Река Уба и убинские люди, Гребенщиков Георгий Дмитриевич, Год: 1910

Время на прочтение: 68 минут(ы)

Г. Д. Гребенщиков

Река Уба и убинские люди

Литературно-этнографический очерк

I. Речная система Убы, истоки ее и устье

Река Уба — дочь юго-западного Алтая. Светлые голубые воды, стремительный бег и властный говор — являются лучшей метрикой ее царственного, альпийского происхождения. Являясь правым притоком Верхнего Иртыша, она растянулась по юго-западным отрогам Алтая более чем на 400 верст.
Река Уба сливается с Иртышем как раз на полпути между Усть-Каменогорском и Семипалатинском, т. е. примерно в ста верстах от того и другого, причем, р. Убу не следует смешивать с р. Ульбой, упавшей в Иртыш также справа, около самого Усть-Каменогорска.
Основная артерия р. Убы состоит из четырех главных притоков, берущих начало в западных склонах горного Алтая, а именно, считая снизу — рек: Белой Убы нижней (или правой по течению), Становой Убы, Черной Убы и Белой Убы верхней (или левой по течению).
Нижняя Белая Уба берет свое начало в роскошном альпийском озере на горе Седлухе, т. е. на северном водоразделе, противоположные, т. е. северные склоны которого направляют свои потоки уже в р. Обь, образуя реку Белую, слившуюся с Чарышем.
Река Становая Уба берет свои, широким веером раскинувшиеся истоки у юго-западных склонов Коргонских белков, северные склоны которых питают р. Иню, упавшую также в р. Чарыш. В число вышеуказанного веера истоков р. Становой Убы должны быть включены еще р. Коровиха с ее ветвистой вершиной и мелкие потоки из белка Свирепого. Приняв по пути несколько горных речек, брошенных западным подолом Коксинского хребта, р. Становая Уба падает в главную Убу верстах в ста выше р. Белой Убы, между огромными горами Большой и Малой Теремки.
Затем идут Черная Уба и Белая Уба верхняя, слившаяся вместе выше впадения Становой Убы верстах в 25. Река Черная Уба берет свое начало у западного подола Тургусунского хребта, южные склоны которого дают реку Тургусун — правый приток р. Бухтармы. Затем — Черная Уба мимоходом принимает около десяти бурных потоков с юго-западных склонов Коксинских белков, северо-восточные склоны которых, как известно, рождают р. Коксу — левый приток Катуни.
Белая Уба верхняя в вершине своей представляет собою целый куст из многочисленных речек и протоков, стремящихся в нее с обеих сторон, и берет начало по соседству от Черной Убы, причем левыми притоками своими упирается в северо-западный подол Ивановского хребта, противоположные склоны которого дают реку Ульбу, падающую в Иртыш у г. Усть-Каменогорска. Таким образом, ветвистые истоки р. Убы, захватив площадь более чем в двести верст шириною, касаются своими ветвями целой системы альпийских хребтов, т. е. Коргонского, Коксинского, Тургусунского и Ивановского.
Если к изложенному выше мы прибавим, что р. Уба в среднем своем течении, между впадением р. Становой Убы и нижней Белой Убы, т. е. на расстоянии около ста верст, приняла свыше пятнадцати, довольно больших горных речек, то для нас станет вполне понятной та пересеченность верховьев Убы, которая по красоте и дикости природы очень близко роднит Убинский Алтай с Алтаем Катунским.
Ниже впадения р. Нижней Белой Убы, т.е. от верхнего порога р. Уба становится уже плотоходной и после стоверстного крайне капризного течения по узкому и величавому горному ущелью, покрытому лесом и пересеченному еще целым рядом горных речек, она вырывается на более спокойную, безлесную хотя и холмистую степь и постепенно поворачивая влево, еще верст через сто падает в реку Иртыш, как раз на грани последних холмов и начавшейся степной равнины, ушедшей к Семипалатинску и дальше. Причем перед впадением в Иртыш Уба разбивается на несколько проток, главная из которых равняется ста саженям и подбегает к Иртышу перпендикулярно, отчего ее светлые струи далеко бегут на перерез мутному Иртышу, рождая пенистые гривы и глубокие водные воронки.
Но долина устья Убы совершенно плоская без крутых и высоких берегов и теряется в сплошных таловых, черемуховых и тополевых забоках. Вообще Уба перед впадением в Иртыш кажется утратившей говорливую свирепость горной реки и украшенная равнинами, а может быть испуганная близким браком с суровым Иртышем ползет к нему тихо, как бы задумавшись. Но более всего странно то, что, слившись с Иртышем, она, как будто, не увеличивает ни ширины его, ни многоводности.
Он просто, небрежно взяв ее подмышку, сурово стремится к своей бледной и угрюмой невесте Оби…

II. Убинские казаки

У самого устья р. Убы ниже ее впадения, на правом берегу Иртыша, стоит Убинское станичное поселение. Это небольшой, дворов в полтораста, опрятный и довольно стройный поселок, расположенный на невысоком, но ровном плато, со стороны Иртыша защищенном огромной и высокой тополевой рощей, на фоне которой рельефно белеет церковь поселка.
Улицы прямые, дома большей частью деревянные, крытые тесом, с чистыми оградами и весьма опрятными горницами, в которых, почти в каждой, вы увидите: чистые самотканые половики, старомодный посудный шкаф с комодом, большое простое зеркало, опрятно прибранную деревенскую кровать с высоко взбитыми подушками, периной и цветным покрывалом. У гладко выбеленных или оклеенных обоями стен — старинной конструкции деревянные тяжелые стулья и диваны с кривыми и толстыми ножками, а на стенах, кроме икон и лубочных ярких картинок из серии русских войн и русских сказок, вы непременно увидите портреты каких-либо полководцев и командиров, среди которых предпочтение Линевичу, Скобелеву, Куропоткину, Стесселю, Мищенко и другим героям исторических войн. Кроме того, под самым зеркалом обязательно несколько фотографий с изображением по два и по три молодых казака, в крайне непринужденных позах, с саблями наголо, с закуренными папиросами и в сапогах с высокими рубчатыми голенищами.
Казаки-мужчины отличаются порядочной долей практического ума, ловкостью в джигитовке и любовью к военным подвигам, но все они крайне нерасторопны в делах своего домашнего хозяйства.
Земледелием в последнее время стали заниматься все без исключения, причем почти все тяжелые работы их исполняют степные киргизы, которые находятся у Убинских казаков в вечных и невылазных долгах. В то время как крестьяне соседних сел не могут найти рабочих и дают большие цены, казаки за полцены и без особых затруднений имеют рабочих сколько угодно. При этом отношение к киргизу самое деспотическое. Укажу на примеры.
В поселке Убинском есть очень богатый казак-урядник С. Он только тем и состояние свое приобрел, что умело и неуклонно держал в кабале десятки бедных киргизов. Делал он это так: с зимы охотно дает в долг киргизу продукты первой необходимости: муку, мясо, соль, чай и даже деньги, но с тем, чтобы он выдал ему известное количество хлеба или выкосил и поставил определенное число стогов сена. Беря необходимое, бедняк киргиз за зиму, конечно, влезет в такие долги, которых отработать за все лето не в силах. Но наниматель не только не претендует на это, но и вновь дает киргизу на нужные расходы, только назначает проценты и не деньгами, а той же работой. Именно: если, допустим, какой-либо Крыптай должен был в прошлом году поставить двести копен сена, а поставил полтораста, т. е. 50 не доставил, то нынче это количество он должен поставить в удвоенном размере. И вот теперь еще, несмотря на дороговизну труда, у С. имеется несколько десятков таких должников, которые работают за старые долги совершенно бесплатно. Некоторые работают за долги отцов, которые давно умерли.
Не исполнить же работ казаку немыслимо, т. к. казак, благодаря своей деспотической настойчивости, всегда сумеет заставить киргиза отработать или больно наказать, включая сюда взыскание убытков и физическое наказание одновременно. Недаром же еще недавно, лет 10-15 назад, один, вооруженный только нагайкой казак, мог безнаказанно перепороть весь аул и заставить его же угощать себя кумысом и бараниной.
Казаки очень редко относятся к киргизам по-человечески. Отлично владея киргизским языком, они часто между собою говорят по-киргизски и никакие киргизские тайны не минуют их слуха. Очень редко называют они настоящим именем киргиза. Большей частью: ‘Крыпайка’ (вместо Крыпай), ‘Джумчишка’ (вместо Джуматай), о то и просто ‘орда’, ‘остроголовый’, ‘лопатка’, ‘головешка’, ‘собака’. И никогда не скажут, что умер киргиз, а скажут всегда: ‘пропал, собака’…
В виду такого пользования киргизским простодушием и выносливостью даже беднейшие казаки живут относительно беспечно и занимаются, кроме посева хлебов, скотоводством и посадкой арбузов, которые на песчаной почве прииртышских увалов родятся очень обильными и особенно сладкими, потому из большинства деревень крестьяне покупают их сотнями возов, да, кроме того, арбузы десятками плотов сплавляют в Семипалатинск и Омск.
В противоположность мужчинам казачки-женщины весьма недалеки, забиты, очень трудолюбивы, выносливы и чрезвычайно опрятны и скромны. Каждая из них обязательно промышляет листовым табаком, который убинские казачки садят в огородах и растят при заботливой бдительности и ручной поливке. Поэтому все казачьи девушки и молодые женщины целое лето пребывают на солнце, таская на коромыслах воду из Иртыша. Зато в праздники они любят нарядиться, подражая в отношении костюма городскому мещанству. Очень любят ботинки со скрипом и с глубокими калошами, белые платья и кисейные шарфики, платья ‘принцессой’, т. е. в талию, тугие пояса и белые фартуки с петухами. Очень дорожат скромностью и подражанием сельской интеллигенции, к которой относятся весьма почтительно, а самой умной девушкой считается та, которая меньше говорит и совсем не смеется и которая больше всех сидит дома. Самой же характерной чертой казачьей женщины или девушки можно считать аккуратное произношение буквы ‘ц’. Они всегда скажут четко и обязательно ‘курица’, ‘Богородица’ и считается очень дурным тоном и необразованностью неисполнение этого правила.
Также и молодые люди Убинской станицы весьма трезвы, чистоплотны и обходительны. Любят форснуть вычищенным сапогом, цветной рубашкой, светлым кушаком и узкими брюками и в присутствии девушки или женщины не сделают неприличного жеста и не скажут дурного слова, а на игрищах или вечерках относятся даже с изысканной фамильярностью, называют девушек по имени и отчеству и по возможности на ‘вы’. Но девушки при танцах просто садятся к ним на колени, а при припевах и играх охотно целуют их, стараясь при этом не улыбаться, чтобы не сказали чего дурного. Но очень дурно казачьи девушки и женщины поют, какими-то однотонными, тонкими и нестройными голосами. Зато танцуют недурно, хотя и однообразно, потупляя глаза и стараясь не улыбаться.
В свою очередь и кавалеры, молодецки крутясь вокруг своих дам, выделывая каблуками громкие трели, едят их глазами и из почтения, до перерыва не вытирают даже крупных капель пота на разрумяненных лицах.
И все казаки, от мала до велика, к грамоте относятся более чем снисходительно, но в то же время никакая крестьянская фантазия не способна рисовать такие нелепые картины суеверия, как сплошь и рядом делается это среди казаков не только ст. Убинской, но и всей почти Семипалатинской казачьей линии.

