Ванька-Граммофон да Мишка-Крокодил такие-то ли дружки — палкой не разгонишь. С памятного семнадцатого годочка из крейсера вывалились. Всю гражданскую войну на море ни глазом: по сухой пути плавали, шалались по свету белу, удаль мыкали, за длинными рублями гонялись.
Ребята — угар!
Раскаленную пышущим майским солнцем теплушку колотила лихорадка. Мишка с Ванькой, ровно грешники перед адом, тряслись последний перегон, жадно к люку тянулись. [333/334]
— Хоть глянуть.
— Далеко, глазом не докинешь…
На дружках от всей военморской робы одни клеши остались, обхлестанные клеши, шириною в поповские рукава. Да это и не беда! Ваньку с Мишкой хоть в рясы одень, а по размашистым ухваткам да увесистой сочной ругани сразу флотских признаешь. Отличительные ребятки: нахрапистые, сноровистые, до всякого дела цепкие да дружные. Нащет эксов, шамовки али какой ни на есть спекуляции Мишка с Ванькой первые хваты: с руками оторвут, а свое выдерут. Накатит веселая минутка — и чужое для смеха прихватят. Черт с ними не связывайся — распотрошат и шкуру на базар. Даешь-берешь, денежки в клеш и каргала!
За косогором
море
широко взмахнуло сверкающим
Солнечным крылом.
Ванька до пупка высунулся из люка и радостно заржал:
— Го-го-го-го-го-о-оо… Сучья ноздря… Даешь море…
Мишка покосился на друга:
— И глотка ж у тебя, чудило. Гырмафон и гырмафон, истинный господь, заржешь, будто громом фыркнешь, я, чай, в деревнях кругом на сто верст мужики крестятся…
В груди теплым плеском заиграла радость…
Пять годков в морюшке не полоскались, стосковались люто.
Ветровыми немереными дорогами умчалась шальная молодость и пьяные спотыкающиеся радости…
Ванька влип в отдушину люка — в двое рук не оторвешь — глаза по морю взапуски, думка дымком в бывье…
Мрачные, как дьяволы, мешочники валялись по нарам. За долгую дорогу наслушались всячины. Завидовали житьишку моряцкому:
— От ты и знай… Хто живет, а хто поживает.
— Факт не блоха, в гашнике не пымашь… Кому счастье, а кому счастьице…
Теплушка замоталась на стрелках.
Дружки торопливо усаживали на загорбки мешки свои, обрадованно гудели дружки:
— Чуешь сгольго версдужег одсдугали…
— Машина чедыре голеса. Пригрохали. [334/335]
2
С вокзала неторопливо шли по знакомым улицам. Разглядывали дома и редкие уцелевшие заборы. Попридерживали шаг у зеркальных окон обжорных магазинов, — слюна вожжой,— в полный голос мечтательно ругались:
— Не оно…
— Какой разговор, все поборол капитал.
— Наша стара свобода была куда лучше ихой новой политики.
— Была свобода, осталась одна горька неволя.
— Маменька, сердце болит…
Взгрустнулось о семнадцатом-восемнадцатом годочке, очень подходящем для таких делов: грабнул раза и отыгрался, месяц живи, в карман не заглядывай.
— Давить их всех подряд…
— Брось, Ванька… Говорено-говорено да и брошено. Бить их надо было, когда оружье в руках держали, а теперь — грызи локоть…
— Мало мы их били…
— Мало…
Мотнулись в порт.
— Чур не хлопать… Ногой на суденышко, кока за свисток, лапой в котел.
— Ну-ну…
— Охолостим бачка два, штоб пузяко трещало.
— Слюной истекешь ждамши-то.
Бухту заметал гул.
Сопя и фыркая, ползали буксиры. Сновали юркие ялики. На пристанях и вокруг лавчонок вилось людье, ровно рябь над отмелью. Корпуса морских казарм, похожие на черепах, грелись под солнышком на горе. Полуденную знойную тишину расстреливали судовые гудки.
Ванька харкнул на кружевной зонтик дамы, плывущей впереди, коротко проржал, будто пролаял, и повернулся облупленнорожий к корешку:
— Монета е?
