Религиозная мистерия смерти и воскресения, греха и очищения
Снова зажгутся на вышках колоколен пасхальные огни, снова молящиеся с зажженными свечами потекут вокруг церковных стен, снова погребальные тоны великой субботы встретятся с победными возгласами воскресения и разольется по всей великой Руси красный звон, нарядные одежды светлых цветов и приветствия на улицах друг друга со стороны даже незнакомых людей:
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе!
И каким-то примирением, чем-то восторженным все это прокатится от Великого океана до Атлантического, от Ледовитого моря до благословенной Тавриды и Греции.
Дни Страстной седьмицы с днями ‘Цветной недели’, как именуются пасхальные семь дней в церкви, образуют единое целое, выраженное в двух противоположных членах. Как голова и ноги не имеют ничего между собою сходного и, однако, образуют ‘единый организм’, так и тут. В праздник Пасхи, самые ранние мотивы которого лежат далеко за пределами христианства и находятся еще в древнем язычестве Сирии и Египта, в этом празднике слились определенный евангельский рассказ о событиях из жизни Иисуса Христа с каким-то более общим, более универсальным ощущением важной мировой тайны, которую наравне с христианами испытывают и не-христиане, с образованными людьми чувствует и темный народ.
Все рождается и расцветает, потом все стареется и умирает. Что это такое, почему?
Еще мы более поразимся, обратив внимание на то, что расцвет и гибель присущи именно высшему, одушевленному, прекраснейшему в мире. Камни не умирают, а вот человек, — как он мучится иногда и умирает в стенаниях, в плаче. Отчего именно высшему присуще страдание? И если мы перенесем эту мысль или, лучше сказать, это наблюдение к высшему из высших существ, к самому Богу, то не повторится ли эта мировая тайна и в отношении Его? Трепещем спросить, а не можем удержаться, чтобы не спросить: уж не умирает ли и Бог? ‘Бог безначален, вечен, неизменяем’, — учит богословие в первом своем томе. А во втором оно же учит: ‘Христос, Бог наш, умер и был погребен за грехи наши’.
И воскрес!
Вот камни не знают тоже и воскресения! Что не расцветает, не было рождено, что не мучилось и, наконец, не погибло, — не знает и тайны воскресения, вторичного оживления, второй жизни. У них больше бытия, у этих камней, они дольше существуют, но существование-то это какое-то неглубокое. Воскреснуть — это как бы в секунде бытия хлебнуть столько жизни, почерпнуть такую глубь бытия, засверкать таким сверканием душевности, оживления, напряжения всех его способностей, что годы и века тягучей жизни ‘так себе’ не могут пойти с этим в сравнение. Разве одинаково здоровое состояние с выздоровлением? В выздоровлении — особое сияние, особая душевность. Выздоровление не только живет, но как-то светится, и светится собою. Выздоровление то же в сравнении с здоровьем, что цветок сравнительно со стеблем растения: оно все разукрашено, пахуче, дрожит чем-то новым и блаженным в каждой ниточке своей, в каждой минуточке своей. Выздоровление — удесятеренное здоровье. Ну. а воскресение — это как бы сто жизней, тысяча жизней, совокупленных в одну жизнь, совершающихся в одном существе, и именно после того, как оно умерло, заболело невероятным заболеванием, единственным, исключительным.
Смерть — предел болезни, как воскресение — предел жизни. ‘Предел’ в смысле того, к чему приближаются болезнь, с одной стороны, и жизнь — с другой, но чего они не достигают. Смерть — о ней уж никто не расскажет, что она такое: смерть — такая же тайна, как и воскресение, столь же непостижимая. Нам даны, мы испытываем только приближения к одному и к другому: приближения к смерти — в болезни, приближения к воскресению — в выздоровлении. Но очевидно, что приближается, то и имеет предел: нет пути без конца пути. Эти ‘концы’ — смерть и воскресение.