III. Деревни и люди низовьев Убы

От поселка Убинского долина р. Убы почти незаметна и кажется простой широкой низиной. Кое-где лишь огороженной небольшими увалами, легкими холмами и раздольными гривами.
От поселка вверх по Убе справа по течению идут роскошные луга, поросшие частыми забоками из тальника и черемухи, а слева по течению идут покатые и спаханные увалы. На шестой версте, возле единственного, отвесного, но невысокого утеса с левой стороны имеется перевоз, очень примитивный, на канате. Ширина Убы здесь около восьмидесяти сажен. А в семи верстах от поселка, на левой стороне Убы, на низкой равнине и на фоне громадной тополевой рощи, рисуется большое серое, неопрятное, но довольно богатое крестьянское село Убинское, с новой церковью, винной лавкой, обычно пустыми и длинными хлебозапасными магазинами и очень небольшой школой. Через село Убинское идет Семипалатинско-Зайсанский почтовый тракт. Здесь насчитывается до 400 дворов, из которых около половины новоселов по преимуществу с юга России и глинобитные и саманные хаты их с соломенными крышами и ограды с журавлями криниц, т. е. колодцев, резко выделяются от поседевших, местами скосившихся, местами раскрашенных и шитых тесом домов старожилов, ворота которых обязательно тесовые с фигурчатой резьбой над крышкой и с жестяными звездочками на полотнах, а иногда и на карнизах домов. Крыши домов почти все двускатные с вдавленными лбами и с рубчатой резьбой или петушками на охлупнях. Дома высокие с глухими крыльцами, с низкими, но прочными подвалами, с маленькими раскрашенными окошками и расписными ставнями. Но в с. Убинском есть дома, в которых сохранился еще дедовский облик. Здесь все говорит о глубоком почтении к старине и о крепости стариковских заветов. В избах пахнет свежеиспеченным хлебом, жирными щами и кислыми овчинами тулупов, которые всегда лежат на полатях, а в горницах с расписных широких божниц смотрят суровые потемневшие лики икон. Небеленые потолки и стены украшены какими-то фантастическими, напоминающими современный декадентский стиль, цветами и фигурами местного творчества, в углу у двери солидно расселась большая русская печь с ввалившимися глазами — печурками и темной пастью цела, а возле нее стоит огромная кровать с массою подушек и длинным цветным, преимущественно красным с большими желтыми цветами, пологом. На полу — цветные половики, против печки — расписной, подвешенный на крючках шкаф с посудой, а в красном углу у широких лавок — крепкий толстоногий стол, покрытый самотканой кубовой скатертью. И степенная тишина, овладевая вами, уносит вас в древнюю Москву и солидно внушает жуткое почтенье к русской самобытности, которая, впрочем, сейчас же исчезает при появлении в горнице хозяйки, по большей части недалекой, простодушной и слишком типичной для нашего времени крестьянской бабы, забитой, изнуренной трудом и болезнями, истощенной детьми и побоями мужа. А когда входит, одергивая короткую рубаху, заросший бородою и согнутый под тяжестью мужицкого ярма хозяин и заговорит с вами торопливым, неправильным языком о нужде, о надвигающемся малоземелье, об истощении земли и о дороговизне всего, вы невольно соприкасаетесь с настоящей действительностью и не только видите, что добрые крестьянские устои отжили, но и чувствуете грядущую неизбежность в коренном перевороте всей их жизни. И чем больше присматриваешься к жителям села Убинского, этого старейшего существующего около двухсот лет села, тем яснее вырисовываются уродливости вырождающейся самобытности. Об этом говорят пестрые одежды от расписного сарафана до розовой кофточки, от старомодного дедовского кафтана до базарного пиджака и от почтенной седины до стриженой головы и бритой бороды включительно. И разве где-либо у старого дома на завалинке, в праздничную пору, вы увидите яркого выразителя подлинного сибирского крестьянства. Это какой-нибудь древний старик с костылем в высокой четырехугольной шапке, с позеленевшим от времени бархатным кафтаном. Сидит он, качая старой головой, и думает о милой старине принесенной из глубины веков, о Русской были, о чистоте и простоте былых народов, не утраченных под ударами неволи и испытаний за веру… А в это время внучата его, подростки, тайком, рискуя поджечь амбар, где-либо в укромном месте курят базарные папиросы и знают то, о чем всю свою жизнь не знал дед, этот доживающий свои дни обломок старой Руси…
Главным занятием крестьян с Убинского является земледелие, а за последние годы молочное хозяйство и частью рыбалка, извоз, т.к. они живут на тракте, а также и пчеловодство. Очень часто можно встретить чрезвычайно умных и интересных людей, играющих первую скрипку в мужицких настроениях и дающих тон. Так например, некто Е.И-ч, беседуя со мной, говорил о себе:
— По годам-то надо бы на печке давно лежать, а по делам-то выходит на жаре торчать приходится… А жара, братец ты мой, такая, что у меня на плешине хоть блины пеки!..
Это одинокий, бездетный старик, все время работающий сам на пашне и дома. Он рассказал мне интересную историю о том, как некто Ив. Петр, проповедуя Толстого, поселился в их деревне и около четырех лет работал бесплатно то у того, то у другого.
— Спасался, спасался да потом у псаломщика фарпосного (т. е. из ст. Убинской) бабу и слямзил!.. Слямзил, да и с денежками знать-то… А бабеночка-то, слышь, мяконькая была, ну да и спасенье-то прискучило видно… Потом деньжонки-то порастряс, да и бабеночку-то бросил. Псаломщик-то запил да в чахотке умер, а она будто бы с пути сбилась совсем… Вот тебе и апостол! — заключил Е.И-ч и прибавил с характерной для него скороговоркой:
— Ишь, вот как спасаются, а нашему брату, вахлаку, где так догадаться… Так видно уж нам положено: здесь-то как червяку ползать, да еще и там-то в смоле кипеть!..
Выше с. Убинского долина Убы постепенно начинает суживаться, загородившись с правой стороны высоким яром, а с левой — дав место широкому лугу, сплошь усыпанному талом, черемухой, гороховником и жимолостью, а в верстах в десяти начинаются уже легкие взгорья слева и раздольные высокие гривы справа, причем, слева по течению Убы на гладкой равнине, огороженной холмами, ровной чередою виднеется больше десяти древних чутских курганов, увенчанных кудрявыми кустами черемухи, а тотчас за ними, на крутом левом берегу Убы, прилепилось небольшое селение Орловское.
Селение это выстроилось не более 10-12 лет назад из переселившихся сюда горнозаводских обывателей с. Риддерского, переселившихся потому, что с сокращением работ там они стали бедствовать, а земли для пашни не хватило. Но и здесь они, привыкшие к шахте, не могут оправиться и селение выглядит очень жалким, забытым Богом и людьми, а жители его являют собою ту, типичную для сибирского мужика, промежуточность, которая не похожа ни на крестьянина, ни на мещанина и в то же время, в слабой степени, содержит в себе признаки и того и другого вместе.
Переехав здесь на лодке на правую сторону Убы и поднявшись на увал, мы очутились на столбовой дороге, идущей от Семипалатинска в Барнаул. Среди тучных пашен и трав по высокому и ровному увалу мы двинулись в северном направлении и видели, как открывшееся перед нами широкой голубой лентой русло р. Убы, нежась в зелени лугов и сплошных забок, вдали круто повернуло направо, на восток и потерялось там среди первых синеющих отсюда предгорий Убинского Алтая, а позади нас оставался слегка искривленный и синеющий вдали заиртышский горизонт.
Через десять верст мы попали в большое, богатое и интересное село Красноярское, расположенное на правом берегу Убы, под высоким увалом, на прижавшемся к нему клочке луга.
Население здесь то же, что и в деревне Убинской, с той лишь разницей, что здесь лучше сохранилась самобытность старожильческого крестьянства и меньше наблюдается пестроты, свойственной промежуточности или, так сказать, полукрестьянства. Однако окраины села изобилуют переселенческими куренями и избами с соломенными крышами. В общем население с. Красноярского можно считать в большинстве своем довольно зажиточным. Склоненная к Убе и обрезанная около нее крутым глинистым увалом тучная и плодородная грива, без единой горки, без единого дерева, поднимается на северо-запад отлогим двенадцативерстным перевалом. Обогнув правую сторону Убы на несколько десятков верст, она уходит почти на сто верст вглубь до Шульбинско-Локтевского бора. Эта-то грива, вся испещренная квадратами пашен, и является лучшей кормилицей и надеждою не только трехтысячного Красноярского населения, но и населения всех смежных деревень: Вавилонки, Сугатовского, Золотихи и Локтя на севере от Красноярского и Перерыва, Жерновки и Бородулихи на запад от него. Эта же грива является и строгой, замечательно ровной, гранью последних предгорий горного Алтая и начавшихся и ушедших до самого слияния Иртыша с Обью, степей. С перевала этого в ясную погоду можно наблюдать на юго-западе далекие перламутровые марева — признак пустынь, а на северо-востоке едва видные белоснежные вершины Ивановского хребта, венчающие лиловые волны западного Алтая. И эта грань между безграничных равнин степей и бурных застывших горных волн — рождает настроение не то безотчетного восторга, не то упоительной тоски…
Для лучшей характеристики села Красноярского необходимо сделать маленькую экскурсию в сторону от Убы.
В двадцати двух верстах от с. Красноярского на запад есть интересное, родственное Красноярскому, но более типичное и еще лучше сохранившее самобытность, село Перерыв или Ново-Шульбинское. Это село охотно поддерживает связь с Красноярским, в смысле сохранения самобытности, т. к. Красноярцы очень часто берут из него невест и отдают за Перерывцев своих дочерей. А т. к. Перерыв лучше уберег дедовские заветы относительно веры, обрядов и семейный отношений, то Красноярцы в значительном большинстве отдают Перерыву первенство и по возможности подражают ему.
Перерывские старожилы, еще недавно гремевшие богатством и славой, теперь значительно обеднели, благодаря почти захлестнувшей их волне переселения, которое не только стеснило их в отношении землепользования, но и в значительной степени пошатнуло старые заветы. И все же еще много старожилов в Перерыве, которые не падают под натиском времени и крепко держатся старого закала, не берут в жены никого кроме дочерей старожилов и сами не отдают своих без разбора. Берегут старинные обряды, веру, костюмы и обычаи. Кроме того, в этом им способствует то обстоятельство, что они находятся в стороне от тракта и ломка старины происходит не с такой быстротой, как в Красноярском. Идя по Перерыву из конца в конец, вы, на расстоянии почти четырех верст, криво растянувшегося по равнине села, увидите строго разграниченные две противоположности: с западной части села — беленые саманные хаты, высокие овины, длинные журавли криниц, малорусские свитхи и поневы, а с восточной части: высокие, прочные, деревянные дома, крытые тесом и украшенные резьбой и цветистыми узорами на окнах и ставнях, глухие дворы с тесовыми крытыми воротами и, если в праздник: красные, с крупными разводами сарафаны и, что примечательнее всего: частые группы у ворот и на завалинках замечательно красивых, со смуглыми лицами, длинными тонкими носами, черными длинными и ровно стрижеными волосами — мужчин разных возрастов. И все они одеты в большие сапоги с медными подковками, в цветные и широкие ситцевые штаны и рубахи, в черные базарные шляпы и в черные бархатные халаты и кафтаны. И картина такого постоянства и выдержанной стильности — поразительно оригинальна.
Вот это же самое, но в более слабой степени, можно наблюдать и в Красноярском, стоящем на почтовом тракте и потому более подверженном соблазну цивилизации.
Но двинемся дальше вверх по Убе.
Сделав десятиверстный зигзаг, мы огибаем высочайший яр, и переехав по прочному мосту через первый правый приток р. Убы довольно большую речку Вавилонку, круто поворачиваем направо, к Убе и в стороне от тракта, как раз на крутом изгибе Убинской долины, как бы на верхушке дуги, встречаем деревню Вавилонку, названную так не потому что она имеет родственное отношение к древнему Вавилону, а потому что, по выражению жителей, р. Уба здесь делает ‘вавилон’, поворот дугообразный. Довольно большая, но менее зажиточная д. Вавилонка резко бросается в глаза своей отсталостью, как от Красноярского, так и от с. Убинского, которое по типу своего населения она больше всего напоминает. Но эта отсталость совсем не такая, как в Перерыве. Там сознательная, упрямая отсталость, отсталость во имя стариковских заветов, а здесь отсталость тупая и темная, отчего население Вавилонки является жалким и каким-то беспомощным в своей наивной и бесхитростной простоте. Вся жизнь с прогрессом, культурой и новостями проходит совсем мимо, по тому отстоящему только в трех верстах почтовому тракту, который обновляет и двигает к видоизменению Красный Яр и с. Убинское. Здесь много лет не было ни школы, ни церкви, которую недавно кое-как выстроили, а общение с двумя, находящимися в противоположных концах, рудниками: Сугатовским и Николаевским, отстоящими в 9 верстах каждый, лишь способствовало большей подавленности тела и души вавилонцев, ибо бывшие в этих рудниках горные работы, на которые часть вавилонцев ходила, лишь давили и выжимали из них лучшие соки и уродовали их крестьянские души.
Невольно хочется остановиться все же на том, что подобные вавилонцам крестьяне, отличаются редкой скромностью и наивностью, приближающими их к возрасту в малоразвитых, запуганных детей.
Надо видеть, с каким, например страхом и растерянностью такой крестьянин входит всего лишь в присутствие волостного правления.
Что касается наиболее крупных представителей власти, то столкновение с ними подвергает этих людей положительно в священный ужас.
Для примера я приведу картинку допроса мужика мировым судьею. Мировой судья совсем и не сердитый, он только серьезно сосредоточен и деловит.
Перед ним, переминаясь с ноги на ногу, стоит высокий лет сорока крестьянин и смущенно щупает собственную опояску.
— Как тебя зовут? — спрашивает судья.
— Чё-это?.. — отвечает тот вопросом.
— Твое имя?..
Мужик оглядывается назад и, все еще не понимая в чем дело, молчит.
— Я спрашиваю, как тебя зовут? — уже повышая тон спрашивает судья.
— Али меня-то!.. — догадывается свидетель и прибавляет, — Да Иваном звали, ваше степенство…
— Звали?.. А теперь как зовут?
— А нас-то? — переспрашивает вопрошаемый, называя себя во множественном числе.
— Ну, да, вас-то! — уже кричит раздражившийся судья.
— Дак Иваном, мол, Иваном, ваше благородие…
И так далее в этом же роде.
Здесь немудрено понять истинную причину такой, кажущейся многим, тупости. Привыкший к примитивным отношениям крестьянской среды, мужик почти никогда не имеет общения с людьми цивилизованными и сталкиваться с ними ему приходится лишь в каком-либо сутяжном, всегда щекотливом, деле.
Вот почему некоторые старики с гордостью заявляют всегда, как высшее доказательство своей честности: ‘и в свидетелях не бывал’.
Это и доказывает их замкнутость в своей особенной по простоте наивности и делает их похожими на малоразвитых детей, с которыми надо обходиться с материнской заботливостью и ласкою, а отнюдь не с розгою, что только портит и уродует их.
Выше деревни Вавилонской, верстах в 5 по левому берегу Убы, в устье второго с низу притока речки Таловки, стоит новое селение Усть-Таловское, домов 200. Здесь поселились лет 12-15 назад добровольные переселенцы преимущественно из Воронежской губернии. Будучи хорошими землеробами, люди эти резко отличаются от старожилов своей неопрятностью и грубостью. В их жилища трудно войти, так они пропахли всевозможными следами неопрятности. В сторону от Убы в 3 верстах находится селение Николаевское тоже в 200-250 дворов, с церковкой без колокольни, с одной школой и брошенными казенными рудниками. Здесь люди, превратившись из горнозаводских рабочих, достаточно освоились уже с ролью земледельцев, но все еще не могут отделаться от чисто ‘бергальских’ (от слова ‘бергайер’) замашек кутить по праздникам, бить жен и детей, выбивать двери и окна у соседей и по целым дням опохмеляться. Эти люди, являясь осколками бывшего горнозаводского режима, в сильной степени унаследовали от самодурствовавшего начальства дикость нравов и, пребывая в них до сего времени, безропотно, как рабы несут крест своего невежества… Но в то же время, как это не странно, считают себя неизмеримо выше коренных крестьян-поляков и очень часто награждают их эпитетами ‘крестьянишки’, ‘чалдоны’, ‘рохли’ и т. д.
Благодаря большому пристрастию многих из них к водке, они охотно принимали к себе новоселов, которые совместно с новыми и новыми пришельцами теперь кругом опахали их и в какие-либо 10-15 лет от просторных полей, облегавших с. Николаевское, ничего не осталось. Вокруг с. Николаевского, на расстоянии от 3 до 9 верст, стоят восемь селений, а именно: означенные Орловское, Красноярское, Вавилонское, Уст-Таловка, Рулевское, Озерки или Верх-Таловское и Половинное, населенное ‘молоканами’ и стоящее на левом берегу Убы выше Усть-Таловки версты на 2. А севернее, в 9 верстах, стоит еще громадное с многотысячным населением с. Шемонаиха. Таким образом, с. Николаевское, являясь старожильческим, оказалось почти обезземеленным в самом начале земельного устройства. Что же будет дальше, когда все селения, в том числе и Николаевское, возрастут населением?.. И начальство, ведавшее нарезкой земли, не только не учло густоту населения, но и вырезало из наделов Николаевцев самые лучшие участки земли в пользу Кабинета и сдает их в аренду новоселам.

