойчивых упрашиваниях, а потом чуть не при насильном вливании ее. Праздник продолжался обычно не менее трех дней и захватывал одновременно все деревни данного прихода. Иногда я принужден был уходить из этой местности до окончания праздника, чтобы потом вернуться снова сюда. В течение месяца при интенсивной работе мне удалось обойти все сто пять деревень моего района и привить в них оспу. Я возвратился в Берново, чтобы сообщить о своей работе врачу. Отдохнув там дня два, я вновь поехал в свой район, чтобы выяснить результат прививки.
На этот раз я уже ездил: нанял лошадь у какой-то старушки и объехал мой район дней за десять-двенадцать. Прививка оказалась очень успешной, и крестьяне остались довольны моей работой. При этой поездке мне говорили, что вслед за мной многие деревни объехал урядник и расспрашивал крестьян, о чем я беседовал с ними.
Окончив эту поездку, я приехал в Берново и жил там еще несколько дней, составляя отчет о своей работе и посещая приемы Степана Николаевича. Кроме своей чисто лечебной деятельности, он вел и санитарно-просветительную работу, ведя беседы со своими больными о санитарно-бытовых вопросах. Эти беседы не были бесследны, в чем я убедился хотя бы из отношения населения к оспопрививанию, а также из разговора о чудесах Ивана Кронштадтского.
С. Н. Корженевский не представлял какого-либо исключения среди земских врачей, напротив, это был хотя и выдающийся, но все же типичный земский врач.
В настоящее время у нас господствует самое превратное представление о земской медицине, и я считаю полезным дать здесь хотя бы самое краткое описание состояния земской медицины в 90-х годах прошлого века.
Земское самоуправление по положению 1864 года было введено в течение второй половины 60-х годов в тридцати четырех губерниях Европейской России (из пятидесяти губерний, не считая Финляндии, Кавказа и Польши). Земство получило от дореформенных ‘приказов общественного призрения’ медицинскую часть в самом плачевном положении. В губернских городах и в большинстве уездных были больницы. Но что это были за больницы? Народ называл их ‘морилками’ и шел туда в самых крайних случаях — умирать. В уездах был обычно один врач, так называемый ‘уездный лекарь’, в городах полагался еще ‘городовой врач’, по обыкновению эти обязанности совмещались. На этом единственном враче в уезде лежали все медико-полицейские функции и заведывание городской больницей. Для крестьян врачей не полагалось, для помещичьих крестьян вообще не было медицинской помощи, а для государственных и удельных были учреждены сельские фельдшера, причем их было очень мало и уровень их квалификации был крайне низкий.
Земства начали реформировать доставшуюся им медицинскую часть, или, вернее, совершенно заново ее создавать. Уезды были разделены на участки, вначале обыкновенно на два-три, в них строились больницы, приглашались врачи, фельдшерский и акушерский персонал.
Расходы земств на медицину быстро росли: с двух миллионов рублей в 1871 году они дошли до восемнадцати миллионов в 1895 году {‘Русская земская медицина’, Москва, 1899 г.}. Число земских врачебных участков в земских губерниях дошло до двух тысяч, число земских врачей — до двух тысяч пятисот (из них женщин-врачей около пяти процентов), самостоятельных фельдшерских пунктов— две тысячи пятьсот, фельдшерского и акушерского персонала — до восьми тысяч. Благодаря идейной тяге народнической интеллигенции к работе среди народа, нашлось достаточное количество идейных земских врачей, отдававших все свои силы этой работе. Они сумели подойти к населению и скора переломили то недоверие и боязнь, которые народ питал к дореформенным лекарям. И правильно сказано в указанном сборнике, что, ‘как только среди крестьян явился земский врач с душевной готовностью оказать помощь в болезнях, то они не замедлили отнестись к нему с доверием и в такой степени занять все его время, что часто он едва успевал наскоро пообедать и несколько часов соснуть’. И далее говорится: ‘В короткий сравнительно промежуток образовалась в России совершенно новая корпорация земских врачей со своими особыми профессионально-общественными целями, стремлениями и задачами’. И надо сказать, что эта корпорация, не оформленная, но фактически сложившаяся и очень активная, много содействовала прогрессу земской медицины. В земствах постепенно вошло в обыкновение созывать губернские съезды врачей. На этих съездах трактовались вопросы улучшения постановки медицинского дела в губернии, проведения в жизнь оздоровительных мероприятий, борьбы с эпидемиями, улучшения условий жизни трудящихся масс. Таковы вопросы, занимавшие съезды врачей. На съездах принимался ряд конкретных пожеланий, обращаемых к земствам. Врачи постепенно добились организации в большинстве земств коллективных органов — уездных и губернских санитарных советов, куда наравне с земскими гласными входили врачи данного земства. Эти советы подбирали медицинский персонал в своих губерниях и уездах. Случалось, что врачи в случае неудовлетворения земствами их требований поддерживали их коллективным уходом из уезда, и врачебные места, оставленные этими врачами, объявлялись на некоторое время под бойкотом. Кроме того, врачи сумели создать нечто вроде всероссийского объединения под флагом Пироговского общества врачей, созывавшего периодически (года через три) Пироговские съезды врачей, на которых широко ставились вопросы общественной медицины и ‘санитарии. Пироговские съезды свои постановления имели обыкновение формулировать в виде ‘ходатайств’ к правительственным учреждениям, на правительство обычно оставалось глухим к этим ‘ходатайствам’: 80 процентов их не имело никаких результатов, большинство их осталось даже без ответа. И, наконец, девятый Пироговский съезд в 1904 году демонстративно постановил не возбуждать более никаких ходатайств перед правительственными учреждениями. Но это был уже канун революции 1905 года.
В результате работы земств и врачей — работы прогрессивной русской общественности — создана была земская общественная медицина — оригинальный тип лечебно-санитарной организации, не известный в Западной Европе.
В неземских губерниях (пятнадцать губерний Европейской России, Кавказ, Польша, Сибирь, Средняя Азия), где медицинской помощью ведали правительственные учреждения, медицинская помощь сельскому населению была организована значительно хуже. Она стала вводиться гораздо позже, только в конце 80-х годов, число участков по отношению к населению и пространству было значительно меньше (раза в два-три), и они работали менее интенсивно, более бюрократически.
Правительство вообще нисколько не помогало земствам в их медицинской работе и никак ее не объединяло, — напротив: оно ставило ей много препятствий. Прежде всего, оно препятствовало какому-либо объединению земской работы, боролось против быстрого увеличения земских смет (закон 1900 г. о предельности земского обложения), нередко не утверждало приглашенных земствами врачей, пыталось изъять у земств право управления лечебницами (лечебный устав 1893 г.) и т. д.
В результате разъединенности земств и отсутствия общих норм положение медицины и медицинского персонала в различных земствах было очень различно. Хуже оно было в реакционно-дворянских, лучше в либерально-дворянских и крестьянско-буржуазных земствах. В реакционных земствах не были организованы коллегиальные врачебно-санитарные советы, и подбор врачей производила сама управа.
В общем результате земская врачебная работа и борьба, которую пришлось вести врачам, нелегко им давалась: часть врачей опускалась, запивала, нередко бывали самоубийства врачей. Вересаев в ‘Записках врача’ приводит факт, что за 1889—1892 годы десять процентов смертей среди земских врачей падает на самоубийства, и, конечно, это колоссальный процент. И тем не менее текучесть земского персонала была в общем невелика, особенно в передовых земствах. Я знаю много случаев, что врачи в течение двадцати-тридцати лет сидели на одном участке, пользуясь большой любовью и уважением населения.
Что касается вспомогательного медицинского персонала, то первое время он пополнялся преимущественно плохо подготовленными, так называемыми ротными фельдшерами. Но постепенно они заменялись более подготовленными учениками земских и городских фельдшерских и акушерских школ. Среди них было также немало людей, беззаветно и идейно отдававшихся своему делу. Женщин среди них был значительно больший процент, чем среди врачей.
В политическом отношении земские врачи в этот период (первая половина 90-х гг.) были неактивны в связи с общим политическим застоем этого времени. По своим взглядам они были в большинстве либеральные народники, в редких случаях революционные народники, но и в последнем случае их политическая работа сводилась к заведению немногих связей среди учителей и отдельных передовых крестьян. В следующие годы, начиная с начала 900-х годов, в связи с общим политическим оживлением, земский медицинский персонал значительно политически активизировался, полевел, но об этом я расскажу в свое время. В то позднейшее время мне пришлось в другой обстановке встретиться и с С. Н. Корженевским, а пока я с ним распрощался и уехал в Нижний.

ГЛАВА XV
НА ХОЛЕРЕ

Приехал я в Нижний в начале июня. Еще по дороге дошли до меня вести о появлении холеры в низовьях Волги, о погромах врачебных холерных пунктов в Астрахани, Саратове, Хвалынске, убийствах врачей и фельдшеров. Погромы эти были вызваны нелепейшими распоряжениями администрации, вызывавшими панику и вместе с тем крайнее озлобление населения, направившееся на ни в чем не повинный врачебный персонал. Началось с задержки в карантине десятков судов на Каспийском море, на девятифутовом рейде близ Астрахани. Пароходы были задержаны без доставки провианта и пресной воды на место карантина. Началась массовая гибель людей от холеры, от голода и жажды {Эти холерные ужасы описаны Короленко в очерках ‘В холерный год’, в III томе Собрания сочинений, изд. Маркса, 1914 г.}…
А дальше… ‘Всюду администрация брала дело в свои руки, — писал Короленко, — высылала возражателей и недовольных, приглашала ‘покорных’ гласных и врачей лишь в качестве слепых исполнителей и затем принудительно осуществляла ‘указания науки’ чисто полицейскими мерами, совершенно не считаясь с самыми ясными и законными требованиями жизни. Стоило врачам в Самаре и Саратове указать на то, что квас надо варить из кипяченой воды, как все квасные посудины на пристанях внезапно, точно бурей, были опрокинуты полицией, и тысячи бурлаков вынуждены были пить грязную воду прямо из волжских затонов, как будто она была кипяченая, и всюду, где строился холерный барак, перед населением вставал призрак принудительного, при содействии полиции, водворения в это учреждение даже сомнительных больных и заболевших другою болезнью…
Результаты всем еще памятны: в Астрахани, в Дубровке, в Царицыне, в Саратове, не считая мелких городов и поселков, население жгло холерные больницы и бараки. В одном месте фельдшера облили керосином и зажгли, докторов и сиделок убивали, в Саратове убили реалиста Пемурова, который заступился за санитара’.
Нижний тоже лихорадочно готовился к встрече непрошенной азиатской гостьи. Это совпало с подготовкой к всероссийской нижегородской ярмарке, которая открывалась 15 июля и которая вызывала огромное скопление народа в Нижнем. Обычно население города было тысяч шестьдесят-семьдесят, во время же ярмарки, говорят, доходило до полумиллиона. Приходила масса судовых рабочих, грузчиков, строителей, жили они все в плохих условиях, ели что и где попало. Несомненно, что среди них надо было ждать особенного развития холеры, среди них можно было ждать и взрыва бунтов и погромов.
Большое развитие холеры как раз накануне ярмарки могло серьезно подорвать ярмарку. Администрация поэтому приняла решительные меры, чтобы не допустить паники и бунтов. Борьбу с холерой возглавил губернатор Баранов, о котором я уже упоминал в связи с методами борьбы с голодом: захватить в свои руки распоряжение всеми средствами борьбы с холерой, что по закону было предоставлено органам городского и земского самоуправления, устранить фактически эти органы от распорядительных и контрольных функций, но привлечь их и общественность к совещаниям, широко допуская гласность и в этих совещаниях и в информации о принимаемых мерах борьбы. Получалась даже либеральная внешность действий губернской администрации, под которой царили бесконтрольность в расходовании средств, широкие хищения всей барановской клики. Борьба с холерой обошлась городу и земству в колоссальную по тому времени сумму.
Барановым были выпущены воззвания, в которых он грозил зачинщиков и подстрекателей повесить немедленно на месте, а участников беспорядков жестоко наказать. И вместе с тем в этих воззваниях говорилось, что принудительно никто не будет помещен в бараки, и давались наставления, как уберечь себя от холеры, дополнительно было объявлено об организации на ярмарке и пристанях дешевых столовых, чайных, баков с кипяченой водой и т. п.
Эти предупредительные мероприятия и гласность повлияли на население, и начавшаяся паника, выразившаяся было в нелепых слухах и бегстве приехавших на ярмарку рабочих, быстро прекратилась, и ярмарка прошла почти нормально.
Когда я приехал в Нижний, то там уже начался набор врачей и студентов для борьбы с эпидемией. Я записался в земские отряды. От земства возглавлял борьбу с холерой доктор П. П. Кащенко. Через несколько дней он вызвал меня к себе и сказал, что Баранов потребовал прикомандировать к нему одного студента для поручений по борьбе с холерой, и он решил послать меня. Перспектива работать при Баранове была неприятна и тяжела для меня. Я пробовал уклониться, но Кащенко сказал: раз взялись за борьбу с холерой, то придется работать там, где в данное время необходимо, а потому отказываться от какой-либо, даже самой неприятной, работы не следует. Пришлось пойти к Баранову. Он принял меня очень любезно, предложил поселиться у него во дворце и быть всегда вблизи него, чтобы днем и ночью он мог меня позвать и дать поручение. Обязанности мои состояли в разъездах по холерным баракам, по амбулаториям и в информации Баранова о всем происходящем. Он и сам часто везде бывал и возил меня с собой. Дела у меня в общем было немного, но тяготило близкое соприкосновение с этим ‘помпадуром’. Он любил шум и блеск. За обедом у него собиралось большое общество: высшие чины губернской администрации, представители города и земства, иногда какой-нибудь приезжий петербургский чиновник. Баранов руководил беседой, любил пошутить, похвалиться. Не стеснялся говорить о своих ‘подвигах’ во время русско-турецкой войны, хотя было общеизвестно, что вследствие ложного сообщения об этих ‘подвигах’ он был предан суду и исключен из морской службы. Когда ему говорили, что он не бережет себя и ездит по холерным баракам, он говорил, что его ничто не берет, что вот и турки в него стреляли, и революционеры три раза стреляли, но пуля его не берет. Любил он также подчеркнуть, что его незаконные порки на ярмарке удостоились ‘высочайшего одобрения’.
Надо сказать, что во время холеры в этом году он никого не выпорол, только распространителей слухов о том, что в бараках морят больных, он послал работать в бараки в качестве санитаров, чтобы они сами убедились во вздорности распускаемых слухов. К политическим высылаемым и поднадзорным он, в общем, относился не плохо и, будучи на ножах с жандармским генералом Познанским, иногда оказывал им некоторое заступничество, когда Познанский прижимал кого-нибудь и притесняемый обращался на него с жалобой к губернатору. Так пришел к нему высланный семинарист Троицкий с жалобой на то, что Познанский не разрешает ему давать уроки. Баранов сказал ему: ‘Ну, я ищу учителя к своим детям, давайте им уроки, ко мне он не придерется’, и Троицкий получил хороший урок. Через некоторое время такую же штуку он проделал с пришедшим к нему высланным студентом Депсамесом. Бедняга был так умилен, что через некоторое время принял православие, и Баранов был у него на крещении ‘крестным отцом’. Короленко, который его хорошо знал, так как его одиннадцатилетнее пребывание в Нижнем все время прошло при губернаторе Баранове, так его характеризовал в ‘Голодном годе’: ‘…человек даровитый, фигура блестящая, но очень ‘сложная’, с самыми неожиданными переходами настроений и взглядов’,— и резче в другом месте: ‘Баранов мог произносить хлесткие речи! и делать прямо эпические (в щедринском смысле) глупости на рокамболевской подкладке’. А Кони характеризовал его коротко и ясно — ‘трагикомический шарлатан’. Вот у какого помпадура пришлось мне работать.
Недели через две у меня оказалось очень мало дела, так как борьба с холерой вошла в обычные рамки и эпидемия стала несколько ослабевать. Тогда я обратился с просьбой назначить меня куда-нибудь на пункт. Баранов сказал: ‘Вот ко мне обратился директор Сормовского завода с просьбой прислать врача для заведывания открываемым при заводе холерным бараком, и я решил послать вас’. Я охотно принял это предложение и с радостью поехал в Сормово.
Там еще не было случаев холерного заболевания, но их ждали со дня на день, атмосфера была напряженная. Я принялся устраивать холерный барак на берегу Волги. Кроме заводского барака, в Сормове был еще земский барак, который был уже устроен и которым заведывал доктор Рожанский, опытный казанский врач.
Мы условились с ним никого из заболевших не принуждать ложиться в барак и лечить желающих на дому, причем Рожанский усиленно рекомендовал лечить холеру горячими ваннами или горячей баней, если больной захочет лечиться дома. Через короткое время меня позвали к первому больному, рабочему, заболевшему холерой. Я посоветовал везти больного в барак, но собралась большая толпа, которая вела себя довольно угрожающе и не хотела давать отправить больного в барак. Тогда я велел немедленно затопить баню и положить больного на жаркий полок, применил также все другие соответствующие меры, как-то: высокие теплые клизмы с танином, подкожное вливание физиологического раствора, впрыскивание камфары. Больному на другой день стало лучше. Этот первый случай произвел перелом в настроении, и дальше дело пошло уже гладко, больные охотно и с доверием ложились в барак, который быстро наполнился.
Я был в бараке один с фельдшером. Пришлось работать день и ночь, без перерыва. Две недели я не раздевался и спая урывками на кушетке в кабинете врача. На мое счастье, холера в Сормове протекала в более легкой форме, чем в Нижнем, и смертность у меня в бараке была очень небольшая, но силы мои истощались. Через две недели прибыл мне в помощь еще один студент. Мы стали дежурить через день, да и холера стала быстро убывать, через месяц уже перестали появляться новые случаи заболевания холерой, и барак был закрыт в конце августа. Сормовская заводская администрация была очень довольна сравнительно благополучным исходом эпидемии, и директор завода Воронцов взял с меня слово, что я приеду работать к ним на будущий год с весны, так как ожидалось, что холера вспыхнет и в будущем году с наступлением тепла. Я охотно обещал это сделать: кроме интересной работы, это сулило и хороший заработок. Кстати: платили нам на холере неплохо по тому времени — сто пятьдесят рублей в месяц, а сормовская администрация заплатила мне даже двести рублей в месяц.
Начало занятий на двух последних курсах медицинского факультета отсрочили в этом году до 1 ноября, и у меня было еще свободного времени месяца два, а я так разохотился на холерной работе, что взял еще место на пароходе, где были обязаны на время эпидемии иметь врача или студента.
Я и поступил на большой американский пароход ‘Миссисипи’, который курсировал между Нижним и Астраханью, и успел сделать на нем три рейса. На пароходе работать была легко и интересно. Интересна была собственно сама поездка в Астрахань и обратно, медицинская же работа была небольшая и случайная: холерных больных было совсем немного, мы их везли до первого холерного барака и сдавали туда. На пароходе я подружился с машинной командой, вели разговоры, беседы. Одного масленщика, немца-колониста, я совратил на революционный путь, но больше встретиться с ним мне не пришлось. Дочитывал и конспектировал при этой работе еще первый том ‘Капитала’.