— Ма, — и карманы Мишка выворотил, разбрыливая махорку. Да откуда и взяться деньгам, ежели еще вчера…
— Хха.
— Ххы. [335/336]
— Вот дело, сучий потрох, умрешь — гроб не на што купить.
— Заслужили мы с тобой алтын да копу, да…
— В три спаса, в кровину, в утробу мать!
Призадержались у лавчонки. Што один, то и другой. Одного направленья ребятки.
— Дернем?
— Дернем.
— Майна брашпиль?
— Майна.
— Ха.
— Хо.
Мырнули под крыло двери.
Сидели за мраморным столиком, жадно уминали окаменелую колбасу, прихлебывали ледяное пивцо и гадали, какая сольется.
— Ходили-ходили, добра не выходили. Опять не миновать какому-нибудь товарищу в зубы заглядывать.
— Ножик вострый.
— Нашинску братву пораскидали всю.
— Край.
— Во все-то щели кобылка понабилась, а кобылка — народ невзыскательный, — што в зубы, за то и спасибо.
— Вань, щека лопнет.
— Г-гы…— намял Ванька полон рот колбасы и глаза выкатил. Грохнул Ванька комлястым кулаком по столу и промычал:
— Омманем… Не кручинься, елова голова, омманем…
— Главный козырь — на суденышко грохнуться.
— Первое дело.
— А в случай чего и блатных поискать можно.
— По хазам мазать?
— Почему не так? И по хазам можно, и несгорушку где сковырнем.
— Чепуха,— говорит Ванька,— нестоящее дело… Мы с тобой и в стопщиках пойдем первыми номерами.
— Не хитро, а прибыльно.
— Не пыльно, и мухи не кусают.
В гавани
динь-длянь:
четыре склянки.
Братки заторопились. [336/337]
За шапки,
за мешки,
хозяин счетами трях-щелк.
— Колбасы пять фунтов…
Мишка засмеялся,
Ванька засмеялся:
— Не подсчитывай, старик, все равно не заплатим…
Рассовывая по карманам куски недоеденного сыра — от колбасы и шкурок не осталось, — Ванька примиряюще досказал:
— За нами не пропадет, заявляю официяльно…
У хозяина уши обвисли:
— Товарищи матросы, я, я…
Покатились, задребезжали счеты по полу…
Мишка подшагнул к хозяину и надвинул ему плисовый картуз на нос:
— Старик, ты нам денег взаймы не дашь?.. А?
Черньш рот хозяина захлебывался в хлипе, в бормоте…
Ванька вмиг сообразил всю выгодность дела, ухватился за ввернутое в пол кольцо, понапружился, распахнул тяжелую западню подпола.
— Живо!
— Бей!
— Хри-хри-христос…
Старика пинком в брюхо
в подпол.
Западня захлопнулась.
— Есть налево!
— Фасонно.
Деловито обшарили полки, прилавок. Выгребли из конторки пачки деньжат. Сновали по лавке проворнее, чем по палубе в аврал.
— Стремь, Ванчо.
— Шемоняй.
Мишка кинулся в комнату, провонявшую лампадным маслом и дельфиньей поганью.
Ванька из лавки вон. У двери присел на тумбу и, равнодушно поглядывая по сторонам, задымил трубкой.
К лавке подошла покупательница, хохлатая старушка.
Ванька поперек.
— Торговли нет, приходи завтра.
— Сыночек, батюшка… [337/338]
— Торговли нет, учет товаров.
— Мне керосинцу бутылочку…
— Уйди!.. — рассердился матрос и угарно матюкнулся.
Старуха подобрала юбки и, крестясь, отплевываясь, отвалила.
Мишка из лавки, на Мишке от уха до уха улыбка заревом,банка конфет под полой у Мишки.
— Не стремно?
— Ничуть.
— Пошли?
— Пошли, не ночевать тут.
— Клево дело.
Неподалеку на углу, подперев горбом забор, позевывал мордастый ‘пес’: в усах, в картузе казенном, и пушка до коленки.
Подкатились к нему.
