Леонтьев К. Н. Славянофильство и грядущие судьбы России
М.: Институт русской цивилизации, 2010.
Религия — краеугольный камень охранения
Варшава, 11 января.
Религия, преобладающая в каком-нибудь народе, — вот краеугольный камень охранения прочного и Действительного. Когда веришь, тогда знаешь, во имя чего стесняешься и для чего (быть может, и с невольным ропотом нередко, но без гордого и явного протеста) переносишь лишения и страдания…
Вообразим себе, что все миллионы людей беднейшего класса, составляющего большинство во всех государствах, отказались от религиозных преданий, в которых темные толпы их предков прожили века, вообразим себе, что все без исключения подданные какой-нибудь державы говорят о ‘правах человека’, о ‘равенстве и свободе’, о ‘достоинстве’, о том, что земля обращается около солнца в 365 дней и столько-то секунд… еще о том, что есть, положим, какой-то Бог (un Dieu des bonnes gens!1 — как пел Беранже), а подати все-таки велики при этом и т. д.
Желали бы мы знать, какие принципы могут противопоставить грозным требованиям подобной, ‘цивилизованной по-нынешнему’ толпы те охранители, которых обыкновенно зовут умеренными либералами?..
Консерватизм чисто экономический, так сказать, лишенный религиозного оправдания, в нравственной немощи своей, может отвечать на требования анархистов только одним насилием, картечью и штыком… Мы это и видим давно в истинно передовой стране Запада, во Франции.
Там давно уже нет никакого общеидеального принципа, вознесенного над всею нацией… там периодически, лет через 15—20, возобновляется борьба между капиталом и трудом, и капитал еще недавно, в образе Тьера и рукой Мак-Магона, победил восстание недовольного труда. Мы признаемся откровенно, что не можем даже и притвориться сочувствующими той или другой стороне. Для нас одинаково чужды и даже отвратительны обе стороны — и свирепый коммунар, сжигающий тюильрийские сокровища2, и неверующий охранитель капитала, республиканец-лавочник, одинаково враждебный и Церкви своей, и монарху, и народу… Мы не понимаем Даже вовсе того психического процесса, под влиянием которого действуют эти люди прогресса, — либерального только снизу вверх… Этот психический процесс нам чужд и ненавистен до фанатизма… Из целой французской нации, столь жестоко пострадавшей в последнюю войну, в нас возбуждал несколько более сожаления только сам пожилой, больной и низверженный император, излюбленный избранник этой самой ползавшей перед ним буржуазии, которая во дни унижения и заслуженного позора своего срывала на прежнем кумире своем досаду своей собственной пустоты!.. Мы не понимаем ни жалких слез, пролитых в кабинете Бисмарка на днях перешедшим в вечность отвратительным Жюль Фавром3, нас не трогают патриотические хлопоты старого Тьера, мы постичь не можем ‘дурной вкус’ либеральной Франции, предпочитающей теперь Гамбетту и Греви родовым своим королям и избранным цезарям…
Александровы, Греви или Гамбетты (это ведь все равно) хороши на своем месте, когда нам нужно выиграть процесс… И только!.. Мало ли кто мне нужен, — но как я, русский человек, могу понять, скажите, что сапожнику повиноваться легче, чем жрецу или воину, жрецом благословенному?..
‘Но это ведь Франция, безумная Франция! Что нам за дело до внутренних порядков Франции!.. Не правда ли?..’ ‘У нас есть верховная власть, — вы скажете, — мы чтим ее глубоко, мы повинуемся ее помощникам и слугам, мы везде, в речах, в статьях только и говорим о единении у нас царя и его народа‘.
‘О! да не возглаголят уста мои дел человеческих…’ Вопрос не в том, что вы говорите и даже чувствуете (особенно теперь, когда грозные генералы и энергические полицеймейстеры понадобились вам для защиты ваших денег и очагов семейных), вопрос гораздо глубже. Вопрос в великих исторических течениях века.