ГЛАВА XVI
НА ПЯТОМ КУРСЕ. ЗИМА
1892—1893 ГОДА. ПЕРВЫЕ МОСКОВСКИЕ МАРКСИСТЫ. РАСШИРЕНИЕ СВЯЗЕЙ С РАБОЧИМИ

Около 1 ноября приехал я в Москву. Пошел к своим знакомым марксистам. Они в это время были усиленно заняты переводами марксистской литературы с немецкого. Переводы эти потом пускались по рукам в рукописях. Я набросился на эти марксистские статьи и за год много перечитал.
Расскажу об этом первом московском марксистском кружке или, вернее, группе, так как группа состояла из нескольких кружков в собственном смысле этого слова. Скажу прежде всего, почему я называю эту группу первой московской марксистской группой.
Как известно, имя Маркса и его сочинения, главным образом первый том ‘Капитала’, были популярны среди русских народников 70-х и 80-х годов. ‘Капитал’ был издан в России в 1872 году издательством Полякова, тесно связанным с чайковцами. Это был первый перевод ‘Капитала’ на иностранный язык. С тех пор имя Маркса не сходило со страниц легальных и нелегальных русских журналов. Часто имя Маркса и его учение популяризировались в нелегальных брошюрах для рабочих и крестьян (‘Сказка о копейке’, ‘Сказка-говоруха’, ‘Царь-голод’). Известно приветствие, посланное Марксу, как революционному вождю, партией ‘Народной воли’. Некоторые группы конца 70-х и начала 80-х годов называли себя даже марксистами, так это было с некоторыми группами лавристов в Петербурге и Москве. Казанские народники конца 80-х годов называли себя тоже марксистами, как я уже упоминал. Все они неправильно понимали Маркса: одни признавали его экономическое учение, но не признавали историко-философских и политических выводов из него, другие признавали и то и другое, но с эклектическими ‘поправками’, совершенно извращавшими его учение, третьи готовы были целиком признавать его учение, но только для Западной Европы и Америки, а для России считали его неприложимым, четвертые признавали его приложимым и для России, но… только через некоторое время: дайте нам сначала пошатнуть самодержавие посредством террора, добиться от него хотя бы куцой конституции, а там пожалуйста, ведите пропаганду среди рабочих, организуйте их в социал-демократическую партию.
Из множества отзывов о Марксе и его учении приведу только два мнения лидеров народничества в начале 80-х годов — Лаврова и Тихомирова. Лавров, эклектик и идеалист, считал себя тем не менее марксистом, и вот, что он пишет в No 3 ‘Вестника народной воли’ за 1884 год: ‘Марксизм — самое замечательное философско-историческое построение, которое выработано за последние полвека. Имя Карла Маркса настолько вплетено в борьбу классов нашего времени, что для беспристрастной оценки его учения еще не могло настать время!’ И далее: ‘Я твердо убежден, что нынешняя программа деятельности русских революционеров может быть совершенно определенно и точно связана с этими существенными основами научного социализма, несмотря на внешние различия постановки задач, которые кажутся многим такими огромными’. Значит, по его мнению, всех русских революционеров того времени, когда уже появилась группа ‘Освобождение труда’, можно примирить и слить в одну партию, так как различия между ними только внешние. А Лев Тихомиров писал в том же ‘Вестнике’ No 4 за 1885 год: ‘Маркс открыл тайну европейской революции. Его слова являются откровением для пролетария и страшным) memento mori (помни о смерти) для буржуа. Но на русских буржуа и революционеров он производит не то впечатление… Маркс, вообще хорошо знакомый с Россией, видел близость русской революции, но он не претендовал на объяснение исторического развития русского общества… для Европы он не только великий ученый, но и политический вождь. У нас он не имеет этого последнего значения’. Просто и ясно!
В частности, в Москве имя Маркса было хорошо известно в начале 80-х годов. Группа молодых экономистов, оставленных при университете, — Чупров, Иванюков, — признавала экономическое учение Маркса. Иванюков в своей диссертации, которую он публично защищал при Московском университете в 1881 году, целиком солидаризировался с экономическим учением Маркса, но отмежевался от революционных выводов, которые делает из его учения ‘улица’. На этом диспуте выступил из публики студент-медик пятого курса П. П. Викторов с блестящей речью против Иванюкова. Он доказывал, что, наоборот, так называемая ‘улица’, то есть революционный пролетариат, понимает и истолковывает правильно Маркса и не отделяет экономической части его учения от революционно-социалистической, а рассматривает их как нечто целое {См. об этом выступлении П. П. Викторова в ‘Пролетарской революции’, No 6—7 за 1923 год.}. И все-таки, несмотря на такое выступление, Викторов был не марксист, а лаврист, каковым он и считал себя всю жизнь (умер в Москве в 1929 г.).
Большую работу по ознакомлению с марксизмом провела в первой половине 80-х годов группа московских ‘милитаристов’ и ее отпрыск — ‘Общество переводчиков и издателей’. Эта группа издала в 1884 году литографским способом сочинение Плеханова ‘Социализм и политическая борьба’, Энгельса ‘Научный социализм’ и ‘Анти-Дюринг’, Маркса ‘Наемный труд и капитал’, ‘Гражданская война во Франции’ и ‘Манифест коммунистической партии’, Аксельрода ‘Письмо к товарищам’.
Казалось бы, это была марксистская группа, но… главной и ближайшей своей задачей она ставила не организацию рабочего класса в социалистическую партию, а работу среди военных, организацию военного заговора с целью захвата власти, — установка чисто бланкистского типа. Характерно еще следующее: из этой большой группы не вышло потом ни одного марксиста, ни одного социал-демократа, а вышли народовольцы, эсеры, либералы. Только В. Т. Роспопин написал впоследствии две-три статьи экономического характера в марксистском духе, но он вскоре, еще в 80-х годах, умер. Да еще Циммерман стал марксистом после ссылки во второй половине 90-х годов, в это же время он был народовольцем. Этому обстоятельству, то есть что члены группы не были впоследствии марксистами, я придаю большое значение, ибо кто прочно стал ортодоксальным марксистом, тот не так легко отходил впоследствии от марксизма. Примеры, конечно, такого отхода бывали, но у отходивших всегда можно было отметить и в то время, когда они считали себя марксистами, элементы неортодоксальности, элементы уклонов от ортодоксии. Это можно сказать и об Аксельроде, и о Плеханове, у последнего такие элементы уклонов можно было отметить во все периоды его работы.
Подводя итог отношений народников к марксизму, мы придем к выводу, что все оттенки народничества, несмотря на свои утверждения, что они признают в той или иной мере учение Маркса, никогда его правильно не понимали, всегда извращали и по существу всегда были противниками марксизма, отвлекали революционные силы на ложные и вредные для революции пути — то на путь индивидуального террора, то на путь военного заговора, и даже когда они работали среди рабочих, то они, хотя и давали рабочему революционный толчок, но и отвлекали его в то же время от его прямой задачи работы по созданию социалистической рабочей партии.
Марксистские группы, возникавшие в 80-х годах в России, не были свободны от народнических пережитков. Это можно сказать как о петербургской группе Благоева, так и о группе Бруснева, о котором я уже упоминал.
В Москве, после провала ‘милитаристов’ осенью 1884 года, в течение 80-х годов мне неизвестно ни одной марксистской или даже марксистскообразной группы, о них не упоминается ни в ‘Обзоре важнейших дознаний’, ни в мемуарах. В ‘Обзоре’ упоминается за это время только несколько раз о марксистской литературе, отобранной при обыске. Так, в 1884—1885 годах у нескольких рабочих была найдена программа группы ‘Освобождение труда’, у Варенцовой в 1887 году было отобрано сочинение Энгельса ‘Научный социализм’, но Варенцова тогда, по ее же словам, была еще народоволкой, у А. И. Рязанова {Аркадия Ивановича Рязанова, о котором мне еще придется говорить, не надо смешивать с Д. Б. Рязановым (Гольдендахом), исключенным из партии за измену партии.} в 1889 году была отобрана книга ‘Наши разногласия’ Плеханова, которая послужила толчком для него, чтобы стать марксистом.
И вот только в самом начале 90-х годов, в 1891—1892 годах, в Москве образуется настоящая марксистская группа, применившая целиком, без оговорок, учение Маркса—Энгельса к русской действительности. Конечно, это не был еще марксизм-ленинизм в позднейшем, большевистском понимании. Но наша московская группа имела счастье подвергнуться и влиянию В. И. Ленина во время его посещений Москвы в январе и летом 1894 года и прежде всех ознакомиться с его первым произведением, формулировавшим первые основы ленинизма.
Во всяком случае эта группа полностью и целиком признавала, что Россия встала на тот же путь капиталистического развития, как и другие капиталистические страны Европы и Америки, и что этот путь приводит ее к тем же последствиям, то есть что у нас уже образовался класс пролетариев, который начал пока еще стихийную борьбу с капиталистами, и наша ближайшая задача — пойти в эту пролетарскую массу с пропагандой идей революционного марксизма, чтобы помочь ей организовать рабочую социалистическую партию, задача которой повести систематическую борьбу с капиталистами и защищающими самодержавие, сбросить самодержавие, бороться за осуществление так называемой программы-минимум, а затем повести борьбу за осуществление программы-максимум — социализма, который может быть осуществлен только при посредстве диктатуры пролетариата. О крестьянстве полагали в общих чертах, что пролетариат должен вести за собой крестьянство, но о каких-либо подробностях аграрной программы тогда еще не говорилось. В этом вопросе было больше всего неясностей для группы, и только Ленин впоследствии дал четкое разрешение этого вопроса.
Не имела группа тогда еще определенных взглядов и на методы пропаганды и агитации среди рабочих и на способы вовлечения рабочего класса в экономическую и политическую борьбу, на способы и формы создания партии пролетариата. Все эти вопросы разрешены были впоследствии, но группа уже избавилась полностью от народнических предрассудков: решительно отрицала общину и артель, как основы социалистического переустройства общественного строя, так же решительно отрицала индивидуальный террор, как метод политической борьбы, резко отмежевывалась от всяких народнических группировок, чувствовала себя стоящей против них — на резко противоположных принципиальных позициях.
Как же создалась эта группа и кто входил в ее состав?
Едва ли не самыми первыми определившимися марксистами в Москве были Григорий Николаевич Мандельштам и Григорий Моисеевич Круковский.
Г. Н. Мандельштам учился во второй московской гимназии. В 1887 году, не кончив курса, он вышел из восьмого класса и уехал в Париж, нелегально перейдя границу. В Париже поступил на медицинский факультет и познакомился с русскими эмигрантами, близко интересовался европейским рабочим движением, присутствовал на первом конгрессе II Интернационала летом 1889 года, но вскоре должен был уехать из Парижа в связи с арестами среди русских эмигрантов-террористов. Из Парижа он возвратился в Москву уже определившимся марксистом. Здесь он принял участие в кружке студентов, большей частью из окончивших вторую и третью гимназии. В кружок входили: Г. М. Круковский, кончивший в это время Высшее техническое училище, H. H. Шатерников, А. С. Розанов, Виктор Ванновский, R. К. Чекеруль-Куш, Я. А. Берман и др. Этот кружок работал в 1889—1890 и 1890—1891 учебные годы. В кружке изучали Маркса и русскую экономику. Под влиянием Г. Н. Мандельштама кружок стал принимать все более определенное марксистское направление. Из этого кружка особенно выделился Г. М. Круковский, который вместе ‘с Г. Н. Мандельштамом усиленно изучал марксистскую литературу на немецком и французском языках. ‘Капитал’ Маркса они одновременно читали на обоих языках и сличали французский и немецкий тексты.
Из этого кружка вышло несколько марксистов. Кроме Круковского и Мандельштама, — В. Ванновский — участник первого съезда нашей партии, Я. А. Берман — публицист-философ, умерший, будучи членом ВКП(б), несколько лет назад, А. С. Розанов — будущий (в 1894—1896 гг). руководитель первой нижегородской марксистской организации. К зиме 1891—1892 года этот кружок распался: некоторые его члены окончили университет или техническое училище и разбрелись. Круковский получил место инженера на нефтеперегонном заводе Слиозберга за Даниловской заставой. В ноябре 1892 года он был по оговору Егупова арестован.
Г. Мандельштам и H. H. Шатерников сблизились с кружком А. Н. Винокурова, который выделился из общего екатеринославского народнического кружка, определившись в 1891 году как кружок марксистский. В начале 1892 года они поселились ‘коммуной’ на Плющихе в составе Г. Н. Мандельштама, А. Н. Винокурова, его жейы П. И. Винокуровой, К. К. Чекеруль-Куш, его жены Н. Куш и Я. H. Шатерникова. Эта ‘коммуна’ уже в апреле 1892 года подверглась полицейскому обыску в связи с распространением астыревских прокламаций, и Г. Н. Мандельштам (у него нашли много марксистской литературы) и H. H. Шатерников были арестованы. Мандельштам после нескольких месяцев тюремного заключения был выслан в Орел, а Шатерников вскоре умер. Остальные остались пока целы, и около них стали группироваться московские марксисты. (Весной и особенно с осени 1892 года я сблизился с Винокуровым, сблизился с ним и брат Г. H. Мандельштама, Мартын Николаевич, известный большевик под фамилией Лядов, который незадолго перед тем приехав в Москву (из Митавы, где учился в реальном училище, и поступил конторщиком на ‘небольшой заводик, которым заведывал Круковский.
Около А. С. Розанова образовался кружок его и моих однокурсников-медиков в составе И. И. Стеллецкого, К. Ю. Блюменталя и А. Н. Слетова, изучали ‘Капитал’ Маркса и переводили брошюру Каутского ‘Экономическое учение К. Маркса’. Кружок этот посещали Круковский и Мандельштам. Этот кружок распался после ареста Розанова (в ноябре 1892 г, по делу Астырева), выданного, повидимому, тоже Егуповым, который оговаривал всех, кого он знал и о ком слыхал. Виктор Банковский был арестован в апреле 1892 года по делу Бруснева и Егупова, с группой которых он поддерживал связь. Таким образом ряд первых марксистов был арестован и выслан из Москвы, прежде чем они успели начать работу. Полиция недурно вела свое дело!
Остановлюсь еще несколько на характеристике Круковского и Г. Мандельштама.
Как я уже упомянул, Круковский поступил инженером на нефтеперегонный завод, конторщиком к нему поступил М. Н. Лядов. В своих воспоминаниях Лядов {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 45, 1932 г.}, характеризуя Круковского в это время (то есть конец 1891 г.), передает такой разговор с ним: ‘Вечером после первого же дня работы я накинулся ‘а Круковского. Как может он, человек, изучавший марксизм, так хорошо знающий про жизнь и борьбу заграничных рабочих, мириться со скотским положением, в котором живут и работают рабочие на подчиненном ему заводе. Он довольно спокойно мне ответил, что все это в порядке вещей. Россия — страна с недоразвитым капитализмом — находится еще в периоде первоначального накопления. Пролетариата настоящего еще нет, и нам, марксистам, долго еще придется ждать, чтобы создались условия, при которых может сложиться классовое сознание рабочих, которое приведет их к борьбе. Марксистам сейчас активно вмешиваться в совершающийся процесс не приходится. Их дело — пока накапливать знания и терпеливо ожидать, пока доведенный до отчаяния пролетариат, все более пополняемый разорившимся крестьянством, вступит в стихийную массовую борьбу. Вот тогда наши знания и понадобятся, и мы преподнесем ему опыт западно-европейской классовой борьбы, дадим ему возможность избегнуть ошибок, проделанных рабочими Запада. А пока, чем хуже, тем лучше…’ Но на этой стадии пассивности он оставался недолго, уже встретивший его осенью 1892 года А. Н. Винокуров не слыхал от него таких разговоров. Вскоре он был арестован тоже, повидимому, по оговору Егупова, просидел два-три месяца в тюрьме и был выслан в Нижний-Новгород, там он уже деятельно работал в местной марксистской организации, занимался с рабочими и написал превосходную популяризацию первого тома ‘Капитала’, которою и мы, москвичи, пользовались для пропаганды среди рабочих, сначала в рукописном виде, под заглавием ‘Беседы по политической экономии’ {Напечатана в книге ‘Литература Московского рабочего союза’, 1932 г.}, потом они издавались несколько раз в гектографированном виде.
Г. Н. Мандельштам был человек иного склада: он весь кипел революционной энергией. Наблюдавший кипучую общественную жизнь и рабочее движение в Европе, он не мог, конечно, высказывать такие взгляды, каких, хотя и кратковременно, держался Круковскцй. Он всегда рвался к революционной работе. Высланный в 1893 году из Москвы в Орел, он организовал там марксистские кружки среди интеллигенции и рабочих, наезжал часто в Москву и выступал здесь в дискуссиях в кружках и на студенческих вечеринках. В этих дискуссиях он удивлял своей большой эрудицией и умением удачно и остроумно формулировать свои мысли. Брат Григория, Мартын Николаевич Мандельштам-Лядов, вступил в марксистские рады около этого же времени. Исключенный из четвертого класса второй московской гимназии с ‘волчьим билетом’ за оскорбление инспектора, он окончил немецкое реальное училище в Митаве и по отбытии воинской повинности осенью 1891 года приехал в Москву, здесь его взяли в обработку его брат Григорий и Круковский, и скоро он сделался марксистом, отдаваясь этому учению с революционным пылом и энтузиазмом. По условиям своей жизни и работы ему больше других приходилось сталкиваться с рабочими, и он с самого начала стал совмещать изучение теории с практикой работы среди рабочих. О нем мне еще придется не раз говорить, а теперь хочу отметить, что вся семья Мандельштамов — замечательная семья. Отец у них был московским купцом, но разорился и умер, оставив без всяких средств большую семью. Росли, они в большой бедности, и борьба за существование была у них нелегкой. Из этой семьи вышли четыре брата революционера-большевика. Кроме двух упомянутых, были еще H. H. Мандельштам (умер в 1931 г., будучи членом Московского комитета ВКП(б), А. В. Мандельштам (умер тоже большевиком в 1930 г.) и еще один брат, которого я не знал лично. Мартын Николаевич Лядов с тех пор и поныне (1939 г.) член ВКП(б).
Кроме вышеуказанных марксистов, одновременно в Москве сложился еще так называемый рязанский кружок марксистов, выделившийся из рязанского студенческого землячества. Землячество это было одним из передовых землячеств в конце 80-х годов. Тогда оно было в своем большинстве народовольческого направления. Но в 1890 году среди него стали выявляться марксисты, прежде всего Аркадий Иванович Рязанов и Иосиф Александрович Давыдов. А. И. Рязанов, сын рязанского наборщика, вначале при помощи какого-то благотворителя, а позже (с четвертого класса) сам зарабатывая уроками, окончил гимназию и поступил в Московский университет, который и окончил в 1890 году по юридическому факультету. Много занимался политической экономией и социологией. Чтение ‘Наших разногласий’ Плеханова в 1889 году дало ему толчок по направлению к марксизму. Его близкий товарищ И. А. Давыдов, тоже рязанец, сын отставного николаевского солдата, учился в рязанской гимназии, в таких же приблизительно условиях, как и Рязанов, поступил затем в 1889 году в Московский университет, после ‘беспорядков’ 1890 года был исключен из Московского университета и поступил в Дерптский. Но в Москву он приезжал часто на каникулы и подолгу жил здесь у своей сестры, бывшей тогда женой А. И. Рязанова. В Москве он часто выступал в землячестве и на других студенческих дискуссиях, нередко вместе с Рязановым. Под их влиянием из народовольческой группы рязанского землячества выделился марксистский т кружок в составе: В. А. Жданова, его сестры С. А. Ждановой, С. К. Иванова (моего однокурсника), который меня и познакомил с марксистами, H. H. Лебедевой и других. К ним примкнул студент-филолог Д. П. Калафати из Николаева, впоследствии делегат на втором съезде партии. Около Рязанова и Давыдова образовался ряд кружков, из которых потом вышло немало марксистов. Могу назвать Лосицкого (потом известного экономиста), Дурново, Кирпичникова, Смирнову. Последние трое потом принимали участие в московской рабочей организации. В зиму 1892—1893 года, когда- я сблизился ‘с вышеперечисленным’ лицами, они представляли организационно неоформленную марксистскую группу, имевшую в некотором роде два центра: первый — это квартира Винокуровых, где собирались более, так сказать, практически настроенные элементы, поставившие своей ближайшей задачей работу среди рабочих, — это два брата Мандельштама, супруги Винокуровы и я, другим центром была квартира Рязановых. Там группировались теоретики, работавшие главным образом среди интеллигенции. Но все мы были близко знакомы друг с другом, часто бывали друг у друга, и разногласий между нами не было.
В эту зиму московские марксисты были лихорадочно заняты переводами с немецкого и отчасти с французского марксистской литературы. Переводами занимались братья Мандельштамы, Круковский, Винокуров, Рязанов, Давыдов, Калафати. Редакторами преимущественно были Рязанов и Винокуров.
Немецкую марксистскую литературу, а также отчасти и русскую, в издании группы ‘Освобождение труда’, мы получали из немецкого магазина Лидера-Поста в Петровских линиях. Владелец магазина посредством взяток чиновникам и других махинаций умел обходить цензурные рогатки и пускать в обращение по двойной цене довольно значительное количество запретной в России марксистской литературы. Мы, насколько возможно, пользовали этот источник, пока полиция не пронюхала этот путь и не пресекла его.
Года за два было переведено большое количество марксистской литературы {Об этом подробнее в книге ‘Литература Московского рабочего союза’. Материалы и документы, стр. 29—30, изд. ‘Московский рабочий’, 1930 г.}. Переведены были: сочинения Энгельса ‘Анти-Дюринг’, ‘Положение рабочего класса в Англии’, ‘Происхождение семьи, частной собственности и государства’, ‘Жилищный вопрос’ и ‘Теория и практика бакунистов’, далее — Каутского ‘Эрфуртская программа’ и ‘Восьмичасовой рабочий день’, Либкнехта ‘Знание — сила’, Бебеля ‘Женщина и социализм’ (отдельные главы), Блоса ‘История французской революции’ и ‘История германской революции 1848 года’, Лориа ‘Экономические основы социального строя’ (отдельные главы), Лафарга ‘Религия капитала’, ‘Развитие собственности’ и’ ‘Экономический материализм’, Жюля Гэда ‘Коллективизм’, Гауптмана ‘Ткачи’, Вильчевского ‘Родовое общество’ (с польского).
Кроме этих произведений, был переведен ряд брошюр из немецкой популярной серии ‘Рабочая библиотека’: Макса Шиппеля ‘Профессиональные рабочие союзы’ и ‘Экономические перевороты и развитие социализма’, Кампфмейера ‘Борьба немецких типографщиков’ и ‘Кустарная промышленность Германии’, Краузе ‘Опыт истории антисемитского движения’.
Лично я не занимался переводами: я был много занят в университете, пятый курс которого я проходил в эту зиму, а переводчиков находилось и без меня достаточно, но я с жадностью читал все эти переводы, которые в рукописях пускались по рукам, а в подлиннике я читал тогда немецкий марксистский теоретический журнал ‘Die Neue Zeit’, который мы тоже получали довольно регулярно.
Вторым делом московских марксистов в это время была устная пропаганда марксизма среди московской интеллигенции, которая велась как в небольших кружках, так и на более широкой арене путем докладов и выступлений в землячествах и на студенческих вечеринках, часто устраиваемых в Москве в это время. Устраивались эти вечеринки на студенческих квартирах, снимаемых ‘коммуной’, или на квартирах либеральных обывателей, или в школах, представляемых для собраний сочувствовавшими учителями, иногда в особых помещениях, сдаваемых под балы, свадьбы и тому подобное. Снимались эти помещения тоже под предлогом свадьбы большей частью фиктивной какой-нибудь студенческой пары, билеты на них распространялись по рукам среди интересующейся публики за небольшую плату, на вечеринках устраивались танцы и буфет, особая комната отводилась для разговоров. Вот на таких-то вечеринках в эти годы (1892—1894) все чаще стали выступать марксисты. Выступали Рязанов, Давыдов, Г. Мандельштам, Винокуров, Калафати. Я в эту зиму выступил в нижегородском землячестве с рефератом, выступал один-два раза в прениях и на других вечеринках, но в общем старался избегать выступлений среди интеллигенции и центр своей работы все более переносил в рабочую среду.
Первые выступления марксистов были встречены московской интеллигентской публикой очень враждебно. Против них была направлена вся тяжелая артиллерия тогдашней московской радикальной интеллигенции. В это время было особенно заметное оживление среди нее. Тогда как раз стала организовываться новая группировка, так называемая ‘партия народного права’. Несколько старых народников — П. Ф. Николаев, Натансон, Тютчев, А. И. Богданович и др., наблюдая наступающее оживление общественной жизни, решили его использовать для возобновления революционной работы и объединить в одной организации все революционные и оппозиционные элементы интеллигенции, выставив главной целью организации борьбу с самодержавием, отодвинув пока на второй план социальные вопросы. Как тогда говорили о них, они решили до поры, до времени ‘спрятать в карман’ свой социализм. К этой организации были привлечены и московские либералы, как-то: Гольцев, редактор ‘Русской мысли’, и П. Н. Милюков, тогда молодой историк, приват-доцент Московского университета. В течение 1893 и начала 1894 года {В апреле 1894 года ‘партия народного права’ была разгромлена, взята ее типография в Смоленске и арестованы почти все ее деятели. Больше о ней не было слышно.} среди московской интеллигенции и студенчества эта группа вела оживленную агитацию. К этой же организации примыкала и образовавшаяся в это время среди студентов ‘группа народовольцев’, в которой деятельное участие принимал Виктор Чернов, будущий вождь эсеров, тогда молодой студент юридического факультета. Вся эта публика почувствовала в нарождающемся марксизме своего сильного врага и яро выступала против наших ораторов. Они и бессознательно, не понимая нас, и сознательно, не желая понять, взводили на нас всякие небылицы и прежде все-то то, что мы отвлекаем интеллигенцию от политической борьбы, тогда как мы на самом деле ставили себе задачей как раз вовлечь в политическую борьбу самый революциойный (тогда еще революционный в потенции) класс — пролетариат, который, возглавляя все демократические элементы страны, только и сможет свергнуть царское самодержавие. Вот на эти темы — о политической борьбе, о судьбах русского капитализма, об особых путях исторического развития России, о роли личности и, в частности, о роли интеллигенции в истории — и шли тогда горячие словесные битвы марксистов с выступавшими против них единым фронтом народниками, народовольцами, народоправцами.
Наша публика на всех этих диспутах не давала себя в обиду, держалась уверенно и решительно переходила от обороны к нападению. Помню диспут Милюкова со студентом Калафати. Милюков старался доказать, что история России идет не тем путем, каким шла история Европы, что у нас не было феодализма, государство слагалось другими путями, не было борьбы классов, роль правительства была определяющей и создающей сословия в интересах государства. Эта надклассовость правительства особенно проявилась в освобождении крестьян, которое правительство провело в интересах государства, как целого. Калафати, много работавший как раз по русской истории, выступил с критикой этих взглядов Милюкова. Он доказывал, что феодализм в несколько иных формах был и у нас, что русское самодержавие сложилось в борьбе с крупными феодалами, опираясь тоже, как и в Европе, на мелкое дворянство и на города, на Москву, на города северной Руси, как это видно из движения, во главе которого встал нижегородский купец Минин в Смутное время, что касается освобождения крестьян, то оно было произведено под давлением роста торговли и промышленности, а также и под страхом крестьянских бунтов, и притом оно было проведено так, что крестьяне были ограблены в интересах дворян-помещиков и их государства.
Как-никак мы, марксисты, были вооружены великой марксистской теорией, с высоты которой было не так-то трудно парировать удары народников и либералов. Мы были в боевом, приподнятом настроении и с увлечением отдавались борьбе, уверенные, что мы победим наших противников и поведем за собой радикальную интеллигенцию. Наши тогдашние успехи в пропаганде среди рабочих, о чем я скажу ниже, давали нам еще большую уверенность в наших победах.
Хотя выступления марксистов были в то время только устными и притом в сравнительно узких кругах Петербурга, Москвы и некоторых больших городов, но легальная либерально-народническая печать всполошилась: появилось несколько статей в журналах против марксизма и новоявленных русских марксистов. Нас высмеивали, извращали, называли ‘марксятами’ и т. п. Полемика была на невысоком идейном уровне, наибольшей высоты она достигла в статьях Михайловского в ‘Русском богатстве’. Но, чтобы показать современному читателю, насколько мизерен был этот уровень, приведу несколько наиболее характерных цитат из тогдашних статей Михайловского. Первая его статья, в которой он упомянул о русских марксистах, появилась в октябрьской книжке ‘Русского богатства’ за 1893 год. В этой статье он употребил такое выражение: ‘Марксисты прямо настаивают на необходимости разрушить нашу экономическую организацию, обеспечивающую трудящемуся самостоятельное положение в производстве’. Против этого утверждения протестовало несколько марксистов в личных письмах к Михайловскому, так как печатно протестовать было негде, ибо либерально-народническая печать упорно не давала места на своих страницах ни одной марксистской статье.
Ему писали харьковские марксисты (Липкин-Череванин), писал H. E. Федосеев {Их письма теперь напечатаны: Череванина — ‘Былое’, No 23 за 1924 год, а Федосеева — ‘Пролетарская революция’, No 1 за 1933 год.}. Михайловский тогда обрушился на марксистов в большой статье, появившейся в No 1 ‘Русского богатства’ за 1894 год. В этой статье он продолжал свою полемику и свое извращение марксизма.
Так, излагая взгляды ‘господ марксистов’, он писал, что они утверждают, что Маркс доказал, что, ‘если бы не то, что враги рабочих, а даже сами они не пожелали бы собственного благополучия, оно придет к нам помимо их воли, в силу имманентных законов исторической эволюции, и на развалинах саморазлагающегося капитализма водворится объединенный пролетариат’.
Далее Михайловский объясняет причину успеха марксистов тем, что ‘ни для кого не тайна и никто не оспаривает, что уровень нашей умственной и вообще духовной жизни сильно понизился. Понизился уровень знаний, критической мысли, энергии восприимчивости, потускли идеалы, выступили разочарования, образовалась некоторая пустота… и вот в эту пустоту вторгается немецкая марксистская литература: ясно, просто, логично, в четверть часа можно целую философию истории усвоить с гарантированной научностью. Притом для всех удобно: кто не хочет думать, для того уже все удумано, все разжевано и в рот положено, остается только проглотить, кто не хочет ничего делать, за того историческая необходимость все сделает, кого смущают ‘бедность и несовершенства жизни’, тот узнает, что все это на пользу человечества и даже именно народа, того самого, который нищенствует ‘и голодает, кому ‘нужно непременно новое слово — вот оно, еще пятьдесят лет тому назад сказано’.
В этой же статье Михайловский делит русских марксистов на три категории: 1) активные марксисты — это те, которые активно насаждают капитализм, 2) марксисты-зрители, которые спокойно созерцают процесс капитализации, и, наконец, 3) марксисты пассивные, которые желают только ‘облегчить муки родов’, ‘хотят только итти следом за неизбежным процессом родов и, не интересуясь народом, на земле сидящим, сосредоточивают свое внимание и надежды на тех, кто историческим процессом уже отлучены от средств производства’.
И вот приходилось читать такие пошлости и не иметь возможности на них ответить печатно. Приходилось ограничиваться только устными выступлениями на собраниях. Писем мы не писали, считая это делом совершенно бесполезным. Исчерпывающий и уничтожающий ответ Михайловский получил несколько позже — от Ленина и Плеханова, о чем я скажу в свое время.
В это время я расширял и свои знакомства среди рабочих. Прокофьев и Семенов, о которых я говорил выше, познакомили меня постепенно с другими рабочими. Прежде всего с Дымовым, который работал раньше тоже в Брестских мастерских, а в это время переехал работать в Петербург и приезжал на пасху в Москву. Это был молодой, но очень развитой рабочий, много читавший и уже несколько оторвавшийся от рабочей массы, на которую он смотрел как-то пренебрежительно, говоря, что ее трудно раскачать на какое-нибудь дело. Приходилось убеждать его, что надо работать, несмотря на трудности, в рабочей массе, стараться ее поднять до себя’ а не смотреть сверху вниз. Другого типа человек был рабочий Константинов, уже немолодой, участвовавший еще в 70-х годах в Петербурге в кружках лавристов. Он регулярно читал ‘Русские ведомости’, прочитывал иногда вслух рабочим корреспонденции о европейском рабочем движении. В кружках он не участвовал, хотя созывал иногда своих приятелей и вел с ними беседы, но тут вступалась его жена и кричала: ‘Уходите, уходите, черти, вы царя убить хотите, вот вас всех заберут за это’, и разгоняла этими криками собравшихся. Рабочий Немчинов тоже уже ранее был затронут народнической пропагандой и был замечен железнодорожными жандармами, в сборе денег весной 1892 года в пользу арестованных служащих на Брестской дороге — Бруснева и других. Он был с виду очень скромный, даже простоватый человек, но с большим пропагандистским пылом, причем очень умело подходил к самым серым рабочим массам. О нем мне еще придется говорить. Слесарь Миролюбов с завода Грачева был обработан нами (Прокофьевым и мною), сначала он был религиозным парнем, но под влиянием бесед и нескольких прочитанных брошюр эта религиозность скоро исчезла у него, и он стал умелым и притом очень осторожным пропагандистом, сам подобрал кружок рабочих на своем заводе и стал с ними сообща читать даваемые нами брошюры.
Первое время я просто беседовал с моими новыми знакомыми рабочими по поводу прочитанных ими брошюр или статей из газет. Беседы не были систематичными. Постепенно у нас образовался кружок. Вот как описывает Немчинов первый рабочий кружок, в котором я занимался:
‘На квартире Прокофьева нас собралось четверо: сам Прокофьев, Александр Баранцевич, Николай Антонович Миролюбов и я. С одним только Миролюбовым я не был знаком, он был с завода Грачева, находящегося на Пресне.
Баранцевича я знал хорошо еще до совместной работы в железнодорожных мастерских, так как мы с ним жили у одного и того же хозяина и в одно время. Завязался между нами разговор, мы горячо стали обмениваться мнениями и взглядами на наше рабочее положение, на возможности его изменения к лучшему, на тяжелую и опасную работу, которая предстоит нам на этом пути. Но все мы были молоды, стоявшая перед нами цель толкала всю нашу волю к действию. За этими разговорами время до прихода нашего руководителя прошло незаметно. Это был еще молодой человек, лет двадцати четырех, среднего роста, с легко пробивающейся бородкой и с серыми искрящимися глазами,— это был Сергей Иванович Мицкевич. Он просил нас не прерывать нашу беседу, потому что хотел послушать, о чем мы говорим. Поговорив немного, мы приступили к делу. Мицкевич начал излагать нам экономические обоснования нашей заработной платы, прибавочной стоимости, прибыли работодателя и причины их падения и подъема. Лектор читал по рукописи, но многое передавал и своими словами, после лекции происходил обмен мнениями. Я думаю теперь, что мы были неплохими учениками, многие из высказанных лектором мыслей бродили в наших головах, но не могли оформиться в стройную, последовательную систему. Из членов кружка, продолжавшего и дальше собираться, только мне было двадцать восемь лет, остальным товарищам не свыше двадцати пяти лет. Продолжая занятия в нашем кружке, мы организовали кружки из других товарищей-рабочих своих железнодорожных мастерских’ {Воспоминания Немчинова в сборнике ‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 161, 1932 г.}.
В это время мы чувствовали большую нужду в популярной марксистской литературе для рабочих, но ее было очень мало в нашем распоряжении: всего по нескольку экземпляров брошюр издания группы ‘Освобождение труда’, полученных через немецкий магазин. Вот эти брошюры: Дикштейна ‘Кто чем живет’, Плеханова ‘Ежегодный всемирный праздник рабочих’, ‘Речь Петра Алексеева’, ‘Первое мая 1891 г. — четыре речи рабочих, произнесенные на тайном собрании в Петербурге’, ‘Чего хотят социал-демократы’, ‘Речь коммунара Варлена перед судом’. Вот, кажется, и все. К этому мы добавляли рукописное переводы немецких брошюр из серии ‘Рабочей библиотеки’, Либкнехта ‘Знание — сила’, отдельные главы из сочинения Бебеля ‘Женщина и социализм’, Каутского ‘Труд и капитал’. Но рукописные брошюры не могли читать малограмотные рабочие, для них они читались вслух более грамотными.
Большим успехом пользовались еще тетрадки с наклеенными вырезками из ‘Русских ведомостей’ о европейском рабочем движении.
Весной 1893 года я поехал на пасхальные каникулы не в. Нижний, как обыкновенно, а в Рязань, куда переехала моя мать с двумя братьями, окончившими военное училище и служившими в Рязани офицерами в Волховском полку.
В Рязани я встретил много знакомых студентов, тоже приехавших на каникулы, в том числе несколько человек из марксистского кружка рязанцев: В. А. Жданова, С. К. Иванова, его сестру, К. А. Боголюбова. Познакомился я также с Н. Л. Мещеряковым, в то время еще народовольцем, потом искровцем и большевиком.
Злобой дня тогда было появление книги Николая —она (Даниэльсона) ‘Очерки нашего пореформенного хозяйства’, в которой он при помощи массы цифр доказывал, что русский капитализм беспочвенен, что он ведет только к разорению России и что единственный выход для России — это повернуть на другой путь, но какие силы могли повернуть ее на этот другой путь, он не указывал. Много оживленных разговоров и бесед было по поводу этой книги.
Другим крупным событием, о котором мы тогда узнали, была большая победа немецких социал-демократов при выборах в рейхстаг: они получили один миллион восемьсот тысяч голосов из семи миллионов пятисот тысяч всех голосовавших. Тогда мы ждали близкого социалистического переворота в Германии, который должен был оказать большое влияние и на Россию. А в России в то время тоже народился марксизм, как показали выступления марксистов в Москве, начиналась работа среди рабочих в Москве, Петербурге, Нижнем-Новгороде и других городах. О Петербурге мы узнали это из брошюры ‘Первое мая 1891 г. — четыре речи рабочих, произнесенные на тайном собрании в Петербурге’, выпущенной группой ‘Освобождение труда’ в Женеве и недавно нами полученной в Москве. Все это создавало у нас радостное, приподнятое настроение и стремление скорее приступить к активной работе среди рабочих.

ГЛАВА XVII
ЛЕТО 1893 ГОДА. ОПЯТЬ НА ХОЛЕРЕ. ВСТРЕЧА О В. И. УЛЬЯНОВЫМ-ЛЕНИНЫМ

Недолго после Рязани побыв в Москве, я 15 мая поехал на холеру в Нижний, на Сормовский завод.
В свободное время из Сормова я ездил в Нижний—к Григорьеву и Скворцову. От них я узнал нижегородские новости. За год, как я не был в Нижнем, организация значительно выросла: увеличилось число связей среди интеллигенции и среди рабочих. В марте отметили десятилетие смерти Маркса собраниями и докладами по кружкам рабочим и интеллигентским, всего участников собраний марксистских кружков оказалось до девяносто человек.
Моим соседом по Сормову оказался Г. М. Круковский, высланный из Москвы. Он управлял небольшим заводиком гарного масла, расположенным около Сормовского вокзала в Канавине. В помощь для заведения связей среди рабочих организация дала ему машинистом А. Й. Парфенова, рабочего с Курбатовского завода. Вместе с ним они и работали в Кана-вине. Круковский писал в это время свои ‘Беседы’ — популяризацию Маркса. Я часто бывал у него этим летом.
Однажды застал у него П. Н. Скворцова, и мы долго беседовали о дальнейших судьбах рабочего движения. Насколько неясны для нас были еще тогда формы будущего рабочего движения, показывает та перспектива, которую нарисовал нам Скворцов: постепенно будет увеличиваться число рабочих, изучающих Маркса, они будут привлекать в кружки по изучению Маркса все новых членов, современем вся Россия покроется такими кружками, и у нас образуется рабочая социалистическая партия. Что она будет делать и как бороться, это представлялось неясным.
Я пытался завести связи с рабочими, но это было нелегко при моем положении врача. В Сормове в то время было около тысячи рабочих, многие из них были старожилами на заводе, имели свои домики, были консервативно настроены. Познакомился через жену директора, которая занималась там небольшой культурной работой, с несколькими молодыми и довольно развитыми ‘ рабочими, но они увлекались пением в церковном хоре, и я не сумел к ним подойти с той стороны, с которой хотелось. У нижегородских марксистов тогда не было еще связей в Сормове. Тот кружок, который завел там еще в 1890 году Гуревич, рассеялся, и связи порвались. Парфенову с заводика гарного масла тоже не удалось завести тогда связи в Сормове. Только уже позже, в 1894 году, такие связи завелись через чертежника Гевардовского.
В августе этого года мне пришлось познакомиться с Владимиром Ильичом Ульяновым, он тогда еще не был известен под именем Ленива. Произошло это так. В одну из своих поездок из Сормова в Нижний я зашел к П. Н. Скворцову и у него застал незнакомого человека, оживленно беседовавшего с ним и Грргорьевым. Познакомившись, я узнал, что это Владимир Ильич Ульянов. В Нижний он заехал по пути из Самары в Петербург, куда собрался совсем перебраться на житье, заехал, чтобы познакомиться с П. Н. Скворцовым, которого он знал по его статьям в ‘Юридическом вестнике’, да и раньше слыхал о нем в Казани. Ильич расспрашивал о марксистской работе в Нижнем и Москве. Мне сказал, что в Москву переезжает его сестра Анна Ильинична со своим мужем Марком Тимофеевичем Елизаровым, посоветовал познакомиться с ними и указал, как их найти в Москве. А сейчас, прибавил он, я заеду по пути во Владимир, чтобы повидаться с H. E. Федосеевым, который сидит во Владимире в тюрьме, но которого должны выпустить на-днях. Как известно, с Федосеевым ему не пришлось тогда увидаться, так как освобождение его из тюрьмы задержалось на некоторое время.
Скворцов и Григорьев, которые хорошо знали Федосеева, говорили, что это замечательный человек, подающий большие надежды, много работающий. Только что получена была его работа в виде большой рукописи на тему падения крепостного права в России. В этой работе он полемизирует против книги профессора Иванюкова на эту же тему, против его внеклассовой либерально-народнической точки зрения на крестьянскую реформу и сам дает основательный марксистский: анализ борьбы классовых интересов, выявившихся при проведении этой реформы и условивших ее половинчатый, компромиссный характер, обездоливший крестьянство и максимально обеспечивший, интересы помещиков. Удивляло в этой работе большое обилие материалов, использованных Федосеевым: тут и четырехтомник Скребицкого, изданный за границей и представляющий собой сводку работ центральной и губернских редакционных комиссий по подготовке Положения 19 февраля, тут и официальные материалы, тут и мемуары деятелей реформы, тут и использование соответствующей беллетристики, как, например, ‘Пошехонской старины’ Салтыкова-Щедрина.
Удивительно было, что такая основательная ученая работа была сделана молодым человеком двадцати трех лет, исключенным из восьмого класса гимназии и с тех пор непрерывно находящимся в тюрьмах и ссылках. Материалы для работы доставляла ему его преданный друг и невеста — Мария Германовна Гофенгауз. Эта работа его осталась неоконченной и бесследно погибла после его смерти.
В беседе нашей с Ильичом мы касались многих вопросов: мы рассказали ему о наших знакомых марксистах в Москве и Нижнем, о нашей начавшейся работе среди рабочих, говорили о перспективах этой работы. Помню, что Ильич особенно подчеркивал необходимость создания прочных организаций, установления связей между городами. Для поддержания постоянной связи между Петербургом и Москвой он и дал мне адрес своей сестры в Москве, к которой он собирался время от времени приезжать и тогда видеться с москвичами. Говорили еще о рабочем движении на Западе, о борьбе с народниками, о перспективах развития капитализма в России и т. п., но подробностей беседы не припомню.
Было у всех нас какое-то приподнятое настроение: нас, марксистов, было тогда еще очень мало в России, но мы предчувствовали, что будущее принадлежит нам…
Так беседовали мы с Ильичом несколько часов, пока не пришло время ехать ему на вокзал. Он произвел на нас очень хорошее впечатление: чувствовалась большая эрудиция и какая-то особая основательность и глубина его суждений. Интересно отметить, что уже тогда проявилась его черта будущего организатора нашей ‘партии — собирательство всех наличных революционно-марксистских сил, установление связей между марксистами, разбросанными в разных городах.