Из озорства заплели вежливый разговор:
— Землячок, скажи, будь добер, в каком квартале проживает крейсер Н а ш и н с к и й? До зарезу надо…
— Ищем-ищем, с ног сбились…
Щурился ‘пес’ на солнышко… Судорожным собачьим воем вздвоил позевку и прикрыл пасть рукавом:
— Не знаю, братки…
Угостили дядю конфетами, пощупали у него бляху на груди.
— Капусту разводишь?
— Да не здешний ли ты?
Польщенный таким вниманием, милицейский откачнулся от забора, чихнул, высморкался в клетчатый платок и окончательно проснулся… Даже усы начал подхорашивать.
— Мы дальни, ярославски… А зовут меня Фомой… Фома Денисыч Лукоянов… Моряков я страх уважаю… У меня родной дядя Кирсан, может слышали, на В а р я г е плавал.
Ванька дружески хлопнул его по широкой лошадиной спине:
— И куфарка у тебя е?
— Есть небольшая, — виновато ухмыльнулся Фома, но сейчас же подтянул засаленный кобур и строго кашлянул.
А матросы бесом-бесом:
— Дурбило, зачем же небольшая?.. Ты большую заведи, белую да мяхкую, со сдобом.
— На свадьбу гулять придем. 338/339]
— Прощай.
— Прощевайте, братишки.
По берегу полный ход.
— По дурочке слилось.
— Ха-ха.
— Хо-хо.
Конфеты в карманы,
банку об тумбу.
3
С утра бушевал штормяга. К вечеру штормяга гас.
Из дымной дали, играя мускулами гребней, лениво катили запоздалые волны и усталыми крыльями бились в мол. Зачарованный ветровыми просторами, на горе дремал город, в заплатках черепиц и садов похожий на бродягу Пройди-Свет…
В Ваньке сердце стукнуло.
В Мишке сердце стукнуло,
враз стукнули сердца.
— Вот он!.. Родной!
— Вира брашпиль!
Обрадовались, будто находке, кораблю своему.
Кованый,
стройный,
затянутый в оснастку —
сила
не корабль, игрушка, хоть в ухо вздень.
Топали по зыбким деревянным мосткам… Топали, уговаривались:
— Бухай, да не рюхай.
— Не бойсь, моря не сожгем.
— Расспросы-допросы… Как да што? Партейные ли вы коммунисты? Лей в одно: так и так, мол, оно хошь и не гармонисты, а все-таки парни с добром. Нефть и уголь и золотые горы завоевали, сочувствуем хозяйственной разрухе и так далее.
— Не подморозим, сверетеним.
— Бултыхай: ‘служим за робу’.
— Для них не жалко последнее из штанов вытряхнуть…
Кровью затекало закатное око. Качелилось море в темно-малиновых парусах.
У трапа волчок.
Шапка матросская,
под шапкой хрящ,
ряшка безусая,
лощ,
прыщ,
стручок зеленый.
— Вам куда, товарищи?
— Как куда? — упер Мишка руки в боки. — Имеешь ли данные нас допрашивать?
— То есть, я хотел…
— Козонок.
— ….., — и Ванька шутя попытался вырвать у парня винтовку.
Тот зашипел, как гусь перед собаками, вскинул винтовку наизготовку и чуть испуганно:
— Чего надо?
Братки в рев:
— Ах ты, лярва!
— Мосол!..
— Моряк, смолено брюхо!.. Давно ли из лаптей вывалился?
— На! Коли! Бей!
И давай-давай гамить. От их ругани гляди-гляди мачты повалятся, трубы полопаются.
Завопил волчок:
— Вааааахтенный!.. Товарищ вааа…
Подлетел вахтенный начальник:
— Есть!
Вахнач такой же сморчок: из-под шапки чуть знать, клеш ему хоть под горлом застегивай, на шее свистулька, цепочка медная, кортик по пяткам бьет.
— Кто тут авралит? Ваши документы.
— Почему такое, бога мать…
— Штык в горло, имеешь ли данные?
В это же время в боцманской каюте старик Федотыч мирно беседовал с выучениками машинной школы Закроевым и Игнатьевым. Завернули они к нему на деловую минутку да [340/341] и застряли: любили старика, ласковее кутенка было сердце в нем.
Бойкими гляделами по стенам, по цветным картинкам.