IV. Культурный центр краяс. Шемонаиха

На правом берегу Убы, выше устья верст на 60, расположено огромное, более чем в 800 дворов, село Шемонаевское с каменной церковью, каменной больницей, большой школой, волостью, почтой и телеграфом, лесничим, приставом и прочей менее значительной сельской знатью.
С. Шемонаевское — узел четырех больших дорог: на Семипалатинск, на Барнаул, на Усть-Каменогорск и на Бийскую казачью линию.
Широко раскинувшееся по двум упавшим в Убу речкам, это село состоит из целого лабиринта кривых улиц и переулков с угрюмыми, старинной архитектуры, кривыми и высокими домами и с непрерывной сетью обширных бревенчатых дворов и жердяных пригонов. Село это основано в конце XVI столетия, т. е. более двухсот лет назад и населено крепким и суровым крестьянским народом, именуемым здесь ‘поляками’.
Неуклонно следуя преданьям старины, крестьянство это почти два века не меняло ни внутреннего уклада жизни, ни внешней оболочки и, в продолжении целых столетий, было как бы застывшим в одних и тех же формах неподвижности.
Богатство добывалось трудолюбием, духовные потребности удовлетворялись церковью, отдых находили в праздничных посиделках на завалинке и, в редких случаях, в медовом домашнем пиве, после третьего стакана которого не поднять руки для буянства, а высшее исчерпывалось мирным чтением псалтыря. И вся иная жизнь проходила мимо, не нарушая ровного течения спокойной жизни и лишь разве появление всесильных самодуров — управителей, а позднее земских заседателей, вспугивали на время житейскую тишь, да и те, в конце концов, не оставляли заметных следов, ибо старые люди были крепки и к кулаку и к розге, не оставались в той же добродетельной патриархальности, в которой и пребывали почти до наших дней. Но наши дни, с их огромными событиями и всеобщим распадом, пошатнули и эту упругую неподвижность крепкого крестьянства, и Шемонаиха, давшая тон многим окрестным селам и изобиловавшая умными и довольно могучими патриархами, к совету которых прислушивались целые волости, — надломилась в самом корне и среди молодежи вы немного теперь встретите почитателей этой старины.
Вот сценка на пароме через Убу.
Старый перевозчик с длинной пожелтевшей и спутанной бородой в четырехугольной шапке, рукавицах и серьмяге, подпоясанной шерстяной опояской низко, у самых бедер, стоит у рулевого весла.
Паром отправился от левого берега на правый, т. е. к селу. На пароме, кроме нас, земская подвода с волостным кандидатом, хохлацкая бричка, две бочки с дегтем, верховой старенький киргиз и несколько молодых баб с тяжелыми снопами чеснока, который, комлями вниз, они держали на головах, как большие зеленые короны. Загорелые ноги в низких кожаных башмаках без чулок, сарафаны высоко подтыканы, из красных фартуков сделаны кошельки. В ушах огромные серебряные серьги. Двое помощников кормовщика: бородатый мужик и молодой парень кричат на дегтярей:
— Беритесь-ка за шесты!
Дегтяри и киргиз угодливо хватаются за шесты, а молодой парень начинает крутить папироску.
Старик брезгливо сплевывает:
— Тьфу! Ровно он без этой чертовой соски и не жив прямо… Епишка, брось!.. — голос у старика круглый, большой, хорошо сохранившийся, и когда он говорит, длинная борода вся целиком откинулась на плечо и вздрагивает. Голубые поблекшие глаза смотрят умоляюще и грустно, но парень, свернув папироску и взяв ее в губы, самодовольно улыбается и лезет за пазуху за коробкой спичек…
— Епишка!.. — кричит старик и будто порывается от кормы.
Парень уже закурил, и легкий ветерок несет удушливый зеленоватый дым прямо в лицо старику… Он плюется…
Бабы и бородатый помощник громко смеются и кричат старику:
— Умирай ты скорей, а то прокоптят они тебя, внучатки-то… И в рай не пустят копченого-то…
Старик, умолкнув, отвертывается и начинает в отчаянии сердито бить веслом о голубые убинские волны, чтобы хоть на них выместить свою тяжелую обиду…
И это один из зажившихся патриархов старины, когда-то знатных и сильных. Парень его внук, а мужик — работник. Еще в девяностых годах старик этот пользовался большим влияниям, служа много лет старшиной и будучи очень богатым… А теперь, на старости, должен грести веслом и слушать горькие насмешки внука и работника.
В Шемонаихе есть несколько больших торговых лавок, а в декабре бывает ярмарка. Кроме того, в этом году закончена постройка большой крупчатой мельницы.
Все жители исповедания единоверческого и до сих пор еще сохранилась кучка стариков, ревниво оберегающих старинность обрядов в богослужении, и если они услышат, что священник в чем-либо ошибся или отступил от подлинного текста священного писания, то они тут же в церкви крикнут ему строго:
— Не так, батя, не так! — и священник должен в ту же минуту поправиться.
Все мужчины в церкви становятся впереди, а женщины обязательно у порога и если здесь же становится какой-либо неопытный богомолец — бабы энергично протолкают его вперед. Причем, все бабы и старухи в церковь ходят в тех самых кичках, в которых венчаются. (Кичка — это головной убор в виде кокошника древнерусской женщины). Дети становятся в центре храма перед алтарем, а взрослые замыкают их полукругом, надзидая за их поведением, причем не считается предосудительным, если здесь кто-либо посторонний из стариков пощиплет за виски или за уши какого-либо расшалившегося мальчугана.
Пение в церкви старинное и хор всегда случайный, из желающих, причем, если запоет женщина, ей обязательно погрозят пальцем, т. к. пение, видимо, составляет привилегию мужчин и мальчиков.
Для развлечения молодежи в длинные зимние вечера устраиваются посиделки или вечерки. Это происходит так. Какая-либо девушка выпрашивает у матери или у родственницы на один вечер избу, в которую приглашает своих подруг. Те приходят с работой, преимущественно с пряжей или шитьем, и при тусклом освещении сального огарка или маленькой закопченной лампы прядут или шьют, сидя по лавкам, и поют песни. Но девахи еще до этого, как только узнали о посиделках, сообщают одному или двум из знакомых парней, а то и просто, ребята, бродя вечером по улице, сами услышат песни девиц и заходят беспрепятственно. Угощения на таких посиделках не бывает, разве какой-либо парень дешевых конфет или орехов принесет. Чаще всего здесь происходит то, что на местном языке имеет название ‘женихаются’, т. е. парни сглядывают себе невест, а девушки женихов.
Любопытны в Шемонаихе летние игрища молодежи, происходящие на полянках, чаще всего у хлебозапасного магазина, а то и за селом на чистой открытой местности. В Шемонаихе, где девушек и парней насчитывается ежегодно по несколько сот, такая полянка в летние праздничные дни представляет из себя грандиозное зрелище по своей живой пестроте. Вся площадь усеяна живыми движущимися красными, синими, зелеными, желтыми, голубыми и другими яркими цветами.
И, несмотря на очевидную некультурность и не поэтичность взаимных отношений молодежи, от нее все же брызжет силой и здоровьем и веет простым и прочным смыслом.
К труду в Шемонаихе относятся с большой любовью, особенно к труду на земле. Любопытно наблюдать летом, выехав на любую из дорог, ведущих на покосы или пашни, когда в понедельник из Шемонаихи беспрерывной нитью бегут бойкие, сытые пары лошадей, впряженные в простые телеги, усаженные здоровыми, полными смеха и песен мужчинами, женщинами, парнями и девицами. И особенно характерно то, что почти все молодожены едут отдельно, на особой паре, сидя близко друг к другу рядом, причем, мужчины — в белых рубахах и штанах и войлочной шляпе лодочкой, а женщины — в красном сарафане и обязательно с какой-либо работой в руках — вязанье, вышиванье или шитье. Это на случай ненастья, росы и всякого вынужденного антракта в полевой работе. По целым неделям они не выезжая живут в поле и всякая отдельная супружеская чета имеет свою холщовую палатку.
Шемоневцы работать большие мастера. Это выносливые и проворные косари и жницы и их бабы в редких случаях уступают своим мужьям.
И если близко присмотреться к жизни простого нетронутого цивилизацией народа долины Убы, то можно увидеть в нем столько своеобразной красоты и прелести, что не трудно полюбить его больше, чем издерганную и выдохшуюся интеллигенцию, потерявшую пути к истинной жизни и способную только ныть и нытьем отравлять все светлое и яркое в жизни…
Недаром же Л. Н. Толстой в продолжение своей большой жизненной дороги пытался нас убедить в этом и из затхлой атмосферы города звал на чистый воздух, в просторное поле народной, простой жизни.
От Шемонаихи начинаются уже большие горы. Так напротив села на левом берегу возвышается огромная гора, являющаяся углом целой горной гряды, ушедшей на восток. А на востоке от села стоит, похожая на исполинский саркофаг, гора Мохнатая, состоящая из сплошных гранитных утесов. Природа здесь уже становится наряднее.
На реке Убе в 14 верстах выше Шемонаихи, на левом увале, над так называемом Овчинниковым лугу, имеется небольшой заселок, состоящий из двух-трех десятков небольших глинобитных и частью деревянных изб. Здесь водворены переселившиеся лет 15 назад из Виленской губернии белорусы. Характерно воспоминание местных жителей о том, как первое время жили эти люди, не привыкшие к суровой сибирской природе. Приехали они под осень большим обозом. Все нарядные, в пиджаках, в узких брюках и лаковых сапогах, хотя и посконных рубашках. На головах картузы и теплого ничего не было. Сами высокие, тонкие и белолицые. И вот все эти люди должны были наспех вырыть в земле, в яру увала, темные норы и жить в них всю зиму, еле умея добыть себе дров и хлеба. Но интересно, по замечанию сибиряков, то, что эти люди привезли с собою свою южную жизнерадостность, которая умерла в них только к нашим дням. По крайней мере, в первые годы в их земляных норах под звуки гармоники и скрипки очень часто танцевались мазурки, краковяки и польки всех сортов. Теперь они акклиматизировались, погрубели и стали зажиточнее. Причем, большинство девушек вышло замуж за сибиряков, а большинство парней женилось на сибирячках и скоро от белорусов останется одно воспоминание.
В шести верстах от засека Овчинниковского есть старая очень типичная деревня Выдриха, в которой еще лучше сохранилась старина средневековой Руси. Особые представители крестьянской патриархальности могли бы служить материалом не только для литератора, но и для художника. Это не просто крестьяне, это богатые, умные и умеющие сохранять свое достоинство бояре… Таковы — местный крестьянин А.П. Фирсов, Степ. Ст. Солдатов, Сухоруковы, Санаровы и много других… Последние годы, правда, в значительной степени подорвали их авторитет в глазах молодежи, но и теперь можно наблюдать семьи, где полновластным главою является старший член ее, перед которым все преклоняются, и воля его равняется волей свыше. Так у Фирсова два сына, оба почти по-европейски воспитаны, бывают в Москве и ведут крупные торговые дела своего отца, но во всем спрашивают у своего отца, который грамоте научился после 30 лет своего возраста и теперь грамотен и сведущ настолько, что по своим судебным делам с крестьянами выступает в качестве собственного юрисконсульта и не без должной эрудиции.
Когда он был старшиною, то часто составлял бумаги на имя высшего начальства, к которому, кстати сказать, относится и до сих пор очень почтительно и оно всегда находит в его обширном доме радушный и умелый прием. Его жена и снохи носят сарафаны, и вообще режим в его доме таков, что когда одна из снох пала жертвой соблазна в отсутствии своего мужа, бывшего в солдатах, то должна была искупить свой грех тем, что наложила на себя руки… Но мы не ставим такую патриархальность, как образец крестьянского семейного уклада, а напротив, как исключение, ибо А.П. Фирсов богатей не от трудов своих, а от чисто промышленных торговых оборотов, что несомненно стоит в связи с неизбежной эксплуатацией местного населения, среди которого А.П., хотя и пользуется почетом, но не пользуется любовью.
Другой патриарх С.С. Солдатов является сватом Фирсова и отличается своей скупостью и замкнутостью. Многие свои десятки тысяч он хранит где-то в подземельях, а своим жене и снохам сарафаны и рубашки к празднику выдает из-под замка своеручно. Деньги свои он нажил хлебными операциями в старые годы, сплавляя хлеб на сотнях плотов в Семипалатинск и Омск.
Как и Фирсов старик этот необычайного ума, но в противоположность прямому и громогласному Фирсову, он тих, молчалив и скрытен. Его ум остр и немного сатиричен, так что многие его остроты и изречения вошли в пословицу.
Как на более типичных патриархов можно указать на тех из глав семейств, которые занимаются исключительно земледельческим трудом, скотоводством и пчеловодством. Вся семья у таких патриархов находится в беспрерывном труде, как и сам патриарх, за то без ущерба ближнему, люди эти живут в полном достатке и независимости. Один из таких патриархов также был старшиною и некий администратор попытал было попробовать на нем силу своих кулаков. Патриарх не отвел ‘высокоблагородного’ кулака, но принял меры к тому, чтобы добиться справедливости и добился. Высокое благородие было свергнуто с высокой должности. И вообще, если всмотреться в недавнее прошлое убинских старожилов, что все, что лучшее в нем было — это патриархальность, охранявшая не только веру и чистоту нравов, но и человеческое достоинство. Этих людей не легко было превратить в безропотных и безличных рабов. Это были люди с большой человеческой душою и мягким, отзывчивым к ближнему сердцем. Всякого незнакомого странника сами позовут, накормят, обогреют и вымоют в бане. Выругаться нехорошим словом, поесть молока в пятницу, ослушаться старшего — было редким и большим грехом, и оттого дети до 20 лет были целомудренны, а семейные отношения освещались согласием, взаимным уважением и мирным трудолюбием…
Выше д. Выдрихи, на правом берегу Убы, есть большое село Большая Речка, где имеются три церкви: православная, единоверческая и австрийская. Народ здесь больше всего напоминает красноярский и убинский (с. Убинского) и в значительной степени отличается от шемонаевцев и особенно выдрихинцев, как по костюму, так и по общей картине нравов. В общем, конечно, это одни и те же ‘поляки’, вышедшие из пределов Польши, где они скрывались от преследований Петра Великого за старую веру, но видоизменившиеся по разным причинам местного происхождения, в недавнем прошлом.
А еще выше, верст на 12, на левом берегу Убы расположено огромное и самое верхнее в низовьях Убы село Верх-Убинское или Лосиха, в общем от устья реки отстоящее в ста верстах. Это село является главнейшим пунктом убинского старообрядчества т. к. здесь сосредоточены все многочисленные толки и секты русских раскольников. Здесь насчитывается до пяти тысяч жителей, есть три церкви, волость, целая площадь лавок, бывает ярмарка и есть каменные магазины. О жителях Лосихи мы скажем более подробно ниже.

V. Страничка старины

В с. Лосихе, вместо существующей теперь Владимирской волости, раньше было Крутоберезовское волостное правление, а еще раньше, именно в конце 18 столетия, была Крутоберезовская земская изба, подчиненная, управляющей тогда всем горным Алтаем, Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства. При архиве волостного правления и до наших дней сохранились любопытные документы древнего делопроизводства, среди которых имеются даже рапорты сельских властей, писанные на бересте. Некоторые бумаги конца XVIII века и начала XIX нам удалось достать в подлиннике. Это список с манифеста императора Павла I о бракосочетании дочери его великой княгини Александры Павловны, список с манифеста императора Александра Благословенного о созыве войск на Отечественную войну 1812 года, указы от Колывано-Воскресенского горного начальства, приказы земских управителей и рапорты сельских старшин. Документы эти любопытны, как по их содержанию, а также как памятник старинной каллиграфии, что же касается их слога и языка, то современные казенные канцелярии едва ли ушли от них в своем прогрессе, хотя и пишут уже посредством Ремингтона. Я приведу тексты лишь трех таких бумаг, больше всего характеризующих дух старого времени.

‘Приказъ. Въ Круто-березовское волостное Правленiе.

Господинъ маiор Голенищевъ-Кутузовъ рапортомъ по таковому жъ к нему редута Плоскова отъ казацкаго пятидесятника Коломина доноситъ, что из того редута, отпущенные до деревни Старо-Алейской казаки Максимъ Даниловъ и Исакъ Карповъ, гд они прежде жительство имли, для забранья хлба и своего собственнаго экипажа, на срокъ не явились, почему посыланъ был нарочный казакъ, коему Старо-Алейской деревни жители объявили, что т казаки отправились на двухъ лошадяхъ въ одной телг в деревню Плосскую, потомъ на редутъ Плосской не бывали, а лошади ихъ нашлись пониже деревни Екатерининской по теченiю на правой сторон Алея и по объявленiю перевозчиковъ — крестьянъ, что того жъ числа съ перевозу украдена одна лодка, а потому видно, что т казаки бжали. Примтами жъ оные, Даниловъ: двух аршинъ семи вершковъ, лицомъ блъ, волосы и брови русые, голова клиномъ, на лвой ног рубецъ. Карповъ: ростомъ двух аршинъ пяти вершковъ, лицомъ смуглъ, глаза карiе, волосы и брови темнорусые, на левомъ боку белое пятно. На нихъ одежды: на первомъ армякъ, шуба поношенная, опояска шерстяная, шляпа, черки, чулки шерстяные, на второмъ шапка верверетовая круглая, армякъ, шуба поношенная, опояска шерстяная, сапоги. С собою снесли ружье, винтовок дв, дробовикъ одинъ, дв сумы съ сухарями, которыя по многомуйску нигд не найдены. Для того Крутоберезовское Волостное Правленiе иметъ о присматриванiи и о пойм веденiя своего жителямъ распубликовать и ежели где найдутся, оныхъ забить в крепкiе колодки и за стражею прислать въ крпость Устькаменогорскую.

Генерал маiор — (подпись неразборчива)
мая 27 дня 1799 года, N 167.г. Устькаменогорской.’

Это, так сказать, старинное удостоверение того, как раньше убегали. А убегали сплошь да рядом, и убегали, надо думать, не от сладкой жизни.
А вот второй памятник старины.

‘Указъ Его Императорсккаго Величества Самодержца Всероссiйскаго изъ Канцелярiи Колыванно-Воскресенскаго горноаго начальства Крутоберезовскому волостному правленiю.

Сообщенiемъ Тобольское губернское правленiе д. 3 числа минувшаго мая с. г. знать даетъ, что состоящая на крестьянин Тихон Iевлев недоимка по указу правительствующаго сената изъ I-го департамента д. : мая 1798 года сложена. А по справк оказалось онаго крестьянина Iевлева вслдствiе требованiя его черезъ управителя Крутоберезовскимъ волостнымъ правленiемъ къ высылк в свое жительство по случаю накопившейся на немъ немалой казенной недоимки и къ справленiю съ прочими крестьянами наряду заводской работы посланы къ управляющему в Барнаулъ благочинiемъ г. Маiору Зубареву и Крутоберезовскому волостному правленiю указами велно: Зубареву Iевлева отослать при врачебномъ письменномъ вид за обывательскою стражею въ оное волостное правленiе, на что онъ г. Зубаревъ донесъ, что крестьянинъ Iевлевъ въ волостное правленiе 2 числа марта сего года высланъ, а волостному правленiю при присылк того Iевлева въ неотлучк изъ своего жительства отдать на врное поручительство или волостному правленiю имть за нимъ присмотръ и кром исправленiя заводскихъ работъ никуда не отпускать, при чемъ стараться взыскивать съ него не только Государственныя подати и исправленiе заводскихъ работъ, но и въ число состоящей на немъ по винному содержанiю недоимки, сколько возможно будет въ годъ, однако жъ не мене 24 руб. (Предполагается ассигнациями: рубль считался около 35 коп. — сумма франц. Франка) и отсылать т деньги къ запис в приходъ въ уздное казначейство. Канцелярiя горного начальства приказала: о вышепрописанномъ оному Крутоберезовскому волостному правленiю дать знать указомъ.

Iюня 17 дня 1799 года.
Иванъ Алексеевъ.
Секретарь Василiй Протопоповъ.
Канцелярист Семенъ Черчебинъ.
N 4974′.

Итак, правительствующий сенат недоимку с Ивлева сложил, а Канцелярия, из которой почему-то повелевают указом Его Величества, приказывает взыскать с Ивлева не только недоимки, но и работы и налоги ‘по винному содержанию’ и, сверх всего, никуда его не отпускать, кроме как на заводские работы.
Приведу еще одну бумагу из архива, которая характеризует старое время с совершенно иной стороны, т. е. время, когда и урядников, за их непристойность, простые старосты заколачивали в крепкие колодки и представляли куда следует… (Мы об этом мечтать уже не можем).
‘Въ Крутоберезовское волостное правленiе деревни Большерченской отъ старшинъ Травникова и Кирьянова.

Рапортъ.

Урядникъ Петръ Груздевъ, напившись пьянъ, который на лошади здит и всякаго ругаетъ и меня старшину замахивался и отставного Федора Яркова также всячески ругалъ и называлъ меня прохвостомъ, а именно за то, что я не пустилъ со скотиною в селенiе и всю сходку и старшину обзывал всехъ ворами.

При семъ урядникъ Груздевъ за буйство въ колодк представляется.
Сентября 5 дня 1812 года.
Сельская приложена (печать)
‘.

Но это, в своем роде, исключение, да и урядник Груздев, вероятно, совсем иного типа, нежели современные его коллеги. Больше всего бумаг в Крутоберезовском архиве, так сказать розыскного характера… Ищут подати, ищут беглых, ищут для отбывания телесного наказания розгами и шпицрутенами, ищут отступников от православной веры и ищут бродяг и колодников.
Недостаток времени не дал нам возможности глубже и продолжительнее погрузиться в Крутоберезовский архив, в котором можно достать очень богатый исторический материал.
Словом, все эти крепкие столетние бумаги знакомят нас с тем железным режимом, который когда-то беспощадно давил обитателей Убы: заколачивал в крепкие колодки, обращал в бегство, принуждал к каторжной работе. И неудивительно поэтому, что верховья Убы с их дремучими лесами, теснинами и глушью являлись лучшим убежищем бесчисленных беглецов.
Вот эти-то беглецы: от наказанья, от тяжкого ярма, от платежа непосильных податей и от всевозможных притеснений и гонений за веру и были первыми обитателями верховьев реки Убы.
Относительно охранения православия и тогда еще были особые духовные учреждения, что мы усматриваем из бумаг того же архива. Так например, земский управитель Ахвердов от 31 января 1799 г. за N 166 приказывает Крутоберезовскому волостному правлению:
‘Препровождая при семъ въ оное правленiе два семипалатинскаго духовнаго десято — начальства сообщенiя, предписываю немедленно произвесть по онымъ на законномъ основанiи слдствiе, которое и съ сими бумагами по окончанiи представить мн’.
Это значит, что некое духовное десято — начальство производило бдительный сыск над убинцами в их религиозных исканиях и преследовало на законном основании.
На основании же других преданий был в начале 19 века следующий случай.:
В верховья Убы для розыска некоторых бежавших преступников был выслан военный отряд. Отряд этот вернулся в Лосиху с доброй сотней разных обитателей верховьев Убы. Большинство из них не были ни в чем виновны, кроме неплатежа податей и жили в лесу из страха перед начальством. Но всех их отдали под суд, как беглых бродяг и посадили в Усть-Каменогорский острог. Тогда вступились две деревни Лосиха и Малая Убинка и стали хлопотать о выдаче подсудимых им на поручение. Хлопотали долго и при большом расходе. Наконец, добились, что все арестованные им были выданы. И вот все эти взятые на поруки убинцы стали поочередно ‘умирать’. В течении почти трех месяцев они все, около ста человек, ‘умерли и похоронены’, т. е. другими словами, снова ушли в верховья Убы под новыми именами и фамилиями, хотя всем им торжественно и были справлены поминки…
Имена и фамилии они давали себе сами путем само крещения. А крестили себя просто: разденутся и с молитвой погрузятся в воду р. Убы, оденут чистое белье и назовут себя по святцам новым именем. Отсюда произошли, так называемые, ‘самокресты’, которые значительное время и населяли р. Убу в верхнем ее течении.