ГЛАВА XVIII
ОСЕНЬ 1893 ГОДА. НОВЫЕ СВЯЗИ: ЕЛИЗАРОВЫ, Е. И. СПОНТИ. ОБРАЗОВАНИЕ ПЕРВОЙ МОСКОВСКОЙ МАРКСИСТСКОЙ ГРУППЫ ДЛЯ ПРОПАГАНДЫ И АГИТАЦИИ СРЕДИ РАБОЧИХ. ПОЕЗДКА В НИЖНИЙ. РАБОТА НИЖЕГОРОДСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ В 1894—1898 ГОДЫ

В начале сентября я поехал в Москву, имея в виду готовиться к выпускным государственным экзаменам, которые в этом году по причине холеры были отложены до 1 ноября.
В Москве я первым делом пошел по указанию Ильича познакомиться с Анной Ильиничной {А. И. Елизарова в последующие годы (1895—1898) играла крупную роль в Московской партийной организации, она была центром связей организации: восстанавливала связи после провалов, связывала вновь приезжавших в Москву работников между собой и с рабочими, переводила с немецкого пропагандистские брошюры и сама писала популярные брошюры для рабочих и т. п. В 1898 году она вошла в состав первого Московского комитета, образовавшегося после первого съезда Российской социал-демократической рабочей партии (в Минске).
Умерла в 1935 году, оставаясь всю жизнь верным и преданным партийным работником — членом ВКП(б).} и Марком Тимофеевичем Елизаровым, служившим в Управлении Курской железной дороги. С ними же жил тогда и брат Владимира Ильича — Дмитрий Ильич Ульянов {Д. И. Ульянов, тогда уже юный марксист, организовал вскоре студенческий марксистский кружок, а затем стал работать и среди рабочих. В ‘ноябре 1897 года, будучи на пятом курсе, был арестован по делу ‘Московского рабочего союза’.}, студент первого курса медицинского факультета. Я сразу сблизился с этой милой семьей и с тех пор поддерживал всю жизнь с ней дружеские отношения. Они оказывали нам за все время моей работы в Москве очень существенное содействие и передали мне ряд связей, у них же я встречал не раз Владимира Ильича. Анна Ильинична занималась переводами. Так она перевела с немецкого драму Гауптмана ‘Ткачи’, которую мы издали на гектографе, драма эта имела большой успех у рабочих. Она написала также популярное изложение книги Дементьева ‘Фабрика’, эта брошюра ходила по рукам рабочих в рукописях. У них я познакомился с одним железнодорожным служащим — Окулиг чем, который имел связи среди рабочих. У Окулича же я вскоре познакомился с приехавшим из Вильно Евгением Игнатьевичем Спонти.
Спонти сыграл видную роль в московской организации, потому я остановлюсь несколько на нем. Спонти в 1887 году окончил военное училище и был направлен в чине подпоручика в Троицкий полк в город Вильно. Здесь он вступил с некоторыми своими товарищами по полку в кружок, которым руководил Иогихес Тышко, будущий вождь польской социал-демократии. В этом кружке Спонти стал марксистом. В 1889 году он был исключен из военной службы ‘за неисполнение приказаний начальства’, после чего решил нигде не служить и целиком отдаться революционной работе. Он имел эту возможность, так как владел участком земли, который ему давал дохода шестнадцать рублей в месяц, на что он и жил. Сначала он начал заниматься * с кружком польских ремесленников, потом около двух лет ездил и ходил по России. Его похождения по России, по его рассказам, напоминают по своему характеру путешествия Максима Горького, с которыми они почти совпадают хронологически (1890—1892 гг.).
В 1892 году он возвратился в Вильно и продолжал здесь работать среди ремесленников. Но эта работа его мало удовлетворяла по своему масштабу, и он решил перебраться в центр русской промышленности — в Москву, что он и осуществил в августе 1893 года. Виленцами он был направлен к Окуличу, который и познакомил его с несколькими рабочими и со мной.
Спонти мне показался очень интересным человеком. Он много ездил по России, имел уже некоторый опыт работы среди рабочих, был знаком с польским и еврейским рабочим движением.
Я решил его ввести в наш кружок, для чего вскоре представился случай.
В конце сентября мы сговорились собраться у А. Н. Винокурова, который, как человек семейный, снимал отдельную квартиру на Пятницкой, в Большом Овчинниковском переулке. Собиралось нас шестеро: Винокуров, его жена Пелагея Ивановна, учившаяся тогда на акушерских курсах, M. H. Лядов, С. И. Прокофьев, Спонти и я. К этому времени у каждого из нас были уже связи с рабочими. Винокуров занимался с Прокофьевым и Семеновым с Брестской железной дороги, кроме того он познакомился с наборщиками из типографий Кушнарева и Синодальной. Около Пелагеи Ивановны складывался кружок из ее однокурсниц, которые начали заводить знакомства среди работниц, занимаясь в воскресных школах. У меня были знакомства, о которых я говорил в прошлой главе. Два-три кружка были у Лядова. Он познакомился с кружком рабочих на заводе Вейхельдта, у Курского вокзала {Где теперь клуб имени Кухмистерова.}. Среди этих рабочих особенно выдавались Константин Бойе и Саша Хозецкий. Другой кружок у него был на ткацкой фабрике Михайлова в Замоскворечье, этот кружок был организован ткачом Федором Поляковым, который имел, кроме того, большие знакомства среди московских текстильщиков. Спонти, который недавно приехал в Москву, тоже имел уже знакомства через Окулича среди рабочих. Собравшись в этот вечер у Винокурова, мы подытожили свои связи с рабочими, они оказались для начала немалыми. Перед нами вставал вопрос, что же делать нам дальше с нашими связями, с нашими кружками.
Спонти рассказал нам, как ведется пропаганда в Польше. Там есть центральная группа, строго законспирированная, которая ведет все рабочее дело в Польше. Эта центральная группа имеет около себя ряд рабочих кружков, через которые она ведет широкую агитацию, распространяя среди рабочих популярные агитационные брошюры и прокламации. Для образца он привез в Москву переводы на русский язык нескольких таких брошюр, это были: ‘Что должен знать и помнить каждый рабочий’, ‘Рабочий день’, ‘Рабочая революция’ и ‘О конкуренции’. Первые три были в рукописях, а последняя в литографированном виде. Брошюры эти были очень хороши — популярны, агитационны и очень доступны даже для малограмотных рабочих.
В Вильно, рассказал он, тоже ведется значительная работа, преимущественно среди еврейских ремесленников, так как там нет больших фабрик и заводов: через виленцев можно наладить получение нелегальной литературы, так как у них есть связи с заграницей.
Обменявшись мнениями по поводу сообщенных Спонти сведений, мы решили создать в Москве организацию для постановки систематической пропаганды и агитации среди московских рабочих. Центральной группой решили считать присутствовавшую на этом собрании шестерку. Решено было хранить в тайне образование нашей группы, решительно никому не говорить ни о создавшейся группе, ни тем более о ее составе. Имевшиеся у нас связи среди марксистской интеллигенции и прежде всего кружок Рязанова, Давыдова, Калафати и др. решили и впредь использовать для переводов литературы и привлекать желающих из них к занятиям в рабочих кружках, но пока никого не вводить в центральный руководящий кружок, в него постановили вводить кого-либо только по единогласному решению всех членов шестерки. Решили мы также возможно шире заводить связи с рабочими, организовывать кружки, держать друг друга в курсе своих связей с рабочими, передавать их тем, кому из нас удобнее вести в данном районе, и т. д. Для обслуживания литературой рабочих решили усилить получение популярной нелегальной литературы из немецкого магазина, переделать привезенные Спонти брошюры для русских рабочих и стараться наладить их воспроизведение тем или другим способом. Наметили также завести правильную связь с виленцами, чтобы через них получать из-за границы литературу.
Так создалась первая московская марксистская организация для пропаганды и агитации среди рабочих. Это было 28 сентября (старого стиля) 1893 года.
До сих пор оформленной организации у нас не было, был только круг знакомых марксистов-интеллигентов, были у отдельных лиц знакомства и кружки среди рабочих. Теперь такая организация создалась. С этого момента началась в Москве организованная марксистская революционная работа среди рабочих. С этого времени, вплоть до Февральской революции 1917 года, не прекращалась эта подпольная революционная марксистская работа. Сколько ни было провалов, как ни старалась полиция вырвать с корнем эту организацию, но ей это не удавалось никогда: после провалов разорванная цепочка немедленно восстанавливалась. Борьба временами затихала и глубоко уходила в подполье, но никогда не прерывалась совсем. Поэтому эту ‘шестерку’, образовавшуюся в сентябре 1893 года, можно считать первой зачаточной ячейкой московской партийной организации. Характерно, что из шести членов ее трое до сих пор (1939 г.) состоят членами ВКП(б) — Винокуров, Лядов и я, а четвертый — С. И. Прокофьев — умер в 1936 году, состоя тоже членом партии.
Лядов в своих воспоминаниях {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 161.} относит образование этой руководящей группы к весне 1893 года и считает в числе ее членов, кроме перечисленных, еще К. Бойе и Ф. Полякова, но то и другое неверно. Во-первых, о времени образования и составе этой группы одинаково вспоминали я, Винокуров и Прокофьев. Место ее образования — квартира Винокуровых в Большом Овчинниковском переулке. Это установлено тоже нашими общими воспоминаниями, а Винокуров в этом переулке жил с осени 1893 года. С Бойе я познакомился позже — в 1894 году, а Полякова я первый раз увидел в Бутырской тюрьме весной 1897 года. Возможно, что Бойе и Поляков были кооптированы в руководящую группу уже после моего и Винокурова ареста, в декабре 1894 года, когда оставался на свободе Лядов.
Любопытно отметить, что образование этой группы совершилось под наружным наблюдением филеров (шпионов) московской охранки. Дело в том, что Винокуров был под довольно пристальным наблюдением охранки: он долго был членом союзного совета московских землячеств. В 1892 году, весной, в совместной с ним квартире были арестованы по астыревскому делу Шатерников и Григорий Мандельштам. Последний, высланный в Орел, часто нелегально наезжал в Москву и постоянно бывал у Винокурова. Осенью 1892 года были арестованы его близкие знакомые — Круковский и Розанов, к тому же он был хорошо знаком с А. С. Серебряковой, известной московской провокаторшей, о которой я расскажу ниже подробнее. Лядов и я тоже были на учете охранки. Итак, за нами следили, и вот, что значится в филерской записи от 28 сентября 1893 года {Филерская справка находится в Архиве революции и внешней политики в деле Московской судебной палаты за No 28, 1896 года, в трех томах ‘По обвинению лекаря С. И. Мицкевича и других в преступлениях, предусмотренных ст. 250, 252 и 384 (кружок социал-демократов)’.}:
’28 сентября Винокуровых посетил Григорий Мандельштам. В четыре с половиной часа дня А. Н. Винокуров зашел к Калафати и И. Павлицкому, от них он пошел к С. И. Мицкевичу, с коим затем и вышел, сопровождаемый еще мещанином Костромской губернии С. И. Прокофьевым, около университета Мицкевич отделился, и Прокофьев с Винокуровым пошли на квартиру к последнему, куда скоро явились Мартын Мандельштам (то есть Лядов), а потом и С. Мицкевич, который в 11 часов вечера вышел с С. Прокофьевым, распрощавшись, пошли по домам: С. Мицкевич — в дом Гирш, а С. Прокофьев — в дом Кудрявцева по Трындинскому переулку’. Таким образом донесения филеров отмечают пять лиц, присутствовавших на этом собрании: хозяев квартиры А. Н. и П. И. Винокуровых и троих гостей — С. И. Мицкевича, М. Н. Мандельштама-Лядова и С. И. Прокофьева, шестое лицо — Е. И. Спонти, присутствовавший на собрании, не был отмечен филерами, так как, повидимому, был им еще неизвестен, как недавно прибывший в Москву. Конечно, филеры не знали, что это было за собрание, ибо если бы они знали, то не прервали бы вскоре наблюдения за Винокуровыми и всеми нами, что видно из отсутствия выписок филеров в деле с декабря 1893 года по ноябрь 1894 года и из книги Меньшикова ‘Охрана и революция’ (т. I, стр. 245 и 246), в которой читаем:
’26 апреля 1893 года под наблюдение московских филеров вступили А. Н. Винокуров и его жена Пелагея Ивановна. Осенью (октябрь и ноябрь) слежка за ними сделалась хронической, она установила, что к числу ближайших знакомых Винокурова и его жены принадлежат: И. Давыдов, сестра его и ее муж А. Рязанов, а также Гр. Мандельштам, С. И. Мицкевич, З. И. Серебрякова, И. Немолякин, М. Н. Корнатовская и, наконец, сама А. Е. Серебрякова, которая нашла нужным почтить самолично рождение нового члена московской революционной семьи.
Благодаря своей ‘мамочке’ (то есть А. Е. Серебряковой,— С. М.) охранное отделение знало, что квартира Давыдовых (то есть А. И. Рязанова, А. Д. Давыдовой и И. А. Давыдова, — С. М.) являлась школой экономического материализма, было известно также, что Мицкевич старался обзавестись связями среди рабочих и даже приобрел таковые в мастерских Московско-Брестской железной дороги, пользуясь содействием помощника машиниста С. И. Прокофьева.
Но Бердяев в это время был занят народовольцами, на которых надеялся пожать лавры, и поэтому молодой социал-демократии особого внимания не уделял.
Между тем отдельные признаки указывали на то, что интерес революционной интеллигенции к пролетариату и само рабочее движение стихийно и самочинно начинали расти в геометрической прогрессии.
Нельзя сказать, чтобы охранное отделение этого не замечало, но сразу приспособиться к новой обстановке оно не могло. У него не было достаточной агентуры для всестороннего освещения революционного движения, рост которого направлялся вглубь и вширь’.
Но как бы то ни было, несмотря на некоторую осведомленность охранного отделения о нашей работе среди интеллигенции и рабочих, нам удалось после нашего первого организационного собрания в сентябре 1893 года проработать еще около двух лет.
Правда, я и Винокуровы проработали тогда в Москве после этого только один год и два с небольшим месяца, но Лядов и другие интеллигенты проработали один год и десять месяцев, а рабочий центр, о котором я скажу ниже, почти два года. Но и за это сравнительно короткое время мы развернули большую работу среди московских рабочих и интеллигенции, пустили такие корни вширь и вглубь, что охранке не удавалось уже никогда вырвать эти корни.
После организации группы работа наша закипела. Мы перерабатывали польские брошюры, привезенные Спонти, применительно к русским условиям, переписывали и распространяли их, к переписке приспособили студентов и курсисток, а впоследствии и некоторых служащих, имевших хороший почерк. Круковский прислал из Нижнего свои ‘Беседы’, представляющие очень популярное, доступное для рабочих изложение экономической теории Маркса {Напечатаны в книге ‘Литература Московского рабочего союза’, изд. ‘Московский рабочий’, 1930 г.}. Эти ‘Беседы’ мы положили в основу занятий в наших кружках. Для вводной беседы
A. Н. Винокуров написал брошюру ‘Откуда взялись капиталисты и рабочие’, в которой нарисовал картину первоначального накопления за границей и в России. Поставлена была задача организовать издание листков и брошюр на гектографе. Прежде всего поставили у себя гектограф студенты B. А. Жданов и С. И. Потехин, причем опять филеры отмечают, что Калафати передал гектограф Жданову 3 декабря 1893 года (Меньщиков, т. I, стр. 247).
Усиленно стали мы покупать и заказывать нелегальную литературу группы ‘Освобождение труда’ в немецком магазине. Но этого было мало. Через Спонти заказали виленской организации достать транспорт литературы из-за границы. Распределили для занятий кружки между собой и поставили в нескольких кружках правильные занятия по одному разу в неделю. Усиленно и успешно расширяли наши связи на фабриках и заводах.
Наше настроение значительно поднялось. Мы чувствовали себя уже не одиночками, работающими на свой риск и страх, но членами организации, работавшей по известному плану и ставившей себе определенные задачи. Мы вышли, наконец, из ‘утробного периода’ на ‘свет божий’ для широкой революционно-марксистской работы. Это был новый, третий перелом в моей жизни. В это время я поддерживал и расширял мои знакомства в Брестских железнодорожных мастерских, вел там кружок, о котором я уже упоминал. Имел также немало встреч и бесед среди интеллигенции. Выступал раз на одной большой студенческой вечеринке в Грузинах против культурников, которые говорили, что, конечно, вести революционную работу среди рабочих надо, но прежде надо поднять их культурный уровень, обучить грамоте, выпускать легальные популярные книги, работать в воскресных школах и т. д. Эту точку зрения отстаивал студент В. П. Кащенко, впоследствии известный профессор-дефектолог. Я возражал, говоря, что революционную работу надо начинать сейчас же, использовать для нее все культурные возможности, что неграмотные рабочие, затронутые пропагандой, стремятся научиться грамоте и учатся читать на нелегальных брошюрах, каковые случаи уже были в нашей практике.
19 декабря 1893 года, окончив сдачу государственных экзаменов, я получил диплом врача. После восьми лет работы (три года подготовки к аттестату зрелости и пять лет университета) я достиг своей цели. Конечно, я чувствовал известное удовлетворение и даже радость по случаю окончания университета, но та цель, ради которой я стремился к диплому врача, — пойти в деревню для культурнической и революционной работы среди крестьян, — теперь отпала. Мои устремления за это время радикально изменились. Теперь на первом плане стояла для меня революционная работа среди городских рабочих, работа, которой я решил целиком отдаться, и звание врача для этой работы уже не являлось для меня чем-то необходимым, мне нужен был только небольшой заработок, чтобы ^жить и чтобы он отнимал возможно меньше времени, все же остальное время отдавать своей основной работе.
С такими мыслями я ехал после окончания экзаменов в Нижний, где решил побывать, чтобы немного отдохнуть после экзаменов, повидаться с нижегородцами и поделиться с ними нашими новыми методами работы.
В Нижнем я собрал руководящую группу марксистов — П. Н. Скворцова, М. Г. Григорьева, Г. М. Круковского и высланного из Казани марксиста Н. В. Сигорского. Перед ними я изложил нашу новую точку зрения на работу среди рабочих, что надо переходить от пропаганды к агитации при помощи агитационных брошюр и листовок. Я привез, чтобы показать им, наши переделки польских брошюр.
До этого времени работа в Нижнем была чисто кружковая. В кружках изучалась марксистская литература. Агитировать на заводе рабочим, участвовавшим в кружках, не рекомендовалось, чтобы не привлечь внимания полиции и не провалить кружковых занятий.
На этом собрании, о котором я говорю, на меня обрушился Скворцов. Он сказал, что все эти брошюры и листки — вульгаризация марксизма, а потому они вредны, надо изучать Маркса в подлиннике, и он не считает рабочего социал-демократом, прежде чем он не проштудирует ‘Капитала’ Маркса. Его -поддерживал Сигорский, который заявил, что это — возвращение к старым и осужденным уже историей агитационным приемам ‘Народной воли’, что эта гектографическая пачкотня представляет уже пройденный этап и не выдерживает критик’ с точки зрения конспирации, для занятий с рабочими достаточно легальной литературы и устных бесед в кружках.
Но не все отнеслись так узко доктринерски к моим словам: Григорьев и Круковский поддержали меня и сказали, что, конечно, надо постепенно переходить к этому методу работы в Нижнем.
Вскоре после этого собрания в Нижний приехал высланный из Москвы А. С. Розанов, он был арестован в Москве в ноябре 1892 года и провел это время частью в тюрьме, частью под ‘особым надзором’ в Ливнах и в Москве. За это время он окончательно определился как марксист и решил целиком отдаться революционной работе среди рабочих. Он отнесся с большим интересом и сочувствием к моим сообщениям.
А. С. Розанов сыграл видную роль в первой нижегородской организации и был после ареста в 1894 году Круковского и высылки в мае того же года Григорьева в Самару признанным руководителем организации до ее провала в июне 1896 года. Григорьев пишет о нем в своих воспоминаниях: ‘В лице А. С. Розанова мои друзья и наше дело нашли всесторонне образованного с глубоким умом и неутомимой энергией работника’ {После ареста в 1896 году и ссылки в Архангельскую губернию на три года А. С. Розанов уже не играл активной роли в революционном движении.}.
Нижегородская организация была в постоянной связи с московской и постепенно перешла к агитации, так, из дела видно, что 19 октября 1894 года были разбросаны в Нижнем и Сормове прокламации. После этого прокламации уже неоднократно появлялись в Нижнем.
В этот приезд в Нижний я был на встрече нового года на вечеринке в квартире либерального адвоката С. С. Баршева. На вечеринке присутствовало большое количество нижегородской интеллигенции и учащейся молодежи. Развернулись горячие бои между марксистами и народниками. Другая рабочая вечеринка происходила в это время где-то в Канавине, присутствовало человек двадцать рабочих, она прошла очень оживленно, говорились речи, чувствовалась горячая вера в торжество рабочего дела.
В начале январе 1894 года я уехал в Москву. Больше мне не пришлось бывать в Нижнем в этот период.
О дальнейшей работе первой нижегородской организации до ее провала в 1896 году я знал, отчасти поддерживая деятельную связь с ней через нижегородцев-студентов в течение 1894 года, а потом из рассказов ее участников и из литературы.
За последующие два с половиной года (то есть до сентября 1896 г.) в Нижнем была проделана большая революционная марксистская работа. Кружки были на всех заводах, мельницах и типографиях. Выпускались прокламации, которые разбрасывались и расклеивались по городу, а также распространялась в довольно большом количестве нелегальная литература, которая доставалась через Москву и Петербург. Организация через студентов-нижегородцев вообще была хорошо связана с Москвой, Питером и Ярославлем (в последнем — со Стопани). С лета 1894 года среди нижегородских рабочих стая работать также народовольческий кружок во главе с народным учителем, потом статистиком Н. В. Романовым. Этот кружок, сначала горячо дискуссировавший с марксистами, в процессе работы среди рабочих все больше стал склоняться к марксизму и в 1896 году вел переговоры о слиянии с социал-демократами и вместе с ними праздновал маевку 1896 года. В тюрьме народовольцы Н. В. Романов и И. В. Цветков уже вполне определились как марксисты и впоследствии были видными работниками большевистских организаций. Из народовольческих рабочих того времени особенно следует отметить А. К. Петрова и М. А. Богаева, которых я знал впоследствии коммунистами.
А. К. Петров проявил большую энергию в пропагандистской работе среди нижегородских рабочих, стал потом марксистом и до конца своей жизни состоял в рядах ВКП(б). Написал интересные воспоминания о своей работе в Казани и Нижнем {‘Пролетарская революция’, No 6—7 за 1923 год.}.
М. А. Богаев начал работать с 1892 года в первом рабочем кружке в Иванове, переехал в Нижний весной 1894 года, но продолжал работать одновременно в Нижнем и Иванове, часто наезжая в Иваново из Нижнего. Жандармы характеризовали его в 1897 году так: ‘Богаев представляет собой выдающуюся в политическом отношении личность как по своей энергии и отважности, так и обширности его сношений с лицами противоправительственного направления’. Можно вполне согласиться с этой характеристикой. После отбытия трехлетней ссылки в Оренбурге, где он тоже продолжал революционную работу, уже став марксистом, он в 1901—1903 годах сыграл большую роль как профессионал-революционер в организации и работе ‘Северного рабочего союза’ — областной социал-демократической организации, которая охватывала Владимирскую губернию с городом Иваново-Вознесенском, Ярославскую и Костромскую губернии. В этом районе он побывал чуть ли не на каждой фабрике за этот период. Потом — снова тюрьма и ссылка в Сибирь {В 1905 году Богаев работал в Москве как организатор боевых дружин, в 1906—1908 годах он опять в Нижней, где я и познакомился с ним. Затем вновь ссылка, в Архангельскую губернию. Доселе (1939 г.) он член ВКП(б) с революционным стажем с 1892 года.}.
Летом 1896 года, после большого собрания за Волгой в районе Сормова, на котором присутствовало до ста человек, нижегородская организация подвергается разгрому одновременно с народовольческой. Пятьдесят человек арестовываются. 7 сентября следует еще ряд арестов. Всего привлекается к делу по марксистской организации семьдесят два, а по народовольческой — шестнадцать человек. Основные работники после полуторагодового тюремного заключения были приговорены к трем-четырем годам ссылки. Несколько человек, как Кузнецов, Марышев, Колин, оказались предателями. Кузнецов, например, 13 августа 1896 года, то есть через два месяца после ареста, подал заявление о своем полном раскаянии и отказе от прежних убеждений, с клятвой никогда не заниматься нелегальной деятельностью и обещанием все подробно рассказать, только бы его скорее освободили из тюрьмы. И действительно, в целом ряде показаний он рассказал все самым подробным образом. Но большинство арестованных с честью выдержало свое первое тюремное испытание.
В то время как в Нижнем шла эта работа, питомцы первых нижегородских марксистских кружков работали в других городах: Сильвин, братья Ванеевы, сестры Невзоровы работали в Петербурге вместе с Лениным, Вигдорчик — в Киеве, был представителем от Киева на первом съезде партии в Минске, в Москве работали М. Ф. Владимирский, А. И. Пискунов, Лакур, я и некоторые другие, в Риге работали студенты-нижегородцы Марышев, Степанов, Горячев — среди рабочих Балтийского завода. И. П. Гольденберг в это время учится в Бельгии, пишет интересные корреспонденции о рабочем движении из Бельгии в ‘Русские ведомости’ и подготовляется к своей будущей политической работе, рабочие Пятибратов, Шишкин, Лукомский, Беляевский переезжают в Самару и там вместе с Григорьевым закладывают основание первой самарской рабочей марксистской организации.
Г. М. Круковский недолго прожил после нашей последней встречи. Осенью 1894 года он получил приговор по своему московскому делу — шесть месяцев тюремного заключения. В тюрьме он заболел острым туберкулезом и вскоре после освобождения умер.
Так погиб в самом начале своей работы один из первых русских марксистов, человек талантливый, подававший большие надежды.
М. Г. Григорьев тоже недолго поработал в Нижнем после моего отъезда. Весной 1894 года он был выслан из Нижнего под гласный надзор в Самару, где при помощи вызванных им из Нижнего нескольких рабочих заложил основание первой самарской марксистской организации, она провалилась одновременно с нижегородской летом 1896 года.
П. Н. Скворцов после провала 1896 года отходит от практической работы, элементы доктринерства и кабинетности, бывшие у него всегда, дают себя знать все более, и он замыкается совсем в своем статистическом кабинете. Пробовал писать, но уже неудачно. После Октябрьской революции В. И. Ленин вспоминал о нем несколько раз и выражал желание его отыскать. Я узнал в конце 1922 года, что он находится в приюте для инвалидов в Смоленской губернии, поехал и отыскал его там, уже слепого и’ дряхлого старика, привез в Москву, где он был помещен в доме ветеранов революции. Там и умер 4 июня 1931 года.
Аресты 1896 года нанесли тяжелый удар нижегородской организации: вся верхушка организации была изъята. Организованная работа прекратилась года на два, но осталась ‘периферия’ организации — отдельные интеллигенты и рабочие. Работа постепенно начинает оживать, и уже в 1898 году начальник нижегородского жандармского управления доносил департаменту полиции об усилении революционной марксистской работы в Сормове и Нижнем. ‘Вероятно, — пишет он,— в недалеком будущем придется свести счеты с вновь возникающим в Нижнем преступным обществом, более серьезным, чел организованный Кузнецовым кружок’. Главные руководители этой новой, слагающейся организации были тоже участники первых марксистских кружков, — это сормовские рабочие Петр Заломов (прототип героя повести М. Горького ‘Мать’), Михаил Громов, интеллигенты А. И. Пискунов, Е. И. Пискунова и др.
Но их работа далеко выходит за рамки моих воспоминаний первого периода. Хочу здесь только подчеркнуть, что из всего рассказанного мною о Нижнем видно, какую значительную роль в истории нашей партии сыграли первые нижегородские марксистские кружки и воспитанные в них нижегородцы-марксисты. Однако пора мне возвратиться к прерванному этой исторической экскурсией рассказу.