В 14 днях, в величайшем годовом празднике или, точнее, в величайшем за год религиозном торжестве и проходит перед очами задумывающегося человека великая мистерия смерти и воскрешения… Отнесенная к Богу, совершающаяся в отношении И. Христа, она, однако, выражает собою то самое, то объемлет и нас всех, и эта мистерия есть поистине не только зрелище, но и испытание. Можно, конечно, на Страстной седьмице и в Цветную неделю только смотреть и молиться, взирать и соучаствовать как бы чему-то чужому, не своему, не личному, но это не есть настоящее и глубокое отношение к празднику. Его нужно переживать трепещущему и ограниченному, испуганному и грешному человеку как что-то свое, личное: ‘До смерти — подумай о смерти, ранее воскресения — жди и обрадуйся воскресению, как бы оно уже совершилось с тобою. Погрузись, — не мыслью одною, но самим животом своим, всем трепетом своего существа, — в пучину смерти, ожидающей тебя, и в пучину воскресения, обещанного тебе… ‘Сойди и восстань!’ Вот великое поучение праздника, великий призыв его. Как мало людей, которые его слышат, как немногие это понимают!
Гераклит, греческий философ, прозванный ‘темным’ за особенную глубину своего учения, нераздельную с некоторою неясностью, учил, что все в мире и, наконец, весь мир подобны напряженному противопоставлению лука и тетивы его. Нельзя натянуть лук, не оттянув тетивы его в сторону, обратную самому луку, — тогда только пущенная стрела и полетит хорошо. Одна рука при натягивании отодвигает лук от груди стрелка, а другою рукою он притягивает к груди своей тетиву. Кажется. противоположность! Кажется, вражда! ‘Да, но из вражды-то и образуется все в мире и вражда есть родитель всех вещей’. — учил этот темный Гераклит. В смерти и воскресении замкнуто существо человека, и это ведь ‘тетива’ и ‘лук’, смерть — тетива, воскресение лук, но и живет-то человек в каждый миг свой раздираемый грехом и покаянием. И это также — тетива и лук морального существования человека, в этих состояниях бьется пульс человечества! Все грешим. Отчего. — никто не знает! Камни не грешат. И все бьем себя кулаками в перси, рыдаем. истаиваем в слезах сожаления. Этого тоже не знают камни! Зачем это все? Никто не знает. Но это есть.
Есть, как смерть и воскресение, таинственный пульс нашей биологии, нашей космологии. Почему-то умираем и воскресаем, почему-то грешим и каемся.
Что такое грех? Смерть души, умирание души, болезнь души. А раскаяние — ее воскресение! Биологическим фактам, космологическим фактам сопутствуют или, вернее, текут с ними параллельно факты душевные, аналогичные, подобные, хотя в своей сфере, в другой сфере. В раскаянии душа не только возвращает ‘все свое’, все ‘прежнее’, но еще в это прежнее она входит посвежевшею и усиленною! Невинность, состояние до греха подобно здоровью, оно ровно, спокойно, прекрасно, но не имеет в себе сияния, сверкания. Невинность — матовое добро. Состояние после раскаяния все полно этих сверканий, слез и восторгов, учащенного биения сердца. Поистине это воскресение! Такими восторгами нельзя часто жить, как и нужно, конечно, избежать необходимости каяться, т. е. удерживаться от греха, не допускать себя до него, быть осторожным. С понятием и чувством греха и раскаяния сделано чрезвычайно много злоупотреблений, особенно в католичестве. Находились люди, которые преднамеренно искали греха, совершали тяжкие проступки, чтобы испытать сладость и восторг покаяния. Но явно, что это есть злоупотребление, как если бы кто-нибудь, указывая на то, что вода дана для питья, опился. Вода дана для удовлетворения жажды, и великий акт покаяния, способность его введена в душу человека как средство великого исцеления на случай ‘несчастий’ совести, ‘впадений’ человека в бездну слабости и увлечений. Но самое-то падение есть все-таки падение книзу, да и покаяние, рассчитанное наперед, никогда не есть настоящее покаяние, а лишь его риторика и форма. Как и все святые акты души, покаяние ‘выходит’ только тогда, когда оно нечаянно…
Четырнадцать дней Страстной седьмицы и Цветной недели и включают в себе первым актом покаяние. Народ наш инстинктивно сочетал думу о смерти и воскресении с актами раскаяния и очищения. Все ‘говеют’ на Страстной, чтобы ‘радостно встретить праздник’, исповедуются и причащаются, чтобы светлыми пойти к заутрене. Что это есть менее церковное правило, нежели обычай народа, нежели инстинкт общечеловеческого сердца, — видно из того, что в аналогичных праздниках древней Сирии и Египта, еще задолго до Рождества Христова, ‘покаяние’ и ‘очищение’, слезы, рыдания и биение себя в грудь, притом целого народа, также входили в первую часть ‘воскресной’ мистерии. Теперь перейдем к ней в самом ее центре.