VI. Убинские староверы вообще и поморское законно-брачное согласие в частности

Появление на Убе русских раскольников имеет свою обширную и интересную историю, о которой мы скажем в другой работе. В настоящем же очерке мы остановимся на кратком ознакомлении читателя со староверами на Убе в том виде, в каком они находились в последнее время и в котором находятся теперь.
После завоевания Польши, где они скрывались от преследования русских властей, их сотнями семей выслали в Сибирь, и часть этих-то ‘поляков’ или, по-забайкальскому — ‘семейских’, поселились в глухих и потаенных уголках Алтая, в том числе, и на реке Убе, долина которой привлекла их красотой природы и богатством почвы.
В данное время на Убе есть следующие сектанты: единоверцы, австрийцы, стариковцы (они же беглопоповцы), федосеевцы, спасовщики или нетовцы, самокресты, оховцы или вздыханцы, однопоклонники или дырники и, наконец, поморцы. Мы кратко укажем на главные отличия этих толков между собой.
Австрийцы, приближаются к единоверию, ибо признают священство, но в отличие от единоверия священство это ставит свое, руководствуясь правилами так называемой Белокриницкой иерархии.
Единоверцы же от православных отличаются лишь сохранением дониконианского текста в служебных книгах, придерживаются двуперстного креста и старинных обрядов в богослужении и пении.
Стариковцы сами себя характеризуют так: ‘Мы, никуда не пошедши’, т. е. обходятся без попов, при посредстве своих стариков или дьяков, в большинстве случаев грамотных и пользующихся всеобщим уважением. Однако они же приглашают к себе беглых или расстриженных попов, которых предварительно обязывают проклясть ‘никонианские ереси’. Эти попы иногда наезжают и служить, а так же снабжают стариков св. дарами, которыми те пользуются иногда по десятку лет, сохраняя их на сухариках или разводя медом. Поэтому-то стариковцы называются и беглопоповцами.
Федосеевцы — это те же поморцы, но секта эта учреждена старцем Федосеем Васильевичем еще в конце XVII века, когда он бежал от Петровских строгостей в Польшу. Эта секта не признает священства, пока не будет учреждена иерархия по книгам и обрядам древнего христианства, поэтому временно оно обходится, как и поморцы, своими стариками. Но отличие поморцев заключается в том, что они признают законность брака, а федосеевцы допускают брак под условием епитимьи и всю жизнь женщину замужнюю считают блудной девицей, так как по заветам Федосея Васильевича сыны его секты могут спастись лишь безбрачными, а если допускают брак, то это уж блуд, несущий с собою наказание.
Поморцы — это, следовательно, тоже что федосеевцы, но они считают факт пришествия Антихриста совершившимся и строго ограничивают себя от всех новшеств, признавая их еретичеством скверным. Называются они поморцами потому, что основали свою секту на северном поморье, в Выговской пустыни.
Спасовщики — говорят, что нужно молиться и каяться одному Спасу без всяких свидетелей и посредников. А так как многие из них не признают ничего и никого, кроме Бога, то их называют нетовцами, хотя есть версия, что нетовцы, кроме того, отвергают всякую необходимость спорить из-за веры.
Самокресты. Это такая секта, которая не признает иного крещения, как крещенья по разумению, т. е. взрослыми, когда крестящийся сам может разбираться, какая вера, по его мнению, более истинна. Крестятся эти раскольники собственноручно с молитвой по псалтырю и с именем по святцам.
Оховцы, или вздыханцы, — это люди, сознающие греховность жизни своей и предпочитающие, вместо молитвы и обрядов, всегда помнить и вздыхать о грехах своих.
Однопоклонники. Это люди, не признающие ни какого предметного божества, кроме божества вне времени и пространства. Поэтому они поклоняются одному Богу и обязательно под открытым небом, кланяясь на восток. А когда молятся в закрытых помещениях, то открывают какое-либо специально устроенное отверстие. Отсюда и называют их ‘дырниками’.
Была на Убе еще так называемая ‘белоногая вера’. Это вот что значит: приезжал в 60-х годах в Сибирь под строгим инкогнито беглый раскольник архиерей, который везде отправлял службу с омовением ног, т. е. держал ноги белыми и кто последовал ему, того и называли ‘белоногим’.
Когда приходится встречать эти иногда курьезные названия, то следует иметь в виду, что, в силу постоянных религиозных споров, сектанты часто острят друг над другом и названия ‘оховцы’, ‘нетовцы’, ‘дырники’, ‘белоножки’ и др. дают не сами себе, а друг другу, стараясь этим уязвить противника.
Обилие верований, с одной стороны, и потеря главных руководителей и патриархов, которых разными административными мерами устраняли с Убы — с другой, способствовали еще большим спорам и дроблением, и среди раскольников получилось замешательство. Они чаще стали спорить и сомневаться, чаще переходить из веры в веру и в месте с тем утрачивают прежнюю аскетическую стойкость и подвижничество.
Но искра искания истины не гасла у староверов, и один из наиболее твердых и предприимчивых раскольников, житель верх-убинских дебрей — Иван Федотыч Егоров, будучи уже 50-летним стариком, посылает своего старшего сына, 20-летнего юношу Нифантия, в далекую сторону — в Сибирскую тайгу, где должны скрываться истинные раскольники, найти истинную веру Христову.
Было это в 80-х годах, когда и отсутствие путей сообщения в Сибири и гонение на староверов требовали от юного искателя веры большой находчивости и самостоятельности.
Нифант отправляется в путешествие, как и другие странники ‘Бога ради’, и долгое время пропадает без вести, странствуя по глухим углам Томской тайги.
Наконец, где-то на реке Яе он знакомится со старообрядческим семейством поморцев Нифантовых. Здесь он долгое время живет, присматривается к их обычаям и религии и находит, что это то самое, зачем послал его отец. Вполне усвоивший все мотивы и запасшийся книгами, он, однако, не принимает сразу новую веру, но возвращается в убинские леса к отцу, которого и знакомит детально со святым багажом, вынесшим из путешествия.
Старик отец, пораженный откровением, в тот же месяц шлет всех своих сыновей, тогда еще молодых, в разные концы Убы и даже на р. Алей с вестью, чтобы все старообрядцы, желающие объединиться в истинной вере, собрались в с. Бобровское, где в то время жили самые крепкие староверы и было их больше, чем в Лосихе. И вот на завтра со всех концов Убы и Алея верхами мчатся угрюмые седобородые христиане, причем из одной только Гилевой, что на Алее, выехало около шестидесяти всадников и проехало больше ста верст в одну ночь.
Представьте себе, что где-то в угрюмой и дикой стране, по горным тропам, темной ночью, во весь опор мчится больше ста верст эта кавалькада в шестьдесят стариков — витязей, в зипунах и рукавицах, на самолучших взмыленных конях затем, чтобы проверить, а может быть и отстоять свою духовную правду…
Но первый духовный собор в с. Бобровке не приемлет новую веру Егорова. И после шумной беседы, продолжавшейся около двух дней, все разъезжаются, не сдавшись.
Но не успокоившийся Егоров вскоре собирает второй собор в Лосихе, но и здесь, благодаря огромному влиянию местного дьяка Федосеевского согласия, многие из сомневающихся примыкают к федосеевцам, а вера Егорова опять остается неприемлемой. Тогда молодой начетчик Нефантий Егоров разъясняет отцу, что федосеевцы должны быть безбрачными, тогда как лосевские федосеевцы все женятся. Это вдохновляет старика Егорова организовать третий собор, который он устраивает уже в д. Гилевой, на берегу Алея. Но и здесь после долгих религиозных споров старик Егоров должен был убедиться, что его предложение не пройдет. Тогда он при тысячном стечении народа единолично и собственноручно крестится в р. Алее и первый принимает веру, которую привез его сын с реки Яи.
Это и было первое на Убе принятие исповедания так наз. Поморского законобрачного согласия. Но старик Егоров являлся одиноким в своей вере и даже члены его семьи и сын Нифантий не решаются принять новую веру. Старик отдельно пьет и ест, отдельно молится и через год полного аскетизма побеждает. Сначала крестятся его дети, затем некоторые соседи, позже начинают у него креститься лосевцы, приезжая к нему, как к первосвященнику, десятками.
А к рассматриваемому нами времени поморское законобрачное согласие является преобладающим уже во всех верховьях Убы и все остальные секты совершенно теряются среди поморцев, исключая конечно нижне-убинских австрийцев и стариковцев, живущих в стороне от Убы. Поморцы — неустанные деятели, непримиримые спорщики, и широкая проповедь их является одной из главных черт их жизни. Кроме того, это удивительно впечатлительный, подвижной и до хитрости сметливый народ.
Теперь поморское согласие является главенствующим и по социальному, вернее экономическому, значению для лосевцев и верхубинцев. Это понятно, и вот почему. Теперь почти все богатые крестьяне перешли в поморство, и иметь дело с ними не поморцам, в большинстве случаев, не только неудобно, но и не мыслимо. В брак с поморкой не вступишь, пока не примешь поморства сам, точно также и не выдашь своей дочери за поморца, не превратив ее в поморку. Дальше: все поморцы имеют огромные пасеки, скотоводство и другие отрасли хозяйства. Сношения с ними на этой почве не поморцам крайне затруднительны, точно также, и в отношении общественных интересов, поморцы, благодаря своей сплоченности, всегда возьмут перевес, а потому — большинство не поморцев идет в их веру из чисто экономических выгод. Вот почему, следовательно, и главари потомства всячески содействуют укреплению своей веры и приобщению к ней большого количества прихожан. И действительно, среди поморцев очень трудно найти бедняка.
Под условием: не проходить вперед и не молиться, мне удалось попасть на богослужение поморцев в их молитвенный дом в с. Лосихе, потому я считаю нужным поделиться и этими впечатлениями. Вообще, для лучшей характеристики некоторых бытовых черт убинских старообрядцев, я приведу несколько кратких штрихов.
Лосевский молитвенный дом снаружи имеет вид обыкновенной раскрашенной деревенской церкви с колокольней наверху, с оградой вокруг и с тремя главами. Внутри же он имеет форму большого четырехугольного и продолговатого зала с гладким потолком, с некрашеными стенами и без алтаря. Иконостас представляет собою несколько ярусов, поставленных в ряд старинных икон на передней стене. Перед каждою иконой горит свечка домашней работы из желтого ‘ярого’ воска, а перед амвоном — люстра в 9 свечей. Всюду в молитвенном доме поставлены скамьи, табуреты и лавки. Когда я вошел, сопровождаемый острыми взглядами староверов, служба еще не началась. Все сидели на скамьях, а дети на амвоне, спиною к иконостасу. Молодой дьяк стоял у аналоя и нараспев читал евангелие. Слушали все, хотя некоторые, увидев меня, стали перешептываться.
Кончилось чтение, и старший дьяк, одетый просто в черную поддевку из нанбука, вошел на амвон и, перекрестившись двуперстно, замер в неподвижной позе.
Все зашевелились, встали с мест и стали класть ‘начало’. ‘Начало’ кладут перед всякой продолжительной молитвой. Все враз перекрестятся и трижды поклонятся в землю, каждый, вслух произнося краткую молитву. От общих поклонов и общей молитвы вслух, на минуту водворится глухой шум, будто ворвалась буря. Затем тотчас же, как по одному мановению, все смолкает, и все, как по команде, замирают в неподвижной позе, поджав кисти рук под мышки и смотря на иконы. Все женщины, стоящие слева позади, одеты в черные юбки и платки, повязанные по-русски, а все мужчины приходят в церковь в черных длинных поддевках, глухо застегнутых на груди, и в черных же бутылах, подвязанных ниже колен. По приходе в молитвенный дом, молящийся широко крестится, с размаху делает поясной поклон, затем достает из кармана четырехугольную, сшитую из цветной материи, подушечку, бросает ее на пол и отдает земной поклон, опираясь на нее. Затем встанет, повернется лицом к входу и на три стороны поклонится всем молящимся. Эти подушечки в изобилии висят на стенах вместе с шапками и лежат на скамьях для желающих. Характерно, что и дети от 6 до 12 лет, иногда босые, без шапок на совершенно кремовых головах, но в черных поддевках, также с размаху кланяются сначала иконам и, взяв кисти рук под мышки, замирают в неподвижной позе, поставив ноги пятками вряд. В отдельности никто не молится: все в одно мгновение, смотря на дьяка. Пение старинное, болезненно-ноющее и обязательно надтреснутыми, как бы дребезжащими голосами, производимыми скорее носом, нежели горлом. Слушая это пение, невольно уносишься в первые века христианства, когда, гонимые язычеством, христиане пели где-либо в подземельях, в пещерах и когда, наряду со славословием Бога, они не могли выразить в голосе своих мученических страданий и скорби.
По окончании службы все садятся на скамьи, начинают разговаривать и уходят лишь некоторые, но большинство ожидает здесь же собеседования, иногда на общественные темы, но больше, на религиозные. В это время ко мне по очереди подошли несколько староверов с вопросами: что я за человек? Когда я объяснил, не скрывая своей цели, тогда они поинтересовались моей верой. И вот каждый из них, получив ответ, что я православный, т. е. никонианин, быстро отходил от меня и начинал торопливо молиться и кланяться.
Я приведу один из отрывков между молитвенного собеседования.
Старший дьякон берет евангелие, садится на простую тяжелую скамью и нараспев начинает читать его, то и дело, разъясняя слушателям текст. Например:
Текст:

‘Иже возлюбитъ отца или матерь свою паче Мененсть Мене достоинъ!’