ГЛАВА XIX
ВЫСТУПЛЕНИЯ В. И. ЛЕНИНА В МОСКВЕ И НИЖНЕМ. МОЯ ПОЕЗДКА В ВИЛЬНО. ВИЛЕНСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ

12 января 1894 года я возвратился в Москву. Здесь шли разговоры о недавней дискуссии на вечеринке приехавших из Питера — известного литератора В. В., автора ‘Судьбы капитализма в России’, и выступившего против него петербуржца-марксиста. От А. И. Елизаровой я узнал, что здесь недавно был Владимир Ильич, который с большим успехом выступил против В. В., а теперь он проехал в Нижний. Я таким образом с ним разъехался и не был на его выступлениях ни в Москве, ни в Нижнем. Мне было очень досадно. Анна Ильинична рассказала мне тогда подробно об этом выступлении Ильича, этот рассказ она потом изложила в своей статье {‘Пролетарская революция’, No 2(14) за 1923 год.}, в которой пишет:
‘Я помню Дебаты, принявшие скоро горячий характер, особенно после того, как одному очень солидному народнику, невысокого роста, плотному, с лысиной, блондину, к которому молодежь обращалась очень почтительно и который сидел в некотором роде в ‘красном углу’, стал возражать Владимир Ильич.
Помню, что брат, тогда двадцатитрехлетний юноша, стоял с толпой молодежи в дверях в другую комнату и сначала произнес несколько смелых иронических Zwischenruf’ов, заставивших всех — большинство очень неодобрительно — повернуть головы в его сторону, а затем взял слово. Смело и решительно, со всем пылом молодости и силой убеждения, но так же вооруженный и знаниями, он стал разбивать доктрину народников, не оставляя в ней камня на камне, и враждебное отношение к такой ‘мальчишеской дерзости’ стало сменяться постепенно, если не менее враждебным, то уже более уважительным отношением. Большинство стало смотреть на него как на серьезного противника. Марксистское меньшинство ликовало, особенно после второго, в ответ солидному народнику, слова Ильича. Снисходительное отношение, научные возражения более старшего собеседника не смутили брата. Он стал подкреплять свои мнения также научными доказательствами, статистическими цифрами и с еще большим сарказмом и силой обрушился на своего противника. Все собеседование обратилось в турнир между этими двумя представителями ‘отцов и детей’. С огромным интересом следили за ним все, особенно молодежь. Народник стал сбавлять тон, цедить слова более вяло и, наконец, стушевался.
Диспут этот с живостью обсуждался и комментировался в кружках молодежи, многих из которых Владимир Ильич переубедил и толкнул на путь изучения Маркса. Марксисты заметно подняли головы, а имя ‘петербуржца’, разделав-шего так основательно В. В., было одно время у всех на устах’.
М. П. Голубева об этом выступлении вспоминает: ‘Впечатление, произведенное речами Владимира Ильича, было громадное, о нем говорили как о новой звезде, появившейся на горизонте — одни с удовольствием и удовлетворением, другие с завистью и оглядкой — что, мол, из этого будет’.
Это выступление отмечено и в летописях охранки. Начальник московского охранного отделения Бердяев сообщает 20 января 1894 года наблюдения своих агентов за И. А. Давыдовым, который приезжал на каникулы из Юрьева в Москву:
‘Вследствие отношения от 18 прошлого декабря за No 7271 имею честь уведомить департамент полиции, что студент Юрьевского университета Иосиф Давыдов за время проживания в Москве вращался исключительно среди лиц политически неблагонадежных. Кроме пассивного его участия на чисто студенческом вечере 12 сего января, агентуре известно, что он с увлечением дебатировал 9 числа сего месяца на конспиративно устроенной сыном коллежского асессора Николаем Ефимовым Кушенским вечеринке в доме Залесской (что на углу Воздвиженки и Арбатской площади). Присутствовавший на вечере известный основатель теории народничества писатель ‘В. В.’ (врач Василий Павлович Воронцов) вынудил своей аргументацией Давыдова замолчать, так что защиту взглядов последнего принял на себя некто Ульянов (якобы брат повешенного), который и провел эту задачу с полным знанием дела…’
И. А. Давыдов отрицает это свое выступление и свое присутствие на этой вечеринке. Либо он забыл о ней, либо агент охранки смешал его с кем-нибудь другим. Но во всяком случае интересен отзыв осведомителя, что В. И. Ленин выступил ‘с полным знанием дела’.
После этого В. И. Ленин поехал в Нижний и там сделал доклад. Вот как вспоминает Григорьев об этом докладе {М. Г. Григорьев — ‘Марксисты в Нижнем’, — ‘Пролетарская революция’, No 9 за 1924 год.}:
‘Местом прочтения В. И. Ульяновым реферата была выбрана небольшая квартирка Минодоры Егоровны Якубовской. Учительница женского для благородных девиц института, M. E. Якубовская, имея большое тяготение к народовольцам, все же проявляла любознательность и к другим видам революционного движения. Слухи о брате Ульянова уже тогда доходили до широкой нижегородской интеллигентной публики, а потому интерес к реферату В. И. Ульянова был необычайный. Ввиду же тесноты помещения и по конспиративным соображениям, публики на реферате было сравнительно немного, и она была избранной. Более тонкий подход к тому же вопросу о судьбах русского капитализма, к которому подходил и П. Н. Скворцов, резкая определенность в постановке и разрешении вопросов и обширная эрудиция произвели громадное впечатление, и среди присутствовавших не нашлось никого, смелого до возражений’.
Несомненно, что эти выступления В. И. Ленина в Москве и Нижнем значительно подкрепили позицию марксистов в этих городах.
По возвращении Ильича из Нижнего в Москву я виделся с ним, мы побывали у Винокуровых на их квартире в Большом Овчинниковском переулке. Рассказали Ильичу о нашей работе.
Он очень внимательно и сочувственно слушал наши сообщения. Особенно настойчиво указывал он на необходимость скорейшего перехода к агитации в массах, говорил, что этот вопрос поставлен им также и в петербургской группе. Побыл он тогда в Москве недолго и скоро уехал в Питер.
После приезда в Москву передо мной встал вопрос, что мне делать с моим врачебным дипломом, где мне искать работу. Найти в Москве медицинскую работу нечего было и думать: тогда для того, чтобы получить место врача в Москве, надо было поработать при больнице сверхштатным ординатором без жалованья несколько лет. Понятно, что только люди состоятельные, преимущественно москвичи, имеющие здесь квартиру у родителей, могли выдержать этот бесплатный стаж в течение нескольких лет. Уехать сейчас из Москвы, когда у нас развертывалась такая большая работа, я решительно не хотел. У меня еще оставалось рублей двести, остаток от моих летних заработков, и я решил жить пока на эти деньги и целиком отдаться нелегальной работе, а там видно будет.
В конце января мы получили сообщение из Вильно, что для нас имеется транспорт литературы. На собрании ‘шестерки’ решено было послать за ним меня, так как я был абсолютно свободен и мог поехать во всякое время. Я не медля выехал в Вильно.
По приезде в Вильно я должен был пойти на явку к зубному врачу Средницкой. Явки и пароли еще не практиковались тогда в Москве, для меня все это было внове и казалось очень интересным и таинственным.
Прямо с вокзала я пошел на явку. Пришел рано утром. У зубного врача не было еще никого на приеме. Она приняла меня сразу. Я сказал пароль, она мне ответила и просила подождать прихода одного человека. Вскоре пришел молодой человек, с большой рыжеватой бородой. Он назвался Александром. Это был, как я узнал потом, Кремер, один из будущих вождей ‘Бунда’. Он взял меня на свое попечение и отвел на окраину города, в полудачную местность, в отдельный домик, стоявший в глубине сада. Этот домик снимали несколько офицеров-холостяков. Александр сказал, что мне здесь придется прожить два-три дня, пока он приготовит для меня литературу.
Офицеры оказались своими людьми, товарищами Спонти, с которыми он участвовал вместе в кружке. Помимо двух офицеров: один был Иван Осипович Клопов, другой — Макар Иванович Ковалевский. Ковалевский перевел с польского те брошюры, которые привез нам’ в Москву Спонти. Клопов был в 1905—1906 годах видным работником нашей военной организации. О дальнейшей судьбе их я сведений не имею.
Когда я жил у них, была получена январская книжка ‘Русского богатства’ со ‘знаменитой’ статьей Михайловского против марксистов, о которой я уже говорил. Мы вместе читали и возмущались этой статьей. Заходил Александр, С am вели интересные беседы. Он рассказал, что в Вильно социал-демократическая работа ведется уже несколько лет, главным образом среди еврейских ремесленников, что сколько-нибудь значительных фабрик и заводов в Вильно нет. Работа велась до сих пор чисто кружковая. Кружки многочисленные, они охватили все профессии виленских ремесленников. В кружках ведется и общеобразовательная работа, и изучение марксизма. Занятия проводятся на русском языке. Ремесленники занимаются в кружках но нескольку лет. В результате умственный и культурный уровень участников кружка значительно поднимается, их перестает удовлетворять участь ремесленного подмастерья, работающего тринадцать-четырнадцать часов за пять-восемь рублей в месяц, и они стремятся уйти от этой тяжелой участи: часть становится хозяйчиками, часть сдает экзамены на учителя, часть, и может быть лучшая, эмигрирует в Америку. Получается отрыв участников кружков от массы, и она остается незатронутой. Эта постановка удовлетворяет кружковцев, она соответствует групповым интересам верхушки ремесленных подмастерьев, и они горячо восстают под разными предлогами против перехода к агитации в массе на родном ее языке.
Вскоре Александр доставил мне около пуда литературы группы ‘Освобождение труда’, и я благополучно привез ее в Москву в начале февраля.

ГЛАВА XX
МОСКОВСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ НАЧИНАЕТ ПЕРЕХОДИТЬ К АГИТАЦИИ. ПЕРВЫЕ ПРОКЛАМАЦИИ. ИХ ВЛИЯНИЕ НА РАБОЧУЮ
МАССУ. НАШИ ПЕРЕДОВЫЕ РАБОЧИЕ. РУКОВОДИТЕЛИ-ИНТЕЛЛИГЕНТЫ. ЖЕНСКИЙ КРУЖОК

По приезде моем в Москву встал для нас в порядок дня вопрос о переходе к агитации. Эта идея в Москве носилась, так сказать, в воздухе. Здесь не было традиций замкнутой кружковой работы, как в Вильно, да и московские фабрично-заводские рабочие работали в иных условиях, чем ремесленники мелких мастерских Вильно.
Скопление больших масс пролетариата на громадных фабриках Московского района, тяжелые условия труда, особенно на текстильных фабриках, толкали рабочих на борьбу, которая и началась уже стихийно, проявляясь нередко в очень резких формах. Не говоря уже о более ранних стачках в 1880-х годах, из которых особенно известна Морозовская стачка 1885 года, как раз в это время московская промышленность, как и вся русская промышленность, переживала период подъема, и рабочая масса, подвергаясь особенно интенсивной эксплоатации, бурлила, и то там, то здесь стихийно вспыхивали иногда очень бурные стачки, как это было в 1893 году на Хлудовской мануфактуре, на Тверской мануфактуре и на нескольких других фабриках.
Ясно, что при таком настроении рабочей массы трудно было замыкаться в узко кружковую работу, и агитация в массе на почве ее ближайших экономических интересов ставилась сама собой в порядок дня.
Здесь, в Москве, в это как раз время ‘…встретились два глубокие общественные движения в России: одно стихийное, народное движение в рабочем классе, другое движение общественной мысли к теории Маркса и Энгельса, к учению соц.-демократии’ {В. И. Ленин, Соч., т. II, стр. 537.} (курсив мой, — С. М.).
Или, как Ленин в другом месте говорит: ‘…налицо было я стихийное пробуждение рабочих масс, пробуждение к сознательной жизни и сознательной борьбе, и наличность вооруженной социал-демократическою теориею революционной молодежи, которая рвалась к рабочим’ {В. И. Ленин, Соч., т. IV, стр. 385.}.
Итак, мы решили перейти к агитации в массах.
Первый опыт перехода к агитации сделал Спонти: в феврале или марте (1894 г.) он написал первые две прокламации, рассчитанные на широкую массу. Он написал их, иллюстрировал, а потом сам оттиснул на гектографе на своей квартире. Они очень характерны и до сих пор нигде не были напечатаны. Когда печаталась книга ‘Литература Московского рабочего союза’ (1930 г.), то они не были еще найдены, а потому в этой книге помещены они только в жандармском изложении. Недавно Институт Ленина мне их любезно представил. Помещаю одну из них здесь, другую — в Приложении.

Разговор двух фабрикантов

— Сколько лет я уже стригу своих баранов, на их счет построил себе палаты каменные, скопил большие капиталы, а они, глупые, все еще величают меня благодетелем.
— Потише, не так громко. Неравно услышат наши бараны да взаправду захотят сделаться из баранов разумными людьми, тогда прощай, наше беспечальное житье.
— Ну нет, я так думаю, что уж так на роду им написано быть глупыми рабами, жить в непосильных трудах, в постоянной нужде, а нас с тобой их, дураков, стричь да держать их в строгости да повиновении, смотреть в оба, чтобы, неровен час, ему, дураку, и в его глупую голову не втемяшилось чего неподобного. А за это мы с тобой отцами-благодетелями слывем, кормильцами, поильцами народа прозываемся, живем не работая, весело, едим-пьем сладко, горюшка не зная.
— Твоими бы устами да мед пить. Да слышь ты, сказывают, теперь времена уж другие, все пошло навыворот (шепчет на ухо): сказывают, в других странах народ бога совсем забыл, на хозяев своих ополчился, говорит: мы не скоты, чтобы на нас пахали да ездили. Будет, говорит, попили вы, благодетели, довольно нашей кровушки. Будет быть дураками. Довольно нас грабить. Дайте и нам вздохнуть. И мы тоже желаем жить, как подобает людям, а потому на такую плату, какую вы даете нам, не согласны, а желаем вот какую. Мы, говорят, не согласны убивать наше здоровье и жизнь на непосильной работе, а требуем, чтобы рабочий день был не одиннадцать, двенадцать, тринадцать часов, а часов восемь, к примеру, да это все, говорят, только для начала, а вот погодите, придет время, тогда мы фабрики и заводы, железные дороги, корабли, и землю и леса отымем от вас и будем всем этим владеть всем миром — целый народ, и не будет тогда ни бедности, ни нищеты, а счастье и довольство по всей земле.
— Ну, до этого нашим баранам далеко, и нам с тобой бояться нечего. Наше дело, знай, стриги только почище, а они еще за это нас с тобою в благодетели произведут.
— Ох, твоими бы устами да мед пить. Ох, да мнится мне, что недолго и нам осталось барствовать и что наш русский рабочий не так уж глуп, как ты думаешь.
Эти две первые листовки носят общий характер, они не написаны по какому-либо конкретному поводу, но они агитационны и доступны для понимания самому ‘ серому рабочему. Они не ограничиваются узкими экономическими вопросами, но в них, особенно в той, которая помещена в тексте, выясняется в самой общей форме социалистическая программа: рабочие отнимают от капиталистов фабрики и заводы, железные дороги, корабли, землю и леса, и завладевает этим и управляет весь народ.
В конце марта или начале апреля (перед пасхой) появляется листовка уже по конкретному поводу — снижения расценок на заводе Вейхельдта (у Курского вокзала). Листовку эту написал M. H. Лядов. Ее пока не удалось найти, сохранилась она только в жандармском изложении. Вот она:
‘Она представляет собой три четвертушки белой писчей бумаги, склеенных вместе, образуя таким образом нечто вроде небольшой тетради, заполненных (кроме четвертой) текстом, скопированным, повидимому, на гектографе с подлинника, исполненного на пишущей машинке. Текст этот начинается словами: ‘Товарищи, наши заработки сокращают’, и по содержанию своему представляет воззвание к рабочим фабрики Вейхельдта. В воззвании этом рабочие призываются к образованию общего союза и кассы, с тем, чтобы путем стачек общими силами вести борьбу с хозяевами по примеру заграничных рабочих. Оканчивается воззвание так: ‘А достигнув этих требований (увеличения заработной платы и точного расценка), мы не остановимся на них и будем бороться за дальнейшее улучшение нашего положения, помня, что только в единении заключается сила и победа’.
За этой прокламацией было выпущено еще несколько по разным конкретным поводам на той или другой фабрике.
Эти первые прокламации имели огромный успех среди московских рабочих, о них заговорили на фабриках и заводах, где они были распространены, прошли о них слухи и по другим фабрикам. Кое-где вспыхнули вызванные ими забастовки.
Вот как вспоминают о них рабочие-активисты. М. П. Петров, работавший в то время у Вейхельдта, пишет {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 188, 1932 г.}:
‘Кружки самообразования нас мало удовлетворяли, необходимо было захватить массы. Для этого решено было расклеивать и распространять листки с небольшим текстом. Помню — был первый листок, на котором были изображены два буржуа, под ними текст разговора, вверху заголовок: ‘Разговор двух фабрикантов’. Точно не помню этого текста, но в разговоре один жалуется другому на то, что его рабочие стали очень дерзки, а все это оттого, что появились социалисты. Несколько таких листков нам удалось расклеить по мастерским, один из них долго продержался в ‘клубе’, то есть в уборной. Эта форма агитации оказалась в высшей степени удачной и имела огромное влияние на рабочих. Вейхельдт при первой же забастовке воспользовался случаем и стал упрекать нас в том, что среди нас появились социалисты. Кто-то из задних рядов крикнул: ‘Что, Карлуша, или не по носу табак?’ Вейхельдт бросился отыскивать крикнувшего. С другой стороны раздался крик: ‘Карлуша, за что ты социалистов не любишь?’ Вейхельдт пришел в неописуемую ярость и заявил, что он закроет завод, потому что мы ‘сволочь и русская грязная свинья’. На эту сцену мы ответили новой прокламацией ‘Как хозяин защищает свои права’. Тут был представлен разговор хозяина с социалистами. Все это давало огромную тему для разговоров среди рабочих. Разумеется, черная рать тоже не дремала, и среди рабочих ходили слухи, что социалисты убили царя за то, что он дал свободу крестьянам, и теперь мутят народ, чтобы вернуть крепостное право. Эту сказку не представляло большого труда опровергнуть, и мы в одной из листовок разъяснили истинный смысл этих слухов. Такие листки так пришлись по вкусу товарищам, что они стали заведующих пугать такими прокламациями’. Листки, появлявшиеся от организации, служили толчком к тому, что стали выступать со своим творчеством и одиночки, порой малограмотные, но уже втягивающиеся в классовую борьбу. Кстати, значение этой сравнительно небольшой забастовки у Вейхельдта, о которой говорилось в этой главе, известный Л. Меньщиков в своей книге ‘Охрана и революция’ совершенно правильно оценивает {Меньщиков, ‘Охрана и революция’, т. I, стр. 251.}:
‘Несмотря на незначительность упомянутого события, я нахожу нужным его отметить, так как это было чуть ли не первый случай в летописи московского рабочего движения, когда осознавший себя пролетариат выступил в ногу со своими друзьями из социалистической интеллигенции. Как выяснилось несколько позднее, забастовка у Вейхельдта была вызвана агитацией, которую вели слесари завода А. Карпузи, Бойе, последние принадлежали к социал-демократической группе Винокурова и Мицкевича, выпустившей воззвание…
С этого момента рост московского рабочего движения шел параллельно, а несколько позднее и в тесной связи с развитием социал-демократических организаций, которые преемственно и почти непрерывно стали возникать потом в столице’.
Итак, наши первые листовки {К сожалению, из листовок этого времени найдены до сих пор далеко не все. Всего найдено их двенадцать, напечатаны они в книге ‘Литература Московского рабочего союза’, одна — в книге ‘На заре рабочего движения в Москве’ (1932 г.), и две — в этой книге. Объясняется эта неполнота тем, что в это время у охранки не было еще агентуры на московских фабриках и некоторые листовки не попадали в руки полиции.} сразу изменили масштаб работы: втягивалась широкая масса в орбиту агитации, легче стало заводить и организационные связи.
Наши передовики-рабочие развивали большую энергию в заведении новых связей. Особенно выдавались следующие товарищи:
С. И. Прокофьев, вошедший в ‘шестерку’. Он скромно пишет о себе в воспоминаниях: ‘Я исполнял как бы должность почтальона — во все углы разносил литературу, бывал во всех кружках, создававшихся моими товарищами… Ввиду моих прежних обысков, я был очень осторожен, но с рабочими я знакомился смело. У меня насчет этого был хороший нюх. Литературы у нас не хватало. Приходилось хорошие статьи из газет вырезывать, наклеивать на тетрадь и пускать в оборот. Работа кипела во-всю. Моя служба отнимала много времени, я не имел возможности совершенствовать себя, каждая минута была на счету. В свободное время я должен был итти то за Москва-реку к Листу, то к Вейхельдту, надо видеть и Сергея Ивановича (то есть автора этой книжки, — С. М.), и Александра Николаевича (Винокурова, — С. М.), достать литературу, разнести ее, да и дома заводились знакомства’.
Прокофьев был тесно связан со мной, постоянно заходил за литературой, которой он требовал все больше и больше. Я давал ему и литературу группы ‘Освобождение труда’, и рукописные брошюры и листовки, но ему все казалось мало. Он заводил связи, особенно по линии Брестской железной дороги и по железнодорожным мастерским. Скоро он связал нас с курскими и казанскими железнодорожными мастерскими. Его старый приятель И. А. Семенов, перешедший работать к Листу, а потом к Бромлею, не отличался такой бурной активностью, но систематически заводил связи и организовывал небольшие кружки на заводах, где работал. Зато другой его приятель, Е. И. Немчинов, был очень активен и заводил связи сред’ самых отсталых рабочих. К ним он особенно умело подходил. Вот как он сам и совершенно верно описывает свою работу {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 161.}:
‘Сама по себе установилась такая форма наших действий: Прокофьев, будучи помощником машиниста, поддерживал связи, доставлял литературу, вел пропаганду по службе движения, а в свободное время раздавал литературу знакомым рабочим в мастерских. Миролюбов вел работу, где работал, на заводе Грачева (Расторгуевский переулок, по Малой Пресне) и по другим заведениям этого переулка. Я и Баранцевич работали в железнодорожных мастерских, вели пропаганду, раздавали литературу, подбирали товарищей в кружки: Эти товарищи собирались для занятий на квартиру ко мне или к слесарю Рогову, Сергею Ивановичу. Товарищи сравнительно охотно шли в кружки, но очень трудно было найти помещение: все боялись рисковать предоставлением квартиры. Сформировав кружок, приступаешь к его подготовке. Скажу по поводу подготовки несколько слов. Подобрать товарищей на большое количество кружков с такой подготовкой, какую имели члены нашего первого кружка (это не хвастовство), совершенно было невозможно (об этом первом кружке я упоминал уже, — С. М.), даже более того: я прямо утверждаю, что рабочие того времени в своей массе не понимали интеллигентского языка, и только благодаря кадру, так сказать, переводчиков из среды полуинтеллигентных рабочих могла наладиться работа. Итак, приступая к обработке кружка, принимаешь в расчет религиозность его членов, идолопоклонство перед царем и, самое главное, самоунижение, пришибленность духа перед сильными и богатыми. Принимаешь в расчет мастерскую, заработок и все мелкие недочеты мастерской. Вот с этих недочетов и начинаешь, они всегда чувствительнее, потому что напоминают о себе каждый день. Указываешь на скидку сдельных расценков на все работы, сделанную только потому, что рабочие постарались при сдельной работе и заработали вдвое более своей поденной ставки. Указываешь, как на выход из этого, требовать повысить поденную ставку, говоришь, что для этого нам нужно соединиться, действовать сообща, как по команде, что мы требуем только своего, так как все сделано нашими руками. И если даже все сумеем взять в свои руки, в этом греха нет, так как христиане вначале, когда жили по-христиански, имели общее имущество, работали сообща и ни в чем не нуждались. А еще, говорил я, управляют нами неправильно, потому что в евангелии (для большего доказательства я и евангелие с собой носил) сказано: ‘У язычников цари царствуют, вельможи вельможествуют, между нами да не будет так, но первый да будет слуга всем’. Но разве о нас заботится царь, вельможи, все богачи? Нет, а раз нет, то и нам незачем работать на них, а давайте учиться, как скорее и лучше стряхнуть их. И приступаешь к чтению. Таков был мой подход к рабочим, первичный, так сказать, агитационного порядка. Затем к этим рабочим приходил С. И. Мицкевич. Он занимался с ними часа три (политэкономией), а потом выяснил наши мнения по поводу прочитанного и поздно вечером уходил. Раз Мицкевич, видя мою безудержность в деле организации новых кружков, говорит мне: ‘Нужно повнимательнее присматриваться, а то мы влопаемся скоро и мало произведем работы’.
Так вел дело Немчинов. В этом районе (ныне Краснопресненском) у нас была крепкая рабочая группка, состоящая из квалифицированных, энергичных и преданных товарищей.
Другая группка была на заводе Вейхельдта, оттуда члены ее с лета 1894 года рассеялись по другим московским заводам.
Во главе этой группы стоял токарь Константин Федоров Бойе. Это был очень развитой, интеллигентный рабочий, сын железнодорожного рабочего. Он окончил железнодорожное техническое училище, в это время ему было двадцать три года. Он давно вел знакомство со студентами, много читал. По виду он походил скорее на разночинца-интеллигента — с темнорусой бородкой, в шляпе, и на заводе звали его ‘скубентом’, но относились к нему с уважением. У него была библиотека с книгами Писарева, Белинского, Глеба Успенского. Она послужила ядром общественной библиотеки при центральном рабочем кружке. Жил он в Москве целой семьей с младшим братом Федором, тоже токарем, и сестрой Марией, портнихой. Они также принимали активное участие в работе.
Снимали они отдельный мезонинчик на Черногрязской-Садовой, потом переехали на Немецкую улицу (ныне Баумановскую). Мы очень ценили Бойе как самого дельного организатора и руководителя. Около Бойе группировался кружок вейхельдтовских рабочих. Из них выдавался Саша Хозецкий — слесарь, сын псаломщика, окончил железнодорожное училище, талантливый юноша и смелый агитатор.
Упомяну еще о Михаиле Петровиче Петрове, по кличке ‘Беспалый’. Он работал на Тульском патронном заводе. Там он познакомился с высланными из Питера рабочими Буяновым и Руделевым и под их влиянием стал революционером. Перебрался в Москву, здесь попал в 1891 году в кружок рабочего Федора Афанасьева, вызванного из Петербурга Брусневым для работы в Москве. После ареста Афанасьева осенью 1892 года поступил на завод Вейхельдта и познакомился с Бойе. Был очень дельным и инициативным организатором и пропагандистом: таковым остался на всю жизнь. Состоит поныне членом ВКП(б).
Осенью 1893 года в Москву приехал из Таганрога слесарь Андрей Дмитриевич Карпузи. Сын разорившегося таганрогского купца, он учился в городском училище, потом был конторщиком, вступил в народовольческий кружок, с целью сблизиться с рабочими пошел в слесаря. Из Таганрога переехал в Харьков, потом в Москву. Здесь он попал на завод Вейхельдта и познакомился с Бойе и с нами. Быстро встал на наши позиции и начал очень энергично работать. У него были: сестра курсистка и брат железнодорожный служащий. Через них он завел знакомство среди интеллигенции. В то время рабочие начинали входить в моду у интеллигенции, и его начали водить по вечеринкам и студенческим собраниям. Нам, по правде сказать, это не очень нравилось, так как он от студентов тащил за собой ‘хвосты’, то есть шпиков. Поселившийся с ним Спонти из-за этого перешел на другую квартиру, но, с другой стороны, он своей особой популяризировал, так сказать, рабочих среди интеллигенции. Карпузи и поныне (1939 г.) состоит в рядах коммунистической партии.
Работу среди текстильщиков организовывал Федор Иванович Поляков, так же, как Петров, побывавший в кружке Федора Афанасьева. Его больше знал М: Н. Лядов, и я приведу здесь его характеристику Полякова:
‘Поляков был очень талантливый человек. Он вырос на Раменской мануфактуре, где работали его мать и отец. В детстве его отдали мальчиком на ту же фабрику. Учился он урывками и, кажется, не кончил фабричной школы. У него рано явилась страсть к чтению.
Первое благотворное влияние на него оказал фабричный доктор, который, заинтересовавшись им, поместил его учеником в фабричную аптеку и снабжал его хорошими книжками. В аптеке он проработал недолго. Когда я с ним познакомился, он успел уже побывать чуть ли не на всех фабриках Москвы. Всюду вылетал с треском, потому что, где он ни работал, везде возникал конфликт с мастером или начальством. В этих столкновениях он выступал защитником какого-нибудь обиженного или разоблачал какую-нибудь несправедливость. Ему было тогда года двадцать три, но он уже пользовался широкой популярностью среди московских текстильщиков. Он еще мальчиком начал писать стихи и все мечтал напечатать их. У него было много знакомых среди студентов Петровской сельскохозяйственной академии. Они считались тогда наиболее передовыми. Когда мы познакомились, Поляков еще насквозь был проникнут традициями старой ‘Народной воли’. Несмотря на свою довольно серьезную начитанность, по всему своему облику он остался типичным мастеровым. О себе самом он не умел заботиться. У него была жена, но он не жил с ней вместе, у него не было своего постоянного жилья. Чаще всего он вселялся в какую-нибудь артель или казарму. В противоположность передовым рабочим того времени, он никогда не обращал внимания на свой костюм…
В работе он проявлял необыкновенную активность. Он проникал на все мануфактуры, у него были связи на Прохоровке, на Балашовской, Даниловской, Раменской мануфактурах, на мелких фабриках. Он всюду проникал, кое-где организовав кружок, передавал его кому-нибудь из нас’.
Я лично познакомился с Поляковым уже в 1897 году в Бутырской тюрьме, вместе ехал с ним по этапу до Красноярска. Я очень с ним сблизился. Он был приговорен в ссылку на три года в село Тасеево, Енисейской губернии. Там он сдал экзамен и служил фельдшером. Деятельно переписывались до его смерти от чахотки в городе Минусинске в 1903 году.
Кроме Полякова, из текстильщиков был еще очень интересный человек — это Осип Васильев. В противоположность остальным нашим передовым рабочим, это был человек уже пожилой, лет пятидесяти. Он работал на шерстяной фабрике Филиппова на Покровке, близ церкви Нового богоявленья. Осип участвовал в народнических кружках 70-х годов, знал Петра Алексеева {Рабочий Петр Алексеев, известный по своей знаменитой речи, сказанной на ‘процессе 50-ти’ в 1878 году.}, которому приходился дальним родственником. Он любил рассказывать про старину. Это был малообразованный, простой ум, но очень дельный агитатор, умевший подойти к самому серому рабочему. Он пользовался большим авторитетом среди рабочих, с которыми, у него были большие связи. Он уже давно утерял связи с интеллигенцией, но постоянно вел самостоятельную устную агитацию среди рабочих и пользовался всяким случаем, чтобы резко порицать фабричную администрацию, попов, богачей, правительство. Хотя сам он был малограмотный, но книгу ценил и много и умело распространял и нелегальную и легальную литературу.
Кроме перечисленных рабочих, было у нас и еще немала дельных и энергичных агитаторов и организаторов. Вспоминаю часовщика Колчина, по прозвищу ‘Барбасон’, слесарей Богомолова, Ананьева, Зиновия Лаврова, Гузакова из мастерских Курской железной дороги, ткача на фабрике Баулиных Василия Комарова.
Это был цвет московского пролетариата того времени. Почти все они до встречи с нами, подвергались революционному или культурническому воздействию со стороны народнической интеллигенции, главным образом со стороны московского студенчества.
Надо сказать, что народническая пропаганда среди московских рабочих велась уже давно. Попытки пропаганды были еще в начале 60-х годов через воскресные школы. В 70-х го дах пропаганду вели московские чайковцы, потом долгушин цы, за ними — в 1874 году группа пропагандистов, фигурировавшая на ‘процессе 50-ти’, со знаменитой речью на нем ткача Петра Алексеева. В 1879—1883 годах некоторую работу среди рабочих вели народовольцы. В 1884—1885 годах появляются уже среди рабочих отдельные издания группы ‘Освобождение труда’. В последовавший за этим глухой период реакции — с 1885 по 1892 год — систематической работы среди московских рабочих, повидимому, не велось, однако и в этот период интеллигенция, по преимуществу студенты и отчасти учителя, заводила кое-какие связи революционные и культурнические, преимущественно с более квалифицированными рабочими механического производства.
Следы всей этой работы остались: многие из перечисленных рабочих подверглись до встречи с нами революционно-народническим влияниям. Сделать из них марксистов социал-демократов не стоило большого труда. Наш подход к работе и вообще марксистская идеология, выражающая их насущные классовые интересы, быстро завоевывала их симпатии. Осип Васильев говорил Лядову: ‘Раньше действовали на наше чувство, учили нас ненавидеть. Вы учите нас понимать, что нас окружает. Это сделает нас сильными’. Мне один рабочий говорил, что наш подход сравнительно с прежним, народовольческим, скорее приводит к цели развития сознательности у рабочего. ‘Несколько лет тому назад, — рассказывал он, — жил я в Туле, на оружейном заводе, там один рабочий стал мне говорить, что царя не надо, бога нет. Я слушал, слушал его, да как дал ему по роже — и ушел от него, а вот как я прочел ваши листки, то я понял все правильно и о капитале, и о царе, и о боге’.
Вообще занятия в наших кружках были поставлены так, чтобы по возможности теснее связывать теорию с практикой. Когда мы по ‘Беседам’ Круковского проходили основные положения экономической теории Маркса, то это изложение иллюстрировалось примерами из русской жизни, почерпнутыми из литературы о положении рабочего класса в России и из сведений, полученных от членов кружка об условиях работы на фабриках и заводах, о длине рабочего дня, заработной плате, штрафах, притеснениях мастеров, деятельности фабричной инспекции и т. д. Таким образом теория связывалась с жизнью, с ближайшими и насущными нуждами рабочих. Затем выяснялась конечная цель рабочего движения— социализм — и доказывалось, что первым этапом по пути к социализму должно быть завоевание политической свободы, свержение самодержавия. Говорилось много о борьбе заграничных рабочих как за политические права, так и об их экономической борьбе, причем всегда и прежде всего внушалось рабочим, чтобы все, что они вынесут из занятия в кружках, они передавали бы своим товарищам по работе, чтобы они пользовались для агитации среди массы каждым мелким фактом из их повседневной жизни, чтобы они старались заводить связи и на других фабриках и заводах.
Теперь посмотрим, что читали наши передовики-рабочие. Некоторые из них еще до знакомства с нами читали довольно много народнической беллетристики — сочинения Златовратского, Успенского, Левитова, Решетникова, Мордовцева, а также книгу Михайлова ‘Ассоциации’, статьи Шелгуиова ‘О рабочем движении на Западе’ и т. п.
Читали рабочие также переводную беллетристику: Беллами ‘Через сто лет’, Золя ‘Углекопы’, Шпильгагена ‘Один в поле не воин’, Джиованиоли ‘Спартак’, Войнича ‘Овод’, Швейцера ‘Эмма’. Эту переводную беллетристику мы раздавали сами и рекомендовали приобретать в рабочие библиотеки.
В 1893 и 1894 годах вышло несколько легальных книг по рабочему вопросу — Веббе и Кокс ‘Восьмичасовый рабочий день’, Ланге ‘Рабочий вопрос’, Свидерский ‘Труд и капитал’. Вышла еще серия брошюр Водовозовой ‘Жизнь европейских народов’, в них говорилось и о рабочем движении в европейских странах. Рекомендовались и распространялись и эти книги.
В это же время вышла замечательная книга Дементьева ‘Фабрика, что она дает населению и что она у него берет’, представляющая собой итог статистического обследования фабрик и заводов Московской губернии. В ней отображены условия труда, заработка и быта московских рабочих первой половины 80-х годов. Сделано сопоставление с положением рабочих в Англии и Америке. Вышла эта книга очень своевременно, очень кстати. Она показывала на богатейшем материале, что к этому времени в России уже образовался рабочий класс, оторванный от земли, живущий целиком на заработную плату, многие рабочие работали на фабриках уже во втором и третьем поколениях. Это разбивало народнические предрассудки, что у нас рабочий не отпочковался еще or крестьянина, что не время говорить о самостоятельной партии рабочего класса. Книга вообще давала огромный материал для пропаганды и агитации и была широко нами использована в наших брошюрах и листках. А. И. Елизарова популярно изложила ее в виде небольшой брошюрки, которая распространялась в рукописи, да и сама книга читалась более развитыми рабочими.
Из нелегальной литературы читались те брошюры, о которых я упоминал уже раньше. Наиболее развитые рабочие прочитали и более капитальные вещи, как-то: ‘Наши разногласия’, ‘Всероссийское разорение’, ‘Задачи социалистов в борьбе с голодом’ Плеханова, ‘Рабочее движение и социал-демократия’ и ‘Задачи рабочей интеллигенции’ Аксельрода, ‘Манифест коммунистической партии’ Маркса. Несколько человек, как Прокофьев, К. Бойе, штудировали с А. Н. Винокуровым первый том ‘Капитала’, главу за главой.
Приведу еще для характеристики чтения передовых рабочих того времени выдержку из показаний Карпузи на допросе о его совместном чтении с часовщиком Д. М. Колчиным* по прозвищу ‘Барбасаном’:
‘Познакомившись с Колчиным, я стал бывать у него, и мы вместе прочли Энгельса ‘Происхождение семьи, частной собственности и государства’, Карышева ‘Экономические беседы’. Чтения эти не были последовательны. Бывало так, что мы прочтем несколько страниц вместе, а дальше Колчин читает один. Мы тоже вместе прочли брошюру ‘В знании — сила’ Либкнехта, кроме того, я дал прочесть Колчину брошюры ‘Рабочий день’, ‘Людвиг Фейербах’, ‘Речь Алексеева’, ‘Манифест коммунистической партии’, ‘Варлен перед судом исправительной полиции’, ‘Задачи социалистов в борьбе с голодом’, ‘Первобытная культура’ (легальная) и ‘Труд и капитал’ (легальная)’.
Приведу еще взятый при обыске у Л. Биронт список книг, который представляет собой как бы список пропагандистской библиотеки:
‘Всемирный праздник’.
‘Речь Варлена’.
‘Речь Алексеева’,
‘За правду’ Либкнехта.
‘Письмо к рабочей интеллигенции’ Аксельрода.
‘Рабочее движение на Западе’ В. Засулич.
‘Русский рабочий в революционном движении’ Плеханова.
‘Праздник петербургских рабочих 1891 года — 4 речи’.
‘Кто чем живет’ Дикштейна
‘Труд и капитал’ Свидерского,
‘Наемный труд и капитал’ Маркса.
‘Что должен знать и помнить каждый рабочий’ — перевод с польского.
‘Катехизис’ и другие популярные брошюры издания группы ‘Освобождение труда’.
‘Хитрая механика’.
‘Идея рабочего сословия’ Лассаля.
‘Эмма’, роман Швейцера.
‘Манифест коммунистической партии’.
Параллельно этому: роман Станюковича ‘Без исхода’, ‘Отечественные записки’, Беллами ‘Через сто лет’, Каронин, Гаршин, Шелгунов, Михайлова ‘Ассоциации’.
Этот список вместе с приведенным показанием Карпузи о его чтении с Колчиным дает хорошее представление о том, что читали передовые рабочие того времени.
Скажу теперь еще о руководящих интеллигентах. Члены руководящего центра — ‘шестерки’ — все свое время отдавали конспиративной работе. Спонти, кроме этой работы, ничем и не занимался, живя на свою шестнадцатирублевую ренту. Жил он хуже, чем жили квалифицированные рабочие зарабатывавшие тридцать-сорок рублей в месяц, тем более, что он по характеру своей деятельности должен был снимать отдельную комнату и не имел никакого домашнего хозяйства, что удорожало жизнь. Он был болен еще к тому же туберкулезом, бывали кровохаркания, но он не обращал на это внимания и весь отдавался революционной работе. Он был как бы прообразом типа профессионала-революционера последующего периода.
M. H. Мандельштам-Лядов служил на постройке клиник. Служба отнимала у него не очень много времени, все остальное время он целиком отдавал нашей работе, проявляя огромную энергию по заведению связей среди рабочих. ‘Мартын Мандельштам был нашим весь. Он часто бывал у нас. Юный, горячий, честный, он всегда пылал революционным огнем и любовью к нам’, — так правильно характеризует его Карпузи в своих воспоминаниях. Кроме того, Лядов много писал. Он написал брошюры ‘Как крестьянин и кустарь в фабричного рабочего превратились’, ‘Кое-что о женщине-работнице’, переделал брошюру Лафарга ‘Катехизис рабочего’ и написал ряд листовок. Он, по существу, был тоже профессионалом-революционером.
Я первые три месяца 1894 года нигде не служил и мог все свое время отдавать конспиративной работе, поддерживал и развивал связи с рабочими, занимался в кружках, имел значительные связи среди студентов, вел среди них пропаганду марксизма, организовывал работы на гектографе, переписку брошюр и т. п.
С апреля я поступил на работу в земскую управу, но она отнимала время только до трех часов, оставляя в моем распоряжении, кроме того, многочисленные тогда праздники.
А. Н. Винокуров был тогда студентом-медиком пятого курса, а потом сдавал государственный экзамен, но, несмотря на это, он занимался в рабочих кружках, писал брошюры и листки. Tax он написал: ‘Откуда взялись капиталисты и рабочие’, ‘Много ли мы зарабатываем’, ‘Царь Александр III умер’ (последнюю совместно со мной) и несколько листков.
Кроме того, мы трое совместно переработали три вышеупомянутые польские брошюры.
П. И. Винокурова организовала около себя кружок преданных делу курсисток. В него вошли: Софья Ивановна Муралова, Пелагея Сергеевна Мокроусова (потом вышла замуж за А. Д. Карпузи), Анфиса Ивановна Смирнова, Е. А. Петрова, Л. И. Биронт, Н. А. Желвакова и М. X. Горбачева.
Они заводили связи среди работниц в воскресной школе — среди ткачих, среди модисток. Из работниц, с которыми они познакомились, выделялась одна ткачиха. Она сначала была неграмотной и ей читали брошюры и листки другие, а она потом почерпнутые таким образом знания несла уже в массу в своей устной передаче. Потом она научилась грамоте. Да и вообще замечалось, что многие неграмотные рабочие и работницы, затронутые агитацией, стали проявлять сильное стремление научиться грамоте и часто учились читать по нелегальным брошюркам. Специально для женщин П. И. Винокурова написала брошюру ‘Дура-баба’, которую пока не удалось найти. Другую брошюру ‘Кое-что о женщине-работнице’ написал Мандельштам-Ледов (она напечатана в книге ‘Литература Московского рабочего союза’).
Наш женский кружок вообще проявлял большую активность: переписывали литературу, доставали деньги, устраивая разные сборы и лотереи, иногда фиктивные, у него хранилась литература и т. д. Мокроусова откуда-то достала пишущую машинку, тогда они еще только входили в употребление. Это значительно облегчило переписку, тем более, что машинка давала несколько копий. Машинка эта использовалась во-всю. Из этого женского кружка вышло потом несколько большевичек, которые всю жизнь оставались в партии. Так С. И. Муралова умерла в 1932 году коммунисткой, Анфиса Ивановна Петрова была потом активной партийной работницей, умерла раньше, П. С. Мокроусова-Карпузи также работала потом в партийных организациях, умерла до Октябрьской революции.
Говоря о нашем женском кружке, я мимоходом коснулся о сборах денег на организацию. Вообще надо сказать, что с деньгами у нас дело обстояло неважно, а их часто надо было иметь дозарезу. Покупка литературы нелегальной и легальной, покупка пишущей машинки, материалов для гектографа, бумаги, мимеографа, поездки в Вильно и в другие места — на все это требовались деньги, а достать их было нелегко. Иногда надо было бы снять квартиру получше для собраний, для печатания, а средств нехватало. Товарищ Лядов хорошо отметил это в своих воспоминаниях, откуда я приведу соответствующее место {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 82, 1932 г.}:
‘Большой недостаток испытывали мы в денежных средствах. Хотя все кружки, входящие в организацию, и отчисляли определенный процент на литературу, но это были гроши в сравнении с нашими возросшими потребностями. И очень часто мы эти гроши предпочитали тратить на поддержку забастовщиков, на поддержку уволенных за выступления рабочих. Наши девицы, в особенности Смирнова и Муралова, ухитрялись всякими способами добывать деньги среди студенчества. Печатали фотографии писателей и продавали их, перепродавали нелегальную литературу, устраивали лотереи, собирали в пользу забастовщиков среди радикальной молодежи, среди учащейся массы в пользу какой-нибудь придуманной умирающей с голоду курсистки, и раз кому-то из них удалось обобрать какого-то заезжего губернатора в пользу фантастической голодающей дворянки.
Смирнова обхаживала с финансовой целью разведенную жену сибирского золотопромышленника Пенневскую, которая обещала, что если ей по суду удастся отвоевать от мужа причитающуюся ей часть имущества, то она пожертвует нам десять процентов своей доли. Смирнова познакомила и меня с ней, кое-что нам удавалось доставать у нее. Квартиру ее мы широко использовали для хранения нелегальщины, но имущества так и не дождались’.