Бог умер за грехи мира… Отец послал Сына на землю, чтобы умереть за грех человеческий. Мысль эта, представление это, догадка эта поражают воображение трагичностью, величием и неизмеримою любовью. Можно сказать, что народ, — если он вжился в это представление, приблизился к нему и усвоил его себе, — на нем одном воспитывается более, чем сколько бы он мог воспитаться на бездне школок, книжечек, лекций. Вот отчего никто не скажет, чтобы наш ‘темный’ народ сколько-нибудь умственно и особенно душевно уступал, напр., столь грамотным немецким простолюдинам. Ничего подобного мы не скажем о своем народе, да не скажут этого и иностранцы, кроме разве очень подслеповатых. Мы же, образованные люди, при первом знакомстве с народом, при первом прикосновении к нему обыкновенно поражаемся необычайною глубиной, сложностью и красотою его душевного развития, его сердечного понимания, его воззрений на человека, на совесть, на судьбу человека. Это передали все наши великие писатели, от Пушкина до Толстого, на этом удивлении основано наше литературное и общественное ‘народничество’. Разумеется, причины этого множественны и на первом месте следует поставить врожденную даровитость народа, но даровитость могла бы пойти и Бог знает на что, — даровитые люди населяют и остроги. Великие концепции о грехе и смерти, о воскресении и Божеском страдании за грех человеческий придали ‘даровитости’ народной культуре, дали ей закал в добрую, нравственную, в глубокую сторону. Просто нельзя остаться легкомысленным, нося в душе мысль о такой мировой трагедии, мировой тайне. Мир облекается в смысл при таком о нем представлении, он получает одеяние трагическое, но не до конца, он имеет восторг в себе, но без капельки комедии и комедийного.
Бог умер за грех человеческий… По представлению народному и религиозному, в три дня, пока Его тело пребывало в гробу, душа Его сходила в самый ад и победила ад… Бог, нисходящий в ад, — какая идея!! Мы только привыкли к ней, но в момент, когда она впервые представилась уму человеческому, ум этот не мог не затрепетать в каком-то мистическом ужасе, не мог не задрожать как перед какой-то смертной опасностью! Есть смелость идей, есть дерзость идей, но это ‘сошествие Божества в ад’ принадлежит к числу таких головокружительных идей, подобных которой никогда и ничего не появлялось у Байрона, у Вольтера, у Руссо, у смелых людей европейского человечества. Нет, в конце концов Восток глубже Европы, и европейские отрицатели, скептики и новаторы и до краешка не доходили до тех бездн созерцания, до которых давно уже, тысячелетия, дошел горячий, южный Восток…
Между тем, уже ‘сошествие Бога на землю’, самая суть христианства, как, впрочем, и суть многих ранних восточноазиатских культов, требует естественного дополнения себе в ‘сошествии в ад’. Грех не был бы окончательно побежден, он был бы побежден только эмпирически, в ‘верхушечке’, если бы Бог не спустился ниже земли, в преисподнюю, где лежат корни всего, корни земных дел, грехов человеческих. ‘Искоренить грех’ можно, только сойдя в ад. Но что такое само ‘нисхождение’? Нисхождение все-таки есть нисхождение ‘куда-то вниз’, ‘к греху’. Потому мы и назвали все эти идеи чрезвычайными, головокружительными, что в них воображение и мысль человеческие закружились над самой опасной бездной. Уже ‘Бог и на земле’ есть по существу своему смешивание земного и небесного, с надеждою, что небесное выживет. Но все-таки это есть именно смешение, соединение, причем небесное и божественное, конечно, умаляется, темнеет, темнеет и вместе светлеет, умаляется и увеличивается до восторга: Бог является в смирении. Бог смиряется, отказывается от высоты и недосягаемости своей ради любви к падшему, униженному, грешному. Конечно, — это возвеличение! Но возвеличение нравственное ценою все-таки умаления, так сказать, космологического, метафизического существа своего. Бог умалился, отрекся от божества Своего (в смысле недосягаемости), чтобы войти в узкие пределы человеческого существования и даже в последний и самый страшный предел человеческий — в смерть его. ‘Я умер с людьми‘, ‘Бог умер с вами’, и Он, как мы, страдал, был унижен и, наконец, погиб, даже не обыкновенною смертью, но больною из больных, и притом позорною, как преступник, как отверженец от людей. Вот полная концепция христианства.