Комментарий дьяка:
— Ишь вот Он что говорит, Господь-то. Значит, примерно, отец али мать советуют тебе переменить истинную веру — отшатнись от них, приди к Господу Богу… Значит, ради истинной веры, даже отца и матери не слушаться Оно дозволяет.
Слушатели жадно ловят каждое слово и как бы в назидание кому-то, оглядываясь назад, дают следующие реплики:
— Гм… Ишь вот оно как!
— Да, вот Он значит Господь-то!..
— Ну, дак ведь, оно не зря и сказано…
— На вот! На то и святое писанье!..
А на одной из средних скамей сидит огромный мужик с большой седой бородой и совсем еще молодым лицом, задернутый нос которого придает ему выражение веселости и задора и громадным басом говорит:
— Вот я и говорю Семену Прокопьевичу-то… австрияк ведь он — пошто же мол ты не идешь к нам? А он молвит мне: крепко-то крепко вы молитесь, спаси вас Бог, а все-таки, говорит, бросить свою боязно, потому, говорит, — родители так молились! ‘А оно ишь вот чё сказано!’
А дьяк продолжает:
‘Иже возлюбитъ братъ или дщерь свою паче Мене — нсть Мене достоин!’
А большой мужчина опять поддакивает:
— Да-а! Значит от всех сродственников?
И дьяк поверх очков победоносно оглядывает присутствующих, пока сказанные слова не произведут должного эффекта.
После собеседования начинается служба часов, во время которых дьяк скромно и тихо дает возгласы и, из особой кадильницы с ручкой, производит каждение. Кадит он каждую икону правой рукой крестообразно, причем, перед каждой иконой отдельно крестится, затем кадит молящихся, которые в это время подставляют пригоршни.
По окончании часов я просил показать мне, находящуюся в церковной ограде, старообрядческую школу, но не отделанную, в которой обучают по псалтири и по старинке, давая школьникам указку. Староверы согласились, но после осмотра мною школы произошел маленький инцидент. Меня окружила большая толпа мужчин и стала довольно недружелюбно допрашивать меня. кто я, зачем, почему и имею ли документ?
Выдвинулся вперед некто Акипсим Евтеевич Карлов. Это пожилой, но энергичный кержак с полуседой бородой и острыми синими глазами, смотрящими презрительно:
— Да ты признавайся: студент ты?
— Нет, не студент!
— А я говорю: студент!
— Ну хорошо, пусть студент! — говорю.
— Ага, студент! Значит еретик и супротивник! Я говорю вам, — обращается он к прочим, — Што нечего толковать с ним!..
Остальные мужики неодобрительно на меня косились. Положение создалось смешное и неприятное. Пришлось повысить голос, чтобы овладеть вниманием толпы.
После непродолжительного объяснения о том, что студенты не враги никому вообще, а я в частности, я попросил проводить меня к их старшему дьяку. Он оказался здесь же. Это небольшой, но коренастый и смуглый старик с умными серыми глазами — Григорий Арефьевич Козлов.
Он снисходительно согласился побеседовать со мною, но назначил для этого вечерние часы, когда он вернется с пасеки.
Пока что, меня оставили на свободе, но неугомонный Акипсим все время следил за мною и то и дело с группой мужиков проходил мимо моей квартиры. Когда я после обеда отправился к Козлову, он встретил меня на улице, окруженный целой толпой любопытствующих, и услужливо сопровождал меня до дьяка.
У Козлова мы устроили целую беседу, которая началась тем, что Акипсим стал насмешливо исповедовать меня, засыпая священными текстами и своеобразными, не совсем цензурными каламбурами…
Очень долго Акипсим форсил передо мною своим красноречием и свободой мысли, но приехал с пасеки верхом дьяк Козлов и он услужливо взял лошадь и стал расседлывать.
Затем в просторной и опрятной русской избе Григория Арефьевича, за крепким сосновым столом, под руководством умного и степенного хозяина мы долго беседовали и здесь Акипсим говорил со мной, уже как со взрослым и вел себя благопристойно, а по окончании беседы мы расстались совершенно довольные друг другом, причем, все присутствующие относились ко мне уже не свысока, а как к равному и с полным доверием, поведав мне тайны минувших своих бед и напастей.
А напасти были настолько велики, что до указа 17 апреля 1905 года старообрядцу нельзя было ни родиться, ни умереть, т. к. ни обряда крещения, ни обряда погребения, совершить было нельзя.
Преследовали не только священники, но и все, кому хотелось поживиться на счет староверов.
— Соберутся у кого-либо два старообрядца — сейчас же обыск. Если не нашли книг, а увидели только капельку воска — придирка — значит, молились, значит, протокол!.. Лет пятнадцать назад в одно из тайных богослужений ворвались под председательством священника местные поселковые казаки и, разбросав все книги и иконы, избили и разогнали всех старообрядцев.
Кроме сказанного, Лосиха весьма характерна еще очень частыми старообрядческими молебнами. Молебны эти устраиваются таким образом. Какая-либо староверческая семья, как из поморского, так из других согласий, приглашают к себе дьяка, певчих и молящихся, т. е. своих родных и знакомых, и просит их помолиться о здравии данной семьи или отдельного члена ее, а нередко, и за упокой какого-либо усопшего. Но прежде чем созвать молебен, варят хорошее медовое пиво и готовят много стряпни. После непродолжительной молитвы, все усаживаются за столы и с молитвой во славу Божию начинают питаться. Хозяева беспрерывно обносят всех медовым пивом, которое так хмельно, что двух-трех стаканов достаточно, чтобы не привыкший к нему не мог подняться с места. Но привыкшие лосевцы выпивают его много и вскоре от молитв переходят к оживленным разговорам, затем мало- помалу затягивают песню… И скучные будни нецветистой жизни, таким образом, нарушены до следующего объединяющего всех молебна.
Правда, такие молебны нередко кончаются рукопашной, но зато все ее последствия староверы разрешают собственными средствами и по преимуществу мировой на новом молебне…
Приведу несколько беглых сценок, рисующих бытовую сторону убинских старообрядцев.
Наибольшей людностью в селах по Убе отличаются торговые лавки, в которых жители узнают злободневные новости, публикуют события, обмениваются впечатлениями и просто глазеют. Здесь можно иногда наблюдать весьма интересные сценки.
Так, например, входя в лавку, крестьяне отыскивают глазами икону своего ‘согласия’, т. к. в лавках всегда три иконы: православная, стариковская и поморская, и если молится поморец, то стариковец одновременно молиться не станет, а выждет. Бывает и так: входит девушка, здоровая, белокурая и румяная, с гладко прилизанной белой косой, а перед иконой ее у прилавка стоит киргиз. Она крестится и, смотря на киргиза, говорит:
— У-у, дьявол!
— Это выходит вместо молитвы, — и киргиз добродушно смеется:
— Ты, видно, черту молишься?!. Ой, джеман урус: вера твоя туда-сюда болтает!..
Входит мужичек, по-казачьи одетый, с шапкой на ухо, видимо идущий издалека в леса на промыслы и приважно озирается по сторонам.
— Что нужно? — спрашивает приказчик.
— Погоди! Надо поглядеть сперва!
Долго смотрит на полки и затем торжественно произносит:
— А ну-ка, дай осьмушку махорки!
— А еще что?
— А больше ничего! — и лезет за голенище достать четыре копейки за табак.
Присутствующие староверы сурово отвертываются и презрительно сплевывают.
Входят двое: старенькая, совсем иссушенная жизнью, баба и высокий уже пожилой и бородатый сын ее, одетый в длинную коричневую рубаху, войлочную шляпу и бутылы. Старушка в красном подшалке и нарядной покромке кладет на прилавок свои черные, жилистые руки и, приглядываясь к полкам, щурит свои слезящиеся глаза.
Мужик говорит:
— Дай-ка, торговый, что-нибудь покрасивше на сарафан!
Старуха, улыбаясь, вытирает крючковатою рукою и без того сухие губы свои и протестует:
— Ой, да на што мне, старухе, покрасивше-то!
— Да пофорси ты у меня! Умрешь скоро, дак и не доведется больше мне наряжать-то тебя, — возражает он строго…
Старухе это нравится, она радостно хихикает и не противится.
Посреди лавки стоят, разговаривая, две полные молодые бабы, нарядно одетые. Одна с новым подойником на руке, а у другой в руках моток цветного гаруса. В это время с улицы входит подвыпивший лысый мужик и, взяв одну из баб за плечо левой рукой, правой показывает на нее, и устремив глаза к приказчику, восхищенно кричит:
— Баба-то! Баба-то, глядь, какая! Ровно перина, едят ее мухи!..
Та хихикает, швыркает носом и, отгибая на бок голову, косится через плечо на подругу и надменно молвит:
— Ишь че!.. Гляди-ка ты на ево!..
И такие сценки, иногда чрезвычайно художественные по содержанию, можно наблюдать почти во всех убинских селениях.
В общем, жизнь убинского народа всегда полна своеобразного интереса, особенно в зимнее время, когда учащаются вечерки, пирушки, молебны и свадьбы. Тогда можно наблюдать действительное кипение и душ и сердец этого скромного и неприглядного во время трудового лета народа.
Одетая во все красное, с румяными от здоровья и мороза лицами, молодежь просится на картину. Громкие, лихие и стройные песни, удалые тройки и пары, убранные лентами и кистями гаруса, раскрашенные кошевы и пошевни, расшитые бархатные халаты и рекой льющаяся медовая брага.
Это не жизнь, а сплошная оригинальная опера, и для любителей русского жанра здесь широкое поле для художественной жатвы, будь этот любитель поэт, художник или даже композитор…

VII. Средняя Уба и ее пороги

От Лосихи русло Убы идет извилистым и высоким коридором между громадных гор, покрытых лесом. Природа здесь в значительной степени приближается к природе Катунского Алтая, а так как здесь южнее и постояннее климат, то местная флора еще богаче и цветенье ее продолжительнее. Вся долина р. Убы в среднем ее течении заселена староверами и преимущественно поморцами. Так каждое устье, впадающих в Убу многочисленных речек, имеют по три по четыре заимки, на которых всегда имеется от двух до шести дворов. Занимаются жители, главным образом, скотоводством и пчеловодством, частью лесосплавом, а с недавних пор, когда поредели леса на крутых склонах и на высоких горных террасах, стали появляться хлебные полосы. Они висят как панно или картины и ласкают взгляд своей яркой бархатистой зеленью.
Для более полной характеристики убинской природы, я приведу картинку своего путешествия по одной из тропинок на берегу Убы.
Капризной, тонкой и кривой паутинкой вьется эта горная тропа по обрывистому притору.
Внизу голубой широкой лентой шумит Уба, ополаскивая крупные валуны, похожие на пышные и большие пшеничные булки. А там, где Уба стихла в глубоком плесе будто на отдых, она отразила в себе голубой лоскут неба и крупный утес противоположного берега, увенчанный темными пихтами, и кажется, что повиснув вниз верхушками, отраженные пихты смотрят в беспредельную глубь опрокинутого неба.
Вечереет…
Оранжевые тучи с золотыми краями тихо и беззвучно выползают из-за высокой лохматой горы, будто идут по ее темени и тоже отражаются в воде золотым пожаром… И оттого, что солнце склонилось за верхушку другой остроконечной горы, от нее брошена голубоватая прохладная тень на подолы ее соседок, и, подрезанная тенью внизу, они кажутся покрытыми сверху красно-зеленым колпаком и весело улыбаются прощальному свету дня… Будто просветленная какой-то торжественной радостью, вспыхнули их кроны огнем молитвы и тихо ждут ночного дремотного покоя…
По краям тропинки высокая и сочная трава. лошадь моя идет медленно и срывает ее цветущие верхушки. Сзади, заворотив бородатое лицо вверх, к вершине горы, едет мой товарищ Дементий Федорыч и про себя потихоньку что-то мурлычет, и в такт шагов своей лошади качает бутылами, воткнутыми в, гнутые из черемухи, стремена.
Мы едем все выше, все выше и, наконец, пересекаем голубую линию тени, очутившись в пределах золотого колпака, одетого закатом солнца…
Вот тропа выползает на крутой и совсем отвесный обрыв и высокий перевал, откуда бросается в головокружительную пропасть.
На вершине останавливаемся, залюбовавшись поразительной пышностью и величием открывшейся панорамы… Вдали — огромные и сизые силуэты горных хребтов, вблизи — темно-зеленые цепи Убинской долины и темно-синий лабиринт бесконечных морщин, прорытых настойчивостью горных потоков… Альпийские луга, щетина лесов и все это позолоченное сверху и густо затушеванное внизу приникшими предвечерними тенями, создает впечатление чего-то сказочного, что властно уносит в мир иных ощущений.
А Дементий все еще мурлычет и смотрит уже вниз на глубоко запавшую в ущелье Убу и, подбоченясь рукой о свое бедро, он в своем кошомном шишаке напоминает былинного витязя, размышляющего у трех дорог: куда ему ехать?
Любуюсь им и не хочу, чтобы он шевелился: будто это легендарный окаменелый богатырь, слившийся с массивом горы.
— Ну, шевели давай! — говорит он просто и дружески, — А то там есть неловкий притор еще: ночью-то не ладно там…
— А что?
— Да неловко там, оборваться недолго…
Поползли вниз, готовые каждую минуту покатиться по-заячьи, кувырком… Но об этом не думаешь, потому, что, окрыленная красотой душа, летит где-то над синевой ущелий, над прохладой лесов и над неподвижностью угрюмого величия скал…