ГЛАВА XXI
ОБРАЗОВАНИЕ, ЦЕНТРАЛЬНОГО РАБОЧЕГО КРУЖКА В АПРЕЛЕ 1894 ГОДА. ЕГО РАБОТА

С увеличением наших связей среди рабочих, с увеличением числа кружков скоро встал перед нами организационный вопрос. Решено было создать центральный рабочий кружок, в который входили бы представители от каждого заводского кружка. Заводской кружок состоял из более сознательных рабочих одного завода, занимающихся в пропагандистских кружках. Этот заводской кружок вел агитацию и пропаганду на своем заводе, подготовляя стачки и всякого рода протесты и заявления заводской администрации,— словом, он в зачаточной форме выполнял ту роль, которую выполняли впоследствии (в 1905—1907 гг.) заводские комитеты.
Центральный рабочий кружок, составленный из представителей всех заводских кружков и пополненный несколькими интеллигентами, ведущими непосредственную пропаганду среди рабочих, по мысли некоторых товарищей, и должен был играть роль коллектива, который руководил бы всем рабочим делом в Москве. Этот центральный кружок должен собирать материал для агитации, для листков, брошюр, он должен давать ‘директивы’ для всей организации, он же должен заведывать техникой, транспортом и сношениями с другими городами и т. д. Другие возражали против этого и говорили, что* рабочие еще недостаточно подготовлены для руководства движением, особенно же неудобно передавать в^ такой большой кружок конспиративную часть (технику, транспорты, сношения), и даже образования такого центрального кружка они считали неконспиративным, так как это может привести к провалу всей верхушки организации. Всем делом, по мысли этих товарищей, должен руководить центральный кружок из вполне проверенных людей, который будет кооптировать наиболее подготовленных и проверенных рабочих и интеллигентов.
Сторонниками этого взгляда были я и Винокуров. Мы, воспринявшие старые революционные традиции, отстаивали мысль, которую можно формулировать словами Ленина из ‘Что делать?’: сосредоточение всех конспиративных функций в руках возможно небольшого числа революционеров. Наиболее определенным защитником другой точки зрения, отстаивавшим более широкую, менее оформленную организацию, был Спонти. На одном собрании по этому вопросу было даже резкое столкновение между ним и Винокуровым.
Так у нас в зачатке намечались противоречия, которые в следующий период проявились очень остро, именно по вопросу о методах построения организации в тот период, в условиях глубокого подполья: или сверху, путем кооптации, как организация революционеров (точка зрения Ленина и ‘Искры’), или путем выборов с низов, как рабочей организации, приближающейся к типу профсоюзной (точка зрения ‘экономистов’). Но тогда, повторяю, эти противоречия сказывались еще в зачаточной, неразвитой форме.
Тогда у нас обе точки зрения сошлись на компромиссе: центральный рабочий кружок был организован, но остался прежний руководящий кружок-‘шестерка’. За этим кружком оставлено высшее идейное руководство движением, редактирование изданий и конспиративная часть, центральный рабочий кружок играл роль совещательную, так сказать. Впрочем, взаимоотношения между этими кружками не были оформлены, а сложились сами собой.
Фактически всем делом у нас руководили четверо: Винокуров, Лядов, я и Спонти, причем первые три встречались чаще, так как жили ближе, были давно знакомы и были более, так сказать, спевшимися между собой.
Мы трое часто виделись, обсуждали теоретические вопросы, редактировали все наши издания, ставили технику, в более важных случаях собирались вместе со Спонти. Надо сказать, что Спонти не проявлял большого интереса к теоретическим вопросам, нам казалось, что он как-то застрял на Лассале и мало интересовался теорией Маркса и Энгельса.
‘Это был страстный, фанатически убежденный патриот пролетариата: он верил в пролетариат, преклонялся перед ним… но обнаруживал порой прямолинейность и примитивность мышления’. Так, в общем правильно, характеризовал его в своих воспоминаниях П. Б. Аксельрод, который познакомился со Спонти во время поездки Спонти за границу весной 1895 года.
Лично я не вошел в центральный рабочий кружок, мне была поручена преимущественно организация техники и конспиративных сношений.
Первое собрание центрального рабочего кружка состоялось в начале апреля 1894 года в квартире Бойе, на Немецкой (ныне Баумановской) улице, в доме Труфанова, No 23. Семейство Боне занимало отдельный мезонинчик, имевший общий ход с пекарней, куда ходило много людей, что представляло свои удобства. В этой квартире центральный рабочий кружок и собирался постоянно, вплоть до провала в середине августа 1895 года. Домик этот сохранился до сих пор.
В этот центральный кружок входили представители от кружков с заводов Вейхелъдта, Гужона, Листа, Бромлея, Доброва и Набгольц, Грачева, из Брестской, Курской и Казанской железнодорожных мастерских, с фабрик Михайлова, Филиппова. Современем включены были представители от кружков еще нескольких заводов и фабрик — Гоппера, Иокиша, Лыжина, Даниловской, Баулина, от двух-трех типографий. Представители от кружков включались не путем выборов, а путем кооптации наиболее надежных рабочих данного кружка. Центральный кружок собирал материалы для агитации, передавал связи, собирал сведения о настроениях рабочих на московских заводах и фабриках, узнавал, какая литература где требуется, какая больше идет. На собраниях читались проекты листовок и часто вносились в них изменения по указанию рабочих. Собирались обычно через две недели, иногда каждую неделю. Центральный кружок завел свою кассу. Члены кружков вносили два процента с получки, часть оставляли в своем заводском кружке для его нужд, а часть передавали в центральный кружок. При кружке завели библиотеку легальной литературы, а также и нелегальной, но последняя хранилась отдельно. Одной из важных функции центрального рабочего кружка была переброска рабочих с одного завода на другой для заведения новых связей или укрепления старых. Так, например, Михаил Петров был направлен с завода Вейхелъдта на завод Бромлея, и ему оказана была денежная помощь для найма подходящей квартиры для кружковых занятий. Карпузи был направлен на завод Гоппера, потом на завод Гужона, Хозедкий — на завод Доброва и Набгольц, потом в мастерские Высшего технического училища, Поляков перебрасывался несколько раз на разные текстильные фабрики, а когда его перестали принимать на эти фабрики, так как он везде прославился как беспокойный элемент, то он поступил в модельную мастерскую на заводе Гоппера.
Тогда же или несколько позже перед нами встал вопрос, как назвать нашу организацию. Думали было назвать социал-демократическим союзом, но это было отвергнуто, так как незнакомое и непонятное еще широкой массе слово ‘социал-демократический’ могло отпугнуть массы, а потому пока решили воздержаться давать название до упрочения и расширения нашей организации.
Листки выпускались без подписи. Только впоследствии уже, после моего ареста, в 1895 году, стало упрочиваться название ‘Рабочий союз’. Это название официально было принято на первомайском собрании в 1895 году. После этого уже стала появляться листки с подписью ‘Рабочий союз’.
И это явление, то есть, что социал-демократические организации в России не сразу принимали какое-нибудь название, было общим. Известно, что и петербургская социал-демократическая организация приняла название ‘Петербургский союз борьбы за освобождение рабочего класса’ только в 1896 году, уже после ареста Ленина и всей группы ‘стариков’, а работа велась с 1893 года, если даже не считать рабочих кружков 80-х и начала 90-х годов. То же было в Нижнем, Вильно, Екатеринославе и других городах.

ГЛАВА XXII
МОЯ ВТОРАЯ ПОЕЗДКА В ВИЛЬНО. ПРОВАЛ ТРАНСПОРТА. АРЕСТЫ ЧЛЕНОВ ‘ПАРТИИ НАРОДНОГО ПРАВА’. БРОШЮРА ‘ОБ АГИТАЦИИ’

В апреле было нами получено извещение из Вильно, что для нас приготовлен транспорт литературы. С 1 апреля я служил в санитарном бюро губернского земства, но тут подошла пасха, когда служебные занятия прерывались на пять-шесть дней, и я решил воспользоваться этим перерывом для поездки за литературой. Числа 16—17 апреля (старого стиля) я выехал в Вильно. Там опять остановился у своих офицеров, повидался с Александром. Я ему рассказал о наших успехах в применении агитации на почве ближайших экономических нужд, об образовании центрального рабочего кружка. Он мне рассказал, что у них мысль об агитации тоже начинает пробивать брешь в заскорузлой кружковщине, что начата борьба по проведению в жизнь старого, забытого закона, изданного еще при Екатерине II, который гласил, что рабочий день в ремесленных мастерских должен продолжаться с шести часов утра до шести часов вечера, с двухчасовым перерывом на обед, то есть — чистых рабочих часов должно быть десять, а не двенадцать или тринадцать, как это практиковалось до сих пор. Этот лозунг сокращения рабочего дня втянул в борьбу всю массу ремесленников, и борьба эта проходит успешно. Виленская социал-демократическая организация руководит этой борьбой и пользуется ею для того, чтобы популяризовать в массе идею сплоченной и солидарной борьбы рабочих за свои классовые интересы.
Я привез с собой для пересылки в группу ‘Освобождение труда’ для печати переделанную нами брошюру ‘Рабочий день’. Вернее, она была написана заново, но сохранено только старое заглавие. За границей в ней сделали большую вставку, о чем я скажу в главе ‘Наша идеология’. Получена она была в печатном виде в Москве уже после моего ареста, в начале 1895 года.
Александр передал мне в рукописи брошюру ‘Об агитации’, написанную в Вильно.
Пробыл я в Вильно тогда два дня. Стояла чудная весна. Я бродил в свободное время по Вильно и окрестностям, вспоминая свое детство и весну 1879 года, когда я, мальчиком, до поступления в военную гимназию, жил в Вильно. Прошло с тех пор пятнадцать лет, я уже окончил и гимназию и университет и вот теперь занят большим делом. Эта мысль наполняла меня чувством большой радости. Транспорт на этот раз я получил большой — больше двух пудов литературы группы ‘Освобождение труда’. Купил для нее новый чемодан. Набитый литературой, он оказался для меня очень тяжелым, так что только с очень большим трудом я его мог переносить. Носильщику я решил не давать его, так как он был подозрительно тяжел, а я недавно прочитал у Степняка-Кравчинского в ‘Подпольной России’, что Гольденберг в Харькове из-за тяжести чемодана с динамитом, который показался подозрительным носильщику, был обыскан и арестован. Я условился в Москве с В. А. Ждановым, что я его извещу нейтральной открыткой без подписи, когда он должен меня встретить на вокзале в Москве и увезти мой чемодан в надежное место. За сутки до моего отъезда я опустил открытку в почтовый вагон в Вильно. В Минске была пересадка, нужно было перетащить довольно далеко мой чемодан, и я надорвался при этой перетаске. Приехал в Москву. Никто меня не встречает. Сам тащить чемодан не могу. Пришлось-таки взять носильщика. Он кряхтел, но донес мой чемодан до извозчика. Куда теперь ехать с моим чемоданом? На свою квартиру, я побоялся из-за тяжести чемодана: с квартиры я уехал без вещей, сказав, что еду на пасху в Рязань к родным. Решил ехать к Жданову, думая, что он еще не успел получить мою открытку. Приехал к нему, оставил извозчика у ворот, пошел с предосторожностями к Жданову. Оказывается, действительно, он моей открытки не получил. Он пошел со мной к извозчику, и мы с ним вместе поехали. Он мне сказал, что чемодан он решил поставить у своей невесты H. H. Лебедевой, которая жила на Мещанской, в Ольгинской больнице, где служила фельдшерицей, и у нее можно надежно спрятать транспорт. Когда мы ехали по переулкам, я тщательно следил, нет ли слежки, но ничего не мог заметить. Не доезжая больницы, я сошел с извозчика и пешком пошел на Рязанский вокзал, чтобы съездить на день-два в Рязань с целью замести свои следы. Приехал в Рязань 20 апреля. На другой день вечером пошел к студентам-рязанцам. Они мне сказали, что они только что получили известие из Москвы, что там идут аресты: арестовали Жданова и Лебедева. Я был поражен: значит, меня проследили и транспорт мой провалился. Я немедленно, в тот же день, поехал в Москву. Захожу на свою квартиру, там все тихо. Пошел по своим: наши не тронуты. Но узнал, что в Москве в ночь на 21 апреля были большие аресты среди народоправцев, что арестована среди других Л. Н. Лебедева, которая жила вместе с H. H. Лебедевой, к которой Жданов отвез мой чемодан.
Как потом выяснилось, 21 апреля была ликвидирована вся верхушка ‘партии народного права’, которая только что организовалась в течение зимы 1893—1894 года. Была поставлена в Смоленске типография, которая выпустила в феврале 1894 года ‘Манифест партии народного права’ и брошюру ‘Насущный вопрос’. Московская охранка через свою внутреннюю и наружную агентуру все время усиленно следила за организацией этой партии и 21 апреля захватила ее типографию, склады и всех ее вожаков, проживавших в Москве, Орле, Смоленске, Рузе, — М. А. Натансона, Н. С. Тютчева, А. М. Манцевича, П. Ф. Николаева, А. В. Гедеоновского. Так эта партия, пытавшаяся сорганизовать и объединить либералов и старых радикалов-народников, погибла в самом начале своего образования. Начальник московского охранного отделения Бердяев и помощник Зубатов телеграфировали в Париж своему приятелю Рачковскому, заведующему тогда русской заграничной агентурой, 22 апреля 1894 года: ‘Вчера взята типография, несколько тысяч изданий и 52 члена партии ‘народного права’. Немного оставлено на разводку’. Но и из ‘разводки’ ничего не вышло, и эта партия не возродилась. Оказывается, что у Н. Н. Лебедевой и ее сестры Л. Н. Лебедевой был большой склад и народоправческой литературы, и за ними давно следили. Вот какое ‘надежное’ место приготовил Жданов для нашего транспорта. Открытку мою нашли у него при обыске. Очевидно, он ее получил уже после моего приезда к нему. Охранка по открытке узнала, повидимому, о моей поездке в Вильно, так как мой почерк ей был известен по предыдущим перлюстрациям моих писем. Но тогда наша организация больше не пострадала: она потеряла только Жданова и мой транспорт. Потерю эту я очень больно переживал: до сих пор мне жалко этих двух пудов марксистской литературы, которая тогда погибла в недрах охранки.
Мой транспорт погиб, но тетрадка с рукописью брошюры ‘Об агитации’ у меня сохранилась. Я ее провез в боковом кармане. Мы ее коллективно прочитали и одобрили ее мысль о необходимости агитации среди рабочих на почве их ближайших экономических нужд, теорию же постепенных стадий вовлечения рабочего класса в политическую борьбу мы на практике отвергли. Вот что писал я в своих воспоминаниях еще в 1906 году об этой брошюре {Сборник ‘Текущий момент’, стр. 11—12, Москва, 1906 г.}:
‘Главная мысль этой брошюры была такая: для того, чтобы развить классовое самосознание в рабочем классе, чтобы поднять его на планомерную экономическую и политическую борьбу, недостаточно вести пропаганду в его среде идей научного социализма, для этого необходимо прежде всего вести агитацию в массе на почве ближайших экономических нужд ее и постараться вовлечь ее в борьбу там, где она еще не начиналась, за эти ближайшие, а потом наиболее для массы понятные и доступные экономические нужды. Раз масса начнет такую борьбу, то она очень скоро придет к сознанию противоположности классовых интересов, она также очень скоро увидит и почувствует, что главным препятствием в этой борьбе является современный политический режим, и таким образом процесс экономической борьбы втянет ее и в борьбу политическую. Роль агитаторов и сознательных рабочих и будет состоять в том, чтобы помогать массе понять эту непосредственную связь экономической и политической борьбы, содействовать развитию в процессе борьбы ее экономического и политического самосознания.
Вот эту-то тактику мы и проводили в своей работе. Главный мотив нашей пропаганды и агитации, главное содержание листков и брошюр были экономические: говорилось о плохом положении рабочих, об эксплоатации со стороны хозяев, о необходимости борьбы с капиталистами. Но сейчас же указывалось, что у нас эта борьба крайне затруднена: нет ни свободы стачек, ни свободы собраний и союзов. Указывалось, что правительство преследует рабочих за борьбу с хозяевами, что оно всегда защищает интересы капиталистов и что для успехов в экономической борьбе необходимо добиваться изменения политического режима. Приводились примеры из западной жизни, где порядки другие, где рабочие принимают участие в управлении государством, где обеспечен известный минимум свобод, а потому рабочие и добились многих улучшений в своем положении. Доказывалось, что все эти завоевания есть результат борьбы, к каковой и призывались русские рабочие. Эти мысли старались мы провести в каждом листке, в каждой брошюрке и пользовались для этого каждым представляющимся случаем: отказ в жалобе, поданной фабричному инспектору, отказ в каком-либо ходатайстве рабочих со стороны генерал-губернатора, благодарность фанагорийцам за расстрел рабочих (в Ярославле, в мае 1895 г.) — все это служило поводом для выявления связи экономики с политикой. При подходящем случае писали и на чисто политические темы. Так, например, была написана брошюра по поводу смерти Александра III, в которой была изложена политика этого императора и указывалось на ее чисто классовый характер. При случае указывалось и на классовый характер церкви, как, например, в листке по поводу архиерейского молебна на заводе Доброва и Набгольц, деньги за который пробовали взыскивать с рабочих.
Мы усиленно старались также знакомить московских рабочих с рабочим движением в других странах, об этом мы писали почти в каждом нашем листке и в наших брошюрах. Широко использовались нами для этой цели также заграничные корреспонденции в газете ‘Русские ведомости’, особенно статьи о германском социал-демократическом движении. Эти статьи вырезывались, наклеивались в тетрадки и в такош виде распространялись среди рабочих.
В общем следует сказать, что тактика, принятая нами, оказалась в высшей степени успешной. Наши листки всегда встречали горячий интерес и сочувствие в самой серой массе, они были для нее понятны и касались ее наболевших нужд. Благодаря нашей тактике успешно достигалась и цель политического воспитания’.
Так мы применяли ценную мысль брошюры о необходимости связать экономические нужды рабочих с политической борьбой, отвергнув, как я уже сказал, на практике ложную теорию брошюры о постепенных фазисах рабочего движения, которая впоследствии легла в основу учения ‘экономистов’.
Теория фазисов, как известно, заключалась в том, что сначала рабочее движение останавливается на первом фазисе борьбы за мелкие требования на своей фабрике, затем постепенно переходит во второй фазис, только тогда, когда собственным опытом рабочий придет к выводу о невозможности успеха в борьбе за частные интересы рабочих отдельной фабрики и по мере вступления в эту вторую фазу рабочее движение станет мало-помалу принимать политическую окраску. И роль партии, взявшей на себя задачу политического воспитания и организации масс, ограничивается тем, чтобы верно определить момент, когда борьба назрела настолько, чтобы перейти в борьбу политическую.
В этих положениях ясно видны основы будущей теории ‘экономистов’ о постепенных стадиях рабочего движения, элементы будущего их хвостизма. Этих элементов оппортунизма было вообще немало в виленской организации, главари которой были потом главарями ‘Бунда’ — организации, занимавшей всегда правый фланг среди оппортунистов российской социал-демократии. Но тогда мы этого отчетливо еще не осознали и брали из этой брошюры те жизненные и действительно ‘полезные’ указания, которые, по выражению Ленина, в ней заключались.
У нас, исходя из этих полезных указаний, получалось, напротив, стремление тесно увязать экономическую и политическую борьбу и выводить вторую из первой по возможности немедленно.
Мне кажется, что мы можем вполне применить к себе характеристику Ленина, которую он дал впоследствии о работе первых социал-демократов. В своей знаменитой брошюре ‘Что делать?’ (1902 г.) он писал {В. И. Ленин,- Соч., т. IV, стр. 385.}:
‘При этом особенно важно установить тот часто забываемый (и сравнительно мало известный) факт, что первые социал-демократы этого периода, усердно занимаясь экономической агитацией — (и вполне считаясь в этом отношении с действительно полезными указаниями тогда еще рукописной брошюры ‘Об агитации’) — не только не считали ее единственной своей задачей, а напротив с самого начала выдвигали и самые широкие исторические задачи русской социал-демократии вообще и задачу ниспровержения самодержавия в особенности’.
Ведь это он писал, зная и о нашей работе, за которой он внимательно следил во время своих приездов в Москву. О том, что эту характеристику мы можем вполне приложить к себе, я еще буду говорить подробнее в главе об идеологии нашей организации.
Итак, исходя из этих установок, московская организация стала систематически выпускать агитационные листовки и агитационно-пропагандистские брошюры, рассчитанные на широкую массу, и в течение 1894 года выпустила ряд листовок и оригинальных и переработанных брошюр. Перепечатка только найденного в архивах заняла целый том — около двадцати печатных листов (‘Литература Московского рабочего союза’).
Считая мысли об агитации на почве ближайших экономических нужд крайне важными и плодотворными для успехов рабочего движения, мы переписали брошюру ‘Об агитации’ в нескольких экземплярах и разослали ее в города, где у нас были связи. Помню, что я передал один экземпляр студенту-нижегородцу М. А. Сильвину при его проезде через Москву, тогда работавшему уже в петербургской организации.
Сильвин в своих воспоминаниях так описывает свое посещение меня {Журнал ‘Каторга и ссылка’, No 1, 1934 г., стр. 96.}:
‘С С. И. Мицкевичем я был знаком раньше, по Нижнему (мы были земляки), и, бывая в Москве, не пропускал его студенческой комнаты на Бронной. Иной раз я привозил ему кое-что из литературы, но чаще брал у него главным образом для Нижнего. Памятно мне мое посещение его осенью 1894 года на пути в Петербург. Мицкевич пригласил двух товарищей’ — не помню, кого именно — для собеседования (мне помнится, Винокурова и Лядова, — С. М.), и после моего сообщения о положении дел в Петербурге и Нижнем они рассказали мне о том новом, что происходило в их революционной работе, о переходе от пропаганды к агитации путем распространения листовок. Две из них, довольно объемистые для листовки, отгектографированные на четвертушках с карикатурными рисунками в тексте, произвели на меня впечатление целесообразностью своего содержания: ‘Разговор двух фабрикантов’ и ‘Столковались у фабричного инспектора’.
Тут же я получил и копию брошюры ‘Об агитации’, которую привез в Петербург. Брошюра, однако, уже и ранее циркулировала в социал-демократических кружках столицы, вызывая много разговоров. Ее идея отвечала самому острому вопросу нашей деятельности: как перейти от кружковой работы к массовой, как вовлечь в движение эти массы? Вопрос об изучении условий работы и жизни рабочих на каждом заводе был уже поставлен Владимиром Ильичом’, (курсив мой, — С. M.).
Сильвин же упоминает в своих воспоминаниях о выступлении В. И. Ленина на докладе Г. Б. Красина о рынках. Ленин сказал: ‘Мы должны заботиться не о рынках, а об организации рабочего класса, о том, чтобы вызвать к жизни массовое рабочее движение в России, о рынках же позаботится наша буржуазия’.
Как известно, петербургская организация ‘Союз борьбы за освобождение рабочего класса’ перешла под влиянием и руководством Ленина к агитации в массах, проводила ее широко и блестяще, руководила стачками, стремясь придать им не только экономический, но и политический характер.
Ее работа стала образцом для всех российских социал-демократических организаций.