У нас все теперь и уже давно пошло во фразу, в бездушную риторику, в величавые слова, и мы давно вынули из христианства всю бесконечную скорбь и муку его, какие были в действительности и сочетались с первоначальным понятием. Мы вытерли ‘кровавый пот’ с лица Спасителя, вытерли его расшитым золотом церковным ‘воздухом’, как именуется покров над чашею св. даров, мы устранили человечески-уничиженное, человечески-страдальческое в Нем, желая почтить Его божество. Мы давно уже ‘монофизиты’ и ‘монофилиты’, хотя и не исповедуем этих древних ересей, но существо их мы приняли в том основном воззрении своем, что божество в Иисусе Христе мы признаем совершенно поглотившим Его человечность, человекоподобность, человекосущественность. Так и в этом воззрении: задачею христианства требуется, чтобы мы признали в Нем небесную муку самоумаления, самоограничения не как чего-то кажущегося, до некоторой степени театрального и актерского, — пусть будут прощены эти нужные слова, которых совершенно заслуживают пошлые установившиеся представления, — а как настоящую действительность. Не величественный Бог величественно сошел на землю и совершил по ней торжественное шествие к прославляемой (нами теперь) Голгофе, — нет, но ко дню земной жизни своей Он смешался с человеками и всем человеческим, не внешне, а внутренне, не ‘кажущимся’, а существенным способом, т.е. Он страдальчески умалился в божестве Своем, как, положим, чистая вода умаляется в пресности своей, размешиваясь с солью. Вот понять это-то разрушение в Божестве Божества и есть задача постижения христианства. Без него его нет, все превращается в ‘докетизм’, в ‘кажущееся, а не бывшее’.
Нет, настоящее дело заключается в том, что Бог смешался с человеческим, что ‘святое’ соединилось с грешным, даже до смерти, даже… до Ада! С надеждою, что святое и божеское выживет, а грех и смерть разрушатся! Но именно только с надеждою, и вообще с чем-то ‘в будущем’, а не то чтобы уже в те 33 года все было ‘совершено’, и Ад ‘погиб’, и грех ‘побежден’. Это опера, а не история, зрелище, а не религиозная мистерия. Повторяю: мы обволокли И. Христа какою-то позолотою, сквозь которую не проникает ничто настяояще-человеческое, существенно-человеческое, каковое есть прежде всего его слабость, робость, угнетенность и также другие важные черты.
Натуральная, почти натуралистическая религиозная мистерия заключает в себе идею о полуразрушении неба в целях воссоздания земли — в надежде великой конечной целости и Неба, и земли. В одном из халдейских мифов передается, что Бог, чтобы сотворить мир, пролил кровь свою, ранил себя. Вот один из самых ранних прообразов христианства, ибо миф этот возник в колыбели человечества, на заре истории, и вместе он уже содержит главную мысль Христовой загадки: о Боге как жертве. Бог и жертва?!.. Ведь обычная мысль состоит в том, что Богу приносится жертва, что Он ее принимает, а не дает. Кому же еще-то Он может приносить жертву?.. Это как будто совершенно ниспровергает идею божества, ставит над Ним что-то высшее и тем совершенно опрокидывает Небо, обусловливает его и ставит на второе место? Ибо, очевидно, первый есть тот, кто принимает жертву. В ‘Христовом пришествии’ на землю первенствует и принимает жертву земля, слабое и грешное человечество, которому Христос ‘служит’, и даже у богословов 33 года Его жития на земле именуются ‘служением’, ‘уничижением’. Слабость и грех в отношении силы и святости как бы стали выше, повернувшись в ободе мирового колеса! Помните эти колеса, с внутренними и внешними ободьями на них, таинственной Колесницы, которая была показана в видении пророку Иезекиилю и в строении и тайне которой он рассматривал самое существо Божие, чего никому не дано было узреть. Талмуд говорит, что тайны этой Колесницы (Меркаба) так велики, что их можно объяснить не более как только одному ученику, наедине, да и что лишь в том случае, если учитель по каким-нибудь признакам догадается, что тот, кому он хочет сообщить учение, уже сам знает объяснение ее. Это подчеркнутый способ сказать: ‘Никогда и никому не объясняй’. Так, в своеобразной еврейской психологии хранилась эта ‘неизреченная’ тайна Божества, а мы, когда говорим, что ‘обод колеса повернулся’ и все верхнее стало нижним, а нижнее стало верхним в ‘жертвоприношении Божием’, несколько говорим об этой именно тайне. Как иногда, чтобы побороть, великий в силах и искусстве борец падает на колено, становится ниже побораемого, принимает его тело на себя, так, чтобы ‘победить грех’, Бог… сошел в Аид? Чтобы спасти землю, Он ушел под землю! Вот полное дело искупления. Мы знаем о нем только золотые слова. Все облеклось в фразеологию. Но было дело. То ужасное дело, от которого ‘небо почернело’ и ‘земля сотрясалась в своих основах’. Это — не знамение, а самое дело, ибо на трое суток мир как бы был лишен своего Создателя, без ‘Хозяина’, и на секунду все превратилось в такой пессимизм и нигилизм, коего и края не видно.