Ветви деревьев царапают, толкаются, а лошади задних ног не переставляют и тихо, перебирая передними, плывут, плывут вниз по влажной кривой тропе…
И вокруг этот самобытный лес.
Рядом с высокой стройной пихтой стоит непринужденно выросшая береза, склонившись на плечо могучей осины рядом с догнивающей упавшей лесиной — цепь молодых елей, черемухи, калины и берез. Вот, иструхший пень, и из средины его поднялась молодая акация, а вот, у ствола старой ели — огромный муравьиный замок, высотою до двух аршин и до трех аршин в диаметре. Вот, лежит, как большая изба, покрытая мхом, каменная глыба и из под нее сочится светлый ручеек, образуя ниже маленькое озерко. Вот, заросшие травою и молодыми кустами, вершины старых берез: они белы и звонки, как высохшие кости верблюда. Вот, почти изгнивший и кем-то, видимо, давно заготовленный, но не взятый, строевой лес, а вот, как монахи в рясе, обгоревшие, высохшие пихтовые пни — памятники опустошительных пожаров. А дальше деревья бегут в гору все выше и выше на самые готически причудливые конусы, где, как острые иглы стоят не выдержавшие холода пихты и, засохшие, ждут своей гибели на корню… Внизу ревет Уба и мечется, как закованный в каменные стены голубой змей, а трава местами так высока, что верхушки ее бьют по лицу…
Спустились на дно ущелья, и вдруг стало темно и сыро.
— Исть хошь? — спрашивает Дементий и из-за пазухи тонкой сермяги своей достает белый помятый калач, данный нам днем на одной из заимок…
Разделили пополам, а мой Дементий, точь в точь, как Илья Муромец, ‘едет, хлеба кус жуя’.
Дорогу пересекает бурная речка, такая бурная, что белой пеной кипит от бешеной скачки и прыгает, прыгает через отшлифованные камни…
— Ночуем? — спрашивает Дементий громко, чтобы перекричать речку.
Остановились мы в размышлении… Затем молча слезли, хлеб обмакнули в воду…
— Чай согрею тебе! — искушает он меня.
Вижу, что ему хочется ночевать: лошадей жаль…
— Только не чай, а кашу, — говорю я, зная, что товарищ, как старовер, чаю не пьет.
— Да, ведь, ты стосковался поди по чаю-то! Уж неделю не пьешь!..
— Нет, кашу! — и начинаем развьючивать коней.
Собираю хворост, приминаю высокую и уже влажную траву простым броском на боковую, возбужденно смеюсь и беспричинно громко кричу, чтобы разбудить красивое горное эхо…
Совсем стемнело. Ревет возле нас речка, пасутся в высокой траве привязанные за лесину кони, чутко поднимая уши и к чему-то прислушиваясь…
Ярко пылает костер, бросая от нас большие тени в глубь леса, и черным пятном висит над ним котелок с кипящей кашей…
Дементий Федорыч, ломая через колено хворост, то и дело оглядывается на лошадей и просто, не торопясь, говорит:
— Этто у Селиверста на заимке трех сразу задрал, смотри!..
— Водится же?
— Куда ‘он’ девался! У меня на той неделе две колодки в пасеке испакостил… Да умный ведь, окаянный: сначала в речку снесет, утопит пчел-то, а потом, торнет о землю и вылижет…
Облокотившись, лежу у костра и смотрю на огонь, а душей уношусь вглубь загородивших нас глухих убинских дебрей, где как и много веков назад, вольно гуляет медведь и говорливо рокочут горные потоки.
И немножко жутко, но больше красиво на душе и клонит ко сну…
Дементий торопливо встает на одно колено и относит с огня поплывший котелок:
— Стой, стой, стой! — увещевает его, — Ишь, как разгулялся… Не спи, Митрич, кашу есть скоро будем!..
Встаю на ноги, прогоняя сон и смотрю назад, а там все слилось в сплошную черную стену и слышно лишь отдаленный шум Убы и говор соседней речки… И видно — только далекие и яркие звезды.
Забредаю в траву и, как погруженный в воду, выхожу обратно совсем мокрый и ободренный холодной росою.
— Искупался? — добродушно смеется Дементий и, мешая кашу, советует:
— Сушись, давай, у огонька!
На заимке Дементия Федорыча Недобиткова я сделал на несколько дней привал.
Мы теперь находимся в среднем течении Убы, верстах в 200 от устья.
Прохладным и румяным июньским утром вместе с Дементием Федоровичем с его заимки мы тронулись к верхним Убинским порогам. От самой заимки пришлось выползать на крутой и довольно опасный бом или, по-убинскому, притор, идя по которому лошади часто оступались, рискуя свалиться. Затем извилистой долиной речки Каргужихи, мимо хлебных посевов, лугов и тополевых рощ, мы версты через три достигли заимки Александра Ивановича Троеглазова, от которой уже доносился до нас сдержанный говор Убы.
Долина ее идет здесь с северо-востока на запад неровным тенистым и высоким горным коридором и теряется внизу у подножья горы Порожной, кажущейся отсюда совсем неприступной и пятнисто-бурой, будто преградившей путь реке. Повернув вниз, т. е. влево, мы вскоре увидели и самую Убу, светло-голубую кристально чистую, с красиво выложенным из разноцветных и отшлифованных галек, руслом. Сравнительно неширокая, она идет здесь быстро, перескакивая через точеные валуны и жмется к крутому, покрытому густым лесом, левому берегу, по которому извилистой и каменной тропой мы и поехали. Лошади, тяжело дыша, останавливались, оглядывались, но, понукаемые, прыгали по каменным ступеням, извивались на кривых спусках и то и дело из-под копыт их срывались вниз камни. Но вот тропинка нырнула в воду. Мы остановились и видели, как внизу, на средине, Уба зловеще встряхивала белыми гривами.
— Ну голова у те не закружится? — спрашивает Дементий Федорыч и, не дожидаясь ответа, въезжает в голубые волны.
Здесь Уба, перед страшными воротами порогов, как бы задумалась и, разлившись широко по руслу, бежит не торопясь. Голова действительно кружилась, когда мы отъехали от берега несколько сажен. Сначала было не выше колена, но вот чем дальше, тем глубже, и, казавшаяся с берега покойной, водная гладь быстро стремится здесь упругой толпой дружных волн, спруживая лошадей и враждебно толкая их вниз, чтобы разбить там о первые зубья порога. Лошади прядут ушами, фыркают и, осторожно выбирая место между крупных галек, идут медленно, напирая всем крупом навстречу воде. Но вода шумит и уже захлестывает на спину лошадей, заливается в сапоги, а за лошадьми образует пенистые, шумные гребни, которые игриво расчесывают черные хвосты лошадей.
Выехали.
На ровном берегу прилепились хлебные посевы, а выше, на крутом склоне, — заимка и тотчас же за нею — грандиозные горные гряды. Вскоре мы въезжаем в лес и, поднявшись на крутой карниз горы, видим, как русло Убы, все более суживаясь, повертывает вправо в узкое, страшно крутое и высокое ущелье. Здесь же внизу показались и так называемые Зубья Порога, как раз у начала Порожней сопки, которая, обратив свой каменный профиль на восток, дает место кривому каменному коридору Убы, который и отделяет ее от противоположной длинной цепи гор, продолжением которой, по-видимому, когда-то была и сама гора Порожная. Вот белые гребни воды все чаще и чаще и Уба становится совсем узкой и темно-зеленой и, перепрыгивая через огромные отточенные скалы, ревет, как сто рассерженных медведей. И так в продолжении почти семи верст, т. к. верхний Убинский порог опоясывает всю Порожную гору на расстоянии, по крайней мере, четырех пятых ее окружности. Вот Уба повертывает все правее, почти на восток, лавируя по своей каменной улице, а беспрерывный корум из многих аршинных валунов сопровождает ее с обеих сторон белыми кривыми барьерами.
Останавливаемся.
Я сажусь на огромный, покрытый бурым мхом, камень, на котором в виде табуретки, лежит тоже обомшенная каменная тумбочка, и смотрю вниз, где по беспорядочно наваленным белым кригам (валунам) с оглушительным ревом и головокружительной быстротой несется Уба, замкнутая здесь в русло не шире 10-12 саж. По зеленой темноте ее течения и по зыбким волнам я заключаю о ее страшной глубине. Падая с камня на камень, тяжелые изломанные волны грозно потрясают своими большими гривами и гудя, грузно качаются в своей каменной перине. А за Убой, которую я перебрасываю камнем, отвесной стеной лезет к самому небу пятнисто-серый, нахмуренный утес горы Порожной, вершина которой увенчана совершенно острыми и почти безжизненными, воткнувшимися в синеву неба, конусами, лишь слегка опушенными чахлым лесом.
Немножко ниже конусов по карнизу горы ползут облака и кажутся пышными движущимися сугробами снега, а сзади меня огромным, многоверстным и темно-зеленым амфитеатром лежит глубокая горная впадина, вся укутанная в леса и вся изрезанная мелкими певуче-кристальными и спешащими в Убу ручьями.
Но вот Уба начинает поворачивать влево. Сначала отлого, а затем все круче и круче, пока через версту или полторы не пошла назад. И как раз здесь справа к ней прибежала Белая Уба и широкой говорливо сверкающей пеленой влилась в главную Убу и бешено закачалась вместе с нею в зыбком пенисто-зеленом танце. Главная Уба, как бы желая увильнуть от Белой Убы, еще круче взяла влево и пошла на юг, а затем и на юго-восток и только, миновав гору Порожную, снова повернула на запад.
Переехав вброд Белую Убу, мы должны были здесь оставить своих лошадей и дальше отправиться пешком, т. к. горные стены совсем придвинулись к руслу Убы. Шли мы по сплошному коруму, прыгая с глыбы на глыбу, каждую минуту подвергая себя опасности. Местами Уба бурлит у самых ног между тех самых глыб, на которые мы перепрыгиваем, и тогда мы, при помощи рук, карабкаемся на обрывы, откуда бурлящая Уба зелеными волнами и белыми гривами зовет нас к себе и кружит голову.
Наконец, мы достигаем Каменных Ворот, где вся Уба сжалась в борозду не шире семи сажень и то и дело скачет трехаршинными отлогими водопадами и бушует так оглушительно, что мы совершенно не слышим друг друга. Еще через 200 сажен приблизительно, мы добрались до так называемых Гладких Плит. Это огромная сплошная каменная катушка, ушедшая вглубь реки и вширь берега на десятки сажен, причем Уба зыбкими зелеными волнами высоко зализывает почти невысыхающие плиты. А приблизительно еще через версту такого же неудобного пути мы доходим до так называемых каменных Ступ. Это в различных формах, выточенные в каменных плитах углубления, в виде сосудов, ваз, блюд, ванн, котлов и чанов. Причудливые формы огромных, достигающих 2-3 аршин глубиною и от аршина до двух в поперечнике, каменные чаши эти заставляют удивляться той настойчивости воды, благодаря которой исполнена эта многотрудная токарная работа, тем более, что она продолжается ежегодно сравнительно небольшой промежуток времени, т. е. весеннее половодье. Происходит это так: когда поднимается вода, сила течения и движение воды достигают такой страшной энергии, что приходят в движение все большие и маленькие камни и если им, благодаря малейшему углублению, нет выхода, то они беспрестанно танцуют и кружатся на одном месте и чем больше их накапливается, тем успешнее идет работа вглубь и вширь, а в результате, с течением многих веков, получились и вот эти каменные ступы.
Ниже, саженях в ста, мы встретили еще так называемую Каменную Поветь. Это ряд гранитных наслоений с постепенно отвалившимися отверстиями в виде пещер. По крайней мере поветь, в тени которой укрылись мы, была не меньше шести сажен в квадрате. Верхний слой плит, опершись на восемь слоев таких же плит, повис над указанным пространством на высоте почти двух аршин и дает возможность любоваться отсюда на глубокое русло Убы, в которую, впрочем, при малейшей неосторожности можно легко отсюда полететь.
Здесь коридор Убинского русла почти прямой и версты через две Уба принимает все более спокойное течение и, расширяясь, дает возможность отправлять по ней плоты и лодки. Через этот же порог лес сплавляют не сплоченным, отправляя его большими партиями и собирая лишь внизу на лодках. Иногда в пороге лес, застряв одной лесиной в валунах, нагромождается по несколько сот в одну кучу и, спрудив воду, ломается или выбрасывается силою воды, или нагромождается в еще большем количестве. И тогда самые смелые из плавщиков, раздеваясь, бросаются по зыбким и стремительным волнам вплавь к этим грудам и, каждую минуту рискуя жизнью, разворачивают лес, но на берегах в это время с длинными жердями стоят другие, протянув концы жердей на средину реки. Это на тот случай, если кого-либо, из находящихся на лесу, помчит вниз. Такие смельчаки всегда получают двойную плату и почти всегда из своих предприятий выходят благополучно. Хотя быть убитым в Убинском пороге не считается особенной редкостью, т. к. сплошные водопады, не ожидая пока человек поплывет, ударяют его о подводную глыбу и выбрасывают уже изуродованным и мертвым. Такие случаи стали чаще наблюдаться с тех пор, как Убинские пороги частью взорвали динамитом, т. к. прежние гладкие глыбы были менее опасны, чем взорванные с острыми углами.
Поздно вечером вернулись мы на заимку Дементия Федоровича и долго в ушах наших стоял шум: это гремела Уба, проложившая путь через свои гранитные препятствия, чтобы миновав их, выбраться на свободу, туда, в лоно Иртыша, затем Оби, а затем уже устремиться и в океанские просторы!..