ГЛАВА XXIII
НА СЛУЖБЕ В САНИТАРНОМ БЮРО МОСКОВСКОГО ГУБЕРНСКОГО ЗЕМСТВА. ДОКТОР П. Ф. КУДРЯВЦЕВ. ПОСТАНОВКА 8ЕМСК0И МЕДИЦИНЫ В МОСКОВСКОЙ ГУБЕРНИИ. ДОКТОР Е. А. ОСИПОВ И ПРОФЕССОР Ф. Ф. ЭРИСМАН. КУЛЬТУРНИЧЕСТВО ИЛИ РЕВОЛЮЦИОННАЯ РАБОТА

У меня был знакомый в Москве — доктор Петр Филиппович Кудрявцев. Он был членом руководящей группы казанской народнической революционной организации, о которой я писал в главе пятой. Оставленный сначала при Казанском университете, он по ‘политической неблагонадежности’ в 1890 году был уволен с должности ординатора, служил потом в вятском земстве, а затем в Москве. Я познакомился с ним через А. В. Чекина. Изредка виделся с ним и спорил о народничестве и марксизме. В конце марта 1894 года он сообщил мне, что получил интересное для него место участкового санитарного врача в Херсонской губернии, где теперь обследуются сельскохозяйственные рабочие, в большой массе приходившие туда на лето из других губерний для работы в помещичьих и крупнокулацких имениях. Он предложил мне свое место врача-статистика при санитарном бюро московского губернского земства, сказав, что уже говорил обо мне с руководителем санитарного бюро доктором Е. А. Осиповым и что это место за мной обеспечено. Я согласился и с 1 апреля стал там работать. Кудрявцев перед своим отъездом передал мне интересную связь с одним миссионером, который участвовал в казанской народнической организации, а теперь живет и работает в Москве. О нем я скажу ниже, а теперь еще несколько слов о докторе Кудрявцеве, который является очень характерной фигурой земского санитарного врача, постоянно совмещавшего культурническую работу с активным содействием революционной работе.
Еще в середине 80-х годов он руководил народническими кружками в Казани. В одном из этих кружков принимал участие Алексей Максимович Пешков, когда работал в булочной. Деренкова, при которой жил и Кудрявцев. После Москвы Кудрявцев работал в Херсонской губернии. Там он написал ряд работ о сельскохозяйственных рабочих, которые не раз сочувственно цитировал Ленин в своей работе ‘Развитие капитализма в России’ {О П. Ф. Кудрявцеве в Приложении к III тому Соч. В. И. Ленина, стр. 630.}. Вследствие нажима администрации был вскоре принужден выйти из херсонского земства. Перебывал потом заведующим санитарным бюро симбирского, ярославского, вологодского и рязанского губернских земств. Нередко увольнялся по требованию администрации, бывали, обыски.
Везде вел культурную работу, насколько только позволяли тогдашние возможности, как правительственные, так и земские. Устраивал питательные пункты для пришлых рабочих или голодающих крестьян, летние ясли в деревнях, сельские библиотеки-читальни, проектировал сеть врачебных участков и. всячески продвигал вопрос об осуществлении этой сети, произвел обширные обследования движения населения, водоснабжения и жилищ в ряде губерний.
С этой культурной работой он умел совмещать революционную работу главным образом организационного характера: он подбирал на места врачей и санитарных статистиков соответствующую публику. Примкнув с начала 900-х годов к партии социалистов-революционеров, он в подборе санитарных статистиков и врачей не проводил узко партийной линии, подбирая людей революционно настроенных, без различия партий, так у него работали статистиками и врачами социал-демократы, в том числе и большевики: Калафати, Стопани, Цурюпа, врачи З. П. Соловьев, Д. И. Ульянов и другие. После Октябрьской революции он порвал с эсерами и безоговорочно стал на советскую платформу. С тех пор он работал по организации советской медицины как сотрудник рязанского губ-здрава и Московского областного института гигиены и санитарии имени Ф. Ф. Эрисмана. Награжден званием героя труда и представил незадолго до смерти всестороннюю программу обслуживания колхозников в культурном, санитарном и медицинском отношениях {Умер в конце 1935 года.}.
Итак, я по его рекомендации начал работать в качестве врача-статистика. Обязанности мои состояли в медико-статистической работе и в подготовке к печати трудов санитарного бюро. Я приходил на службу ровно к десяти часам утра я уходил в три часа дня, никаких работ на дом не брал. Относился к работе как к заработку, работал добросовестно, но формально, не вкладывая в эту работу души, которую целиком вложил тогда в революционную работу. Но тем не менее постепенно я познакомился с постановкой земской медицины в Московской губернии по материалам, которые стекались в санитарное бюро, по бюллетеням, Которые я готовил к печати, по рассказам земских врачей, которые часто посещали бюро. Несколько раз ездил по поручению бюро для осмотра больниц в губернию и для санитарного осмотра фабрик и заводов, нередко совместно с санитарным врачом Московского уезда В. Г. Богословским. Все это дало мне возможность достаточно ознакомиться с постановкой земской медицины в губернии.
Московская губерния приблизительно совпадала с теперешней Московской областью и представляла собой довольно высоко развитую в промышленном отношении местность. Жителей в губернии было 1 300 тысяч (кроме города Москвы), в пределах губернии проходило десять железнодорожных линий и имелось 1 200 верст шоссейных дорог. Общее число фабрик и заводов было 1 688 с 137 тысячами рабочих, кустарей — 175 тысяч, занятых отхожими промыслами — 100 тысяч. Школ в губернии было 1 019, с 667 тысячами учащихся.
Земская медицина стала быстро развиваться с 1875 года’ когда при губернской земской управе было организовано санитарное бюро для руководства делом здравоохранения, во главе которого был поставлен доктор Евграф Алексеевич Осипов, человек очень энергичный, образованный, с большим кругозоров. Рост медицинского дела в губернии был очень значителен по тому времени. Радиус лечебного участка не превышал десяти верст, и одно лечебное заведение обслуживало, в среднем, десять тысяч населения. Самостоятельные фельдшерские участки были ликвидированы.
Кроме сравнительно хорошо поставленной лечебной медицины, в Московской гуоернии была создана санитарная организация, тогда еще новость в земской России: только три-четыре губернских земства последовали тогда примеру московского земства и тоже начали вводить у себя санитарную организацию. В мое время губерния была разделена на десять санитарных участков, в центре каждого жил санитарный врач. В течение 1879—1885 годов санитарными земскими врачами — Ф. Ф. Эрисманом, Погожевым, Дементьевым и др. — были обследованы все более или менее крупные фабричные заведения в губернии.
В результате этого обследования земство издало обязательные санитарные постановления о содержании фабрик и заводов. внесшие некоторые улучшения в фабрично-заводской быт.
Санитарная организация вела борьбу с эпидемиями, организовала оспопрививание, изучала местности с особо большой смертностью, подготовляла проекты санитарных постановлений.
При земских управах были организованы коллегиальные врачебно-санитарные советы, в которые входили врачи и гласные земства. Эти советы обсуждали все мероприятия по врачебно-санитариой части и представляли земской управе кандидатов на свободные места врачей, которых она обычно и утверждала. Положение врачей в Московской губернии было сравнительно хорошее: они получали сто рублей в месяц при готовой квартире и отоплении, при доме обычно бывал участок земли для огорода и сада. Через три года давалась прибавка, через девять лет она достигала пятидесяти процентов. Через три года давались три месяца на научные командировки для повышения квалификации. Врачи сидели на участках десятилетиями, нередко всю жизнь.
Вообще врачебно-санитарная организация московского земства была сплоченная, солидарно, дружно и с подъемом работающая группа на платформе общественной постановки медико-санитарного дела. Принципы этой постановки были выработаны самой этой организацией, не имевшей образцов для подражания и традиций ни в России, ни в Западной Европе. Она, организация передового русского земства, являлась образцом для подражания других земств, которые постепенно, в меру своих возможностей, старались равняться по московскому земству. Московское земство в общем может быть названо буржуазно-прогрессивным земством, к тому же оно было несравненно богаче других земств вследствие наличия развитой промышленности и такого богатого объекта обложения, как город Москва (земство на город Москву ничего де тратило, а с него получало значительные суммы). С врачами московское земство ладило и шло навстречу пожеланиям, вырабатываемом санитарными советами и губернскими съездами врачей, собиравшимися раз в два-три года.
Председателем губернской земской управы был в это время Д. Н. Шипов, известный впоследствии лидер правого крыла земских либералов. Земства тогда вели борьбу с министерством внутренних дел против применения к земским лечебницам устава лечебных заведений министерства внутренних дел, утвержденного в законодательном порядке 10 июня 1893 года.
Согласно этому уставу, управление лечебницами, созданными и содержимыми земствами, переходило к правительственным органам. Воспользовавшись неясностью редакции закона, земства настаивали на том, что этот закон неприменим к земским лечебницам. Эту борьбу возглавлял Шипов, как председатель московской губернской земской управы. Борьба эта волновала и возбуждала тогда всю земскую медицинскую общественность, она окончилась победой земства: закон по отношению к земским лечебницам не был применен {Ленин впоследствии в своей статье ‘Гонители земства’ так отозвался на этот и подобные инциденты: ‘Сила созданных земством и принесших значительную (сравнительно с бюрократией, конечно) пользу населению врачебных и статистических учреждений оказывается достаточной, чтобы парализовать сфабрикованные в петербургских канцелярия уставы’ (Соч., т. IV, стр. 141).}. Эта победа очень окрылила тогда земцев и земских врачей. Через некоторое время Шипов вел снова, правда, с меньшим успехом, борьбу с губернатором против стеснений и урезок прав губернских съездов врачей.
Мой шеф, доктор Осипов, хотел втянуть меня во всю эту земско-медицинскую работу, намечая выработать из меня полноценного санитарного врача-организатора. У меня с ним было много бесед на эту тему, я иногда бывал у него, где познакомился с профессором Эрисманом и встречался с доктором Погожевым. Я вел с ними оживленные и порой горячие дебаты, противопоставляя их либерально-демократическим взглядам идеи революционного марксизма. Я употребил выражение ‘либерально-демократические взгляды’ потому, что либеральными народниками их нельзя назвать, так как характерных признаков народничества — преклонения перед общиной и отрицания прогрессивной роли капитализма — у них не было. Либералами просто их тоже было бы неверно назвать: они — разночинцы, являлись идеологами не буржуазии в узком смысле этого слова, а ‘народа’, то есть трудовых и мелкобуржуазных элементов. Но просто демократами было бы тоже неправильно их назвать, так как в это понятие входит элемент революционности, чего у них не было. Итак, буду называть их либеральными демократами. Они развивали такую концепцию. Революционное движение в России совершенно разбито и сейчас не имеет никакой почвы. Надо длительно, терпеливо работать на культурной почве, поднимать культуру народа. На этой почве можно добиться немалых результатов. В пример они приводили те данные о развитии медико-санитарного дела в московском земстве и в земствах вообще, которые я привел выше. Эти успехи достигнуты преимущественно в период реакции, несмотря па нее и на многие препоны, чинимые правительством развитию культурной работы земства. Рост медицины, народного образования, земской агрономии и т. д. доказывает, что культурная работа возможна и полезна. Да и само правительство под давлением жизни порой принуждено проводить некоторые прогрессивные меры, как, например, фабричное законодательство (закон 1886 г.), которое внесло некоторое улучшение в положение рабочих. В будущем, конечно, когда культура народа поднимется, когда народ станет более сознательным, возможны и революционные движения, но это музыка более или менее отдаленного будущего, а теперь, засучив рукава, надо вести черную, невидную работу на культурной ниве.
Такова была их установка, я противопоставлял мою. Да, говорил я, конечно, земство имеет достижения в культурной работе, полезно рабочим и фабричное законодательство. Но все это так же полезно, как полезны заплаты на дырявом старом кафтане. Не лучше ли заменить его новым, а это может сделать только революция. Ведь вот и в Московской губернии, несмотря на большие достижения в лечебно-санитарной области, смертность еще выше высокой общероссийской смертности, санитарные условия труда и быта на московских фабриках и заводах еще крайне далеки от идеала: чрезмерно длинный рабочий день и низкая заработная плата очень мало изменяются к лучшему в результате фабричного законодательства, крестьянство в России периодически голодает и разоряется. И что со всем этим может поделать культурничество? Нет, нужна революция и прежде всего свержение самодержавия. После этого и культурная работа примет гораздо более широкий размах. И перспективы революции в России не безнадежны. Вырос рабочий класс, который начал уже, пока еще стихийную, борьбу в виде стачек, но и она уже дала некоторые результаты в виде фабричного законодательства, которое целиком является результатом этой борьбы. Но эта стихийная борьба скоро примет более организованные формы, порукой чему появление революционной молодежи, которая все более становится под знамя Маркса, под которым и пойдет русский рабочий класс к победе {Что мои возражения воспроизведены мною не приблизительно, по памяти, видно из всей литературы нашей организации, о чем я буду еще говорить подробнее в главе об идеологии организации. В частности, о фабричном законодательстве, как продукте стачечной борьбы рабочих, мы как раз в это время писали в брошюре на смерть Александра III: ‘Но не думайте, что и эти (фабричные) законы были добровольной уступкой царя и его правительства. Ряд громадных стачек: в Ярцеве, на Хлудовской мануфактуре, беспорядки на Демидовской мануфактуре, Морозовская стачка, много стачек в Петербурге, Ростове, в Царстве польском заставили правительство умершего царя подумать о рабочем… Но так как эти стачки были мало сознательны, так как требования рабочих не шли дальше недовольства штрафами и расплатой товарами вместо денег, то и уступки рабочим были самые незначительные. Рабочие не требовали сокращения рабочего дня, и тринадцати, пятнадцати и даже восемнадцатичасовый рабочий день господствуют у нас. Нет, рабочим нечего надеяться на царя и его правительство, только дружными собственными усилиями они могут улучшить свое положение’. См. ‘Литература Московского рабочего союза’, стр. 174.}.
Так спорил я неоднократно с земскими либеральными демократами, пока одна сторона не была насильно устранена из спора волею охранного отделения…
Интересно отметить, что политическая установка врачей Осипова и Эрисмана была типичной установкой земских служащих того времени. Эти либеральные демократы находили общий язык с либералами-земцами (со ‘вторым элементом’) и сумели с ними сработаться, толкая их насколько возможно влево.
Шипов в своих воспоминаниях так отзывается об этих взаимоотношениях {Д. И. Шипов, ‘Воспоминания и думы о пережитом’, Москва, 1918 г.}: ‘Однообразное понимание управой и земскими тружениками сущности земской идеи сближало нас в нашей работе и являлось в высшей степени благоприятным для нее условием. Настроение, которое при моем вступлении в губернскую управу я застал господствующим среди земских служащих, сохранилось в значительной мере в течение всего времени моей службы в губернском земстве (то есть до 1904 г.), но за последнее время в настроении этой среды произошло, к сожалению, заметное изменение под влиянием получившей большое распространение вообще в кругах нашей интеллигенции идеологии марксизма’.
Значит, все шло хорошо, вот только злокозненные марксисты стали портить музыку, но в то время, которое я описываю, марксисты не могли еще портить настроение Шилова, так как их было ничтожное количество среди земских служащих (только я да А. И. Рязанов, служивший в дорожном отделе) и занимали они невлиятельные места.

ГЛАВА XXIV
ЛЕТО 1894
ГОДА. РАБОТА И СВЯЗИ СРЕДИ РАБОЧИХ РАСШИРЯЮТСЯ. ЗАВОДЯТСЯ СВЯЗИ С ПОДМОСКОВНЫМИ ФАБРИКАМИ И ДРУГИМИ ГОРОДАМИ

Это лето прошло у нас очень оживленно. Рабочие начали собираться за городом: в Анненгофской роще, Сокольниках, за Даниловской заставой и в других местах. Вот как описывает Лядов такие собрания: ‘В районе Лефортова излюбленным пунктом собраний стала Анненгофская роща. Каждое воскресенье и каждый праздник там толпился фабричный народ. Всюду были разбросаны отдельные кучки рабочие. В одном месте играли в орлянку или в карты, в другом играли в лапту, кое-где выходили целой семьей с самоваром. В большинстве групп пили водку. Городовые стояли на своих постах. Мы тоже приносили с собой закуску. Мы располагались обыкновенно невдалеке от городового, который обращал на нас так же мало внимания, как и на остальные группы. Со стороны казалось, что мы, подобно всем остальным, наслаждаемся воскресным отдыхом за водкой. Иногда к нашей группе подходил городовой, но тут Поляков сразу начинал рассказывать такие веселые анекдоты, что блюститель порядка убеждался, что мы самая благонадежная группа. Такие собрания, но более редко, мы устраивали и на гуляниях на Девичьем поле и в Сокольниках’.
Связи с рабочими вообще заводились легко и просто. Например, Саша Хозецкий ходил купаться на Москва-реку, где купалось много рабочих, и там вел беседы и заводил знакомства.
Этим летом я часто ходил на собрания к Немчинову, который устраивал их у себя на квартире, иногда у других рабочих. Приглашались рабочие широко, человек по двенадцати-пятнадцати, прочитавшие одну-две брошюры или даже ничего не читавшие, но выявившие в предварительных беседах с ними свой интерес к рабочему делу. На таких собраниях беседа не отличалась систематичностью, говорилось обо всем: об условиях работы в мастерских или на фабриках, о политике, о религии. Беседа велась живо и имела большой успех. Из среды рабочих собеседников отбирались рабочие в кружки для более систематических занятий.
Об этих собраниях у Немчинова полиция пронюхала, и московско-брестское железнодорожное жандармское управление сообщило в московское охранное отделение от 30 июля 1894 года, что у рабочего железнодорожных мастерских Евгения Иванова Немчинова происходят весьма часто собрания рабочих упомянутых мастерских для бесед. В другом донесении, or 14 августа того же года, сообщается, что у Немчинова имеется гектограф, с помощью которого он воспроизводит брошюры вредного направления, между прочим ‘Царская земля’ и ‘Темная вода’. Достать эти брошюры не представилось возможным, так как сообщники Немчинова ведут дело осторожно’ {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 229, 1932 г.}. Несмотря на такие донесения, Немчинов не был обыскан и арестован до лета 1896 года. Надо сказать, что хотя охранка, повидимому, уже знала кое-что о работе, которая ведется в рабочей среде, но пока почему-то ничего не предпринимала. У нее не было еще и налаженной агентуры в рабочей среде, и это не давало ей достоверной информации. Это доказывается еще и тем, что не все наши издания попали в ее руки. Как бы то ни было, до летних арестов 1895 года в Москве была фактически такая свобода пропаганды в рабочей среде, какой не было потом уже до 1905 года, и мы пользовались этой сравнительной свободой во-всю. У меня завелись летом новые интересные связи среди рабочих. Я уже говорил, что мой знакомый врач народник Кудрявцев передал мне свое знакомство с одним ‘единоверческим’ {‘Единоверцами’ назывались раскольники-старообрядцы, придерживавшиеся своей обрядности, но признавшие официальную православную церковь и получавшие от нее священников.} миссионером. Он оказался очень интересным человеком. Живя в Казани, он познакомился с народниками, они его распропагандировали, и он стал революционером. Он не бросил своей службы, которая давала ему возможность ездить по всей России и соприкасаться по своей должности с широкими слоями крестьян и рабочих, и он очень ловко использовал это обстоятельство для пропаганды. Имел он знакомства среди московских рабочих, особенно среди ткачей. Сам он ходил в кафтане, носил большую бороду, стригся по-мужицки ‘в скобку>. Для пропаганды среди крестьян и текстильщиков это была самая подходящая внешность, говорил он простым, хорошим русским языком на ‘о’. Фамилию его я забыл и утерял его из виду с тех пор. Он познакомил меня с модельщиком завода Гоппера (ныне завод Ильича в Ленинском районе Москвы) Тимофеем Тимофеевичем Самохиным.
Самохин был выдающимся по своему развитию рабочим, давно уже интересовался рабочим вопросом, перечитал много книг, изучал эсперанто, чтобы завести переписку с заграничными рабочими, и давно жаждал знакомства с революционной интеллигенцией. Первой книжкой, которую он получил от меня, была ‘Эрфуртская программа’ Каутского, которую он сразу прекрасно усвоил. На заводе Гоппера он не был одинок, там уже существовал кружок, охватывающий почти весь модельный цех во главе с мастером цеха Иваном Семеновичем Малининым и подмастерьем И. А. Приваловым, в него входили модельщики: М. С, Алексеев, Яков Ларионов, С. Ф. Степанов, П. Егоров, А. Н. Кудрин, М. Васильев, Г. С, Малахов, П. А. Старостин, А. П. Сергеев, Циголь, С. П. Шепелев. Они вместе собирались, читали, устраивали загородные прогулки, во время одной из которых снялись. По установлению связей с нашей организацией через Самохина они стали с жадностью поглощать получаемые от нас книги и брошюры. Кружок этот стал вскоре развивать большую активность. В мае 1895 года хозяин завода Гоппер получил анонимное письмо-донос о работе этого кружка. Вот содержание этого письма, которое привожу с сохранением его правописания:
‘Москва, Братьям Гоппера, Алану Васильевичу. У Вас мастер модельной Иван Антонов (Иван Антонович Привалов, — С. М.), не признающий бога и высших властей, и всех сбивает мальчиков-модельщиков. Загородная компания собирает молодых людей — Сергея Федотова, Григория Сергеева, Александра Никанорова, Михаила Васильева, Павла Егорова — и собирает много мальчиков с разных заводов, стали стачки делать, собирается их большая компания человек двести — сто пятьдесят и хотят бунт сделать и добираются до инспектора и не признают государя’.
Полицейский пристав получил донос сходного содержания:
‘Господину приставу. Просим вас покорнейше узнать об мастеровом люде, проживающих у сыновей Гоппера на (заводе. Модельщики есть, не признающие бога и высших властей, и ругают непечатными словами его величество, их же модельный мастер Иван Антонов и Сергей Федотов, московский мещанин, разыскали таких студентов, студенты доставляют книги такие, чтобы не повиноваться властям, собираются за город всех заводов человек триста-пятьсот и хотят сделать самоуправство’.
Кружок этот не пострадал при летних арестах 1895 года, Самохин и Шепелев уехали в Петербург и там были арестованы в 1896 году и привлечены по одному делу с Лениным. В том же году было арестовано и несколько членов готтперовского кружка в Москве, но большинство было арестовано только в 1897 году, после чего кружок в своем первоначальном составе перестал существовать {‘На заре рабочего движения в Москве’, стр. 221—223, 1932 г.}.
С Самохиным я ходил несколько раз по рабочим кружкам, он очень умело вел беседу с рабочими. Его везде принимали за интеллигента, тем более, что он очень франтовато одевался, куда лучше наших интеллигентов, которые совсем не обращали внимания на свой костюм и ходили небрежно и бедно одетыми, особенно этим отличались Лядов и Спонти. Да и вообще квалифицированные рабочие следили за своим костюмом и одевались недурно.
Кроме Самохина, ‘миссионер’ познакомил меня еще с ткачами с Даниловской мануфактуры. С ними я встречался для бесед несколько раз по воскресеньям в рощице за Даниловской заставой. Связи мои с рабочими за это лето значительно увеличились.
Связи наши не ограничивались Москвой, но стали захватывать и лодмосковные фабрики. Этим летом среди рабочей массы Москвы и Московской промышленной области шло глухое брожение, по временам проявляющееся в стачках и фабричных бунтах. Так, на фабрике Цинделя в июле рабочие разгромили ‘спальные корпуса’, то есть свои общежития, не предъявив даже определенных требований, только на стенах были сделаны надписи такого рода: ‘Бунт за дешевое жалованье, за штрафы за курение табаку на спальне, 1894 года, июня 27 дня’.
У нас тогда не было еще связей на этой фабрике, но после этих волнений мы выпустили листовку о том, как надо устраивать стачки и вырабатывать требования.
Мы получили сведения, что неспокойно на Малютинскон фабрике в Раменском. Там у нас уже был кружок, организованный Поляковым, ранее работавшим на этой фабрике. Туда поехали Лядов с Поляковым и помогли выработать требования рабочих, которые были предъявлены хозяину и частично удовлетворены. Волновались рабочие на фабрике Хлудовых в Егорьевске, где в прошлом году были две большие стачки. Туда ездил Поляков и собрал интересный материал, который тоже послужил темой для листовки. Я ездил в Орехово, на фабрику Саввы Морозова, получил связь через толстовцев с рабочими-толстовцами. Но толстовцы оказались мало интересным материалом для пропаганды, они крепко стояли на самоусовершенствовании и на непротивлении злу насилием, обещали они меня познакомить с социалистами в следующий приезд, но это почему-то не состоялось.
Заведены были связи с Ковровскими железнодорожными мастерскими и с рабочими Тульского оружейного завода. Лядов ездил в Екатеринослав и привез нам сведения, что там его брат Григорий, высланный из Москвы, и А. Н. Винокуров, живший летом там на каникулах, завели связи с рабочими и ведут работу в кружках. Были связи еще с городом Орлом, где образовался марксистский кружок, организованный Г. Мандельштамом, который до Екатеринослава жил в Орле. Была также связь с Иваново-Вознесенском, о чем я еще скажу.
Все это показывало, что движение разрастается и что есть почва для его дальнейшего быстрого роста. Мы с радостью и гордостью чувствовали, что находимся на гребне волны большого подъема, чреватого великим будущим.
Это чувство подъемной радости усиливалось теми известиями, которые получились из-за границы, везде бурно росло рабочее движение. В Бельгии и Австрии шла в это время борьба за всеобщее избирательное право, сопровождаемая стачками и бурными демонстрациями. В Италии, во Франции, в скандинавских странах — везде социалисты имели большие успехи, во французском парламенте загремел мощный голос молодого народного трибуна социалиста Жана Жореса. В Германии рост социал-демократии был столь значителен, что Энгельс в своих предсмертных статьях предсказывал победу социализма в Германии к концу века, то есть через несколько лет.