Давно было сказано и признано всеми, что Франция — передовая страна… Передовая — это не значит лучшая, в наше время это, напротив, значит — хуДшая… Идти скоро, идти вперед — не значит непременно к высшему и лучшему… Идти все вперед и все быстрее можно к старости и смерти, к бездне. Даже несомненное улучшение некоторых сторон быта и нередко самой нравственности не спасает государство от гибели… Дисциплина национальных нравов для обществ спасительнее самых привлекательных качеств общечеловеческой нравственности…
Многие думают, например, что в последние века Рима господствовали только жестокость, сладострастная роскошь и разврат. Но это ошибка… Рядом с этими пороками распространялось христианство, в течение нескольких веков, в среде тех же римских граждан… Христиане не выселялись никуда, не выделялись из остальной массы римлян, они принимали, несмотря на временные гонения, участие во всех явлениях общественной, семейной и государственной жизни… они Должны были вносить во все свои более высокие, более добрые, идеальные вкусы и понятия… они влияли в семьях на самих язычников. Но, увеличивая, по всем вероятиям, в римской среде количество добрых чувств и высоких поступков, они всетаки более, нежели кто-либо, своею общечеловеческою нравственностью ускоряли расторжение уз собственно римской Дисциплины… Дисциплина же христианская укоренилась впоследствии на берегах византийского Босфора…
Итак, говорим мы, даже и действительное улучшение некоторых сторон человеческой жизни и самой человеческой души — не обусловливает непременно пользу общества и крепость государства. Греви, может быть, и честнее Наполеона I, но положение Франции было бы теперь иное, если бы она, уже изнуренная демократизацией, могла бы произвести что-либо великое, подобное Наполеону…
Но в новейших движениях века мы не видим даже и нравственного несомненного улучшения… Оно и понятно. Если божественная истина Откровения не могла (и не претендовала, заметим, никогда) уничтожить зло и безнравственность на этой земле, а только обещала этот рай под новым иным небом, то что же могут существенного сделать все бедные Жюль Симоны, Вирховы, Шульце-Деличи, все эти люди, которые, по выражению одного западного писателя, носятся всюду с какою-то ‘marotte humanitaire de peu de consquence’…4
Самые даровитые и влиятельные из этих людей должны считать за счастье, если они, в мире нравственных страданий и экономических невзгод, достигают на короткое время того результата, которого достигает в мире болезней медицина. По словам Пирогова, ‘самые хорошие врачи едва-едва колеблят среднюю цифру смертности’!
Итак, что же? Где же Франция? И зачем явилась на миг эта страна, так плачевно упавшая в течение какого-нибудь полувека с непрочных, но пышных и величавых подмосток эгалитарного цезаризма в смиренные объятия почтенного Греви?! {По поводу этой статьи и моего гонения на г. Греви французский гене ральный консул в Варшаве жаловался на ‘Варшавский дневник’ генералгубернатору г. Коцебу: ‘Президент дружественной державы’ и т. п. (Ну уж Державас адвокатом вместо царя! и…) Гр. Коцебу не обратил на эту жалобу никакого внимания. — Примечание К. Н. Леонтьева 1885 г.}
Нет! Не на миг перед мысленными очами нашими должна являться эта обреченная на гибельную передовую роль европейская нация! Россия должна глядеть на нее пристально: оттуда скоро польются, может быть, снова потоки грязи и петролея…
Франция — это исторический ‘центр Европы’… Ее первый король (Хлодовик) решил мечом борьбу арианства с Православием в пользу последнего. Ее император (Карл Великий) создал окончательно папизм и отделил католичество раз навсегда от византизма… Французские рыцари впереди всех других шли на защиту Гроба Господня… Победа монархии над феодальностью дворянства была во Франции одержана скорее и решительнее. Новый быт, новые моды и обычаи нигде не нашли себе такого изящного и заразительного выражения, как при дворах французских королей… В нетерпеливой Франции впервые свершилась революция во имя тех самых ‘прав человека’, о которых в других странах тогда только немногие думали… В этой же Франции раньше и яснее, чем в Англии, Германии, Италии, обнаружились печальные плоды восторженных порывов вооруженной либеральности, обнаружилась та истина, что вслед за падением сословного строя должно воцариться господство денег и мелкой учености, грубая плутократия и болезненная, робкая грамматократия… И в этой же стране впервые явилось как реакция против господства либеральной и оппозиционной плутократии учение экономического равенства, учение вначале мечтательное и кроткое, а позднее взявшее в руки ружье, динамит и револьвер…
То, что мы пишем, вовсе не ново. Все это очень старо, все это гораздо и пространнее, и лучше нашего было сказано все в той же передовой Франции отчасти мыслителями крайней левой стороны, отчасти защитниками феодальных порядков и Церкви. Жозеф де Местр и Прудон одинаково победоносно доказывали всю несостоятельность умеренного либерализма, всю его недостаточность и все ничтожество мещанских конституций. Но все это забыто: в России теперь как бы некогда и некому мыслить серьезно и внимательно читать…
А кто мыслит читая и читает с размышлением, тот молчит где-нибудь в своей деревне или в московском доме, пожимая плечами…
Итак, что ж делать?.. Неужели все погибло! Франция — ‘центр Европы’!.. Париж — столица мира!..