— Товарищ боцман, а это што за музыка?
Гонял Федотыч иголку, бельишко латал, — зуд в руках, без дела минутки не посидит,— гонял боцман иголку и укачивался в зыбке воспоминаний:
— Это, хлопцы, англейский город Кулькута, в расчудесной Индии помещается… Город ничего, великолепный, только жалко, сляпан на деревенскую колодку: домов больших мало.
Оба-два:
— И чего торчим тут? Сорваться бы поскорее в дальнее…
— Расскажите нам, Лука Федотыч, что-нибудь из своих впечатлений.
Обметан быльем, глаз старика легок:
— Впечатлениями заниматься нам было не время… Неделю-две треплет-треплет тебя, бывало, в море: моги-и-и-ила… Бьет и качает тебя море, как ветер птицу… Ну ж, дорвешься до сухой пути — пляши нога, маши рука, г-гуляй!.. Мокни, серде-чушко, мокни в веселом весельице… Раздрайка-раздрайка, бабы-бабы…
Оба парня в думе, ровно в горячей пыли:
— Эх-ба…
— А волны там большие бывают?
Отложил боцман работу, плечо развернул, кремнистым глазом чиркнул по молодым лицам, перемазанным олеонафтом и жирной копотью:
— Дурни…
Помолчал, пожевал губами, строго и торжественно поднял руку:
— Окиян…
Обмяк старью боцман:
— Местечки там есть глыбиной на сотню верст… Можа, и больше, убедительно сказать не могу, сам не мерил, знающие люди сказывали… Одно слово: окиян…
Молодые языки россыпью смеха, молодые языки бойки:
— Ого.
— Эге.
— Страны, народы… Интересно, комсомольцы у них теперь есть?
— Понятно, — подсказал Закроев. — Тянет ветер от нас, ну и там волну разводит… [341/342]
Старик разохотился, свое высказывает:
— Этого не знаю и врать не хочу… А бабы вот у них е-е-есть… Прямо, надо сказать, проблинатические бабы: за милу душу уважут, так уважут — чуть уползешь. В наших некультурных краях ноги на нет стопчешь, а таких баб не сыщешь… И год пройдет, и два пройдет, и пять годов пройдет, а она тебе, стерва, все медовым пряником рыгается…
От хорошей зависти зачесался Закроев, ровно его блохи закусали: сосунок, волос густой, огневой отлив — метелка проса спелого, по дубленому лицу сизый налет, в синеющих глазах полынь сизоперая. Пахло от Закроева загаром, полынью и казенными щами.
Наслушался парень, защемило в груди, разговорился:
— Хренова наша службишка… Сиди тут, как на цепи прикованный…
— Хуже каторги…
Старик на растопыренных клешнях разглядывал латки, выворотил подсиненные голодовкой губы:
— Не вешай, моряк, голову…
— Да мы ничего…
— Разве ж не понимаем, разруха. Ничего не попишешь, разруха во всероссийском масштабе.
— Про берег думать забудь… О марухе, о свате, о брате, о матери родной — забудь… К кораблю льни, его, батюшку, холь… Так-то, ребятушки, доживете и вы, все переглядите, перещупаете… А пока вникай и терпи. Служба, молодцы, ремесло сурьезное. Где и так ли, не так ли — молчок… И навернется горька солдатска слеза — в кулак ее да об штанину, только всего и разговору. Дисциплина у вас форменная, это верно, да и то сказать, для вашей же пользы она: жир липший выжмет, силой нальет.
Игнатьев сказал, ровно гвоздь в стенку вбил:
— Дисциплина нам нет ништо, с малых лет к ней приучены.
— Советские начальники ваши деликатное обращение уважают. Чуть што, счас с вами за ручку, в приятные разговоры пустятся, выкают… С матросом и вдруг за ручку, это дорогого стоит… Эх, коммунята вы, коммунята, ежли бы знали, сколько мы, старики, бою вынесли…
— И мы, Лука Федотыч, не из робких… И мы мяты-терты, на всех фронтах полыскались. [342/343]
— Ну мы-ста, да мы-ста, лежачей корове на хвост наступили, герои, подумаешь! Говорено — слушайте, жевано — глотайте.