ГЛАВА XXV
ВСТРЕЧИ С В. И. ЛЕНИНЫМ. ЕГО КНИГА ‘ЧТО ТАКОЕ ‘ДРУЗЬЯ НАРОДА’ И КАК ОНИ ВОЮЮТ ПРОТИВ СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ’

Среди этой напряженной и подъемной работы я часто встречался этим летом с Ильичом. Он проводил лето на даче у Анны Ильиничны близ станции Люблино, Курской железной дороги, в дачном поселке Кузьминки.
Ильич заходил ко мне на Кудринскую-Садовую, в дом Мордвин-Щодро (No 135), бывал и я несколько раз у него на даче у Елизаровых. Мы гуляли с Ильичом по окрестностям, купались в пруду, много беседовали. Он расспрашивал про нашу работу, говорили о всех вопросах, волновавших тогда русских марксистов. Дал мне прочесть свою работу ‘Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни’. Это была рукопись в толстой тетради, написанная характерным почерком Ильича и представляющая собой исследование о расслоении крестьянства на юге России, о выделении из крестьянской массы, с одной стороны, экономически мощной кулацкой группы, применявшей в своем хозяйстве машины и наемный труд, с другой, разоряющейся маломощной группы крестьян, постепенно пролетаризирующихся. Статью эту Ильич хотел поместить в легальной прессе и передал в редакцию ‘Русской мысли’, экономической частью которой ведал Н. А. Каблуков {В одной из прежних моих статей я писал, что предполагалось поместить статью в ‘Юридическом вестнике’, но я ошибся тогда: я забыл, что ‘Юридический вестник’ был уже в это время закрыт и Каблуков из ‘Юридического вестника’ перешел в ‘Русскую мысль’.}, статья была сдана ему. Уже после, отъезда Ильича из Москвы по его поручению я заходил к Каблукову, чтобы узнать об участи этой статьи. Каблуков вернул ее мне, сказав, что она не будет напечатана, как неподходящая к направлению журнала. Статья лежала после этого у меня и была взята на обыске 3 декабря 1894 года. В 1923 году, то есть почти через тридцать лет, я нашел ее в архиве, в ‘вещественных доказательствах’ по моему делу, и она была в том же году напечатана в сборнике Истпарта ‘К 25-летию I съезда партии’ и вошла в I том Сочинений Ленина (см. примечание 1-е в этом томе).
После этой статьи Ильич дал мне для прочтения три части своей большой работы ‘Что такое ‘друзья народа’ и как они воюют против социал-демократов’. Эта работа произвела на меня тогда огромное впечатление. Я уже говорил о том, как мы тяжело переносили то обстоятельство, что кампания в печати, начатая народниками и либералами против марксистов, не встречала отповеди марксистов ни в легальной, ни в нелегальной печати, да и вообще не было теоретической работы, формулирующей марксистские теоретические взгляды на современный момент в России, дающей обоснование основных программных и тактических лозунгов русских марксистов. Книги Плеханова ‘Социализм и политическая борьба’ и ‘Наши разногласия’ были посвящены критике старого народничества (Бакунина, Ткачева, Лаврова), идеи которого уже не были тогда актуальны: общественным мнением интеллигенции владели почти целиком их эпигоны, отказавшиеся от идей революционного народничества и распространявшие идеи народничества оппортунистически-мещанского. Чувствовалась среди русских марксистов большая нужда в работе, которая дала бы отповедь нашим пристрастным и яростным критикам-народникам, разоблачила бы их мелкобуржуазную сущность, свела бы в единую систему марксистские философские, экономические и политические идеи применительно к современным российским условиям, ответила бы на запросы практической работы среди рабочих, дала бы указания на решение крестьянского вопроса, вопроса об отношении к другим политическим партиям, дала бы перспективы на будущее.
И вот такая работа появилась. Можно сказать, что эта работа была манифестом революционного марксизма в России, первым программным документом большевизма.
По существу основные программно-теоретические и организационно-тактические вопросы предстоящей в России революции уже поставлены в этой работе Ленина, и уже намечено их решение в духе революционного марксизма.
Ее заключительные абзацы нельзя до сих пор читать без волнения. Вот они:
‘Политическая деятельность социал-демократов состоит в том, чтобы содействовать развитию и организации рабочего движения в России, преобразованию его из теперешнего состояния разрозненных, лишенных руководящей идеи попыток протеста, ‘бунтов’ и стачек в организованную борьбу всего русского рабочего класса, направленную против буржуазного режима и стремящуюся к экспроприации экспроприаторов, к уничтожению тех общественных порядков, которые основаны на угнетении трудящегося. Основой этой деятельности служит общее убеждение марксистов в том, что русский рабочий — единственный и естественный представитель всего трудящегося и эксплуатируемого населения России’ {В. И. Ленин, Соч., т. I, стр. 193.}.
‘На класс рабочих и обращают социал-демократы все свое внимание и всю свою деятельность. Когда передовые представители его усвоят идеи научного социализма, идею об исторической роли русского рабочего, когда эти идеи получат широкое распространение и среди рабочих создадутся прочные организации, преобразующие теперешнюю разрозненную экономическую войну рабочих в сознательную классовую борьбу, — тогда русский рабочий, поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведет русский пролетариат (рядом с пролетариатом всех стран) прямой дорогой открытой политической борьбы к победоносной коммунистической революции {Там же, стр. 194.}.
В этих замечательных строках дана перспектива дальнейшей работы, дана идея гегемонии пролетариата в предстоящей революции, намечены этапы революции и идея перерастания демократической революции в социалистическую. По аграрному вопросу автор набрасывает главнейшие элементы нашей будущей аграрной программы: ‘…социал-демократы будут самым энергичным образом настаивать на немедленном возвращении крестьянам отнятой от них земли, на полной экспроприации помещичьего землевладения — этого оплота крепостнических учреждений и традиций. Этот последний пункт, совпадающий с национализацией земли…’ {Там же, стр. 185.}.
В этой книге Ленин завершил разгром народнической идеологии, начатый Плехановым.
И вот в моих руках была эта замечательная работа, отвечавшая в основном на все наши запросы. Понятно было мое волнение и пришедшая мне тотчас же мысль: надо размножить во что бы то ни стало это произведение.
Чтобы размножить его, я обратился к своим знакомым — братьям А. Н. и В. Н. Масленниковым, студентам Московского высшего технического училища, и к их двоюродному брату А. А. Ганшину, студенту Петербургского технологического института, с которыми я познакомился через Анну Ильиничну, а Ганшина знал и Ильич по петербургской организации. Я от них слыхал прежде, что они налаживают работу на литографском камне. Они с радостью согласились на воспроизведение этого сочинения. Но работа у них что-то долго не налаживалась. Ильич уже уехал в конце августа или в начале сентября в Петербург, а у них все еще ничего не было готово. Однажды пришел ко мне Ганшин и сказал, что из Петербурга приезжал от Ильича человек и забрал весь воспроизведенный материал и подлинник статьи Ильича.
Из воспоминаний М. А. Сильвина {‘Каторга и ссылка’, No 1 за 1934 год.}, принимавшего участие в воспроизведении этой работы в Петербурге, а также и из других источников видно, что первый выпуск был воспроизведен на гектографе не более как в пятидесяти экземплярах в апреле 1894 года, второе издание первого выпуска было повторено той же группой в Петербурге в июне, тоже на гектографе (значит, тоже не более пятидесяти экземпляров). В сентябре группа Сильвина уже оканчивала третье издание первого выпуска, когда Владимир Ильич приехал в Петербург и, убедившись, по словам Сильвина, что ‘в Москве то же несовершенство техники, медленность печатания и незначительность выхода, он, огорченный всем этим и найдя, что у нас дело подвигается по крайней мере не хуже, сейчас же попросил Малченко отправиться в Москву, взять у Ганшина все, что уже готово, а также и самые рукописи. Ганшин ошибается, говоря, что им были отпечатаны первый и второй выпуски. Им был отпечатан только один первый выпуск… Ильич хотел прежде издать третий выпуск, считая его более важным’.
Группа Сильвина и отпечатала третий выпуск, пометив его сентябрем 1894 года, снабдив для конспирации надписью: ‘Издан провинциальной группой социал-демократов’. Этот выпуск в гектографированном виде в желтой обложке доставил мне Ганшин из Петербурга только в ноябре того же года. Повидимому, дело и было так, как пишет Сильвин, отличающийся точностью своих воспоминаний. Таким образом первый выпуск был издан в трех изданиях, причем несомненны только два первых, так как они найдены в архивах, а третий в одном издании. Издание в Черниговской губернии, о котором пишет Могилянский (‘Былое’, No 23), вышло в свет (первый выпуск?) только в двадцати — двадцати пяти экземплярах.
Издание второго выпуска сомнительно, хотя есть полицейские сведения, что он был выпущен в Москве {См. донесение петербургского градоначальника от 27 мая 1896 года ‘Красный архив’, No 62 за 1934 год.}. Во всякое случае он до сих пор не найден.
Больше достоверных сведений об издании этого сочинения нет. Поэтому неудивительно, что оно было мало распространено. Когда я приехал из ссылки в Москву в 1903 году, о нем никто не помнил. Первое о нем упоминание в литературе сделал я в своей статье в сборнике ‘Текущий момент’ в 1906 году и повторил это упоминание в сборнике ‘На заре рабочего движения’ в Москве в 1919 году. Тогда по моим указаниям начались поиски этой работы, которые увенчались успехом только в 1923 году, когда первый и третий выпуски были найдены в Ленинграде в Публичной библиотеке и почти одновременно в Берлине в социал-демократическом архиве. Тогда же впервые это сочинение было издано в издательстве ‘Московский рабочий’, а затем помещено в первом томе Сочинений Ленина (см. примечание 3-е в первом томе). Так же, как и первая статья Ленина, книга ‘Что такое ‘друзья народа’ задержалась печатанием на двадцать девять лет. Но во всяком случае руководящие партийные работники первого призыва почти все читали это гениальное произведение, и оно вошло в железный инвентарь идеологии старых большевиков. Руководящие работники нашей московской организации ознакомились тогда с этой работой по первому и третьему гектографированным выпускам. Третий выпуск был взят при обыске, кроме меня, еще у двух членов нашей группы в июне 1895 года.
Личность Ильича после прочтения его книги очень выросла в моих глазах: я понял, что наше молодое русское марксистское направление нашло в его лице огромную политическую и теоретическую силу.
Образ Ильича глубоко запечатлелся во мне. Всегда жизнерадостный, веселый, с живым юмором, так внимательно вас слушающий и расспрашивающий, как будто он хочет до дна исчерпать своего собеседника, подающий также живые реплики на ваши слова, реплики, которые иногда сразу раскрывают перед вами новые перспективы. Беседы с ним доставляли истинное удовольствие и очень много давали собеседнику. Его авторитет, как мыслителя и вождя, в моих глазах, как и в глазах других моих товарищей сверстников, работавших или встречавшихся с ним, создался уже тогда, и в последующее время, когда мы встречались с каким-либо новым вопросом теории или практики политической работы, мы всегда живо интересовались, как на этот вопрос смотрит Ильич, каково его мнение, и всегда оказывалось, что его мысли, его директивы бывали самыми мудрыми, самыми правильными, ведущими партию и пролетариат к неуклонному росту, к конечной победе.
Во время его и моей ссылки (1898—1901 гг.) я вел с Ильичом деятельную переписку. Из конспиративных соображений мы не сохраняли тогда никаких писем, и я их все сжигал. Несколько откликов этой переписки имеются в книге ‘Письма к родным’ (изд. 1931 г., стр. 118, 225, 427).
Ильич уехал из Москвы в Петербург в конце августа илц начале сентября. Мне не пришлось больше встречаться с ниц вплоть до 1906 года.

ГЛАВА XXVI
ОСЕНЬ 1894 ГОДА. ПОЯВЛЕНИЕ КНИГИ СТРУВЕ. СПОСОБЫ РАЗМНОЖЕНИЯ ЛИТЕРАТУРЫ. ПОСТАНОВКА РАБОТЫ НА МИМЕОГРАФЕ И НА ПЕЧАТНОМ СТАНКЕ. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ МОЕЙ РАБОТЫ. АРЕСТ. В СРЕТЕНСКОЙ ПОЛИЦЕЙСКОЙ ЧАСТИ

Вскоре после отъезда Ильича в Петербург в московских книжных магазинах появилась книга Струве ‘Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России’. Это была первая ласточка так называемого ‘легального марксизма’. Появление ее было своего рода сенсацией: она читалась нарасхват, обсуждалась в студенческих кружках. При всем своем буржуазно-либеральном извращении марксизма книга сыграла свою роль в борьбе с ‘…устарелым социально-политическим мировоззрением’, по выражению Ленина, и способствовала распространению ‘…вширь идей марксизма (хотя и в вульгаризированном виде)’ {В. И. Ленин, Соч., т. IV, стр. 373, 374.}. Вообще с этой осени марксизм делает заметные успехи среди студенчества, особенно среди младших курсов, в которые начинают вливаться молодые марксисты из провинциальных питомников. Так из Нижнего приехали и поступили в университет А. И. Пискунов, Фридман, Франк, в техническое училище — Лакур, где он вместе с братьями Масленниковыми образовал первую марксистскую группу. Из Екатеринослава, Орла, Вильно и других городов тоже приехало несколько молодых марксистов.
Через таких же молодых марксистов-студентов у нас установились связи с другими городами. С Киевом нас связал студент-нижегородец Н. А. Вигдорчик, поступивший в Киевский университет, с Петербургом — Сильвин. Через них мы получали информацию, обменивались нелегальной литературой. Завязалась связь с Иваново-Вознесенском через С. П. Шестернина, с которым я познакомился у А. И. Елизаровой. С. П. Шестернин был интересной личностью. Он окончил университет в 1888 году, во время апогея реакции, и пошел служить по судебному ведомству во Владимирской губернии, но сохранил при этом свои революционные симпатии и интересы, образовавшиеся у него еще со времени участия в гимназических кружках во Владимире. В январе 1894 года, назначенный городским судьей в Иваново-Вознесенск, он проводит отпуск в Петербурге, где сходится с кружком петербургских марксистов во главе с Лениным и там определяется как марксист. Этим кружком он снабжается нелегальной литературой для Иванова и с тех пор служит связью между ивановской социал-демократической организацией, образовавшейся там в 1892—1893 годах, и ‘Петербургским союзом борьбы’. С осени 1894 года он устанавливает связь с нами и также получает от нас литературу. Так он проработал в Иванове до 1897 года, написав за это время несколько статей и корреспонденции, напечатанных за границей, он был автором брошюры ‘Десятилетие Морозовской стачки’. В 1897 году был привлечен к жандармскому дознанию по ивановскому делу, но для него это ограничилось только переводом на место городского судьи в глухой городок Ефремов, Тульской губернии.
Между прочим ивановские фабриканты подавали на него жалобу, что он решает дела пристрастно, в пользу рабочих. Из Ефремова он был переведен в Бобров, Воронежской губернии, тоже судьей, и в 1906 году снова привлечен к следствию по делу организации крестьянского союза, после чего был уволен со службы. Стал присяжным поверенным и продолжал связь с партией большевиков до самой революции. Жив и работает до сих пор, оставаясь, так сказать, непартийным большевиком.
Б это время у меня была еще одна встреча. Пришел как-то Прокофьев и рассказал, что он через членов одного рабочего кружка познакомился с одним студентом, который тоже ведет пропаганду среди рабочих. Я захотел познакомиться с ним. Он оказался студентом-медиком четвертого или пятого курса, Александром Николаевичем Орловым. Оказывается, он марксист-одиночка и ведет пропаганду среди рабочих, имеет уже довольно много связей. Он сказал, что избегает связываться с какой-либо группой, боясь провала, и надеется так, одиночкой, дольше продержаться и больше сделать. Я порадовался тогда этой встрече: значит, думал я, не мы одни ведем работу среди рабочих, вероятно, есть и еще такие одиночки, а может быть, и группки, очевидно, к этой работе появляется тяга среди интеллигенции.
Орлов после этого проработал еще два года и был арестован в ноябре 1896 года, войдя все-таки в организацию третьего состава ‘Московского рабочего союза’, о чем я еще скажу. Он теперь известный врач-хирург в Вологде, беспартийный.
Перед нашей организацией все время остро стоял вопрос о литературе. Требование на марксистскую литературу как со стороны рабочих, так и со стороны интеллигенции росло чрезвычайно. Мы по мере сил удовлетворяли эту жгучую потребность разными способами.
Первый способ — это рукописное размножение. Переписывались брошюры и целые книги очень усердно как членами организации, так и сочувствующими студентами, курсистками, рабочими. Рабочими был привлечен к переписке даже один городовой. Много переписывал бывший волостной писарь Буканов, владевший прекрасным почерком. Но, конечно, при помощи рукописи копирование шло медленно и давало небольшие результаты.
Второй способ — это пишущая машинка. Добыть такую машинку было тогда не так просто. Нужны были деньги и разрешение, которое давалось учреждениям или особо благонамеренным лицам. Каким-то путем организация все же приобрела машинку. Мокроусова-Карпузи писала на ней очень усердно и подготовляла материал для гектографа, а то и просто переписывала некоторые брошюры в нескольких экземплярах. Но много ли могла дать одна машинка?
Третий способ — это гектографирование. Приходилось этим заняться как руководящим членам организации (Спонти, Лядов), так и прибегать к помощи сочувствующих студентов и курсисток. Рабочий Е. И. Немчинов имел свой гектограф и на нем размножал свои произведения. Но гектограф давал тридцать-сорок копий и то не всегда хороших, но завести его было сравнительно все же легко и на нем издавались наши листовки и небольшие брошюры. Впоследствии, уже после моего ареста, были изданы на гектографе и более крупные вещи: ‘Эрфуртская программа’, ‘Беседы’, ‘Ткачи’ Гауптмана и отдельные главы из сочинения Бебеля ‘Женщина и социализм’.
Четвертый способ — получение литературы из-за границы и заказ литературы за границей. С этим способом дело обстояло также не очень благополучно. Получить небольшой транспорт пуда в полтора-два через Вильно было очень нелегко. За полтора года наша организация получила три-четыре таких транспорта, но один провалился на следующую ночь после прибытия, о чем я уже рассказывал, в другом оказалась почти сплошь народовольческая литература. Кроме того, надо сказать, что группа ‘Освобождение труда’ издавала очень мало популярных брошюр, годных для широкого распространения среди рабочих. Приходилось посылать свои брошюры для напечатания. Как раз весной этого года мы послали совершенно переделанную с польского, вернее, заново написанную на основании русских материалов, брошюру ‘Рабочий день’, она вернулась напечатанной через Вильно месяцев через восемь, уже после моего ареста. В феврале 1895 года еще три брошюры — ‘Что должен знать и помнить каждый рабочий’, ‘Рабочая революция’ и ‘Брюссельский конгресс’ — отвез за границу Спонти, но они были получены в Москве только почти через год, уже после провала нашей организации, нашими преемниками.
Так неважно обстояло дело у нас с литературой, нужда в которой, повторяю, была очень напряженной. При этих условиях мы мечтали о постановке хотя бы небольшой типографии я о приобретении только что изобретенного тогда мимеографа. Еще летом Лядов ездил в Нижний и привез оттуда около пуда шрифта. Но для шрифта надо сделать рамку, валик, надо достать типографскую краску. Во всем этом мы были совершенно неопытны. Я обратился к моим знакомым народовольцам, Оленину и Захлыстову, с которыми познакомился через С. Н. Прокоповича, бывшего тогда не то народовольцем, не то народоправцем. Они были полуинтеллигенты, пошедшие в народ, держали маленькую слесарную мастерскую, в которой вдвоем работали. Они мне обещали оборудовать маленькую ручную типографию. С этим делом тянули два-три месяца, откладывая под всякими предлогами окончание заказа. Я стал подозревать, что они решили присвоить этот шрифт для своих целей, и, действительно, они в конце октября напечатали нашим шрифтом прокламации на смерть Александра III {Эта прокламация перепечатана в книге ‘Литература Московского рабочего союза’, стр. 175.}. Узнав об этом, я устроил им большой скандал, в результате которого они отдали мне принадлежности для типографии. Но куда их поставить? Устроить подпольную типографию в Москве при наших возможностях было чрезвычайно трудно. Надо иметь отдельную, хорошо изолированную от соседей квартиру и надежных и ‘чистых’ (в смысле охранного наблюдения) людей. А где их взять? Надо немало средств, которых у нас не было. Вывел из затруднения на первый раз Спонти. Он жил в маленьком мезонине во дворе большого двора на Черногрязской-Садовой, близ Курского вокзала. Он решил поставить эту типографию у себя и самому работать. Конечно, это было неосторожко: у него было много связей с рабочими, и он легко мог попасть под наблюдение, если уже не попал. Но другого выхода тогда не было. Он начал работать.
Появилась у нас тогда же возможность получить мимеограф, через Вильно, где мы его заказали. Он был получен на адрес М. Т. Елизарова или кого-то из его сослуживцев. Где его поставить? Я посоветовался с Винокуровыми, и мы решили, что я перееду к Винокурову, который занимал отдельную квартиру со своей женой и ребенком в Прогонном переулке, близ Новинского бульвара. У него была отдельная, изолированная комнатка, в которой я и поселился 25 октября, чтобы поставить там мимеограф. Надо сказать, что это решение было очень неблагоразумно: ни я, ни Винокуров не могли себя считать сколько-нибудь ‘чистыми’. И мы сознавали рискованность этого предприятия, но другого выхода тогда у нас не было, а литература нужна была дозарезу. Итак, я поселился у Винокуровых и начал готовиться к работе на мимеографе. Надо было достать вощеной бумаги, простой бумаги, краску. Все я решил делать сам, чтобы не впутывать других людей в это дело. Это все я достал через книжный склад Муриновых, которые оказывали всякое содействие революционному делу. Я решил изолироваться от всяких других дел, но это было трудно сразу сделать, надо было передать кому-нибудь кружки, которые я вел, доставлять этим кружкам литературу и т. п. Так что в результате никакой изоляции не получилось.
Между прочим у Винокуровых я вскоре познакомился с известной впоследствии сотрудницей московского охранного отделения Анной Егоровной Серебряковой, с мужем которой, бывшим народовольцем и в то время тоже сотрудником охранки, П. С. Серебряковым, я был знаком по совместной службе в губернской земской управе. С ним меня познакомил А. И. Рязанов, тоже служивший тогда в земской управе.
С Серебряковой я виделся несколько раз. Она производила впечатление очень умной и образованной женщины, ранее она привлекалась по политическому делу. Она живо интересовалась марксистской идеологией, и мы охотно с ней беседовали. У нее были большие знакомства среди московской интеллигенции, которые мы надеялись использовать для сборов денег и других целей. Мы не говорили ей ни о том, что мы работаем среди рабочих, ни тем более о наших конспиративных предприятиях… Но, конечно, близко зная нас, она о многом догадывалась. Знала она и Лядова, и С. И. Муралову, и семью Карпузи, и А. И. Елизарову (с последней она познакомилась, впрочем, несколько позднее). Так что она и ее муж, а значит, и охранка, были достаточно информированы о нашей работе изнутри {Как известно, А. Е. Серебрякова, хитрая и умная провокаторша, ‘мамочка’ или ‘святая святых’ московской охранки, служила ей с усердием’ верой и правдой, и оставалась неразоблаченной в течение около двадцати пяти лет, до 1909 года, когда она была разоблачена Л. П. Меньшиковым. См. о ней: у Меньшикова — ‘Охрана и революция’, все три тома, книгу И. В. Алексеева — ‘Провокатор Анна Серебрякова’, изд. Политкаторжан, 1932 г.}, а снаружи за мной началась усиленная слежка, которую я вскоре заметил. Но работа уже началась и у Спонти и у меня, и мы решили итти на риск. Мы начали лихорадочно работать.
Надо было прежде всего выбрать, что нам сейчас нужнее всего отпечатать. Первой мы выбрали брошюру, написанную Винокуровым вместе со мной на смерть Александра III и на восшествие на престол Николая II. Это была брошюра чисто политического характера, в ней разбиралась внутренняя политика умершего царя, доказывалось, что она была целиком направлена в интересах ‘промышленников, купцов и землевладельцев’ за счет рабочих и крестьян, что это был царь дворян и кулаков. В заключение указывалось, что только борьбой рабочие и крестьяне могут улучшить свое положение, в пример ставились европейские рабочие, которые борьбой добились политической свободы и серьезных уступок от своих правительств и капиталистов. Заканчивается брошюра такими словами: ‘Пусть борьба наших заграничных собратьев послужит нам примером в долгой и упорной борьбе sa наше рабочее дело, и пусть никого не введут в заблуждение слова нового царя, будто он будет отцом всего народа’.
Первый опыт оказался очень удачным. Получалась брошюра в восемь больших страниц с печатным шрифтом пишущей машинки. Напечатав ее, я переправил ее в склад через студентов И. В. Денисова и Б. А. Келлера (ныне член Академии наук СССР). Она была распространена вся, и ни один экземпляр до 19 июня 1896 года де попал в руки охранки. В этот день она раздавалась на большом рабочем собрании в лесу Николо-Угрешского монастыря, и один экземпляр попал в охранку {‘Литература Московского рабочего союза’, стр. 170—175.}.
После нее я начал печатать сразу две брошюры: ‘Что должен знать и помнить каждый рабочий’ — тоже наша переделка с польского, которая была очень популярна среди рабочих и они ее настоятельно требовали, и брошюру ‘Об агитации’, которая пользовалась большим успехом среди интеллигенции. Но докончить их мне не удалось…
Спонти между тем налаживал работу на типографском станке. Он начал печатать брошюрку, которую написал, помнится, Винокуров и которую отредактировали совместно с ним Лядов, Спонти и я. В ней мы решили в короткой и очень общедоступной для рабочих форме изложить основы нашей тактики. Брошюра была без заглавия и начиналась словами: ‘Мы живем в такое время, когда мелкое хозяйство и мелкие мастерские гибнут и заменяются крупным хозяйством и огромными мастерскими’.
Далее говорится о крайне тяжелом положении русского рабочего, о чрезмерно длинном рабочем дне, о нищенской заработной плате и о бесправном положении русского рабочего, противопоставляется лучшее положение заграничного рабочего, которого он добился путем упорной борьбы. Говорится, что ‘за границей рабочие поняли, что жизнь их должна быть теперь одной борьбог а мир наступит лишь тогда, когда все фабрики, вся земля перейдут в их руки. И вот рабочие стали стремиться к этому. Они стали соединяться в один общий союз, в одну рабочую партию, которая поставила себе целью овладеть правительственною властью, чтобы самой издавать законы’.
Заканчивается эта брошюра таким призывом: ‘Работник’ и работницы должны протянуть друг другу руки и вместе бороться за освобождение. Только в соединении всех рабочих заключается сила, которая разобьет все, что станет на ее пути’.
Спонти начал набор этой брошюры, который подвигался крайне медленно вследствие его неопытности. Я три раза был у него в это время, и в последний раз он мне рассказал, что к нему заходил околоточный надзиратель и расспрашивал, чем он занимается и чем живет. Спонти сказал, что он ищет работу, но не может найти, и попросил надзирателя указать ему какую-нибудь работу. Посещение было весьма подозрительное, и мы решили спешно докончить, работая день и ночь, эту брошюру, а потом перенести типографию куда-нибудь в другое место. В этот раз мы отпечатали первую страницу рукописи (всего должно было получиться шесть страниц), я принес ее домой и с торжеством показал Винокурову первые плоды нашей типографской работы. Наши первые успехи в печатной работе очень нас окрылили, и мы размечтались об издании в скором времени журнала для рабочих или на первое время хотя бы непериодических сборников под заглавием ‘Рабочее дело’.
Беседуя так с Винокуровым, мы проработали на мимеографе почти всю ночь, печатая брошюру ‘Что должен знать и помнить каждый рабочий’. К утру я все сложил в корзину, запер ее и задремал. Не успел я еще, радостный от этих успехов, как следует заснуть, как резкий звонок прервал мою дремоту, а затем ввалилась орава полиции для производства обыска у меня и Винокурова.
Эти последние дни перед обыском у меня были какие-то лихорадочные. Я замечал за собой упорную слежку и принимал все меры, чтобы от нее избавиться, что мне иногда и удавалось. По крайней ‘мере в ‘Обзоре важнейших дознаний’, где говорится о нашем деле, значится: ‘Мицкевич принимал особые меры предосторожности, лишавшие возможности правильного за ‘ним наблюдения’, но и того, что им удалось наблюсти за мной за эти последние дни, было совершенно для них достаточно.
Приведу здесь в несколько сокращенном виде те ‘сведения по наблюдению за врачом Мицкевичем, проживающим в доме No 10 по Прогонному переулку, в квартире супругов Винокуровых’, которые сохранились в деле. Из них видно разнообразие моих связей и отчасти характер работы. В скобках я буду давать свои объяснения, где могу:
Итак:
’19 ноября 1894 г. Мицкевич вышел в 9 1/2 час. утра в Губ. Зем. управу, пробыв там до 3 1/2 час. дня, вернулся домой.
В 6 час. отправился на Мал. Якиманку в д. Гогон, к жившим там С. М. Кафтанову и крестьянину Г. Н. Ковалеву (относил литературу поименованным здесь рабочим завода Листа, у которых на квартире вел кружок). Пробыв с полчаса, отправился к университету, в пивную (назначено было в ней с кем-то свидание). По выходе из пивной встретился со студентом В. С. Елпатьевским, с которым отправился на Бол. Серпуховку в д. Кузнецова, к жившим там В. Ф. Ельчину, З. В. Калиопиной и Б. Ф. и Е. Ф. Масленниковым, пробыв там до 12 час. ночи, вернулся домой (это была школа, в которой жили поименованные городские учительницы, которые оказывали нам разное содействие).
20 ноября в 2 часа дня отправился в книжный магазин Карбасникова, на Плющихе, в доме Орлова, где знаком с хозяином магазина, после вернулся домой. В 5 1/2 час. вторично вышел, отправившись в Скатертный пер., в д. No 39, к студ. Д. П. Калафати, выйдя вместе, Мицкевич и Калафати отправились на Немецкую ул., д. No 7, после по той же улице в д. No 23, где живет слесарь К. Ф. Бойе (я водил Калафати, чтобы связать его с рабочими для ведения кружков).
21 ноября М. вышел в 6 час. вечера, отправился в Хамовники, Пуговичный пер., к живущим там В. П. Захлыстову и П. В. Оленину, пробыв 3/4 часа, вернулся домой (ходил за получением типографских принадлежностей).
22 ноября. Был на службе. В 5 час. вечера вышел вторично и отправился на Плющиху в магазин Карбасникова, вошел в. магазин с заднего хода, откуда вернулся домой в 9 1/2 час. вечера.
23 ноября. М. отправился к Калафати, от него вернулся домой (Калафати занимался переводами популярных марксистских брошюр с немецкого и другими литературными делами в связи с нашей работой). Вторично вышел в 6 час. веч. к Захлыстову и Оленину.
24 ноября. Был на службе. В 6 час. вечера к М. пришел студент Петербургского технологического института А. А. Ганшин. Пробыв у него с полчаса, Ганшин вышел с М. На Поварской Ганшин остался ожидать, а М. прошел к Калафати, по возвращении М. названные лица простились, причем М. передал что-то вроде письма Ганшину (Ганшин приезжал из Петербурга и привез для Москвы несколько гектографированных экземпляров третьей части ‘Друзей народа’, а я ему передал что-то для Петербурга). После этого М. пошел в д. Гонецкой на Арбате к быв. студ. И. В. Денисову (отнес к нему на сохранение полученное от Ганшина). Пробыв у него с 1/4 часа, отправился на свою старую квартиру в д. Корша па Мал. Молчановке. Пробыв здесь 1/2 часа, вернулся домой.
25 ноября М. был на службе. 26 ноября М. в 11 час. отправился к Калафати. Пробыв 20 минут, пошел на Садовую к Спонти, жившему ранее совместно с Карпузи, пробыв 3/4 часа, наблюдаемый отправился в Яковлевский пер., в д. No 19, к живущим там студенту Д. И. Ульянову и супругам М. Т. и А. И. Елизаровым. Пробыв там 2 1/2 часа, вынес сверток в виде папки, завернутый в газетную бумагу, после заходил в писчебумажный магазин на Воздвиженке, откуда вынес сверток в трубку и со всем этим вернулся домой’.
Дальнейшие записи в том же духе.
На записи от 2 декабря дневник наблюдений обрывается, и 3 декабря я был арестован, так же как и Винокуров.
Нас отвезли в Бутырскую тюрьму, где уже находилось в общей комнате много арестованных в эту ночь. Среди них я встретил несколько человек знакомых. Из лиц, с которыми я вел в последнее время дела, там были, кроме Винокурова, студенты Калафати, Денисов, Келлер, Пискунов и Потехин. Большинство остальных, как выяснилось потом, были члены союзного совета землячеств, почти целиком арестованного в эту ночь. Арест союзного совета и многих студентов вызван был происходившими тогда в университете волнениями, начавшимися по поводу хвалебной речи Ключевского Александру III, произнесенной им во время лекции. Мы к этим волнениям не имели никакого отношения, так как целиком ушли в работу среди рабочих. Но охранка решила, воспользовавшись студенческими волнениями, очистить Москву от ‘неблагонадежных’ элементов и прихватила кроме лиц, связанных со студенческими организациями, еще ряд лиц, в том числе и нас. Я был доволен, что не видел среди арестованных ни одного рабочего, ни Лядова, ни Спонти. Значит, думал я, полиция не пронюхала еще о нашей рабочей организации и нас арестовали только как ‘неблагонадежных’ бывших и настоящих студентов.
Я недолго пробыл в этой компании: часа через два был вызван и отвезен в Сретенскую полицейскую часть, где был заключен в одиночную камеру.
Через некоторое время привезли туда же Денисова и посадили в камере рядом со мной. Начались переговоры через форточку. От Денисова я узнал, что вскоре после того, как меня увезли из Бутырок, остальным объявили о высылке их из Москвы, а его отвезли в часть. Через несколько дней ему тоже объявлено было о высылке его из Москвы, он мне сказал, что поедет в Рязань. Я попросил его известить моих родных в Рязани о моем аресте. Его увезли, и я остался один.
Я знал, что мне грозит тяжелое наказание. За печатание на мимеографе литературы, рассчитанной на широкую рабочую массу, я ожидал от трех до пяти лет одиночки, кроме предварительного заключения.
Таковы были приговоры по аналогичным делам в последние годы. Я не боялся этого наказания: я чувствовал, что я его вынесу. Думалось мне, что я уже хорошо поработал, что идеи революционного марксизма уже стали глубоко проникать в рабочую массу, что наша организация хотя и потерпела урон в лице Винокурова, меня и Калафати, но остались на свободе Лядов, Спонти, вся рабочая группа, многие наши студенты, они сумеют повести дело дальше. Цела осталась, повидимому, типография {Спонти удалось после моего ареста докончить начатую брошюрку (6 страниц). После окончания ее он свернул типографию и передал ее Лядову, который спрятал ее в смотровом колодце, в строящейся канализации клиник, где он работал. Потом она много путешествовала: на ней было напечатано несколько листков, и в конце концов она была взята полицией при обыске 10 июня 1895 года у братьев Масленниковых на даче под Москвой, где была зарыта в землю (сыщики проследили, когда ее зарывали).}. Да и Винокуров с Калафати не арестованы, а только высланы, значит, выбыл из строя только я один. Дешево отделалась еще наша организация…
Эти мысли утешали и бодрили меня. С собой я захватил из своей библиотечки десятка полтора книг по истории и медицине, которые и читал запоем в эти первые дни заключения.
Переименую здесь книги, взятые мною с собой (список их у меня сохранился): Липперт ‘История культуры’, Кареез ‘История Западной Европы’, т. III, M. Ковалевский ‘Общественный строй Англии в средние века’, Виноградов ‘Социальная история Англии в средние века’, Лучицкий ‘Кальвинизм и католическая лига во Франции’ и несколько медицинских книг.
Через семь дней меня вызвали на допрос в жандармское управление, которое было уже 6 декабря извещено охранным отделением о моем аресте и о характере моей революционной работы. Вот что писала охранка обо мне:
‘Лекарь Сергей Иванович Мицкевич стоял во главе деятельного социал-демократического кружка, который, помимо изданий на мимеографе и других копировальных аппаратах, вел правильную пропаганду и агитацию среди рабочих, сплачивая их в самостоятельную организацию, имевшую связи с иногородними рабочими центрами, находившимися между собою в оживленных сношениях и помогавшими друг другу материальными и иными средствами, а в случае арестов собиравшими по подписке деньги в пользу пострадавших.
Замечая, что рабочие затрудняются пользованием их брошюрами, сработанными на указанных аппаратах, а также циркулировавшими в рукописях, Мицкевич с близкими ему по делу людьми вступил в сношения с польской организацией и с заграничными деятелями и получал от них транспорты социал-демократических и др. групп изданий, как-то, например, имело место весной текущего года, когда только что полученный нераспакованный транспорт революционных изданий был взят по обыску у Надежды Николаевны Лебедевой, которая ныне арестована и находится под следствием в Петербурге и арестованный жених которой Владимир Жданов все время {На самом деле не все время, а только два месяца — с 4 февраля по 4 апреля 1894 года. У меня сохранился паспорт того времени, в котором отмечалось время переездов с квартиры на квартиру, — С. М.} жил ранее до ареста совместно с Мицкевичем.
Ближайшими сотрудниками Мицкевича были лекарь Александр Николаев Винокуров, студент Московского университета Дмитрий Павлов Калафати, бывший студент Московского университета Иван Васильев Денисов и другие члены рязанского кружка, по преимуществу социал-демократического.
Из числа его знакомых известны студент Московского университета Борис Александров Келлер и Сергей Иванов Потехин.
В настоящее время все означенные выше лица по распоряжению г-на министра внутренних дел удалены из Москвы с воспрещением им на некоторое время жительства в столицах и столичных губерниях и университетских городах. Причем Винокуров выбыл в Екатеринослав, Калафати — в Николаев, Херсонской губернии, Денисов — в Орел, Келлер — в слободу Екатерининскую, Самарской губернии, и Лотехин — в Арзамас, Нижегородской губернии.
Ввиду проявленных Мицкевичем в последнее время приемов особой конспирации в своей деятельности, приступлено было на основании п. 21 высочайше утвержденного положения о мерах к охране государственного порядка л. спокойствия к обыску в его квартире, причем у него отобраны: мимеограф со всеми принадлежностями, отчет ‘Красного Креста’ и сработанные на ‘мимеографе: 1) ‘Сочинение гр. Л. Н. Толстого ‘Царствие божие’, 2) Статья ‘Что такое ‘друзья народа’ и как они воюют против социал-демократов’, Спб., 1894 год, 3) Воззвание к рабочим и др. записки и заметки предосудительного характера. Ввиду таких результатов обыска, Мицкевич арестован и заключен под стражу в Сретенско-полицейский дом, и согласно распоряжения г-на директора департамента полиции, изложенного в телеграмме от 5 сего декабря за No 8536, он должен быть передан в жандармское управление для возбуждения о нем формального дознания’.
Оказалось, что охранка очень многое знала обо мне еще до моего ареста. В жандармском управлении на допросе, который вел подполковник Порошин в присутствии товарища прокурора Александрова-Дольника, мне предъявлен был только протокол обыска. Я сказал, что все материалы, которые у меня найдены запертыми в корзине, принадлежат не мне, а даны мне на сохранение лицом, назвать которое я не желаю.
Больше никаких показаний я не дал. Меня отправили в Таганскую тюрьму.