Все сделают позднее то же, что и Франция… Во что же верить?.. Чего ждать?.. Предаться роковому течению?..
Нет! Нет! Тысячу раз нет!.. Если бы мы не верили в возможность основных изменений в русских понятиях, и мы бы молчали…
Мы верим, мы имеем смелость верить, что Россия еще может отстраниться от западноевропейского русла…
Мы еще верим в силу русского охранения и в свежесть русского ума!
Неужели этот ум не постигнет, наконец, что Европе более не в чем завидовать, что ложь дальнейшего демократического и либерального прогресса уже слишком груба… что иДея этого прогресса ненаучна, что идеал его неизящен и невысок, ибо всеобщее равенство и всеобщая равноправность убийственны для разнообразного развития духа и свойств людских…
Неужели мы не поймем, наконец, что афонский монах или набожный московский купец, которые говорят: ‘Бога бойтеся, царя чтите‘, — и при слухе о надеждах прогресса с удивлением и неверием пожимают плечами, гораздо даже более — реалисты, гораздо ближе к реальной истине, чем те европейцы, которые какой-то свободой без страха хотят Дисциплинировать государства…
Берегитесь! Близок страшный час… Откуда может начаться пожар в Европе, мы не знаем, но пламя таится под пеплом.
Нам нужно заранее закалить наши силы терпением и любовью к предержащим властям за то уже только, что они — власть, той любовью, которая дается страхом Божиим и верой…
‘Начало премудрости есть страх Божий, плод же его любы…’5 Поменьше о ‘достоинстве человека европейца’, ради Бога! Поменьше о благе всего человечества… Поменьше о постепенности даже… Поменьше и о той любви без страха, того христианства а l’eau de rose6, которым иные простодушно морочат и себя, и нас…
Нет! Христианство есть одно, настоящее… Это христианство — монахов и мужиков, просвирен7 и прежних набожных дворян.
Это великое учение, для личной жизни сердца столь идеальное (столь нежное даже!), Для сдерживания людских масс железной рукавицей столь практическое и верное, — это учение не виновато, что формы его огрубели в руках людей простых… Не Истина виной тому, что более образованные люди почти все забыли эту Истину в погоне за миражом прогресса.
Религия в общественной жизни подобна сердцу в организме животном. Это primum vivens, ultimum moriens8 нации.
Пока религия жива, все еще можно изменить и все спасти, ибо у нее на все есть ответы и на все утешения. А где нет утешений, там есть кара и принуждение, оправданные не притворными фразами ‘горькой необходимости’ и т. п., а правом Божественным, вполне согласным с законами вещественной природы, ненавидящей равенство!
КОММЕНТАРИИ
Перв. публ.: газета ‘Варшавский дневник’. 1880, 11 января.
1 Un Dieu des bonnes gens! (франц.) — Бог добрых людей.
2 В русских и зарубежных консервативных изданиях писали о зверствах и вандализме коммунаров, грабивших церкви и разрушавших памятники искусства, о пожарах в Париже в 1871 г. Особенно потряс современников поджог коммунарами дворца Тюильри.
3 Речь идет о неудачных переговорах об условиях перемирия, которые Ж. Фавр вел с Бисмарком в сентябре 1870 г.
4 Marotte humanitaire de peu de consquence (франц.) — жалкое и никчемное человеческое устремление.
5 1 Пет 2:17.
6 l’eau de rose (франц.) — на розовой воде.
7 Тех благочестивых женщин, которые получили благословение печь для церкви просфоры.
8 Primum vivens, ultimum moriens (лат.) — вопрос жизни и смерти.