VIII. Старообрядческая женская обитель

С тем же Дементием Федорычем отправились мы дальше вверх по Убе. И чем дальше вверх, тем очаровательнее горная убинская природа, так что трудно устоять от некоторых лирических отступлений.
Поднявшись на любую из горных высот вы невольно притихаете очарованные окружающей природой. Куда вы не взглянете, всюду, точно застывшие гигантские волны, стоят бирюзовые горы и сизые, точно рытым бархатом окутанные дали. Где-то далеко на изломанном горизонте поднимаются дымчатые хребты, увенчанные белоснежными коронами вечных снегов и когда небо облачно, вы не сразу сможете отличить, где горы и где облака. И только когда по вершине горы проплывет белый силуэт пышного облака, вы можете судить о страшных высотах этих царственных гор. Взгляните вниз — там в извилистых и тенистых долинах бешено прыгают по отшлифованным глыбам голубые говорливые речки… Бегут и встряхивают белыми гривами и несмолкаемо рассказывают свои старые легенды и дивные сказки…
Посмотрите себе под ноги — под ним разостлан роскошный ковер из цветов, сотканный самим Богом и обрызганный чистыми душистыми росами Алтайских ночей…
И вот среди такой-то природы в малодоступных ущельях, в 160 или в 170 верстах выше Лосихи, за какие-либо 5-6 лет после указа о веротерпимости, выросла женская старообрядческая обитель, в которой теперь живут уже сорок сестер. Окрестные староверы зовут их матушками девицами и нежно оберегают их колонию.
Обитель старообрядок находится в горах на левом берегу р. Убы, в глухих, бездорожных лесах, в долине речки Банной. Прежде чем попасть в нее, мы долго ехали по лесным тропинкам вверх по реке Убе и, наконец, у северо-восточного подола горы Среднего Теремка, на фоне красивого зеленого леса и на берегу шумной речки Банной, вырисовался голубой купол новой деревянной церкви, а затем, и вся церковь с целым рядом крыш и построек Покровского старообрядческого монастыря.
Долина р. Банной широким и отлогим развалом падает на северо-восток в долину Убы. Кроме группы берез, тополя и мелкого кустарника кое-где возвышаются пирамиды пихт, а выше по склонам Среднего Левого Теремка идет хвойный лес до стены утеса, которым заканчивается вершина Теремка. Против впадения Банной за Убой возвышается третий, покрытый лесом, конус горы, а влево за ним, на север, виднеются безлесные и безжизненные высоты Коргонских белков с небольшими снежными полями.
Когда мы приближались к монастырю, то в лесу, направо, послышались женские голоса, а влево к речке, понурив голову и согнув спину, с ведрами на коромысле шла инокиня в простом синем сарафане из грубого холста, в белом холщовом переднике и темном платке, повязанном по-русски, концы под подбородком, причем, из этого же платка сделан был навес в виде голубого козырька, закрывающего всю верхнюю часть лица, отчего ни глаз ни черт лица видно не было. Вот показалась часть изгороди, возле которой работали пять инокинь в грубых пестрых одеждах: холщовые сарафаны, ‘бутылы’ на ногах, холщовые передники, белые рукава и темные пелерины на плечах, в виде длинного воротника до локтей, с красной оторочкой по краю. Платки также скрывали большую часть лиц…
Я подъехал к одной, что постарше, и спросил: можно ли въехать в монастырь и как это сделать?
— Можно, можно, поезжайте, там примут вас! — ответила старушка, отрываясь от работы, которая заключалась в том, что она, держа в левой руке осиновый кол, а в правой — тяжелым топором тесала его на высоком пне… Причем, показывая дорогу на мостик, она ловко взяла топор в руку, сделав из топорища указку.
Мы тронулись к строениям, которые начались еще на этой стороне речки двумя жилыми (одна пяти-стенная, другая однокомнатная) избами, с дворами, сараями и амбарами. Дальше — удобный мостик, жердяная изгородь и легкие ворота, возле которых мы и стали в ожидании. Ждать пришлось недолго, так как из главного корпуса в ту же минуту показалась в темном холщовом платье с пелериной, в темном платке и в белом переднике еще нестарая монахиня и, ласково улыбаясь, низко поклонилась и сказала:
— Милости просим, дорогие гостеньки!
Я счел долгом объяснить цель своего приезда. Тогда оказалась нужда доложить игуменье, которой не оказалось дома, она была на работе. Доложили старшей по ней, т. е. ее помощнице матери Ирине, а пока нас пригласили в новую большую избу с длинными столами и скамьями, с русской печью и небелеными стенами. Это оказалась трапезная (столовая). Вскоре вошла в длинном тонком, нанбуковом халате высокая инокиня, в черном платке, но без пелерины, с постным бледным лицом, синими губами и острыми голубыми глазами, окруженными лучами многолетней скорби. Смотрела она слегка исподлобья и говорила немного грубоватым голосом. Объяснив ей цель моего приезда, я попросил позволения пожить в монастыре дня два-три. Она, задав еще несколько вопросов, не от казны ли я и зачем нужно ознакомление с бытом старообрядцев, приказала встретившей нас матушке Аполлинарии (она заведует экономией и приемом гостей), чтобы та отвела нас в гостиную избу, но прежде накормила бы… Та быстро стала хлопотать у стола, но я пока отказался, ибо, проехав долгое время по неудобной грязной дороге, хотел выкупаться и переодеться. Тогда нас с моим проводником отвели за речку в первую пяти-стенную избу, в которой мать Аполлинария, охотно беседуя со мною, стала готовить мне постель на самодельной кровати, покрывать чистыми цветными самоткаными скатертями столики, приготовила в прихожей комнате постель и моему проводнику, показала мне место, где можно выкупаться, повесила чистое, тончайшего холста полотенце с вышивными наконечниками, застлала красную подушку белой, чистой холстинкой, положила свежее стеганое одеяло и попросила приходить поужинать, когда я устроюсь.
Пока я не торопясь, купался да переодевался, на церкви зазвонили в небольшой колокол к вечерней молитве. От обеда пришлось отказаться, ибо надо было идти в церковь, испросив на это позволение. Разрешение дали охотно, но попросили не молиться вместе с ними.
Монахини скоро потекли из своих келий в часовню, тихой сгорбленной походкой в перевалку, шваркая тяжелыми сапогами, бутылами или просто пимными туфлями в виде калош. Пришла, накрытая схимой старая сморщенная, с седыми волосами на подбородке, старушка, мать известного на Убе и даже в Питере старовера Федора Афанасьевича Гусева, который ко дню коронования Государя Императора Николая II-го поднес Его Величеству в дар бадейку убинского меда. В Питер он ездил довольно часто то по религиозным, то по своим тяжебным делам. Он же был одним из терпеливых и настойчивых ходатаев о разрешении веротерпимости, данной указом 17 апреля 1905 года. Тут же суетилась в светлых рукавах и темном сарафанчике, подпоясанном ремнем, шестилетняя девочка с белокурыми волосами, забранными в косичку. Это дочь Усть-Каменогорского прасола и старовера Ив. Никиф. Федорова. Девочка эта отдана родителям уже два года тому назад, когда ей было 4 года и привыкла к монастырю так, что не хочет ехать домой и угрозу отвести ее домой, делают лишь когда она что-либо ‘нагрезит’.
Вот вышла из своей келейки молодая, но еще не постриженная сестра с красивым лицом и быстрыми темными глазами, с лестовкой на руке, в черной нанбутковой ризе, прямыми складками падающей к ногам. Темная шаль накрыта на голову так, что сложенные углы ее лежат не косяком на спине, а прямо, вися по бокам, а над глазами глубокий козырек из той же шали, которая под подбородком сцеплена булавкой. Это монастырский чтец.
Войдя в часовню, я чувствовал себя как-то неловко и стал у окна справа. На скамейке сидела мать Ирина и, подойдя ко мне, сказала:
— Если устанете — садитесь на скамью!
В церкви, прежде всего, бросается в глаза богатство иконостаса и удивительная опрятность. Весь пол застлан светлыми, чистыми самоткаными половиками, стены окрашены розовой краской, прямой потолок — голубою, а все пять ярусов икон — в гладком багете. По бокам сделаны в виде клиросов отдельные иконостасные стенки и возле них стоят металлические хоругви. Перед иконостасом возвышение и престол, возле которого дорогое Распятие, обвитое голубой пеленою, по бокам его иконы, а на столе стоит рукописное евангелие, оправленное в бархатный с серебряною чеканкою переплет, а по обе его стороны горят неугасаемые лампады. Перед иконостасом висит красивая большая люстра.
По боковым стенам икон нет и только вделаны большие окна, по четыре на каждой стороне, с крашенными белыми рамами, но без железных решеток, как это делается во всех церквях, и без болтов, но со ставнями снаружи, на случай града или дождя. На окнах устроены легкие белые занавески. Сбоку — круглая печь, сзади — другая, слева — псалтырная: это отгородка для старушек инокинь, которые ‘наряжаются’ на определенные часы читать по покойным псалмы. Здесь целая груда книг, несколько икон и старухи читают все время, так как заказов всегда очень много и надо успеть. У этих старых сестер другой работы и не бывает, не поручается им, так как у них каждодневно, помимо заказов, еще своя работа: надо сделать всякой накрытой инокине 1500 поклонов, которые отсчитываются по лестовке. Из них не меньше 300 земных и 700 поясных. Остальные могут быть легкие.
Скамей в церкви всего восемь, из которых четыре стоят вдоль стен и четыре поперек храма в разных местах. Подручники более чистые, есть холщовые, ситцевые и даже бархатные с гужиками для взятия рукою. Есть еще низенькие скамеечки с четырьмя ножками, две из которых короче, а две подлиннее и потому самый верх покатый. Ее ставят перед собою, кладут подушечку (подручник) и земные поклоны делают не становясь на колени, а прямо, стоя, опираясь руками на подручник и кладут голову на руки. Это ускоряет поклоны, сокращает время на них и избавляет от падения на колени, что при сотнях поклонов может изнурить окончательно.
Часы читаются громко, а одна из старших по чину сестер делает возгласы робким тихим голосом, причем, когда она крестится и кланяется, тогда кланяются и все, почему на моменты вторгается волна общего шума и быстрое колебание сплошной черной массы производит жуткое впечатление. От их богослужебных песнопений веет чем-то средневековым и замогильным. Кажется, поют где-то замурованные под землею, замученные гонением христиане… Все поют в один тон, некоторые, обязательно внос, отчего скорбность и монотонность пения становится еще более печальной, некрасивой и ноющей. Будто кто-то плачет и стонет на колесовании или в темнице… Всюду в церкви, замершие в неподвижной молитве фигуры, блестящие иконы, частью в ризах, расшитые стеклярусом, а частью, осыпанные цветными каменьями. А из окон видны очаровательные пейзажи горных круч, зеленых подолов, лесов и небо со светлыми облаками. Кудрявые березы с белоснежными стволами, разбежавшиеся по зеленому, немного покатому лугу. Вблизи — хорошо возделанные огороды, изгородь и совершенно типичные сибирские крыши на два ската с шитыми лбами. Слушая древние замогильные напевы, не хочешь верить, что где-то рядом уже летают на аэропланах, что где-то сидят в своих обсерваториях астрономы, вычисляя пути небесных светил и грустно и одиноко чувствуешь себя среди молящихся. А они поют скорбно и ноюще:
‘Въ землю прiяти, яже еси отъ земли взять быть’…
Но приходят на память сплошные драмы из жизни русской женщины, и кажется, что ей лучше здесь вдали от счастья жизни и от его изнурительных услад, за которые нужно так дорого расплачиваться.
И опять взгляд тянется к высоте гор, где кажется рукою достанешь небо и снова подсказывает мысль, что там летают люди по небу, а здесь ползают во тьме… Неужели долго еще, неужели долго?
А в ответ несется унылое и тягучее:
— И во веки веков, аминь!
Вечерня отошла. Мать Аполлинария напоминает, что мы еще голодны, и мы идем за нею.
Теперь она ввела нас в особую келью — избу, где на столе, покрытом самотканой цветной скатертью, были положены вилки, ножи и ложки и поставлены чашки, покрытые маленькими самоткаными салфетками. Нас она усадила за отдельные чашки, т. к. все мы разных вер: я — православный, проводник мой — беглопоповец, а монастырь — поморский. Довольно вкусных постных перемен было около пяти, наконец, подачею малинового варенья и затем чистого меда в отдельных блюдцах не был закончен наш обед. Но мать Аполлинария искренне извиняется, что мало перемен, т. к. не ждали таких дорогих гостеньков.
Всего сестер в монастыре сорок, из них накрытых схимою 24, а 16 не накрытых: из них есть, давшие клятву всю жизнь ‘поработать на Христа’, часть послушниц (белицы) и часть гостей, не определивших своего положения и могущих оставить монастырь, выйти замуж и проч.
Обитель основана в 1899 году летом, приехавшими сюда российскими поморками, в числе 8 сестер, отделившейся от поморской общины в Уфимской губернии на Урале, вблизи ст. Вязовой. Уехали оттуда потому, что там теснили их. Здесь купили заимочку и стали жить, а в отдельной избе сделали моленную, и трудились. Года через 3-4 выстроили более просторную избу с маленькой кельей для игуменьи и лишь в 1908 году построили новую просторную часовню с колокольней в 6 колоколов и маленьким куполом. В этой часовне имеется и келья для игумени-матери Ираиды и, для исполняющих церковную службу, инокинь. Эти кельи находятся на втором этаже под колокольней, по одной с каждого бока. В них по два окна: одно на улицу, откуда виден прекрасный пейзаж и одно в часовню прямо на иконостас.
Остальные монахини распределены по отдельным кельям — просторным и тесным избам. Некоторые живут за перегородками в уединении, а некоторые по три сестры в одной комнате. Всего комнат около 20-ти, причем, несколько помещений пустует, например: келья старца Антония, где все содержится в том порядке, в каком он оставил перед смертью. Этот старец жил в монастыре 4 года и умер 80-ти летним.
При монастыре есть больница, где находятся теперь 4 больных. Из них две недвижимых, хотя обе в сознании… Когда я вошел, то, показывая одну из них еще молодую, лет 27-30 монахиню, отекшую и смотрящую уныло и скорбно, мать Аполлинария сказала громко и соболезнующе:
— Вот эта скоро должна представиться… И могилка уже выкопана и домовинка сложена ей…
Монахиня перевела на мать Аполлинарию глаза и тяжко простонала…
Но я сказал:
— Может быть, она еще поправиться!
Тогда больная перевела на меня свои черные унылые глаза и снова еще больнее простонала.
— Нет, уж не встать ей! — скрепила равнодушно мать Аполлинария, и мне подумалось, что мать Аполлинария не сознает своей ошибки, говоря такие тяжкие слова при больной. Она не понимала, видимо, этого состояния: знать, что и могилка выкопана и домовинка сложена.
Сходив в мастерскую, где шьют одежду, в стряпчую, т. е. ‘келарню’, где готовят кушанье и еще к кое-каким старушкам, мы направились в гору, где за 11 лет существования скита на горке успело вырасти 15 черных крестов, из них 5 в один день 27 мая 1909 года. Это одновременно утопшие в Убе пять молодых монашек, из них четыре послушницы и пятая накрытая 22-летняя Дорофеюшка, дочь того самого Ивана Федотовича Егорова, который посылал своего сына разыскивать истинную веру и крестился в Алее. Вот в каком виде сами монахини нарисовали мне картину этой печальной катастрофы:
25 мая прошлого года младшие послушницы от 14 лет до 22 года во главе с постриженной уже молодой девушкой Дорофеей, выросшей на Убе и умеющей хорошо справляться с ее капризами, отправились на реку порвать ревеня. При этом им было поручено искупать больную лошадь. Перевозить на лодке их стал местный житель старик Самойлыч, который, посадив в лодку девушек, взял в повод и лошадь, а править лодкой заставил Дорофею. Понятно, лошадь тормозила, мешала правильному ходу лодки, а Уба между тем катила ее вниз. Вот Дорофея, изнемогшая грести, не попала в определенное место, а лошадь кинулась головой на нос лодки и повернула назад. Тут случился подводный камень и лодка перевернулась. Место оказалось неглубокое, всем по плечи, но страшно быстрое течение понесло их вниз. Дорофея кинулась спасать младших, но как какую поймает, так та за нее уцепится и не отпускает. Поймала четырех, а пятую унесло. Эти так измучили Дорофею, что она пошла ко дну. Тогда эти отпустились и быстро их разнесло в разные стороны. Вот скоро три из них скрылись из вида, а одна кое-как карабкалась. Дорофея, выплыв на поверхность и увидев эту карабкающуюся, схватила и помогла ей выплыть на берег, но измученная сама, не могла уже справиться с волнами, так как длинная намокшая риза зацепилась за камень… но вот островок, она оказалась на мели и еще не успела прийти в себя и отдохнуть, как увидела за протокой спасшегося старика (он спокойно наблюдал с берега и потом рассказал об этом), который махал ей, чтобы она плыла напрямик к нему. Она, поддавшись его велению, поплыла вновь, но ее сильно ударило об огромный камень и, захлестнув волною, укатило вниз. Говорят, что Уба в это время была еще маловодной.
Жизнь сестер протекает чрезвычайно мирно, уютно и сыто, хотя все они трудятся усердно. У каждой монахини есть свой уголок, своя кроватка, столик и все принадлежности домашнего обихода. Все жилища выдержаны в древнерусском стиле и всюду чистота и простота. Все лавки, скамьи, окна, полотенца, передние углы, белые полы, и небеленые, но чисто вымытые стены, говорят о близости обители к временам древней Москвы или Пскова.
Все обязанности распределены между монахинями по их способностям и чину, причем старшие не должны только указывать, но и сами больше всех обязаны трудиться. Так, например, мать Ирина, заведуя келарней, работает сама в первую голову. Или мать Аполлинария, заведуя приемом гостей и экономией, сама всюду бегает, все устраивает, подносит, объясняет. Сама же игуменья мать Ираида заведует самыми трудными черными работами, как-то: постройкой, землекопкой, возкой и рубкой леса и проч., и та пожилая монахиня, так ловко и умело тесавшая кол, когда я подъехал к изгороди монастыря, и была самой игуменьей. В тот же день возвращалась она позже всех с работы, и все ожидали ее с тревожной заботливостью и любовью. Я встретил ее, поклонился и заметил, что она трудится в ущерб своему здоровью.
— А как же? Ведь на все надо копейки, да и нанять некого… Если же наймешь — не знаешь, что за люди, как бы греха с ними не случилось…
Теперь мне лучше было видно ее лицо. Она производила впечатление свежей, хотя и пожилой женщины, лет 50. Ее светло-серые глаза смотрели быстро и ясно, в голосе и словах не слышно было искусственности или ханжества и, разговаривая со мною, она держала себя просто, а в манере чувствовалась энергия, сила и искренняя правдивость. Небольшая ростом, немного коренастая и согнутая она удалялась быстрой колеблющейся походкой и не верилось, что ей идет уже седьмой десяток, как это оказалось в действительности. Она никогда не жила полной светской жизнью и в монастыре уже больше 45 лет, поступив в него 17-летней девушкой.
На завтра она сказала мне, между прочим:
— Ну что, наверное, скучаете? Интересного у нас ничего нет. Люди мы простые, необразованные. Обойтись по-хорошему не умеем… Уж извините!..
Эта женщина, встав утром в 2 часа, трудится до 11 часов ночи, спит, следовательно, 2-3 часа, а все остальное время находится в работе. Встав в 2 часа, к трем она входит в часовню, где начинается утреня, кончающаяся в пять, затем после короткой беседы тут же, начинаются часы и кончаются в семь. После этого все идут по кельям, а там, переодевшись в рабочие одежды, в трапезную, где, позавтракав, отправляются на работу, в 1 час — обед, а в пять — вечерня, а после нее, часов в 8, когда все придут с работы, ужин и все расходятся по кельям, работая на себя или молясь. У старых монахинь работа одна — отправлять заказы на счет моленья за здравие питающих и за упокой умерших.
О неусыпном труде самой игуменьи говорит то, что все 40 кроватей, столько же стульев, столов, все лавки, тесовые перегородки, разные полочки — все это сделано ее руками без единого удара топором кого-либо другого. Причем, у каждой кровати, стола или стула сделано по удобному и просторному ящику внутри. Келья игуменьи самая тесная и самая скромная, с иконами в дорогих, из цветных каменьев, ризах. Здесь же фотографии ее бывших духовных отцов с типичными бородатыми лицами, выражения которых или суровы и сухи, или слащаво-кротки и постны.
Никакого деспотизма со стороны игуменьи не заметно, некоторый же, плохо скрытый под маской кротости и молитвы, антагонизм между младшими монахинями, причем некоторые, еще не постриженные монашки, на работах без старших, ведут себя непринужденно, иногда весело смеются и даже шутят, что делает их унылую жизнь разнообразнее и живее. Некоторые из монахинь ушли из православия. Например, есть девушка из Риддерского рудника. Когда приехал навестить ее дядя, то она с интересом выспрашивала о новостях и о своих подругах, а когда ей говорил дядя, что многие из ее подруг вышли замуж, у нее загорелись глаза и, полным смеха и скрытых слез голосом, она выражала удивление, но увидев старшую сестру и вспомнив, очевидно, что уже отрешилась от мира, она вдруг стихла и стыдливо опустила глаза. Она прожила уже 4 года, будучи взята сюда 14 лет, теперь ей 18, а через 2-3 года жизнь ее только потребует себе полноты счастья, но это уже не для нее. Ее жизнь, полная труда, тоски и насилья над собою, потянется долгой, тяжелой тропою к старости и затем к той горке, скрытой густым лесом, где под тяжелыми крестами уже спят вечным сном пятнадцать. Но было бы лучше, если бы она вышла замуж?.. Но сказал ли бы ей кто-либо:
От работы тяжелой и трудной
Отцветешь, не успея расцвесть,
Погрузишься ты в сон непробудный,
Будешь нянчить, работать и есть…
Ведь доля нашей женщины — так тяжела и безотрадна… Не даром же все эти сорок пришли сюда в эту тихую пристань.
Я прожил до первого воскресного дня, т. к. было чрезвычайно интересно наблюдать торжественный отдых монахинь.
Было яркое дивное утро. Такое утро, какое может быть только в горном Алтае, когда умытые росою и одетые в зеленую парчу горы, до половины освещены золотом лучей, а в низах покрыты голубыми покровами теней и из глубоких морщин и речек тихо выползают на высоту гор серебристые туманы, чтобы оттуда плавно и смело полететь в простор небесный…
Странно и красиво разлилось по горам эхо большого колокольного баритона, затем голос меди запел беспрерывным призывом. Все сестры, одетые в черные длинные ризы с металлическими застежками спереди до самого пола, потянулись в церковь. Служба была торжественная. Возглашала сама игуменья, и ее тихий робкий голос как-то убаюкивал, уносил в область вечного покоя. Пели, читали, молились вместе, кланялись в землю и были все, как черные тени, как заведенные манекены.
Когда кончилась служба, — зазвонили все колокола как-то печально, с перебором и монахини, выстроившись в ряды, попарно, с пеним молитв, медленно пошли из церкви изогнутой черной линией. В это время мною овладело странное состояние. Во время часов я смотрел, как молодая девушка-чтец с сочным голосом юноши, усердно кланялась в землю, как-то путалась в своих неуклюжих ризах. А когда под звуки колоколов с печальным ноющим пением они тихо побрели из церкви по ярко-зеленой траве в трапезную, как черные тени, брошенные ярким радостным утренним светом, то меня что-то больно ущипнуло за сердце. Я взглянул на мимо проходившую девушку и глаза ее, казалось мне, полные остановившихся слез, пристально и скорбно взглянули на меня и тотчас же скрылись под длинными ресницами. Она прошла, унося с собою в душе что-то тяжкое и умолкшее на века и, задушенная темным холодом пустоты одиночества, шла покорно рядом со старухами по одной и мрачной тропе к могиле. Это было ясно и бесспорно. А звон все плачет переливно, точно отпевает всех их. И они поют ноюще, точно сами себя отпевают. А вокруг дивные живые пейзажи и беспредельный океан солнечного света…
А еще через час, простившись с игуменьей и с сестрами, я стал собираться в дальнейший путь. Провожать меня вышли все, и пока я собирал мои вещи, моя лошадь была оседлана одной из сестер — конюхом. Простились, как родные… Я был уже далеко за изгородью и, оглядываясь, видел, как мать Аполлинария и мать Мокрина черными пятнами стояли по пояс в траве и низко кланялись мне вслед…