ГЛАВА XXVII
В ТАГАНСКОЙ ТЮРЬМЕ. ТЮРЕМНЫЕ ПОРЯДКИ. ДОПРОСЫ. ТЮРЕМНОЕ ЧТЕНИЕ. ОТПРАВКА В КАЛУЖСКУЮ ТЮРЬМУ

Таганская тюрьма была только что отстроена по образцу новейших американских одиночных тюрем. Это — большое пятиэтажное здание со сквозным пролетом посредине, по которому проходят железные лестницы и видны балконы с обеих сторон, проходящие вдоль дверей камер. Внизу стол старшего надзирателя, от него видна вся тюрьма, двери во все камеры пяти этажей. Везде была образцовая чистота. Ввели в камеру и заперли дверь. Осмотрел камеру: комната небольшая, но чистая, кровать поднята и заперта к стене, окно большое, но высоко от пола, около него стол и табуретка, полка на стене, а на ней таз, кувшин и кружка из красной меди. В углу параша, в деревянном судне с крышкой, под крышкой идет вентиляционная вытяжка. Ничего, думаю, жить можно. Выдали одну книгу из моего запаса, остальные остались в конторе. Хорошо, что я захватил с собой порядочно книг: хватит чтения на месяц или даже больше. В книгах было спасение: без них одиночное заключение было бы очень тяжелое.
Потекли дни за днями в строжайшем одиночном заключении.
Надзирателей было двое, Поляков и Хренов, дежурившие по шести часов два раза в сутки. За все время моего сидения в этой тюрьме, два года и три месяца, они никем не подменялись, не имея, очевидно, выходных дней.
Они не говорили со мной ни одного слова, на вопросы отвечали: ‘Не приказано разговаривать’. На прогулку выводили раз в день на полчаса. Прогулка происходила во дворике по кругу, надзиратель Петелин, выводящий на прогулку, стоял в центре круга и наблюдал за гуляющими. Гулял я всегда один. Кровать разрешили не запирать на день. Из окна, если встать на стол, был чудесный вид на Москву, на Москва-реку, на Кремль.
Вставать на стол запрещалось, но я научился различать все шаги и шорохи в коридоре, которые доносились через вентиляционное отверстие над дверью, и я слышал, когда надзиратель подходил к двери, чтобы посмотреть в ‘глазок’, и тогда слезал со стола. Несколько раз он ловил меня на месте преступления, но ограничивался заявлением, что вставать на стол не полагается. Впоследствии, как мне говорили, стол и табуретку прикрепили у боковой стены, так что смотреть в окно было уже нельзя. Но в мое время стол и табуретка были еще свободны, и самое большое развлечение было — смотреть из окна на Москву.
Политических арестантов было в тюрьме первое время очень мало. Я это заключил из времени, отведенного на одиночные прогулки: уголовные гуляли группами, и их громко вызывали на прогулку. Я слыхал, как выводили на прогулку одиночных, и насчитывал их пять-шесть человек. Все они сидели, как и я, на пятом этаже, через несколько камер друг от друга, отделенные уголовными. Каких-либо сношений с ‘политиками’ установить не удалось, изоляция получалась полная.
Это был особый период политических репрессий, установившийся во второй половине 80-х годов и продолжавшийся приблизительно до 1897 года. Период, когда царское правительство разгромило главные силы ‘Народной воли’ путем виселиц, долговременных каторжных работ и массовых ссылок. В этот период оно добивало сравнительно малочисленные и разрозненные отряды эпигонов этой когда-то грозной для него партии. Политических процессов в это время не было, за исключением процесса первомартовцев 1887 года {Процесс по делу о подготовке покушения на царя Александра III. По этому делу было повешено пять человек, в том числе брат В. И. Ленина — А. И. Ульянов.}. Все политические дела проводились келейно, в порядке жандармского дознания, и решались в административном порядке ‘но высочайшему повелению’. Приговаривались за участие в народовольческих кружках, за пропаганду и распространение литературы на два-четыре года ‘Крестов’, которые в более серьезных случаях дополнялись ссылкой до десяти лет. Административные приговоры к тюремному заключению были новостью этого периода. Это тюремное заключение политические отбывали в это время в Петербурге в особой тюрьме ‘Крестах’, на Выборгской стороне, построенной по американской системе строжайшей изоляции с обязательными десятичасовыми работами в одиночной камере. Работы были особо однообразными и противогигиеничными, вроде трепания пакли Политические заключенные очень плохо переносили этот тюремный режим. В предварительном заключении обязательных работ не было, но система строжайшей изоляции проводилась жестко. Обращение с политическими в этот период было в общем внешне ‘корректное’, вежливое: об исключениях из этого я расскажу ниже. Такое обращение было завоевано жестокой борьбой. Вспомните наказание розгами в петербургской тюрьме Боголюбова, за которым последовали бурные тюремные беспорядки, и выстрел Веры Засулич, а затем ее процесс, нашумевший на всю Европу, многочисленные тюремные истории, периода народовольчества, Якутскую и Карийскую истории 1889 года, тоже нашумевшие на весь мир. Приблизительно через неделю меня вызвали на свидание с матерью. Ей сообщил о моем аресте Денисов. Она немедленно выехала в Москву. Свидание происходило в полутемном шкафчике, разделенном двумя частыми сетками на две части: в одной части стоял я, а в другой — мать, в сопровождении жандармского поручика Чернопятова. Говорить о чем-либо, касающемся ареста или дела, было нельзя. Свидание продолжалось минут десять-пятнадцать и было тяжело и для меня и для матери. Она, конечно, гораздо тяжелее меня переносила мой арест. Мои взгляды были ей чужды и непонятны: она смотрела на мой арест и заключение, как на разгром всей моей карьеры и жизни, и очень тяжело это переживала. Единственное, о чем я просил ее,— это устроить мне доставку книг и для этого подписаться в Петровскую библиотеку, лучшую в то время частную библиотеку в Москве, помещавшуюся в Петровских линиях. Нужно было еще найти человека, который согласился бы менять эти книги в библиотеке и носить их в жандармское управление для передачи мне. Обращаться к кому-либо, кто имел со мной какую-либо связь на политической почве, я не хотел, чтобы не дать какой-либо нити жандармам. Я решил обратиться к фельдшеру И. Д. Варламову, работавшему в санитарном бюро, с которым у меня были хорошие, но только служебные отношения. Я просил мать попросить его. Он согласился и в течение двух с половиной лет, пока я сидел в Москве, доставлял мне книги из библиотеки. Делал он это совершенно бескорыстно и необыкновенно аккуратно. Я ему бесконечно благодарен: никто не оказал мне такой большой услуги.
Приблизительно через месяц меня вызвали на второй! допрос. Товарищ прокурора, присутствовавший на этом допросе, был уже другой — А. А. Лопухин, тогда изящный молодой человек, впоследствии, с 1903 года, директор департамента полиции. Он впервые выдвинулся на нашем деле. В 1908 году он, как известно, выдал Бурцеву во время заграничной поездка тайну департамента о провокаторе Азефе. Это потом раскрылось, и Лопухин был осужден царским судом к лишению всех прав состояния и к ссылке в Сибирь на поселение. Лопухин мне объявил, что я привлечен по 252 статье уголовного уложения, по которой за участие в сообществе, имеющем целью ниспровержение существующего строя в более или менее отдаленном будущем, приговариваются к каторжным работам от четырех до восьми лет.
Я спросил: значит, мне предстоят каторжные работы? Он ответил: ну, каторга не каторга, а несколько лет тюремного заключения и ссылки получите. Потом мне предъявили все взятое у меня. Я повторил свою версию, что все это было доставлено мне на сохранение. Предъявили тетрадку, которая была взята не в корзине. Это был перевод с немецкого брошюры социал-демократа Шиппеля о профессиональных союзах. Я сказал, что в этой брошюре ничего нет нелегального и что перевод предназначался для легальной печати. Спросили, почему она такая засаленная, грязная (она была зачитана рабочими). Я ответил, что, должно быть, завалялась на полу, После этого Лопухин сказал: ‘Господин Мицкевич ничем не хочет помочь следствию, которое благодаря этому может очень затянуться, дальнейший допрос я считаю бесполезным’. Меня увезли опять в тюрьму. Ни о ком из знакомых меня не спрашивали, это метая успокаивало: значит, наши еще целы.
Тогда еще не был дан лозунг отказываться от показаний. Приходилось самому вырабатывать тактику во время следствия. Я усвоил такую: ни в чем не признаваться, отказываться от знакомств, кроме самых очевидных. И эта тактика была самой рациональной при тех условиях. Я знал, что народовольцы во время судебных процессов признавали себя членами партии и старались использовать скамью подсудимых для пропаганды своих идей. Но в это время политические дела не передавались суду, следствие велось келейно и хоронилось в тайниках жандармских архивов. Какой же смысл развивать перед следователями свое кредо: ведь это им только поможет установить наличность организации и усилит наказание для ее участников. Бывали случаи и в нашем деле и в других делах того времени, что некоторые это делали, принимая перед следователем ‘геройскую’ позу, и брали на себя главную вину, старались выгораживать других, но при этом подтверждали факты и признавали знакомства, что только и надо было следователям. В результате такие ‘геройские’ показания объективно мало чем отличались от прямого предательства. Я лично никогда не жалел и не раскаивался, что избрал ту тактику, о которой я говорил. Она фактически мало отличалась от тактики не давать показаний.
После этого второго допроса потянулись для меня бесконечные однообразные дни. Спасало чтение, которым я был обеспечен. Заключение при этом условии переносилось сравнительно легко. Думалось, что бы я стал делать без, чтения, можно было бы, кажется, сойти с ума. Вообще, надо сказать, что одиночку особенно плохо переносили люди, или не привыкшие к умственной работе, или почему-либо не имеющие возможности получать книги. Из тюремной библиотеки книги политическим не выдавались, очевидно во избежание сношений через книги.
Итак, я засел за серьезное чтение с конспектированием тетради. На руки выдавалась одна тетрадь с пронумерованными листами, на ночь она отбиралась. После окончания она сдавалась в контору и заменялась другой. При выходе & тюрьмы тетради, если в них не находили ничего противозаконного, выдавались на руки. У меня накопилось несколько таких тетрадей, из которых одна с некоторыми дефектами уцелела у меня до сих пор. В этой тетради сохранился конспект нескольких книг и список всех книг, которые я прочитал с 27 марта 1896 года по 10 февраля 1897 года, то есть за десять с половиной месяцев.
Я воспроизвожу этот список, чтобы показать, что читали тогдашние марксисты. Что это не моя индивидуальная особенность такого характера чтения, я потом убедился из разговоров, с моими товарищами по делу и заключению. Это было типичное тюремное чтение марксиста-интеллигента того времени. Некоторые читали и больше и глубже, выполняя в тюрьме свои оригинальные работы. Я не говорю уже о В. И. Ленине, огромная литературная работа которого в тюрьме общеизвестна. Могу еще привести примеры: Федосеева, И. И. Скворцова, А. В. Луначарского, M. H. Лядова и еще нескольких.
Мой список книг начинается с No 40 и оканчивается No 90, предыдущие 39 номеров помещены в другой тетради, которая не сохранилась. Кроме того, второй список, параллельный, начинается с No 17 и кончается No 32, в нем перечислены прочитанные мною книги по беллетристике.
Вот эти списки, воспроизводимые с буквальною точностью, как они были записаны в то время:

Научные сочинения

40. ‘Труды общества русских врачей’, т. I.
41. ‘Труды общества русских врачей’, т. II.
42. Беляев, ‘Крестьяне на Руси’.
43. Туган-Барановский, ‘Промышленные кризисы в Англии’.
44. Зибер, ‘Д. Рикардо и К. Маркс’ (600 стр.).
45. Скворцов, ‘Влияние парового транспорта на сельское хозяйство’.
46. К. Маркс, ‘Критика политической экономии’.
47. Вебер, ‘Всеобщая история’, т. XIV.
48. Каутский, ‘Очерки и этюды’.
49. Бельтов, ‘К вопросу о развитии монистического взгляда на историю’.
50. Градовский, ‘Государственное право западно-европейских государств’.
51. Каутский, ‘Происхождение брака и семьи’.
52. Ковалевский. ‘Очерк происхождения и развития семьи и собственности’.
53. Лампрехт, ‘История германского народа’, т. I.
54. Лампрехт, ‘История германского народа’, т. II.
55. Гурвич, ‘Экономическое положение русской деревни’.
56. Милюков, ‘Очерки по истории русской культуры’.
57. Тверской, ‘Очерки американской жизни’.
58. Головин, ‘Мужик без прогресса’.
59. Минье, ‘История французской революции’.
60. Дарвин, т. I, ч. 1.
61. ‘Сборник правоведения и общественных знаний’, т. V.
62. ‘Промышленность’, изд. Водовозовой.
63. Bcher, ‘Die ntstehung der Volkswirtschaft’. (Бюхер, ‘Происхождение народного хозяйства’.)
64. Дарвин, т. I, ч. 2.
65. Дарвин, т. II.
66. Лампрехт, ‘История германского народа’, т. III.
67. Риль, ‘Четвертое сословие’.
68. Ключевский, ‘Боярская дума’.
69. Ходский, ‘Основы государственного хозяйства’.
70. Ингрэм, ‘История рабства’.
71. Гоббинс, ‘Английская реформация’.
72. Иегер, ‘Новейшая история’.
73. Кулиш, ‘История воссоединения Руси’.
74. Иеринг, ‘Дух римского права’, ч. 1.
75. Ковалевский, ‘Происхождение современной демократии’, т. II.
76. Виноградов, ‘История Греции’,
77. Фюстель де Кулан ж, ‘Древняя гражданская ‘ община’.
78. Мэн, ‘Древнее право’.
79. Грегуар, ‘История Франции’, т. II.
80. Ковалевский, ‘Происхождение современной демократии’, т. V.
81. Нордау, ‘Вырождение’.
82. Ковалевский, ‘Происхождение современной демократии’, т. III.
83. ‘Сборник правоведения и общественных знаний’, т. VI.
84. Коркунов, ‘Русское государственное право’, т. I.
85. Брандес, ‘Главные течения’.
86. Грееф, ‘Общественный прогресс и регресс’.
87. Брандес, ‘Новые веяния’.
88. Ходский, ‘Земля и земледелец’.
89. Сергеевич, ‘Русские исторические древности’, т. L
90. Бобжинский, ‘Очерк истории Польши’, т. II.
91. Ковалевский, ‘Происхождение современной демократии’, т. IV.

Беллетристика

17. Руссо.
18. Байрон.
19. Додэ, ‘Жак’.
20 Успенский, 2 тома,
21. Григорович, тт. I—VIII.
22. Мамин-Сибиряк.
23. Теккерей (биография).
21 Гейне (биография).
25. Шекспир.
26. Ардов, ‘Руфина Каздоева’, ч. I.
27. Шелгунов, ‘Очерки русской жизни’.
28. Гегель (биография).
29. Классен, ‘Жизнь Лассаля’.
30. Ардов, ‘Руфина Каздоева’, ч. 2.
31. Золя, ‘Рим’.
32. Брандес, ‘Литературные портреты’.
Книги в тюрьме прочитывались очень основательно, конспектировались, запоминались в основном на всю жизнь.
Пропускались все книги, разрешенные к выдаче из библиотек, почему-то кроме психиатрии и психологии, повидимому, чтобы не давать материала лицам, решившим симулировать душевное заболевание.
Журналы, даже старые, а тем более газеты, абсолютно не пропускались, и я за все время сидения в Таганской тюрьме не держал в руках ни одного журнала, ни одной газеты, за единственным исключением, о котором скажу позже. Получалась страшная оторванность от текущих событий, от внешнего пира вообще.
За это время произошла китайско-японская война, в России произошел переход на золотую валюту. Были и другие крупные события, но узнал я о них только значительно позже.
Беллетристика действовала на меня в тюрьме необычайно сильно: вследствие полной оторванности от внешнего мира, когда я читал какой-нибудь роман, то целиком сам переносился в ту обстановку, и переживания героев были как бы моими переживаниями, или, как говорится, я вживался & жизнь действующих лиц романа, читал такие вещи не отрываясь, с раннего утра до одиннадцати часов вечера, когда лампа убиралась в висячий фонарь и читать становилось больше невозможно. В результате такого чтения развивалась мигрень, и я после этого, усталый, не мог читать несколько дней и начинал хандрить. Поэтому я избегал много читать беллетристики, как это и видно из списка.
Кроме того, я занимался языками: читал по-немецки Гейне и Гете, по-французски Руссо. Читал еще по медицине.
Такие занятия, такое чтение по истории, экономике, статистике, праву подводили довольно основательную фактическую базу под теорию Маркса, которую мы усвоили еще до тюрьмы, это многих из нас сохранило в течение всей жизни в марксистско-ленинских рядах.
Между тем прошла зима, приходило лето, стало тянуть на волю, сидеть стало тяжелее, а меня больше не вызывали никуда, и я сидел, и сидел, не видя конца. За это время приезжала раза два мать на свидания, но они, кроме огорчения, ничего для меня не приносили, не давали и информации. Наконец, мне стало невтерпеж сидеть без всяких сведений, и я попросил вызвать меня на допрос. Меня вскоре вызвали. Мне показалось, что следователи мои как-то насторожились и заинтересованно ждали, что я скажу. Мне кажется, они думали, что вот человек просидел шесть месяцев, сидеть ему надоело, и он хочет дать показания, чтобы ускорить следствие и облегчить свою участь. Но в этом они были разочарованы: я не дал никаких новых показаний, а только хотел узнать, скоро ли кончится следствие. Они мне несколько таинственно сказали, что следствие затягивается и едва ля очень скоро кончится. Я был этим ответом несколько встревожен: думалось, не напали ли они на след нашей организации.
Было это в начале июня, а в середине июня я по различным признакам — шорохам и шопотам по коридору — догадался, что привезли новую партию ‘политиков’. Их рассадили по разным этажам, возможно дальше друг от друга. Сократили срок прогулок до двадцати минут. Пробовал перестукиваться, переговариваться в окно, но ничего не выходило. Стали новых возить на допросы. Я это тоже узнавал по долетающим из коридора фразам: ‘Пожалуйте в контору, оденьтесь’ и т. п. Я насторожился, но меня пока не вызывали на допрос. В середине августа привезли новую группу политических, прогулки сократились до десяти-двенадцати минут, стали выводить иногда на другой дворик. Стало слышаться характерное выстукивание букв в стены. Пробовал и я, но получал мало результатов, да и относился к этому осторожно, боясь нарваться на шпиона. Но по отрывочным выстукиваниям и по разным признакам я решил, что, вероятно, провалились наши. Жду вызова на допрос. Наконец, в сентябре 1895 года вызывают. Прежде всего предъявляют массу карточек, более пятидесяти, и спрашивают, кого из них я знаю, говоря, что я должен многих из них узнать. Действительно, почти все были мои знакомые: наши интеллигенты-марксисты и рабочие. Тут были Рязанов, Давыдов, Г. Н. Мандельштам, M. H. Мандельштам-Лядов, Винокуровы — муж и жена, Калафати, братья Масленниковы, Ганшин, еще несколько наших студентов и курсисток, затем наши рабочие-активисты — братья Бойе. Прокофьев и еще несколько. Меня эта фототека очень взволновала: значит, провал всей организации, но я старался не подать виду, что я волнуюсь, и внимательно рассматривал карточки. Не нашел там Спонти, Самохина, Немчинова, Миролюбова, Семенова, Елизаровых и еще кое-кого. Отобрал несколько карточек — супругов Винокуровых, Рязанова, Давыдова — и сказал: вот этих я знаю, об остальных не имею понятия. У Винокуровых я жил, с Рязановым служил в губернском земстве, Давыдов — его зять, встречал у него, большеникого не знаю. Следователи сказали, что это невероятно, я должен знать многих из показанных, но я стоял на своем. На этом допрос и закончился.
С тяжелым чувством, совсем разбитый, возвратился я в камеру: разгром организации подействовал на меня сильнее, чем в свое время мой арест. Похандрил немного. Но потом стал соображать: во-первых, повидимому, арестованы все-таки не все, только рабочая верхушка, а периферия, повидимому, не затронута, прошло ведь больше полугода после моего ареста: товарищи, наверное, хорошо поработали за это время, и корни в рабочую среду наша организация пустила, вероятно, глубокие, которые уже не вырвут никакие аресты. Эти мысли утешали, укрепляли.
Скоро обычная жизнь и обычные занятия наладились, и опять пошли месяцы за месяцами. Прошла вторая зима в тюрьме, а за ней вторая весна.
В марте 1896 года объявили мне, что следствие по делу закончилось. Я стал ждать приговора, но увы, еще немало пришлось его прождать.
А между тем в Москве шли какие-то приготовления: по вечерам все церкви Кремля вдруг освещались разноцветными лампочками, это были репетиции иллюминации, которая готовилась, как я соображал, по случаю предстоящей коронации-Николая II. Ну, думал я, вероятно, к коронации они объявят приговор и ушлют куда-нибудь из Москвы. Ведь в Москве во время коронации будут представители многих стран и корреспонденты со всего мира, едва ли захотят показать политических тем из них, которые пожелают посетить тюрьмы. Напряженно ждал какого-нибудь изменения в своей судьбе. Вдруг велят одеться и итти в контору. Ну, думал я, объявят сейчас приговор. Но в конторе ждало меня разочарование: ничего мне не объявили, а сдали меня жандарму, который всегда возил меня на допросы. Повез он меня на Курский вокзал, доехали до Тулы, в Туле пересели на другую дорогу (Московско-Киевской дороги тогда еще не было), а я все не знал, куда везут меня: жандарм был непроницаем. Наконец, поезд остановился у станции Калуга. Со станции жандарм повез меня в калужский тюремный замок и сдал туда. Так увезли нас, политических, из Москвы по разным тюрьмам на время коронации, которая состоялась 15 мая 1896 года.

ГЛАВА XXVIII
В КАЛУЖСКОЙ ТЮРЬМЕ. ТЮРЕМНЫЕ ПОРЯДКИ БОЛЕЕ СВОБОДНЫЕ, ЧЕМ В ТАГАНСКОЙ ТЮРЬМЕ. ОБЩЕНИЕ С ТОВАРИЩАМИ ПО ЗАКЛЮЧЕНИЮ. РАБОТА МОСКОВСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ ПОСЛЕ МОЕГО АРЕСТА ДО АРЕСТОВ В ИЮНЕ Ш5 ГОДА. КНИГИ БЕЛЬТОВА И ВОЛГИНА. ОПЯТЬ В ТАГАНСКОЙ ТЮРЬМЕ. ИЗМЕНЕНИЕ ТЮРЕМНОГО РЕЖИМА. ПРИГОВОР

В калужской тюрьме меня поместили в маленькой одиночной камере с низкими сводами под церковью. Из маленького окна видна была только высокая стена тюремной ограды. Камера была много хуже московской. На обед давали пустые щи с несколькими кусочками сала и почти совсем сухую пшенную кашу. Но все это с лихвой вознаграждалось улучшением общей тюремной обстановки сравнительно с московской.
До нас здесь не сидели еще, по крайней мере за последние годы, политические арестанты, и среди тюремной стражи не была еще выработана по отношению к ним дисциплина наподобие московской. Надзиратели добродушно болтали о чем угодно. Вскоре ко мне в камеру пришел помощник начальника тюрьмы Племянников и просидел целый час, вели с ним беседу. Это был первый свободный разговор, который я вел за полтора года. Понятно, какое впечатление он произвел на меня! Он мне рассказал разные газетные новости за последние месяцы. Сказал также, что за последние дни из Москвы привезли, кроме меня, еще Григория Мандельштама, Александра Масленникова и студента Кирпичникова и что они сидят в одиночных камерах, смежных со мной. Все это были мои старые знакомые по совместной работе в Москве.
Как только ушел помощник начальника, я влез на стол и стал вызывать в окно своих соседей. Мандельштам и Масленников немедленно откликнулись на мой вызов, а Кирпичников упорно молчал. Как я потом узнал, Кирпичников, арестованный в июне 1895 f года, в ноябре этого же года дал на допросе откровенные показания. Это, очевидно, на него потом сильно повлияло, и он через некоторое время сделал попытку к самоубийству: бросился, идя на прогулку, в пролет лестницы, сильно разбился, лежал несколько месяцев в больнице, стал проявлять признаки душевного расстройства. Так во все время нашего совместного сидения в калужской тюрьме он ни слова ни с кем не сказал.
Зато с двумя другими моими соседями мы вели нескончаемые беседы. Так как они были арестованы на шесть с лишком месяцев позже меня, а именно в июне 1895 года, то они много могли мне рассказать о том, что произошло после моего ареста.
Вот что рассказал мне Масленников. После арестов в декабре 1894 года началось восстановление прерванных связей, к работе среди рабочих были ближе привлечены молодые студенты братья Масленниковы, А. В. Кирпичников, П. Д. Дурново, курсистки Петрова и Желвакова. Вокруг Лядова образовалась новая руководящая группа, в которую входили и рабочие Бойе, Карлузи, Поляков. Стюнти в начале февраля уехал за границу, получив деньги за принадлежавший ему лесок на его хуторе. Он повез с собой для напечатания переделанные нами брошюры {За границей, как я узнал впоследствии, он пробыл шесть месяцев. Брошюры были отпечатаны на его средства (четыреста рубли), и он вернулся в Москву в сентябре 1895 года, 12 декабря того же года он был арестован.}.
Работа особенно оживилась с весны. Решено было отпраздновать Первое мая. Празднование было назначено накануне, 30 апреля, в воскресенье. Место празднования было выбрано в лесу близ станции Вешняки, Казанской железной дороги. Оно было особенно удобно тем, что туда можно попасть с трех железных дорог. Собрание было организовано очень конспиративно: полиция не смогла его накрыть.
Собралось двести пятьдесят — триста человек с тридцати фабрик и заводов, с некоторых фабрик пришли почти все участники кружков, с других пришли лишь делегаты. При приблизительном подсчете выявилось, что собравшиеся представляли уже около тысячи затронутых пропагандой рабочих. Масленников присутствовал на этой первой московско