Безбожие — вот смысл ‘смерти Бога’, само божество приняло в себя безбожие, рассеялось в себе, перестало быть, испразднилось, чтобы потом, ценою этой жертвы самоуничтожения, воссоединить с собою слабое и грешное человечество и вернуть ему вечность и бессмертие. ‘И ад раскрыл свой зев и вернул мертвецов…’
Вот полный очерк мистерии этих 14 дней, которую мы должны бы переживать, чтобы ‘соучаствовать’ ей, а не быть только ее пассивными, любующимися зрителями… В мистерии этой запутано множество загадок, и мы не то чтобы разъяснили их, а только указали пальцем: ‘Вот они’. Но, по всему вероятию, они и никогда не будут разгаданы, и даже грешно, может быть, в них заглядывать, а нужно принимать просто, ибо это ‘дано’. На то это и ‘религия’, а не наука, где все ясно, ‘как дважды два’. Этого ‘дважды два’ и не нужно звать в религию, да, впрочем, сколько бы и ни звали, оно не придет. Религия сама себя оберегает. Она — сокровенное.
Ну, хорошо: и пройдут 14 дней, все уляжется, и ‘колесо’ нижней бездны, нашей грязной земли, покатится по-прежнему по навозу, по крови, по воровству, по братоненавидению. Хорошо гадали халдеи, а мы все ‘ни при чем’. Право, есть отчего ‘померкнуть солнцу’ и даже ‘попадать звездам с неба’ уже не от великого таинства смерти Бога за мир, а по ужасной бестайности, какую вокруг себя мы до того очевидно видим! Эта наша бестайность, эта плоскость земли, эта обыкновенность наших созерцаний, наших чувств, наших поступков есть что-то до того ужасное, что рвется из уст печальное слово: ‘Бес победил…’ Да, ад остался несокрушенным, ибо из его корня произрастают деревья и приносят они плоды, которых, кто ни вкусит, — ‘смертию умирает’.
Оглянитесь на цивилизацию, оглянитесь на все. Неужели, чтобы убедить читателя к согласию, надо переписывать сюда газеты или вписывать сюда историю Шлоссера, — такую обыкновенную!.. Все обыкновенно, и вот когда через призму этого ‘обыкновенного’ рассматриваешь мифы Халдеи и все последовавшее, то, кажется, не видишь ничего перед собою, кроме сахарного яичка, купленного в мелочной лавке, которого никто не съедает, но оно через несколько месяцев ‘куда-то девается’, засаливается или раскалывается так, что на следующий год приходится опять покупать это ‘сахарное яичко’, и т.д., в этой тоже в своем роде маленькой ‘колеснице’ сахарных, куриных и деревянных ‘подобий’. И становится так грустно и так плохо на душе, что шепчешь: ‘Ничего я не имею! И ничего мне не надо’.
И между тем мифы есть, мистерия совершается: ведь это — наглядно, это ‘дважды два’. Что же думать? Не то ли, что мировое колесо дрогнуло и повернулось, но… не довернулось, а стоит на полуобороте. Т.е. что мистерия в самом деле есть, но она есть не в пышных церемониях, с золотыми и позолоченными словами, а совершается она в самом мироздании и далеко еще не довершилась. В таком случае ‘Иову на гноище’, с которым можно сравнить человечество в истории, еще остается надежда.
‘Боже, раб Твой не исцелен еще. Приди и исцели!’ Вот как мы должны думать и эти четырнадцать дней, и весь год, и всю жизнь.
Впервые опубликовано: Русское слово. 1908. 13 апреля.