IX. Вожди старообрядчества

Тот самый Иван Федотыч Егоров, который посылал в 80-х годах своего сына в поиски за истинной верой и крестился в р. Алее перед тысячной толпою, и который имеет знаменитых на всем юго-западном Алтае сынов: Василия Ивановича — старообрядческого попечителя и начетчика и Вонифатия Ивановича — главного старообрядческого священника на Убе, — живет неподалеку от старообрядческого женского монастыря.
Из монастыря я ходил на заимку Ивана Федотыча пешком. Дивные картины окружали мой путь!..
Идешь по тропинке вниз, окруженный яркой зеленью трав и деревьев и замкнутый крутыми склонами, далекими, сизоватыми высотами, и не знаешь, так ли хорошо в раю?..
Я перебираю в памяти все лучшие переживания своей жизни, вспоминаю хорошие оперы, спектакли, музеи, музыкальные симфонии и ничто не может сравниться с тем, что я чувствую теперь. Везде там, вдали от первобытных красот, я чувствую напряженье, какую-то болезненную искусственность своих переживаний, чувствую, что вот кончится симфония, и жизнь снова ввергнет меня в житейские будни и разочарование сцепит своими когтями… Но здесь такое спокойное созерцание и такая тишь в душе, такая сладость в сердце, что ничего не хочешь больше и, смотря во все стороны, поешь безмолвные гимны солнцу…
Вот речка, скачущая по камням и образовавшая внизу круглое небольшое прозрачное плесо, в котором разгуливают крошечные рыбки. Вот могучая береза с изуродованным стволом и огромной тяжелой ризой, от которой падает на зеленую траву синеватая, густая тень. Сажусь на камень, и из-под него выползает небольшая змея… Выползая, спешит наутек, и пусть… Она тоже боится смерти. Вздрагиваю, встаю и иду тихо, спускаюсь вниз. Показалась изгородь, а за нею пышный, мягкий и ярко-зеленый луг, по которому разбежались небольшие осинки и будто замерли в ожидании, пока я пройду мимо по извилистой тропинке. Лавирую меж высокой травы и цветов, где хороводы голубых бабочек то и дело кружатся, отыскивая лучший аромат. Вот вхожу в аллею густых высоких разной величины пихт, берез, осин и кустарников. Прохладно и пахнет медом… Дорогу перегораживает много лет гниющая лесина, упавшая еще во время большого пожара. Пни высунули седые головы из травы… Муравьиные кучи, хворост, светлый маленький ключик, чуть лепеча, струится по чисто вымытым галечкам. Иду, и не тороплюсь. Вот из-за холмика вынырнули крыши изб, амбаров. Как сотканные из паутины, беспорядочные пригоны, дворы из жердей и разная небрежно разбросанная рухлядь. Пасека разбрелась по кустарнику. Поскотина с тяжелыми косыми воротами, мостик и растоптанный навоз — этот обязательный атрибут каждой Убинской заимки, ибо среди опрятной природы жители ее все-таки неопрятны. Подхожу. Два дома большие, один в два этажа, значит люди богатые. Вхожу в ограду. На крылечке больная бледная девочка в зипуне и возле нее кудрявый, лет пяти, беленький мальчик. Он весело хохочет над цыпленком, которому связали тряпочкой ноги. Из избы слышен разговор мужчин. Вхожу. Пахнет кислой кожей и свежим хлебом. Сидят за столом: черный мужик в серой рубахе и бутылах, и в сапогах, в синей рубахе и черном ремне с саквояжем через плечо, черноватый мужчина с лицом торгаша мещанина.
Скороговоркой и с манерами рядки он говорит кривому:
— Чего 200, уж ты хоть бы 500 штук срубил. Цену дам хорошую… Я, брат, не стою за ценой… Я, вот увидишь, в два года весь лес по Убе очищу!..
— Нет, вот разве штучек 200 могу, а больше нет… Знаешь, пообещать не мудрено, а вот исполнить-то как? — говорит хозяин степенно.
Поздоровавшись, я сел, смериваемый общим взглядом… А сидевший у печки старик высокий и тонкий, как-то согнутый и в спине и в ногах, спросил меня, откуда я и кто.
Разговор шел все о лесе.
Но когда у старика спросил я, кто здесь Иван Федотыч Егоров и где живет его старший сын Ванифатий и младший Василий Иванович, то он встрепенулся и повел меня к себе в отдельную келейку, наполненную огромными и ценными старинными книгами.
— Вот я самый Иван Федотыч и есть… И Ванифатий и Василий мои сыны! Беседуй, милый человек! Пивка выпьешь?
Мне было чрезвычайно приятно видеть перед собою этого Убинского семидесятилетнего Мономаха еще таким бодрым, подвижным и общительным.
Мы с ним очень долго беседовали, и он предложил в тот же день сопровождать меня к своим сыновьям, Ванифатию и Василию, которые живут своими заимками в долине Убы ниже. Об обоих сыновьях Ивана Федотыча слышал я еще раньше, а с Ванифатием в 1909 году имел случай даже лично познакомиться. Был я у него в монастыре на р. Крутой, что в 15 верстах от Усть-Каменогорска. Там у него жило 9 монашек во главе со свояченицей его Агафьей, с которой в конце августа он отплатил мне визитом, заехав ко мне на дачу. Она правила лошадью, а он возлежал на телеге на мягком тюфяке. Огромный и одетый в длинную поддевку, не снимая шапки и не кланяясь мне, ни моему соседу мужику — малороссу, с которым мы молотили хлеб, он лежал на телеге и ждал, когда я подойду. Борода русая, окладистая, волосы спустились на синие глаза, которые смотрели остро, презрительно и не моргая… когда я поздоровался, он, не ответив на мое приветствие, стал задавать нужные ему вопросы. Тем не менее, я гостеприимно пригласил его к себе в комнату, где он, сняв шапку, уселся на стул и тоненьким голосом, немного внос, сказав:
— Не глянется мне это место в Крутой! Хочу переселить ‘их’ куда-нибудь в другое место.
При слове ‘их’ он мотнул глазами на Агафью, потупившую глаза и стоящую у порога.
Дав нужные объяснения чисто юридического характера относительно арендных условий земли, я расстался с отцом Ванифатием, который снова возлег на телегу и приказал Агафье ‘пошевеливать’. А когда они скрылись, мой сосед сказал мне:
— Какой же он христианин! Он даже ‘Бог помочь’ не сказал, а мы с Божьим даром, с хлебом, управляемся… Ненавистники они, а не христиане.
Я рассказал об этом старику, и он почти шепотом сказал мне, грустно качая головой:
— Грубоват, грубоват, прости Христа ради!.. Грубоват! На счет веры — ревнитель усердный, а с никонианами грубоват! Но вот Василий у меня — золотое сердце! Вот увидишь!..
Иван Федотыч быстро оседлал две лошади, чтобы ехать к Ванифатию и Василию, но, садясь в седло, он вдруг завсхлипывал и я едва мог слышать сквозь его рыдания:
— Нет! Вот, доченьку Уба у меня проглотила… Сердценько-то было какое!.. Ангельское… Она только и была она по всей Убе… — и он долго плакался мне на эту тяжелую утрату.
В это же время к заимке быстро подкатили два всадника и одна всадница на добрых взмыленных конях. Оказалось, что двое этих мужиков украли чужую бабу из деревни Бутаковой и везли ее к Василию Ивановичу обратить в ‘истинную’ веру и повенчать с молодым парнем. Одетая по-крестьянски молодая женщина была очень красивой и довольно бойкой. Ехала она верхом в штанах из пестрого холста с подтыканным подолом нарядного сарафана и в красной гарусной шали. Мы скоро все пятеро отправились вброд, через то самое место, где утонули монашки. Брод оказался очень трудным и местами крупные лошади, чтобы не поддаваться волне, быстро повертывались грудью против течения и, упираясь ею и, рассекая волны, стояли некоторое время и снова шли, осторожно нащупывая нековаными ногами удобное место, чтобы тверже стать и не поскользнуться. Версты три ниже на косогоре стояли три избы. Одна из них с крестиком на крыше и одним колоколом, подвешенным над крыльцом: это молитвенный дом, возле которого в другой избе живет все еще не постриженная Агафья с пятью другими послушницами, а в третьей помещается сам ‘Нифатий Иваныч’. Когда я вошел вместе с другими, то торгаш Рукавишников сидел уже здесь и пил пиво, закусывая хлебом, макая его в тарелку с медом. За столом на лавке сидел сам Ванифатий со всклоченной шевелюрой, в простой пестрой рубахе, и еще бывший Лосевский богач, теперь устаревший и разорившийся Данила Спиридоныч Авдеев.
— Здравствуй, Нифатий Иваныч! — сказал я.
Он уставил на меня свои острые синие глаза без зрачков и, не подавая руки, сказал:
— Я че-то… тебя не помню…
— Ну не помнишь, не надо, а руку-то все-таки подай! — говорю.
— Нет, не подам! Ты видишь, я обедаю!
Я смутился и, не зная, что на это сказать, сел на лавку. Ванифатий продолжал торговаться с подрядчиком, а все приехавшие, в том числе и Иван Федотыч, чувствовали себя неловко. Эта неловкость потребовала от меня, чтобы я сказал:
— Вот ты считаешься образцовым христианином, а с человеком обходишься не по-христиански… Киргизы принимают гораздо лучше…
— А так и принимаю, как знаю!.. И потом, ты же еретик, а с еретиком мы не должны знаться.
А жена его подносит мне стакан пива. Я отказался.
— Че на это сердиться-то? Мы тебя ничем не обесчестили!..
— Но ты меня обидел, — сказал я.
А он все тем же спокойным тоном продолжал, хлебая квас из чашки:
— Ни че я не обидел! Потому я иду по своему закону… У нас такая вера…
Я встал, поклонился и вышел из избы.
— Ну что, поедем али нет к Василию-то? — спрашивает Иван Федотыч.
— А он тоже ‘по закону’ примет?
— Нет, што ты… Тот совсем парень не такой… Тот по всему углу один… Поедем! Чистая беда — мне самому неловко, прости Христа ради!
Дорогой он меня все утешал, всячески смягчая и оправдывая происшедший инцидент. Я молчал, думая о том, что для такой религиозной роли, которую ведет Ванифатий, нужен все же большой самобытный характер.
Убу пришлось перебродить еще два раза, так как по обрывистым, ушедшим в самое небо берегам, ехать было невозможно.
Заимка В.И. Егорова стоит в средине заимок его меньших братьев по р. Шумишке, на правом берегу Убы и на высоком косогоре в устье падающего в Убу ущелья.
Дома Василия Ивановича не оказалось. Был на пасеке.
Солнце клонилось к вечеру. Я ждал в большой светлой избе, где помимо большой кровати, завешенным цветным пологом, стояло два стола Ящик, большая скамья, шкафчик с посудой и огромный простой шкаф с большой, и видимо очень ценной, старообрядческой библиотекой. Книги были завешены красной занавеской, а над столом, в переднем углу, висели на гвоздях разные плохо написанные письма, преимущественно с церковно-славянской письменностью.
Тут же кадильница, лестовка и на стенах старинные древние рисунки на простой бумаге со священными текстами внизу из жизни святых угодников.
Придя из пасеки, Василий Иванович еще на крыльце переоделся в новые сапоги и синюю поддевку и, войдя, просто, вежливо поздоровался, при этом он как-то нерешительно протянул мне руку.
Разговор завязался быстро и оказался настолько занятным, что мы не заметили, как подошло время отъезда. Однако хозяин не отпустил меня и, напоив чаем (он имеет самовар для гостей), уговорил ночевать. Я согласился.
Почти до полночи мы беседовали и красноречивый, очень умный и симпатичный Василий Иванович довольно основательно отвечал на все мои недоразумения по поводу странностей в их веровании и обрядах, и в его объяснении мои недоразумения оказались просто логическими заблуждениями.
Само собою, конечно, что, щадя его религиозные убеждения, я не переступал за грань догматического христианства и не опирался на значение христианства в том смысле, в котором я понимаю его сам.
Во всяком случае, Василий Иванович произвел на меня впечатление очень умного и порядочного человека, не чуждого культуре и христианской любви к ближнему, хотя он и проговорился, что они должны мстить никонианам за былые гонения, сжигания и кровопролития, но поправился:
— Но как мстить? Мстить в духе кротости и борьбы словесной.
Утром мы снова увлеклись беседой и я выехал лишь часов в семь.
Утро было роскошное. Туман, сгущаясь в тучи, лежал на плечах гор и собирался уже полететь в синее небо, когда мы побрели через Убу, по которой плыли сотни лесин, тронувшихся сверху и подгоняемых тремя десятками рабочих лесоторговца Рукавишникова, который для пущей убедительности иногда одевает саблю и какую-то форменную фуражку… Но только на староверов это производит обратное действие, они не только не боятся его, но и смеются над такой пристрасткой.
Мой спутник Иван Федотыч ехал впереди и охотно рассказывал о том, как хорошо раньше жилось в Убинских лесах. Высокий, бородатый и кучерявый, в круглой, туеском, кошомной шляпе, он сидел в седле боком в три изгиба и все говорил, говорил, умолкая лишь при шуме перебродимой воды, когда плывущие бревна то и дело грозили сбить с ног наших коней.
— Бывало никаких ни даней, ни пошлин и в помине не было, прости Христа ради!.. Только зверя этого, прости Христа ради, вот в этом ущелье было, как скота… Не было недели, чтобы две, три скотины не решил… А иная с перепугу как кинется, так и напорется в лесу-то… Ну и стали это его жечь… Жгли, жгли, а выжечь не могли весь…
Но это, между прочим: Главной же темой нашего разговора была все-таки вера, и надо было удивляться свежести стиля этого старика и юношескому огню его убеждения.
Не даром же он, собирая когда-то духовные соборы, не поддавался их неудачам, а стойко шел вперед один, пока, наконец, не стал победителем сотен и тысяч таких же крепких и стойких, как он…
Но в роли победителя он по-прежнему прост, как и все, вскормленные самой природой ее сыны.
И только ярко светится в нем вера в себя. С которой он пойдет и на костер и в заточенье, как Ванифатий, умеющий смело презирать, как Василий, убежденно защищающий простыми речами правоту своей веры, как и Федор Афанасьевич Гусев, обивающий пороги Петербургских департаментов в поисках правды и прав своих…

X. Убинские Альпы и Ивановский Хребет

Выше женской обители долина Убы менее заселена, а лет десять-пятнадцать назад представляла собою пустыню. И только отдельные скитники и беглецы скрывались в многочисленных ущельях, хотя верстах в 40 от обители есть старое селение Стрежное, выросшее из простой заимки лет шестьдесят назад. Выше д. Стрежной, верстах в двадцати, еще более молодая деревня Поперечная, заселенная также старожильческим крестьянством и преимущественно поморцами. Народ в Поперечной, несмотря на отдаленность его от культурных центров, выглядит очень развитым, здоровым и духовно-дельным. Хотя приволье и здесь начинает уже иссякать, ибо многие из нижне-убинских и ульбинских деревень начинают выделять из себя эмигрантов в пределы Поперечной территории.
Дальше от Поперечной хотя и есть заимка, но она главным образом выстроена ради пасек, а еще дальше, то есть самые вершины Убы, необитаемы, так как текут в области белков и альпийских высот, где растет уже альпийская флора и где царствуют холода.
Из Убинских Альп особенно славятся суровостью Коксинский, Турусунский и Ивановские хребты. На последний из них удалось взобраться и об этом я скажу более подробно, неизбежно и вновь уклонившись в сторону лиризма, без чего крайне трудно дать приблизительную картину полученный впечатлений.
На Ивановский хребет мы отправились из с. Риддерского, стоящего как раз у подола этого хребта. Огромной, неприступной темно-синей стеною встал он поперек нашего пути к востоку, и его усеянный снежными пятнами гребень наполовину обнажен и безжизнен. И мысль взобраться на вершину этого десятиверстного гребня, подпирающего само небо, расчесывающие косматые тучи и превращающие их в обильные слезы, в ослепительно белые снежные кристаллы — даже летом — казалась несбыточной…
Лучшим путем на его вершину считается юго-западный отрог, упирающийся своим подолом в кривую долину оглушительно бурной и многоводной реки Громотухи, этой старшей дочери южных склонов Ивановского хребта.
От Риддерска до начала этого отрога идет хорошая колесная дорога по роскошным гладким и тучным лугам. От Риддерска кажется, что до ивановского хребта рукой подать, что тут не будет и версты, но на самом деле до первой тропы на хребет от Риддерска не меньше семи верст.
Оставив на заимке лошадей, мы вооружились крепкими костылями и провизией, и отправились на хребет пешком в 9 часов утра.
Поднимаясь только на южный подол хребта, то есть на самый отлогий подъем, мы то и дело должны были переводить дух. Первое время мы шли по одному из безлесных ущелий и, палимые горячим июньским солнцем, очень радовались соседству журчащего сверху маленького ручейка, и то и дело целовались с его серебряными струйками… Но вот ручеек исчез. И чем выше шли мы, тем труднее был подъем, тем глуше воздух и горячее лучи солнца. А до первого плеча еще страшно далеко.
Идешь, заставляя себя не думать об усталости, и то и дело намечаешь условную грань отдыха: вот до этого пня и сяду… Нет, вот до этого кустика… А когда дойдешь, еще увидишь в пяти шагах какую-либо мету и добравшись , обессиленный, падаешь… Слышно, как стучит сердце, хрипит в легких, а голова идет кругом и язык горит от жажды. И снова идешь и снова падаешь, забыв цель и смысл своего труда и изнемогая под беспощадной теплотою солнца.
Пошли леса, густые и высокие травы, море цветов, миры насекомых, но хребет все еще зовет вверх, все еще изнуряет оставшиеся силы…
Лежат полусгнившие буреломы, седые и обгорелые черные пни, с корнем вывороченные бурями деревья, крепко сжавшие в своих жилистых лапах целые пласты земной почвы и сотни мелких камней. Потихоньку шепчутся верхушки елей и лиственниц, а оставшиеся позади долины уходят все ниже и волны горных далей все синее, все дымчатей и ползут вширь и вдаль на десятки, на сотни верст…
Вот показалось первое снежное пятно, но кажется несбыточным, что когда-либо до него доберешься, чтобы утолить жажду, упав на его холодное тело… И кажешься сам себе ничтожным, беспомощным и жалким и молишься душою человеческой мысли, победоносно ведущей к техническим завоеваниям, к покорению воздушной стихии и к избавлению человека от унизительного пресмыканья, в котором утрачивается всякая красота жизни и всякая прелесть созерцанья.
Но в половине второго пополудни я был уже у подножия последнего огромного холма, оставив далеко позади своих товарищей. А еще через полтора часа я осилил и эту самую крутую, то и дело толкавшую гору и, подойдя к месту, где стоял когда-то огромный крест, в память восхождения сюда какого-то епископа, я упал и первым словом моим было не благословение, а проклятие, ибо совершенно обессиленный, я решительно утратил всякий смысл такого изнурительного подвига.
Упал и на толстом слое бурых мхов в ту же минуту уснул… А когда проснулся, то страшно дрожал от холода и, разложив из ветвей вереска костер, стал греться.
Далеко внизу пестрели бесчисленные полосы еще не созревших хлебов, а зеленые луга были наполовину усыпаны мельчайшими точками копен и стогов.
Спутники мои не приходили.
И только потом, я вспомнил, что нахожусь на вершине Ивановского хребта, белые гребни которого так часто казались мне облаками с прозаичных Семипалатинских равнин.
И войдя на один из жертвенников бурханизма, я видел: и эти, кажущиеся далеким и неподвижным морем Семипалатинские равнины, и Заиртышские голубые горизонты, увенчанную темно-синими конусами величественную Аирту, и бурные волны гор Бухтарминского края, и безжизненные вершины Туругунского, Коксинского и Коргонского хребтов, и, наконец, лиловый лабиринт, уходящей к западу, Убинской долины…
Вблизи же меня на восток уходили широким плоскогорьем совершенно безжизненные площади вечных снегов. Пегие, как пантера и холодные, как саван земли.
Далеко внизу, на краю зеленого и гладкого, замкнутого в горы плато, как столпившееся стадо овец, пестрым пятном виднелось с. Риддерское, а от самих ног моих бросалась вниз головокружительная пропасть — морщина, в глубине которой по беспрерывным серым корумам то и дело рыскали рыжие сурки и их красивому и звонкому: ‘ку — фи’, где-то в сердце горы вторило длительное и рассыпчатое эхо…
И всюду на склонах висели белые, снежные поля, а ниже, беспрерывной зеленой щетиной, ползли густые леса…
… Подложив под один из тяжелых камней свою визитную карточку, я медленно тронулся вниз…
И когда спустился до самого нижнего снежного поля, где отлежавшиеся и обыгавшие от усталости спутники мои таяли пятый чайник снега и весело играли в снежки, то солнце багровым пятном повисло уже над самым горизонтом и от длинных голубых теней глубокие горные ущелья казались задумчиво нахмуренными…
Исходник здесь: http://grebensch.narod.ru/uba.htm
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека